на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Вря.

Пойди определи, чего он желает? Как бы вы поступили на моем месте? Не знаете? А я, ученик давно прошедшего, произнес: – Давай-давай, спускайся! И немедленно.

Сначала Молвок сопротивлялся собственному рассудку. А потом…

Не спеша, но мгновенно снял я висевшую за дверью стремянку. И вот чинаришка уже стоит у прилавка.

– Кто это вопит? – спросил он, стараясь заглянуть под кресло.

– Наши с тобой сородичи,- нашелся я. И тут же спросил:- Откуда он, чинарь, взялся? – Большой секрет,- шепотом проговорил Молвок,- хотите правду? – Конечно, нет.

– Так вот. Выписал с одним ажокой по фамилии Ванькин.

Я вместе с вами не знаю, что такое «ажока», и, конечно, Молвоку не поверил.

А между тем Гржибайло уже тут как тут.

– Гони документ,- выкрикнула она тихо и довольно вежливо.

Документов, конечно, не оказалось.

Тогда Гржибайло взялась за свое: бац-бац-бац, палить принялась. Думаете, невозможно? Но так было.

Говорю ей: – Мне, хозяину, да и вам нужна только победа, а вы? – Верно,- соглашается Гржибайло,- только победа.- А сама продолжает и продолжает. Разумеется, не в меня, не в Молвока. Просто так, в пустоту. И что самое отвратительное, эти «бац» без малейшего звука.

Представляете наш страх: пш-пш, и все! Что же было для меня в ту минуту главным? Да уберечь подопечного чинарушку от испуга.

Она – «пш», а его на прежнем месте, представьте, уже нет. Я под прилавок, под кресло, на шкаф, на потолок. Нет как нет.

Она – бац да бац, а я ей: – Ты что наделала, негодяйка?! Молчит и знай свое.: / 416 – Эй ты, выколка-выполка. Сис-пыс батер-флатер! Подай хоть знак. Хоть отзовись! В ответ – тишина. Только изредка «пш» да чуть слышное из подполья: -…сеяли, сеяли…

– Ну и крень ты еголая! Ну и крень! А негодяйка на меня и не смотрит.

– Крень-крень! Еголая-еголая! Знай, и мне на тебя смотреть тошно! Ты для меня фистула без горлышка.

Ясно? Одна надежда: кто-нибудь, когда-нибудь, где-нибудь его повстречает. Может быть, в Праге, может быть, на Крещатике.

Тогда все сначала, все, что здесь приключилось.

Вот и вся наша быль и небыль, все, что я хотел рассказать.

Вот и все.

Москва – Ленинград Ноябрь 1948 ТОЛЬКО ШТЫРЬ Часть первая Мой спутник и я оказались на окраине города неподалеку от моста через довольно быструю речку.

Мы спустились по заросшему лопухами откосу к самой воде. Как раз тогда с ревом и пеной воду прорезала моторная лодка. Большая скорость да и солнце, светившее прямо в лицо, помешали разглядеть, что за уродливая сила подняла, перевернула моторку, бросила через перила, волокла по проезжей части моста, потом по широкой пыльной улице.

От встречных очевидцев мы узнали, что вскоре лодку развернуло, вынесло на тротуар, уперло в простенок дома, где находилась парикмахерская. Выбежали парикмахеры и те, кого они не успели добрить или достричь, останавливались случайные прохожие, каждый на свой лад объяснял небывалое происшествие. Одни, неизвестно зачем, осматривали винт, другие – киль, кто-то обстукивал борта.

14 Ванна Архимеда 417 Мой спутник и я отличались от собравшихся уже тем, что оказались единственными, кто заметил появление непонятного предмета, там, на мостовой, где только что с шумом тащило моторную лодку.

Нам бы отвернуться, уйти как можно скорее, как можно дальше… Мы же поступили иначе, в странном порыве побежали назад, в сторону моста. Еще не поздно, есть время повернуть, а мы все бежали, пока не оказались там, где появился непонятный предмет. Тогда мы остановились. На мостовой что-то шевелилось. Не хотелось верить, но это было именно так. У наших ног открывала рот, поднимала брови женская голова.

Я и теперь не могу объяснить, что происходило: голова держалась на истерзанных плечах. Уцелевшие руки впились друг в друга пальцами.

Свидетели утверждали, что голову и руки отсекло и туловище уплыло, когда моторку пронесло над железными перилами. А теперь на нас глядели глаза, ясные и злые.

Приходилось ли вам наблюдать, чтобы в небольших источниках сосредоточилась физически ощутимая энергия? Не припомню фамилию того кандидата наук, который пытался растолковать, что энергия подобной исступленной ярости способна создать – взрывы, размеры которых мой тщедушный ум не в силах объять.

Глаза скосились. Мне показалось, что они уставились только в меня. И только мне чуть приоткрытый рот дребезжащим звуком произнес: – Не сметь заступить…

– Поликлиника близко, врачи поймут, вам помогут,- я говорил что-то несуразное.

– Не сметь заступить,- повторил скривившийся рот. ' Злоба меркла, щеки зеленели, руки упали на мостовую.

– А поможет ей только штырь,- деловито произнес мой спутник и размеренным шагом ушел прочь, неизвестно куда.

Я тоже ушел, только в обратном направлении, растерянно глядя по сторонам. Тогда из дверей парикмахерской появилась тонконогая, несообразно высокая коричневая кошка. И побрела на другую сторону улицы.

В подворотне кошка шарахнулась от пронзительного звука, который издал носом узкогрудый, узкоплечий старик, видимо маляр. Он вышел со двора с ведром 418 в руке, с флейцем под мышкой и, даже не взглянув на толпу и моторку, засеменил в противоположном от моста направлении.

«Спасение в нем»,- подумал я и припустил за стариком. Догнал я его у дверей в подвальное помещение, над которым я прочитал: ПЕТРОВ И СЫНЪ ПЕЙ до ДНА РАСПИВОЧНО И НАВЫНОСЪ Твердые знаки остались, как видно, с дореволюционных времен, теперь наступили другие дни и другая политика, на подобные мелочи никто внимания не обращал.

Воспользовавшись тем, что старик небыстро спускался по кособоким ступеням, я схватил его за локоть и потащил обратно. Под звуки заикающейся пианолы и пьяные выкрики я принялся уговаривать маляра, хотя тот и не думал сопротивляться: – Идемте, прошу вас, туда! – показывал я в сторону дома, откуда маляр только что появился.- Вы мне до крайности нужны, до самой, самой крайности! Я говорил, а старик упорно молчал, хотя и продолжал за мной семенить.

– Покрасите чего? – впервые произнес он, оказавшись в подворотне.

– Как же ты, голубчик, узнал? Именно покрасить один предметец.

– А велик он у тебя? – Небольшой портрет, вот и все.

– Нам что партрет, что матрет – работа известная.

«Не врет ли»,- подумал я, решив соединить два дбла: покрасить и убраться из этого постылого места.

Опять вдвоем, чем таскаться в одиночестве. И тогда я решил выложить старику главное: – Необходимо покрасить небольшой портрет, ну, словом, козы.

– Козы, говоришь? Значит, матрет. Это можно.

– Будьте добры, голубчик,- принялся я уговаривать маляра,- коза хоть и немолода, но самая, самая породистая.

Не знаю почему, но старик озлился.

– Мне-то чего до твоей животной, под ручку прогуливаться или еще чего? 14* 419 Возможно, со зла он снова издал отвратительный звук носом, от которого я вздрогнул.

– Не обессудьте, ваше благородие,- маляр заговорил совсем спокойно,- мы, ваше высокоблагородие, мастера особенные. В нашей артели икатели собрались. Работа у тебя немалая, а нам за работой икать охота.

– И на здоровье! – с радостью согласился я.- Икайте, икайте, сколько хотите. Мне с того не убудет.

Маляр снова нахмурился.

– Извини – пардон, ваше высочество, наша икота за наличные.

– Экий ты, право,- я старался не выдать недоумения, за какие заслуги возведен до высочества. И тут же решил его перевеличить: – Не все ли равно, за что мне платить, ваше величество. За то или за другое.

А он и внимания не обратил на высочайший титул, и впрямь, не все ли равно, за что платить, лишь бы выбраться из этого необычного предместья. Он же задал вопрос, разрушив все мои надежды.

– Долго мы будем вола вертеть? На какую высоту людей сзывать? – У меня четвертый этаж.

– А тут всего три, как понимать? – Нездешний я, понимаешь, ко мне трамвайчиком до Касаткина.

На этот раз старик не озлился, а заулыбался.

– Вот и хорошо. Всем нашим радость. Где проживаешь? Денежки пропьем, пешочком прибудем…

Без особой радости я сказал адрес. Видно, по безграмотности старик не записал.

– Все, что ни будете просить в молитве, верьте, получите, и будет вам…- выговорил старик молитвенно. Думается, из Евангелия от Луки. И засеменил из подворотни в сторону питейного подвала.

Голос маляра затих, и я снова остался в одиночестве.

За то недолгое время, пока я канителился в подворотне, на улице, как мне показалось, ничего не изменилось.

Разве народу у моторки поприбавилось, то же размахивание руками и бесцельные разговоры. Все было так, и все же чего-то на улице не хватало. «Головы,- осенило меня.- Как же я не заметил сразу?…» С чувством облегчения я направился в сторону моста искать спутника или извозчика.

420 Головы на дороге действительно не было, однако радостная уверенность оказалась преждевремецной.

Приблизившись к четырежды отвратительному месту, я заметил сначала остатки рук, потом плечи, наконец волосы. Останки валялись в кювете, а за длинной ямой, по вытоптанному футбольному полю, очень длинноносые, коротко остриженные мальчишки с криком гоняли голову.

Временами они удовлетворенно били головой по воротам, один мальчишка со свистком в зубах гундосо взывал: – Один! Три! Пять! Имея в виду голы.

Почему-то ноги перетащили меня через кювет.

– Не сметь! Не сметь! – вопил я, не узнавая собственного голоса.- Заступить…- проговорил мой рот задребезжавшим звуком.

Пыль и булыжники оказались у самых глаз. Я хотел оттолкнуться, рук не оказалось, шеи – тоже. Порывы горячего ветра трепали волосы.

Два длинноносых громыхали бутсами, приближаясь.

Еще немного, еще секунда – и один из двоих длинноносых занесет ногу…

– А поможет штырь,- услышал я знакомый голос, звучавший откуда-то сверху.

Конец первой части Часть вторая О чем говорить дальше? Конечно же, про то, что происходило накануне. Позвольте, быть может, это случилось совсем не вчера? Ей-богу, не помню, ничего не знаю. Мне известно одно: сегодня это сегодня. Я лежу на чем-то мягком, глаза плотно зажмурены, но я боюсь их открыть. Да, боюсь. Потому что никогда не отличался решительностью. И все же рукой пытался пошевелить.

Оказалось – двигается. Тогда глаза открылись, похоже, сами собой.

Уж не сон ли мне приснился? Представьте, я лежал в собственной комнате, на собственной постели. А за окном светило холодное ноябрьское солнце.

– Только штырь,- послышался знакомый, напоминавший о недавнем голос, наверное из коридора. Оттуда 421 раздавалось и другое. Кто-то упорно хотел до меня достучаться.

Обязан сообщить: с детских лет я живу в ком-квартире. Иначе говоря, коммуналке. Что же необычного, что кому-то понадобилась папироса, спички или чайная ложка соли? Нет, сегодня все складывалось иначе.

«Маляры»,- вспомнилось мне. Я же хотел уяснить все, что случилось накануне или сколько-то дней назад.

– Войдите! – прозвучал ничуть не изменившийся басистый голос. Мой голос.

И в комнате появился не маляр с подручными, не мой постоянный спутник в блужданиях по городу, а соседка: Матильда Яковлевна. Ее дверь первая от кухни, моя – вторая.

– Товарищ Дря,- обратилась она ко мне, хотя много лет знала мое имя, иногда обращалась даже с отчеством,- зачем вы наградили меня этим чудовищем? На руках Матильда держала кошку, ту, коричневую, на длинных ногах.

– Да и вообще натворили…

– Вы это про что? – Сами знаете, господин Дря. Знаете, знаете… Вопреки обычному явились под утро, стали громыхать и всех в квартире разбудили.

– Быть не может. Чем же я громыхал? – Ходулями, господин Фря, ходулями.

– Нет у меня никаких ходуль.

Да, действительно, ходуль в комнате не оказалось.

Зато стояла здоровенная мотыга.

– Зачем это вам? – спросила Матильда.

Я не знал, откуда появился совершенно ненужный мне предмет, потому пробурчал что-то невнятное. Меня волновало совсем другое. Кошка пыталась замяукать, я же не сводил глаз с соседкиной головы… Как же я не догадался там, у моста. И тут же вскочил с кровати.

Слава богу, ноги оказались там, где им положено быть.

– И вам не совестно спать одетым? – говорила Матильда.

– Голова! – крикнул я.- Посмотри на голову, она крепко держится? – говорил я, шумно волнуясь. Никогда не называл я Матильду на «ты». Сегодня все прощалось.

Ее шею окаймляла фиолетовая полоска вроде цепочки.

422 – А шея?… Посмотри…- выговаривал я.

– Определенно, рехнулся,- произнесла Матильда.- Что это с вами? – Вместо ненужной ругани возьми зеркало и посмотри.

Зеркало висело рядом с портретом козы. Я его снял и передал Матильде.

Она долго рассматривала стекло зеркала, потом сунула мне его обратно.

– Бесстыдник! Откуда вы взяли это мерзкое неприличие? – У тебя же нет головы. Понимаешь ли ты почему? – Еще бы. Лицо у меня голое, там его нет. А что одетое – там голое.

Подозрения оправдались. Она ничего не помнила, даже тех носатых. Но я тоже ничего не помнил, решительно… В голову пришло самое обычное: избавиться от Матильды. И как можно скорее. Это оказалось почти невозможно. Тем более что решение мое мгновенно переменилось.

– Я хочу тебя пригласить…

– Куда? – радостно согласилась она.

– В увеселительный сад или в кинематограф…

Но увы…

– Ты очень занят.

– Нет, то есть да… ко мне придут маляры.

– Он действительно рехнулся…- возмутилась Матильда.- Какие там маляры… К нему приехала из Барселоны мать и отчим…

– Как ты сказала? Мама! Нет, нет, я совершенно свободен. Черт с ними, с малярами. А родные, что они, они же не известили, я могу и не знать… Идем в ресторацию…

– Я же их весь вечер развлекала…

– Разве ты не была занята? – я окончательно сбился…- О чем же вы разговаривали? – Как ты живешь, где работаешь…

– Надо было сказать, как есть: конюх при скачках…

– Первый раз слышу.

Раздался звонок – три раза. Потом стук в дверь.

– Маляры! – проговорил я с надеждой.

– Нет – они! И вот они вошли – маленькие, толстенькие. Началось, как положено: «О, а, у!» Вчера они проводили вре423 мя у Матильды, поэтому сегодня сразу стали осматриваться.

– Зеркало, слава богу, здесь, портрет козочки – тоже здесь. И кушетка моя любимая… А где шифоньер? где люстра?…

– Ой, мамочка, о делах потом,- вмешалась в разговор Матильда, предвидя неладное.- Вы же несколько лет не видали вашего сыночка.

– Правильно сказано,- отрезал отчим.- Вечно ты начинаешь…

– Да, о делах успеется,- заговорил обожаемый сыночек.- Будем пить чай. У меня отличный цейлонский. Сбегаю на угол, куплю кое-чего…

– Ничего не надо, у меня все есть,- сказала Матильда тоном хозяйки и тут же исчезла. Исчез и я.

Выйдя в коридор, я увидел у всех дверей жильцов, они выстроились как оловянные солдатики.

– Как вам не совестно, молодой человек! – Дядя Федя, ну не надо, к нему же родичи из Испании пожаловали, а вы с мелочами, самыми пустяшными…

Тогда жильцы, словно по команде, исчезли, двери захлопнулись, иногда открываясь там, где жили наиболее любопытные. Исчез на кухне и я, где и принялся наливать в чайник воду, разжигать примус.

В это время в коридоре снова послышался хриплый звонок. Нагруженная продуктовыми припасами, мимо кухонных дверей проследовала Матильда, после чего в коридоре появились маляры, человек семь, возможно, восемь, все в одинаковых фуражках, каждый с ведром и флейцем.

– Где его превосходительство? – вроде в шутку спросил старший.

– Проходите, никуда не делся. Сейчас прибудет.- И Матильда повела маляров в мою комнату, где дверь оставалась открытой, и я слышал все, что там происходило.

– Нам тут козу покрасить приказано…

– Верно. Вот она. Это по моему профилю,- сказала маманя.- Зачем же столько народу? Хватит двоих.

Стольких в гостиницу и не пустят…

– Зачем, мадамочка, мы здесь и покрасим.

Я понял, что буду здесь совершенно лишний, и, не интересуясь дослушивать, чуть слышно закрыл за собой входную дверь.

424 Извозчик подвернулся незамедлительно.

– Куда, барин, прикажете? Я назвал первое, что пришло в голову.

– Далеко, батя. Значит, в подвальчик. Знакомое местечко. Рублик отвалите? – Поехали. Только быстрее…

В пролетке пахло кожей и, как всегда, дегтем. Ехали долго, когда миновали футбольное поле, длинноносых не оказалось, лодка у парикмахерской тоже отсутствовала. В парикмахерской мирно светились электрические огоньки.

– Ждать прикажешь или как? – Жди, если не лень…

Я спустился по кривобокой лестнице, Из общего гула выкриков и звуков пианолы я ничего не расслышал, но почувствовал, кто-то схватил меня за локоть.

– Здорово, братишка! Или не узнал? А я сразу. По спине и по рассказу… Один глаз поболе, на щеке вмятина – значит, он и есть. Наши ребята к тебе пешочком.

А меня вроде сторожем. Нас здесь всегда найти возможно. Пиво у Ивановых отличное.

– Пиво – это хорошо…

– Сядем, только подале. Музыку не уважаю. Сейчас кружки раздобуду, для начала по четыре и моченый горох. Мы с детишками его прилюбили, даже с пристрастием. Может, есть хочешь? Тут миноги преотличные.

В ближайший час, после шести, я сидеть не мог, не говоря про то, чтобы стоять. Как же быть? – Уладим: мы к девочкам на постой. Тут недалеко.

Ехали на извозчике долго… Девочек дома не оказалось. Мамаша, главная в доме,- пустила.

– Все отлично,- говорил я,- мне бы прилечь.

И тут же прилег, не дожидаясь разрешения, прилег на софе, как был – в башмаках и бушлате (одетый, когда собирался на уголок), и сразу увидел хороший сон, как гусыни гусака хоронили. И сон интересный, и девочки пришли. Пригласили старичка извозчика. Побежали за штофом… А когда мы с песней домой катили, извозчик разговорился, стал рассказывать, как в здешних местах лодки по воздуху – кого по загривку, кого пополам..

Дома все как было. Внизу у дверей поджидал мой вечный спутник.

425 – Да ты, брат, не в себе. А поможет тебе только штырь, только он. Ладно, до завтра. В конюшне увидимся.

И в комнате было как было. Зеркала, правда, не оказалось и портрета тоже, и коричневая то ли сбежала, то ли прихватил кто-то.

В постели разбросалась Матильда, моя будущая половина. Я притулился рядом, досматривать тот занимательный сон, который про гусынь и гуся.

А дальше все текло по-обычному, без приключений или чего-то подобного.

КОЛОВОРОТ Краткое сообщение Наука много сделала, чтобы облегчить земное существование человека. И все же нашему прогрессу более всего способствует личный опыт.

Академик Р В С некоторых пор у меня появилось настойчивое желание открыть важный секрет. Хотя, говоря по совести, какая' же тайна ходить задом наперед. Вопрос в другом: полезно такое умение или бесполезно? Вы, конечно, заявите: двигаться шиворот-навыворот прежде всего неудобно. И вы, несомненно, правы – да, неудобно. И все же горячо советую взять с меня пример, вроде Элеоноры Фохт, которую многие уважают уже за то, что она меня не посрамила. Заявляю самым решительным образом: кто ей уподобится, получит ни с чем не сравнимое преимущество. Сколько раз мое умение заставляло отъявленных проходимцев выбрасывать на тротуар или еще куда: кортики, пики, шампуры, мало ли чего. Примеров, сами видите, множество. Начну с самого что ни на есть заурядного, но убедительного.

Так вот.

Выхожу на Литейный, где много лет жил. Приближаюсь к Невскому. И представляете, странность: шагает за мной средних лет брюнетка, дамочка вроде приличная, а ступает шаг за шагом. Я, конечно, насторожился, и неспроста, так и следовало – с определенного времени я всегда насторожен и вам советую. Что бы, вы 426 думали, произошло? Стоило мне, по своему обычаю, вывернуться, продолжить путь, заглядывая в ее неумные мигающие глаза, эта, простите за грубость, шароманка сразу остановилась, сразу залезла самой себе, простите за откровенность, под юбку, хотите – верьте, хотите – нет, немного повозилась и вытащила, из того места, небольшого размера топорик. Ну скажите, пожалуйста, зачем обыкновенной брюнетке держать при себе опасный для жизни другого человека предмет? Не знаете. Я же сразу догадался и потому хвать ее по правой щеке, хвать – по левой. Так что она сразу присела и, не вызывая внимания окружающих, успокоилась. А топорик хорош, такой в хозяйстве обязательно пригодится. Сколько лет прошло, а, как видите, не забыл. Некоторые знакомые называли милицию. Да разве боги там восседают, как полагаете? Сунься я туда, меня бы в главные виновники сразу бы записали. Мы же с вами знаем действительно виноватого. Милиция что?…

Нет состава у гражданки, на которую заявление, и все.

А зачем той гражданке с тем предметом поспешно уходить, милиции дела нет. Лень превыше всего.

Теперь другое приключение и на другой улице.

У Пяти Углов. Идет мне навстречу седой, длинноволосый, бородатый. Чем-то он мне подозрительным показался. Я, конечно, за ним. Думал, не иначе подозрительный церковнослужитель. Расстегиваю, как положено, пуговицу, отсчитываю по примете шаги. Думалось, обойдется дело. А встречный ускоряет ход и ускоряет.

Вижу, дрянь дело, пора действовать. Нахожу подходящий номер дома, выворачиваюсь, после чего шагаем глядя друг другу в глаза. Скорее всего такая неожиданность попутчику поднадоела. Почесал он в голове и «.

спрашивает: – Чего это вы, любезнейший, задом наперед шествуете? Меня как бы сразу и осенило…

– А ты чего привязался? Чего за пазухой прячешь? А ну, выкладывай! Старикашка вроде обозлился, хотя противоречить не посмел. И представляете, я, в известной мере, не ошибся.

Наблюдаю, что будет дальше, а дальше вынимает мой попутчик круглый предмет, размером с гусиное яйцо.

Думаю, не иначе старинного образца граната. Я, конечное дело, не растерялся.

– Клади,- приказываю,- на панель.

427 Хоть он, по всему видно, распоряжением недоволен остался, указание выполнил. И, совсем как та брюнетка с Литейного, тут же от меня ходу. А я на него не смотрю.

Мать честная, никак осечка. На асфальте совсем не граната, а лежит самая обычная просфора. Хочу поднять, а булочное изделие тяжелее чугуна. До сих пор не разберусь, почему такое получилось. Булку я, конечно, в бюро находок не понес, "а в карман ухитрился засунуть с таким расчетом, чтобы потом размочить и в голодную минуту отобедать…

Забыл рассказать. Я же того встречного не в последний раз увидал. Захожу в шашлычную, что неподалеку от Знаменской церкви, вижу – стоит мой полузнакомец не в рясе, а в ливрее с позументами и говорит обычные для его сана слова: – Проходите, граждане. Все места заняты…

А какой-то субъект, иначе не скажешь, сунул, кажется, рублевку, дед его и пропустил. Вот как жизнь учит…

А теперь другой случай. Пожалуй, самый занимательный. Произошел он опять в центре, на этот раз неподалеку от Публички – Публичной библиотеки. Там я повстречал прелюбопытного человечка: пальто до пят, на башке соломенная панамка, то ли мясник от Елисеева, то ли артист. За все годы единственный попался – не захотел, чтобы я перед ним выкручивался. Я к нему боком – и он боком, я спиной – и он спиной поворачивается. Вот черт! Так раскрутился – смотреть про-* тивно. Вертится на удивление прохожим.

Тут я ему сюрприз и выдал, говорю: – Думаешь, не вижу, чего у тебя во рту? Плюй, иначе не поздоровится.

Плюнул, конечно. Слюна как слюна, главное в другом, в удаче. Шампур из его глотки вылез, я его, конечно, подобрал, а он все крутится, даже слезы на лице выступили, а изо рта неизвестно что течет.

– Видали, граждане? – кричу прохожим, которые собрались. И побежал к постовому. Да разве его найдешь, когда тебе помощь необходима.

Вернуться на то место, каюсь, не смог. Запах длиннополый распространял непереносимый.

Дома под шубу залез, чтобы скорее тот случай забыть. Вспомнил дня через три, когда снова мимо Публички проходил. И увидел невероятное. Как три дня назад, длиннополый кручение продолжал. На лице ни носа, 428 ни других выпуклостей – до чего докрутился. Ни лицо, ни голова, а тыква. А что особенно удивило – запаха никакого, куда девался – неизвестно. И прохожие… На длиннополого ноль внимания: кружишься – и черт с тобой, своих дел невпроворот. Любопытная особенность: клейщики афиш, эти сразу сообразили, как в свою пользу кружителя использовать. Со всех сторон длиннополого афишами облепили, про кубанских казаков, про хор Пятницкого. Прямо скажем, интерес невелик, а новая тумба в городе появилась. Как видите, от моего открытия хоть небольшая, а хозяйственная польза…

Шли недели, может быть, месяцы, когда уже упоминавшаяся Фохт меня чуть вопросом не озадачила, спрашивает: – Зачем ты иной раз задом наперед прогуливаешься? – Так лучше, бабуся. Польза от подобного гуляния неимоверная.- Кое-что старухе рассказал и название сообщил: «колоборот». Ничего бабуся Фохт не ответила.

Только гляжу, пошла тощим местом вперед. А за бабусей и другие, и другие. Не все, конечно…

И стал мой секрет общеизвестным, или-общедоступным. Интерес для каждого значительный, и благодарности не требуется, разве комплексный обед в районной столовой: суп горох, на второе – треска по-пролетарски, значит с горчичкой, на третье – компот из сухофруктов. А сверх того – ни копейки, ни полкопейки.

Можете слову открывателя раз и навсегда поверить.

С данным сообщением, считаем, покончено. Остается не менее занимательное. Предупреждаю, к предыдущему никакого отношения. Разговор пойдет про ту часть человеческого тела, которая одних украшает, других, вроде меня, безусловно уродует, разговор пойдет про усы. Вспоминаются симпатичные усики той брюнетки с Литейного или седые у неоправданно названного священнослужителем. Ясно вижу курчавые, рыжие у длинноволосого – то ли мясники, то ли лицедея, из какого театра неизвестно… Разговор пойдет о других усах, совсем о других… Я бы так выразился: об усах самых что ни есть правительственных.

По несомненному распоряжению, кого неизвестно, милицейские работники принялись, правду сказать, очень вежливо тревожить граждан, носивших чуть 429 пониже носа, в некотором смысле, украшение. Этих граждан, жителей нашего города, направляли в пикет или отделение, ведя примерно такое собеседование: – Вам, гражданин хороший, носить усы не положено… Вам ходить с усами некрасиво. Сбрить придется, и немедленно…

Или другой разговор: – Что у вас, товарищ, за усы: смотреть невозможно.

То ли дело у товарища Буденного или у того, который повыше. Придется данным вопросом подзаняться. В противном отношении штраф или посерьезнее. Записываю.

Кто следующий? Об усах разговор велся повсеместно, кто сбривает, другие, наоборот, из желания понравиться отпускают, прямо сказать, усищи.

Велись разговоры среди ребят, даже девчат, как я сужу, особо важные: запомнилось одно предложение самое дельное.

– Вот если бы наиболее в стране главный ничем другим, только своими усами, и занимался, и его сподвижники, разумеется. Пусть бы усы их (особенно главного для всего человечества) в час по аршину, не задерживаясь, увеличивались. Он их стрижет, а они растут.

Вот он и остальные ничем другим, только усами бы и занимались. Ни на что другое время бы не оставалось.

Дело бы куда лучше пошло…

Думается, никаких добавлений не требуется. И так все ясно, и для меня, и каждому.

Ленинград – Всеволожск Период оттепели СЛУЧАЙ В «КРИВОМ ЖЕЛУДКЕ» История, которую я собираюсь рассказать, произошла с хорошим приятелем лучших друзей моего старогостарого знакомого. Мало того, произошел тот случай с моим родным братом.

Он долго спал в тот день, спал по самой обыкновенной причине: вместо того чтобы прозвонить, будильник, принадлежавший тому спящему человеку, вдруг переместился на городскую площадь, где находился ресторанчик с самым обыкновенным названием: «Кривой же430 лудок» Это название предложили жившие по соседству, кажется, товароведы. Одно могу сказать, с тех пор в «Кривом желудке» стали подавать обыкновенных кривых кур и лишь изредка необыкновенных.

Скорее всего вы не слыхали, что за кривые куры бродят по некоторым переулкам нашего города. Многие не слыхали. Однако про кур потом. Только будильник, переместился в «Кривой желудок», сразу попросил подать кривую курицу. Ему, конечно, отказали. Тогда пришелец принялся звонить, пока не прибежал вполне обходительный работник пожарного ведомства, спрашивает: – Чего звонишь? Этот, то есть сразу притихший будильник весь затрясся. Откуда ему знать, кто перед ним стоит, да еще с кривым перевязанным затылком.

Ах да, совсем забыл выполнить обещанное, рассказать о перевернутых курах. Пожалуй, ничего интересного про них не скажешь, когда в ресторанчике и столы, и фужеры, и лафитники, даже передняя часть буфетчицы – все-все перекручено. Помните, как называется ресторанчик? «Перекрученные внутренности».

И опять забыл поделиться: в туалете тех «Перекрученных внутренностей» висело трюмо, совсем махонькое, почти незаметное. В нем даже передняя часть буфетчицы или другая обыкновенная внешность могла показаться вполне прямой. Как видите, к всеобщей кривизне многие приспособились, кроме самого главного: директора коммунального банка, одного там Кривошеина, нет, другого главного, тоже Кривошеина.

Благодаря своей фамилии другой Кривошеий приказал все изменить, в первую очередь название, но об этом в другой раз, а тогда по прошествии некоторого времени будильнику все же что-то подали, кажется незначительную пичужку, которая в меню была обозначена цыпленком, кривым разумеется. Проглотил будильник ту называемую цыпленком пичужку и стал перемещаться, конечно в обратном направлении. Металлический объем с винтами, цепочками, разными там гвоздиками переполнен, ничего ни стучит, ни цвиркает. Вот будильник, добравшись до дома, и стал подпрыгивать, каждый раз дергая ручку дверного колокольчика. Тогда тот, крепко спавший, перевернулся на другой бок, громко сказав: – Порви кривой полотенец.- И побежал.

431 Про дальнейшее рассказывать неинтересно. А забавляет меня то, что происходило до перемещения будильника на опрокинутую площадь. Как же так? Ему предложили ничтожного цыпленка, после чего этот всеми установленный распорядитель минутных и часовых стрелок, металлический предмет, был просто обязан подождать, пока желтый шарик начнет Господом Богом предписанное превращение. В конце концов шарик непременно бы оказался многоцветной кривой округлостью.

Нет, все это, попросту сказать, необъяснимо. Да и многое другое. Я, простите, понять отказываюсь. Почему у того же будильника – вик да стинь? А у меня – ногти и уши. Почему у меня то да се? А у него информация, в крайнем случае – персифлексия.

Так я, понимаете ли, и живу: задаю вопросы, рассказываю самому себе истории.

ПРИТЧА О НЕДОСТОЙНОМ СОСЕДЕ Он имел толстый живот, носил широкие штаны и убивал попадавшихся на пути собак, иной раз кошек.

Ранней весной он сменил штаны на узкие-узкие и стал убивать главным образом котят.

А когда одним сияющим утром надел брюки-шаровары, стал протыкать красивеньких детей, иной раз обыкновенными ножницами, в другие, чаще дождливые, дни -^тупыми ржавыми иголками.

Однажды, довольный самим собой, он вышел на взморье, снял брючки-клеш, оставил их под вполне новыми, хотя и успевшими прогнить мостками.

Тогда к нему приблизился немолодой человек, что было ясно каждому по его рыжей челке и зеленоватому носу, подошел к соседу и ткнул то ли пальцем, то ли острием зонта в жирное брюхо того соседа.

Из образовавшегося отверстия поползли тонкие смрадные кишки. Они ползли до тех пор, пока брюхо не стало пустым.

Тогда тот, кому оно принадлежало, осел.

Его повезли на дрогах. Маленькая девочка махала изнуренной, малинового цвета кобыле полосатым платочком. Тем временем другая девчушка громко шептала: 432 – Ой-ё, ой-ё! Кишки с требухой никто не стал есть, ни кошки, ни собаки, ни вороны, решительно никто.

Нет, все же согласитесь, не бывало окончания мрачнее и безобразнее, а самого случая красивее, хотелось бы даже сказать, прекраснее.

1968 ВЕЧНО СТОЯЩЕЕ Реальное сновидение Почему, зачем, для чего, главное, где, главное, перед кем? Предложенные вопросы к тому, который будет читать; кому такое несчастье предстоит, ему и отвечу. Собственно, ответа нет. Такого не жди. Ничего не жди. Иного разъяснения дать не берусь, не смею…

Теперь про других, у которых глаза не на затылке, как у всех, а сбоку, где нос. Посмотрите и размыслите, иначе невозможно, иначе все, что предстоит: шипит, булькает. И все это наверху, в пространстве, в просторах черных и бесцветных…

Оно там и шагало, по необъятному, ничего не имея позади, впереди. В глубинах ни с чем не соизмеримого тела. Продолжало шагать и шагало…

Уже тогда, потеряв самое необходимое, что глотает, что поворачивается – шея, плечи и уши. Затем всевозможное другое: носоглотка и далеко торчащий нос, глазницы и глаза. Имеются данные, даже гремоновобия.

И все же оно ступало, иначе не могло. Продолжая крутить руками или другими равнодействующими сочленами. Вскоре, лет через пятьсот, рук тоже не стало.

Они превратились в щеки. И тут же окаменели.

Зато оставались ноги – два или три упора. Но и они стали затвердевать.

Сменилось тысячелетие…

И тогда окаменело многое другое – яйцо головы, горло, шея, наконец окаменело почти все. Что-то оставалось внутри. После чего окаменело все.

Не осталось и последнего. Самого последнего. Наипоследнейшего, названного (всюду и везде) движением.

15 Ванна Архимеда 433 Вперед.

Назад.

Движение вбок.

Не двигалось ничего.

Кроме Ядликов, произносивших на окаменевшем затылке единственное доступное тем крошкам созвучие: ЗРЯ И ЗРЮ Пока эти пернатые гномики, карлики, навозные блохи не разложились. Там, в далеком необъятном просторе, далеком мужественном мужестве, оставив после себя тишину.

Та окаменелость, на которой они недавно суетились.

По мировому исчислению лет восемьсот назад, не более того.

Пролетали из других миров странные плоскости…

• А она стояла, продолжала стоять в недвижимости.

Стоит и теперь – в темноте и тишине. И будет стоять всегда, наверное вечно, утешая ангелов, раздражая Всевышнего, АМИНЬ.

Ленинград 1932 ЦАРЬ МАКЕДОН, ИЛИ ФЕНЯ И ЧЕБОЛВЕКИ Представление для чтения Стол, на котором довольно большое человеческое изображение. Входят двое: неказистых, неопрятных, увитых нечесаными прядями. Одетый в темное стоит, а в более светлом опускается на четвереньки.

Который в темном и стоит. Кто ты есть? Который в более светлом и на четвереньках. Я есть собака.

Который в темном и стоит. Ты есть самая плохая собака. Самая неумытая, неумная, вонючая…

Который в более светлом и на четвереньках (покорно). Неумытая, вонючая…

434 Который в темном и стоит. Самая глупая, паршивая собака. А кто есть я? Который в более светлом и на четвереньках. Чеболвек, ты есть чеболвек.

Который в темном и стоит. Слыхали? Вы слыхали? Он же хотел меня – вот этак. (Изображает рукой движение змеи.) Чеболвеков не бывает. Ясно? Говорю как Фипагор. Запомни: не бывает. А я есть челвейк. Самый красивый челвейк. Весь в одеждах. Вот.

(Показывает.) В усеми прядях. (Тоже показывает.) И сильнейший. Челвейк добр, добр! Значит, он есть добрейший и сильнейший. И это про меня. Я самый храбрый, даже храбрейший, и я тебя – пну.

Который в более светлом и на четвереньках (покорно). А я лизну.

Который в темном и стоит. А я пну.

Который в более светлом и на четвереньках. А я лизну.

Который в темном и стоит. Я же тебя пну! (Неистово.) Пну! Пну! Пну! Я тебя пну! (Замахивается ногой.) Который в более светлом и на четвереньках. Ая тебя фну. (Постепенно вставая.) Хну! Гзну! (Вставая во весь рост.) И все повыгнузу.

Который в темном, продолжая стоять.

Ой! (Опускается на колени.) Только не выгнузай, ради бога! (Опускается на четвереньки.) К чему тогда будет пригоден мой организм?…

Который в более светлом и теперь с т ои т. Не понимаешь, нет? (Величественно.) Ловить олувей.

Который в темном и теперь на четвереньках. Пропади твои олуви! (Хнычет.) Все пропадите… Феня! Фенечка! Спаси хоть ты меня, хоть самую малость. И пнуть нет сил. Никакой возможности (Мотает прядями.) Я же самый неумный, самый паршивый, грязный. Я же есть пес, и всё, и всё…

Который в более светлом и теперь с т ои т. Конечно. Да-да, паршивый, неумытый, самый дурак.

Который в темном и теперь на четвереньках. Как ты сказал? Кто я таков? Повтори, нет, нет, непременно повтори! (Вскакивает.) Я же царь. Царь Македон! Я есть царь Македон! И все. Тебе ясно, кто я таков? Тебе ясно, с кем ты говоришь' 15* 435 Который в более светлом, продолжая стоять. Боже ты мой! (Хватает себя за грудь, ноги ц так далее.) Македон?! А я-то и не знал. Эх ты, Македон.

Что же ты наделал…

Который в темном и продолжает стоять, дирижируя руками (упрямо). Не Македон, а царь Македон. Царь Македон! И все! Который в более светлом, продолжая, как прежде, стоять. Пусть так. Только не выгнузай! Я же любить желаю, я же тосковать хочу. Без конца без края. Ваше величество, скажи, ну откуда ты хоть узнал? Царь Македон, милейший! Ну откуда! Который в темном, опускаясь на четвереньки. Видали, ему не ясно! Все не ясно. Видали? Захочу – отвечу…

Который в более светлом, продолжая стоять. Захоти, ну захоти, очень тебя прошу, даже умоляю. Захоти, пожалуйста.

Который в темном, продолжая стоять.

Откуда-откуда? Яснее ясного-: узнал из песен… Стихов и песен… Теперь понял? Который в более светлом, продолжая стоять. Да не совсем… Спеть бы для уяснения.

Ну, царь, ну, Македон – соизволь.

Который в темном, продолжая, как прежде, стоять. Так и быть – соизволяю.

Оба машут руками и поют: разык Феня двазик Феня на девятый – Каперсоль пятый Феня шестой Феня на десятый – пылесос.

Который в более светлом, продолжая стоять, приплясывая. Теперь уяснил. Все как есть. Каждую мелочь, каждую мелочишку! Который в более темном, продолжая стоять. И про меня ясно? Допустим, я тебе поверил. И кто есть ты? Да, да, кто есть ты? Говори, говори! Который в более светлом, опускаясьна четвереньки (задумался). Кто же есть я? 436 Который в более темном, продолжая стоять. Все известно. И про тебя, и про себя. Я есть челвейк. А ты, кто ты есть? Который в более светлом и на четвереньках. Чеболвек.

Который в более темном, продолжая стоять. Таких не бывает. Да потому что ты есть паршивая собака, самая неумная! Который в более светлом и на четвереньках (радостно). Значит, я есть собака? Самая, самая неумная! А еще-то чего сказал? Который в более темном, опускается на четвереньки. Сказал «челвейк», а бывает еще чевек! А бывает собака. Я есть собака. (Хохочет.) Я есть собака – самая умная, самая красивая! Который в более светлом и на четвереньках. Откуда ты взялся? Это я! Это я! Какая ты собака? Ты есть Македон! Хау, хау! Наваливаются друг на друга и тоже на четвеи на четверен ьКоторый в темном р е н ь к а х. Нет я! Который в светлом как. Ты, ты! Который в темном и на четвереньках.

Какой такой Македон? Я есть собака. Гр-р-р-гра! (Опять наваливаются.) Ничего я не говорил, ничего не знаю.

Я – собака.

Появляется собака Феня. В рубищах, хороша собой, с ошейником на шее.

Феня. Я собака Феня. Лау-лау! Гау-гау! Я же – я! Ни в более светлом, ни в более темном не обращают на нее внимания.

Тогда собака Феня оборачивается к ним спиной.

Который в более светлом. А я тебя лизну, укушу… и убью.

Который в темном и стоит. Слушать невозможно!… Конец мне приходит… О Господи! Который в более светлом (вскакивает, хватает со стола фигуру). Пришел твой конец, паршивый 437 пес! (Бросает фигуру в голову того, который в более светлом.) Бац! (Попадает в голову того, который в более светлом, но фигура резиновая, надувная – отскакивает.) Ф е н я. Бау-бау. Вау-вау! Который в более темном (хнычет). Хотел меня того! Убить хотел! Феня. Бр-р-р. Уу-ау-уу-ау! Который в более светлом и стоит. Сам виноват, что жив! Что жив! Что жив! Горюшко твое горькое! Феня. Гр-р-р! Bay! (Неожиданно поворачивается.) Вы мне окончательно надоели. Долго еще ждать! Который в более светлом и стоит. Фенюшка-милаша! Мы ее не узнали. А у нас тут семейный разговор! Который в более темном, тоже стоит. Не узнали Фенюшу… Совсем, совсем не узнали!…

Феня. При чем тут Фенюша! Я пришел вас поприветствовать, чтобы потом прижать.

Который в более темном, продолжает стоять. Простите, мадам. Это за что? Феня. Сами знаете. Меня зовут Фекла Агафоновна.

Я представитель. И молчать, молчать! Я представитель.

Вот кто перед вами.

Который в более светлом, продолжает стоять. Подумаешь, а перед вами Царь. Царь Македон. (В сторону.) Убери фигуру, от этой Фени жди чего хочешь! А почему, простите, у вас на шее ошейник? Феня. Потому что перед вами главный представитель. Можем поменяться. Я вам ошейник, а вы главную улику, которая вон, на полу.

Который в более светлом и стоит. Конечно, конечно. Только фигурка за директором. А перед вами собаки, нет, царь Македон и его собака. Самая безобразная, паршивая…

Который в более темном, продолжая стоять. Все он! Это не я.

Феня. Что вы мне глупости вкручиваете. То одно, то другое.

В более светлом. Это не я. Это он! Я собака…

В более темном. Имейте в виду. Я не Македон…, 438 Феня. А мне безразлично… Спешно иду к директору.

В более светлом. Директора нет. И все.

Феня. Как же так. Если директор, значит, он есть.

В более светлом. Молчи. Пусть ищет.

Феня. Что значит – пусть? Я же представитель.

Вот! (Бросает ошейник.) Вот. (Хватает фигурку, унося.) Гау-хау! В светлом. Ого! Узнаю! (Она уже исчезла.) Нам будет плохо. Очень плохо. Совсем плохо. Ты царь – тебе еще хуже…

В т е м н о м. Я не царь. Это ты.

В светлом. Ошибочка – я чеболвек. Понятно? Нас в отлов, каждого туда.

В темном. Только не выгнузай. Ради бога, не выгнузай! Который в светлом. Ну чего ты бубнишь? Ни- чего не понять.

Который в темном. Сам же говорил…

Который в светлом. Погоди… Кажется, идет…

Который в темном. Кто-кто – директор, конечно… Совсем плохо…

Который в светлом. Кажется, с ней…

Который в темном. С кем это «с ней»? Который в светлом. Все тебе объясни. Идем…

Который в темном. Куда? Который в светлом. Ты мне надоел. Под стол.

Попробуем вместиться.

Пробуют С трудом вмещаются.

, Который в светлом. Опустим сковородку.

Который в темном. Какую, зачем? Который в светлом. Значит, другое… Словом, занавеску.

Который в темном. Какую занавеску? Который в светлом. Ладно, скатерку.

Который в темном. Это другое дело. Идут…

уже близко… Значит, нашла… Смотри, остановились.

Чего-то несут. Она – самовар… А он? Конечно, пулемет.

Который в светлом. Это зачем? Который в темном. Смотри, остановились…

Который в светлом. Споем для смеха.

Который в темном. Зачем им пулемет? 439 Который в светлом. Сам не знаю…

Который в т ем н о м. То-то…

Поют: Разик Феня Двазик Феня На десятый – каперсоль…

Который в светлом. Идут, идут. Ну, дела…

Опускают скатерку.

Который в темном. Ни звука, ни ползвука и четверть звука…

Темнота и тишина.

Москва 1950 ВСТРЕЧИ С Виктором Борисовичем Шкловским Наши литературные дела почти всегда начинались телефонными разговорами. Так случилось и на этот раз.

Хармсу позвонили с Лито Института Истории Искусств, сообщили, что профессура Отделения хочет встретиться с участниками «Левого фланга».

Находившиеся в Ленинграде четыре участника «Фланга» были проинформированы. Но как же быть с пятым участником, призванным в армию, Заболоцким? Институт пошел Николаю навстречу, дал бумагу, и даже с необязательной круглой печатью.

Несколько дней спустя все пять сочленов собрались на Исаакиевской площади, вошли в бывший Зубовский особняк, нашли нужную им аудиторию…

Мы, конечно, не опоздали, и все же профессура нас опередила. Не слишком вежливое начало, зато появились все вместе: в неизменной, странной, золотистой шапочке и длинном, фантастического покроя сюртуке – Даниил Хармс; в гимнастерке рядового – Николай Заболоцкий; в обычных, не слишком новых пиджачных парах и тройках – Ватинов, Введенский и пишущий эти строки.

Мы находились в узкой длинной комнате, с длинным столом – от единственного окна до противоположной стены. Взявший на себя роль распорядителя Юрий Николаевич Тынянов попросил вошедших сесть. Так мы оказались визави Томашевского, Эйхенбаума, Щербы, Тынянова.

Будущие слушатели с интересом нас разглядывали.

– Почему я не вижу поэта Туфанова? – спросил Лев Владимирович Щерба.

441 – Не входит в нынешний состав,- ответил то ли Введенский, то ли Заболоцкий, главные противники заумника Туфанова.

– Жаль,- сказал Лев Владимирович,- фонетическое писание Александра Туфанова лично мне кажется интересным…

Первым выступил Юрий Николаевич, предложивший читать, как сидим, один за другим, не ограничивая авторов количеством стихов.

Тогда кто-то из «Фланга» расс

казал о нашей жизнью проверенной практике. Мы не только регламентировали количество стихов, но даже заранее их хронометрировали. В Институте предполагалось прочитать по три стихотворения. От слушателей зависело, продлить ли чтение каждого или не продлевать. Наш опыт был единогласно одобрен.

До начала выступлений вошел последний слушатель – Виктор Борисович Шкловский и сразу внес оживление: кому-то что-то шепнул, кто-то засмеялся.

Юрий Николаевич повторил принятые условия.

– Все правильно,- согласился Шкловский.

Чтение началось.

Постоянный именинник Заболоцкий оказался потеснен Шурой Введенским, единственным, кого просили читать еще и еще. Да и в последующих критических высказываниях Шурина фамилия звучала чаще других.

И все же, должен признаться, я не помню, за что хвалили Введенского, кто и что о нем говорил. Зато, как оказалось, на всю жизнь я запомнил выступление Виктора Борисовича. И не только потому, что он единственный говорил не об отдельных стихах и поэтах, нет, о всей группе в целом, считая, что ленинградский «Фланг» -* несомненное явление.

Наших сочленов удивило, даже обрадовало другое: совпадение мыслей и характеристик Шкловского с тем, что мы сами про себя думали и говорили.

– Наиболее для меня ценны не отдельные стихотворные удачи и даже не талант авторов, многих из которых слышу впервые. Важно то, что прочитанные стихи, все без исключения, взращены отечественной поэзией.

Так говорил Шкловский, предварив сегодняшние ответы многочисленным западным славистам, которые 442 продолжают спрашивать, какая же зарубежная школа, какие западные авторы влияли на поэтов ленинградского объединения? Виктор Борисович отмечал несомненное влияние русской поэзии XVIII века, поэтов пушкинского круга, самого Александра Сергеевича, говорил о влиянии братьев Жемчужниковых и А. К. Толстого, когда они выступали вместе И конечно же, о продолжении дела кубофутуристов, в первую очередь Велимира Хлебникова.

– Не только,- раздался чей-то голос.- Самый молодой из читавших явно тяготеет к футуристу Крученых.

Говоривший, конечно, имел в виду меня. Хотя я активно не любил, когда подчеркивали мой почти несовершеннолетний возраст, упоминание прочитанных стихов позволило и мне вступить в общий разговор. А сказал я, что Запад на нас все же влиял, не через литературу – через живопись. В подтверждение этих слов я назвал своих любимцев: Пауля Клее, Миро, Пабло Пикассо.

И тогда на меня буквально обрушился Введенский: – Говори о самом себе, а не обобщай, на меня никакая живопись не влияла и повлиять не может.

Помнится, меня взял под защиту Заболоцкий, сказав, что на него давно и бесспорно влияла живопись Павла Филонова.

Завершая наш недлинный разговор, Шкловский помянул господина Марянетти. «Если бы лидер западных футуристов снова пожаловал к нам в гости,- сказал Виктор Борисович,- я не сомневаюсь, участники «Фланга» заняли бы позицию Хлебникова».

Виктор Борисович был, несомненно, прав, оптимистичное творчество «Фланга» – явление, безусловно, русское, только русское. Он это понял, и мы были ему за это благодарны.

Встреча закончилась, члены содружества вышли из аудитории, а заседание продолжалось, разговор о нас без нашего участия.

Мы направились к трамвайной остановке. Кто-то из нас полушутя поздравил Введенского с большим успехом.

– Иначе и быть не могло,- ответил Александр.

443 Нашего общего друга нельзя было упрекнуть в излишней скромности.

Прошло несколько лет. По указанию администрации приютившего нас Дома печати мы заменили название группы «Левый фланг» глуповатым словом «обэриуты», производным от ОБЭРИУ, что расшифровывалось примерно так: Объединение реального искусства.

Мы продолжали собираться, но не в комнате Хармса, как это бывало прежде, а в одной из гостиных Дома печати. И было нас теперь на трех обэриутов больше. К нам примкнули кинематографист А. Разумовский, прозаик Дойвбер Левин, поэт Николай Олейников.

Как-то Введенский нам сообщил, что в ленинградской Капелле намечен вечер Маяковского с непременным в те годы диспутом.

– Не мешало бы и нам выступить, не с критикой прочитанных стихов, а с чтением собственной декларации,- говорил он.

Идея понравилась. Черновой проект декларации было предложено подготовить Николаю Заболоцкому, автору статьи о поэзии ОБЭРИУ, помещенной в журнале «Афиши Дома печати».

Посетить Маяковского в номере, кажется «Европейской» гостиницы, согласился Даниил Хармс. Владимир Владимирович принял Хармса доброжелательно, однако от чтения составленного и всеми подписанного сочинения отказался.

– Я же услышу вашу декларацию в Капелле, этого вполне достаточно,- сказал Маяковский.

На следующий день семь обэриутов стояли на эстраде Капеллы (восьмой – Олейников – по служебно-дипломатическим соображениям выйти на эстраду отказался). Произнести декларацию с короткими примерами обэриутского творчества было поручено Введенскому.

Выйдя на авансцену и объяснив, что мы не самозванцы, а творческая секция Дома печати, он огласил результат нашего ^коллективного сочинения, что заняло минут двадцать. Неизбалованная подобными выступлениями публика слушала Введенского внимательно. Когда же Александр замолчал и присоединился к стоявшим на эстраде обэриутам, раздались отдельные негромкие хлопки.

444 За кулисами к нам подошел сопровождавший Маяковского Виктор Борисович.

– Эх, вы! – сказал он.- Когда мы были в вашем возрасте, мы такие шурум-бурум устраивали – всем жарко становилось. Это вам не Институт Истории Искусств. Словом, надо было иначе…

Как мы ни старались убедить Виктора Борисовича, что перед нами стояла узкоинформационная задача, он не сдавался.

По правде говоря, каждый из нас был убежден, что Шкловский забыл институтскую встречу, а помянул Институт лишь после того, как мы ему напомнили, что уже знакомы.

– В вашем возрасте мы жили веселее,- продолжал Шкловский.- У нас без шурум-бурум не обходилось. Да и примеры меня не очень удовлетворили, можно было подобрать поинтереснее, поголосистее.

«Конечно, не помнит»,- подумал я и тут же понял, что ошибся,- память у Шкловского оказалась не хуже нашей.

– Для таких выступлений,- говорил он,- необходим плакат. Не верите мне – спросите Владимира Владимировича. Здесь шапочка была бы уместнее, чем в Институте. Почему вы не в шапочке? – обратился он к Даниилу.

А Маяковский отнесся к выступлению иначе, сказал, что объединение его заинтересовало, и тогда же попросил прислать на адрес «Лефа» статью с обстоятельным рассказом об ОБЭРИУ и обэриутах.

Статья была написана разъездным корреспондентом «Комсомольской правды», но в «Лефе» не появилась.

Нашим противником оказался ведавший поэтическим отделом Осип Брик. Стало ясно, Маяковский смотрит на поэзию шире. Шире Брика смотрел на нее и Виктор Борисович.

В заключение хочу рассказать про своего самого большого друга и одновременно друга Шкловского – известного кинематографического художника Якова Наумовича Риваша.

Что связывало этих людей, разных по возрасту (Яша был моим ровесником), да и по профессиональным интересам? Очевидно, их знания в гуманитарных вопросах, 445 и еще – оба зарекомендовали себя блистательными выдумщиками.

Одной из последних Яшиных находок была книга «Время и вещи», которую он решил создать в самом конце жизни (Риваш умер в 1973 году). Рассказывала она о дизайне первой четверти двадцатого века. Пользуясь кинематографическими и архивными связями, Риваш подобрал уникальную коллекцию, около шестисот фотографий. Перед читателем раскрывалась картина вещественного мира, окружавшего людей разных социальных слоев России.

Увидав макет будущей книги, прочитав Яшин текст, Виктор Борисович был буквально потрясен.

– Эта книга,- говорил Шкловский,- неоценима как помощь художникам, режиссерам, а возможно, и актерам.

Тогда же он предложил написать к Яшиной книге предисловие. И написал, как всегда интересно, значительно.

Дело Риваша становилось одновременно делом Шкловского.

Продолжая триумфальное шествие у редакторов и специалистов, книга даже сегодня не защищена от неожиданностей. Примеров немало, вчера их было значительно больше. Вот один характерный случай из, в общем-то, недавнего прошлого. Редактор наконец обретенного издательства, из самых добрых намерений и сакраментального «как бы чего не вышло», предложил замазать белым цветом все лица, которые встречаются на страницах книги…

Давно нет среди нас ни автора книги, ни автора предисловия. И все же если написанные строки помогут появиться на прилавках очень нужной, очень интересной книге, и не в куцем виде, без двухсот изъятых фотографий, а в полном объеме, в каком ее впервые увидел и прочитал Виктор Борисович Шкловский, я бы считал, что эти воспоминания написать следовало.

С Анной Андреевной Ахматовой Давние соавторы Игорь Бахтерев и Александр Разумовский (фамилии по алфавиту), совместно написавшие несколько пьес, с большой неохотой переместились из 446 Москвы в Ташкент. Анна Андреевна Ахматова прилетела в Ташкент из блокадного Ленинграда.

И она, и я – коренные петербуржцы, а познакомились за несколько тысяч километров от родного города.

И произошло это совсем не в первые месяцы после приезда.

Где мы, временные жители узбекской столицы, чаще всего виделись? Ну, в продуктовых распределителях, потом у репродукторов, передававших последние известия, а литераторы, конечно, на Первомайской улице, где находилось Узбекское отделение Союза писателей. Встречались мы необязательно на общих собраниях или лекциях о положении на фронтах, чаще всего – в писательской столовке. Месяцами обедали в обширном дворе, когда же наступали холода – в продолговатом помещении, вроде застекленной веранды. В этом столовском зале мне и довелось впервые заговорить с Анной Андреевной. Поводом стала «затируха» – затертый из муки суп.

В первые дни узбекской жизни нас кормили – о чудо! – шашлыками на деревянных палочках-шампурах, лакомство, поражавшее приезжих не меньше уличных фонарей или незатемненных окон. Правда, вскоре многое переменилось. Фонари продолжали сиять, но появились продовольственные карточки, литеры, лимиты, а мясо шашлыков сменила малосъедобная требуха пирожков, жаренных на машинном масле.

Ну а меня и жену продолжала привлекать затируха.

С кротким сожалением Ахматова смотрела на нас, сливавших в бидон эту клейкую жижу. И надо думать, совсем удивилась, когда жена попросила подарить недоеденный Ахматовой суп.

– Зачем вам это? – не удержалась и спросила Анна Андреевна, протягивая почти полную тарелку затертого супа.

Пришлось признаться, что объедки мы собираем для собак, которыми успели обзавестись в Ташкенте. Тогда Ахматова объявила, что не прочь познакомиться с нашими подопечными.

Решение Анны Андреевны понять нетрудно, для этого надо представить человеческие взаимоотношения тех лет. Они определялись емким понятием братства людей, связанных общей бедой. Вот почему Анна Андреевна и оказалась нашей неожиданной гостьей.

447 «Собачьи» разговоры явно не увлекали Анну Андреевну. Чтобы занять гостью, я предложил что-нибудь горячительное, которое мы систематически получали (кажется, по лимиту). Наша гостья категорически отказалась. Тут мы вспомнили про несколько бутылок натурального вина, полученных в Комитете драматургов. Анна Андреевна умеренно заинтересовалась. Извлеченная из-под кровати, одна из бутылок оказалась на столе. Она была откупорена, а содержимое разлито по стаканам (рюмок в доме не было).

И тут, к великой скорби хозяев и веселому смеху гостьи, выяснилось: в стаканах не вино, а винный уксус.

– Лучший уксус в мире! – объявила жена и пред•яожила пару бутылок Анне Андреевне.

– Что вы! – отказалась она.- И так наша жизнь несладкая, не хватало еще, чтоб я шествовала по городу с бутылками уксуса.

Нет -худа без добра, уксус помог нам избавиться от несомненной отчужденности. И все же вскоре наступила минута, когда малознакомым людям не о чем говорить.

Не помог и появившийся индийский чай с унылосерыми бубликами, которые нам время от времени выдавали вместо белого хлеба. Светский разговор «ни о чем» не получался. Возникали паузы. Во время одной из них, наиболее мучительной, мне пришло на ум поговорить про ОБЭРИУ.

О нашей группе Анна Андреевна знала, хотя понятия* не имела, что я не только один из ее создателей, но писал и продолжаю писать стихи. Состояло объединение из девяти человек, главным образом поэтов. В те дни я еще не знал, что представляю уже не группу, не содружество, а самого себя, если не считать Разумовского, кинематографиста и драматурга. Остальных уже не было в живых: Даниил Хармс, Александр Введенский, Николай Олейников погибли, незаконно репрессированные. Прозаик Дойвбер Левин был убит в первые месяцы войны на Ленинградском фронте. Николай Заболоцкий продолжал отбывать заключение, а когда после войны вернулся, по творческим устремлениям оказался совсем другим (хотя другим он стал давно, еще до ареста, когда писал «Горийскую симфонию»). Собственной смертью, от туберкулеза, умерли Константин Вагинов и Юрий Владимиров, поэт величайшей одарен448 ности. В год смерти ему исполнилось всего двадцать два.

Анна Андреевна и не слыхала про поэта Юрия Владимирова, но хорошо знала его мать, Лидию Павловну, урожденную Брюллову, правнучку прославленного живописца. Анна Андреевна встречалась с ней, когда та была секретарем редакции известного журнала «Аполлон». В 1908 году родился Юрий, усыновленный крупным до революции военным Дмитрием Петровичем Владимировым.

О Юриных литературных возможностях можно судить по детским, не раз издававшимся стихам. Однако его подлинный талант могли оценить лишь те, кому посчастливилось читать стихи Владимирова, адресованные взрослым.

После убийства Кирова среди многих и многих беспричинно высланных из Ленинграда оказалась и семья.Владимировых. Им пришлось незамедлительно переселиться в Ташкент.

Разумовский и я предприняли попытку разыскать Юриных родителей, с которыми еще до войны неожиданно оборвалась переписка. Безуспешно. Владимировых в Ташкенте не оказалось. Погиб и Юрин архив, и все его стихи, все до единого.

То, что касалось «Левого фланга», затем переименованного в ОБЭРИУ, интересовало Ахматову чрезвычайно. (И это несмотря на ошибочную информацию, полученную неизвестно от кого: Ахматова полагала, что поэты ОБЭРИУ не ценят ее творчество, считают его невесомым, даже дамским. Полнейшее заблуждение.) Во время разговора об ОБЭРИУ за столом сидела другая Ахматова, полностью раскрепощенная, как говорится, человек в своей тарелке.

Финал встречи – безоговорочное тому подтверждение.

– А не выпить ли нам, друзья, чего-нибудь такого, что в уксус не превращается,- сказала Анна Андреевна и заулыбалась собственной шутке.

Тревожную ташкентскую жизнь определяла наша жгучая заинтересованность, что нового на фронтах, что нового в мире. Центральные газеты шли долго, местная «Правда Востока» не удовлетворяла, оставалось ра449 дио. Ближайший от меня репродуктор находился за несколько домов, в холле Пушкинской гостиницы. Здесь рано утром я Анну Андреевну и встретил.

Под гостиничным репродуктором мы закончили незавершенный в первую встречу разговор. Теперь мы точно условились об удобном для Ахматовой вечере, послушать, что пишет она, а заодно и что пишу я, для себя разумеется, не для печати.

И вот в условленный день и час я впервые переступил порог ее комнаты. Мне не раз приходилось слышать от знакомых Ахматовой: где бы Анна Андреевна ни жила – всегда у нее бедлам, только с розами. Ни бедлама, ни роз я не обнаружил. Аккуратно прибранная комната, очень светлая, небольшая, почти без мебели. И на стенах, насколько помнится, пусто.

С чего же начался наш разговор? Анна Андреевна познакомила меня с новой эпической поэмой. «Поэма без названия» (кажется, так называла тогда поэму Ахматова) отличалась от всего, что читал я из ею написанного.

С вами беседует не литературовед, я не собираюсь анализировать то, что в тот вечер услышал. Могу сказать одно – на единственного в комнате слушателя (а читала Анна Андреевна так, будто перед нею переполненный зал) поэма произвела сильное впечатление. И не только точностью ахматовского слова, эту особенность стихов Ахматовой я знал и прежде, новым было другое: только ей присущее ощущение Петербурга. Пусть ее город сказочен, даже фантастичен, для меня он подлинный, реальный, тот Петербург, который всегда со мной.

Потом читал я. Значительно меньше. В 1941 году из Ленинграда я уезжал не в Москву, а под Москву (работать с Разумовским). То, что я принес Анне Андреевне, было восстановлено в Ташкенте.

Читал главным образом написанное перед войной.

«Песня быка» – так называлось стихотворение, которое больше других понравилось Анне Андреевне. По ее просьбе стихотворение было прочитано дважды, а когда чтение закончилось, я сказал: – Разрешите посвятить его вам. Пройдет время, может быть, это стихотворение дойдет и до читателя.

– Не сомневаюсь,- сказала Анна Андреевна.- Нас ждут другие времена. Я вам тоже что-нибудь посвящу из того, что напишу, обязательно.

450 ш 1 Так закончилась, я бы так сказал, концертная часть вечера. Разговоры длились долго, до глубокой ночи.

– Вы, обэриуты, находились в более выгодном положении, чем, скажем, я или поэты моего склада,- говорила Ахматова.- Вам не требуется что-то объяснять.

У нас всегда присутствует второй план, а иногда и третий. Вы же этот второй шаг умышленно не делаете, что написано, то и есть. Вы пишете: стоит стул. Он себе и стоит, без другого значения. Для меня же важно: почему? где? когда? и, главное, зачем? Говорю это ни в коем случае не в укор, можно – так, а можно – иначе. Важно другое – чтобы было талантливо. Качество у обэриутов присутствующее, на этот счет у меня обоняние… Вдруг Анна Андреевна спросила: – Бывает ли у вас такое: сначала сон, а потом его творческая реализация – стихи или живописное произведение? «Поэма без названия» появилась и создавалась именно так.

Ахматовой думалось, что подобный путь творчества ближе обэриутам, чем, скажем, символистам или акмеистам. Я же категорически возражал. Зыбкость сновидения – что может быть дальше конкретности, определенности обэриутского произведения? Первым импульсом может послужить не темная подсознательность видений, а вполне осознанные творения Малевича, Филонова, Матюшина. Конечно, это только возможная затравка, дальнейшее зависит от художника слова.

В наших беседах Анна Андреевна не обошла вопрос, который впоследствии задавали почти все, кто хотел вникнуть в творческую суть обэриутской поэзии или прозы: кто, по мнению самих обэриутов, был их предшественником? Такой вопрос задавался не только советскими литературоведами, но и западными славистами.

Могу с полной определенностью сказать (и, конечно, то же самое я говорил Ахматовой), что бессмысленно искать наших соседей среди итальянских футуристов, французских сюрреалистов, германского «баухауза».

Адресат конкретный – наш, отечественный. Ближайшие предшественники – русские кубофутуристы. В первую очередь Велимир Хлебников, во вторую – Алексей Крученых, наконец, братья Бурлюки, Давид и Нико451 лай (Владимир занимался только живописью). Остальным «измам» XX века мы своё искусство, по аналогии с кубофутуристами, полностью противопоставляли. Среди литераторов XIX века ближе других нам казались творцы Пруткова, конечно, Гоголь, воспринятый через поэзию Хлебникова Пушкин. Высоко оценивалась проза Вельтмана, выборочно – Достоевского. Среди многочисленных творений XVIII века мы выделяли поэзию великого Ломоносова.

Из только что сказанного может показаться, что поэзия, драматургия, проза обэриутов оказалась в стороне от западного авангарда. Конечно, нет. Однако сближала нас не литература, а в первую очередь живопись. Литература Запада не оказала на нас должного воздействия хотя бы потому, что про формальные новации западных литераторов мы узнавали отрывочно, чаще понаслышке.

Однажды Анна Андреевна мне сказала, что в каждом художнике, и в этом она совершенно убеждена, уживаются, как правило, несколько художников, но проявляются они в разные периоды жизни по-разному: «Мы знаем нескольких Цветаевых, нескольких Маяковских, Пастернаков, наконец нескольких Блоков. А взгляните на мою поэзию; Ахматовых тоже несколько. Разве сопоставимы стихи военных лет и дореволюционная лирика?» Я не мог не согласиться с Анной Андреевной, считая, что «Поэма без названия» или «Поэма без героя», как она стала вскоре называться,- совершенно новый этап в поэзии Ахматовой.

Кстати сказать, когда шел разговор о Поэме, я возражал против многочисленных эпиграфов, которые, как мне казалось, да и сегодня кажется (хотя эпиграфов стало значительно меньше), неверно ориентируют читателя на сугубую литературность произведения, чего нет и в помине. Поэму определяет личное, непосредственное восприятие несуществующего сегодня Петербурга. И хотя в ней нет слов о пророчестве опальной императрицы: «Быть пусту месту сему», оно не только подтверждается самой жизнью, но и постоянно ощущается в этом необычайно емком произведении.

Анна Андреевна задумалась, а потом сказала, что через чужие слова она хочет «вытащить на свет второй и третий подтекст Поэмы».

452 – Я собираюсь написать послесловие (частично оно уже написано), которое многое объяснит,-говорила она.

Мне же казалось, что позиция автора в Поэме выражена достаточно точно и не нуждается ни в эпиграфах, ни в послесловиях.

Вспоминается, что Анна Андреевна много и убежденно говорила про «точность авторского выражения» (ее определение), совершенно необходимую для профессионалов, но, к сожалению, отсутствующую у многих современных стихоплетов. И еще – что гладкость, которой не сложно добиться, не есть точность. Совершенно верно говорят далекие друг от друга Пастернак и Маршак, что самое важное в подлинной литературе – незаменимость слова. В каждом случае слово едино и никаким другим заменено быть не может.

Я безуспешно пытался доказать Анне Андреевне, что неясность, нелепость, алогизм – не есть «заумь». Например, Введенский – «авторитет бессмыслицы», как он себя иной раз называл,- выступает против «зауми».

Неприемлема «заумь» и для Заболоцкого. Другое дело – «поэты звукописи» Алексей Крученых, Игорь Терентьев, Александр Туфанов. Они отстаивают любое словотворчество, рожденное фонемой.

Мои разглагольствования мало интересовали Ахматову. Как всегда в таких случаях она не реагировала, подчеркнуто молчала, а на этот раз вдруг произнесла: – А знаете, получилось такое: задолго до революции Хлебников посвятил мне небольшой стишок.

И неплохой, никакой зауми. Для него это, как видно, не было главным. Все равно Виктор для меня загадка.

Не знаю, какое хлебниковское стихотворение можно назвать «плохим» и что в Велимире загадочного. Гениальный поэт, этим все сказано.

И еще один сюжет, требующий повторения. Анна Андреевна сама не раз возвращалась к этой теме: что будет после войны? Сталинград позади, война приближается к нашим границам. Анна Андреевна была переполнена оптимизмом.

– Нас ждут необыкновенные дни,- повторяла она.- Вот увидите: будем писать то, что считаем необ453 ходимым. Возможно, через пару лет меня назначат редактором ленинградской «Звезды». Я не откажусь. Тогда буду печатать и ваши стихи, а возможно, и пьесу, если она не будет подчиняться давлению «комитетов».

Предсказать дальнейший ход событий не мог никто, даже Ахматова. И то, какое великое значение возымело для Советского Сою.за триумфальное завершение войны, и что означал этот триумф для отдельных людей, Анна Андреевна испытала на собственном опыте.

Приложение ОБЭРИУ (ДЕКЛАРАЦИЯ) ОБЭРИУ (Объединение Реального Искусства), работающее при Доме Печати, объединяет работников всех видов искусства, принимающих его художественную программу и осуществляющих ее в своем творчестве.

ОБЭРИУ делится на четыре секции: литературную, изобразительную, театральную и кино. Изобразительная секция ведет работу экспериментальным путем, остальные секции демонстрируются на вечерах, постановках и в печати. В настоящее время ОБЭРИУ ведет работу по организации музыкальной секции.

ОБЩЕСТВЕННОЕ ЛИЦО ОБЭРИУ Громадный революционный сдвиг культуры и быта, столь характерный для нашего времени, задерживается в области искусства многими ненормальными явлениями. Мы еще не до конца поняли ту бесспорную истину, что пролетариат в области искусства не может удовлетвориться художественным методом старых школ, что его художественные принципы идут гораздо глубже и подрывают старое искусство до самых корней. Нелепо думать, что Репин, нарисовавший 1905 год,- революционный художник. Еще нелепее думать, что всякие АХР'ы несут в себе зерно нового пролетарского искусства.

Требование общепонятного искусства, доступного по своей форме даже деревенскому школьнику,- мы приветствуем, но требование только такого искусства заводит в дебри самых страшных ошибок. В результате мы имеем груды бумажной макулатуры, от которой ломятся книжные склады, а читающая публика первого Пролетарского Государства сидит на переводной беллетристике западного буржуазного писателя.

Мы очень хорошо понимаем, что единственно правильного выхода из создавшегося положения сразу найти нельзя. Но мы 456 совершенно не понимаем, почему ряд художественных школ, упорно, честно и настойчиво работающих в этой области,- сидят как бы на задворках искусства, в то время как они должны всемерно поддерживаться всей советской общественностью.

Нам не понятно, почему Школа Филонова вытеснена из Академии, почему Малевич не может развернуть своей архитектурной работы в СССР, почему так нелепо освистан «Ревизор» Терентьева? Нам не понятно, почему так называемое левое искусство, имеющее за своей спиной немало заслуг и достижений, расценивается как безнадежный отброс и еще хуже – как шарлатанство. Сколько внутренней нечестности, сколько собственной художественной несостоятельности таится в этом диком подходе.

ОБЭРИУ ныне выступает как новый отряд левого революционного искусства. ОБЭРИУ не скользит по темам и верхушкам творчества – оно ищет органически нового мироощущения и подхода к вещам. ОБЭРИУ вгрызается в сердцевину слова, драматического действия и кинокадра.

Новый художественный метод ОБЭРИУ ' универсален, он находит дорогу к изображению какой угодно темы. ОБЭРИУ революционно именно в силу этого своего метода.

Мы не настолько самонадеянны, чтобы смотреть на свою работу как на работу, сделанную до конца. Но мы твердо уверены, что основание заложено крепкое и. что у нас хватит сил для дальнейшей постройки. Мы верим и знаем, что только левый путь искусства выведет нас на дорогу новой пролетарской художественной культуры.

ПОЭЗИЯ ОБЭРИУТОВ Кто мы? И почему мы? Мы, обэриуты,- честные работники своего искусства. Мы – поэты нового мироощущения и нового искусства. Мы – творцы не только нового поэтического языка, но и созидатели нового ощущения жизни и ее предметов. Наша воля к творчеству универсальна: она перехлестывает все виды искусства и врывается в жизнь, охватывая ее со всех сторон.

И мир, замусоленный языками множества глупцов, запутанный в тину «переживаний» и «эмоций»,- ныне возрождается во всей чистоте своих конкретных мужественных форм. Кто-то 1 Метод конкретного материалистического ощущения вещи и явления Именно это его свойство делает его наиболее современным и актуальным См. статью «Поэзия обэриутов» (Примеч. авторов Декларации) 457 и посейчас величает нас «заумниками». Трудно решить, что это такое: сплошное недоразумение или безысходное непонимание основ словесного творчества? Нет школы более враждебной нам, чем заумь. Люди реальные и конкретные до мозга костей, мы – первые враги тех, кто холостит слово и превращает его в бессильного и бессмысленного ублюдка. В своем творчестве мы расширяем и углубляем смысл предмета и слова, но никак не разрушаем его. Конкретный предмет, очищенный от литературной и обиходной шелухи, делается достоянием искусства. В поэзии – столкновение словесных смыслов выражает этот предмет с точностью механики. Вы как будто начинаете возражать, что это не тот предмет, который вы видите в жизни? Подойдите поближе и потрогайте его пальцами.

Посмотрите на предмет голыми глазами, и вы увидите его впервые очищенным от ветхой литературной позолоты. Может быть, вы будете утверждать, что наши сюжеты «не-реальны» и «не-логичны»? А кто сказал, что «житейская» логика обязательна для искусства? Мы поражаемся красотой нарисованной женщины, несмотря на то, что, вопреки анатомической логике, художник вывернул лопатку своей героини и отвел ее в сторону. У искусства своя логика, и она не разрушает предмет, но помогает его познать.

Мы расширяем смысл предмета, слова и действия. Эта работа идет по разным направлениям, у каждого из нас есть свое творческое лицо, и это обстоятельство кое-кого часто сбивает с толку. Говорят о случайном соединении различных людей. Видимо, полагают, что литературная школа – это нечто вроде монастыря, где монахи на одно лицо. Наше объединение свободное и добровольное, оно соединяет мастеров, а не подмастерьев,- художников, а не маляров. Каждый знает самого себя, и каждый знает – чем он связан с остальными.

А. Введенский (крайняя левая нашего объединения), разбрасывает предмет на части, но от этого предмет не теряет своей конкретности. Введенский разбрасывает действие на куски, но действие не теряет своей творческой закономерности.

Если расшифровать до конца, то получается в результате – видимость бессмыслицы. Почему – видимость? Потому что очевидной бессмыслицей будет заумное слово, а его в творчестве Введенского нет. Нужно быть побольше любопытным и не полениться рассмотреть столкновение словесных смыслов. Поэзия не манная каша, которую глотают не жуя и о которой тотчас забывают.

К. Вагинов, чья фантасмагория мира проходит перед глазами как бы облеченная в туман и дрожание. Однако через этот туман вы чувствуете близость предмета и его 458 теплоту, вы чувствуете наплывание толп и качание деревьев, которые живут и дышат по-своему, по-вагиновски, ибо художник вылепил их своими руками и согрел их своим дыханием.

Игорь Бехтерев – поэт, осознающий свое лицо в лирической окраске своего предметного материала. Предмет и действие, разложенные на свои составные, возникают, обновленные духом новой обэриутской лирики. Но лирика здесь не самоценна, она – не более как средство сдвинуть предмет в поле нового художественного восприятия.

Н. Заболоцкий – поэт голых конкретных фигур, придвинутых вплотную к глазам зрителя. Слушать и читать его следует более глазами и пальцами, нежели ушами. Предмет не дробится, но наоборот – сколачивается и уплотняется до отказа, как бы готовый встретить ощупывающую руку зрителя.

Развертывание действия и обстановка играют подсобную роль к этому главному заданию.

Даниил Хармс – поэт и драматург, внимание которого сосредоточено не на статической фигуре, но на столкновении ряда предметов, на их взаимоотношениях. В момент действия предмет принимает новые конкретные очертания, полные действительного смысла. Действие, перелицованное на новый лад, хранит в себе «классический» отпечаток и в то же время – представляет широкий размах обэриутского мироощущения.

Бор. Левин – прозаик, работающий в настоящее время экспериментальным путем.

Таковы грубые очертания литературной секции нашего объединения в целом и каждого из нас в отдельности, остальное договорят наши стихи.

Люди конкретного мира, предмета и слова, в этом направлении мы видим свое общественное значение. Ощущать мир рабочим движением руки, очищать предмет от мусора стародавних истлевших культур – разве это не реальная потребность нашего времени? Поэтому и объединение наше носит название ОБЭРИУ – Объединение Реального Искусства.

НА ПУТЯХ К НОВОМУ КИНО Кино как принципиально самостоятельного искусства до сего времени не было. Были наслоения старых «искусств» и в лучшем случае – отдельные робкие попытки наметить новые тропинки в поисках настоящего языка кино. Так было…

Теперь для кино настало время обрести свое настоящее лицо, найти собственные средства впечатляемости и свой, действительно свой язык. «Открыть» грядущую кине459 матографию никто не в силах, и мы сейчас тоже не обещаем этого сделать. За людей это сделает время.

Но экспериментировать, искать пути к новому кино и утверждать какие-то новые художественные ступени – долг каждого честного кинематографиста. И мы это делаем.

В короткой заметке не место подробно рассказывать обо всей нашей работе. Сейчас – только несколько слов об уже готовом «Фильме № 1». Время тематики в кино отошло. Теперь – самые некинематографические жанры – именно в силу своей тематичности,- авантюрный фильм и комический.

Когда тема (+ фабула + сюжет) самодовлеет, они подчиняют матерьял. А находка самобытного, специфического киноматерьяла – уже ключ к находке языка кино. «Фильм № 1» – первый этап нашей экспериментальной работы. Нам не важен сюжет, нам важна «атмосфера» взятого нами матерьяла – темы. Отдельные элементы фильма могут быть никак не связаны между собой в сюжетно-смысловом отношении, они могут быть антиподами по своему характеру. Дело, повторяем, не в этом. Вся суть в той «атмосфере», которая свойственна данному матерьялу,- теме. Вскрыть эту атмосферу – наша первая забота. Как мы разрешаем данную задачу – легче всего понять, увидев фильм на экране.

Не в порядке саморекламы: 24 января с. г. в Доме Печати – наше выступление. Там мы покажем фильм и подробно расскажем о наших путях и исканиях. Фильм сделан авторамирежиссерами Александром Разумовским и Клементием Минцем.

ТЕАТР ОБЭРИУ Предположим так: выходят два человека на сцену, они ничего не говорят, но рассказывают что-то друг другу – знаками.

При этом они надувают свои торжествующие щеки. Зрители смеются. Будет это театр? Будет. Скажете – балаган? Но и балаган – театр.

Или так: на сцену опускается полотно, на полотне нарисована деревня. На сцене темно. Потом начинает светать.

Человек в костюме пастуха выходит на сцену и играет на дудочке. Будет это театр? Будет.

На сцене появляется стул, на стуле – самовар. Самовар кипит. А вместо пара из-под крышки вылезают голые руки.

Будет это? Будет.

И вот все это: и человек, и движения его на сцене, и кипящий самовар, и деревня – нарисованная на холсте, и свет – 460 то потухающий, то зажигающийся,- все это – отдельные театральные элементы.

До сих пор все эти элементы подчинялись драматическому сюжету – пьесе. Пьеса – это рассказ в лицах о каком-либо происшествии. И на сцене всё делают для того, чтобы яснее, понятнее и бл^же к жизни объяснить смысл и ход этого происшествия.

Театр совсем не в этом. Если актер, изображающий министра, начнет ходить по сцене на четвереньках и при этом – выть по-волчьи; или актер, изображающий русского мужика, произнесет вдруг длинную речь по-латыни – это будет театр, это заинтересует зрителя, даже если это произойдет вне всякого отношения к драматическому сюжету. Это будет отдельный момент – ряд таких моментов, режиссерски организованных, создадут театральное представление, имеющее свою линию сюжета и свой сценический смысл.

Это будет тот сюжет, который может дать только театр. Сюжет театрального представления – театральный, как сюжет музыкального произведения – музыкальный. Все они изображают одно – мир явлений, но в зависимости от материала -передают его по-разному, по-своему.

Придя к нам, забудьте все то, что вы привыкли видеть во всех театрах. Вам, может быть, многое покажется нелепым.

Мы берем сюжет – драматургический. Он развивается вначале просто, потом он вдруг перебивается как будто посторонними моментами, явно нелепыми. Вы удивлены. Вы хотите найти ту привычную логическую закономерность, которую – вам кажется – вы видите в жизни. Но ее здесь не будет. Почему? Да потому, что предмет и явление, перенесенные из жизни на сцену,- теряют «жизненную» свою закономерность и приобретают другую – театральную. Объяснять ее мы не будем.

Для того, чтобы понять закономерность какого-либо театрального представления,- надо его увидеть. Мы можем только сказать, что наша задача – дать мир конкретных предметов на сцене в их взаимоотношениях и столкновениях. Над разрешением этой задачи мы работаем в нашей постановке «Елизавета Бам».

«Елизавета Бам» написана по заданию театральной секции ОБЭРИУ членом секции – Д. Хармсом. Драматургический сюжет пьесы расшатан многими как бы посторонними темами, выделяющими предмет как отдельное, вне связи с остальным, существующее целое; поэтому сюжет драматургический не встанет перед лицом зрителя как четкая сюжетная фигура, он как бы теплится за спиной действия.

На смену ему приходит сюжет сценический, стихийно 461 возникающий из всех элементов нашего спектакля. На нем – центр нашего внимания. Но вместе с тем отдельные элементы спектакля для нас самоценны и дороги. Они ведут свое собственное бытие, не подчиняясь отстукиванию театрального метронома. Здесь торчит угол золотой рамы – он живет как предмет искусства; там выговаривается отрывок стихотворения – он самостоятелен по своему значению и в то же время – независимо от своей воли – толкает вперед сценический сюжет пьесы. Декорация, движение актера, брошенная бутылка, хвост костюма – такие же актеры, как и те, что мотают головами и говорят разные слова и фразы.

Композиция спектакля разработана И. Бехтеревым, Бор. Левиным и Даниилом Хармсом. Оформление – И. Бахтерева.

(ПРОГРАММА ВЕЧЕРА «Три левых часа») ДОМ ПЕЧАТИ Во вторник 24 января 1928 г.

В порядке показа современных течений в искусстве ТЕАТРАЛИЗОВАННЫЙ ВЕЧЕР ОБЭРИУТОВ «Три левых часа» Обэриу – Объединение Реального Искусства: литература – изо – кино – театр Первый час Вступление. Конферирующий хор. Декларация Обэриу. Декларация литературной секции.

Читают стихи: К. Вагинов Н. Заболоцкий Даниил Хармс Н. Кропачев Игорь Бахтерев А. Введенский Конферансье будет ездить на трехколесном велосипеде по невероятным линиям и фигурам Второй час Будет показано театральное представление.

408 «Елизавета Вам» Текст Д. И. Хармса. Композиция спектакля И. Бехтерева, Бор. Левина, Д. И. Харчса. Декорация и костюмы И. Бехтерева. Актеры: Грин (Елизавета Вам), Маневич (Иван Иванович), Варшавский (Петр Николаевич), Вигилянский (папаша), Бабаева (мамаша), Хропачев (нищий). Инженер сцены П. Котельников.

По ходу действия: «Сражение двух богатырей» Текст Иммануила Красдайтейрик, музыка Велиопага Нидерландского пастуха Движение неизвестного путешественника. Начало объявит колокол.

Третий 'час Вечернее размышление о кино – Александра Разумовского Будет показан кинофильм Фильм № 1 «Мясорубка» Работа режиссеров Александра Разумовского и Клементия Минца.

Специальная муз. иллюстр Джаз – Михаила К›рбанова.

К). Гольц. Театрализация вечера Бор. Левина.

Худ оформитель – И. Бахтерев.

к фильму – Вожатый вечера ДИСПУТ Вечер сопровождает Джаз Г. ГОР ВМЕШАТЕЛЬСТВО ЖИВОПИСИ То, что у смертных людей называется мышлением,- кругосердечная кровь. Только ею и мыслим мы, люди.

Эмпедокл 1 Четыре стены и четыреста окон и крыша: это был дом.

Это не был дом.

Петр Иванович Каплин сидел на стуле и читал книгу. А Вера Павловна Каплина ставила самовар, поглядывая в окно.

И вовсе не книгу читал Петр Иванович Каплин, а тетрадь, и не на стуле сидел, а лежал на полу… А Вера Павловна Каплина вовсе не поглядывала в окно, когда ставила самовар, да и самовар она вовсе не ставила, потому что не было самовара, а даже если и был у ней примус, то не могла она ставить примус, потому что Веры Павловны Каплиной не было в это время в квартире Петра Ивановича Каплина, ее не было как таковой, и вообще она никогда не существовала.

Просто Петр Иванович Каплин, когда лежал на полу и просматривал свою новую тетрадь, подумал: «А хорошо, если бы у меня была жена Вера Павловна и самовар».

Он был уже немолодым человеком, среднего роста, и любил исполнять свои собственные желания. Для этого он сел на «четверку» и поехал к Обводному каналу.

Там он купил самовар.

16 Ванна Архимеда 465 I Оставалось только жениться. Но он не женился потому, что среди его знакомых не оказалось женщины, имя которой было бы Вера Павловна, и вообще среди его знакомых не оказалось женщины.

Таков был ученый библиотекарь, Петр Иванович Каплин.

– Я ученый библиотекарь,- говорил он.

Он ученый библиотекарь.

– Я знаю физику,- говорил он,- знаю математику, знаю философию и столярное дело тоже знаю.

Он знает физику, знает математику, знает философию и столярное дело тоже знает.

– Я знаю астрономию,- говорил он,- знаю гастрономию, знаю агрономию, знаю анатомию, знаю зоологию, знаю биологию, знаю географию, знаю космографию, и это далеко не все, что я знаю.

Он знает астрономию, знает гастрономию, знает агрономию, знает анатомию, знает зоологию, знает биологию, знает географию, знает космографию, и это далеко не все, что он знает.

– Но я не знаю самого себя,- говорил он.

Но он не знает самого себя.

Каплин жил на четвертом этаже в квартире № 4, состоящей из четырех комнат. В каждой комнате стояло по четыре стола, по четыре стула, кровати не было совсем, так как четыре кровати было очень много, а одна кровать нарушила бы ритм, поэтому Каплин спал на полу.

На четырех полках стояло по четыре книги, четыре чашки стояли на четырех столах, а на четырех примусах – четыре чайника кипели, задрав свои носы к потолку, который был один.

Потолок-то и нарушил ритм, число и спокойствие тихой научной жизни Петра Ивановича Каплина, потолок стоял, загородив дорогу его последовательности, до сих пор не знавшей преград. Потолок был доказательством того, что Петр Иванович не был прав, когда воображал, что его воля была свободной. В одной квартире можно было иметь только один потолок. Петр Иванович долго думал, как бы выйти из положения. Но домоуправление категорически запретило ему делать какие бы то ни было надстройки, а отказаться от потолка, как от кровати, было невозможно. Сначала он было решил обойти себя, как он обходил закон, продавая запрещенные или украденные из типографии книги. Но закон был закон. А он был он. И он решил остаться чест466 ным перед самим собой. Таким образом последовательности Петра Ивановича был поставлен предел и нарушено число. А раз был один потолок, то можно было завести один самовар, поставить одну кровать и жениться на одной жене.

Будучи странным человеком у себя дома, настолько странным, что многие считали его почти помешанным, на Литейном он был самым заурядным букинистом, и даже книги, которые он продавал, были ничем не замечательными сочинениями Чехова, отличаясь от книг, которые лежали на его полках и хранились в его ящиках дома, как Петр Иванович Каплин на Литейном от Петра Ивановича Каплина у себя дома.

Каплин на Литейном покупал книги за три рубля, продавал – за тридцать.

Каплин у себя дома отдавал суп кошке, а сам смотрел в окошко или пил квас, заедая колбасой.

Каплин на Литейном ходил на двух ногах, деньги брал руками и клал в карман, кланяясь, как кланяются все, говорил о погоде и помидорах, читал вечернюю «Красную» или улыбался, имея правильные черты лица.

Каплин у себя дома был наоборот.

Будучи типичным, не составлявшим исключения, вполне закономерным гражданином на Литейном,- у себя дома Петр Иванович был особенным, случайным, и составлять во всем исключение, выделяться из окружающего было его второй профессией.

Все ходили на двух ногах, брюки носили на ногах, а шляпу на голове, читали газеты, жили с женами, ходили на собрания, разрушали, строили, пили чай. А он наоборот. Потому что все были – все. А он был – он.

Впрочем, индивидуализм, эксцентризм и противопоставление себя окружающему было не всегда свойственно Петру Ивановичу. Оно началось с того времени, когда толпа, по выражению Петра Ивановича, взяла верх над отдельной личностью. Желание противопоставить себя всем было не чем иным, как желанием подчеркнуть, что вот советская власть может сделать многое, она может его разорить, посадить в тюрьму, расстрелять, но она не может из него сделать другого. Все будут как все.

А он будет наоборот. Все будут ходить в брюках, а он поедет верхом на котлете. Короче говоря, он плюет на всех…

Он был очень начитан и имел «теоретическое» обоснование для своих поступков. Он понимал, что он на16* 467 ходится в разладе с обществом, и, не имея возможности бороться активно, боролся, как мог. Его любимыми писателями были Вилье де Лиль-Адан, Барбэ де Оревельи и Гюисманс, которые также ходили на голове. Но он подражал им не во всем и был гораздо последовательнее, чем все его предшественники. Он этим гордился, говоря, что в его время гораздо труднее быть последовательным, чем во времена декадентов.

Дома он был подчеркнуто непрактичным, непрактичным в поступках, непрактичным в еде, непрактичным в мыслях. Но вся его житейская непрактичность была не больше чем видимостью Петра Ивановича, так же как и вся его эксцентричная жизнь вверх ногами у себя дома. Все это было не больше чем маской. А сущность Петра Ивановича ходила на двух ногах, носила фетровую шляпу и крахмальные воротнички, улыбаясь очень хитро, показав один зуб.

Если бы взглянули в кладовую Петра Ивановича, то нашли бы у него и масло, и муку, и сахар, и крупу, и конфеты, и шоколад, и мыло, и компот, и кусочек мяса, и кусочек шерсти, и многое другое, но не в этом заключалась его сущность.

Впрочем, он не был умен. Он был не глуп, а хитер.

Доказательством чему могли служить многие его поступки, которые он делал для того, чтобы обмануть окружающих. Но в результате обманывал он самого себя.

Причиной была его старость. А окружающие обращали на него внимание не больше, чем на дохлую крысу.

Исключение составлял лишь один гражданин, известный биолог, профессор Тулумбасов, который уважал Петра Ивановича Кашшна и, зная его много лет, интересовался им не меньше, чем своей наукой.

Профессор Тулумбасов жил в том же доме, что и Каплин, в том же флигеле, на той же лестнице, в квартире № 3, которая находилась под квартирой № 4, где проживал Каплин, так что потолок, который служил профессору Тулумбасову потолком, служил Каплину полом.

Прохаживаясь под Петром Ивановичем в прямом смысле, это не значит, что профессор Тулумбасов ходил под ним в переносном. Для этого он был слишком, знаменит, слишком уважал себя и был уважаем другими.

Не кто иной, а профессор протянул руку помощи Петру Ивановичу, когда советская власть поставила предел частной торговле книгами.

468 Профессор устроил его в тот научно-исследовательский институт, который он возглавлял, на должность заведующего библиотекой. Это как раз и было то, что и требовалось Петру Ивановичу, которого уже начало прижимать домоуправление во главе с товарищем Ивановым как частного торговца и лишенца. Петр Иванович легко справлялся со своей новой обязанностью. Он был начитан, правда, очень поверхностно, как все так называемые культурные букинисты. Он знал почти все, ничего не зная, так как, аккуратно прочитывая все обложки и оглавления, он прочитал далеко не все существующие на земле книги. Библиография пришлась ему по вкусу.

Но оставим Петра Ивановича Каплина заниматься своей библиографией, так как он и вся его жизнь не больше чем эпизод, интересный нам только постольку, поскольку он может пролить свет на жизнь известного биолога, профессора Тулумбасова. Итак, оставим Петра Ивановича в библиотеке, а сами перейдем к описанию профессора.

Профессор не походил на свой портрет.

Портрет висел над столом. А профессор сидел за столом. У портрета было два носа. А у профессора один.

У профессора были две руки, и обе продолжением плеч.

А у портрета целых шесть, две продолжением плеч, одна на брюхе, другая в ухе, а шестая совсем в стороне. Портрет был в сюртуке, а профессор – в обыкновенной косоворотке. У портрета были усы и довольно странный вид неземного жителя. У профессора ни усов, ни вида, а самая обыкновенная внешность.

Профессор походил на отца и на мать. Портрет – на бревно, на луну, на кровать.

Портрет, как вы и сами видите, был не портрет, а одна сплошная нелепость. А профессор был профессор.

Почему же в таком случае висел портрет, не потому ли, что его писал русский кубист Иван Пуни в дни молодости профессора? Висел потому портрет, что в характере известного биолога быча одна черта, которую мы не решимся назвать упрямством, потому что это определение не соответствовала бы действительности, но, так как мы не можем пока найти подходящее название для этой черты, оставим ее неназванной.

469 Профессор не любил делать то, что любят делать другие. Но и не любил выделяться. В молодости, увлекаясь кубизмом, он дал написать с себя портрет, ни на что не похожий, отъявленному «новатору» Ивану Пуни. И, раз повесив его на стену над столом, ни за что не решился бы его снять, хотя бы давно изменил увлечению своей молодости, кубизму, не решился бы снять потому, что не решился. И все тут. Хотя портрет приносил профессору немало неприятностей, начиная от упреков жены и кончая насмешливыми взглядами студентов, приходивших сдавать зачет к нему на дом.

Даже Каплин, скромный и ненасмешливый, серьезный Петр Иванович, и тот постарался вспомнить стихи, когда-то им сочиненные, которые как будто не могли иметь непосредственного отношения к портрету, так как их автор тогда еще не был знаком ни с профессором, ни с его портретом.

И все же Петру Ивановичу удалось их вспомнить и прочесть: Рано утром, не одет, По паркету шел портрет, У портрета, вместо глаз, Ехал по лбу тарантас.

Там, где рот и голова, На плечах росла трава.

Вместо плеч и вместо ног, По земле ходил сапог А на этом сапоге Были буквы: Бе и Ге.

Говорит тогда паркет: «Я паркет, а ты портрет У тебя был страшный вид, Точно в море рыба-кит» Рассердился тут портрет, Говорит ему в ответ «Ты не рыба И не вид Баба пела. Дворник спит.

А у Насти много дел, Ставлю я ему предел».

Профессор ничего не сказал на это. Он в это время ходил по комнате. А ходил он так: сначала ставил одну ногу на пол, потом ставил другую и подымал первую, затем опять ставил первую и подымал вторую. Так, похожий на других людей, ходил профессор Алексей Алексеевич Тулумбасов. Совсем иначе ходил Петр Иванович Каплин, не похожий на других людей. Он не ходил, а двигался, он не двигался, а плавал, он не плавал, а летал.

Летал же он так: он ставил свои ноги на носки и, весь 470 устремясь к потолку, шевелил руками, прямой как подсвечник. Безусловно, он ходил, как все люди, но казалось, что он летит на месте, похожий на памятник птице, если бы существовал такой памятник, противоречие между желанием и возможностью, тяжелый, но вместе с тем устремленный ввысь.

Разговор совершался без определенной руководящей мысли.

– А заметили ли вы,- сказал Алексей Алексеевич Петру Ивановичу,- что портрет похож на вас? Про него можно сказать то же самое, что и про вас: что он ни на кого не похож.

– Так, значит, я и есть портрет? – спросил Петр Иванович.

– Если хотите – да,- сказал профессор.- А если хотите – нет.

Он в это время думал о другом.

Тут вмешалось продолжительное молчание, похожее на полет насекомого, во время которого Петр Иванович постарался вспомнить мысль, пришедшую ему в голову вчера ночью,- цель его прихода к профессору. Наконец ему удалось ее вспомнить.

– Вселенная – это окружность,- сказал Петр Иванович, чертя при этом окружность пальцем в воздухе.- И точно так же устроено человеческое мышление. Человеческая мысль двигается по заколдованному кругу, не в состоянии из него выйти. Круг – это синоним замкнутости. Бессильное, выйдя из одной точки и описав окружность, человечество непременно вернется в то же самое место. Современная наука вернулась к средневековью. На страницах научного журнала высокоавторитетные западные биологи доказывают, что если бы человечество стало бы, например, питаться исключительно птичьим мясом, то, постепенно изменяясь, со временем оно бы превратилось в птиц, в рыб – если бы оно питалось исключительно рыбой, в слонов – если бы оно питалось исключительно слонами.

Таким образом, дикари, античные писатели, творцы сказок и средневековые натурфилософы оказались правы. Метафизика торжествует. Реализм опровергнут.

– И вы верите этому? – спросил профессор.

– Я верю только тому, что невозможно доказать.

Все доказуемое для меня скучно и нереально,- ответил Петр Иванович.' 471 – Хотя ваша голова похожа на головы всех других людей,- пошутил профессор,- ваши мысли имеют свой недоступный для меня ход.

Петр Иванович принял важную позу, встал, сел, прошелся по комнате, выпятив живот.

– Мои мысли заперты,- сказал Петр Иванович с важностью.- Я открываю их очень редко. И я сам заперт.

«Напрасно,- подумал, но не сказал Алексей Алексеевич.- Вам не мешало бы их проветрить».

– Я не совсем понимаю, что вы хотите сказать,- сказал он.

– Я хочу сказать,- сказал Петр Иванович,- что можно доказать все. Я, например, могу доказать, что все люди без исключения если не заперты, то закрыты. Мысли закрыты в голове, люди – в комнатах, комнаты – в домах. Я хотел бы быть человеком без крыши, а меня заставляют носить шляпу.

– И вы это доказываете? – спросил профессор.

– Доказываю,- отвечал Петр Иванович.

– И вы верите своему доказательству? – Как самому себе,- сказал Петр Иванович,- как вам.

– Короче говоря, верите.

– Верю.

– В таком случае позвольте вам напомнить сказанное вами только что,- улыбнулся профессор.- Вы сказали, что верите всему, что невозможно доказать. Все доказуемое для вас скучно и нереально. Это противоречие. Не так ли? – Так, но что из этого? – сказал Петр Иванович.

– В таком случае чему прикажете верить? – сказал профессор.- Тому или другому? – И не тому, и не другому. Ничему не верьте. И не будьте последовательны. В наше время невозможна последовательность. Она натыкается на такое препятствие, как управдом. В свою очередь я поражаюсь вашей падшти.

– Да, я ею горжусь,- сказал профессор.

– А я ее ни во что не ставлю.

– Объясните.

– Память обезличивает. Человек набивает голову чужим в том случае, когда у него нет своего. Разумеется, я не отношу вас к этому типу людей.

– Ваша последняя мысль,- сказал профессор,- 472 банальна. И правильна. После того как я это сказал, я уверен, что вы откажетесь от вашей последней мысли, как и от предшествующих.

– У меня нет мыслей.

– Как прикажете понимать? – У меня есть только слова. Мысли я не ставлю ни во что.

– За что? – спросил профессор.

– За то, что и науку,- сказал Петр Иванович,- за пот. За плановость. За усилие, похожее на усилие клячи, вытягивающей завязнувший воз. Я – за импровизацию слов против напряжения всякой мысли. Я – за неожиданность искусства против логики науки. Под искусством я имею в виду не современное русское искусство, которое плетется в хвосте у науки. Я имею в виду другое искусство.

– По-вашему, получается, что не мысли рождают слова, а слова – мысли. Это самобытно. Но я верю только доказательствам и прошу их у вас,- сказал профессор с довольно лукавым видом.

– Я готов доказывать. Хотя доказательства – это необходимый атрибут науки, против которой я воюю.

Как доказательство возьму искусство, наиболее вам знакомое. Живопись. Аэроплан, если не ошибаюсь, был изобретен в конце XIX века. Не так ли? – Так, но причем тут живопись? – Притом, что живопись на четыреста лет раньше изобрела аэроплан, чем наука. Иеронимус Босх изобразил летательные машины в пятнадцатом веке. А Франциск Гойя – в восемнадцатом. Искусство намного опередило науку.

– Но одно дело – нарисовать,- возразил профессор.- Совсем друше – начертить проект. И его реализовать.

– Вы летали? – спросил Петр Иванович.

– Нет, не летал.

– А я летал, – сказал Петр Иванович.- Я летал по комнате, смотря на репродукции картин Босха, Брейгеля, Гойи или Шагала.

– В таком случае и я летал,- засмеялся профессор.- Я летал во сне.

– И еще я хотел вам сказать,- прервал его Петр Иванович,- впрочем, я боюсь показаться банальным и поэтому не признаюсь, как Шпенглер или Чейз, в ненависти к машинам. Я – за машины! Они идут 473 на смену человеку, как человек шел на смену животным.

– Но последняя мысль уже принадлежит не вам,- сказал профессор, зевая.

– У меня нет мыслей. Я уже говорил. У меня слова.

А слова не могут быть своими. Они всегда чужие, так как достаются нам в наследство от дедов.

– Итак, между нами граница,- сказал Алексей Алексеевич.- Я за науку. А вы? – А я за пародию на науку,- сказал Петр Иванович.- Я ее создаю. Такую пародию, от которой науке придется плохо В скором времени я ее покажу. Сначала вам. Потом всему свету.

'- Я снова начинаю удивляться вам,- сказал профессор, делая любезный жест.- Своей эксцентричностью вы способны заразить даже меня. И уже, кажется, заразили. Боюсь, что последняя моя работа будет походить на пародию науки.

– Благодарю,- сказал Петр Иванович и протянул профессору руку. Затем он надел шляпу и ушел, шевеля ногами.

«Кто он,- долго размышлял профессор,- забавный букинист, сборище украденных мыслей или ум большой и оригинальный?» Профессор не пришел ни к чему.

Четыре стены и четыреста окон и крыша – это был дом.

Это не был дом.

Сто тридцать квартир с вентиляторами, примусами, лестницами, корзинами, паровым отоплением, кухнями, электрическими лампочками, водопроводными трубами, наполненными водой, вешалками, уборными, зеркалами, звонками, ванными комнатами, капустой, коридорами, подоконниками, полами, швейными машинами, потолками, роялями, спальнями, металлическими кроватями, письменными столами, фотографиями родственников, умеющих смотреть прямо, плевательницами, шкафами, телефонами, стульями, радиоприемниками, ночными горшками, книгами, обоями, оленьими рогами; двести восемьдесят съемщиков с семьями, без семей, с бородками, коротко подстриженными, без бород, с уси474 нами, без усов, с ушами, носами, с детьми, без детей, с собаками, творогом, без собак, с кошками, без нянек, с коньками, с мылом, без зубов, с няньками, мухами, с рыбой, с глазами, полотенцами, сапогами, одеколоном, с изображениями природы и мяса, с пирожками, вениками, с ногтями на пальцах, мандолинами, цветами, чайниками, с улыбающимися лицами и с бровями, чутьчуть приподнятыми, и почти без бровей – это был дом.

Это не был дом.

С товарищем Ивановым, управдомом, и до товарища Иванова, управдома, и после него, с людьми конкретными и особенными и с противоречием их сложных и простых взаимоотношений, с Петровыми, Лебедевыми, Молчановыми, Подсасонами, Глуховыми, Лукьяновыми, Вострецовыми, Рубинштейнами, Катушкиными, Михайловыми, Егоровыми, Николаевыми, Коромысло, а не вообще с людьми, отличающимися друг от друга только расположением носа и формой щек, с людьми, преодолевающими время и пространство работой и борьбой, с людьми, переделывающими себя и других, и, наконец, с людьми, бешено сопротивляющимися наступлению пролетариата, с днями, вовсе не похожими один на другой, так как следующий день – не только продолжение предыдущего, но и его преодоление. И все ж это была' только часть дома.

Четыре угла и тысяча дверей – его видимость, а сущность, сущность – сможет ли ее показать этот рассказ? Чтобы понять дом, нужно увидеть управляющего домом, товарища Иванова.

Сначала вы видите его ноги над воротами, широко расставленные, как ворота. Ворота над воротами. Вы видите только ноги, которые шумят, которые передвигаются, которые живут самостоятельные, и кажется, что они курят Но вот вы слышите их владельца. Он в темноте. Он под потолком. Он проверяет проводку. Но вот он на земле. Он здоровается. И вы видите, что, кроме ног, у него есть и туловище, и голова. Он смеется. И его смех, и его ноги, и его туловище, и его лицо – это он сам. Но вот он убегает от вас. Вы бежите, вы гонитесь, и вдруг вы спотыкаетесь о длинное тело. Оно лежит недвижимое, с широко раскрытыми ногами. И вы не знаете, что делать. Но оно подымается. Это он же. Он проверяет водосточные трубы. Он снова улыбается вам и говорит.

475 -1 – Нам не нужна домовая книга,- говорит он.- Я могу рассказать вам про всех жильцов вместе и про каждого в отдельности больше, чем вам сможет рассказать домовая книга. Вас интересует профессор Тулумбасов.

Этот человек не интересуется, скоро ли ему выдадут дрова, хотя их у него нет. Микроскоп заменяет ему все.

Что касается Петра Ивановича Каплина… Смотрите, вот он идет. Говорите тише. Он обидчив. Нарветесь на скандал. Но, какая жалость, я не могу показать вам наш клуб. Он еще не закончен. Кстати, я хочу с вами посоветоваться, кого пригласить расписать его стены. Мы непременно хотим его расписать.

Вы размышляете, кого бы. И если вы знаете и любите искусство, и если вы революционер, вы даете совет: – Пригласите Изорам.

Затем вы идете через двор, чистый как стекло. Вы видите играющих детей – направо, а налевб – дрова, столько дров, сколько понадобится всему дому в течение долгой зимы. И,вы успокаиваетесь, профессор будет работать в тепле.

Внизу, во втором этаже, в квартире № 3 создавалась наука.

Вверху, в третьем этаже, в квартире № 4 создавалась пародия на науку.

Они граничили. Потолок науки был полом' пародии на науку. Кабинет пародии на науку находился над кабинетом науки, одни и те же стены служили им, одни и те же трубы проходили там и тут. И если бы продолжить вниз ножки стола Петра Ивановича Каплина, они бы совпали с ножками стола профессора Алексея Алексеевича Тулумбасова, и если бы продолжить руки Петра Ивановича Каплина вниз, то они совпали бы с руками профессора Алексея Алексеевича Тулумбасова, и если бы представить, что пол, который служил Петру Ивановичу полом, а Алексею Алексеевичу потолком, вдруг провалился бы, Петр Иванович упал бы на голову Алексею Алексеевичу, стол на стол, а вещи на вещи. Потому что так стояли стол и стол и так лежали вещи и вещи.

Итак, Петр Иванович сидел над Алексеем Алексеевичем.

Только Алексей Алексеевич сидел за столом, а Петр Иванович под столом, только Алексея Алексеевича окружали книги и препараты, а Петра Ивановича доски и соленые огурцы, только Алексей Алексеевич думал, а Петр Иванович размышлял.

Алексей Алексеевич думал так.

Он всматривался в различные стекла и микроскопы, думал не только головой, но и руками, то есть действовал, сложное тело мысленно разбирач на клеточки и от клеточки к клеточке соединял их вновь, снова соединял, затем, спокойный, спектрическими измерениями он установил, что необходимое ему вещество содержится в булецетерине в количестве „,.,,„, – ^пппп ' ^ его РУ~ ках было активизирующее действие ультрафиолетовых лучей, при помощи которых он и положит ему необходимое вещество на две лопатки, предварительно посмотрев левым и правым глазом, имея перед собой строгий план.

А с подоконника белыми глазами наблюдала за ним печальная крыса – постоянный объект его опытов.

Петр Иванович размышлял так.

Он записывал случайные слова на маленьких бумажках, смешивал их в колпаке и, вытаскивая наугад, создавал из них фразы. Фразы заменяли ему мысли. Короче говоря, он заставлял думать за себя случай. А иногда он выбегал из-под стола, прыгал на одной ноге, заедая огурцом, чертил на полу мелом круг и плевал в него через плечо, ложился в воду и читал стихи: Я смотрю из бороды, Как из светлой из воды На себя смотрю вокруг, Мимо крыши и наук Я у^ный илл маг, Я аршин или дурак, Или просто я забор На заборе сидит вор Вор открыл в науку вход, Наблюдая небосвод От всего имея ключ, Был могуч, как солнца луч, Наблюдая из воды, Из›чая из брады Поздно, рано и кровать, На кровати лежит мать, Orfa спит, и я усну, Прислонившися к кусту Я машину изобрел, А в машине той осел Не осел, а пистолет Много лет мне и котлет! 476 477 Сложив кулак трубой, смотрел в окно из воды. Ворожил, плакал, молился или делал другие еще более нелепые движения с единственной целью, чтобы его методы и приемы были как можно дальше от методов и приемов науки.

Алексей Алексеевич ставил перед собой цель. Для него важно было не только «как», но и «что».

Петр Иванович тоже ставил перед собой цель. Его цель была не ‹ что», а «как», и его «как» было «как можно дальше от науки».

Алексей Алексеевич следил за изменением материи под стеклами своих препаратов. И следующая его мысль была проверкой и преодолением предыдущей.

Для Петра Ивановича его мысль и реализация его мыслей были ничто, так же как и окружающий мир.

Он следил за неожиданными поворотами своих желаний и движений, почти бессознательных.

Был ли Алексей Алексеевич рационалистом или он был эмпириком? Во всяком случае, он еще не владел тем единственно правильным методом, который преодолел односторонность того и другого.

Петр Иванович не был рационалистом и не был эмпириком. Был ли он мистиком? Он был представителем мышления разложения и упадка, которое нашло свое место не только в буржуазном искусстве, но и в буржуазной науке, такого мышления, для которого главное была не мысль, а тень мысли, не познание, а поза, такого мышления, которое сводило все к игре, к мышлению половых и слюнных желез. Петр Иванович отличался от многих буржуазных философов, художников и ученых лишь большей последовательностью и крайностью. И кто знает, может быть, в этом и заключалась его заслуга перед настоящей наукой.

Алексей Алексеевич искал. Его поиски пока что были безрезультатны. Еще полгода назад ему удалось показать, что существует специальный витамин, получивший название витамина Т, отсутствие которого в пище действует разрушающим образом на нервную и мозговую деятельность животных. И вот ему пришла мысль искусственным, механическим путем усилить нервную и мозговую деятельность, мысль если Не фантастическая, то во всяком случае спорная. Теперь он искал способа реализации этой мысли, такого синтеза пищевых веществ, который способствовал бы усилению мозговой 478 работы. Его поиски не были подобны поискам кита в дождевой воде. Он был уверен, что он идет по следам ускользавшего от него результата.

Совсем иного порядка были поиски Петра Ивановича. Не имея ничего, он хотел открыть все. Он надеялся на случай или на чудо.

Алексей Алексеевич имел большой стаж научноисследовательской работы. И за

пасы его терпения походили на запасы путешественника, отправляющегося в арктическое путешествие.

У Петра Ивановича было терпения ровно столько, чтобы сказать: «Раз, два, три, четыре, пять, вышел зайчик погулять».

Это было молчаливое состязание двух антиподов: науки и пародии на науку, действительности и недействительности, разума и случая, логичности и алогичности, практичности и апрактичности, подлинного труда и подлинного мышления и глупой игры и позерства, доведенного до крайнего выражения впавшего в детство современного буржуазного мышления. Впрочем, профессор не был в этом твердо уверен.

Состязание продолжалось.

Серьезный Алексей Алексеевич имел дело с молекулой еще неизвестного науке вещества, которому он еще не подыскал подходящего названия. Вещество это встречается в природе в низших растениях, в грибах, дрожжах, хмеле, водорослях и т. д. Молекула этого вещества лежала перед Алексеем Алексеевичем, сопротивляясь его опыту.

Алексей Алексеевич думал. Что произойдет с молекулой этого вещества, думал он, под влиянием облучения? Декомпозиция? Полимеризация? Изменение молекулярного строения? Ответ на этот вопрос мог дать только опыт. И он приступил к опыту.

Веселый, Петр Иванович имел дело с обыкновенной доской. Он имел дело с доской, известной не только науке, но всем без исключения. Ей не надо было подыскивать названия, так как она уже называлась доской. Она была распространена везде в виде деревьев, в виде досок, в виде заборов, в виде дров, в виде столов, в виде столбов, в виде стульев, в виде шкафов, в виде кроватей и в виде досок.

Доска лежала перед Петром Ивановичем, не сопротивляясь.

479 Петр Иванович размышлял. Что произойдет с этой доской, размышлял он, если я вырежу FJ нее круг? Мпликолизиция? Полимоликация? Изменение доски? Ответ на этот вопрос ног дать только нож. И он взял со стола нож.

Молекула оказывала упорное сопротивление. Молчаливая, она лежала на стекле, не поддаваясь облучению. А на подоконнике зевала глупая крыса, которой предстояло стать умной. Алексей Алексеевич же откинулся на спинку кресла, вытирая пот левой рукой, делая правой безнадежный жест.

Доска не оказывала почти никакого сопротивления.

Податливая, она быстро принимала форму круга. Вырезав несколько кругов разнообразной величины, Петр Иванович приделал их к одному центру. Затем он испытал их вращение; они вращались не хуже любого колеса. Оставалось только взять перо и чернила. И Петр Иванович взял перо и чернила. Тут он изменил себе. Он сначала мысленно разметил и только после того обозначил все известные ему разряды мысли, все родовые и видовые понятия во всех возможных комбинациях. Посредством вращения кругов разнообразные подлежащие и определения передвигаются одно к другому, образуя предложения и сплетаясь в умозаключения. Короче говоря, он изобрел мыслительную машину. Торжествующий, он вытянулся во весь свой рост и вытянул свою руку. До потолка было еще далеко. Тогда он встал на стул, со стула на стол, со стола на подоконник. Открыл раму и высунулся в окно. Теперь, машущий руками, он напоминал не памятник птице, а самую птицу. Ему казалось, что он парит над двором. Люди во Дворе, уменьшенные расстоянием, только увеличивали его иллюзию.

Он был уверен, что весь мир будет смотреть на него с изумлением или гневом. Ведь он заменил незаменимое – голову. Теперь он мог смеяться над человечеством, как никто не смеялся до него. И вдруг ему показалось, что в комнате кто-то смеется. Он спрыгнул с подоконника на пол и оглянулся. Он оглянулся и вспомнил.

На стене висел смеющийся портрет того, у кого он заимствовал свое изобретение. Портрет забытого всеми Раймунда Луллия, францисканского монаха и средневекового ученого, смотрел на него в упор.

Тогда Петр Иванович покраснел, так как ему стало неудобно. А покраснев, он начал подыскивать для себя оправдание. И он его отыскал. Он рассуждал так: «У ко480 го, как не у средневековья, заимствуют мысли современная западная философия и искусство? У кого?» – сказал он снова, принимая вид памятника. И он был прав.

Он снова гордо заходил по полу, тому самому полу, который служил Алексею Алексеевичу потолком. Затем он начал спускаться в квартиру № 3, чтобы показать изобретение.

– Я изобрел не голову дикаря, не голову крестьянина или среднего интеллигента,- сказал он, протягивая свою машину Алексею Алексеевичу.- Я изобрел такую голову, которая сможет заменить голову всему человечеству. Она вместила в себя все мысли, которые уже существовали и которые только будут существовать.

Не больше, но и не меньше.

Алексей Алексеевич не знал о существовании Раймунда Луллия, он был поражен, если не уничтожен.

Тогда вмещалась живопись…

Проходя через двор, Алексей Алексеевич остановился у вновь открытого домового клуба. Широкая приветливая дверь, казалось, приглашала войти. И он вошел.

Тогда живопись всеми своими красками ударила ему в уши и в глаза, во все его поры. Монументальная на стенах и молодая, написанная бригадой Изорама, она ударила в барабаны, чистая, как музыка, она приняла, как вода, Алексея Алексеевича всего без остатка.

Ее несмешанные краски, простые, как цвета радуги, и ее ритм, похожий на биение пульса, спускался к нему с потолка по стенам, и вот, подхватив его, он парил с ним в воздухе. То был ритм живой живописи, ритм самой жизни. То были вещи, схваченные реалистическим глазом со всех сторон, вещи, просвечивающие: видимость и сущность. То были вещи, переставшие быть вещами, потому что под вещами, особенно вещами домашнего обихода, мы привыкли видеть неподвижность неизменяющихся столов и стульев, тучность комодов, безличность плевательниц во всей метафизической их устойчивости. То были вещи не только увиденные, но увиденные и понятые, вещи, переходившие одна в другую, движение машин, широкое, как колесо, и сама жизнь вещей, похожая на колесо. И все же эти вещи были не 481 сами по себе, не вещи человека, а человека и человечества. И изображенный человек был не фигура человека, а человек. Не похожий на птицу, но летающий, не похожий на рыбу, но плавающий, человек, не похожий на свое изображение, а сам на себя. Реальный, он не позировал на стене, а жил. Он жил, и жили его машины, он жил, и жили его животные, коричневые коровы, оранжевые лошади, голубые овцы, желтые собаки, фиолетовые кошки, белые козы, зеленые петухи, он жил, и жили его дома, потому что живут настоящие дома и не живут плохо писанные, жили его фабрики, молоко жило, хлеб жил, вода жила. И стены жили. На одной стене была изображена классовая борьба в деревне. Поп, но не изолированный, а действующий. Кулак, но не статичный портрет кулака, а эксплуататор. И вся деревня: кулаки, бедняки, середняки, колхозники, единоличники – во всем противоречии. И даже вещи кулака и домашние животные попа – не просто вещи и не вообще животные, а вещи кулака и животные попа.

То был новый метод, помогавший не только видеть, но и понимать. То была живопись, похожая на живопись современной буржуазии, как астрономия на астрологию, как химия на алхимию, как наука на религию, как человек на чучело.

В то время как живопись современной буржуазии, подобная волшебнику в сказке или полицейскому, регулирующему движение мановением своей палочки, останавливала жизнь, спешащую, текучую, превращающуюся, тем самым лишая жизнь жизни, делая ее похожей на смерть, главное отличие которой от жизни – это отсутствие движения.

Та живопись, перед которой стоял профессор, показывала движение как борьбу двух противоречий в едином, не чучело жизни, а самое жизнь и самое науку.

История науки от Эмпедокла и Эвклида до Павлова и Эйнштейна, история мышления от Гераклита и Аристотеля до Маркса и Ленина была рассказана средствами живописи просто и выразительно. Но тень науки, ее пародия, также не была забыта художниками. От Эмпедокла до наших дней она боролась с настоящей наукой, меняя видимость, но не сущность. Рабле своим смехом и Свифт своей выдумкой помогали молодым художникам изображать пародию на науку всех времен. Сопро482 тивляющуюся, живопись тащила ее на расправу. Алексей Алексеевич узнал Петра Ивановича всех времен и его машину. Он был изображен в виде свифтовского старика из «Путешествия в Лапуту», изобретателя мыслительной машины, которая отличалась от машины Петра Ивановича несущественными деталями. Профессор удивился, как он не вспомнил Свифта тогда, когда Петр Иванович показывал ему свое изобретение. Но следующий эпизод заставил его удивиться еще больше. В следующем свифтовском персонаже он узнал самого себя.

Это был тот самый свифтовский учитель, который учил своих учеников математике, давая им микстуру. Микстура поднималась в мозг, принося с собой туда же теорему. Что это так, нельзя было сомневаться. Диалектика изображения, рисунков, последовательно связанных между собой, подтверждала это так же, как и надпись.

Теперь он интересовался уже не изображением, а собой и своей работой. Его последние эксперименты по усилению мозговой деятельности механическим путем при помощи синтеза пищевых веществ, разве не было это то же самое? Теперь он не видел принципиальной разницы между «наукой» Каплина и своей наукой. И он уже не смотрел на живопись. Он не замечал ни того мастерства, с которым была рассказана история науки, ни тех особенностей живописи, которая -не боялась рассказывать подробно, как литература, в то же время оставаясь живописью.

– Надо с этим покончить,- сказал он и вдруг почувствовал, что кто-то трогает его за руку.

Тогда вмешался управдом.

– Сегодня тор'жественное открытие нашего клуба,- сказал он,- мы хотим просить вас, чтобы сы присутствовали и прочли доклад о ваших научных изысканиях. Не бойтесь, что вас не пойм-ут. Весь дом гордится тем, что живег с вами в одном доме. Он сделает все, чтобы понять вас.

«Сегодня я занят и, к сожалению, не смогу быть»,- хотел было уже сказать профессор, но сказал другое. Он сказал: – Хорошо, я буду.

И пришел.

Перед собравшимися в клубе рабочими и служащими, учащимися и домашними хозяйками стоял стол, на столе стояли препараты, за столом профессор.

483 – Науку тормозит не только религия в прямом смысле этого слова,- начал профессор,- но та псевдонаука, которая в буржуазном обществе идет вместе с наукой, стараясь подменить ее собой. Недавно она протянула свою руку и к советской науке. Я расскажу вам все по порядку… Полгода тому назад я доказал существование одного витамина, вещества, входящего в пищу, отсутствие которого в последней действует разрушающим образом на нервную систему и мозг. Следующие полгода я украл у настоящей науки… Дело в том, что под влиянием чуждых науке теорий я задался целью отыскать синтез таких пищевых веществ, которые смогли бы механическим путем усилить мозговую деятельность человека и животных. Я забыл, что это противоречит законам природы, я забыл, что человек развивает свой мозг не искусственным путем, не принятием какого-либо вещества, например фосфора, а практикой, борьбой, изучением и изменением природы и общества.

Я уподобился средневековым алхимикам, искавшим золота в человеческой моче, или вон тому псевдоученому, изображение которого при помощи пилюль хочет выучить своих учеников геометрии. На этом я остановлюсь.

Пусть изображения на стене продолжат меня. Они расскажут лучше, чем смогу рассказать я.

Между аудиторией и профессором, между зрителями и искусством не было разобщенности. Они составляли единство.

Портрет лежал под столом, а профессор сидел за столом.

Были слышны шаги Петра Ивановича, который спускался, чтобы пожаловаться на то, что его уплотняют.

– Меня уплотняют,- сказал он.- Из четырех комнат мне оставляют одну. Что это, как не вмешательство в частную жизнь? Нарушить мой ритм – это значит лишить меня воздуха. Как рыба, я задохнусь на этой земле.

– Для вашей ерунды,- резко ответил профессор,- я не оставил бы и полкомнаты, я не оставил бы четверть комнаты, ни одного метра, ни одного сантиметра не оставил бы я.

484 Задыхаясь от бешенства, с Открытым ртом, как у рыбы, и выпученными, как у рака, глазами он выплыл из комнаты профессора. Он ушел, чтобы никогда сюда не вернуться.

«И все же я оставил ему больше сантиметра и больше метра для его ерунды,- подумал профессор.- В своем докладе я не назвал его, не разоблачил».

И, встав с места, профессор увидел потолок, тот потолок, который служил еще Каплину полом. Потолок был потолок.

Примечания В условиях острой литературной борьбы 20-х годов даже небольшие школы и группировки стремились издать свои коллективные сборники. Осуществить эту цель было непросто из-за разного рода препятствий, материального и организационного характера.

Выпустить сборник хотели и «чинари», затем обэриуты. В 1927 году «чинари» вместе со своими союзниками составили план будущего сборника «Радикс» (от лат. radix – корень). Приводим его по записной книжке Д. Хармса (хранится в частном собрании): «Теоретический отдел. 1. Шкловский – О Хлебникове. 2. Малевич – Об искусстве. 3. Липавский – О чинарях. 4. Клюйков – О левом фланге (радиксе). 5. Вахтерев – О живописи. 6. Кох-Боот (псевдоним Г. Кацмана.- А. А.) – О театре. 7. Цимбал – Информация «Радикса». 8. Островский – Московский Леф. 9. Бухштаб – Константин Ватинов. 10. Л. Гинзбург. 11. Гофман. 12. Степанов.

Творческий отдел. 1. Введенский – Прозу и стихи. 2. Хармс – Стихи и драма. 3. Заболоцкий – Стихи. 4. Бахтерев – Стихи.

5. Вагинов – Прозу и стихи. 6. Хлебников – Стихи. 7. Туфанов – Стихи? Живопись. 1. Бахтерев. 2. Дмитриев. 3. Из Инхука. Графика.

1. Заболоцкий. 2. Филонов». "*-• Сборник не вышел. Возможно, к нему относится следующая запись Хармса в первой половине 1927 года: «Наши ближайшие задачи: 1. Создать твердую Академию левых классиков. 2…составить манифест. 3. Войти в Дом Печати. 4. Добиться вечера с танцами для получения суммы около 600 рублей на издание сборника. 5. Издать сборник» (Записная книжка Д. Хармса).

В 1929 году у обэриутов возникает план нового сборника под названием «Ванна Архимеда»: «Стихи: 1. Заболоцкий. 2. Введенский.

3. Хармс. 4. Хлебников. 5. Тихонов; «Елизавета Вам». Проза: 1. Каверин. 2. Введенский. 3. Добычин. 4. Хармс. 5. Тынянов. 6. Шкловский. 7. Олеша» (Записная книжка Хармса).

О судьбе «Ванны Архимеда» см. вступ. статью (с. 7 – 8 наст. изд.).

486 Настоящее издание, повторяя название несостоявшегося сборника обэриутов, не ставит перед собой задачу продублировать его состав.

Цель сборника – познакомить читателя с характерными литературными жанрами писателей, входивших в ОБЭРИУ.

Ниже указываются источники, па которым печатаются тексты.

Их орфография и пунктуация приведены в соответствие с современными нормами с сохранением особенностей стиля публикуемых авторов и отдельных форм написания, отражающих колорит эпохи.

Все произведения расположены, за исключением некоторых случаев, в хронологическом порядке. Датировка в основном авторская, предполагаемые даты приводятся в угловых скобках.

Ванна Архимеда – публ. по автографу, хранящемуся в Рукописном отделе ГПБ им. М. Е. Салтыкова-Щедрина (Ф. 1232. Ед.


Я в вас влюблен. | Ванна Архимеда (сборник) | хр. 364).