home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



8. Параксиальное приближение

Григорий Грозовский. Тами

Hieroglyphics? Let me be Pacific.

– Здравствуйте, Григорий Григорьевич, спасибо большое, что согласились поговорить.

– Добрый день.

– Во-первых, мы вас от всей души, от всего нашего телеканала поздравляем с юбилеем, желаем счастья и, как у нас говорят, до ста двадцати!

– И творческих успехов еще, ага. Спасибо!

– А что же? И творческих, конечно. Смотрите, у нас тут сразу несколько поводов для разговора, несколько поводов вас чествовать; круглая дата и у вашего главного спектакля «Чакона». Как вам удается столько времени его держать, так сказать, на плаву?

– Вы знаете, это для меня самого загадка. Но тут мы в полном подчинении у зрителя: грубо это говорится «пипл хавает», а по сути, мы смотрим на то, как спектакль идет – и если видим спад, он уходит из репертуара, а «Чакона» держится и вот уже действительно отмечает юбилей. Уже сколько актерских составов сменилось, а всё смотрят. Она типа Кремля стала или музея имени Пушкина, достопримечательность.

– Помимо этого, вы видите в ней какую-то актуальность на данный момент? Она была поставлена давно – как остро оппозиционный спектакль, насколько я понимаю. А сейчас?

– Ну слушайте, она была оппозиционной главным образом из-за музыки, из-за лексики, жанрово оппозиционной, так сказать. Никакой идеологической крамолы в ней и по тем временам не было, просто уж очень пакостные были времена.

– И его же не выпускали, насколько я знаю? Не давали ходу?

– Да-да, мы там за него посражались… Но слушайте, про «Чакону» правда больше невозможно, я про нее двести интервью дал. Никакой крамолы не было ни тогда, ни тем более сейчас. А по нынешним временам она даже с музыкальной точки зрения сплошное ретро.

– А не хотели вы ее как-то, как говорят, апгрейдить? Как-то актуализировать?

– Это чтоб у меня, значит, они в храме рэп читали? И чтоб нам потом всем двушечку? Была такая мысль, мы очень веселились всей труппой. Но нет, знаете, ничего уже с ней делать не надо. Она такая, как есть. Как шуба норковая из сундука – на века. Фасончик уже не тот, конечно, но молью не поедена и тепло держит хорошо. А может, потом и вообще в моду войдет. Серьезно: если есть чего нового сказать – надо говорить. Надо новые спектакли делать. Это большой вопрос ко мне – есть ли мне еще что сказать. Вызовы, как сейчас принято говорить. Я как-то стараюсь на них отвечать – другими спектаклями, другой своей деятельностью. Но уж точно не переделками «Чаконы»… ремейками…

– Про другую деятельность тоже сейчас поговорим, тут тоже инфоповод. Вы только что получили «Золотую маску» за постановку «Белокурого Экберта» – опять же, наши поздравления!

– Спасибо, спасибо!

– Тут вопрос будет банальный: именно Тик? Почему эта тема? И почему такой страшный спектакль?

– Ну а какой он может быть? Вы же помните Тика, у него там все довольно страшно. Почему именно сейчас? Как вам сказать… Бывает план, который вынашиваешь давно, а все как-то руки не доходят. А сейчас просто возраст уже. Просто возраст, знаете ли, ненавязчиво так тебе говорит: вот либо сейчас, либо уже прощай, план… Я не собрался помирать прямо сию минуту, но в некотором возрасте уже откладывать нельзя.

– Но все-таки. (Так, тут надо выкрутиться. Не надо мне, чтоб он уходил в эту тему возраста от прямого ответа.) Наверняка у вас был не один такой план, а реализовывать вы стали именно этот. Давайте я иначе спрошу: у всех ваших спектаклей есть обязательная параллель с насущными злободневными проблемами. Та же «Чакона» была… Ну и дальше – вы острый полемист, вы всегда в диалоге с современностью, хотя ставите всегда, скажу условно, классику. Всегда вы говорите эзоповым языком. Но вот здесь я ничего такого не увидела. Я права?

– Эзоповым, эк вы меня. Знаете, я вот против этого деления. Эзопов, не эзопов… Язык – он у нас один, общий, каждый метафоризирует в меру своей испорченности. Вы даром что в России никогда не жили, но все правильно считываете. И все, кому надо, все считывают – тут я ни от кого не таюсь, а просто рассчитываю на более или менее толкового зрителя. Знаете, современные художники вам бы объяснили, что современный художник – это не тот, который умеет хорошо рисовать, а тот, у кого зритель правильный. Я упрощаю, но вы понимаете. Метод мой – чеширский кот, помните, из «Алисы»? Метод мерцания. У меня были хорошие учителя.

– Простите?

– Сейчас, дайте я про Тика вам отвечу. Нет, Тик без связи с современностью.

– Так а что с котом-то?

– Чеширский кот, помните? Он там мерцал, у него то одна рожа видна, то он сам весь целиком, то одна улыбка. Вот меня так учили, это мой метод, достался мне от хороших учителей. Не надо все напрямую, не надо прямых трагедий или комедий. Нет черного, нет белого. Зритель сам все прочтет по улыбке кота. Тут, знаете, опять никакой дистанции между днем нынешним и днем минувшим, искусством классическим и современным. Ничего нового я не изобрел, просто нашел нужные слова для описания метода.

– В чем технически выражается ваш метод?

– Ну, тут много разных нюансов. В частности – об этом я много говорил уже в интервью, – мои актеры, как вам известно, часто вынуждены импровизировать, потому что я не прошу их учить текст наизусть, просто настаиваю, чтобы не учили, – заучивание, по моему глубокому убеждению, убивает все. Произнося текст от себя, они имеют одну задачу: держать это мерцание – между старым и новым, заученным и сымпровизированным, актерским и человеческим.

– Вы так им доверяете?

– Я их довольно придирчиво отбираю. Но тем, кого отобрал, верю уже безоговорочно. Человек, умеющий импровизировать, чувствовать момент, для меня бесценен.

– А кто эти учителя ваши?

– Разные были. Сама жизнь.

– Хорошо. Ну и, наверное, последний наш информационный повод. В России впервые широким экраном на федеральном канале показали «The Last of the Unjust»[13]. Вы – организатор этого показа. Как вам это пришло в голову? Почему вдруг сейчас?

– Ну, знаете, тут вопрос, скорее, почему это не было сделано сто лет назад, почему «Шоа»… ну хорошо, в 74-м году его не могли показать в СССР, но почему его не показали сразу с началом перестройки? Почему «The Last of the Unjust» не показали в 13-м году, когда он был снят? Это все наш позор. И Клейман делал все, чтобы это преодолеть, – но показывалось это все малым экраном, и только «Шоа», а фильм про Мурмельштайна – величайший, с моей точки зрения! – вообще никогда не шел раньше. Так что это чистой воды исправление ошибок и попытка как-то залатать дыры истории… и собственной совести…

– Да, но скажите, а почему именно вы?

– Это набор случайностей. Я не был знаком с режиссером, но с каких-то довольно поздних лет… где-то после сорока уже, что ли… уже вот перестройка шла полным ходом, и я узнал, что у нас есть с ним какое-то такое о-о-очень туманное пересечение. Крайне далекое. Его отец или отчим, тоже, кстати, документалист, когда-то учился у моего деда знаменитого. Ну эти все уже померли давно. Я это держал в голове, особо не вдумывался. «Шоа» посмотрел давно, вот тогда, когда Миттеран с Горбачевым про показы договорились, а потом – ну сколько лет прошло? Это страшно представить. А потом вышел новый фильм, я был на показе в Париже, я был потрясен, раздавлен. Стали выходить новые интервью, везде говорилось о том, что в России он показан не будет. Тут я вспомнил, что у нас есть эта условная связь. Я подключил все возможные ресурсы…

– Почему только сейчас?

– Почему – что?

– Почему только сейчас вы решили организовывать эти показы? Фильм вышел довольно давно, все мировые премьеры давно состоялись.

– Тут тот же ответ – про возраст. В какой-то момент понимаешь, что откладывать нельзя.

– Вы договаривались с руководством канала. Вы должны были как-то объяснить свою позицию. Вы должны были их убедить, что показ этого фильма необходим; очевидно, что до вашей инициативы никто в России так не считал. Какими вы руководствовались аргументами?

– Я просто сказал, что это был позор, который нам надо смывать. И как можно скорее. Вот этих ровно слов оказалось вполне достаточно.

– Мне придется задать этот вопрос. Как выбиралась дата показа?

– Ну это уж было решение руководства. Они там смотрели сетку…

– Простите, пожалуйста. Случайно ли два этих показа были назначены… Это был день, когда в нескольких городах России проходили оппозиционные митинги. И еще был один показ, накануне. Это случайный выбор?


Молчит.


Молчу. Ждал этого вопроса. Ну что ж. Тут надо ответить. Говорю как можно решительнее и внушительнее:

– Я вам отвечу. Да. Это было сделано сознательно. И я был за это решение. Я его поддержал.

– Почему?

– Потому что я давно живу на этом свете. Потому что…

– Простите, я вас перебью. Вы хотели как-то повлиять на… на выбор людей… на их решение остаться дома?

– Да. У меня были не только эти соображения, но да.

– Вы предполагаете, что люди… что та аудитория, которая способна понять этот фильм, смотрит телевизор?

– Смотрят-смотрят, уверяю вас. От него так просто никуда не денешься. И пусть они смотрят в нем что-то действительно стоящее, великое.

– Руководство канала… Чье это было решение? Они тоже считали, что так можно удержать людей?

– Руководство канала решало свои проблемы. Сказать вам честно? Я не думаю, что они мне поверили… Едва ли они хотели людей удержать у телека, как в советские времена на Пасху комсомольцам в телеке давали какой-то Rolling Stones. Они люди циничные в хорошем смысле слова. У них там бизнес. А мне… мне совершенно безразличны эти советские аналогии. Я считал и продолжаю считать этот митинг, это сборище огромной ошибкой. Я надеялся, что первый показ начнет свое дело, а второй закончит. Да, если что-то могло удержать людей от великой глупости, то пусть это будет великое искусство. И если я к этому хоть сколько-то причастен – слава богу. Руководство… ну, вероятно, они из почтения к моему возрасту и статусу сделали вид, что прислушались. Им было, в общем, не так важно, на какие даты назначать эти показы. Права у них уже были куплены, с наследниками все вопросы решены. О митинге было известно достаточно заранее, и я…

– Простите, вам кажется, что протест – это глупость?

– Не всякий.

– Вы считаете, что он бы вас одобрил? Если бы узнал, как вы используете его фильм?

– Давайте без громких слов. Вы с ним когда-нибудь говорили? Брали интервью?

– Я сама? Нет.


Тут как вышло. В 13-м году я была на этом показе с бабушкой. Она уже почти никуда не выходила – не то что сил не было, не хотела, про все едко говорила: чего я там не видела. Она всегда была очень кроткая, а к восьмидесяти стала немножко ехидная – и это для всей семьи оказалось полной неожиданностью. Но тут она сказала: «Вот туда я пойду. Свози-ка меня в Иерусалим и достань билеты». Билеты мне доставать не надо было, я и так туда собиралась идти по журналистской части.

Мы сели в зале, бабушка сказала: «Принеси мне кока-колы», я сбегала, мне было нетрудно, но это было так не похоже на нее – она мне вообще с детства шагу не давала ступить самой, шнурки мне завязывала до бог знает какого возраста, а тут как будто решила и стала другая. «Сбегай принеси мне…» Она отпила полглотка из трубочки и так до конца сеанса просидела, не шевелясь, держа бумажный стакан на коленях. Лед медленно таял, я сказала: «У тебя руки закоченели, давай мне». Она отмахнулась. После окончания, когда зал взорвался аплодисментами и все встали, она осталась сидеть: очень высокая, худая, она сидела все так же, не шевелясь, запрокинув голову. Она не сказала мне ни слова, когда перед началом показа режиссер вышел на сцену и его долго интервьюировали. Она и во время этих оваций молчала. Я не то что волновалась за нее – тяжелый фильм, сложная тема, ей небезразличная, – но она всегда так спокойно и просто об этом говорила… Нет, я не волновалась, но что-то мне в ней не нравилось, она была странная. Я сказала: «Пойдем?» Аплодировать закончили, толпа за автографами рассосалась, кто-то там переместился в фойе выпивать, зал был уже пустой. Она сказала: «Погоди немножко». – «Тебе нехорошо?» И вот тут она ответила: «Да уж. Не очень хорошо». Я всполошилась: «Что? Сердце?» – она почти никогда не жаловалась, я даже не представляла, что с ней может случиться. Даром что за восемьдесят. Прожить бы, кстати, так жизнь, чтобы к твоим восьмидесяти внуки не знали, какие у тебя проблемы со здоровьем. Она отмахнулась: «Да нет! Не в том смысле. Пошли». Она села в машину и так же, как и в зале, запрокинула голову. Я хотела спросить, но почему-то не выговаривалось. По дороге поднялся дикий ветер, пыль летела в лобовое стекло, первый хамсин в этом сезоне. Я поставила машину на парковку – от нее до дома было метров двести, и мы не побежали, конечно, но очень стремительно пошли к подъезду, молча, чтобы пыль в рот не залетала. И вот тут-то она мне, чуть задыхаясь от быстрого шага, и сказала, быстро и раздраженно: «А у меня с ним роман был. С режиссером-то». У меня челюсть отвисла. Почему-то из всех вопросов, которые взорвались у меня в голове, я первым делом задала идиотский: «Что ж ты к нему не подошла?» Мы вошли в подъезд, остановились перевести дыханье, она ответила очень спокойно, грустно и трезво: «Совершенно не имело смысла. Никакого».

Меня это страшно бесило, но она не вернулась к этому разговору и на все дальнейшие вопросы отфыркивалась, совершенно в своем новом духе. А я к ней новой никак не могла привыкнуть. Я ругалась: «Сказала А – говори Б! Как это можно – бросить такую фразу и ничего не рассказать? Зачем вообще тогда упоминать?» Она просто отмахивалась от меня: «Тами, брось. Зря сказала. Кто ж знал, что ты так прицепишься?»

Тогда я сказала: «Хорошо, мне у него интервью брать – можно я тебя упомяну?» Она очень спокойно ответила: «Не смей». Я бы, конечно, не стала. Я бы и так не стала, но и интервью не состоялось – он все откладывал, потом неделя прошла, он уехал из Израиля, мы переписывались, он говорил, что если вам надо, то и приезжайте в Париж, я даже было собралась, тут он снова отменил – мол, интервьюеры его и так завалили, что едут из Польши, из России, из Германии, дайте время отдохнуть. Мы как-то бессмысленно препирались в переписке, в итоге главный редактор сказал, что тема уже ушла, а командировка выходит дорогая. Так мы и не поговорили. И бабушка никогда к этой истории не возвращалась. Шесть лет прошло. Даже сейчас, когда – ох, когда бы я могла воспользоваться ситуацией и поймать ее на слове, расспросить обо всем… А мы о многом стали трепаться в последнее время, когда я ее навещала, – страшно сказать, но она стала откровеннее, память отказалась от настоящего и недавнего прошлого, но далекое хранила цепко, а при этом к ней вернулась ее кротость… короче, я могла бы ее вернуть к этому моменту, но – черт знает – не получалось, по-прежнему не выговаривалось у меня. Я приезжала в «Ихилов» рано-рано утром, мы гуляли по садику клиники, пока не начиналась жара, потом уходили под кондиционер, я покупала нам мороженое.


– Вот он бы вам лучше меня рассказал, к чему приводит протест…

– Он-то? Он в Сопротивлении был! Он бы мне рассказал про протест!

– Да погодите! Он бы вам рассказал, к чему приводит любая национальная рознь. Он это, знаете, всей жизнью своей, на своей шкуре, так сказать, прочувствовал, это не пустые слова. Это человек имеет право говорить! И вы знаете, большая часть моей жизни прошла в Советском Союзе. Мой дед был убит МГБ, потому что он был евреем. Я тоже имею право говорить. Ничего нет страшнее такой розни, какими бы благородными мотивами она ни была спровоцирована. Это путь прямиком в ад. И если я могу кого-то от этого удержать, я буду это делать.

– Мне очень трудно вам возражать…

– Вот и не надо.

– Не могу не возражать! Я не буду с вами спорить – кто же будет спорить, – конечно, ничего страшнее таких конфликтов нет. Но послушайте. Давайте будем честны. Это не античеченский митинг. Вы же прекрасно понимаете, что это за митинг. Против кого он. Это ужасная подмена понятий…

– Вот не надо мне тут про подмену. Вы меня простите, я не хотел этого аргумента, но придется: вы мало что видите издалека. Я вижу, что вы по-русски и говорите, и читаете, и за прессой следите, но чтобы понимать, что тут творится, надо тут быть внутри. Я понимаю, что у вас Россия – специализация. Учите матчасть, как молодое поколение говорит… уже даже не говорит. Вы знаете, что тут творится с гастарбайтерами? Вы знаете, что у нас было с таджиками? Да господи, что говорить – что у нас в обществе творилось после двух чеченских кампаний, после трагедий этих всех!

– Пожалуйста, пожалуйста, дайте мне сказать!

– Нет уж, милая моя, это вы мне дайте договорить! Вы знаете, какой ценой далась эта ненависть? Вы знаете, сколько жизней? Вы понимаете, что мы сейчас все – мы, интеллигенция! – мы вслух говорим «чеченский след» – и не краснеем! Нормально нам это! «Чеченский след»! Своим ртом мы это говорим – и нигде-то у нас ничего не свербит. Нормально нам это! Ксенофобия – страшная вещь, это яд, разъедающий кровь!.. (Потихоньку завожусь, даю театр, включаю режим вздорного старикана.) Вы мне сейчас будете объяснять, что молодежи надо снова эти идеи внушать? Что их надо на этот митинг пускать? Что вы мне тут предлагаете?

– Я предлагаю вам не заниматься манипуляциями и демагогией. (Ох, трудно. Но нужно. Сколько я могу еще изображать восторженную девочку, поклонницу талантов? Всему есть пределы.) Это не античеченский митинг, и вы это прекрасно знаете. Никто к национальной розни не призывает…

– Это вы озлобленной толпе будете объяснять? Это вы им будете объяснять: вы не против тех вышли, вы против этих? Я на вас посмотрю, они вас же первую порвут на части за ваши, извините, черные кудри, за вашу восточную внешность.

– Да кто меня порвет-то? Протестный электорат? Люди, которые…

– Да какой там, к дьяволу, протестный… Вы их видели? Я их видел. Это звери. А им кость кидают, и вы это поддерживаете.

– Григорий Григорьевич, дайте мне договорить!

– Да что вы мне можете сказать? Это вы живете в Израиле – вы, не я! Вы должны знать, что такое эти конфликты. Но вас то ли история ничему не учит, то ли вам на Россию плевать!

– Слушайте, это уже непристойно!

– Именно! Именно что непристойно!


Интервью кое-как закончено. Девушка-интервьюер отключается. Он сидит, сгорбившись, в кресле. За окном – Большой Каменный, пробка, машины гудят, привычная картинка, но у него не то перед глазами: шоссе, шоссе, шоссе, хилые деревца, бетонные заборы. Он с самого начала предупредил, что про Димку не скажет ни слова, и не надо даже спрашивать, просто сразу выгонит, и не будет вообще никакого интервью. Бетонные заборы, разбитая дорога, какое-то тягучее серое болотце, если смотреть направо, съеденные зимой хлипкие деревца, если налево. И такое безжалостно синее небо. Болотце и деревца, экий язык-то у меня. Былинный. Как бы так ехать и ехать, чтобы никогда не приехать, чтобы это не кончалось, чтобы не увидеть никогда этого указателя – ИК-734.



предыдущая глава | Раунд. Оптический роман | ........................