home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Голопольск, пятница. Изнанка жизни

Вязкая дождливая ночь стояла над городом.

В четвертом часу Александра Васильевна отперла дверь и включила свет в прихожей. Она бессильно сидела на стуле, с отвращением глядя на заляпанные сапоги. Ноги одеревенели от усталости. Кандыбу устроили в гостиничке (Степан Ефремович все чмокал и то и дело смотрел на нее в упор, но она решила не обращать на это внимания), Мурашин остался с ним, а Петька отвез ее к дому. В овальном зеркале отражалось бледное лицо, казавшееся чужим. Волосы растрепались, и уже не было никакого смысла причесываться. Ей хотелось думать о Николае Арнольдовиче, однако почему-то все связанное с ним — и томительность счастья, и сосущее чувство собственной нечистоты — померкло на фоне последних событий и казалось давно прошедшим.

Она тихо разделась и легла, стараясь не задеть похрапывающего Игнатия.

Сон не шел. События дня мельтешили перед глазами, меняя одно другое и путаясь. Время от времени одна из картин вспыхивала вдруг необыкновенно ярко. Культяпый памятник… черно-зеленая вода, вскинутые лапы коряг и бурлящий пузырь… заляпанная тиной тяжелая физиономия Кандыбы… чмокающие мясистые губы… широкое приветливое лицо Николая Арнольдовича… горячие руки… Она вздохнула и свернулась клубком, чтобы удержать ощущение уюта и нежности. Но Николай Арнольдович шагнул в тень, а вместо него опять заклокотало болото, из которого выдиралась черная фигура. Александра Васильевна содрогнулась, увидев гадкую зеленую слизь на мокром лице «первого» и тут же услышала звонкий голос: «Вы должны! Вы обязаны!..» Оказывается, это был ее собственный голос. Она снова секретарь пуговичной. Третий вопрос повестки дня — персональное дело товарища Гарахова. Постучав карандашом о графин и нахмурившись, Александра Васильевна обратилась к нему: «Вы должны, вы обязаны, товарищ Гарахов, честно рассказать своим товарищам о своих отношениях с товарищем Зарайской!»

Не первый раз приходилось ей обращаться к товарищам с подобным требованием, и она знала, что товарищ Гарахов поднимется бледный, похожий на водочный графин оттого, что весь покрылся не то потом, не то изморозью; знала, что начнет мекать, бекать, лепетать, оправдываться, а она, глядя в его перекошенное страхом и искренним раскаянием лицо, будет с брезгливым любопытством думать: да как же они, такие потные и жалкие, смеют позволять себе то, что позволяют? И даже попытается на мгновение вообразить их вместе, и увидит содрогающееся, пыхтящее, нездорово белокожее омерзительное четвероногое, принципиально не способное иметь представление о гумунистической морали… И почувствует гнев, и поставит затем на голосование по всей строгости — с занесением.

Но уже по тому, как бойко вскочил со своего места товарищ Гарахов, как выставил ногу, обутую в узконосую лакированную туфлю, как встряхнул чубом и повел плечом, Александра Васильевна поняла, что дело неладно. «Да кто ж это такой? — мучительно раздумывала она, следя за его павианьими ужимками. — Да разве был у нас такой ферт в ратийной организации? Если был, то почему я раньше его не замечала? А если не было, то откуда же он взялся?»

«Не так-то просто, товарищ Твердунина, рассказать о моих отношениях с товарищем Зарайской!» — воскликнул между тем Гарахов, подмигнув, и Александра Васильевна, возмутившись его развязностью, отметила все же, что голос у него оказался звучный, а губы — красные и сочные. «Разве расскажешь об этом словами! Слова бессильны здесь, товарищ Твердунина! — Он потряс головой, будто в ослеплении, а затем сказал, понизив голос и усмехнувшись двусмысленно и интимно: — Замечу только, что начинали мы с товарищем Зарайской из положения стоя, в соответствии с требованиями гумгигиены и законности!..»

«Что вы мелете?! — бешено крикнула Александра Васильевна. Постыдитесь! Прекратите болтать! Давайте ближе к делу!»

«Вот и я говорю, что нужно ближе к телу, — радостно осклаблившись, согласился товарищ Гарахов и тут же подошел к ней вплотную. — Да вы не бойтесь, товарищ Твердунина! Сейчас я вам покажу, как развивались наши отношения с товарищем Зарайской».

«Ах, какой мерзавец! — задыхаясь во сне, подумала Александра Васильевна. — Ах, какой красивый мерзавец!» Она уворачивалась от его рук и все норовила треснуть чернильницей по масленой роже, но товарищ Гарахов тоже оказался на удивление увертлив и только похохатывал.

Между тем в зале нарастал шум.

«Отстаньте от меня! — закричала Александра Васильевна. — Что же это такое, товарищи!»

И вдруг мрачный и требовательный голос, исполненный силы и твердости, загремел из первого ряда:

«Ах вот как! Расскажите же теперь, товарищ Твердунина, о своих отношениях с товарищем Гараховым!»

Она узнала — это был голос Николая Арнольдовича!

«Да ведь не было! Вы же знаете, что ничего не было! У меня же только с ва…» — крикнула она в ответ, и вдруг с отчаянием поняла, что это уже неправда: в тот самый миг, когда она, оперевшись о стол руками, привстала на стуле, чтобы ответить залу, этот мерзавец Гарахов добился своего противоестественно быстро, и теперь уж сопел сзади в самое ухо!.. Она вздрогнула всем телом, проснулась, несколько секунд смятенно смотрела в темный потолок, мельком подумав, что завтра первым делом за мобпрограмму… подвижной состав не ждет… к вечеру собрать ответственных… да еще мавзолей… как не вовремя!.. без этого голова кругом идет… но все-таки архиважное это дело… и печь, печь на кирпичном!.. повернулась на другой бок и уснула — как провалилась в колодец.

Спал и плотник Коля Евграфов, косвенный виновник части ее беспокойств.

Сон ему снился простой по форме, но необыкновенно глубокий по содержанию.

Будто добелил Коля честь по чести памятник и немедленно направился к шурину. А шурин вместо того, чтобы вытащить бутылку, бранится и сует ему в дрожащие руки жестяную кружку.

— Ты что! — говорит будто бы Коля, отстраняя ее. — Да не хочу я воды твоей! Налей Христа ради сто грамм, Василий!

А Василий отчего-то злобится и материт Колю почем зря, а бутылку не достает. И все норовит всучить эту поганую кружку.

— Не хочу! — кричит Коля. — Сука ты, а не шурин! Помнишь, как на пасху болел, паразит? Я тебе пол-литра скормил — и ни разу не вспомнил! А ты мне глотка жалеешь?!

Чувствует Коля, что от обиды и злобы наворачиваются слезы, и будто бы говорит в конце концов своему подлому шурину:

— Ладно, Васька, попросишь ты у меня еще зимой снега, я тебе дам снега! Хрена с маслом ты у меня получишь, а не снега!

— Да открути ты кран-то, бестолочь! — отвечает шурин, тоже наливаясь недоброй кровью. — Открути да пей — хоть залейся!

— Хорошо, хорошо, — бормочет Коля, решив вынести все издевательства до самого конца. Берет кружку, подставляет под струю — и понимает вдруг, что из крана весело хлещет вовсе не вода, а именно водка!

— М-м-м! — произносит Коля изумленно, завинчивает скорее, чтобы даром не пролилась драгоценная влага, осушает кружку единым махом и говорит шурину сдавленно:

— Это что же такое, Василий?

— Хрен его знает! — отвечает Василий. — Третий день уж такая катавасия… Что ты будешь делать! За водой теперь к колонке хожу аж на 45-го Гумсъезда…

— Ты бы ванну бы наполнил бы! — говорит Коля, весь дрожа.

— Наполнил бы. Это сколько раз ходить придется!

— Да не водой с 45-го Гумсъезда! — растолковывает Коля. — Ты что, не понимаешь?! Ведь не век же она хлестать будет! Кончится, Василий, ой кончится!..

— Не беда, — отвечает тот. — Кончится — к Верке-магазинщице сходим. Это тебе не на 45-го Гумсъезда тащиться, — рукой подать.

А Коля наполняет кружку и пьет, пьет и наполняет — и все вокруг празднично горит и переливается…

…Олегу Митрофановичу Бондарю, начальнику строительного управления, тоже часто снились сны. Как правило, это были пестрые, карусельные видения, на живую нитку сметанные из обрывков жизни. Обычно во сне Олег Митрофанович занимался тем же, чем и в действительности: проверял чертежи, препирался с главным инженером, гнал кого-то выбивать бетон на бетонном, на кирпичном кирпич, отоваривал крупяные талоны и читал газету «Гумунист Края», во сне напечатанную неразличимым петитом.

Этой ночью спать ему пришлось совсем недолго, однако он успел увидеть сон, который, на первый взгляд, не имел никакого отношения к жизни, но был как никогда отчетлив и страшен.

Снилась белая снежная пустыня, хирургически освещенная ртутным солнцем. Вроде стоит он, озираясь, и видит гладкую белизну до самого горизонта — и ни пятнышка на ней, ни хотя бы легкой тени мерзлого безлистного куста или деревца: ровное ледяное поле — и только ветер свистит и колет щеки алмазными крупицами.

Ему сиротливо и холодно, и чувствует он только заброшенность и безысходность. Куда ни посмотрит, все одно и то же: на востоке, на западе, на севере и юге лишь белизна и покой, и ничего живого, и некому пожаловаться, и хочется плакать от того, как сверкает снег.

А потом на самом краешке белой безжизненной земли, где туманилась сизая дымка мороза и ветра, заметил Олег Митрофанович какое-то движение: что-то пересекало пустыню справа налево, и казалось, что видно даже, как вихрится следом снежная пыль.

Бондарь замахал руками, закричал — я жив! я здесь! спасите! — но в стеклистом вымороженном воздухе крики гасли, едва только сорвавшись с губ.

Тогда он кинулся наперерез — спотыкаясь и падая, кровеня руки о щетки ледяных кристаллов. Задохнувшись и отчаявшись, сложил замерзшие ладони рупором и завопил изо всей силы:

— Эге-ге-ге-гей!..

И — чудо: замедлился бег того пятна, и стало оно поворачивать к нему. Бондарь сорвал шапку, кинул в воздух и заорал снова:

— Эге-ге-ге-гей!

И понял, что спасен, и чуть не заплакал от счастья.

Но когда пятно приблизилось, Олег Митрофанович, до боли в глазах вглядывавшийся в его поблескивающие очертания, оторопел и почувствовал, как ноги вросли в снег и отказались повиноваться.

По белой пустыне, грохоча и поднимая бурю льдистого сверкания, бежал огромный носорог, и дымным следом пожара летела под ним собственная тень.

Он бежал стремительно, хоть и неторопливо. Глаза его горели багровым огнем, и весь он был сияющ и светел, потому что и толстые ноги, и мощное, качающееся на ходу брюхо, и широкая зверья морда, опущенная книзу и брезгливо насупленная, — все поросло медными пластинами и шипами, и, начищенные до золотого жара, они бросали впереди себя отблески горячего пламени. И рог у него был медный, граненый, горящий, и на каждой грани особо блистало солнце. Только пасть, выпачканная свежей кровью, казалась черной.

Гул и грохот, лязг и скрежет катились перед ним. Ничто не могло воспрепятствовать его ужасающему бегу: расступался опаленный воздух, и ледяную гладь на мгновение трогало теплым туманцем…

И понял начальник строительного управления, что его ждет!

— А-а-а! — завопил он, забился, пытаясь вырвать ноги из снега, да поздно: уж подлетело чудовище и раскаленный рог воткнулся под ребро, пронзив его насквозь с ужасным медным звоном.

— А-а-а!.. — еще отчаянней крикнул Олег Митрофанович.

Кто-то острым локтем совал ему в бок, а будильник прыгал у изголовья.

— Ты что орешь? — сонно спросила жена. — Ни днем, ни ночью покою нет.

Бондарь стал хлопать в темноте по кнопке, да так и не попал. Завод кончился. Будильник тренькнул напоследок и замолк. Бондарь сел на постели и включил свет. Было пять минут третьего. Олег Митрофанович потряс головой и принялся натягивать вывернутые наизнанку носки…

Спала и Вера Виноградова, называемая обычно Веркой-магазинщицей: спала и не знала, что одновременно является героиней одного из горячечных сновидений Коли Евграфова, да и знать не хотела, потому что ей самой снился самый приятный из ее снов.

Такая радость случалась не часто. Сны вообще посещали ее редко, а разнообразием смахивали на ассортимент магазина, в котором Верка беспорочно трудилась почитай что уже тридцать лет. Что делать! — жизнь вторгается в иллюзии, и если шесть дней в неделю стоять за прилавком, торгуя солью, хлебом, расческой бытовой (артикул 27-924-А) и календарями за прошлый год, сны, не получая полноценной пищи, мельчают, количество их сокращается, и они повторяют друг друга с раз и навсегда устоявшейся очередностью.

У нее было всего два сна, являвшихся в зависимости от настроения, с которым Верка укладывалась в постель.

В первом она видела себя в новом хрустящем халате, терапевтически накрахмаленном, с вышитыми голубой ниткой инициалами на кармашке — В.В., то есть в таком замечательном халате, в котором не за прилавком стоять, развешивая ржавую селедку перед лицом напряженно гудящей очереди, а делать кончиками наманикюренных пальцев какую-нибудь чистую, приятную работу таблетки протягивать или, положим, давление измерять. И будто бы чувствует она себя бодрой, веселой, часто поглядывает в зеркальце и прихорашивается, поправляя ладонью прическу. И настроение у нее совершенно безоблачное, и ни одно сомнение, ни одна мысль не портят его ясной голубизны. Как вдруг открывается дверь и проходит к прилавку покупатель — солидный такой мужчина, только лицо у него, на Веркин взгляд, удивительно плоское и невыразительное, просто блин какой-то. Но дела ей до его лица ровно никакого нет. А покупатель протягивает деньги и говорит: «Дайте, пожалуйста, триста граммов расчески бытовой, артикул 27-924-А!» И нет бы ей, дуре, задуматься, откуда это он так хорошо артикулы знает! Верка сворачивает кулек, сыплет в него триста граммов расчески, взвешивает и вдруг, словно по наитию (не зря же он, этот блинолицый, в артикулах разбирается!) прибавляет еще пару штук, чтобы не было недовеса. Покупатель принимает кулек и вдруг оскаливается и кричит в лицо: «А теперь, гражданка Виноградова, пройдемте в подсобку, поглядим, какие у вас там богатства припрятаны от народного глаза!» И сует, подлец, удостоверение! А Верка все смотрит в его блин и никак не может понять: кто же это? Если Карабяненко из Горторга — так у него усы и вообще внешность совершенно другая; если Костоправов из ОБХГС — так он всегда в милицейской форме и сумка у него в руках наготове; если Харалужий — так тот вовсе на машине приезжает, и не сам зайдет, а пошлет шофера… И вдруг страшная, пронизывающая догадка мелькает в накрученной, похожей на именинный торт Веркиной голове: чужой?! Это что же — чужой?! А блин-лицо все маячит перед ней, подступая и глумливо усмехаясь, и черты его переливаются и дрожат, и пещерным ужасом веет от них в Веркину сторону… И с криком, с дрожью просыпалась она среди ночи, вставала, шла пить воду, бормоча: «Ведь приснится же!..»

Но нынче в связи с мобилизацией вышел запрет на торговлю спиртным, а это значило, что настало время торговать им с пользой для себя. Поэтому Верка легла в настроении самом радужном и не без оснований рассчитывала на просмотр чего-нибудь приятного.

И верно: едва успела завести глаза, как увидела себя полулежащей на какой-то красивой тахте; одета была во все белое, воздушное — в длинной и пышной юбке с оборками, в блузочке с рюшами, а сверху еще что-то вроде махрового халата — только не та махра, из которой полотенца, а что-то необыкновенно легкое и шелковистое. Зазвучала музыка, которую всегда было слышно в этом сне: будто выставили в окно радиолу, и теперь вся улица приплясывает и подпевает… Музыка зазывно пела, а она лежала и с нетерпением ждала: ну когда же, когда откроется дверь? Дверь наконец открылась, и в комнату плавно впорхнул человек в костюме-тройке, при галстуке, переливавшемся синей искрой. Он улыбался своим незнакомым лицом (а вместе с тем и знакомым — ведь тысячу раз уже во сне встречала его Верка!) и держал букет каких-то алых цветов. И не сразу он направился к ней. Поначалу, легко пританцовывая в такт музыке и прижимая к себе букет словно женщину, обошел всю комнату, озорно поглядывая на Верку. Верка же чуточку оттопырила нижнюю губу — мол, никакого интереса он у нее не вызывает, и может крутиться вокруг хоть три часа подряд — ей это все до лампочки! Как вдруг человек сделал несколько стремительных пируэтов, в последнем из них как-то так ловко подпрыгнул, подлетел — и неожиданно скользнул на колени, оказавшись у самой тахты и едва не задев белоснежного одеяния. Он протянул букет, улыбаясь, и Верка не выдержала — тоже улыбнулась, кокетливо качнув головой, и сказала: «Вот уж спасибочки!» А он улыбнулся еще нежнее и теплой ладонью взял ее за коленку. «Ах, это что же вы такое делаете!» — пролепетала она, чувствуя, между тем, необоримое желание откинуться на подушки. Он стал клониться к ней, и вдруг… — вдруг забарабанил кто-то в стекло со всей дури, Верка рывком села, оторопев, человек исчез, она снова было прилегла, он снова было появился, и тут опять раздался грохот… Верка раскрыла глаза и впрямь села, чувствуя, как от обиды колотится сердце.

— Озверели, что ли, совсем, — пробормотала она, с тоской понимая, что сон ее перебили в самом неподходящем месте. Приотдернула занавеску, но ничего не разглядела: во тьме что-то ревело и колотилось. — Суки долбанные, что удумали среди ночи!..

— Что? Кто? — хрипло спросил ее сожитель Ханюков, отрывая от подушки взлохмаченную голову.

— Дед Пихто…

— А-а-а… ну все, все…

Верка-магазинщица была далеко не единственной, кто проснулся от этого грохота.

Капитан Горюнов спал поначалу крепко, без сновидений, а потом увидел багровую тучу, наплывавшую с горизонта. Тяжелая, литая, вся она щетинилась острыми высверками, и тяжкий гул катился по широкой степи.

Степь тоже багровела — гнулся багровый ковыль под ветром, багровая вода рябила в мелком озерце, берега которого поросли багровым камышом.

А Горюнов стоял неподвижно, спокойно глядя на то, как приближается туча. Он был в комбинезоне, и неярко, сдержанно отсвечивали багровым звездочки на погонах.

За его спиной, сколько хватало глаз, расходясь по всей степи тупым клином, стояли тяжелые танки — стояли, по-зверьи припав на передние лапы и изготовившись к прыжку.

Горюнов поворачивается к ним и озирает строй, и под его суровым взглядом все они пуще подбираются — тусклым багровым светом отливает напрягшийся металл, и стволы пушек подрагивают от нетерпения.

Тогда он взбирается на броню первого, венчающего клин, ныряет в люк и вот уже садится на командирское место. Надевает шлемофон и слышит дальний басовитый голос генерала Глючанинова:

— Готов?

— Так точно!

— Действуй! — приказывает генерал. — Нас ждет Маскав!

— К бою! — командует Горюнов.

Трах-та-та-та-тах!.. — летит по багровой степи. Это захлопываются крышки люков. Трах-та-та-та-тах!.. — будто волна бежит от командирского танка.

— Ну!.. — говорит Горюнов и хочет отдать приказ, который стронет с места всю махину и помчит по степи навстречу подступающей туче, — как вдруг страшная мысль вспыхивает у него в мозгу.

— А если мины?!

— Молодец, Горюнов, — отвечает генерал. — О минах-то я и не подумал! Ох, капитан, ходить тебе в полковниках!.. Что ж, придется пехоту впереди танков пустить!

Зелено-серое людское море начинает обтекать танки, а Горюнов, припав к смотровой щели, жадно глядит в спины, на которых от быстроты бега коробятся шинели: то тут, то там, то справа, то слева с бесшумным грохотом вздымается земля, на мгновение расплескивая солдатское море, — но море тут же яростно заполняет воронки и льется дальше. А Горюнов радостно считает про себя: «Вот еще одну обезвредили! Вот еще одну обезвредили! Вот еще одну!..» Море течет и течет, земля вздымается и вздымается… дальше, дальше!..

— Пошел! — кричит он, чувствуя, как, повинуясь его крику, начинает набирать ход стальная лавина. — Пошел! Пошел!..

Ревет и громыхает танковый клин… вдруг выезжает на окраину города… разбегаются из-под гусениц какие-то людишки… над дальними домами горят в небе бордовые буквы — МАСКАВ… торжествуя победу, танки с ревом проламывают первые стены… морщится во сне капитан, трет кулаком глаз… дико глядит на багровую тучу, обратившуюся в неверный свет ночника… а за окном: тра-та-та-та! бум-бум! га-га-га! ш-ш-ш-ш! ур-р-р-р-ру-у-у-у!..

— Что ж такое? — сказал он, приподнимаясь на локте и тряся головой.

— Спи, спи… — хрипло ответила Ира. — Строят чего-то. Спи…

…Что же касается художника Евсея Евсеича Емельянченко, то он поначалу долго не мог уснуть, потому что все думал о памятнике: о том, что ратийные филистеры погубили замечательный проект — ведь отлично можно было бы слепить руку на перевязи… нет аналогов… что ж плестись в арьергарде мирового искусства? И что Александра Васильевна совершенно напрасно подхватила идею мавзолея… строить мавзолей — это гораздо дороже, чем слепить перевязь… и что перевязь все-таки имеет отношение к искусству, а мавзолей — нет. Он все думал, думал, стал перебирать жизнь, судьбу… сон не шел. Ворочался с боку на бок, вспомнил, как лет двадцать назад его на несколько дней выпускали за границу края… Чего это стоило! скольких нервов! проверок! бумаг! анкет! клятв в преданности идеалам гумунизма!.. Всегда поражался: почему это в край приехать проще, чем выехать из него? Например, маскавичу в край — так это, говорят, пару месяцев всего побегать, чтобы визу получить, а вот попробуй из края! Но в конце концов включили в состав делегации… У него был план. Лелеял, вынашивал, специально для этого в гумрать когда-то вступал… И вот свершилось: он оказался в огромном, клокочущем, сказочном Маскаве… но вместо того, чтобы в первый же день ускользнуть от опеки и кинуться просить политического убежища, почему-то все колебался… робел… прикидывал… И ничего такого в итоге не сделал, — а через три дня сел в обратный поезд, с теми же рылами суконными в одно купе, анекдоты стал рассказывать, кретин… выпивать-закусывать… и ту-ту-ту-ту-у-у-у!.. Ах, как жаль, как жаль!.. Выпивал-закусывал — а жизнь-то мимо, мимо!..

Сердце ныло. Емельянченко вздыхал, ворочался, поднимался, пил воду, глотал таблетки. Во что превратили его, художника? Грудь болела, сердце стучало, жизнь прошла. В конце концов он кое-как задремал, но тут же вздрогнул от какого-то шороха и поднял голову.

Дверь была открыта, в коридоре тускло горел свет, а на пороге высилась человеческая фигура.

— Кто здесь? — шепотом спросил Емельянченко, не чувствуя страха.

— Не узнали? — негромко ответил человек.

— Товарищ Виталин! — радостно удивился Евсей Евсеич. — Проходите, проходите! Что же вы там у дверей!..

— Я на минуточку, не тревожьтесь, — сказал тот, картавя. — Хотел осведомиться, как вы тут без меня… Позволите?

И сел на стул у постели, не дожидаясь ответа.

— Конечно, конечно, — забормотал было Евсей Евсеич и вдруг отшатнулся, заметив, что у гостя нет правой руки, а пиджачный рукав подколот поблескивающими в полумраке булавками. — Как же это?!

— А, ерунда! — с несколько нарочитой беспечностью ответил Виталин, махнув целой. — Бренная оболочка… Все приходит в негодность со временем. Не обращайте внимания. Вы-то как поживаете?

Отчего-то чувствуя тошноту, Евсей Евсеич с усилием отвел взгляд от культи.

— Что с нами жизнь-то делает! — он покачал головой и горестно повторил: — Что делает-то!

— Ну, ну! Не раскисать! — засмеялся Виталин. — Вот еще! Ну-ка, не выдумывайте! Рассказывайте лучше, как живете!

Евсей Евсеич смущенно пожал плечами.

— Как вам сказать… Сердчишко иногда пошаливает, — он с конфузливой улыбкой постучал по груди. — А так-то все хорошо, не думайте… Зарплату мне недавно прибавили. Комната у меня своя, видите. Соседей всего двое… В общем, сносно. Не жалуюсь.

— Точно не жалуетесь? — стремительным движением присунувшись к нему, спросил Виталин, и глаза остро блеснули.

— Точно, — решительно мотнул головой Евсей Евсеич.

— Замечательно! — сказал вождь, хлопнув его по коленке каменно-твердой ладонью. — Это, милостивый вы мой государь, замечательно! Нет, не зря! Не зря! — он вскочил и стал ходить туда-сюда по комнате, заложив большой палец имеющейся руки за лацкан пиджака. — Все было не зря! Да вот хотя бы и на вашем примере, Евсей Евсеич, это видно: не зря! Новая эпоха требовала нового человека, и он появился! Вдумайтесь: вы — человек новой эпохи! А? Ведь лестно? — Виталин рассмеялся. — Приятно сознавать, а? Нет, вы уж, батенька, не лукавьте, скажите как есть: приятно?

— Приятно, — более из вежливости согласился Евсей Евсеич.

— Ах, как я вам, в сущности, завидую! — воскликнул Виталин, махнув рукой. — Какую жизнь вы прожили! В какое время! Какой напор! Какое стремление!

— Мне завидуете? — удивился Евсей Евсеич. — Вы — мне?

— Как же не завидовать! — жарко ответил тот, сдергивая кепку и делая этой сжатой в кулаке кепкой резкое движение, подчеркивающее фразу. — Как не завидовать! То, что давалось нам, ко… э-э-э… го… как это вы теперь называете-то? — Виталин хмыкнул и покачал головой. — Вот что время делает со словами… кто бы мог подумать… Давно это?

— Что? — не понял Емельянченко.

— Да словечко-то это: гумунизм. Понятие. Давно образовалось?

— Всегда так было, — сказал Евсей Евсеич, пожимая плечами. — Гумунизм. А как же еще?

— Понятно, — снова хмыкнул Виталин. — Ну, всегда так всегда. Дело не в этом. Не в словах дело… Так вот, Евсей Евсеич, повторяю: то, что давалось нам, революционерам-гумунистам предреволюционной эпохи крайним напряжением сил, предельной верой в собственную правоту, в правоту дела рабочего класса, то выпало вам уже в чистом виде, эссенцией идей и стремлений! Сколько ошибок было сделано нами — и какая широкая, ясная дорога открылась для вас! Согласитесь, Евсей Евсеич, вы оказались в более выгодном положении!..

— Идеи, — застенчиво повторил Емельянченко. — С одной стороны, конечно… Но…

— Смелее! — подбодрил Виталин.

— Толку-то большого не оказалось! — сказал Евсей Евсеич, смущаясь своей храбрости. — Даже, можно сказать, совсем все развалилось…

— А чего же вы, милостивый государь, хотите от исторического процесса такого масштаба?! — полыхнул Виталин и снова стал резать воздух заломленной в кулаке кепкой. — Я понимаю, что вы имеете в виду! Кажущийся отход… откат от идей ко… гумунизма, вызванный неэффективностью хозяйства! Так? Гумунизм скукожился, сжался как шагреневая кожа. Гумунизм занимает теперь территорию одного отдельно взятого края. Так? Но помилуйте: реакция была неизбежна! Я когда еще об этом говорил! Я остерегал вас от эйфории! Да, реакция была неизбежна. Не исключено даже, что в конце концов она возьмет верх! Одержит полную победу! Я допускаю, — он поднял кверху палец, держа кепку четырьмя другими, — что гумунизм в России исчезнет окончательно! Схлопнется, перестанет существовать. Но! — Палец поднялся выше. — Но все-таки в этой стране идеи ко… го… гу… э-э-э… черт, не выговоришь!.. идеи гумунизма не умрут никогда! Как бы ни шло развитие, какие бы блага ни предложила России западная цивилизация, под пеплом реакции всегда будет тлеть искра гумунистической идеи! И — помните, Евсей Евсеич — из искры возгорится пламя!

— Опять, что ли? — невесело спросил Емельянченко.

— Опять, опять и опять! И знаете почему? — Виталин хитро сощурился. Да потому что эта страна никогда не станет богатой. Никогда. На протяжении веков ее разворовывали — и будут разворовывать впредь. Как только здесь появляется что-то такое, что можно украсть, оно немедленно исчезает. Как только прозябает живой росток, способный, в принципе, когда-нибудь принести обильные плоды, — его незамедлительно срезают и кладут на зуб. Тут еще никто никогда не дождался, чтобы курица начала нести золотые яйца: зачем, если можно сварить ее сегодня? Так было, есть и будет. А раз страна не станет богатой, значит, народ всегда будет готов к новой жизни… к той, в которой это богатство все-таки возникнет! Понимаете? — он резким движением пресек Евсея Евсеича, который хотел вставить слово. — Называйте это как угодно: хотите — сказкой про белого бычка, хотите — бессмертным духом переустройства и обновления… Вспомните, как сильно мы ошибались, когда полагали, что революционная активность масс диктуется уровнем общественного производства! Чепуха! Архичепуха! Вредная, бесплодная идейка! В результате едва не прошляпили, когда началось в России. Я сам — был грех! — пытался активизировать процесс в Швейцарии: самый высокий уровень производства! самый развитый пролетариат!.. — Виталин злобно сплюнул. — Чепуха! Уровень производства диктует только уровень общественного равнодушия — и ничего больше. В так называемых развитых странах у закормленного и прирученного пролетариата, более похожего на салонную проститутку, нежели на рабочий класс, нет ни единой мысли, которая выходила бы из привычного круга мечтаний о комфорте. Нет, Евсей Евсеич, только нищий телом способен проявлять богатство духа! Только он способен думать о будущем!!

Виталин замолчал, сел на стул и усталыми движениями разгладил кепку на колене. В окне уже известковым раствором мутился рассвет.

— Ничто не кончается в этой стране, — задумчиво сказал он. — Здесь все всегда начинается — и потом уже не кончается никогда. Вот помяните мои слова, Евсей Евсеич! Гумунизм рухнул на большей части территории. Держится только ваш край. Предположим, гумунистическая система государственно-экономического устройства развалится и здесь. Что будет? Наследники возьмут резко вправо. Массы — и вы в их числе, Евсей Евсеич, да, да, не отпирайтесь! — будут в большинстве своем ликовать, несмотря на усиливающуюся нищету. Затем в крае все же начнется стабилизация — вырастет уровень производства, возрастет совокупный продукт, худо-бедно поднимется уровень жизни… Вот тогда-то и начнется! Слышали, что в Маскаве? Это вам не фунт изюма… Может быть, сегодня революция там не победит, откатится, — и все равно ждите продолжения! Обещаю: снова будете собираться по трое, по четверо, тайком читать «Капитал»… потом опять с флагами на улицу… потом опять баррикады… да, батенька, баррикады! Не верите? Увидите! Россия страна мечтателей…

— Скажите, товарищ Виталин, — поперхнувшись от волнения, проговорил Евсей Евсеич, последние несколько секунд уже не слушавший, а только думавший, как бы половчее задать вопрос, чтобы не обидеть. — Скажите, когда вы затевали это дело… ну, революцию и потом… перестройку, что ли… нет, не перестройку, конечно, а…

— Отчего же! именно перестройку! — сухо и картаво бросил Виталин. Одно время очень популярное у нас было словечко… Ну, ну! Смелее, — он извлек из жилетного кармана часы, и Евсей Евсеич изумился: часы показались ему гипсовыми.

— Так что я хочу спросить… Вы именно это предполагали? Чтобы жизнь была именно так устроена? Уж очень жить-то страшно, товарищ Виталин! Ну, как бы вам сказать… Боюсь я! — он прыснул от неловкости и заспешил, опасаясь, что Виталин его неправильно поймет. — Всегда боюсь! Ну, как будто моя жизнь — не моя… мне ею дали только попользоваться для общего блага… и если я что не так — тут же отнимут… по справедливости отнимут… для общей пользы… А за то, что пока не отнимают, я должен быть страшно благодарен… понимаете?

— Подождите, подождите! — оживился Виталин. — Как это вы сказали: боитесь? — Он привстал, стремительно повернул под собой стул и сел на него верхом, положив целый локоть на спинку и заинтересованно подавшись всем телом к Емельянченко. — Очень любопытно! То есть, вы испытываете страх?

Евсей Евсеич поежился под направленным на него пальцем и покивал.

— Любопытно! А страх, позвольте спросить, перед чем конкретно?

— Перед властью, — ответил Евсей Евсеич без раздумий. — Ведь она же…

— Перед властью, — перебивным эхом повторил за ним Виталин. — Так, так, так… Вопрос о власти — главный вопрос всякой революции… не правда ли, Евсей Евсеич?

Емельянченко снова почувствовал тошноту. Глаза Виталина электрически сверкали.

— Правда, — выдавил он.

— Пр-р-равда! — Гость медленно поднимался со стула, нависая. Пр-р-равда! Пр-р-рав-да-да-да! Ха-ха-ха-ха-ха-ха!

Емельянченко казалось, что тело вождя каменеет и покрывается известкой.

— Ха-ха-ха-ха-ха!

— Не надо! — крикнул Евсей Евсеич.

— Ха-ха-ха-ха-ха!

— Пустите!

Он дернулся, открыл глаза. Окно было серым.

Р-р-р-рав-да-да-да-да-да! — гремело что-то за окном. Ах-ах-ах-аха-ха-ха-ха! — ухал какой-то тяжелый механизм недалеко от дома.

Рукавом пижамы Евсей Евсеич вытер мокрый лоб. Потом кое-как поднялся и отдернул занавески.

Стекла мелко подрагивали.

Лязганье и рев, доносившиеся с площади, производились мехколонной Петракова, прибывшей сюда к половине пятого. Два бульдозера, экскаватор, скрепер и несколько самосвалов, сгрудившись к зданию райкома, рокотали двигателями на холостом ходу.

Экскаваторщик постукивал по левой гусенице кувалдой и негромко матерился.


* * * | Маскавская Мекка | Маскав, пятница. Орел