home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Рассказ о сумасшедшем фельдфебеле

— С самого начала в фельдфебеле было что-то странное, хотя солдаты никак не могли разобрать, что именно. Дотошный был, как черт. Вот раз едем на велосипедах, а он возьми и скажи: «Что это там на берегу мелькает? А ну, ребята, посмотрим».

Делаем привал и во главе с фельдфебелем двигаем через поле, вдоль канавы, по направлению к озеру.

На берегу — одинокий рыбак. Сидит на корточках, потрошит рыбу. Каждый раз, бросая внутренности в воду, взмахивает правой рукой. Вот эти-то взмахи и привлекли внимание фельдфебеля.

Рыбак видит, что его окружила целая рота солдат, и от изумления не может слова вымолвить. Фельдфебель тут как тут — глазами зыркает. Сам такой маленький, квадратный, кряжистый. Солдаты ничего не говорят, только смотрят да ходят вокруг рыбака, точно диво какое встретили. А у рыбака руки начинают трястись, зенки бегают из стороны в сторону, точно его на недозволенном деле поймали.

«Испортил рыбину-то. Желчь разлилась», — говорит фельдфебель.

И верно: рыбак задел ножом желчный пузырь, и желтая жидкость потекла по вспоротому брюху рыбы.

Солдаты молча наблюдают, как несчастный рыбак портит рыбу за рыбой. Наконец он с маху как резанет — чуть пол-ладони себе не отхватил. Тут фельдфебель дает знак своим людям и ведет их обратно на дорогу. Видно, и сам понял, что зашел слишком далеко, потому что с того разу оставил рыбаков в покое.

Но на войне он никогда не считал, что зашел достаточно далеко. Каждый раз, бывало, только отряд с грехом пополам доберется до места назначения, фельдфебель уже предлагает: «А не рвануть ли нам, ребята, чуть подальше?» Оно, конечно, не приказ, но ведь и не откажешься. И вот иной раз сунешься «чуть подальше», а там тебя так шуганут, что не заметишь, как отлетишь назад. «А не рвануть ли нам, ребята, чуть подальше?» — долбит свое фельдфебель. Он воображал, что это очень остроумно! Ну вот. Проходим вперед полкилометра или километр, лежим в кустарничке. Только отдышались — опять слышим: «А не рвануть ли нам, ребята, чуть подальше?» Солдаты уже до того выдохлись, что насилу прошли сотню метров, легли, глядь — перед ними линия бункеров. «Тут лежать нельзя, — говорит фельдфебель. — Пройдем чуть подальше». Выходим на берег Онежского озера. Остановились у самой воды. В прибрежном кустарнике взяли несколько пленных. И убитые, смотрим, лежат там-сям по берегу. Несколько солдат противника черными точками уплывают в безбрежное озеро. «Тут стоять нельзя. Не рвануть ли нам, ребята, чуть подальше?» — говорит вдруг кто-то из солдат. Все, как по команде, оглядываются на фельдфебеля, который к этому времени уже стал лейтенантом: заметил ли он камень, брошенный в его огород? Вот когда пришел наш черед отыграться за все. Фельдфебеля это заело, потому что он ничего не мог ответить. С тех пор он больше ни разу, даже ненароком, не говорил: «А не рвануть ли нам, ребята, чуть подальше?»

А еще у него была другая любимая поговорка: «Уж я-то с психами обращаться умею!» Эта присказка появилась у него с лета тысяча девятьсот сорокового года. Рота проезжала мимо одной психиатрической больницы. А там что-то стряслось: слышны крики, персонал бегает по двору в белых халатах. Можно подумать, банда психов вырвалась из камер и начала водить во дворе хоровод.

«Что там происходит? — говорит фельдфебель. — А пука пойдем посмотрим».

Сделали привал, и рота во главе с фельдфебелем свернула в лес, к больничному городку.

Глядь, по крыше шестиэтажного дома гуляет сумасшедший. Бог знает как он туда попал. Орет благим матом, что спрыгнет вниз, прямо на мать — сыру землю, чтобы не слышать больше криков и воплей сумасшедших.

Санитары заманивают его вниз и так, и этак, но ни угрозы, ни уговоры, ни посулы не действуют. Ему даже показывали бутылку вина.

«Все одно моча!» — крикнул он.

Санитары не смеют приблизиться к нему — тогда он может сразу прыгнуть и разбиться. Они стараются выиграть время, пробуют разные средства. Просто-напросто дать ему разбиться нельзя, это погубило бы репутацию больницы. И вот они бегают по двору, натягивают какие- то сетки и парусину между стеной больничного корпуса и ближними деревьями. Но только зря. Псих прекрасно видит их с верхотуры и назло все время ходит взад-вперед по краю крыши. Он свободно передвигается и может прыгнуть, где ему вздумается, так что сеток на него не напасешься.

— Что я, сумасшедший, прыгать в ваши сети? — кричит он. — Хотите сварить из меня студень для ваших психов? Не выйдет!

Он, видно, воображал себя каким-то диким животным, которое хотят поймать.

Наш фельдфебель стоял, прислонясь к дереву, и хохотал от души.

«Так вы никогда не заставите его спуститься вниз, — сказал он. — Дайте-ка я попробую. Ручаюсь, что ни вам, ни больнице не будет нанесено ущерба, а этот псих как миленький сойдет по лестнице».

Что ж, пустили его попробовать. Все не сводили с него глаз — и санитары, и доктор, который долез было до чердачного окошка и оттуда уговаривал сумасшедшего, взывал к его здравому смыслу, но, убедившись, что никакие резоны не действуют, спустился вниз. Солдаты тоже присоединились к зрителям.

Фельдфебель солидно подошел к дому и уперся обеими руками в стену, как бы готовясь толкнуть ее. Затем крикнул повелительным голосом:

«Если ты сию минуту не слезешь вниз, я повалю дом!»

Псих тотчас выглянул из-за края крыши.

«Что такое?» — недоверчиво переспросил он.

Бахвальству его сразу конец пришел.

«Если ты сию минуту не слезешь вниз, я повалю дом!» — повторил фельдфебель.

Голова психа скрылась, и через полминуты он выбежал из подъезда. Тут санитары взяли его и отвели в палату.

«Вот как у нас психов укрощают», — небрежно бросил фельдфебель.

Доктор вытаращил на него глаза. Потом пожал плечами и произнес:

«Сами видите, эти больные вечно преподносят сюрпризы. Но что бы вы стали делать, если бы ваш метод отказал?» — спросил он. Должно быть, доктора заело, что он не сумел справиться с сумасшедшим. Ну, и захотел сбить с фельдфебеля спесь. Думал, что фельдфебель растеряется и не найдет, что сказать.

А фельдфебель повел вокруг взглядом и, казалось, глубоко задумался. Прищурив глаза и наморщив гармошкой лоб, он оглядел окружающих и, видимо, остался доволен обществом.

«Я бы повалил дом», — ответил он совершенно серьезно.

Складки на его лбу разошлись. Дескать, шутки в сторону. Дело серьезное и требует соответствующего к себе отношения.

Наступила мертвая тишина.

«Что вы сказали?» — недоверчиво переспросил доктор.

«Я бы повалил дом», — повторил фельдфебель твердо, чуть повысив голос. Мол, разве я неясно сказал или, может, до вас не дошло? Теперь, во всяком случае, сомнения исключались.

Молчание становилось тягостным.

«Вот как, — проговорил наконец доктор. — Наделали бы вы шуму. Этот дом стоит, видите ли, много миллионов марок».

У доктора забегали глаза. Он смотрел то на фельдфебеля, то на нас. Наверно, хотел выяснить, не шутка ли это.

«Ну, значит, лучше, что он спустился добром. Дешевле обошлось, — заключил фельдфебель и махнул солдатам рукой. — Пошли, ребята».

Доктор, — откуда ему было знать, что фельдфебель того, — схватил шедшего последним солдата за рукав и спрашивает:

«Как по-вашему, он на самом деле повалил бы дом, если бы больной не слез с крыши?»

«Еще как повалил бы. Ему это ничего не стоит, он у нас сумасшедший».

«Все вы, я вижу, одинаковы — и начальник, и подчиненные», — сказал доктор.

На войне фельдфебель оказался блестящим взводным и ротным командиром. Даже во время Свирьского похода[7] мы потеряли только трех человек, причем двое подорвались на минах и лишь один погиб под огнем, хотя наш взвод находился на таких же опасных участках, как и другие.

В первой же атаке фельдфебель увидел, как соседний взвод преодолевал болото. Попытка обошлась соседям в полтора десятка человек убитыми и столько же ранеными. Иначе говоря, лишь редкие счастливцы вернулись назад. В ночной темноте им удалось выбраться из-под обстрела. «Нет, так не годится», — подумал фельдфебель. Он пришел к своему взводу и устроил учебные занятия. Атака была назначена на утро, так что время еще было. Он снимал людей поотделенно с позиций и отводил на километр в тыл. Половина отделения отрабатывала атаку, другая половина смотрела. Потом они менялись ролями. Так солдаты получили наглядное представление о том, как ни в коем случае нельзя вести себя во время атаки. Затем он сам атаковал, а все отделение смотрело. Так солдаты получили наглядное представление о том, как надо ходить в атаку. После этого он снова заставил половину отделения атаковать как следует, а другая половина смотрела. Потом они опять поменялись ролями. Солдаты, лежавшие в обороне, должны были целиться из винтовок в своих наступающих товарищей. И если кто-нибудь заявлял, что в какой-то момент мог бы попасть в атакующего, тот возвращался и начинал все сначала. Он шел в атаку снова и снова, ползал по-пластунски, делал перебежки, пока не выучивал урока. На тренировку одного отделения уходило два-три часа, на обучение всего взвода понадобилось десять часов. Занятия закончились только поздним вечером. Командир батальона долго следил за всем этим из ельничка, потом подходит и спрашивает:

«Чем это вы тут занимаетесь, фельдфебель? — Как видно, думал-думал, да так ни до чего и не додумался. — Неужели между боями вы устроили гауптвахту для провинившихся? Что это вам в голову взбрело?»

«Провожу с солдатами учебные занятия», — отвечает фельдфебель.

«Что вы, дорогой, теперь же война, — говорит батальонный, слегка повысив голос. Ясно было, что он сейчас заведется, и пойдет, и пойдет... — Неужели вам мало было учебных занятий тогда, когда для них отводилось время?»

«Господин полковник, учиться никогда не лишне, — отвечает фельдфебель, — А здесь — тем более. Здесь от учебы прямая польза получается».

«Отставить разговорчики! Солдатам место на передовой. И вы должны быть при них. Какого черта вы тут в тылу прохлаждаетесь?»

Ничего не поделаешь. Фельдфебель собрал своих людей и потопал. Но от учений не отказался. Свернули в сторону, с ходу развернулись — и на три километра в тыл.

«Надеюсь, тут нам никто не помешает, — говорит фельдфебель. — Ну, добро. На чем же мы остановились? Триста метров — вон туда — бегом марш! И чтобы у меня, черт побери, не валандаться! Лишнего времени у нас нет».

Напрямик через мелколесье отвел фельдфебель отделение обратно на позиции, а оттуда привел на смену другое. Командира батальона больше не встретили.

Глядя, как шел в атаку соседний взвод, фельдфебель просто поражался, насколько плохо люди обучены. Солдаты поочередно делают перебежки, другие тем временем ведут огонь по противнику, окопавшемуся напротив на лесной опушке, — таков был план. Но на деле из этого ничего не получалось. Каждый раз, как солдат вскакивал, чтобы бежать вперед, он тут же падал подстреленный. А если не падал в начале первой перебежки, то уж почти наверняка — в начале следующей, причем всегда в тот момент, когда вставал или когда делал первые шаги. Стрелки у неприятеля были обыкновенные. Попасть из винтовки в бегущего человека вовсе не легко. Нелегко попасть в человека и тогда, когда он стоит на месте, если расстояние до него составляет несколько сот метров. Вообще стрелять вовсе не так просто, как многие думают. Хорошо, если каждому четвертому удалось убить хоть одного врага. Вот почему солдаты так охотно и рьяно уничтожают пленных или сдающихся в плен. Солдат, который никого не убил, терзается. У него почти такое же чувство, как у юноши, который еще ни разу не спал с женщиной.

Почему же солдаты соседнего взвода падали как подкошенные? Да потому, что они поднимались с того же самого места, на которое бросались после перебежки. Из-за той самой кочки. Неприятель видит, куда упал перебегающий солдат, и, разумеется, берет на мушку бугорок, за которым тот притаился. Куда же ему еще целиться? Разве что в другую такую же кочку, за которой спрятался другой солдат. Когда отделение лежит в болоте, перебежки редки, и может статься, все солдаты неприятеля берут на мушку одну и ту же кочку. Ведь солдат, который только что залег после перебежки, легче поднимается для нового броска, чем те, кто подолгу залеживается на месте и начинает поддаваться страху. Поэтому зачастую тот же солдат делает и следующий бросок. И не диво, что многие убитые смахивали на решето.

Солдату после перебежки следует отползать на три-четыре метра в сторону от того места, где он бросился на землю.

Чтобы прицелиться, нужно примерно четыре секунды. За четыре секунды Джесси Оуэнс[8] пробежал бы сорок метров. Чтобы только опознать неожиданно появившуюся фигуру, требуется не менее двух секунд. Потому что человек не сразу осознает то, что видит. Обычно на это уходит даже три, четыре секунды. Таким образом, бегущему обеспечена безопасность в течение шести секунд. В эти секунды он может чувствовать себя так же спокойно, как воскресным утром на улице города. Расторопный солдат успеет за такой срок сделать ребенка. И даже самый медлительный пробежит хоть шесть метров — по метру в секунду, хотя таких медлительных, наверно, и не бывает на свете. Если допустить десятипроцентный риск, то, по расчетам фельдфебеля, можно бежать семь секунд. При двадцатипроцентном риске можно бежать восемь секунд. Если же бежать девять секунд, то риск составит уже шестьдесят процентов. При короткой дистанции внезапная, правильно проведенная атака позволяет отделению достичь вражеских позиций и преодолеть их без потерь.

«Говорят, будто на войне погибают лучшие солдаты. Я прошел не одну войну и могу сказать, что это ерунда, — внушал нам фельдфебель. — Все плохие солдаты погибают сразу же, в самом начале. Не надо думать, ребята, будто война — это что-то сверхъестественное. Нет, — говорил он. — Война ничуть не мудренее любой другой человеческой работы. Говорят, все, что ни делает человек, несовершенно. Похоже, это так. Но смекалистый солдат может и смерть обвести вокруг пальца. Его даже мина не возьмет. Солдат должен крепко верить, что ему не суждено погибнуть на войне, и еще он должен быть чертовски расторопным, чтобы и смерть за ним не поспевала. Действуя быстро, многие спаслись от верной смерти. В отчаянном положении только и остается, что действовать отчаянно. Ни в коем случае нельзя сидеть сложа руки и ждать конца. Будь что будет, а опускать руки нельзя».

Наутро взвод пошел в атаку и сломил сопротивление противника. Была поставлена задача выйти на реку. Много раз еще пришлось ходить в атаку, прежде чем достигли цели, но, в общем, все обошлось благополучно. Все солдаты охотно признавали, что вряд ли кто-нибудь из них уцелел бы, не проведи тогда с ними фельдфебель занятий. Тем более поразила всех гибель фельдфебеля.

Как-то один младший сержант из соседней роты вдруг спятил. Увидел двух солдат на тыловой дороге и без предупреждения открыл по ним огонь. Бросился в кювет и давай стрелять.

«У, проклятые, живым вы меня не возьмете!» — ревел он.

На крик со всех сторон сбежались солдаты, вообразив, что к нам в тыл прорвался, по крайней мере, целый вражеский батальон. Младшего сержанта успокаивали, уверяли, что никакая опасность ему не грозит, так же как и всем остальным, что нигде поблизости неприятеля нет. Привели солдат из его отделения, чтобы он собственными глазами мог убедиться, что вокруг свои люди.

«Форму-то нашу узнаешь?» — взывали к нему.

«Хоть вы и надели финскую форму, а все равно не финны! Вы уж не первый раз так переряжаетесь...»

«Так ведь по-фински же с тобой говорят, не по-русски!» — крикнул кто-то.

«Все равно, русс есть русс, хоть бы говорил на древнееврейском!» — отвечал младший сержант.

Чем дольше и обстоятельней с ним толковали, тем тверже стоял он на том, что попал в какую-то дьявольскую западню. Он, видите ли, очень важный человек. Поэтому его и не пытаются взять голыми руками. Знают, что с ним шутки плохи. Проводят операции широкого масштаба: нарядили вон сколько народу финнами и даже обучили всех говорить по-фински.

Когда его подчиненные показывались и окликали его, он и слушать не хотел их доброжелательные объяснения. Ясное дело — эти люди попали в руки врага, и враг решил использовать изменников, чтобы захватить их начальника.

«Убирайтесь прочь! Или переходите ко мне! Пуля летит прямо, не виляет, — ей все равно в кого».

«Идем!» — отозвался кто-то из его солдат. Но младший сержант сразу же отменил приглашение. Конечно же, враги пошли бы за ними следом, используя их как прикрытие. Нет уж, его не обманут. Борьба идет не на жизнь, а на смерть. Разумеется, эти предатели выдадут его врагу, стоит только подпустить их поближе. Лишь с этой целью враг их и выпустил. И младший сержант стал отвечать огнем на любой возглас.

На дороге собиралось все больше людей. Возник затор. Сержанта уговаривали и так и этак, но стоило кому-нибудь выйти из укрытия — безумец начинал стрелять. И как он, сердечный, сумел запасти столько патронов? Должно быть, заранее готовился к такой переделке. Солдаты из его отделения рассказывали, что в последнее время он почти ни с кем не разговаривал, только несколько раз упоминал о премиях за убитых. Дескать, неприятель обещал своим такие денежные награды. За голову младшего сержанта якобы назначена изрядная сумма: десять тысяч марок. За простого солдата довольно, говорят, и одной тысячи.

Итак, патронов у него было в избытке. Оставалось лишь одно: заставить его расстрелять весь свой боезапас, а потом быстро накинуться на него, чтобы не успел нанести себе увечья.

Солдаты начали прыгать между кустами, пули засвистели еще чаще. Нельзя сказать, чтобы эта игра доставляла кому-нибудь удовольствие. Младший сержант был отличным стрелком. Об этом рассказали солдаты его отделения и пытались отговорить остальных от опасной затеи. Младший сержант имел значок стрелка первого класса и был награжден «Крестом Свободы» четвертой степени. Он был бесстрашен и неутомим в бою, а на Свири был назначен батальонным снайпером. Один из прыгунов уже схлопотал себе пулю в предплечье. Треск был такой, будто кто сломал толстый сухой сук: кости в крошку. Но другие переняли его тактику. Младшего сержанта надо было непременно спасти. Из принципа. Товарища всегда надо спасать. Ведь другой раз и тебя придется спасать, и тогда все будет зависеть от товарищей, от их готовности прийти на выручку. Каждый такой случай является пробным камнем, свидетельством и доказательством неослабевающего духа товарищества. Безусловная уверенность в том, что товарищи непременно сделают все, чтобы прийти тебе на помощь в случае беды, составляет основу духовной стойкости солдата на войне. Стоит пренебречь спасением хотя бы одного человека, и у многих эта основа окажется подорванной! А это может вызвать цепную реакцию, кризис доверия, который для каждого будет иметь роковые последствия. Вот почему солдаты оказывают помощь столь же охотно, сколь охотно принимают ее в соответствующем положении. Как люди к вам, так и вы к ним — этот библейский завет признают везде. Так, какая-то старушка однажды дала проходившим солдатам буханку хлеба и сказала: «А где-то, может быть, другая женщина, солдатская мать, вот так же от всей души даст хлеба и моему сыну. Поделится тем, что есть. Все они, солдаты, — сыновья для нас».

Так вот, когда фельдфебель услышал, что творится на тыловой дороге, он сразу направился туда.

«Стоп, ребята! Отставить эти заячьи прыжки! — крикнул он командирским голосом, как только прибыл на место. — Я знаю, как с психами обращаться, — добавил он тихо, чтобы не услышал младший сержант. — Не лезьте, ребята, зря под пули!»

Затем фельдфебель подполз к младшему сержанту на подходящую дистанцию и, спрятавшись за большим ивовым кустом, крикнул:

«Если сейчас же не прекратишь пальбу и не пойдешь в землянку спать, я выпорю тебя, как мальчишку! Отхлещу так, что вовек не забудешь, при всей роте по голому эаду!»

В подкрепление своей угрозы фельдфебель сломал березовую ветку метра в два длиной, очистил от мелких прутьев и помахал ею из-за сосны.

На минуту воцарилась тишина — зловещая или, может, наоборот, многообещающая. Что взбредет в голову младшему сержанту? Не видно было, чтобы он послушался. Но и стрелять перестал. Временами доносилось кряхтение — видимо, он думал. Действительно, младший сержант был сильно озадачен. Наконец раздался отчаянный крик, почти вопль:

«Чего ты там бормочешь? Говори по-фински. Я финн».

Тогда фельдфебель выбрался на дорогу и спокойно пошел, как древко, держа перед собой березовую хворостину. Все закричали, чтобы он не ходил. Даже младший сержант поднялся во весь рост в своем кювете и бессмысленно уставился на фельдфебеля. Но когда фельдфебель прошел метров десять и стало ясно, что идет человек, а не привидение, младший сержант нырнул в кювет. Раздался выстрел. Фельдфебель повернулся вокруг своей оси, как пьяный, словно хотел возвратиться, признав неудачу своей попытки, и рухнул на дорогу, как куль зерна. Пыль взметнулась вокруг него прозрачным желтоватым облачком. Сохраняя свою форму, оно тихо поплыло в сторону от дороги и скрылось в лесу, беззвучно и неторопливо, как привидение.

Ужасно было слышать хохот младшего сержанта. Солдаты совсем упали духом. Вызвали с перевязочного пункта врача и санитаров с носилками, но к фельдфебелю невозможно было подойти. Да он уж и не нуждался в помощи. Младший сержант, застрелив фельдфебеля, окончательно лишился рассудка. Он стрелял напропалую и ревел, как сирена. Он, дескать, не боится ни воды, ни огня. Его и пуля не берет. Он, мол, такой твердый человек, что задом камни дробит. Из него душу не вытянуть и клещами. Он выпустит кишки каждому, кто сдуру посмеет сунуться к нему. Истинно, как хрен, черт побери, плоть Христова. Он северной закалки, его и крыса не угрызет.

Один из солдат что-то придумал — он вдруг стал раздеваться. Казалось, сержант начал заражать своим безумием других. Солдат сбросил гимнастерку, сапоги и штаны с такой поспешностью, словно все это на нем горело. Затем он принялся рвать вереск и набивать им снятую с себя одежду, и вот уже на земле лежало явное подобие человека, правда, без головы. Солдат нашел где-то сухую сосенку, пообстрогал и всунул в чучело через ворот гимнастерки, так что конец шеста, пройдя через штанину, уперся в сапог. Труднее было сделать голову, но вскоре справились и с этим. Смекалистый солдат одолжил у товарища гимнастерку и намотал ее на торчащий из ворота конец шеста. Получился круглый узел. Осталось лишь надеть головной убор — и чучело готово. С этим чучелом солдат выполз на заранее выбранную поляну и поднял его во весь рост. Сам он лежал в траве, рядом с чучелом, держа его за ту штанину, где был шест.

«Он не настолько сумасшедший, чтобы стрелять по такой штуке», — говорили солдаты. Похоже было, что безумие в самом деле начинает передаваться другим.

Когда младший сержант увидел фигуру, которая возникла невесть откуда и маячила перед ним, как бельмо на глазу, он был явно поражен такой смелостью. Наступила мертвая тишина.

«Попробуй сделать так, чтобы оно двигалось, шевелилось, — сказал кто-то смекалистому солдату, державшему чучело. — А то он не поверит».

«Иди сюда да сам попробуй!» — огрызнулся солдат, но все же стал немного покачивать из стороны в сторону свое детище. Младший сержант безмолвствовал. Тогда солдат решил наделить вересковое чучело даром речи. Вызывающе насмешливым голосом он стал хохотать и выкрикивать:

«Подумаешь, испугались! Да нам сам бог нипочем!»

На младшего сержанта это никак не подействовало. Игра начала надоедать солдату, он перестал кричать и тормошить чучело, которое стало разваливаться: один сапог уже упал, из болтающейся штанины вылезал вереск.

«Ну, говори же, говори, сатана! — вдруг закричал младший сержант. — Или ты язык проглотил? Говори, чего стоишь, как болван!»

«Черт побери, что бы такое ему еще сказать?» — думал солдат.

Поскольку фигура все молчала, младший сержант открыл по ней огонь. Он стрелял как сумасшедший. Солдат, лежавший в одном белье у ног чучела, видел, как пули лупят в него, и чувствовал себя весьма неуютно и сиротливо. Однако он ничего другого не мог придумать и продолжал держать чучело стоймя. Каждое попадание отдавалось легким толчком в его руках. Точно так же рыбак чувствует через удилище, как клюет рыба. Фигура все не падала, и на младшего сержанта накатила такая ярость, что он выскочил из кювета и, изрыгая проклятия, бросился на мнимого врага, чтобы задушить его голыми руками. Тут уж справиться с ним было нетрудно.

Все удивлялись, как это младший сержант не мог отличить чучела от живого человека, ведь оно было сделано так грубо. Но доктор объяснил, что, разумеется, сумасшедший все это заметил и знал. Ум у него еще работает, а вот соображения уже нет. В этом-то и состоит помешательство.

Когда рассказчик кончил, кто-то проговорил:

— Там, в тамбуре, стоит один ненормальный. Но поди разберись, что с ним. Я, по крайней мере, не могу.

— Алкоголики — это особ статья.

— Быть может, это тоже один из видов помешательства. Никто в здравом уме не станет пить водку, эту заведомую отраву, — заключил солдат, рассказавший про безумного фельдфебеля, и стал укладываться на полу, чтобы еще поспать. Других тоже клонило в сон. Поезд покачивался, как огромная колыбель.

— Насколько я понимаю, на свете нет ни одного человека, у которого в голове был бы полный порядок. Помешанными называют тех, которые сами не сознают своего безумия, — счел нужным добавить кто-то. — Умными же называют тех, которые безумны, но сознают это. Безумцу напрасно что-нибудь говорить, но еще напраснее говорить умному. Безумный считает всех чересчур умными, а умный считает всех помешанными. Одинаково бесполезно быть и помешанным умником, и умным безумцем. Лучше всем оставаться такими, как есть, — как умным, так и безумцам.

На разъезде, неподалеку от которого была родная деревня Йоосе, остановился немецкий воинский эшелон. С севера должен был пройти скорый. На платформу вышел начальник маршрута. На груди у него висела серебристая бляха в виде полумесяца. По всем признакам это был офицер. Станционный телеграфист не разбирался в немецких знаках различия. Офицер был тучный мужчина лет под пятьдесят, с широким лицом. Стальная каска, туго закрепленная ремешком под подбородком, казалась неуместно маленькой на его голове. Заложив руки за спину, он прохаживался по дощатому настилу платформы, под которой, в бетонном желобе, находились стальные тросы, тянущиеся к стрелкам и семафорам от будки, примыкающей к зданию станции.

От поезда был хорошо виден сельский магазин. До него было рукой подать — всего каких-нибудь метров пятьдесят. Стоянка, видимо, затягивалась, и многие солдаты побежали за покупками. Финские деньги у них были, торговля шла вовсю. Они покупали чугунные котлы, алюминиевые котелки, медные кофейники, эмалированные кружки и тазы. Все остальное продавалось только по карточкам. Один солдат вернулся в вагон с четырьмя большими умывальными тазами. Их ему даже в бумагу не завернули, потому что и покупатели, и продавцы одинаково спешили.

Магазин был филиалом местного отделения прогрессивной потребительской кооперации. Телеграфиста неприятно поразило, что немецкие солдаты пошли в такой магазин, ибо сам он, буржуазно мыслящий финский гражданин, никогда не пользовался услугами этого кооператива. Знай он хоть немного немецкий язык, он непременно как-нибудь объяснил бы это офицеру.

Прежде чем пойти в магазин, солдаты подбегали к офицеру, щелкнув каблуками, отдавали честь и просили разрешения отлучиться. Поскольку офицер расхаживал взад-вперед, им было очень трудно рассчитать, где остановиться, чтобы обращаться к нему, выдерживая требуемую дистанцию. Приходилось обгонять его и, забежав вперед, дожидаться, чтобы встретить по всей форме. Но случалось, офицер поворачивался кругом раньше, чем расстояние позволяло обратиться к нему. Солдатам ничего не оставалось, как вновь обежать его и снова стать у него на пути. Все они были молодые, бравые парни — одно слово, альпийские стрелки. Они носили высокие кепи с изображением эдельвейса. По этому поводу даже песню сложили:

Синий подснежник и эдельвейс —

Издавна дружат их цвета меж собой.

Знамя сине-белое, гордо взвейсь!

Братья но оружию — вместе в бой!

У них были ботинки, подкованные железом. Когда эти парни шагали по дощатому настилу, можно было подумать, будто кони топают, до того основательной была их походка. И все же в песне о встрече наших женщин с этими парнями поется: «Остались лишь следы альпийских башмаков». Да и следы унес ветер.

Если у солдата мундир хоть чуточку морщило, офицер приказывал ему немедленно привести себя в порядок. Видимо, он строго следил за тем, чтобы его солдаты представляли страну в лучшем виде. Не зря и обмундирование им выдали добротное, новенькое, и даже на брюках у них были безукоризненные складки. В этой армии штанов не штопали. Ни один солдат не ходил в потертых брюках или с залатанным задом. Единственное исключение составлял сам офицер. С зада его брюк острым коротким хвостиком свисал лоскут двух-трех дюймов в ширину и свыше пяти в длину. Ничего не подозревая, офицер с очень важным видом все расхаживал взад-вперед. Никто из подчиненных, видимо, не смел или не хотел указать ему, что он одет не по форме. Ведь он был старшим по званию во всем эшелоне.

Скорый поезд промчался мимо, как призрак, и лоскут офицерских брюк затрепетал, точно зеленый флажок отправления. Телеграфист позволил себе приблизиться к офицеру и взял под козырек; он исполнял здесь обязанности начальника станции. Офицер с поразительной быстротой поднес руку к ребру каски — он не уступит мужлану в учтивости — и тут же, обернувшись, начал подгонять своих солдат, возвращавшихся с покупками. Он кричал, чтобы они поторопились, но орал так оглушительно, что можно было подумать, будто он страшно недоволен своими подчиненными и ругает их. Один из солдат повернулся и побежал обратно, за своими товарищами, застрявшими в лавке. Выскочив из лавки, солдаты бросились бегом. Офицер все время кричал, подгоняя их. Телеграфист понял, что надо действовать быстро. Он поспешил в аппаратную и сообщил на следующую станцию, что с его разъезда отправляется воинский эшелон вне расписания и пунктом встречи со следующим скорым, идущим с севера, должна быть четвертая станция, считая от его разъезда, — и чтобы до той станции не вздумали остановить эшелон самовольно. Затем телеграфист выскочил из аппаратной, взял зеленый флажок и оглядел станцию. Последние солдаты уже исчезли в вагонах, но офицер все стоял у путей и вопил, видимо, на всякий случай — из опасения, что кто-нибудь из солдат мог задержаться в деревне. Телеграфист не стал вмешиваться в его служебные обязанности и, подойдя к рычагам, опустил шлагбаум у переезда, метрах в пятидесяти к северу от станции, ожидая, что офицер тем временем сядет в вагон. Напрасные надежды! Офицер продолжал стоять на месте.

Правда, он уже не кричал, а только водил глазами из конца в конец поезда, будто пересчитывал вагоны. Телеграфист не знал, как быть.

— Поезд отправляется! — громко возвестил он, хотя на станции, кроме него, только и было людей, что немецкий офицер да какой-то мальчишка лет десяти, смотревший на офицера разиня рот. Крик действия не возымел. Офицер стоял и поглядывал на небо, изредка бросая взгляд и на телеграфиста. При этом телеграфист каждый раз поспешно отдавал ему честь и бормотал что-то невнятное, вроде: «Будьте добры войти в вагон, путь открыт». Офицер же необычайно быстро подносил руку к ребру каски, но не подходил к поезду ни на шаг. Телеграфист истолковал этот обмен жестами как некую договоренность и взмахнул флажком. Машинист дал гудок, поезд тронулся. Тут-то и случилось несчастье.

Офицер ехал в кондукторском вагоне, который, как водится, находился в самом конце состава. Именно туда он, вероятно, и теперь стремился попасть. Но, как начальник эшелона, он, должно быть, считал своей непререкаемой обязанностью покинуть станцию последним, подобно тому как морской капитан до последней минуты остается на мостике тонущего корабля. Поезд уже набирал скорость, а он все еще преспокойно стоял на месте, пропуская вагон за вагоном, как будто принимал парад. Он не сделал ни шага к своему вагону: тот должен был подъехать к нему. Самую роковую роль сыграло, видимо, то, что, загоняя в поезд своих солдат, он сошел с платформы на землю.

Передняя подножка кондукторского вагона поравнялась с офицером, и он двинулся к поезду, собираясь вскочить на заднюю. Смотрел он влево по ходу поезда, желая в последний раз удостовериться, что никто не высовывается из окон и не висит на подножке. Продолжая глядеть по ходу поезда, офицер намеревался сделать пять-шесть шагов, но на втором же шаге споткнулся о платформу и, упав ничком, больно ушиб колени и локти. Край каски так сильно стукнулся о настил, что офицер, казалось, даже потерял сознание. Он пролежал без движения добрых пять секунд. Выпучив от изумления круглые, как плошки, глаза, он глядел поезду вслед. Затем медленно и неловко встал и уставился на телеграфиста. Быть может, офицер подумал, что телеграфист оглушил его сзади чем-то тяжелым? Но его отвлекла другая мысль: надо спешить.

Метрах в десяти по ходу поезда находился дебаркадер пакгауза. Кондукторский вагон сейчас как раз подошел к нему. Скорость поезда была еще не особенно велика. Офицеру следовало быстрее бежать к дебаркадеру. Если бы он не успел вскочить с него на подножку вагона, он догнал бы вагон дальше, за дебаркадером. Там продолжалась та же низкая дощатая платформа, о которую он споткнулся возле станции; только там она поднималась и шла уже примерно в полуметре от земли.

У телеграфиста даже в глазах потемнело, когда он увидел, что офицер побежал не к дебаркадеру, а в тыл пакгаузу. Это была роковая ошибка. Офицер хотел обогнуть склад и там догнать свой поезд. Но в том-то и дело, что за пакгаузом не было выхода к путям. Там вдоль путей тянулся красный дощатый забор метра в два высотой, плотно пригнанный к углу пакгауза. Начальник станции нарочно велел построить этот забор, чтобы люди не ходили прямиком через рельсы. Теперь офицер потерял всякую возможность догнать поезд. Он пытался было перелезть через забор или проскочить в собачью дыру под забором, но в первом случае у него не хватило сил и ловкости, а во втором он не прошел по габаритам. Наконец он попытался проломиться сквозь забор, но для этого его вес был явно недостаточен. Когда он вернулся к исходным позициям, к месту своего падения, поезд уже скрылся из виду и успел набрать такую скорость, что догнать его мог бы разве Пааво Нурми[9] в свои лучшие годы.

Офицер все-таки сделал попытку. Он ринулся к дебаркадеру. «Счастливого пути», — с недобрым чувством подумал телеграфист, питая в душе надежду наконец-то избавиться от этого офицера. Но тот вдруг сделал совершенно невероятный прыжок. Вместо того чтобы взбежать на дебаркадер, он вдруг поднял обе руки в воздух, затем резко, рывком отвел их до уровня груди, вскинул ноги и нижнюю часть туловища вправо и вперед и тяжело грохнулся головой вниз, растянувшись на скате. При этом его ноги оказались точно на краю дебаркадера. Телеграфист до того испугался, что начал опасаться за свое слабое сердце. Уж не полоумный ли перед ним? И что ему теперь делать: поднимать офицера или, наоборот, удерживать его на месте, если он еще в состоянии подняться? Немец в это время отчаянно махал ногами в воздухе, затем описал ими полукруг и сумел-таки встать на твердую землю. Рыча от ярости, он подбежал к телеграфисту и бешено замахал руками в сторону дебаркадера, давая понять, о чем речь. Затем он повел ладонью вверх и показал, что конец дебаркадера не отвесный. Он и верно был не отвесный, а имел скат для въезда с уклоном в тридцать градусов. Офицер, наверно, заметил дебаркадер лишь тогда, когда лежал на платформе, глядя вслед уходящему поезду. Возможно, с уровня платформы его конец действительно показался ему отвесным. Поскольку площадка дебаркадера имела высоту добрых полтора метра, немец, как не особенно ловкий человек, не понадеялся, что сможет взобраться на нее. Гораздо быстрее, он думал, обежать пакгауз сзади, потому что пакгауз был невелик. Бежать прямо по шпалам немец не решился, так как боялся споткнуться, к тому же шпалы сильно замедлили бы его бег.

Только теперь телеграфист начал понимать весь ужас положения. Все это было так неестественно и невероятно, что не сразу укладывалось в голове.

Офицер затараторил что-то по-немецки. Телеграфист разобрал одно-единственное слово: «ауто». И то лишь потому, что слово звучало, как финское. Телеграфист не понимал по-немецки. Десятилетний мальчуган все еще торчал на станции и смотрел на офицера разиня рот.

— Wir haben hier ein Auto[10] вдруг проговорил мальчик, показывая рукой на магазин.

У телеграфиста глаза на лоб полезли. Мальчишка говорит по-немецки! Он бросился к нему и за руку подтащил его к немцу. Слава богу, нашелся хоть переводчик.

— Спроси у него, чего он хочет? — потребовал телеграфист.

— Он хочет автомашину, — ответил мальчишка.

— Да ты спроси у него!

Телеграфисту показалось, что мальчишка придумывает все от себя.

— Haben Sie ein Auto?[11] — спросил мальчик.

— Nein, nein![12] — закричал немец, отчаянно мотая головой, и заговорил еще быстрее, объясняя что-то очень горячо и пространно. Ему было некогда.

— Что он говорит? — допытывался телеграфист у мальчика.

— Ich bin ein Sch"uler. Ich bin in dritter Klasse. Ich kann nicht viel deutsch[13], — выкладывал тот, как на духу.

Тут телеграфист сообразил, что настолько-то он и сам умеет говорить по-немецки. Он оттолкнул мальчишку, знаком пригласил немца следовать за собой, привел его в аппаратную, начал по телефону договариваться насчет машины. В поселке имелся лишь один автомобиль: грузовик при магазине. Остальные были реквизированы для фронта.

— А кто будет платить за прогон машины? — спросил директор магазина.

Телеграфист взорвался.

— Я уплачу! — закричал он.

Лишь после этого директор объяснил, что машины сейчас нет на месте. Она отправлена в город, за двадцать пять километров, должна привезти оттуда товары.

— Когда она вернется?

— Почем я знаю...

Вот те на! Повернувшись к немцу, телеграфист отрицательно покачал головой. Немец бросил на телефон изничтожающий взгляд. Как раз в этот момент на станцию прибыл на дрезине рабочий. Увидев его, офицер решил, что сможет догнать поезд на дрезине. Позабыв о телеграфисте, он выскочил из аппаратной, побежал к рабочему и попытался объясниться с ним жестами. Дескать, уступи мне свое место в дрезине. Рабочий сделал вид, что ничего не понимает, снял дрезину с рельсов и ушел в пакгауз. Во избежание недоразумений он счел за благо даже не вступать в разговор. Немец поставил дрезину обратно на рельсы, взобрался на сиденье, положил руки на рычаги, ноги на педали и с бешеной скоростью покатил на юг. Телеграфист все еще продолжал говорить по телефону.

— Ну, так узнайте. У вас же есть телефон, — распоряжался он.

— Но в грузовике-то телефона нет.

— Позвоните в город, пусть они там поторопят.

— Это можно, — ответил директор и повесил трубку.

Телеграфист вышел из себя и тотчас перезвонил.

— Не извольте думать, что это вам пройдет! Будьте любезны не бросать трубку! Так просто вы от меня не отделаетесь. Я жду у телефона.

— Но, черт возьми, как же я тогда позвоню в город?

Телеграфист вспыхнул до корней волос и сам бросил трубку, но все же остался у телефона ждать ответа.

Он вышел на перрон лишь после того, как директор сообщил, что машина уже возвращается из города обратным рейсом. Когда ее разгрузят, можно будет сразу воспользоваться ею, если только шофер согласится поехать. Немец был уже в двухстах метрах от станции. Телеграфист действовал с поразительной быстротой и успел перевести стрелку в тот самый момент, когда немец подъехал к ней. Ничего не подозревая, не сбавляя скорости, немец покатил в тупик по ветке, ведущей к кирпичному заводу. Затем телеграфист позвонил в пакгауз и приказал станционному рабочему бежать скорее к стрелке, чтобы там встретить и развернуть дрезину.

Немец проехал на дрезине полтора километра — в самый конец тупика. Там вышла остановка. Рельсы встали перед ним дыбом — в прямом смысле слова. На кирпичном заводе работали пять военнопленных. Они толкали вагонетки с глиной как раз у того места, где перед немецким офицером дорога встала дыбом. Они сделали вид, что не замечают его. Смотрели исподлобья прямо перед собой и толкали вагонетки. Взбешенный немец, подпрыгнув, так лягнул дрезину ногами, что она разлетелась вдребезги. Однако это было еще не все. Увидев на лицах пленных злорадные усмешки, немец окончательно вышел из себя. Он бросился на них и начал раздавать оплеухи направо и налево, сбивая с них шапки. Двое успели отскочить в сторону. Затем немец повернулся и побежал по шпалам обратно на станцию. У стрелки стоял станционный рабочий и показывал рукой направление, как полицейский регулировщик. Задыхаясь и бормоча себе под нос проклятия, немец прибежал на станцию, где телеграфист уже поджидал его. Немец остановился у платформы и замахал руками, как ветряная мельница. Телеграфист глядел на него и не знал, что делать. Он пошел в аппаратную и позвонил в магазин, не пришла ли машина. Нет, не пришла. Тогда он позвонил станционному рабочему на южной стрелке и велел пригнать дрезину, которую немец бросил где-то на заводской ветке. Затем вышел снова на перрон. На станции оказалась еще одна дрезина, и немец как раз ставил ее на рельсы. Это была дрезина путевого обходчика, который зашел к кому-то на чашечку эрзац-кофе, но телеграфист не стал останавливать немца, ибо уже не чаял, как от него избавиться. Он только счел своим долгом предупредить офицера о том, что через полчаса с севера проследует скорый поезд.

— Schnellzug! Schnellzug![14] произнес он, сам не замечая того, что говорит по-немецки. Он окончил пять классов, так что должен бы, казалось, знать немецкий получше, но все слова куда-то разбежались. Как ни старался он извлечь их из своей памяти, на язык навертывались лишь самые неподходящие: der Fussboden, der Tisch, die Tafel, die T"ur, die Schelle, das Klassenbuch, das Podium[15]. Дальше этого дело не шло. Он широко махнул рукой с севера на юг. — Der Schnellzug! — снова воскликнул он и показал жестом, что делает поезд с человеком, едущим на дрезине.

— Jawohl, jawohl, Herr Oberst[16], — отвечал ему немец, никак не попадая ногами на педали, которые все время оказывались не на месте. По-видимому, он хотел сказать, что высоко ценит доброжелательные советы и предостережения телеграфиста.

Когда немец скрылся из виду, телеграфист с облегчением вздохнул. Но облегчение он испытывал недолго. Он позвонил в магазин, что машина больше не нужна. Затем стал мысленно сравнивать возможности дрезины и автомобиля и нашел, что, если бы даже машина сейчас пришла, поезда на ней уже все равно не догнать, хоть лопни. Шоссе тут отклоняется от железной дороги и делает, по крайней мере, десять километров крюку. Пока машина будет идти по шоссе, поезд успеет проехать двадцать пять километров до следующего разъезда, а то и дальше. От этой мысли телеграфиста забил озноб. Он совсем позабыл позвонить на ближайшую станцию, чтобы там задержали эшелон. Сломя голову бросился он к телефону. Со станции ответили, что эшелон уже давно прошел: минут двадцать назад, не меньше. Тогда телеграфист позвонил прямо на разъезд, где эшелон должен был разминуться со скорым: перезванивая со станции на станцию, можно было упустить эшелон совсем, а на разъезд эшелон еще не приходил. Телеграфист позвонил на станцию поближе. Оттуда эшелон только что ушел. Ну ладно. Выходит, эшелон все-таки дойдет до разъезда, и этого не изменить никакими расчетами, никакими звонками. Он позвонил снова на разъезд и сказал, что эшелон необходимо задержать до тех пор, пока его не нагонит начальник маршрута, по недоразумению отставший от эшелона на предыдущей стоянке и в настоящее время догоняющий его на дрезине. Дрезину телеграфист попросил отправить обратно с товарным поездом.

Тяжелый камень свалился с души телеграфиста, и он осмелился наконец устроить перекур. Но вскоре выяснилось, что он рано успокоился. В аппаратную пришел рабочий станции и рассказал, что сталось с его дрезиной. Телеграфист крепко выругался, — как он теперь сумеет оправдаться? Ему были отлично известны железнодорожные правила о возмещении материального ущерба. Через минуту пришел путевой обходчик, недоумевая, куда могла деться его дрезина. Телеграфист рассчитывал отдать ему станционную дрезину, но оказалось, что давать нечего. Он всплеснул руками и предложил, чтобы обходчик на этот раз поехал домой поездом. Ведь он уже старый человек, а тут дождь, того и гляди, пойдет. Дрезина, видите ли, мобилизована для военных нужд. Она сейчас выполняет важную операцию, от которой зависит ход войны. Путевой обходчик принял это за чистую монету и только спросил, когда можно надеяться получить дрезину обратно.

— Это знает один лишь господь бог, — ответил телеграфист.

Скорый поезд с севера пришел с опозданием на полчаса. Во время войны это было обычное явление.

Через полчаса позвонили с южной узловой станции. На перегоне к северу от его разъезда под этот скорый поезд попал человек. Пострадавший в очень тяжелом состоянии доставлен поездом прямо на узловую станцию, в госпиталь. Потрясенный телеграфист начал расспрашивать о подробностях.

— Не на дрезине ли ехал пострадавший?

— На дрезине.

— Господи, так это ж наш путевой обходчик!..

Но на другом конце провода о пострадавшем ничего больше не знали.

Немец угодил прямо под поезд. С паровоза его, конечно, заметили и давали гудки, но он, очевидно, гудков не слышал или не понял их назначения. Путеочиститель паровоза сбросил его с полотна вместе с дрезиной. У него сломана правая нога. Стальная каска, по-видимому, спасла ему жизнь: сверху на ней образовалась большая вмятина.

Пошло следствие, писались протоколы допросов. Было установлено, что офицер отстал от воинского эшелона и самовольно взял на станции дрезину после того, как одну уже сломал, каковой материальный ущерб он должен возместить согласно правилам финских железных дорог. Под конец следствия комиссия заслушала показания и самого немецкого офицера, который вел себя при этом весьма корректно.

Однако больше всего хлопот доставил железнодорожникам застрявший на разъезде немецкий эшелон. Его перевели на последний путь, чтобы он не особенно мешал движению поездов. На следующее утро паровозной прислуге разрешили погасить топку локомотива. Дело затягивалось, о продолжении маршрута не было слышно ничего определенного. Финским военным властям в тот же вечер было доложено о случившемся, и они распорядились оставить все как есть впредь до дальнейших указаний.

Начальник эшелона был по званию майором. Его ранения оказались настолько серьезными, что требовались месяцы лечения, прежде чем он будет способен приступить к исполнению служебных обязанностей. Однако немецкий полковник, принимавший участие в работе следственной комиссии, уже знал, что майора освободят от обязанностей железнодорожного офицера, поскольку он с ними не справился, и что его, по всей вероятности, пошлют на Восточный фронт с понижением в звании.

Эшелон смог продолжить свой путь лишь на четвертый день. Его новый начальник прилетел специальным самолетом из Кёнигсберга в Пори, а уж оттуда был доставлен скорым поездом к месту назначения.

Питание немцев наладили следующим образом. На южной узловой станции находился немецкий продовольственный пункт. Оттуда взяли половину персонала — двух пожилых солдат — с запасом продуктов и кухней, погрузили их в вагон, прицепили к товарному поезду и доставили на станцию, где немецкие солдаты вручную откатили вагон на свой запасной путь.

Немцы старались произвести хорошее впечатление своим образцовым поведением. Они почти никому не мешали и даже не стали топтать поля ради своих учебных занятий. В те дни пассажиры поездов могли видеть, как немецких солдат муштровали на перегороженном шоссе, — оно проходит на протяжении двух километров среди полей и хорошо просматривается с железной дороги. На всем оцепленном участке шоссе были видны группы солдат, которые маршировали, разучивали повороты и ружейные приемы. Когда окна были открыты, в вагонах ясно слышали слова команды.

За станцией, на лесной опушке, немцы построили полевую уборную. Наутро после их отъезда местные жители увидели, что строение исчезло. Куда делись столбы и прочие деревянные части постройки — неизвестно. Вероятно, немцы увезли их с собой. Яму они завалили и аккуратно прикрыли дерном. Нигде не осталось ни клочка бумаги, ни окурка, ни спички. Яма для пищевых отбросов тоже была засыпана землей. У них и еды было столько, что они ее в землю зарывали. Уехали немцы ночью — как ветром сдуло. Железнодорожное начальство избавилось от хлопот, но с той поры решило держать ухо востро с каждым воинским эшелоном. А телеграфист, который видел, с чего все началось, решил быть бдительнее всех.

В половине третьего на станцию прибыл с юга финский воинский эшелон. Телеграфист принял его на второй путь — с севера снова шел скорый, тот самый, которого ждал здесь и немецкий эшелон. Тогда он поставил немцев вопреки правилам на первый путь, потому что главный путь полагалось предоставить скорому поезду. Может, отсюда все и пошло. И немецкий офицер, возможно, не разгуливал бы этаким самодовольным петухом, окажись его поезд задвинутым на второй путь. Может быть, он тогда и в вагон убрался бы вовремя.

Финский эшелон стоял уже несколько минут, а его начальник и не думал показываться. Только из первого вагона вышел солдат с большим рюкзаком на плече. Это был здешний крестьянский парень. Телеграфист узнал его. Из последнего вагона вышел другой солдат, очень похожий на первого, только рюкзак на спине у него был пустой. Телеграфист узнал его не сразу, потому что человека в военной форме узнаешь только по лицу. Удивительно, какими одинаковыми кажутся все солдаты, одинаковыми ростом и полнотой, или, лучше сказать, худобой. Только масштабы у них разные. Солдат с пустым рюкзаком оказался братом солдата с полным рюкзаком. Вот как удачно совпали отпуска двух братьев. Старший брат был женат, и ему полагался отпуск через каждые три месяца. Младший был холост, и отпуск ему полагался раз в четыре месяца. Так что совпадение отпусков легко объяснить математически. Говорят, будто отпуска женатым солдатам нарочно дают через каждые три месяца — для того чтобы в третий очередной отпуск папаша мог присутствовать на крестинах своего младшего ребенка. Другие утверждают, что отпуска рассчитаны по иному принципу — по женскому счету времени. Но это уже злые языки выдумали.

«Так, значит, братья! Братья, а идут врозь», — отметил про себя телеграфист, с интересом наблюдая за ними. Тот и другой пересекли первый путь и поднялись на перрон. Они шли навстречу друг другу к середине перрона. Один шагал вдоль здания станции, другой — по дебаркадеру пакгауза. Но они все еще не видели друг друга. Оба почти одновременно свернули, каждый у своего угла и вышли на дорогу, которая вела от станции к магазину. Телеграфист повернулся спиной к поезду, с нетерпением ожидая встречи братьев.

— Эй, послушай! Будь другом, дай закурить! В кармане ни крошки. Курево съел и деньги продал — вот ведь как бывает! — проговорил младший брат, окликнув старшего.

Братья шли уже почти рядом. Старший брат увидел телеграфиста и, полуобернувшись, помахал ему рукой, не успев толком разглядеть просителя. Затем достал из кармана пачку сигарет.

— Я об одном мечтаю: дошла бы сюда война и извела бы всех попрошаек. Чтоб и на развод не осталось. Но товарищу я всегда дам закурить, если честно попросит. Потому что уж больно противно да и зазорно просить. Уж если человек просит, то, стало быть, жизнь его в опасности и нужно ему действительно позарез. Да и тогда не всякий станет просить.

— Здравствуй, Юсси, — сказал младший брат.

Старший как ни в чем не бывало повернулся к нему и, сунув сигареты в карман, пристально посмотрел на брата.

— Здравствуй, здравствуй, брат, — ответил он спокойным голосом. — Ты что же, приехал в отпуск или уезжаешь?

— Уезжаю, — кивнул головой младший, повернулся на каблуках и пошел обратно к поезду. Старший брат поглядел ему вслед, покачал головой и пошел своей дорогой. Телеграфист глядел на них во все глаза.

— Решил поехать в Тампере, — заговорил младший брат с двумя солдатами, которые вышли на перрон размяться. — Переночую в отеле. Закажу два двухместных номера: хоть раз в жизни посплю просторно. Нет ли, ребята, табачку? А то, понимаешь, курево съел и деньги продал.

Ему дали сигарету. Закурив, он исчез в вагоне.

У пакгауза стояли трое солдат. Старый цыган рассказывал им бородатые анекдоты. Сперва шла история о грабителях:

— Ой, Манне! Бежим зигзагами, а то у хозяина ружье!

Потом про человека, который сроду не бывал в церкви:

— Да. Был я в церкви. Черный дядька из бочки рассказывал всякие страсти: земля кончается, небо рушится. Но потом стали деньгами обносить — в мешочке на длинной ручке. Всех обносили. Я тоже взял полсотенную...

— Идите по вагонам. Скорый должен прийти с минуты на минуту, тогда ваш эшелон будет отправлен без предупреждения, — засуетился телеграфист и, широко расставив руки, стал махать и хлопать, будто загонял кур в курятник. Но солдаты и не думали торопиться.

— А долго еще мы будем стоять здесь? — поинтересовались они.

— Я же вам только что сказал. Ваш эшелон не простоит здесь и нескольких минут. Вот только пройдет скорый с севера.

— Ребята! Оказывается, мы тут встречного ждем! — оповестил кто-то, а затем спросил: — Нет ли здесь аптеки?

Телеграфист ответил, что нет.

— Может, хоть лекарственный ларек?

— Нет же, вам говорят, — горячился телеграфист.

К своему изумлению, он увидел за станцией группу солдат с непокрытыми головами, они преспокойно разгуливали по деревне. Приглядевшись внимательнее, он повсюду увидел солдат, бродивших группами или в одиночку. Некоторые забегали во дворы, расспрашивали о чем-то местных жителей. Другие бродили по дорогам.

Скорый поезд промчался мимо, даже не сбавив ходу. Телеграфист всполошился. Когда они успели разбежаться? Ну конечно, за те самые секунды, когда он, позабыв обо всем, наблюдал за встречей братьев.

— О чем волноваться, — сказал телеграфисту какой-то солдат. — Все вернутся, никуда не денутся. Правда, на это уйдет время. Они дорвались до водки, вошли во вкус — теперь им вынь да положь. Надо бы поставить на таких станциях киоски и водку продавать.

— Послушайте, где же у вас вообще начальник эшелона или поездной патруль? — горячился телеграфист.

— Не знаю, не видел, — ответил солдат и пошел прочь, негромко напевая:

Пушки бьют в мадридские ночи,

От разрывов небо горит.

Взял оружие в руки рабочий,

Защищая красный Мадрид...

Телеграфист не верил своим ушам. В гневе выбежал он на дорогу и стал подгонять группу солдат, подходящих к станции:

— Скорее, скорее, поезд отправляется!

— Только без паники. Без нас он не уйдет. В деревне еще много наших.

— Так бегите, позовите их. Скажите, что, если они сейчас же не придут, они отстанут от поезда.

— Да не пори ты горячку. Поезд еще не так-то скоро отправится.

— Мне лучше знать! Если на то пошло, поезд отправится сию же секунду, — рассердился телеграфист и, достав зеленый флажок, выставил его перед собой, не спуская глаз с солдат. Дескать, вот возьму и дам отправление!

— А вот у нас станционный писарь был лихой ходок по женской части, — сказал один из солдат, даже не взглянув на телеграфиста. Другие тоже не обращали на него внимания.

Убедившись, что солдатам бесполезно что-нибудь говорить, телеграфист побежал к вагонам искать человека, который имел бы над солдатами какую-то власть. Он начал с кондукторского вагона. Там сидел всего один солдат — он уронил голову на грудь — видимо, думал, что поезд идет. Его туловище мерно покачивалось взад-вперед с каждым вздохом и выдохом. В вагоне был багаж — огромные корзины, внутри которых находились корзины поменьше, в тех — еще меньше, и так далее, из самой середины можно было вытащить корзиночку, которая была так мала, что не вместила бы и куриного яйца. Это были солдатские поделки[17]. Другие вещи были упакованы в мешки и тюки всех размеров. В углу стояла разобранная соха. Все части ее были связаны в пакет ивовыми прутьями. Имелась и железная накладка для сошника, так что хоть сейчас паши. Не хватало только лошади, сбруи, пахаря да картофельного поля.

— Где начальник эшелона и поездной патруль? — строго спросил телеграфист, тряся солдата за плечо.

— Не расплескай меня, — кротко ответил тот.

Пришлось оставить в покое бедолагу, который, видимо, не без причины боялся расплескаться. Во всяком случае, телеграфисту показалось, что на него пахнуло винными парами. Он прошел в следующий вагон. Там солдаты спали на лавках, растянувшись во весь рост и выставив ноги в проход, так что пришлось переступать через них.

— Есть на этой станции ресторан? — спросил его какой-то солдат, потягиваясь.

— Знает ли хоть одна крещеная душа, куда запропастился ваш начальник эшелона и поездной патруль?

— А ты их разыскиваешь?

— Неужели в эшелоне вовсе нет начальника? Кто отвечает за эшелон?

— Я отвечаю. Я отвечаю. Сухонен, — скороговоркой произнес один из лежавших.

— Вы? — ужаснулся телеграфист. — Вы — начальник эшелона?!

— Не я, а Сухонен.

— Какой еще, черт, Сухонен?

— Не черт, а Вилле Сухонен.

— Да кто он такой? Ваш тезка? Ну, отвечайте же побыстрее, ради бога.

— Он — капитан Вилле Сухонен.

— Да я его в глаза не видел, хоть уже полчаса разыскиваю.

— Я его тоже не видел. Последний раз я видел его в Повенце, в сорок первом году. Там было наводнение, и Вилле смыло, как щепку. Он окликнул меня и велел передать привет моей жене. Я только слышал, что Вилле Сухонен в этом поезде. Но я этому не верю. Скорее всего он на дне Онежского озера.

Телеграфист пошел через весь поезд из конца в конец. Больше он уже ни с кем не заговаривал. «Пусть оставят свой пьяный бред при себе», — думал он. В некоторых вагонах спали поголовно все. В тамбуре одного вагона он увидел человека, стоящего на ногах, и решил расспросить его: человек показался ему пожилым и солидным.

Но тот, оказывается, тоже спал. И рта не раскрыл. Только чуть приподнял веки, показав белки.

— Э, да ведь это хозяин Кеппиля! Что вы здесь делаете? — изумился телеграфист. — Эгей! — тормошил он Йоосе. — Вы же чуть было не проехали мимо своей деревни. Проснитесь!

Йоосе проявил какие-то признаки жизни, и телеграфист помог ему выбраться из вагона.

— А где ваша шапка и вещи? — хватился он.

Йоосе — ни звука в ответ, только покачивался на перроне, как волчок, делающий последние обороты перед тем, как упасть.

— Вы не знаете, где шапка и рюкзак этого человека? — спросил телеграфист у двоих солдат, стоявших возле вагона.

— Вот этого? — переспросил один та них, и на лице его выразились ужас и отвращение. Оба смотрели на Йоосе как на страшилище.

— Нет, мы его вообще отродясь не видали, — решительно заявил другой. — Это пропойца какой-то.

Телеграфист вошел в вагон и стал выяснять, какие у Йоосе были пожитки. Он брал в руки шапку и спрашивал у каждого солдата, его ли это вещь. Начал он с первого купе, в котором Йоосе сидел, пока еще был в состоянии сидеть. Так как телеграфист вошел в вагон через тот же тамбур, где он наткнулся на Йоосе, вещи Йоосе нашлись довольно быстро. Выйдя на перрон, телеграфист надел на Йоосе рюкзак и нахлобучил ему на голову шапку.

— Найдете дорогу домой? — спросил он. Но Йоосе все еще словно витал в иных мирах, хотя свежий воздух, по- видимому, подействовал на него благотворно. Глаза его были уже открыты.

— Скотина и та находит дорогу домой, а уж человек тем более, — рассудил стоявший поблизости солдат. Следуя его рекомендации, телеграфист отправил Йоосе одного. Правда, для верности он все-таки вытащил его на дорогу, ведущую к магазину. Но дальше этого его власть и его заботливость не простирались.

— По мне, пусть этот поезд стоит тут хоть до завтра, — громко сказал он затем бродившим кругом солдатам. — Хоть прахом рассыпьтесь. Больше я для вас палец о палец не ударю.

Мрачный, как туча, телеграфист скрылся в аппаратную, но через полчаса все же вышел и отправил поезд, так как в аппаратную явился очень длинный и очень черный капитан и потребовал объяснений: почему эшелон так долго стоит на этой станции?

— Вы капитан Сухонен? — спросил телеграфист та чистого любопытства, потому что гнев его уже значительно остыл.

— А что, пришла телеграмма? — спросил капитан весьма решительно.

— Вы начальник этого эшелона? — повторил телеграфист.

— Да, конечно.

— Так, значит, вы капитан Сухонен?

— Нет, черт побери, с чего вы взяли! — возмутился капитан.

— Так мне сказали.

— Вздор.

— Так мне сказали.

— Кто?

— Маленькая птичка. Трясогузка, если хотите знать точнее.

Капитан не на шутку рассердился и долго бушевал, напуская на себя грозный вид. Поутихнув, он спросил уже в который раз:

— Когда же вы наконец отправите поезд?

— Он отправится, как только вы войдете в свой вагон.

Капитан оторопел, повернулся кругом и пошел в вагон. Как только он поднялся на подножку, поезд тронулся. Растерянное лицо капитана еще долго выглядывало из двери последнего вагона.

У соседей сажали картошку, когда из-за поворота показался Йоосе. Его походка невольно привлекала внимание. Можно было подумать, что он меряет ширину дороги от канавы до канавы. Он то и дело перебегал дорогу, выскакивал на поле, поворачивался и двигал тем же ходом обратно. Длина дороги, по-видимому, интересовала его гораздо меньше. Во всяком случае, с ее измерением он не торопился. Быть может, он полагал, что дороги на этом свете бесконечны и человеческой жизни все равно не хватит, чтобы вымерить их все. Скорее стопчешь ноги до самых колен.

— Похоже, Йоосе Кеппиля стал дорожным мастером. В порядке ли наша гать? — сказал хозяин, прокладывавший сохой борозду.

Работники, которые шли за ним и сажали картошку, воспользовались случаем и расправили спины, наблюдая за сложными маневрами Йоосе. Борозда шла параллельно дороге, и, поскольку работники растянулись цепью, весь путь следования Йоосе был у них как на ладони.

Йоосе знали в округе за гордого человека. Все рассказывали о его умении держаться с достоинством. Когда он выходил из дому, видно было издалека, что идет хозяин. Но теперь, когда он, миновав соседское поле, подходил к своему лесу, правое плечо у него было поднято до уровня уха, а голова склонилась градусов на шестьдесят влево. Правый глаз не глядел на белый свет, а подбородок торчал на два дюйма вперед. И руками он размахивал как-то по-чудному. У людей во время ходьбы правая рука идет вместе с левой ногой, а левая рука с правой. А у Йоосе правая рука двигалась вместе с правой ногой, а левая — с левой. Все наблюдавшие это рассказывали потом, что было даже как-то жутко видеть такую внезапную перемену в человеке.

— Война, гляди ты, всех стрижет под одну гребенку, — рассуждал хозяин. — Но с Йоосе она, кажись, перестаралась. Оболванила так, что и ходить по-человечески разучился. Конченый он человек, даже вида деревенского не осталось.

Старому работнику все представлялось в несколько ином свете.

— Вот что война с людьми делает. Уж такой трезвенник был — капли спиртного в рот не брал, даже когда угощали.

— Что ж тут удивительного, если там всякую дрянь, даже бензин, пьют.

На полевой дороге человек у всего света на виду. Зато в лесу он чувствует себя укрытым от всех, даже от бога. Когда стоишь в грозу под деревом, тебя вскоре начинает брать страх, что вот ударь, случаем, молния в дерево — и само провидение ничего об этом не узнает.

Солнце пригревало старую пожогу, поросшую таким густым ольховником, что и ветерку не продуть. На припеке кишела и толклась мошкара, и воздух сиял, наполненный быстрым трепетным блеском, — солнечный свет рассыпался, отражаясь от крыльев и чешуек невидимых глазу насекомых. Пожога[18] спускалась в лощину, где плотной стеной стоял непроглядный ельник. Лишь там- сям сквозь ветви прорывался сноп света и выхваченные из мрака ели представали в своем сияющем великолепии.

Когда Йоосе, миновав пожогу, скрылся во мраке своего ельника, его вдруг точно подменили. Он бросился ничком на землю и, глухо рыча, начал кататься с боку на бок и грызть мох зубами. При этом он отчаянно мотал в воздухе ногами, как будто два человека с мотыгами подрядились раскорчевать участок и каждый старался не отстать в работе от другого. Руками Йоосе содрал с земли мох и дерн на площади в несколько квадратных метров. Казалось, будто стая злых духов накинулась на него и колотит всем скопом. Он проткнул себе щеку об острый пенек молодого деревца, срубленного топором наискось, с одного взмаха. Шапка свалилась у него с головы, и, подброшенная ногой, приземлилась под старой елью на другой стороне дороги. Ремни рюкзака порвались, и рюкзак покинул своего владельца. Сухие галетные крошки так и хрустели под ногами Йоосе. В волосах кишели муравьи. Он перегородил своим телом их главную улицу, и теперь они изыскивали возможность перенести его в другое место. Левый сапог, описав в воздухе баллистическую кривую, врезался, как снаряд, в высокий, едва ли не в рост человека, муравейник, зачерпнув в себя добрую половину хрупкой муравьиной постройки. Надо полагать, это дало муравьям пищу для размышлений.

Весь растерзанный, в крови и в грязи, без шапки, без рюкзака, в одном сапоге, с оторванным, болтающимся на нитке карманом, Йоосе наконец встал и, хромая, двинулся вперед. С губ его слетали ругательства, грубые, как топор, и столь же немудреные. Муравьи бросались с него вниз, как крысы с тонущего корабля.

На опушке леса в старом овечьем загоне гулял теленок. Увидев Йоосе, который вышел из лесу и полез через лаз под забором, теленок громко замычал, содрогаясь всем телом.

«Мм-уу!» — ревел он как иерихонская труба[19]. Но Йоосе даже не взглянул в его сторону.

Сыновья и старшая дочка Йоосе играли во дворе. Сыновьям было восемь, шесть и четыре года. Старшей дочке только что исполнилось три года. Младшая еще не вылезала из люльки. Дети с визгом побежали встречать отца, приезда которого они ожидали.

— А кто там идет? — вдруг забеспокоился средний сын.

— Вот балда! Это папа идет! —крикнул старший и помчался навстречу отцу.

Мальчишки бежали друг за другом в порядке возраста и роста, и вереница их постепенно растягивалась.

Старший сын бросился к Йоосе и вдруг стал перед ним как вкопанный. У него словно язык отнялся. Краска залила щеки. Ошибся. Младшие подбежали к нему, и с ними случилось то же самое. Тут только они услышали отчаянный визг сестры, и она появилась белой точкой на полевой дороге. Она бежала так медленно, что, казалось, совсем не увеличивалась в размерах. Когда Йоосе двинулся вперед, ребята, как перепуганные овцы, бросились наутек и потом, сбившись в кучу, провожали его безмолвными взглядами. После ухода Йоосе они еще долго стояли на месте. А их сестренка все бежала, визжа, как недорезанный поросенок. Она разминулась с Йоосе и не заметила его. Поравнявшись с братьями, она нарочно шлепнулась на землю, чтобы они подняли ее.

— Замолчи! Сейчас нельзя реветь! — прикрикнул на нее старший из братьев сердитым «взрослым» голосом.

Девочка продолжала плакать, будто и не слышала его. Тогда брат попытался зажать ей рот рукой.

— Замолчи, а то дождешься розги, — грозно посулил он. Девочка притихла, но, едва он отпустил ее, заскулила вновь. У брата лопнуло терпение. — Ну вот и дождалась, — решительно сказал он и с гневно вздувшимися на лбу жилами поволок ревущую сестру в лес. Младшие братья сделали вид, будто все это их не касается. Они оробели. Старший брат внезапно представился им как бы человеком другого круга — взрослым, облеченным родительской властью. Ища опоры друг в друге, они прогуливались рука об руку, стараясь быть тише воды, ниже травы. А первенец выломал прут, очистил его от листьев и задал-таки Рийтте березовой каши.

Вийра увидела Йоосе из окна. Всполошившись, она бросилась поправлять половики, подкинула в печку дров, поставила вариться эрзац-кофе, расставила по местам скамейки и достала из комода чистую скатерть.

— Господи боже! — вырвалось у Вийры. Войди сейчас в избу сам господь бог, она испугалась бы не больше. Целых две минуты твердила она эти слова, не в силах вымолвить ничего другого.

Йоосе сел на пол и стал расстегивать гимнастерку, хотя расстегивать-то было нечего. Последняя пуговица, сверкнув, как искра, отлетела в самый дальний угол. Когда Йоосе с трудом стянул с себя рубашку, у Вийры руки отнялись.

— Господи боже, что с тобой? — пролепетала она.

Йоосе сидел на полу голый по пояс, и вид его был ужасен. Вдруг он стал медленно клониться набок, как будто помирал, и растянулся ничком во весь рост.

Не в силах пошевелиться, Вийра не могла оторвать глаз от туловища Йоосе, хотя изо всех сил старалась не смотреть на него. Похоже, будто Йоосе подцепил какую-то страшную, неизлечимую, срамную болезнь. Иной раз во сне отнимаются руки-ноги и всю душу охватывает неизъяснимое отчаяние и ужас. С таким же чувством Вийра смотрела теперь на своего мужа.

В избу вошла работница и хотела что-то сказать, да так и застыла на пороге, пытаясь разобрать, что это такое лежит на полу. Но не успела она как следует разглядеть, хозяйка накинулась на нее, вытолкала в переднюю и захлопнула дверь, чуть не отхватив ей нос.

— Бесстыдница! — крикнула хозяйка из-за двери. — Посмей только еще сюда ворваться!

Работница больше не думала врываться, осталась в передней, но в пей проснулось любопытство. Если смотреть не дают, то, может, подслушать удастся. Но хозяйка вышла в переднюю и прогнала работницу во двор.

Энергия вернулась к Вийре еще быстрее, чем покинула ее. Если Йоосе и не спасти, то надо, по крайней мере, спасти честь и доброе имя семьи. Она принялась трясти Йоосе, как медведь охотника. Йоосе, должно быть, потерял уже последнюю надежду и схватился обеими руками за голову, по всей видимости решив не расставаться хоть с нею. То ли руки у него были такие большие, то ли голова такая маленькая, но он закрыл ее целиком. Вийра дергала и ворочала мужа так, точно дралась за свою жизнь и за жизнь своих детей. Вероятно, она твердо решила спасти все, что только можно, хотя бы пришлось пожертвовать половиной Йоосе, а то и вовсе поставить на нем крест. Она приволокла Йоосе в горницу и заперла дверь на задвижку. Таким образом она отвела от себя самое страшное. Что бы там ни было и что бы ни случилось — люди об этом не узнают и не пойдут трезвонить. Потребовалось еще некоторое время, пока Вийра не увидела наконец, что Йоосе всего-навсего обмотан толстой веревкой. Это решительно меняло дело. Йоосе внезапно превратился в несчастное страдающее существо, в жертву, которую необходимо спасти. Это был муж, родной человек, над которым совершена чудовищная несправедливость, а может быть, и преступление. Вийра схватила ножи принялась резать веревочную обмотку, начиная с подмышек. Когда она перевернула Йоосе и отодрала врезавшиеся в кожу последние куски каната, Йоосе был уже, как видно, без сознания. Ни звука не вырвалось из его груди. Весь он посинел и почернел, как труп, пролежавший год в могиле, и на нем можно было легко сосчитать канатные витки. Недели через две синяки на нем позеленели.

Вийра достала чистую рубаху, надела ее на Йоосе и уложила мужа на кровать. Уложила поверх одеяла, лицом к стене, и так Йоосе пролежал до вечера. Потом Вийра сводила его в баню, которую как раз успела истопить в ожидании мужа, вымыла его, одела. Из бани Йоосе шел уже сам, хоть и с большим трудом. Пришел и снова лег. И только в девять часов проснулся и встал посидеть со всеми за общим столом. А куски каната Вийра собрала в подол, как только освободила Йоосе от обмотки-удавки, бегом отнесла за хлев и втоптала сапогом в навозную кучу, где хоронили дохлых кур и все, что не должно попасть людям на глаза. Больше об этом деле не говорили и не говорят в доме Йоосе. Но до соседей потом все же дошло, что Йоосе принес с фронта канат, намотанный вокруг туловища. Бывшие фронтовые друзья Йоосе рассказывают об этом и по сей день. А еще рассказывают, будто бы Йоосе однажды в войну приехал домой вдребезги пьяный.

Когда Йоосе показался вечером домашним, никто уже не мог заметить в нем ничего особенного. Йоосе как Йоосе. Только отец подумал, что сын двигается словно через силу, и спросил, не ранен ли он, не случилось ли с ним чего в дороге.

Йоосе сказал, что его ушибло лафетом орудия и только чудом не перебило хребет. Выстрелили без предупреждения, а он в это время как раз оказался позади пушки. Орудие откатилось — и прямо на него.

— Так ты, значит, из пушки стреляешь там, на войне? — спросил сосед, восьмидесятилетний старик, который каждый вечер приходил к ним посидеть. Он был крестным отцом Йоосе и другом детства его отца.

— Из пушки стреляет не один, а несколько человек, — вразумил его Йоосе.

— Сроду не доводилось видать, как стреляют из пушки. Пушки-то я видел, и не раз. А вот видел ли ты, как с самолета бомбы бросают, с воздуха то бишь?

— На них не больно-то хочется смотреть, когда они сыплют свои яички, — молвил Йоосе со скромностью бывалого человека.

— Вилхо только что с фронта! — громко сказал отец Йоосе, полагая, что старик не очень соображает, что к чему. Отец называл сына Вилхо. На самом деле полное имя сына было Вилхо Йоосеппи. Отца же просто звали Йоосеппи. Отец считал себя единственным настоящим Йоосеппи и не желал, чтобы сына звали так же, как его.

К тому же Йоосе, по его мнению, слишком походил на мать, которую отец считал чуть ли не хохотушкой. Сам же отец никогда в жизни не смеялся, даже ненароком. «Смейся, смейся, скоро плакать будешь», — говорил он обыкновенно каждому, кто имел неосторожность усмехнуться при нем.

Старик в ответ закричал еще громче:

— Вот я про то же самое и говорю! Йоосе фронтовик. Но я видел первую в Финляндии бохмбежку с самолета.

— Ты, наверное, и Финляндию-то первым увидел, — заметил отец Йоосе. — Так подумаешь, как послушаешь твои рассказы.

Отец был не намного моложе соседа — года на четыре, не больше, но никогда не видел ничего такого, что происходило бы впервые, и не верил, что такое вообще бывает.

Йоосе сидел у окна и смотрел на свое поле и на дальнюю кромку леса. Солнце только что скрылось за высоким кряжем, похожим на двускатную крышу. Сквозь лес, растущий по гребню, проглядывал ослепительно-рдяный закат. Казалось, лес пылал. Но пламя мало-помалу гасло, и вот лес уже стал сплошной стеной, и невозможно было представить себе, чтобы сквозь него мог пробиться свет. Это было первое зрелище, которое Йоосе запомнил на всю жизнь. Ничто не изменилось с той поры, по крайней мере, если смотреть вот так, издали. Такой вот вечер всегда был один и тот же, только предшествующие ему дни всегда менялись, всегда были разные, из года в год, чередуясь без всякого порядка. Когда поле вдруг вздыбилось и поднялось стеной, а лес приблизился почти на вытянутую руку, Йоосе отвернулся от окна. В детстве это непостижимое явление повергало его в ужас. Теперь же наступающие сумерки только помогали ему перенести внимание на более близкие предметы. Он стал слушать старика, звонким голосом рассказывающего свою историю, следить за меняющимся выражением его подвижного лица. Казалось, будто старик все время строит гримасы одна другой чуднее. Избу наполнял ровный, не дающий теней сумеречный свет, проникавший во все углы. Он был странного желтовато-коричневого оттенка; казалось, что в избе светлее, чем на дворе, и что свет разгорается все ярче. Но затем вдруг на все упала густая тень, точно какой-то огромный, неведомый великан накрыл весь мир своей шапкой.

Огня не зажигали. Сидели так и слушали


Рассказ о противнике, погибшем стоя, и о жадном солдате | Манильский канат | Рассказ о том, как первая бомба упала на финскую землю