на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



«Воскрешение слова» у Виктора Шкловского и Андрея Белого

Моника Спивак

И В. Б. Шкловский, и Андрей Белый в середине 1910-х годов оказались едины в неутешительном диагнозе современной словесности.

В статье «Воскрешение слова», изданной в 1914 году, Шкловский безапелляционно констатировал: «Сейчас слова мертвы, и язык подобен кладбищу…» [Шкловский, 1990: 36]. Этот тезис как важнейший и отправной для последующих рассуждений был вынесен им как первый пункт тезисного оглавления статьи: «Слово-образ и его окаменение» [Там же].

Андрей Белый в статье «Жезл Аарона», опубликованной в 1917 году в альманахе «Скифы», также исходил из того, что «наша речь потеряла свой смысл» [Белый, 1917: 156], что современное слово «убито» [Там же: 208]. Он буквально вторил Шкловскому, доказывая, что

слово-термин и слово-образ по существу в нас не живы. ‹…› Наша речь напоминает сухие трескучие жерди; отломанные от древа поэзии, превратились они в палочные удары сентенций; наше слово есть жезл, не процветший цветами; оно было мудрою живою змеей; но змея умерла [Там же: 157–158].

Соображениями о жизни слова и его смерти пронизаны не только названные статьи, но и другие работы 1910-х годов, выходящие из-под пера идеолога формализма Шкловского («О поэзии и заумном языке», «Искусство как прием») и идеолога символизма Белого («Иог», «Глоссолалия», «Котик Летаев», «Записки чудака»).

Оба – и Шкловский, и Белый, – исходили из того, что изначально слово имело иной смысл и иначе воспринималось. «<Т>олько что рожденное слово было живо», – писал Шкловский [Шкловский, 1990: 36]. «И в начале – оно: оно было у Бога», – повторял Белый [Белый, 1917: 163]. У обоих сравнение современного слова со словом изначальным оказывалось не в пользу современности. Оба для обнаружения живого нерва слова обращались к примерам необычного говорения, взятым из глубокой древности, из религиозной практики, из народной словесности, из детского языка, из неизвестных языков. Современное состояние слова оба описывали, сходно подчеркивая омертвение живой ткани. Шкловский переживал, что «произведения классиков» покрылись сегодня «стеклянной броней привычности», так как «теперь у нас мозоли на душе – мы их уже не переживаем» [Шкловский, 1990: 38]. Белый сокрушался, что слово покрылось «коростом отложений» [Белый, 1917: 158].

Шкловский для обозначения умершего слова чаще эксплуатировал образ камня и производные от «камня» суггестивные средства. Он показывал, как слово становится «выветрившимся», как «постоянные эпитеты сгладились» и «окаменевают», как «окаменевать могут целые положения» [Шкловский, 1990: 37, 38], а не только отдельные слова. Он проанализировал «окаменелую цитату, которая значит то же, что и окаменелый эпитет, – отсутствие переживания» [Там же: 39], и продемонстрировал (на примере чеховской «Палаты № 6»), как «окаменело целое произведение» [Там же: 40]. Для того чтобы вернуть слову жизнь, камень, согласно логике Шкловского, надо разбить, расколоть.

Белый так же порой использовал образ камня (слово таится «под каменным гробом абстракций» [Белый, 1917: 158]), но более тяготел к сравнениям с органической природой, с миром растительным: «…корень слова есть корень огромного многоветвистого древа значений, покрытого неисчислимостью листьев – позднейших движений динамики мысли…» [Там же: 160–161]; «Слово, данное нам – голый ствол, не проросший корнями, листами… [Там же: 207]. Мифологический образ «древа жизни» и библейский образ жезла, сухого, как жердь, но потом процветшего, дает ту растительную парадигму, в которой Белый строит рассуждения о природе слова, оказывающегося то засохшим, то налившимся соком и расцветшим:

Проростание короста слов мудрой змейностью корня суть цветения жерди-жезла: слово-жезл, слово-термин, как жезл Аарона, исходит цветами значений… чтоб стать древом жизни [Там же: 158].

Некоторые различия в образном ряде Шкловского и Белого кажутся не столь принципиальными, так как оба они, сокрушаясь о том, что древнее, некогда живое слово обветшало, окаменело, высохло и обессмыслилось, использовали критику современного мертвого слова лишь как введение к проповеди о необходимости вдохнуть в слово новую жизнь, возродить его[122].

Примечательно, что возвращение слову жизни и Шкловский, и Белый видели в сходной перспективе, осмысляли в религиозно-мистической терминологии. Шкловский, прозрачно намекая на божественность слова, призывал к его «воскрешению»:

Сейчас старое искусство уже умерло, новое еще не родилось; и вещи умерли. ‹…› Только создание новых форм искусства может возвратить человеку переживание мира, воскресить вещи и убить пессимизм [Шкловский, 1990: 40].

Андрей Белый ожидал не только воскресения, но и фактически второго пришествия слова, подчеркивая, что без определенного рода усилий со стороны человечества «перед нами лежащее слово воистину не восстанет из мертвых» [Белый, 1917: 207]. Однако конкретные методы реанимационных мероприятий, предложенных Шкловским и Белым, и их взгляды на перспективы развития отечественной словесности серьезно отличаются друг от друга.

Шкловский уповает на практику футуристов, отважно разбивших покрывшую слово «броню привычности» [Шкловский, 1990: 38]:

И вот теперь, сегодня, когда художнику захотелось иметь дело с живой формой и с живым, а не мертвым словом, он, желая дать ему лицо, разломал и исковеркал его. Родились «произвольные» и «производные» слова футуристов. ‹…› Созидаются новые, живые слова. Древним бриллиантам слов возвращается их былое сверкание [Там же: 40–41].

Он отдает дань символистам, сделавшим, по его мнению, некоторые шаги в нужном направлении, но считает их недостаточно последовательными, целеустремленными и радикальными:

Пути нового искусства только намечены. Не теоретики – художники пойдут по ним впереди всех. Будут ли те, которые создадут новые формы, футуристами, или другим суждено достижение, – но у поэтов-будетлян верный путь: они правильно оценили старые формы. ‹…› Осознание новых творческих приемов, которые встречались и у поэтов прошлого – например, у символистов, – но только случайно, – уже большое дело. И оно сделано будетлянами [Там же: 41–42].

Если для Шкловского недостаточно радикальны и последовательны символисты (что в принципе понятно), то для Белого, напротив, футуристы оказываются недостаточно радикальны и подготовлены к миссии воскрешения слова.

Белый в «Жезле Аарона» констатирует, что «первоначальное Слово, рожденное в Боге, убито, расщеплено» на мысль и звук [Белый, 1917: 208]. Естественно, оказываются неправы те, кто уделяет внимание только мысли, пренебрегая формой, звуком. И – столь же тупиковый путь выбрали те, кто сделал ставку на «слово как таковое», то есть футуристы. Белый призывает найти в слове «третий смысл» [Там же: 175], который – в пока еще «неявленном внутреннем Слове» (с большой буквы) [Там же: 208]. «<Е>сли Дух овладеет душой, то – связь восстановится и духовное слово вольется сквозь душу во внешнее слово; так звуки осмыслятся третьим смыслом», – наставляет он читателя [Там же: 210]. Как сделать так, чтобы «духовное слово» влилось «во внешнее слово»? Предложенный Белым рецепт кажется действительно более радикальным, чем заумь и другие рекламируемые Шкловским словесные эксперименты футуристов. Белый предлагает сделать паузу и до поры вообще отказаться от внешнего слова, в том числе (а может, и прежде всего) от бессмысленного, на его взгляд, «футуристического крика» и «скрежета футуристических мук» [Там же: 165–166]. И – замолчать[123]:

…cлишком раннее истечение звука Слов из теплицы молчания только – «выкидыш», «недоносок», такой «выкидыш» – футуризм; все убожество футуризма в его появленье на свет до истечения сроков… до времен созревания нового, третьего смысла… [Там же: 209].

Эту мысль Белый варьирует на все лады: «…духовное око в душе открывается лишь тогда, когда наша душа научится молчать» [Там же: 211]; «…изучая жизнь внутренних образов, изучали б мы тайны безмолвий» [Там же].

Для Белого, писателя необыкновенно продуктивного, а в то время еще регулярно выступающего с лекциями, призыв к молчанию выглядит не просто радикальным, но – эпатажным. И тем не менее именно идея отказа от слова в настоящем выдвигается Белым в статье «Жезл Аарона» как решающее, необходимое условие для воскрешения слова в будущем:

Выростить в себе цветок нового Слова, – значит выйти из круга коры, древесины – из круга трескучего звука, из круга корявых понятий; в тишине утопить звуки слов и содрать с себя ветхие смыслы понятий, чтоб по тонкому слою живой ткани внутренных образов приподняться до кроны.

Нужен подвиг молчания: он – ростит древо слов [Там же: 208].

Примечательно, что и Шкловский не обошел вниманием проблему поэтического молчания. Статью «О поэзии и заумном языке» он начинает с цитат из лермонтовского «Не верь себе» (1839) и из фетовского «Как мошки зарею…» (1844) («О, если б без слова / Сказаться душой было можно!»). Выбирая строки о невыразимости в слове истинного, глубинного переживания, он вроде бы соглашается с серьезностью проблемы:

Какие-то мысли без слов томятся в душе поэта и не могут высветлиться ни в образ, ни в понятие. ‹…›…перед нами признание и томление словотворцев перед созданием словесного произведения [Шкловский, 1990: 45].

Однако проблема эта, согласно концепции Шкловского, уже решена – футуристами, обратившимися к творчеству на заумном языке. Он солидаризуется с тезисом Алексея Крученых из «Декларации слова как такового»:

Мысль и речь не успевают за переживанием вдохновенного; и с тем выходом, который Крученых предлагает: «…поэтому художник волен выражаться не только общим языком (понятия), но и личным (творец индивидуален), и языком, не имеющим определенного значения (незастывшим), заумным» [Там же].

То есть, по Шкловскому и Крученых, язык зауми позволит поэту не тратить лишнее время на подбор слов «общего» языка для выражения «переживания вдохновенного». Иными словами, с появлением на литературной сцене футуристов проблему можно считать исчерпанной.

Белый же, видевший в футуризме «слишком раннее истечение звука Слов из теплицы молчания» [Белый, 1917: 209], с таким решением проблемы не мог согласиться. Для него «подвиг молчания» – актуальнейшая задача современности. Но откуда в статье Белого «О слове в поэзии» взялась идея отказа от слова вообще и идея отказа от слова?

Генезис этой идеи следует, на наш взгляд, искать в занятиях Белого антропософией[124]. В 1912 году он вступил на путь ученичества у Р. Штейнера, начиная с 1913 года он занимался в эзотерической школе и научился медитативной практике, позволившей созерцать ландшафты духовного мира. Именно к этому времени относится та концепция слова, которую Белый излагает в статье «Жезл Аарона». И отправной точкой в этой концепции оказывается не размышление над историей российской словесности, а собственный эзотерический опыт. Примечательно, что описывая свои переживания того времени, Белый обращается к тем же «растительным» образам, которые использует в статье «Жезл Аарона» в рассуждениях о воскрешении слова и о прорастании слова духовным смыслом. «Кто носит в душе отблеск опыта, – вспоминал он в «Записках чудака», – для того очевидно»:

Жест – корень словесного дерева; когда вызреет жест – нарождается слово: даст плод; и увядает; а жест, пробиваясь наружу, отложится в слове не скоро; и более позднее слово – значительней; немота – действо жизни. ‹…› Человек начинается там, где кончается слово; где слово свивается, – там начинается оккультизм; и мы все – оккультисты; увы, большинство заговорили в себе им оккультно открытое; где запляшет язык, там молчит оккультизм [Белый, 1997: 349].

Комплекс мистических потрясений привел Белого к убеждению, «что Св. Дух зачат в моем ветхом „я“» [Там же: 356], и имел, как кажется, непосредственное отношение к вскоре оформившимся взглядам Белого на природу слова. С одной стороны, требования к слову неимоверно возрастают. С другой – слово обыденное, внешнее для него стремительно обесценивается.

Отказ от слова в пользу молчания – постоянный лейтмотив его рассказов о перипетиях на пути посвящения.

Мне казалось: от жестов моих в эти миги зависят: и судьбы мои, и – история мира… я любовью ко всем исходил в эти миги; знакомые души людей в их неявленном облике, всеобъясняющем, – видел; и – знал, что при встречах словами не выдам им тайны, отчетливо видимой [Там же: 300].

Общение с А. А. Тургеневой, более продвинувшейся в мистической практике, также было связано с опытом молчания:

…в чистых восторгах познания мы; мимо бегущие буквы гласят, возникает нам слово:

– «Вы ждите меня».

Я подсматривал испытующий взор, обращенный ко мне: «Видишь: истина, пробегая по странам, чеканит кремнистые знаки на скалах природы; она – молчалива; умей же прочесть ее; мы должны пробираться с опасностью жизни вершинами кратера, чтобы уметь низвергаться в огонь. ‹…› Хочешь истины этого подвига?» Так – говорил мне взгляд Нэлли[125]; ответил – без слов на него [Там же: 294].

Белый неоднократно подчеркивал: Ася учила его, что об «истине», о главном «словами нельзя говорить» [Белый, 1992: 360]. В «Записках чудака» эта школа молчания преподнесена в возвышенном ключе:

…был я всем, что я видел: ветрами, деревьями, месяцем; и, заливаясь слезами, старался я что-то такое сказать моей маленькой Нэлли, но Нэлли шептала испуганно мне:

– «Затаись… и молчи»…

Мы, таяся, молчали [Белый, 1997: 303].

В «Материале к биографии» подчеркивается не столько поэтичность, сколько мучительность такой парадигмы общения с возлюбленной:

Ася объявляет мне, чтобы мы не говорили друг с другом на темы наших путей; Ася бросает меня; не говорит ничего о себе; и меня просит молчать… [Белый, 1992: 360].

Несомненно, отказ от слова (пустого, внешнего, еще не созревшего) культивировался не только Асей, но прежде всего самим Р. Штейнером и его ближайшим окружением. Не исключено, впрочем, что эта поведенческая модель наиболее жестко навязывалась именно экзальтированному, фонтанирующему словами Белому.

Сначала он был в восторге от того, что «Доктор без слов, одним иногда вскользь брошенным взглядом укрепляет» его [Там же: 359]. Или, например, от того, что на переданное Штейнеру судьбоносное письмо (в котором Белый предлагал отдать антропософии свою жизнь) учитель «словами… не ответит» именно потому, что письмо «столь важно» [Там же: 356].

Молчание Штейнера Белый воспринимал как послание, которое им, преданным учеником, должно считываться как оккультные письмена:

Я чувствую, что принят в тесное ядро посвященных; я понимаю, что это принятие не есть принятие словом; Штейнер и Сиверс все время особенно учат меня: не словами, а жестами; мне открываются теперь слова о том, что есть ученики, которые непосредственно связаны с д-ром; им нечего видаться даже с ним, ибо он в Духе посещает их, а они его… [Там же: 358].

Необходимость молчать осмысляется как тяжелое испытание на пути посвящения и одновременно – как школа овладения истинным словом:

Пытался в то время об этих моих состояньях сознания говорить с моей Нэлли – на Нэллином личике всякий раз подмечал выраженье холодности, строгости даже:

– «Да замолчи же…»

– «Молчи».

Я – молчал, но – события эпохальные крались скрытнейшими переживаньями моих чувств… да, я видел обставшую землю иными глазами, как будто бы Храм Лазурного Братства построен был; да, глава моя в те минуты казалась громаднейшим куполом, под отверстьем которого сам же я (или – сердце мое) простирал свои руки; и мне разверзалися воздухи: видел Офейру, – страну выдыхаемых светов!..

Ни разу словами о том не обмолвился с тем, кто стоял предо мною учителем [Там же: 355–356].

Штейнер, видимо, предостерегал ученика от той же роковой ошибки, которую в статье «Жезл Аарона» Белый диагностирует футуристам («излетание нового звука невнятного смысла – преждевременно в нас» [Белый, 1917: 208]):

И – плакал (не знаю о чем); и раздавались слова мне из красного воздуха:

– «Я – это Ты».

В эти дни я поймал на себе взгляд учителя: взгляд мне сказал:

– «Остановись: отступи… Преждевременно» [Белый, 1997: 303].

Невозможность полноценного вербального общения со Штейнером, как отмечено Белым в «Материале к биографии», создавала трудности не только психологического, но и оккультного характера. Слова, сказанные «преждевременно», представляли для Белого – эзотерического ученика серьезную опасность – срыв посвятительного пути:

Почему же я не обратился к доктору и не попросил у него духовного совета? ‹…›…окружающие доктора стали мне внушать, что… когда имеешь внутреннюю встречу с доктором, то он учит уже иначе: не внешней беседою, а – духовно… именно в эти месяцы мне звучало: «Боже тебя сохрани внешне спрашивать доктора о том, что он рисует перед тобою»; и я знал… если станешь добиваться свидания и разговора с доктором, то «обет молчания» будет нарушен; и ты не выдержишь испытания [Белый, 1992: 382].

Итак, Белый, первоначально испытывавший восторг от общения «без слов», оказался обречен на тяжелое испытание, на «обет молчания». Думается, что здесь речь должна идти о несоответствии слова в его обыденном бытовании высокому смыслу пережитого, о профанации идеи словом. Но прежде всего – о выработке у эзотерического ученика способности говорить не ветхим, а подлинным Словом, осмысленным и одухотворенным.

Я – молчал, но –…в себе чуял я слово, дробящее камни, но слово не мог я найти; и мой взгляд без единого слова противоречил словам, мной же сказанным; слово мое не созрело. ‹…› В голосе мудрости процветало душистое древо плодами познания; и учитель мне складывал космосы воздуха в слово, перерезая покровы природы мечом языка, передающего громы говоров Ангелов, и – вкладывая в меня светы воздетой рукой… [Белый, 1997: 356].

Чего же ожидал эзотерический ученик Штейнера Борис Бугаев от испытания молчанием? Амбициозность ожиданий очевидна из следующего признания:

…в будущем, в близком… будет надо мною сошествие Св. Духа, после которого я неимоверно вырасту; и голос Божий зазвучит из меня [Белый, 1992: 359].

В «Материале к биографии» содержится прямое указание на практиковавшуюся Белым с конца 1913 года медитативную технику молчания, способствующую выработке того внутреннего слова, которым должно говорить истинному эзотерику:

…ко мне подходит баронесса Галлен; и говорит мне: «…надо уметь произносить вам известные слова, не двигая ни губами, ни языком, ни гортанью; тогда слова опускаются в сердце; и приобретают огромную силу!». ‹…›…мне сказалось: Да, да – то смутное действие, которого я жаждал, оно мне открыто; «слова» же относятся к словам о Христе в моей медитации; и все это имеет отношение ко 2-му пришествию; с той поры я знал: когда мне надо было вооружиться Христовой Силой, надо было поступать так, как сказала бар. Галлен; я стал непрерывно вооружаться; и вооружения эти приводили меня в такое состояние, что я в бодрственном состоянии научился выходить из себя духовно, а не физиологически; с той поры я понял, что такое выходить из себя 2-м, более тонким способом (выходить – не выходя, не впадая в каталепсию) [Там же: 363].

Парадоксально, но в «Жезле Аарона», отвергая практику футуристов и предлагая в качестве альтернативы «подвиг молчания», Белый рекомендует для выработки в себе «внутреннего слова» «упражнение особого рода» [Белый, 1917: 210] – то же самое, которое ранее было испробовано им в Дорнахе по совету баронессы Галлен. Суть его в том, чтобы произносить слова молча, не двигая ни губами, ни языком, ни гортанью:

Если б мы смогли вдруг пресечь все потоки словесного звука, угашение звуков бы нам отразилось в пульсации ритмов; наше горло, слагая беззвучно слова, взрыло б нам подсознание… если б мы усилием воли остановили вибрации горла, то… музыка пресуществилась бы в нас, как в молчанье рождаемый жест: и он – образ звука [Там же: 210–211].

Таким образом, соглашаясь со Шкловским в диагнозе современной словесности и столь же страстно желая «воскрешения слова», Белый отказался признать за футуристами миссию воскресителей. В качестве альтернативного рецепта спасения он предложил теорию, основанную на собственном мистическом опыте, полученном в период эзотерического ученичества у Р. Штейнера. Футуристической зауми он противопоставил практику молчания, испробованную им в Дорнахе и способствующую рождению в человеке истинного духовного слова.


Библиография | Эпоха «остранения». Русский формализм и современное гуманитарное знание | Библиография