на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить

реклама - advertisement



Работа-VII

На аэродроме Ирину — как она и просила — встретил приятель, доктор Кирсанов, не заезжая домой, доставил ее в «Националь». Усмехнулся: «Там тебя благоверный ждет, праздничный ужин накрыл».

Славин погладил Ирину по щеке:

— Ты прекрасно загорела.

— Старалась, — ответила она, чуть откашлявшись, видимо, волновалась, чудачка, как пройдет встреча. — Жарилась на пляже с утра и до ночи.

Он заметил вокруг ее глаз белые морщинки: «Бедненькая, вот отчего она подолгу смотрелась в зеркало; но они так идут ей, эти нежные белые морщинки на загоревшем лице. Раньше их не было; когда мы встретились, у нее вообще не было ни одной морщинки…»

— Представляю, как тебе приходилось отбиваться от кавалеров, — сказал Славин.

— Да уж, — вздохнула Ирина, — совсем не просто. Теперь-то наверняка куплю обручальное кольцо…

— Тогда вообще прохода не будет, — вздохнул Славин. — Одинокая замужняя женщина, очень удобно… Чем тебя угощать? Самое лучшее, что есть в «Национале», это шницель по-министерски. Там в гарнире дают печеные яблоки — фирменное блюдо, рекомендую…

Ирина взглянула в громадное окно: Манежная площадь была пронизана солнцем, в Александровском саду гуляли влюбленные, мамы с малышами, тишина и благость…

— Как красиво, боже ты мой, Виталик… Это же надо писать! Отчего с этой точки не сделано ни одного холста?

— Художников с мольбертами сюда не пускают, — ответил Славин. — Пол заляпают краской, а тут паркет уникальный…

— Можно заложить ковриками.

— Действительно, — согласился Славин.

— Ты отчего такой грустный? Из-за моего дурацкого письма?

— Я же, как ты просила в телеграмме, сжег его, не читая… Просто чуть устал, — ответил Славин, посмотрев на крайний стол, где расположилась японская делегация; Кульков сидел вполоборота к нему — лицо сосредоточенное, породистое, улыбка располагающая, несколько снисходительная; академик Крыловский казался рядом с ним добрым дедушкой, случайно приглашенным сюда: суетлив в движениях, норовит услужить соседям, смеется как-то странно, закидывая голову; седая шевелюра всклокочена, пиджачок кургузый, хотя отсюда видно, из какого дорогого, касторового сукна сшит; есть люди, которые не умеют носить вещи, — что бы ни надел, все будет сидеть мешком.

— Увидел знакомых? — спросила Ирина.

— Объясни, отчего женщина так все чувствует, а? Нет, правда, меня это чем дальше, тем больше занимает…

— Ты Люду помнишь?

— Это которая в очках? И с выдающимся бюстом?

— Да.

— Помню.

— Она сейчас со мною отдыхала, заглянула как-то вечером и грустно-грустно говорит: «У меня точное ощущение, что Ашот в эту минуту привел в нашу квартиру женщину…» Это ее нынешний друг, — пояснила Ирина, — скульптор, очень талантливый.

Ну, я и говорю, мол, позвони, закажи Москву. Она позвонила и спрашивает: «Ашот, ты меня любишь?» А он ей сухо ответил, явно был не один: «Нормально!» Люда в слезы, улетела в Москву. Никогда нельзя выяснять отношения…

— Ты образцово-показательная подруга, — сказал Славин. — Других таких нет.

— Есть. Сейчас очень много хороших женщин. Больше, кстати, чем мужчин.

— Почему? — спросил Славин, прислушиваясь к тосту, который произносил Кульков: «Наука — путь к миру… Уважение к таланту японского народа… Миролюбивые инициативы Советского правительства…» Ну и ну! Вспомнил Попова из университета; тот часто вел заседания комитета комсомола, тоже заливался… Робеспьер, Дантон, трибуны… А потом уличили в том, что членские взносы в рост давал, под десять процентов… Надо бы славословие приравнять к нечистоплотности. Любовь никогда не бывает громкой. Это твое, личное, кто же об этом завывает на трибунах?!

— Почему? — повторила Ирина задумчиво. — Наверное, потому, что женщины стали сильными. Им и работать надо, и не любить они не могут, а век у нас короче, чем у вас, и потом мы наконец научились ценить в мужчине доброту, она есть проявление силы, только дуры считают доброго мужика слабаком; тираном быть куда проще; хотя некоторым это нравится, полагают, что крутой норов — даже если наигранный — свидетельство надежности, да и самой думать не надо — все решения принимает о н. Ты о чем думаешь? Ты слышишь меня?

— Конечно, — ответил Славин, в который раз поражаясь ее чувствованию: он действительно не слышал ее, потому что думал о том, когда, где и как Кульков сообщит боссам, что завтра предстоит внезапный вылет на новые испытания ракет: об этом ему сказали сегодня на совещании; он не может не сообщить; каждую радиопередачу разведцентра ЦРУ теперь расшифровывают, его торопят: «Будем крайне признательны, если вы ответите на развернутый перечень интересующих нас проблем как можно скорее, желательно на этой неделе».

Каждый шаг Кулькова блокирован, любой его контакт будет зафиксирован, а контакт с ЦРУ не может не состояться — речь идет о ракетном потенциале; Степанов был прав, когда написал о прогнозе этого самого Кузанни: перерыв в работе Женевского совещания не в последнюю очередь связан с предстоящим слушанием в конгрессе вопроса об ассигновании гигантских средств на ракетный проект; нужны новые доказательства нашей агрессивности; Кульковым играют, подсказывают ответы; любопытно, что он им напишет, психологический тест такого рода многого стоит.

Ирина вздохнула:

— А что я говорила? Повтори.

— Ты говорила, что тираном быть проще. Но это не совсем так, Ириша… По-моему, тираном быть жутко… Он постоянно боится, он тени своей боится…

Она покачала головой:

— Нет. Не верно. Поскольку тиран есть явление в какой-то мере анормальное, он лишен страха. Разве Гитлер боялся собственной тени? Он как глухарь был, — внезапно рассмеялась она, — слеп и глух, только себя слушал и видел…

Ирина оглянулась на какое-то лишь мгновение, увидела стол, на который смотрел Славин; одни мужчины; он прочитал все в ее глазах: искала женщину, кого же еще? «Глупенькая… Все-таки женщины ревнивее мужчин; видно, изобретательнее в обмане. Мы более прямолинейны, хитрость не в нашей натуре — удел слабых. Ну да, — возразил он себе, — а Кульков? Хитер, как змей-горыныч… Впрочем, нет, просто не попадал на умных, по-настоящему умных. А не страдаешь ли ты манией величия, — спросил он себя, — неужели академик Крыловский глупее, чем ты? А ведь сколько лет работает бок о бок с гадом… И не догадывается…»

— Японцы красивые люди, правда? — спросила Ирина.

— Очень.

— В них какая-то врожденная пластика… И корректность…

— Посмотрела бы ты хронику времен войны на Тихом океане… Корректность появилась после того, как их разбили в сорок пятом…

«Я должен дождаться того момента, когда он сообщит Лэнгли о предстоящем отъезде на ракетные испытания, — повторил себе Славин, — он не может не сообщить им об этом, а уж после этого я заставлю его поволноваться, пусть откроет запасные каналы связи, пусть завертится, мне необходимо понять, нет ли у него каких-то особых путей отхода; у Пеньковского был второй паспорт, мог скрыться в любой момент, ищи ветра в поле…»

Славин убедился, что просчитал Кулькова верно, когда тот, шепнув что-то Крыловскому, поднялся из-за стола и вышел в коридор; там люди Гречаева, каждый шаг подконтролен, пусть себе.


…Кульков попросил у метрдотеля разрешения позвонить; тот конечно же ответил согласием, поинтересовавшись: «Я вам не помешаю?» — «Нет, нет, что вы, какие тут секреты…» Набрал номер, прикрыв диск рукой; ответил Юрс; сразу же положил трубку, набрал еще раз; Юрс трубку не поднимал, ждал, сколько будет звонков; семь; экстренная встреча в «Национале»; сам не поехал, написал на листочке бумаги адрес своему помощнику Дуаэсу; через тридцать минут будет здесь; обмен информацией произойдет в туалете, не зря Кульков туда отправился; старо как мир, но вполне действенно. Через пятнадцать минут люди Гречаева сделали снимок. Крохотный листочек рисовой бумаги, закатанный в пластилин, был приплюснут к бачку большим пальцем; не повредить бы отпечаток пальца Кулькова. «Срочно улетаю на секретный полигон, вернусь в субботу, после этого обмен информацией; дополнительный вопросник, переданный во время радиопередачи, принял к исполнению. Н-52».

— Милый, а почему в наших ресторанах такие слабенькие и безвкусные программы оркестров? — спросила Ирина.

— Потому что музыканты не имеют процента от прибыли, которую дают посетители, — ответил Славин.

— А почему им не дают процент от прибыли?

— Глупые дяди боятся, что они слишком много заработают…

— Наверное, я все-таки чего-то не понимаю… Вот я хожу к моем парикмахеру уже восемь лет, да?

— Семь, по-моему…

— Восемь. К сожалению. Раньше я никогда не укладывалас огород на голове…

— Мне это, кстати, больше всего нравилось.

— Не лги себе. Ты во всем любишь элегантность, я же знаю.

— Твой огород был невероятно элегантным… Вкусные яблоки дали к шницелю?

— Объеденье.

— А почему не долопала?

— Потому что я и так перебрала с калориями.

— Имей в виду, с возрастом мужчин тянет на упитанных.

— Ты вневозрастен.

Славин усмехнулся:

— Как консервированный огурец?

— Не смей так говорить! Я не знаю ни одного мужчину, который был бы так молод, как ты.

— Ох, — улыбнулся Славин. — Повтори, пожалуйста, еще раз.

— Повторю вечером, — пообещала Ирина. — Так вот, о моем парикмахере… Я ему всегда плачу сверху, потому что он загодя резервирует время, знает, какую прическу я люблю, рассказывает мне какие-то истории, шутит — вот тебе и час отдыха, будто хвойная ванна, правда… Так вот, он пытался открыть салон у себя дома, но его замучили фининспекторы… В чем его вина, только лишь в том, что он очень любит свою работу и доставляет клиентам радость? Люди с хорошим настроением лучше работают, кстати говоря… Объясни же, кому он мешал?

— Мировому империализму, — смеясь, ответил Славин. — Ты повторяешь Степанова.

— Его не грех повторять.

— Родная община, Ириша. У нас, наверное, остались родимые ее пятна, — отшутился Славин, думая совсем о другом.

«Когда же мне к нему подойти? — вертелось в голове. — Я никогда не забуду слов Лесника, когда он сказал Гмыре, что каждый его шаг контролируется людьми ЦРУ; очень может быть, что и Кульков тоже под постоянным колпаком. Хотя ребята Гречаева — хваткие, они бы отметили все то, что хоть как-то подозрительно; нет, если они успели заметить подозрительное — считай операцию проваленной. Контрагент предпримет свои шаги, они на выводы горазды, умеют ценить время и решения принимают крутые».

Подошел официант, принес счет, укрытый салфеткой; Славин салфетку отвернул, прочитал: «Привет получен».

Он протянул официанту двадцать пять рублей и обернулся к Ирине:

— Было очень вкусно, правда?

— Да, замечательно, большое спасибо, — поблагодарила она официанта; улыбка ослепительная, ничего деланного. «Господи, какое это счастье, что она вернулась! Чего же ты не женишься? — спросил он себя. — Только потому, что прирожденный холостяк? Или оттого, что старше ее на двадцать лет, а это вот-вот может оказаться роковым? Впервые ты ощутил возраст, когда тебе исполнился пятьдесят один; дальше будет хуже; я никогда ничего от нее не скрывал. Кто сказал, что альянс Тургенева с Виардо аморален? Никто, — ответил он себе, — только ты-то не Тургенев…»

Посадив Ирину в такси, Славин сказал:

— Видимо, сегодня я не попаду к тебе. А если и приеду, то на рассвете.

— Скажи, что ты меня любишь, — улыбнулась она.

— Нормально, — ответил он, повторив неизвестного ему Ашота. — Я тебя очень люблю, в твое отсутствие ко мне никто не приходит кому нужен лысый старик с астигматизмом и язвенной болезнью?

— Мне, — сказала она. — И еще как…

— Тогда давай сделаем вот что, — снова посмотрев на часы совершенно неожиданно для самого себя вдруг сказал Славин. — Покупай подходящее платье, и давай назначим романтическое свидание… Скажем, через три дня… У загса… В шестнадцать ноль-ноль… Как тебе предложение такого рода?


…Такси отъехало; возле Славина остановился Гречаев и, прикуривая на ветру, негромко сказал:

— К десяти его ждет Настя.

— Сколько времени туда ехать?

— Пятнадцать минут.

— Хорошо, я у себя, на связи, жду информации…

Выйдя от Насти, Кульков осторожно прикрыл дверь ее квартиры, к лифту приблизился на цыпочках, нажал на кнопку вызова, достал пачку «Салема», закурил, сладко затянулся, и в это как раз время Славин спустился с верхнего пролета на площадку:

— Вниз?

— Да.

— Я с вами. Можно?

— Бога ради.

Славин почесал кончик носа, нахмурился:

— Мне ваше лицо очень знакомо…

— А мне ваше совершенно не знакомо, — раздраженно отозвался Кульков.

— Вас ведь Гена зовут? — спросил Славин, пропустив его в лифт. Дверцы захлопнулись автоматически, Славин нажал кнопку первого этажа, кабина плавно пошла вниз.

— Представьтесь, пожалуйста, — сказал Кульков, и в глазах его что-то дрогнуло, но лишь на одно мгновение. — Я совершенно вас не помню.

— Может, и я ошибаюсь, — сказал Славин, улыбаясь. — Только мне кажется, вы это вы… Я как-то с вами в преферанс играл… На Черном море… Лет двадцать назад, а может, и больше… Вы тогда совсем еще молодой были…

— Вполне вероятно, — согласился Кульков. — Для одних шахматы, для других преферанс… Третьи предпочитают бильярд…

— Верно, — согласился Славин. — Только одним преферанс на берегу моря сошел с рук, а других затаскали… Среди свидетелей по делу Пеньковского, помнится, вас не было… А вот я едва открутился…

— Вы меня с кем-то путаете, — спокойно сказал Кульков, но лицо его начало стекать — за одно лишь мгновение обвисли щеки, цвет кожи сделался желтоватым, неестественно оттопырились уши.

— Если вы не Гена, то, конечно, путаю, — сказал Славин. Лифт, чуть вздрогнув, остановился.

— Пожалуйста, — чуть откашлявшись, сказал Кульков, пропуская Славина.

— Нет, пожалуйста, вы, — Славин протянул руку, — я тут живу, а вы гость.

— Спасибо, — ответил Кульков; лицо его пожелтело еще больше; ноги стали ватными, он чувствовал, как мелко дрожат колени; вышел, однако, спокойно, с достоинством.

Славин сразу же свернул в переулок; Кульков остановил проезжавшее мимо такси.

— Вы можете уделить мне пару часов? — спросил он шофера. — Я отблагодарю. Мне нужно съездить на дачу.

— Э, нет, — ответил таксист. — У меня смена кончается…

— Когда?

— Через час двадцать…

— Мы обернемся…

— Куда ехать-то?

— В Раздоры, совсем близко…

— Где это? По Минскому?

— По Успенке… Я уплачу вам, сколько скажете. Выручайте, товарищ…

— А потом куда?

— Мы вернемся в центр… Я живу в центре, на Малой Бронной…

— Ну а сколько положите?

— Называйте цену.

Таксист засмеялся:

— Может, я полста запрошу!

Кульков достал из заднего кармана брюк деньги, протянул шоферу:

— Спасибо, вы меня очень выручили.

— Закурить не будет? — спросил таксист.

Кульков оглянулся: машин сзади не было. «А вдруг этот тип запомнил номер такси? Нет, он же свернул за угол; если что-то случилось, за мною бы шла машина. Или две. Это днем можно не заметить слежки, а сейчас любая машина видна: фары. Успокойся, — сказал он себе, — счастье, что это случилось ночью; завтра меня уже не будет в России; только бы скорей оказаться за городом; домой заходить нельзя; надо позвонить жене; только бы придумать что-то связное; придумаю…»

Когда выехали на Кунцевскую дорогу, Кульков увидал в зеркальце фары; похолодел от ужаса; попросил шофера пропустить — слепят; тот сбавил скорость; их резко обошла черная «Волга» с двумя пассажирами; окна открыты, включен радиоприемник, передавали эстрадный концерт, похоже, едут в ресторан «Сосны».

На даче он сразу же включил свет, вышел на участок черным ходом, подкрался к забору, отбросил три листа шифера, разгреб землю маленькой цапкой, достал из тайника кирпич, вернулся в комнату обычный огнеупорный кирпич осторожно вскрыл, достал оттуда заграничный паспорт, пачку банкнот — отдельно доллары, рубли, марки ГДР; сунул в карман маленькие усы, которые сразу же изменят внешность, спрятал в портфель очки в толстой роговой оправе; раздавил ампулу с темной жидкостью, накапал в кастрюлю, залил водой, тщательно промыл волосы, вытер их насухо — через час станет совершенно седым; промазал брови пальцем, смочив его в той же кастрюле; вылил содержимое в унитаз, кирпич выбросил в помойку, выключил свет и вернулся в машину.

— Вот и все, — сказал он, — едем в город. Только не на Бронную…

— Еще куда везти, что ли?! — возмутился таксист. — Не могу, я ж сказал.

— Хорошо, пересадите меня в городе на другое такси.

— Это пожалуйста… У меня ж времени в обрез, — подобрев, объяснил водитель, — нас знаете, как песочат, если опаздываем?!

— Догадываюсь.

Шофер притормозил около такси, стоявшего на Кутузовском проспекте.

— Спросите, повезет ли? — посоветовал он. — Может, у него тоже пересменок…

Молодой парень, сидевший за рулем, легко согласился отвезти Кулькова в Шереметьево, конечно же поинтересовавшись, оплатит ли пассажир порожний рейс из аэропорта в центр.


…На Ленинградском проспекте Кульков попросил водителя притормозить около кабинки телефона-автомата.

— У вас мелочи нет? — спросил он таксиста, похлопав себя по карманам. — Я… Мне нужны двухкопеечные монеты…

— Сколько?

— Три. Вдруг автомат глотает…

— Вам сколько раз надо звонить? — раздраженно спросил таксист. — Два или три? Глотает, не глотает, меня это не касается…

— Три, три, господи! — сказал Кульков, по-прежнему чувствуя, как его бьет нервный озноб. — Вот вам двадцать копеек, а мне дайте шесть…


…Жена уже спала, голос тревожный:

— Где ты, Геночка?! Я ждала-ждала и прикорнула…

— Родная, я за городом, пришлось срочно выехать, чепе… Буду завтра днем. Если позвонит академик, скажи, я у генерала, свяжусь с ним днем, ничего особенного, не пугай его и спи спокойно.

— Но правда ничего страшного не случилось?

— Правда, родная, я бы тебе сказал…

Он начал набирать второй номер — Юрса, два звонка по три гудка, сигнал тревоги, начало запасной операции «Либерти», но ему не дали этого сделать: вытащили из кабины, сразу же ощупали воротничок рубашки, лацканы пиджака, манжеты, потом завернули руки за спину, он услыхал страшный, металлический щелчок и только после этого ощутил на запястьях наручники.

В машину такси, на которой он ехал, его внесли: ноги внезапно отказали, колени словно бы выгнулись назад, казалось, что чашечки выскакивают одна из другой…


…Тот человек, что спускался с ним в лифте, сидел рядом с шофером; обернулся к Кулькову, зажатому тремя крепкими людьми с незаметными лицами, и усмехнулся:

— А вы говорите, я вас с кем-то спутал, Гена… Ни с кем я вас не спутал…

Тот замотал головой, тяжело сглотнул шершавый комок в горле и сказал:

— Это какое-то недоразумение…

Славин вздохнул:

— Пока мы едем к нам, подумайте вот о чем… Вы задержаны за шпионскую деятельность… Это, надеюсь, вам ясно? Если не ясно, то подполковник Гаврилов, — он кивнул на соседа Кулькова, — разъяснит вам, оперируя статьями Уголовного кодекса…

— Ознакомьтесь с постановлением об аресте, санкционированным прокурором, — сказал Гаврилов.

— Нет, зачем же, — прошептал Кульков, — я вам верю.

Славин усмехнулся:

— На даче мы вас, кстати, тоже фотографировали, — когда вы паспорт из тайника брали… Перед вами стоит дилемма: либо вы сейчас же, сразу рассказываете все о том, что вам предстоит сделать для ЦРУ — то, что вы уже сделали, мы знаем, — либо завтра начнутся допросы и следователи будут отрабатывать эпизоды вашего дела для передачи в суд… Вы понимаете, что я говорю?

— Не очень, — ответил Кульков, почти не разжимая рта, и повторил: — Произошло какое-то недоразумение…

— Будет вам, — пресек возражения Славин. — Не теряйте лица; Пеньковский вас верно учил: проигрывать надо достойно.

Кульков покачал головой, подбородок его мелко трясся.

— Ни о каком шпионаже не может быть и речи… После встречи с вами в лифте я понял, что дальше молчать нельзя… Я решил приехать к вам и все честно рассказать…

— Вы хотели приехать к нам на самолете? Решили из Шереметьева прилететь на Лубянку? — поинтересовался Славин, не отводя взгляда от Кулькова.

«Только не торопись, — сказал себе Кульков, стараясь собрать воедино рвань метавшихся в голове мыслей, — надо выиграть время; теперь надо научиться бороться за каждую минуту, какое там — минуту, за долечку секунды надо сражаться; Юрс был прав; теперь все зависит от меня; если я буду вести себя верно, не сфальшивлю, операция „Либерти“ будет осуществлена успешно; вопрос идет о жизни; ты должен успокоиться, ты обязан взять себя в руки, ты сотни раз представлял себе этот страшный момент, ты был к нему готов, а сейчас вдруг позволил себе сразу же рассыпаться, нельзя…»

— Послушайте, у вас нет валидола? — тихо спросил Кульков, давясь липкой слюной.

Человек, сидевший рядом, взял его запястье сильными пальцами, профессионально нашел пульс, начал считать удары, глядя при этом на светящуюся секундную стрелку своих часов.

— Пульс несколько учащен, — сказал он Славину, — но сердце работает без перебоев.

— Дайте ему валидол, — попросил Славин.

Человек достал металлический тюбик, высыпал на ладонь таблетки, положил одну из них в рот Кулькову, посоветовав:

— Держите под языком.

— Я знаю, спасибо, — ответил Кульков, по-прежнему не в силах справиться с мелкой дрожью, которая била подбородок. — Мой папа был врач, так что я с детства знаком с валидолом…

— Когда у вас следующий обмен информацией с ЦРУ? — спросил Славин. — И где?

— О чем вы?! Какой обмен?! При чем здесь ЦРУ?!

— Кульков, вы в состоянии говорить со мною серьезно? — снова спросил Славин. — Неужели вы думаете, что мы бы задержали вас без достаточных улик?

— Нет, нет, что вы! Я знаю, как у нас неукоснительно соблюдается социалистическая законность.

Славин рассмеялся:

— Экий вы политграмотный… Я почему-то полагал, что вы не просто начнете сразу же говорить, но и внесете какие-то предложения, чтобы хоть как-то искупить вину…

— Вины нет, — возразил Кульков. — Была допущена ошибка, трагическая ошибка, но ни о какой вине нельзя и говорить… Жизнь соткана из случайностей, подчас совершенно ужасных… Мы подданные обстоятельств, которые сильнее нас…

— Как знаете. — Славин отвернулся от него.

«Шея крепкая, не иначе как спортсмен; такие люди лишены изыска в мышлении; надо держаться; его можно обыграть; соберись, — взмолился Кульков, словно бы обращался не к себе, а к какому-то другому человеку, — соберись же!»

Однако, когда машина въехала в тюремный двор и его ввели в комнату, совершенно без мебели, освещенную яркой лампой, свет холодный, какой-то бессловесный, таких ламп нет на воле, когда пришел человек в белом халате и вполне корректно, бесстрастным голосом предложил Кулькову раздеться догола, осмотрел полость рта, заглянул в уши, когда ему дали чужую рубашку, костюм, туфли, но без шнурков, он вдруг ощутил зияющую, провальную пустоту и мягко обвалился на пол.

В чувство его привели довольно быстро, и первый, кого он увидел склонившимся над собою, был тот, лысый, что встретил его у лифта, а потом брал в телефонной будке и мучил разговорами в машине; каждое слово таило какой-то потаенный смысл; рядом с ним стояли следователь и прокурор; лысый назвал их фамилии, но Кульков не запомнил, у него что-то случилось с памятью, слова словно бы проходили сквозь него, не задерживаясь в сознании…

— Что ж, видимо, вы крепко притомились, — сказал Славин. — Хотите отдохнуть? Если решите облегчить душу и побеседовать, я к вашим услугам, скажите охране…


…Кульков растянулся на узкой койке, запрокинув руки за голову; более всего его поразило то, что пол в камере был паркетный, как дома, такой же теплый, чистый и хорошо натертый.

«Только б не думать про то, — сказал он себе, — наверняка у них здесь вмонтирована аппаратура, которая читает мысли». Перед глазами близко и явственно возникло лицо Пеньковского. «Уйди», — взмолился он; где-то в Новосибирске ученый психиатр фиксировал на фотопластинку галлюцинации шизофреников; они запишут на какие-нибудь пластины, вмонтированные в эти стены, лицо Олега Владимировича, а это улика. «Замолчи же!» — крикнул он самому себе и зажмурился, чтобы отогнать видение, но оно не исчезало, а, наоборот, приближалось, словно бы Пеньковский сел на кровать рядом с ним; точно таким же было его лицо, когда, грустно и как-то даже сострадающе посмеиваясь, он поймал его на том страшном мизере, а играли по копеечке, сто семьдесят рублей надо было выложить; забыл присказку: «Играть — играй, да не отыгрывайся»; где взять деньги, только-только институт закончил, вырвался и Сочи, и на тебе!

Пеньковский тогда похлопал его по плечу, усмехнулся: «Отдашь долг в Москве, поди-ка к той блондиночке, что лежит у лодки, объясни ей, кто я, скажи, что буду рад видеть ее у себя в номере, только что вернулся из Штатов, джинсики и кофточки ее размера лежат в чемодане, надо примерить…» «А ведь знал, что это Зоя, я ее кадрил, все это видели, он тоже… Боже, какое забытое, беззаботное, молодое слово — „кадрил“…»

«Милый Гена, — продолжал тогда Пеньковский, — слово „понт“ приложимо к тем, кто моложе вас и глупее; со мною „понт“ не проходит, я играю в карты не для того, чтобы получить деньги, а для того лишь, чтобы выиграть; факт победы дает мне силы, это допинг, понимаете? Вы постоянно пыжитесь, зачем? Каждый, кто прыгает через две ступени по лестнице, ведущей вверх, рискует сломать ногу. Вы сметливы, но чрезмерно азартны, свернете шею, жаль…»

Кульков увидел его следующим утром; было еще часов шесть, только-только светало; Пеньковский вышел на пустой пляж в коротком халате, стройный, крепкий, несмотря на свой возраст, подмигнул ему как-то озорно, но в то же время по-хозяйски. Сбросив шелковый японский халат, вошел в море, нырнул под волну и двинул хорошим кролем, словно профессиональный пловец; метрах в двухстах от берега перевернулся на спину, лежал так чуть не полчаса; вернувшись, заметил: «Люблю одиночество, Гена, а оно достижимо лишь на волнах; суетная земля полна двуногих млекопитающих, которые издают звуки и раздражают неосмысленностью движений; суета сует и всяческая суета. Вы в Москве с родителями живете?»

«Зачем я сказал ему про однокомнатный кооператив?! Промолчать бы, а я о чем думал: «Нужный человек, со связями, полковник, подтолкнет…»

Кульков по-прежнему приказывал себе ни о чем не вспоминать, старался вызвать видения перистых облаков, йоги рекомендуют постоянно думать о небе, ничто так не успокаивает, как образ вечности, но лицо Пеньковского стояло перед ним словно ужас — безжизненное, пергаментное, в резких морщинах, с глубоко запавшими светлыми, безжалостными глазами…


…В Москве уже, передав Пеньковскому ключ от квартиры, Кульков сказал, что долг отдаст послезавтра; тот кивнул: «Если трудно, можно и подождать, не горит». Когда принес деньги, тот сунул их в задний карман брюк, не считая. «Мог бы и отказаться, девок в мою квартиру водишь бесплатно, а я сорок рублей ежемесячно вношу за кооператив — из своих ста сорока». Тем не менее к академику Крыловскому — через третьих лиц — подвел его именно он, Пеньковский, намекнув, что, пока Георгий Иванов рядом со стариком, путь наверх будет трудным: «Боритесь за плацдарм, Гена, самое главное в жизни — это плацдарм». С работы и из дому к нему не звонил, только из автомата: «О нашем знакомстве не надо никому говорить, я человек из легенды, невидимка и, как истинная невидимка, обладаю силой; формула „ты мне, я тебе“ конечно же отдает чужекровием, но тем не менее бытие определяет сознание». Он никогда не говорил серьезно — посмеивался, шутил, только глаза у него всегда были, словно у слепца, совершенно неподвижны. Однажды, когда Кульков посетовал на то, что в магазинах почти совершенно пропал сыр, Пеньковский посмотрел на него с удивлением: «Вы на что замахиваетесь, мой дорогой? Классового врага критикуйте, а на свое не замайте, не надо, тем более я сделал так, что вас оформляют в Лондон, весьма любопытный город». Кульков тогда на радостях принес три бутылки коньяку, купил на базаре бараньих ребрышек, накрыл стол; Пеньковский пил, не пьянея, только глаза теряли цвет, становясь водянистыми, совершенно пустыми. «Вам жениться пора, Геночка, женитьба — это долг растущего работника. И пьете вы плохо, не надо бы, коли не умеете… Папа вашей приятельницы Лидочки кто? Тот самый?… Ну и чего же вы размышляете? Это ваш тыл, думайте о будущем, человек вы азартный, рисковый, нужно страховаться…»

Накануне вылета в Лондон Пеньковский дал Кулькову триста долларов: «Привезете мне лезвия, я бреюсь только „жиллетом“. Зайдите в „Селфриджес“, купите мне лосьон, называется „Джентльмен“, остальное обратите на подарки невесте, деньги спрячьте в задний карман брюк, досматривать вас, думаю, не станут».

А если? Кульков не сразу решился задать этот вопрос, но не удержался, в нем все было напряжено: первый выезд как-никак, да еще в Лондон, с ума можно сойти…

«А если? — задумчиво повторил тогда Пеньковский. — Допустим, вас досмотрели. Нашли триста долларов. Что вы ответите? Ну, быстро, там времени на обдумывание не будет…»

Кульков сглотнул комок (не такой, что сейчас, меньше), горло сделалось сухим, язык был шершавым и каким-то неудобным, слишком длинным, что ли… «Ну, не знаю, — сказал он тогда, — скажу, что хотел купить Лидочке подарок к свадьбе, одолжил у знакомого дипломата…»

«А как зовут этого дипломата? — поинтересовался Пеньковский. — Вас уличат во лжи, и жизнь будет конченой, Геночка. Если бы у вас действительно был знакомый дипломат, который вернулся из командировки и продекларировал деньги, тогда одно дело, но, насколько я знаю, вы пока что не обзавелись такими приятелями… Нет, мой друг, если представить себе наихудшее, говорите, что купили зелень у спекулянта. Да, казните, во имя любви на что не пойдешь… Нет, ни имени, ни фамилии не знаю, предложили в „Национале“, очень хотел привезти сувениры невесте, повинную голову меч не сечет… Если же вы назовете мою фамилию, то вам просто не поверят… Или убедите? То-то и оно, не решитесь, вы же ловкий мальчик, в вас есть вполне прочный, гуттаперчевый стержень… Странно, что вы заторможенно мыслите, думал, возразите мне, когда я упомянул про задний карман брюк: зачем попусту рисковать, когда именно вы будете нести портфель академика Крыловского, у него дипломатический паспорт, досмотру не подлежит, там и место деньгам, неужели не ясно?»

Перед второй командировкой, в Женеву, Пеньковский дал Кулькову пятьсот долларов: «Сочтемся; бросьте письмецо; это уже деловое поручение, понимаете? Я же не зря хожу под погонами, о роде моей работы, видимо, догадываетесь, вопрос согласован, но, от греха, пронесите через границу, как и в первый раз, в вещах академика».

Письмо было обработано: получившие его могли сразу же убедиться, вскрывали безобидное послание или нет; в ЦРУ выяснили, что не вскрывали и не прикасались; рыбка клюнула.

В Вене его напоили, похитили папку с документацией, дали время на панику, наблюдали, как будет себя вести; поняли, что вот-вот развалится; в номер зашли без стука, с отмычкой: «Геннадий Александрович, не глупите, вот ваша папка, в целости и сохранности; работали с ней в перчатках, отпечатков пальцев нет, можете не волноваться; вы, однако, совершили должностное преступление, передав нам совершенно секретные документы, за это судят; не вздумайте просить здесь политического убежища, мы это предусмотрели, будет сделано так, что вас выдадут как насильника и вора; возвращайтесь домой и спокойно работайте; вас тревожить не будем; бросьте в почтовый ящик в Москве вот эту открытку, других просьб нет, до свидания».

Все контакты и телефонные разговоры Кулькова этой ночью и утром накануне вылета контролировались ЦРУ; открытка в Москве пришла по назначению, в чужих руках не побывала, почтальоны не в счет, разведка знает множество приспособлений, которые позволяют проверить завербованного…

Пеньковского с той поры он не видел; полковник ни разу не позвонил, на холостяцкой квартире более не появлялся, словно исчез человек; номера его телефона Кульков не знал и не хотел узнавать, лег на грунт, встреч сторонился, вскоре женился, на свадьбе не выпил даже шампанского; когда прочитал сообщение в газете об аресте Пеньковского, сделался серым, слег в больницу — острая стенокардия; на допрос его ни разу не вызвали; через полгода после того, как Пеньковский был расстрелян, оформили на поездку в Мексику; отказался, сказавшись больным; через три месяца предстояла поездка в Берлин, там не страшно, свои; в отеле «Беролина», когда сидел в вестибюле за стойкой бара и пил кофе, рядом с ним оказался тот с кем он беседовал в Вене: «Геннадий Александрович, вы сегодня в десять часов вечера пойдите погулять… Конференция ведь должна закончиться в семь? Так что время удобное, встретимся у витрины обувного магазина на Александерплац, на втором этаже, вы там были вчера в это же время».

Кульков сразу же ощутил во рту такой вкус, словно бы сосал медную ручку от своей комнаты; детское, кстати, воспоминание, мальчишкой сосал, потом рвало. И еще он часто вспоминал, как однажды уговорил Кольку Шурыгина сунуть ножницы в штепсель: «Только ты меня сзади обними, а то одному страшно». Колька тогда сильно разбил затылок, стукнуло током основательно и того и другого. Вернувшись в номер отеля, Кульков открыл портфель, достал памятку, выданную участникам конференции; среди прочих телефонов был и посольский, советник по вопросам науки и техники; снял трубку: будь что будет. «А что будет? — спросил он себя. — Ну, не посадят, это верно, но жизнь-то кончена! Прозябание где-нибудь в провинции, никакой перспективы, тление… Почему? — возразил он себе. — Мною могут заинтересоваться, начнут игру, все пойдет, как шло, я ведь сам все скажу… Но тебя спросят и про Вену, — услышал он другой, сухой голос, чем-то похожий на бесстрастный голос Олега Владимировича. — И тебе придется признаться, что совершенно секретные документы находились в чужих руках, и ты никому не сказал об этом…» «В жизни много выигрышей, — услыхал он тогда голос Пеньковского, — зато проигрыш лишь один, Геночка; я фронт прошел, знаю, что говорю… Мы рождены для того, чтобы умереть; пока существуем, надо брать все, что можно; сладкого времени отпущено лет десять, от силы двадцать: сначала школа, потом институт, после становление, вот и сорок… А в пятьдесят пять печень начинает пухнуть, прозябание, затаенное ожидание смерти…»

Кульков тогда так и не набрал номер телефона посольства; отправился на Александерплац, поднялся на второй этаж, освещенный мертвенным светом неона, уткнулся взглядом в узконосые туфли, мягкой, чуть ли не лайковой, кожи, чертовски дорого, «саламандра», ничего не попишешь, фирма.

Тот остановился рядом с ним, обнимая молоденькую женщину; говорил, вроде бы нежно склонившись к ее шее, на самом деле слова были обращены к нему, Кулькову: «В Москве мы вас не будем тревожить; встречи во время командировок; в вашей безопасности мы заинтересованы не меньше, чем вы, а больше; мы представляем те силы в Штатах, которые, как и ваша страна, заинтересованы в сохранении мира; обмен научной информацией угоден доверию; время шпионажа кончилось безвозвратно; и у вас в стране, и у нас есть „голуби“ и „ястребы“; мы представляем группу „голубей“; не думайте, что нам легко: реакционеры и правые ультра весьма и весьма сильны; слепцы, одержимые люди; бороться с ними можно только одним — правдой, то есть совершенно конфиденциальной информацией; сегодня, когда вы вернетесь, к вам в номер зайдет человек и, извинившись — перепутал этаж, — сразу же выйдет. Он оставит вам портмоне, там вы найдете все, что нужно; карточку „америкэн экспресс“ суньте в карман пиджака, это не пачка банкнот; инструкции сожжете. До свидания, Геннадий Александрович, всего вам самого лучшего, до встречи. И пожалуйста, по возвращении сразу же садитесь за диссертацию».

В Москве к нему подошли только однажды — накануне встречи Брежнева с Картером в Вене; работал шесть дней, потом «консервация», и вот этот страшный звонок две недели назад, тайники, лихорадочные запросы о ракетном потенциале: «Не может быть! Уточните! Количество ракет должно быть значительно большим! Предпримите все, что можете, для выяснения истины!»

«Если здесь, в этой камере, могут записывать мысли, — с еще большим ужасом подумал Кульков, — если они знают, как фиксировать мысли и видения, я погиб… Но ведь все равно остается вариант „Либерти“! Только об этом здесь думать нельзя! Это же спасение! Лучик надежды! Меня должны водить на прогулку, я обдумаю все именно во время прогулки, во дворе они не смогут прочесть мои мысли! „Либерти“, — повторил он себе, — молчи и расслабься; операция „Либерти“; если чекистам я теперь больше угоден мертвым, то те, на Западе, хотят меня видеть живым…»

Пеньковский придвинулся еще ближе, улыбка его была жуткой, беззубой, а ведь он так следил за ртом, ежемесячно бывал у дантиста, подолгу рассматривал зубы в зеркале, скалясь своему изображению, будто разъяренный пес: «Геночка, научитесь тратить деньги, нельзя же всю жизнь существовать за чужой счет. Не оскудеет рука дающего; все понимаю, копите на машину, делаете подарки подругам, но о вас станут говорить как о скряге, это отталкивает людей, лишь гусарам симпатизируют; и не будьте таким угодливым, наработайте в себе самоуважительность; если уж не можете не услуживать, то хоть делайте это достойно, а вы суетитесь, мелко… Признайтесь, вы возненавидели меня, когда пришлось расплатиться за карточный проигрыш подружкой? Не злитесь, не надо, это психологический тест. Я принадлежу к породе коллекционеров. И никогда не спрашивайте впрямую про то, что вас интересует, это настораживает людей… За пулькой можно пробрасывать любые вопросы, но не жмите, не надо, молчание порою лучший ответ, только надо быть высококомпетентным, чтобы уметь оценивать смысл молчания, затаенную суть, сокрытую в нем… Я вам симпатизирую, Геночка, вы мой антипод, посему запомните: ниспровергательство, критику, патетическую борьбу за правду оставьте неудачникам. Побольше цитат из передовиц, не бойтесь быть со всеми, только это даст вам возможность ощущать величие внутренней свободы… Кстати, ваш бывший сокурсник Георгий Иванов действительно гениален? Или болтовня? Странно, мне кажется, что время индивидуальной гениальности кончилось, да и мир сделался чудовищно завистлив; заметили, в Штатах теперь работают целые институты, планирующие науку и внешнюю политику; сообщества, поглощающие личность, растворяющие ее в себе; воистину, надмирность ныне возможна лишь в самоощущениях; во сне часто летаете? Жаль, я каждую ночь… И пожалуйста, Геночка, не подражайте пижонам, шастающим по улице Горького, берегитесь страсти к иностранным брючкам и галстучкам; носите „москвошвей“; вас станут ставить в пример и двигать по работе; скромность украшает человека…»

Кульков тогда решился заметить: «А вы, Олег Владимирович?» Тот рассмеялся: «Голубь мой, я Пеньковский… Вслушайтесь только: Пень-ков-ский. Займите мое положение, проживите мою жизнь, тогда валяйте, это будет стиль, чудачество, прихоть…»

Кульков рывком поднялся с кровати; одеяло было серым, чуть пахло карболкой; как на такое шершавое можно класть женщину? «О чем я? — подумал он растерянно. — Я схожу с ума, какая женщина! У меня в висках звенит! Ведь я в тюрьме! Я в углу! Начался отсчет секунд до той, последней, когда они начнут завязывать мне глаза черной тряпкой и кто-то незнакомый, но такой же, как я, человек, поднимет пистолет и выстрелит мне в лицо…»

— Нееееееееееееет! — закричал Кульков. — Неееееееееет!

Дверь открылась, вошел рослый сержант с широкоскулым веснушчатым лицом, спросил казенным голосом:

— В чем дело?

— Мне плохо, — простонал Кульков, — останавливается сердце. Вас как зовут?

— Меня зовут контролер, — таким же бесстрастным голосом ответил сержант и вышел из камеры. Свет был мертвенным, голубоватым; Кулькову показалось даже, что он хранит в себе запах прелой, гниющей листвы. Так пахло на даче в начале апреля, когда шофер Матвей Савельевич приезжал сжигать прошлогодние листья, собрав их граблями с огромного участка, поросшего соснами и молодым березняком…


предыдущая глава | Межконтинентальный узел | Концепция-I