home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



4

Отсюда, из Гренадерских казарм, с осени 1891 года Сашура стал ходить в гимназию – на Большой проспект, который в ту пору все еще отдавал уездным захолустьем. Среди низеньких деревянных домиков с садами и дощатыми мостками, вдоль которых стояли редкие керосиновые фонари, одиноко возвышалось трехэтажное здание Введенской гимназии. Потеряв былую импозантность, затертое новыми постройками, оно и теперь стоит на углу проспекта и Шамшевой улицы.

Сашуру отдали сразу во второй класс. Много лет спустя он так вспомнил об этом событии в незаконченной «Исповеди язычника»:

«Мама привела меня в гимназию; в первый раз в жизни из уютной и тихой семьи я попал в толпу гладко остриженных и громко кричащих мальчиков; мне было невыносимо страшно чего-то, я охотно убежал бы или спрятался куда-нибудь; но в дверях класса, хотя и открытых, мне чувствовалась непереходимая черта. Меня посадили на первую парту, прямо перед кафедрой, которая была придвинута к ней вплотную и на которую с минуты на минуту должен был взойти учитель латинского языка. Я чувствовал себя как петух, которому причертили клюв мелом к полу, и он так и остался в согнутом и неподвижном положении, не смея поднять голову… Рядом со мной сидели незнакомые мне и недоверчиво оглядывающие меня мальчики. За дверями я чувствовал длинный коридор, потом большой рекреационный зал, потом еще какой-то переход за колоннами и широкую лестницу в два поворота; там где-то уже шел, приближаясь с каждой секундой, страшный учитель; если я побегу, он все равно поймает меня где-то там, вернет в класс, и будет еще хуже. Главное же чувство заключалось в том, что я уже не принадлежу себе, что я кому-то и куда-то отдан и что так вперед и будет. Проявить свое отчаяние и свой ужас, выразить их в каких-нибудь словах или движениях или просто слезах – было немыслимо. Мешал ложный стыд».

Дальше идет характеристика самой гимназии: «Времена были деляновские; толстовская классическая система преподавания вырождалась и умирала, но, вырождаясь, как это всегда бывает, особенно свирепствовала: учили почти исключительно грамматикам, ничем их не одухотворяя, учили свирепо и неуклонно, из года в год, тратя на это бесконечные часы. К тому же гимназия была очень захолустная, мальчики вышли по большей части из семей неинтеллигентных, и во многих свежих сердцах можно было, при желании и умении, написать и начертать что угодно. Однако никому из учителей и в голову не приходило пробовать научить мальчиков чему-нибудь кроме того, что было написано в учебниках „крупным“ шрифтом („мелкий“ обыкновенно позволяли пропускать)… Учителя и воспитатели были, кажется, без исключения люди несчастные: бедные, загнанные уроками, унижаемые начальством; все это были люди или совсем молодые, едва окончившие курсы учительских семинарий, или вовсе старые, отупевшие от нелюбимого труда из-за куска хлеба, озлобившиеся на все и запивающие втихомолку».

Гимназия в самом деле была захолустная. Духовные интересы товарищей Блока были, как правило, самые примитивные. Не случайно в списках участников петербургских гимназических кружков девяностых годов не встречается ни одного воспитанника Введенской гимназии.

Сашуру новая обстановка оглушила. Когда в первый же день родные расспрашивали, что больше всего поразило его в гимназии, он ответил тихо и коротко: «Люди».

Двое из введенских гимназистов, учившихся вместе с Сашурой, запомнили его как очень воспитанного и аккуратного, тщательно одетого мальчика, молчаливого и несколько вялого. Он долго держался в стороне от своих по большей части буйных товарищей, но в этом отчуждении не было и тени высокомерия. Просто он туго сходился с чужими. Только в старших классах у него завелись приятели. Однако хождение в гимназию до самого конца он отбывал как тяжелую повинность.

Единственной жизненной средой оставалась семья, и только среди близких покидала его скованность и застенчивость. Известный наш поэт-переводчик Михаил Леонидович Лозинский (дальний родственник Блока) рассказывал, как на семейной елке Сашура, наряженный в костюм Пьеро, непринужденно показывал фокусы и декламировал французские стихи.

В детских письмах Блока отражены его впечатления – и шахматовские и петербургские. В Шахматове все было мило и прелестно – серебрянка в полном цвету, множество собак, каждая со своим норовом, смирная лошадь, на которой Сашура учился ездить верхом, длинные прогулки с дедом, шумные игры с двоюродными братьями…

В играх он заводила и коновод. Бабушка переводит книгу Стэнли «В дебрях Африки» и переведенные куски дает читать внуку, – шахматовский сад немедленно превращается в африканские дебри. А рассказы студента-репетитора пробуждают бурное увлечение Древним Римом. Как-то приезжают гости – профессор Менделеев с маленькой дочкой Любочкой, а Сашуры нет как нет. Наконец его находят в овраге, перепачканного с ног до головы. Весь в поту, он кричит: «Мне еще нужно в стороне от терм Каракаллы закончить Via Appia… сейчас приду».

А в Петербурге – ранние зимние сумерки, толстый снег за окнами, мирный свет лампы, любимые книги (зачитывается Фенимором Купером и Марком Твеном), рождественские и пасхальные праздники с обязательным обменом подарками (Францик подарил складной нож, – он стоит дорого, но зато поистине великолепен: два лезвия, пилка, шило и штопор для откупоривания клея!), увлекательнейшие занятия – то он выпиливает, то переплетает, – и марки, и рисование, и устройство выставки картин, и первый в жизни театр («Спящая красавица» показалась так себе, а вот «Плоды просвещения» – «ужасно понравились»)…

Перелистаем записную книжку Сашуры, которую он вел на четырнадцатом году жизни. Содержание пестрое: экспромты бабушки, матери и тетки, «Призрак» – ироническое «сочинение А.Блока», четверостишие Жуковского, начало итальянской серенады, правила спряжения французских глаголов, греческий текст надписи на могиле Леонида, шуточные стихи, переписанные из журнала, «Местоположение дома, служб и окрестностей Шахматова. Составлено по компасу А.Блоком».

Тут же – дневниковые записи, еще совершенно детские. Описаны зоологический сад и цирковое представление, ловля жуков, пускание змея и игрушечной лодки (все это при активном участии деда), разные происшествия с собаками (всякое зверье он обожает), поведение муравьев (со слов деда)… Упоминаются первые опыты работы с косой и топором, поездка с дедом в близлежащее большое село Рогачево («Там очень весело. Мы купили пряников и орехов»)… Пойман и выпущен заяц… Найдено два белых гриба… Скоро поедут на ярмарку в тарантасике на Графчике – и ему обещано, что он сам будет править… И все в том же духе.

И вдруг – тут же, тем же корявым детским почерком – записаны (очевидно, по памяти) популярные в ту пору романсы: апухтинские «Ночи безумные, ночи бессонные…» и красовское «Я вновь пред тобою стою очарован…». Выходит, что Блок ошибся на год, когда заметил в автобиографии: «Лишь около пятнадцати лет родились первые определенные мечтания о любви, и рядом – приступы отчаянья и иронии».

И еще был «Вестник» – ежемесячный рукописный журнал, выходивший с января 1894 года по январь 1897-го (всего вышло тридцать семь номеров). Это было солидное предприятие. Все делалось рукой издателя-редактора: Сашура аккуратно переписывал текст, наклеивал картинки, вырезанные из «Нивы» и других журналов, помещал собственные рисунки, вел переговоры с сотрудниками, коими были бабушка, мать, тетка Марья, двоюродные и троюродные братья, некоторые из взрослых друзей семьи. Но главным вкладчиком в журнал был сам редактор, неутомимо поставлявший стихи, прозу, переводы, разного рода мелочи юмористического характера.

Как же писал он в тринадцать-четырнадцать лет? Вот – чистая лирика:

Цветы полевые завяли,

Не слышно жужжанье стрекоз,

И желтые листья устлали

Подножье столетних берез…

И звон колокольный далеко

Несется, гудит за рекой,

И темное небо глубоко,

И месяц стоит золотой…

Вот – фантастическая баллада в духе Жуковского, напоминающая по стиху «Смальгольмского барона»:

На вершине скалы показался огонь,

Разгораясь сильней и сильней,

Из огня выступал огнедышащий конь,

И на нем – рыцарь «Мрачных теней».

Он тяжелой десницей на шею коня

Оперся и в раздумья сидел,

Из железа его дорогая броня,

И на землю он мрачно глядел…

Вот – нечто пародийно-сатирическое:

Благодарю всех греческих богов

(Начну от Зевса, кончу Артемидой)

За то, что я опять увижу тень лесов,

Надевши серую и грязную хламиду…

Читатель! Знай: хламидой называю то,

Что попросту есть старое пальто…

Столь же разнообразна и Сашурина проза, появившаяся в «Вестнике»: роман «По Америке, или В погоне за чудовищем», уголовный рассказ «Месть за месть», душераздирающая драма «Поездка в Италию», очерк «Из летних впечатлений», статья «О начале русской письменности», «Рецензия выставки картин императорской Академии художеств».

Петербургские весны с трескающимся льдом и сырым ветром… Шахматовские просторы… «Очаг семейный и уют…» Золотое детство… Так проходили неприметные годы «в глуши победоносцевского периода».

Колдун усыпил Россию.

Но и под игом темных чар

Ланиты красил ей загар:

И у волшебника во власти

Она казалась полной сил,

Которые рукой железной

Зажаты в узел бесполезный…

Эти силы накапливались, дозревали и уже готовились прийти в гигантское движение. Победоносцевский период – это не только паучья тишина, но и морозовская стачка, и казнь Александра Ульянова, и первая русская маевка, и холерные бунты, и глухое брожение крестьянства в голодные годы. Это также Лев Толстой и Чехов, Менделеев и Сеченов, Суриков и Репин, Чайковский и Римский-Корсаков…

У царизма уже не хватало сил надолго приостановить рост освободительного движения. Ленин говорил, что не приходится отрицать революционную роль реакционных периодов, и в качестве примера назвал как раз эпоху Александра III. Он сравнил ее с тюрьмой, но он же писал, что «…в России не было эпохи, про которую бы до такой степени можно было сказать: „наступила очередь мысли и разума“»: «Именно в эту эпоху всего интенсивнее работала русская революционная мысль, создав основы социал-демократического миросозерцания».

Не о том же ли говорил на своем языке и Александр Блок, вспоминая, уже после Октября, «эти давние порубежные времена»: «Люди дьявольски беспомощно спали… а новый мир, несмотря на все, неудержимо плыл на нас, превращая годы, пережитые и переживаемые нами, в столетие».

Россия стояла на пороге нового, небывалого, грозного и обнадеживающего.

… в алых струйках за кормами

Уже грядущий день сиял,

И дремлющими вымпелами

Уж ветер утренний играл,

Раскинулась необозримо

Уже кровавая заря,

Грозя Артуром и Цусимой,

Грозя Девятым января…

Здесь кончается все бекетовское, все, что погружало детскую душу в «безмятежный сон», – кончается мирный пролог одного человеческого существования и начинается драматическая жизнь поэта.


предыдущая глава | Гамаюн. Жизнь Александра Блока. | ГЛАВА ВТОРАЯ СИНИЙ ПРИЗРАК