home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Голопольск, пятница. Митинг

Мальчику было месяца три, и он лежал на руках у матери завернутый в одеяло. Сырой воздух сквозь тонкую байку холодил ноги, заставляя зябко поджимать пальцы, поэтому мальчик хмурился и пожевывал соску со строгим и даже непреклонным выражением маленького, с кулачок, личика. Он дремал, чувствуя сквозь сон, как то и дело некрасивое веснушчатое лицо матери склоняется над ним, источая тепло, и только это ощущение мешало ему проснуться и заплакать.

Мать не хотела его появления на свет, но теперь это было неважно. Действительно, поначалу она жалела о том, что время упущено по неопытности, и вся жизнь, которая прежде была свободной, оказалась изломанной и несчастной. Когда же срок перевалил за середину и живот начал расти, причиняя тяготы и неудобства, она забыла все, что не давало покою прежде, и на лицо ее легла печать счастливой отрешенности и даже бессмыслия.

Муж сердился, когда замечал это, и говорил, что она глупеет на глазах; на самом же деле она не глупела, просто время от времени накатывало такое чувство, по сравнению с которым все прочее можно было не брать в расчет вот она ни на что и не обращала внимания.

Муж вообще часто сердился, потому что собственная жизнь тоже казалась ему изломанной: жениться он не хотел, да струсил скандала, когда она не убереглась. Временами его раздражали и ее зеленые глаза, и рыжие волосы, и белая веснушчатая кожа, и толстые икры, и высокий голос, и те особые всхлипывания, что она издавала, смеясь; раздражал и живот, который жена выставляла с каждым днем все горделивее, — все это она замечала, и сначала боялась, а потом перестала, потому что и это тоже мало значило в сравнении с ее чувством.

Подошло время рожать, умиротворение и счастье стало уходить; и она родила, и ее чувство сконцентрировалось в комке кричащей плоти; и к этому комку она стала испытывать любовь.

Мальчик лежал, посапывая, и когда совсем было переваливал из сна в явь, начинал сердито жевать соску, а потом, когда лицо матери склонялось над ним и губы ее выговаривали ласковое «шу-шу-шу, шу-шу-шу», снова засыпал.

Он еще не мог и не хотел участвовать в собственной жизни. Он дремал, иногда улыбаясь теням и сполохам, плывушим перед глазами; когда его начинал беспокоить холод, просачивающийся к ногам, он поджимал пальчики и начинал сердито жевать соску; и тогда мать склонялась над ним и говорила «шу-шу-шу, шу-шу-шу»…

— Идемте, Александра Васильевна? — осторожно предложил Емельянченко.

Вздрогнув, Твердунина отвела взгляд от веснушчатого лица молодой матери, стоявшей с ребенком на руках метрах в десяти от постамента и с выражением восторженного изумления следившей за тем, как из зеленого автобуса, подъехавшего вслед за тягачом, выбираются солдаты. Некоторые из них держали в руках медные, тускло сиявшие трубы.

Облака рябили, солнце силилось хоть краем глаза посмотреть на землю, и все вокруг — памятник, приземистое сооружение мавзолея, грузовики, трибуна, лица прохожих, замедляющих шаг или останавливающихся в сторонке, как та женщина с ребенком, чтобы поглазеть, — все вокруг было освещено белым, ртутного отлива светом.

— Сейчас, сейчас… Минутку.

Какое простое, круглое лицо!.. Сколько ей? Девятнадцать? Двадцать? Дурочка, она же еще ничегошеньки не знает!.. Ишь, как высматривает!

Твердунина сделала несколько тяжелых шагов и остановилась рядом.

— Сколько мальчику? — спросила она. — Это мальчик у вас или девочка?

— Мальчик, — кивнула женщина. — Федя. Три и десять дней ему…

— Три и десять… ну, большой уже, — усмехнулась Александра Васильевна. — Нужно что-нибудь? Ясли, например… Говорите, говорите, мне некогда… Что-нибудь вам нужно, спрашиваю?

Женщина оглянулась, словно ища помощи.

— Не бойтесь. Что вы молчите? Ну, как знаете… Если что-нибудь понадобится, приходите прямо ко мне. Скажете: Твердунина велела. Вас пропустят.

Женщина испуганно кивала, прижимая младенца.

Солдаты построились возле автобуса.

— Р-р-р-рясь! Ырна! — донеслось оттуда.

— Пойдемте, Олег Митрофанович, — сухо сказала Александра Васильевна и первой двинулась вперед, ступив на дощатый помост, брошенный в грязь возле дверей мавзолея.

Она чувствовала тяжесть в груди — такую, словно ей вскрыли грудную клетку, выскребли оттуда все трепещущее и живое, а вместо этого вложили несколько корявых кусков холодного чугуна… Нет, не такую тяжесть. Иную. Будто уже засыпали землей. Да. Землей… Как он мог? Может быть, Кандыба врет? А тогда откуда знает? Ведь в подробностях! в деталях!.. Мерзавец… мерзавец!.. как он мог?!

Вчерашний день, ночь, утро — все казалось сном, слишком стремительным и сумбурным, чтобы иметь что-нибудь общее с жизнью.

Мозг подсовывал факты, обвиняя его; душа лепетала и изворачивалась, ища ему оправданий. Это было так мучительно, что у нее сел голос.

— Ну, показывайте! — отрывисто сказала она, останавливаясь.

Бондарь повернулся и заговорил, пожимая плечами с таким видом, будто сам был экскурсантом.

— Сооружение в одном уровне… крыша плоская, наклон пятнадцать градусов…

— Да-а-а… — протянула Александра Васильевна.

Из дверного проема струился по бетону ручеек жидкой грязи.

— А двери почему не навесили? — сипло спросила она.

— Везут. Сварные, трехмиллиметрового железа.

Твердунина заглянула в проем.

Олег Митрофанович тупо изучал ее красивый затылок, покрытый пушистыми завитками, размышляя, что будет, когда Александра Васильевна насмотрится. Голый бетон… плиты бракованные… все не встык, враздрай… Сердце замерло, вдруг с цирковым аханьем перевернулось — и зачастило… А, черт с ним! — безразлично подумал он. — Билет на стол? Положу билет, гори все синим огнем… Какая разница? Не выйдет ничего с деревней… нельзя к Марфе… некуда спрятать Валерку… шестиосная платформа, и все. Может быть, кинуться ей в ноги?.. прямо здесь, в растворную грязь? Оставь мне сына!.. Что она скажет? Что она может сказать? Она посмотрит своим холодным жабьим взглядом… вы не вовремя с этим, скажет… возьмите себя в руки, скажет… каждый честный человек, скажет. И еще что-нибудь. Сейчас не время. Давайте, скажет, про мавзолей… А что, что мавзолей?! Ну он же не Аладдин, в конце концов, чтобы за ночь мавзолей, — нет у него джинна в лампе! Рабочие проявили героизм, чтобы хоть это, — он невольно зажмурился, — это убоище возвести… ночью, под дождем, за копейки сверхурочных… Что он может им заплатить? Ну, были, конечно, изысканы кое-какие средства для премиальных. И себе, и себе полсотни распорядился выписать… да!.. Что, он не человек? он тоже торчал всю ночь… мок… собачья жизнь, честное слово. А если она станет орать, — с неожиданным хладнокровием подумал он, — я ей сам все скажу. Все, что думаю! И пусть треснет от злости!

И, решив так, закаменел, — только сердце ухало и совершало кульбиты.

— Ну, хорошо, — безучастно сказала Александра Васильевна, распрямляясь. — Отгоняйте технику. Вон, уже с пуговичной подходят.

Точно, с Гумунистической валом повалил народ — с зонтами, в плащах; покачивались два мокрых транспаранта.

— Молодец Крысолобов, умеет организовать людей, — заметила Твердунина. — Учитесь, Олег Митрофанович, учитесь… Есть еще резервы.

Олег Митрофанович с тоской посмотрел на нее, повернулся и побрел, не разбирая дороги, к самосвалу.

— Отгоняй! — закричал он на ходу. — Отгоняй к чертовой матери!.. Петраков, кран давай! Давай кран ближе, говорю!..

От армейского автобуса собранно шагал офицер. Остановившись в трех шагах, он вскинул руку к козырьку фуражки, вытянулся и быстро нарубил отрывистые слова:

— Товарищ первый секретарь райкома! Почетный караул прибыл в ваше распоряжение! Начальник караула лейтенант Свищов. Какие будут приказания?

— Да какие приказания, — протянула Александра Васильевна. — Митинг ровно в двенадцать. Лафет не понадобится. Как вы думаете, Евсей Евсеич?

— Лафет-то? — Евсей Евсеич пожевал губами. В силу некоторой художественности происходящего Твердунина отягчила его обязанностями главного распорядителя. — Нет, не понадобится. Куда его? Не возить же вокруг… Прямо с постамента — в мавзолей… Александра Васильевна, как поднимать будем — на руках или краном? На руках-то тяжеловато выйдет. Да и не ухватишь его там…

— Все равно, — поморщилась она. — Давайте краном.

— В общем, когда кран зацепит — тут уж вы не зевайте, — обрадовался Емельянченко. — Тут уж вся ответственность на вас ляжет, лейтенант!

Между тем площадь приняла вполне траурный вид. Караул и оркестр расположились справа. Вплотную к памятнику замер кран. Напротив него встали впритык друг к другу четыре мехколонских грузовика. Борта их были затянуты кумачом, по которому шла черная полоса.

Косую крышу мавзолея, оказавшегося в центре каре, засыпали свежим лапником, им же покрыли пространство у входа; две разлапистые еловые ветки украсили проем. Большую фанерную трибуну, несколько раз кочевавшую с места на место, в конце концов утвердили прямо возле постамента, с другой стороны от крана, и тоже принарядили хвоей.

Емельянченко суетился, тонким ломающимся голосом выкрикивая распоряжения.

— Подальше, товарищи, подальше! Не надо! Не напирайте! — командовал он, с растопыренными руками налегая на участников митинга, общим числом человек полтораста. — Ну-ка, немножечко подальше! Не нарушайте геометрии! Викентий Порфирьич, скажите своим, чтоб не напирали!..

Капельмейстер взмахнул руками — и сначала фальшиво, но с каждым тактом все стройнее и стройнее трубы стали вытягивать длинные плаксивые ноты.

Александра Васильевна стояла в сторонке, задумавшись. Вдруг прямо над ухом зачмокал Кандыба. Твердунина вздрогнула и отшатнулась.

— Степан Ефремович! — машинально произнесла она.

Ниночка стояла по левую руку от нового шефа, держа под локоток и преданно глядя снизу вверх в его брюзгливо насупленное лицо. Петька вид имел по-собачьи напряженный — похоже, в любой момент был готов кинуться.

— Гляди-кось, — жеманно сказала Ниночка, окинув Твердунину гадким взглядом. — Ишь, как запела. Очухамши-то. Степа-а-а-ан Ефре-е-е-е-мович!.. гнусаво передразнила она. — Раньше надо было думать…

— Прикажете начинать? — глухо спросила Александра Васильевна.

Музыка лилась все глаже и громче. Стая ворон шумно сорвалась с голых верхушек бурых тополей и, раздраженно каркая, потянулась в сторону бетонного.

— А что ж не начинать? Неужто и дальше придуриваться будем? — зловеще протянул Кандыба, высвобождая локоть. — Показывайте. Ага. Вот это, значит, сооруженьице… Мавзолей, значит. Удумали. Ладно. Хорошо. Начинать так начинать. Но уж вы не сомневайтесь. Уж мы с вами еще найдем минуточку. Поговорим. А то вы все в обморочки… в бессознаночку… Ничего, выделим часочек. Уж не без этого. Не без того, как говорится. Уж поговорим-то мы на славу. Если ничего другого… — Он гулко откашлялся и приказал: — Откройте митинг. Слово мне. Вперед.

И шагнул первым.

Они медленно поднялись на трибуну и встали рядом. Ниночка пристроилась слева от Кандыбы, Петька — справа от Твердуниной.

Евсей Евсеич вскинул руку, оборотившись в сторону оркестра. Музыка смолкла так же нестройно, как и начиналась; фагот вывел еще несколько нот в полной тишине, но и ему, наконец, сунули в бок.

Площадь затихла.

— Товарищи! — надтреснуто сказала Александра Васильевна. — Траурный митинг, посвященный увековечиванию памяти памятника великому Виталину, позвольте считать открытым.

Пролетел робкий ропот, затем посыпались с разных сторон хлопки аплодисментов.

Пережидая шум, Александра Васильевна по-прежнему чувствовала только свою тоску. Глядя на изваяние, которое, казалось, с интересом прислушивается к словам и шуму, она пожалела вдруг, что заварила всю эту кашу с увековечиванием. Прав был Петраков — на помойку!.. С усилием отвела взгляд и горестно обозрела толпу. «Подлец, подлец… под-лец, под-лец…» бессмысленно стучало разрывающееся сердце.

— Товарищи! — без выражения продолжила она. — Сколько помнят себя жители нашего города, столько и был рядом с ними памятник Виталину. Свои радости, свои беды мы приносили сюда, к его подножию…

Замолчала, потом выговорила глухо, с трудом:

— Случилось непоправимое.

Собственная фраза ударила ее наотмашь. Больше всего она хотела бы сейчас зарыдать и крикнуть им всем, глядящим на нее тремя сотнями разноцветных глаз: «Я несчастна! Вы слышите?! Я несчастна!! Ну сделайте же что-нибудь, черт бы вас всех побрал!.. Мой любимый ушел, отдав меня этому мерзавцу!..»

Губы не слушались. Горло непроизвольно подергивалось.

Что-то ныло, болело в груди… сердце, что ли?.. Нет, не сердце… Душа?.. тоже нет — ведь нету, нету никакой души!.. чему болеть, если нету?..

По толпе прошла вторая волна ропота.

— Памятник пришел в негодность. Жители нашего города… и работники пуговичной фабрики… и передвижной мехколонны… выдвинули инициативу о сооружении мавзолея. Как видите, он построен в рекордно короткие сроки. Это случилось в дни, когда весь наш край собирает силы, чтобы помочь революционному Маскаву… когда каждый думает только о том, чтобы отдать всю энергию… когда каждый готов отдать и саму жизнь — лишь бы гумунизм вышел, наконец, за пределы края!.. Но даже в эти дни мы не бросили нашего родного Виталина!.. у нас нашлось время подумать и о нем! Я горжусь вами, товарищи!.. И теперь слово… предоставляется первому секретарю обкома… Александра Васильевна нечеловеческим усилием подавила всхлип. — Кандыбе Степану Ефремовичу!

Опять зааплодировали — на этот раз дружно и долго.

Кандыба тоже поднял руки и удовлетворенно похлопал, не переставая при этом чмокать и подсасывать. По сравнению с тем, каким он явился утром, «первый» стал еще больше: устрашающей горой возвышался на трибуне. Пережидая овацию, неспешно поворачивался мощным носорожьим корпусом то вправо, то влево, и было непонятно, хочет он оглядеть толпу или, наоборот, предоставить толпе возможность как следует рассмотреть себя. Пламенный блик бежал по груди, покрытой сияющей чешуей орденов и медалей. Когда аплодисменты стали стихать, Степан Ефремович рывком подался вперед, схватившись за перильца, которые в его лапищах казались не толще школьной линейки, и бросил рокочущим басом:

— Товарищи!

Выждал, не прекращая чмокать и вращаться.

— Мы, гумунисты края, собрались. Сегодня, чтобы сказать со всей. Определенностью «нет» тенденциям. Хаоса и развала!

Он говорил уверенно, тяжело, подчеркивая слова паузами, отстоящими друг от друга не более чем на четверть вдоха, и оттого фразы наливались каменной тяжестью и рушились с трибуны гранитными глыбами. Речь его была сконцентрирована до крепости царской водки, сгущена до состояния густой патоки — потому что ни одного лишнего слова, способного замутить смысл, Кандыба не произносил.

— Есть и наша в том, что дорогой всем великому Виталину. Пришел в полную негодность. Да, товарищи! Скажу со всей старого гумуниста. Недосмотрели.

На секунду понурился, но затем распрямил плечи и стал еще выше ростом.

— Потому что и в наших тесных. Встречаются случайные. Которым не в рати. А на свалке истории. Именно на них лежит, что сегодня. Мы стоим здесь, сдерживая. Скорби и негодования. Не стану называть, потому что. Знаем, где собака порылась. И если что, за спиной держать не будем. Какой толк, если я скажу. Что за случившееся, а точнее — за содеянное. Лежит на секретаре районного комитета. Твердунина А. В., которая ответит. Обещаю вам, ответит. И уверяю, что выговором тут. Нет уж, товарищи. А по всей строгости.

Он вскинул голову — и еще чуточку вырос.

— Нашлись, однако, — продолжал реветь Кандыба, — здоровые гумунистические, которые. Во-первых, идею создания и увековечивания. А во-вторых — обещают вам новый. Без памятника вы никак. Потому что это вечно. И поэтому вы не останетесь. Гумрать позаботится, чтобы все. Потому что без этого нельзя. Кто прийти и посмотреть. Кто поклониться и сказать. Кто положить и преклониться. Имели бы такую всегда. У нас будет новый памятник, товарищи! Обязательно будет!

В эту секунду от станции покатились протяжные и выпуклые паровозные гудки. Кандыба оглянулся и потряс кулаком.

— Вы слышите? Мы готовимся! Наш бронепоезд на запасном! Не сегодня-завтра он встанет на главный! Но уже сегодня первые двести! С вокзала Краснореченска! Отважных бойцов отправляются в бой! Поможем Маскаву, товарищи! Это долг рати, долг гумунизма, долг каждого! Виталин с нами!..

Его носорожий рев перекрывал вопли паровозов.

Александра Васильевна смотрела перед собой сухими глазами. Жизнь ее стремительно валилась под откос, но она ни о чем не жалела. Единственное, чего ей сейчас хотелось, это не слышать голоса Кандыбы, с нечеловеческой мерностью производящего гудящие, невыносимо громкие слова.

— И позвольте теперь. К торжественной церемонии. Памяти памятника! — Он умерил голос и окончил: — Начинаем.

Толпа заволновалась, перетаптываясь — всем хотелось видеть лучше.

Твердунина заметила, что Емельянченко медлит, ловя ее взгляд. Равнодушно кивнула.

Евсей Евсеич отчаянно засемафорил.

Кран взревел, стрела стала подниматься.

Петраков свистнул своим ребятам, и двое вскарабкались на постамент.

— Майнай, майнай! — заорал тот, что взобрался первым. — Еще, еще майнай!

Блоки вращались. Крюк съезжал, как червяк на паутине.

С третьего раза поймав, рабочий умело захлестнул трос.

— Вирай! — закричал он затем, налегая всем телом на истукан.

Двигатель завыл, и блоки снова заскрипели, выбирая слабину.

«Зачем же за шею? — подумала Твердунина. — Нужно же было поперек туловища…»

Напряженно жуя окурок, крановщик приник к рычагам.

Трос вытянулся и напрягся.

Что-то захрустело.

Бац! — скульптура оторвалась от основания и повисла, раскачиваясь и медленно вращаясь. Казалось, тело ее мучительно содрогается.

На площади стало тихо, как в склепе.

Александра Васильевна в ужасе смотрела на подвешенное изваяние.

— Пли! — крикнул лейтенант Свищов и рубанул воздух ладонью.

Залп распорол небо, с оттяжкой ударив по нервам.

В ту же секунду долгожданное солнце внезапно вывалилось из облаков, жарко хлынуло на землю и взорвалось на металле труб и автоматов.

Капельмейстер, привстав на цыпочки, яростно отмахнул, — оркестр ступенчато грянул, загудел: волнистые звуки протяжно поплыли над головами.

Подъемный кран задрал стрелу.

Фигура, захлестнутая тросом за горло, качалась на этой стреле, мучительно выгибаясь над темной, чернорукой толпой.

Твердунина ахнула и на секунду закрыла глаза ладонями.

Кандыба крякнул.

Кран заскрежетал, повел стрелу влево, одновременно поднимая свой страшный груз. Раскачиваясь, скульптура взъезжала все выше. Вот она оказалась над кровлей мавзолея.

Крак!

— А-а-а-ах! — выдохнула толпа.

Освободившийся крюк подпрыгнул.

Словно снятое рапидом, обезглавленное туловище начало медленно падать… полетело вниз… долетело… и тяжело грянулось о крышу, брызнув пыльной крошкой и расколовшись.

Мавзолей ухнул и покосился. Крановщик сбавил газ и растерянно высунулся в окошко кабины.

Голова быстро катилась по гладкому бетону… достигла края… тяжело упала на землю… сделала еще два или три оборота… и замерла возле трибуны.

Мертвые глаза смотрели вверх с покрытого оспинами лица.

Александра Васильевна почувствовала, что сейчас ее вырвет.

— Пустите, — сказала она и слепо шагнула к лестничке. — Пустите же!

Степан Ефремович ахнул.

— Куда?! Клопенку сюда! Где Клопенко?! — рычал он медвежьим голосом. Да ты за такое!.. ты за такое не билет!.. в бараке сгною!.. Клопенку мне!..

Петька, матюкнувшись, схватил было Твердунину за руку.

— Стоять!

Она пошатнулась, и ледяной ужас облил сердце.

Дверь райкома раскрылась.

— Алекса-а-а-андра Васильевна-а-а! — заполошно кричала Зоя с порога, припрыгивая от нетерпения и маша рукой. — Идите скорее, Михал Кузьми-и-ич зво-о-о-онют! Говорят — сро-о-очно!

Александра Васильевна встрепенулась, обожгла Петьку яростным взглядом. Тот, заворчав, нехотя отступил.

Она быстро спустилась по ступеням, добежала до дверей… взлетела на второй этаж, толкнула дверь кабинета.

— Алло!

— Ну, долгонько вас к телефону-то зовут, голубушка, — пророкотал знакомый, родной голос Клейменова. — Обедали?

— Нет, Михаил Кузьмич, что вы! — заторопилась Твердунина, обмирая: не знала, чем порадует Клейменов. А ну как Кандыба уже успел доложить? — У нас мероприятие, — сказала она звенящим от волнения голосом. — Как раз сейчас… и я… извините… с народом, так сказать.

— Слышал я про ваше мероприятие, слышал… Молодцы. Крайком вас поддерживает. Верное решение. Своевременное. В условиях сложившейся обстановки. Не растерялись. Не побоялись ответственности. Одобряю. Так держать, Твердунина.

Александра Васильевна почувствовала, как кровь радостной волной бросилась в голову.

— Спасибо, Михал Кузьмич! Спасибо, я и впредь… со всей ответ…

— Погоди, погоди, — рокотал Клейменов. — Еще не все, Твердунина, не все… Значит, слушай. Дельце у нас с тобой будет. Мы тут с товарищами посовещались… Есть такое мнение, что засиделась ты у нас в районе, Твердунина! Надо тебе, Твердунина, того! Как-то все-таки, а? А то что ж это? Под лежачий-то камень вода не того, как говорится.

Александра Васильевна немо кивнула.

— Слышишь меня, Твердунина? Я выдвинул предложение… Соратники, конечно, поскрипели: молода, мол… да и женщина. Но я указал на твою инициативку. Согласились: зрелая, говорят, инициативка. В общем, так, Твердунина! Пойдешь ко мне третьим секретарем?

— Ме-е-е-е… — произнесла Александра Васильевна, едва не теряя сознание.

— А что? Область вашу мы укрепили. Кандыба — мужик твердый, он райончики подтянет. Нечего тебе там сидеть. В область тебя поднимать смысла нет. Что ты там, Твердунина, под Кандыбой будешь делать? На промышленность разве кинуть? — так не потянешь… А бумажки перебирать и без тебя бездельников хватает.

— Хорошо, — пролепетала Александра Васильевна. — Отдел… я… бумажки… нет, зачем?..

— Короче, пойдешь ко мне «третьим». Фактически — заместителем по идеологии.

Он откашлялся.

— Спрашиваю — лады?

— Лады! — Александра Васильевна встряхнула челкой. — Слушаюсь, Михаил Кузьмич!

— Вот в таком разрезе, — задумчиво сказал Клейменов. — Как вообще дела-то? Кандыба там чего? Разворачивается? Он мужик боевой…

— Разворачивается, — подтвердила Твердунина. — Что-то даже слишком.

— В каком смысле?

Она замялась, лихорадочно ища ход.

— Даже не знаю, как сказать… ну, уж разве что с ратийной прямотой… Пьет он, Михал Кузьмич! Безобразно пьет! Вчера прибыл — перегаром разит. Сегодня и того пуще. Просто ни в какие ворота. Сами понимаете — мероприятие, общественность города, салют, караул… а он на трибуне едва на ногах, папа-мама молвить не может. Ночевал в гостиничке, так утром уборщицу от него едва отбила… уж не знаю даже, неловко вам сказать… Прибежала, плачет, лица нет, платье порвано… Мероприятие, так он настоял за голову цеплять… и все развалилось… Я ему говорю: как же за голову?.. А он: за голову, и все тут!.. Да еще Клопенкой грозит!

— Что? — грозно прогудел Клейменов, ни черта не поняв, но выхватив все же из ее сбивчивой речи несколько ключевых слов. — Клопенкой?! Уборщицу?! За старое?! Ну-ка быстро мне его на провод! Сейчас я мозги-то ему прочищу!

— Да он небось отнекиваться станет, — предположила Александра Васильевна. — Знаете как? — начнет с больной головы на здоровую. Мол, я не я, лошадь не моя… я, мол, не за голову!.. это она за голову!.. вы его разве не знаете?

— Вот я ему повалю! — пригрозил Клейменов. — Будет ему лошадь! Гони его сюда!.. А сама собирайся, Твердунина, собирайся! Минут через пятнадцать секретарша тебе телефонограмму по Ч-тринадцать передаст.

Александра Васильевна ахнула и выронила трубку.

— Что? Не слышу! — дребезжал в мембране голос. — Твердунина! Ты чего? Але! Але, Твердунина!

— Михаил Кузьмич! — залепетала она, чувствуя, как тошнота подступает к горлу. Перед глазами все плыло, голос дрожал и срывался. — Может быть, не надо по Ч-тринадцать? Я ведь по Ч-тринадцать уже однажды… зачем? Может быть, простым переводом? Ну пожалуйста!..

Клейменов хмыкнул.

— Вот уж не ждал от тебя, голубушка, — укоризненно протянул он. — Что это еще такое — не надо?! Это как понимать? Замараться боишься? Соратникам не доверяешь? Ты это брось! Дисциплина есть дисциплина. Давай-ка без этих! Стыдно!.. Ладно, считай, ты не говорила, я не слышал… Собирайся, Твердунина, собирайся!


* * * | Маскавская Мекка | Маскав, пятница. Чай из душицы