home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Квагга

Отец, которого я поставил на книжную полку, мирно спал в своей урне, а я сидел за письменным столом и озирал взглядом мои новые владения. Этот врачебный кабинет был похож на склеп. Он пропах болезнью и смертью. На улице снег таял ледяной капелью.

Я рассчитал разницу во времени: мне нужно было застать Эпифанио дома прежде, чем он отправится в массажный кабинет в «Джай-Алай». Когда он услышал мой голос, то не удержался, чтобы не начать с обычного «Hola que tal, carbon?». Но быстро опомнился и продолжал разговор в тоне, который, как ему показалось, больше подходил к обстоятельствам. «Ну как ты, дружище? Ты доделал все эти вещи с отцом?» На его языке «эти вещи» было таким расплывчатым понятием, означающим одновременно все и ничего. Краткий отчет, который я ему предоставил, похоже, удовлетворил его. «Я должен сказать тебе одну очень неприятную штуку. Барбоза, сукин сын, уже нашел тебе замену. Взял какого-то уругвайца. Чувак явился из Бриджпорта, а видом похож на редиску. Un r'abano, amigo, un r'abano. Ты представляешь меня в паре с редиской? Quiniela на редиску? А ты знаешь, как его зовут? Оскар Макси-Куинли. Ну поверишь, нет? Макси-Куинли, какое-то название гамбургера, скажи? Ну ты меня знаешь, я начал его гнобить и стебать по-всякому, и этот мудак очень разозлился. А знаешь, что он мне ответил? Такого мне еще никогда не говорили: „Te voy a meter mas largo que Australia“. Засуну тебе туда штуку побольше, чем Австралия. Это, наверное, шутка юмора у него такая». Я внезапно въяве ощутил спертый воздух раздевалки, запах пота переодевающихся ребят, услышал стук мячей о стену, крики публики, взвизги каучуковых подошв о покрытие, завывания порывов ветра enbata, свист мячей в воздухе. Нервиозо словно на мгновение перенес меня домой, его голос был как трансатлантический авиалайнер. «Завтра утром я посмотрю, на месте ли еще твой кораблик, дружище, и на обратной дороге зайду к тебе. А в промежутке займусь этим Макси-Куинли и отправлю его прямой наводкой в Монтевидео, можно через Австралию». Перед тем, как попрощаться с Эпифанио, я сказал ему, что здесь идет снег и что в моем саду белым-бело. Он некоторое время помолчал, и я ощутил, как он пытается постичь умом очертания великолепного пейзажа, незнакомого, непривычного для него. Наконец, разложив все в голове по полочкам, он сказал удивленным, каким-то детским голосом: «Puta madre, esto debe ser mui bello»[4].

Три следующих дня были посвящены походам в администрацию, передаче прав собственности, трансферам, ликвидациям, изменениям, расторжениям и прочим действиям, обладающим неизъяснимой сладостью для некоторых компаний, старающихся приобщить нас к благам современного общества. Когда душеприказчик доктора Катракилиса принял меня, чтобы объяснить все арканы процедуры наследования, снег уже сошел и город обрел привычные цвета.

Дома я пользовался только местами общего пользования и своей спальней. Остальные комнаты принадлежали мертвецам, и я уважал их права. Пес тоже сразу усвоил границы своих владений. Странно, он самостоятельно обозначил периметр своего мира, и этого ему вполне хватало для счастья. У пса был еще один источник удовольствия: он полюбил по вечерам сидеть и смотреть телевизор вместе со мной. Он забирался на диван, не сводил глаз с экрана — совсем как человек, так внимательно, что казалось, он прослеживает цепочку изображений и разговоров. И если внезапно в цепи образов появлялось животное, все равно какое, он, навострив свои остренькие ушки, ушки спасенной из пучины вод собаки, издавал утробное тихое ворчание — нельзя было угадать, означает оно необъяснимую грусть или, наоборот, радость узнавания формы жизни, похожей на его собственную.

Мне никогда не удастся выразить, до какой степени общество этого пса и вообще его присутствие в моей жизни было для меня драгоценно и важно в этот момент, когда память о мертвых накатывала на меня, подобно морским волнам. Иногда я разговаривал с ним, и мне явственно казалось, что он понимает все, от самого незначительного замечания до общечеловеческих философских исканий, до самой сути обуревающих меня сомнений в основательности моего генетического наследства.

Как это всегда бывает, ответ пришел из самого неожиданного и вроде бы совсем не подходящего для этого источника. Явился Зигби, осиянный нимбом самодовольства, как обычно. «Ну как ты поживаешь, мой мальчик, выглядишь вроде неплохо, держишься как-то? Это хорошо. Проходил я тут неподалеку и вдруг услышал, как бутылка виски твоего отца прямо-таки умоляет меня зайти на стаканчик». Зигби был для меня делегатом от прежних времен, представителем другого мира; язык и кодекс поведения этого мира мне был неизвестен. Он появлялся в моей жизни словно при помощи какого-то киношного спецэффекта. Создавал вокруг себя вакуум, будто всасывал все молекулы кислорода в комнате, оставляя мне только малую толику, чтобы я мог слушать его, дыша при этом вполсилы. «Налей-ка мне двойной, у меня в глотке пустыня Сахара. Ну ты надумал наконец пойти по стопам отца и всякое такое? Заметь, ты еще молод, можно вроде бы не торопиться. Но если ты сделаешь это быстро, ты можешь еще получить всю — я имею в виду, вообще всю — клиентуру отца. И поверь мне, это не фунт изюма! Если ты будешь тянуть, все эти люди разбредутся туда-сюда по другим врачам. Чем дольше ждать, тем меньше останется больных, завещанных отцом».

Порции виски было недостаточно, чтобы выстоять после первой атаки. Вторая не заставила себя ждать: последовало новое пространное рассуждение по вопросу, который мучил меня уже давно, а сейчас из-за смерти отца вновь встал ребром. Я об этом ни с кем никогда не говорил и уж особенно не собирался обсуждать такое с Зигби-Скарсгордом, настырным и сильно пьющим эстетическим хирургом. Может быть, он умел читать мысли? В любом случае, в этот предвечерний час он, отхлебнув изрядный глоток отцовского виски, который, как он считал, принадлежал ему по праву, продолжил: «Я могу себе представить, как трудно тебе жить в этом доме и именоваться Катракилисом после всех историй, которые здесь происходили, и всех несчастий, которые на тебя обрушивались по очереди. Четыре родственника, четыре самоубийства. Заставляет задуматься. Ты, наверное, задаешься вопросом, нет ли в этом некоей генетической предрасположенности, не завелась ли в твоей спирали ДНК какая-нибудь неправильная хромосома? Мой ответ таков: мы все равно в этом ни хрена не понимаем и жизнь создана для того, чтобы ее прожить. Например, я думаю, что тебе надо начать выпивать. Пара стаканчиков между делом никому не повредит, зато хорошая смазка для нервных клеток. Кстати, еще налей, мой стакан пуст».

Вопреки безапелляционному, хоть и оптимистичному, утверждению Зигби, многие научные работы свидетельствуют, что существуют определенные факторы, влияющие на передающуюся по наследству предрасположенность к самоубийству. Тут виной, видимо, гены-рецепторы серотонина, который контролирует реактивность нервной системы. Еще под подозрением у ученых оказался один вид генов, которые участвуют в производстве гормона кортизола, ответственного за развитие стрессовых реакций и сохранение энергетических ресурсов организма.

Достоинство этих исследований состоит хотя бы в том, что они приподняли завесу непонимания, хотя до сих пор не был собран материал по таким, как наша семейка, сплошь состоящая из самоубийц, передающих из поколения в поколение увечные, выродившиеся, порченые спирали ДНК, отличающиеся то ли недостатком серотонина и переизбытком кортизола, то ли наоборот.

А кстати, существуют ли еще в мире такие же наследственные линии, как моя, такие же результативные в отношении суицида, с одновременной дегенерацией с двух разных сторон, одни — выходцы из СССР, другие — с берегов Гаронны, сделавшие из самоубийства искусство и от раза к разу совершенствующие эффектность и изощренность создаваемых перформансов? Потому что у моих, помимо общих макабрических исканий, не следует забывать и об общем факторе зрелищности, объединяющих их способы восславить момент расставания с жизнью.

«Если уж проследить эту историю с генетикой, начал твой дед. Что было раньше, никто не знает. Но деда-то мы помним, и он был довольно своеобразным человеком. Ты-то его всегда любил, но я, зная его очень хорошо задолго до твоего рождения, могу сказать, что это был довольно странный персонаж. Эта его история про Сталина и все такое — вот я вечно спрашивал себя, правда ли это? И вообще, как коммунист, удравший из Советского Союза, смог найти буквально на следующий день достаточно денег, чтобы купить такой шикарный дом в таком хорошем районе? Никто никогда так и не понял, как же он это сделал. Да по сути, он всегда был таким, непонятно было, чего от него ожидать. Вот смотри, никто не знал, что он там мутил в Москве в течение шестнадцати лет, отправив сына к друзьям, чтобы тот учился во Франции. Представь себе, Адриан родился в 1929 году, отец отправил его в Тулузу в 1934, а сам приехал только после смерти Сталина, в 1953-м. Что в промежутке — тайна, покрытая мраком. Ни единого слова про жену. Так никто и не знает, умерла ли она, уехала ли куда, а может, ее посадили или депортировали. Ведь это же ненормально! Брось в меня камень, если я не прав. Я думаю, что этот человек был прирожденный лжец. Прохиндей. Манипулятор. Видимо, ему передалось немного сталинских генов».

Я сидел в компании Зигби и постепенно до меня доходило: до чего же невероятно и нелепо все, что мне довелось пережить по возвращении в этот город. Несомненно, этот человек даже близко не мог предположить, что ведет себя попросту непристойно. Я ничего о нем не знал, а он сидел здесь, возвращался вновь и вновь, как упрямый баран в ясли, опустошал семейные запасы спиртного, рылся в биографии деда, отравлял меня ядом замедленного действия, сеял зерна внутреннего раздрая.

«А ты сам знаешь, почему у тебя фамилия Катракилис? Как этот грек — а грек ли он вообще, никто ведь не знает — угнездился в Москве и стал одним из личных врачей диктатора? А ты сам веришь, что этот ломтик в формалине настоящий? Ты видел его и все? Это точно как его история про кваггу…»

Зигби имел право быть феерическим мудаком, профессиональным вешателем лапши на уши, выносителем мозга вручную, он мог вести себя как назойливый алкаш на улице, копаться в чужом грязном белье и сморкаться на могилы — но он не имел права трогать кваггу. Я встал, вынул у него из рук стакан и коротко сказал: «Вон». Почувствовав, что происходит нечто важное, Ватсон подбежал ко мне и мгновенно усек, что собеседник хозяина вдруг превратился в незваного гостя, вторгшегося в наши владения. Пластическому хирургу понадобилось несколько больше времени, чем псу, чтобы осознать новые параметры нашего общения. Затем, когда эта мысль пробралась сквозь туман в его мозгу, он резко встал, надел пальто и покинул сцену, как бездарный актер после провала на прослушивании.

Для меня именно с квагги началась вся история жизни моего деда. В 1963 году он впервые рассказал мне, как умерло это животное. Мне было семь лет, и ничто до того, что я слышал доселе, ничто даже из всяких последующих историй не подтолкнуло меня в такой степени к осознанию безграничной грусти бытия и ценности одной-единственной жизни.

Дедушка не так-то много говорил, но тембр его голоса в соединении с иностранным акцентом способствовал тому, что каждое его слово намертво врезалось мне в память. История квагги родилась во тьме веков, на бескрайних равнинах Южной Африки. Equus quagga quagga — это была такая зебра, не похожая на всех остальных. Отличалась она светло-бежевым окрасом с черными полосками только в районе шеи и груди, сзади же гладкой гнедой масти. Это было необыкновенно красивое животное, стройное, изысканное, принадлежащее к подвиду зебр, плодовитому и миролюбивому, которое ничего больше не желало, кроме как носиться по саванне и щипать травку на бесконечных равнинах. Этот проект Господа Бога, предназначенный для вечной счастливой жизни, тем не менее был внезапно и жестоко завершен: буры, азартные охотники, неистовые и необузданные, обрушились на эти мирные стада, поставив перед собой задачу каждую кваггу превратить в прочный мешок, салонный трофей или шкуру в изголовье кровати. За недолгое время — примерно период взросления одной человеческой особи — все африканские квагги были уничтожены, кроме нескольких экземпляров, которых отловили и поместили в европейские зоопарки. Именно этот момент и зафиксирован в истории моего деда Спиридона. «Моего лучшего друга в Москве звали Лазарь. Это был пожилой ветеринар (он был намного старше меня), который работал в зоопарках по всей Европе. Он специализировался в лечении разных видов диких животных, содержащихся в условиях неволи. Он много путешествовал и говорил на семи языках, плюс восьмой — язык животных, которых он лечил. Однажды ему позвонили из зоопарка в Амстердаме, который, кажется, претенциозно назывался „Natura Artis Magistra“. Их квагга заболела. Температура, судороги, понос. По мнению моего друга, не подобало содержать вымирающее животное в таких широтах, это и могло быть причиной заболевания. Лазарь отправился в Нидерланды. Он увидел зебру, которая уже не принимала пищу, страшно ослабла, шкура выцвела, шерсть повылезла. Директор зоопарка подлетел к моему другу и молил его вылечить животное, которое составляло гордость их коллекции, как было заявлено в рекламной брошюре — „единственный выживший представитель своего рода на Земле“, это было важным обстоятельством для посещаемости зоопарка. Он настаивал, что кваггу надо поставить на ноги за два дня, к приезду высокого гостя, какого-то бананового принца, который проезжал через Амстердам и обязательно хотел посмотреть на вымирающее животное».

Когда дедушкин друг Лазарь вернулся в загон к квагге, с ним случилось нечто — такого прежде никогда не бывало за все годы его работы ветеринаром. Он заплакал. Зебра лежала на боку и тяжело дышала. Напуганная пленом, угнетенная постоянным присутствием большого количества людей, изнуренная непривычным, неподходящим для нее климатом и уже недостаточно молодая для таких испытаний, квагга не могла сопротивляться болезни. Если бы тогда, дома, в саванне, она ускользнула, то бегала бы сейчас со своим стадом и избежала участи болезненной салонной собачки. Но судьба распорядилась иначе, и быстроногая лошадка медленно угасала на сырых и низких голландских землях. Ветеринар применил к ней все лекарственные и восстановительные средства, которыми только располагала медицина той эпохи. Он накрыл кваггу несколькими одеялами и просидел с ней весь день и часть ночи. «Знаешь, Лазарь признался мне, что, находясь наедине с несчастным животным, посреди ночи, когда посетители больше не бродили вокруг загона, он время от времени впадал в панику, его охватывал жуткий страх. Он был растерян и подавлен: на его глазах происходило что-то абсолютно неправильное. Он знал уже, что будет последним человеком в мире, который видит живую кваггу и который при этом спустя мгновение увидит смерть последней квагги на планете. Он понимал, что в этот момент должен быть рядом. И не мог принять мысль, что будет последним человеком, на глазах которого вот так исчезнет целый вид, что больше на Земле не останется ни одной живой квагги. А буквально полвека назад их были сотни тысяч. Ты можешь себе представить, что он ощущал в это мгновение и как могла повлиять на него эта смерть? В эту ночь Лазарь спал на скамеечке в зале кормления животных. Утром, до прихода служащих зоопарка, он вернулся в вольер к квагге и увидел, что ее состояние ухудшилось. Глаза словно вылезли из орбит, и время от времени задние ноги животного сотрясались в судороге. Лазарь рассказал мне, что присел на корточки, положил руку на шею квагги, погладил ее и начал говорить с ней. Еще и еще. Говорил ей простые, утешительные вещи, которые мог бы сказать человеку в подобный момент. Они долго так сидели, один на один, и оба понимали, что же сейчас произойдет. Когда первый пришедший на работу служитель вошел в загон, последняя квагга уже умерла, а Лазарь, представитель людского рода, проводивший ее в последний путь, гладил ее по еще теплой шее. Представляешь, какая картина? Мой друг увидел, как через его пальцы утекает жизнь последнего представителя исчезнувшего вида, уничтоженного ретивыми охотниками. Это произошло двенадцатого августа 1883 года в зоопарке „Natura Artis Magistra“. Каждый раз, когда я вспоминаю эту историю, сердце сжимается в груди».

В течение нашей совместной жизни Спиридон добрую дюжину раз рассказывал мне о печальной кончине этой необыкновенной зебры и никогда не сбивался с общего хода истории, доверенной ему другом. При этом надо учесть, что инсинуации пластического хирурга Зигби не были уж такими безосновательными. Мой дедушка, конечно, любил приврать, был прохиндеем и манипулятором, коммунистом, подправляющим историю на свой лад, конечно, и в соответствии с приказами своего диктатора в Кремле, ясное дело. Но вся его история, со всеми его недостатками, просчетами, с дурацким куском мозга вождя, советскими делишками и даже его самоубийством, придавала его судьбе романтический флер, совершенно недоступный глотателю ячменного солода.

Дату смерти деда определить было просто, это произошло в 1974 году. А вот точно определить дату его рождения было проблематично, и никто из Катракилисов не желал всерьез заморочиться этими подсчетами. По официальным документам из Москвы — были ли они подлинными, это вопрос, — Спиридон был сыном Льва Катракилиса и Ирины Приваловой. В соответствии с этими русскими документами, он появился на свет между 1899 и 1900 годами. Он выучился на медика и практически в то же самое время в 1929 году родился Адриан, мой отец. Спиридон, судя по всему, не был женат, и ребенок по документам не имел матери, что даже для медика представляло биологическую несообразность. Странное имя моего деда, какое-то слишком эллинское, соответствовало прежде всего имени греческого бегуна, победителя марафона на первых Олимпийских играх современной эпохи, организованных стараниями Пьера де Кубертена и стартовавших в Афинах в 1896 году.

Десятого апреля этого года пастух Спиридон явился на старт первого исторического марафонского забега, соединяющего город Марафон и Афины. Для возрождения Олимпийских игр были избраны семнадцать бегунов, которые претендовали на первенство в забеге на 42,195 километра под палящим солнцем (соревнования проводились с четырнадцати до восемнадцати часов дня).

Во главе группы бегунов бежал француз, его звали Лермузье. Ему, казалось, было наплевать на жару и все особенности местного климата. Но очень быстро он со своими спринтерскими замашками обессилел и упал, сойдя с дистанции. Когда было пройдено около двух третей дистанции, казалось, что результат предрешен. Благодаря размеренному и соответствующему сложностям климата бегу австралийский стайер Флэк вышел вперед. Он был одним из главных фаворитов забега, поскольку до этого он выигрывал на дистанциях в 800 и 1500 метров. Казалось, судьба соревнования предрешена. И тут-то пастух Спиридон, свеженький, словно только что из душа, появился не пойми откуда, на полном ходу обошел Флэка и выиграл самый желанный забег в истории. Целый мир прославлял пастуха, в Греции водружали на него короны и ставили стелы его имени, переименовывали в его честь стадионы и площади. Он стал античным героем, которого так долго ждала эта страна. Но вот только хоть национальный герой и наполучал кучу золотых медалей, специалисты потом начали разбираться в деталях этого забега, который на заре нового рождения Олимпийских игр не особенно пристально контролировался. Некоторые исследователи, из числа самых внимательных, удивлялись свежести и бодрости победителя, его непонятным «исчезновениям» на некоторых этапах забега и особенно его внезапному появлению на последних километрах, когда он сожрал с потрохами бедолагу Флэка.

Сомнения перешли во вполне соответствующие закону подозрения, делу был дан ход, и для начала победителю отказались выдавать приз: 100 килограммов шоколада, быка и миллион драхм. Комиссары полиции, не предоставив между тем никаких конкретных доказательств, порешили, что пастух, который хорошо знал местность, находил короткие дорожки и овечьи тропки, а изрядную часть пути вообще проделал на запряженной лошадью телеге с сеном, чтобы потом появиться как чертик из табакерки и победить измученного сорокакилометровым пробегом австралийца.

В результате противоречивых заключений следствия и юридических проволочек Олимпийский комитет решил закрыть глаза на логические несоответствия и оставить победу за Спиридоном. Греки радовались и праздновали, словно бы ничего не произошло. Только бедолага Флэк на долгое время лишился сна и аппетита.

Когда, спустя годы, я узнал эту историю, я подумал, что она идеально соответствует представлению, которое я составил о моем дедушке. Умница, хитрец, пройдоха, лжец, несомненно, но не позволяющий себя ни на чем поймать и никогда не признающийся, что приврал. Тот — или та, — кто дал ему при рождении такое имя, заранее задал его характер. Три или четыре года после сомнительной победы хитроумного атлета в Афинах его духовный крестник появился на свет в городе Москве и явно вознамерился продвинуться дальше, чем его тезка, пешим ли, на телеге или на ЗИСе, автомобиле руководителей Советского государства.

Согласно официальному источнику — так я называю голос своего дедушки — он начал в 30-е годы карьеру военного врача и начал стремительно продвигаться как по военному, так и по медицинскому ведомству. По причине напряженной работы он, видимо, и решил отправить сына Адриана в Тулузу, в семью русских белоэмигрантов, старых друзей семьи, которым он отправлял изрядную сумму на его проживание и обучение (материальные свидетельства его привязанности не были преданы огласке опекунами ребенка). Как Спиридону удалось вывезти сына из Советского Союза и где он брал средства, чтобы оплачивать такое солидное содержание столько лет? Откуда он взял деньги, чтобы приобрести наш дом в 1953 году? Все вопросы, которые задал Зигби, были вполне обоснованными. Но мой отец, так же как и Спиридон, решил не ворошить прошлое, пусть мирно спит.

Спиридон метался между больницами и партсобраниями и в итоге заработал нашивки на погоны и прекрасную медицинскую репутацию, так что его назначили в Кремль одним из восьми или десяти специалистов, обслуживающих высшее начальство. Он утверждал, что был одним из личных врачей Сталина и сопровождал его на дачи в Кунцево, под Москвой, или в Сочи, на берег Черного моря, или еще в Абхазию, на берег реки Холодной. Как бы подчеркивая свою близость с Джугашвили, дед рассказывал, что государственный муж был маленького роста и старался приобретать обстановку соответствующего размера, особенно кровати, которые ни в коем случае не должны были быть длинными. Он жил ночной жизнью, ложился на заре и вставал после двенадцати. Его сотрудники и весь персонал должны были приспосабливаться к такому расписанию дня и к его страсти к купаниям. Он все замечал, за всем следил, все контролировал — память у него была феноменальная. Сталин был тираном, но отнюдь не был невеждой, как его иногда любят изображать. Он любил американские фильмы, особенно с Кларком Гейблом и Спенсером Трейси. Хорошо знал литературу, был ценителем музыки. Часто он проскальзывал инкогнито на концерты и балеты. Двадцать раз смотрел «Лебединое озеро». Он был неуловим и неистребим. Единственный раз его видели растерянным и потерявшим над собой контроль — когда умерла его вторая жена, Надежда Аллилуева-Сталина. Она покончила с собой после ссоры с мужем, выстрелив прямо в сердце.

Дед часто вспоминал о самоубийстве этой женщины, с которой, впрочем, так и не успел познакомиться. Он вновь и вновь возвращался к этой теме. Кружил вокруг истории смерти, которую его хозяин, хоть и убитый горем, но остающийся при этом маниакально подозрительным манипулятором, объявил следствием внезапной разрушительной болезни.

Дед рассказывал еще, что Сталин, как, впрочем, большинство тиранов, страдал паранойей и не доверял никому из врачей: считал, что они хотят его отравить, что их подкупили члены семей его соратников, таких как Молотов, Каганович или Калинин. В таких случаях, едва закрадывалось подозрение, Сталин использовал два проверенных метода: ликвидация или лагерь. Он спал в комнате с бронированной дверью. Когда он куда-то выезжал на машине, еще два таких же ЗИСа, совершенно одинаковых лимузина, отправлялись в разных направлениях по улицам столицы, отвлекая внимание. Еще одно распоряжение об усилении мер безопасности было принято незадолго до его смерти, вечером двадцать восьмого февраля 1953 года. Сталин собрал соратников, объявил им о заговоре «убийц в белых халатах», называемом еще «делом врачей»: якобы несколько врачей еврейского происхождения замышляли погубить главных партийных функционеров Советского Союза.

В эти моменты голос Спиридона делался тихим, доверительным: «Вспоминаю эти последние дни. В атмосфере чувствовалось такое напряжение, что буквально нечем было дышать. Никто никому не доверял, все подозревали всех. Боялись слово сказать, потому что оно могло быть превратно истолковано, боялись доноса завистливого коллеги. Мы, медики, были на главной линии фронта — на нас лежала колоссальная ответственность и при этом все мы были под подозрением. В этот вечер мы знали, что Сталин, проведя собрание, отправился на дачу в Кунцево, под Москвой. В полночь, как всегда, три одинаковых ЗИСа выехали из Кремля в разных направлениях. На следующий день, первого марта, офицер безопасности — я помню даже его имя и фамилию, его звали Петр Лозгачев — был удивлен, что он так долго спит, и, взяв на себя ответственность, в двадцать три часа решил войти в спальню вождя. И обнаружил его на полу, без сознания, в луже собственной мочи. Сталин много лет страдал от атеросклероза, и днем в какой-то момент с ним случился инсульт. Его перенесли на диван в гостиной и стали пытаться связаться с Берией, шефом советской тайной полиции: лишь он один по личному распоряжению Сталина имел право решать, может ли врач приблизиться к вождю. До Берии дозвониться не удалось, однако от него было передано распоряжение никому ничего не разглашать, поскольку он сам приедет со своими проверенными врачами. В конце концов в два часа ночи он объявился в компании Хрущева и Булганина, которые даже не знали, с какой стороны у человека сердце. Сталин был в коме, но еще жив. Все трое медлили, опасаясь принять неправильное решение, которое потом выйдет им боком, если вождь опять оклемается. Берия менее всех спешил призывать помощь. И понятно почему: он узнал, что его имя включено в список на следующую „чистку“, надиктованный лично Сталиным после дела о заговоре врачей, поскольку Берия был тесно связан с одним из подозреваемых. Никто, кроме Берии и двух других руководителей, не знал, как там дальше все происходило на самом деле. Во всяком случае, смерть Сталина была официально констатирована в шесть часов утра пятого марта 1953 года. Агония длилась около трех дней. На следующий день все кремлевские медики собрались в Кремле в одной комнате. Выходить из нее было запрещено, никто не мог и зайти. Пошли слухи, что Берия задумал обвинить и казнить кого-то из нас, просто для примера и чтобы заранее напугать участников возможного заговора. Седьмого марта министр здравоохранения призвал меня и сообщил, что я в числе еще девяти врачей назначен проводить вскрытие Джугашвили. Это могло означать все, что угодно. Либо я не принадлежал к списку жертв, составленному Берией, либо, наоборот, мои дни сочтены, потому что уничтожить кого бы то ни было по любому, самому ничтожному поводу было в порядке вещей, вполне соответствовало тогдашним правилам хорошего тона, продиктованным кодексом выживания».

Очевидно, что нет никакой возможности узнать, как на самом деле вел себя мой дед на протяжении двадцати лет в этом перевернутом мире со смещенной системой ценностей. Но разумно было бы предположить, что вряд ли он стал вхож в самые высокопоставленные дома советских чиновников, не предоставив предварительно многочисленных свидетельств своей лояльности тирану или его ближайшим соратникам.

«Когда мы со всеми необходимыми инструментами оказались один на один с обнаженным телом Сталина, распростертым на столе, мне в голову пришла странная вещь. Я вспомнил фразу, которую он без конца повторял Берии, Булганину, Хрущеву — всем, кто был к нему приближен, на кого он взирал с ласковым презрением: „Что бы вы без меня делали, вы, которые более беспомощны, чем слепые котята, едва появившиеся на свет“.

Мозг все еще выглядел мраморным после перенесенного кровоизлияния, он был непочтительно разрезан в нескольких местах, чтобы невропатолог при исследовании мог сравнить состояние разных отделов. Через некоторое время все вокруг было в крови, кусочках мяса, обрывках бинта. Джугашвили терроризировал целый народ, заставил все правительство целиком жить по его расписанию гуляки и полуночника. И вот сейчас он был распилен на мелкие кусочки. Когда мы закончили, прибрались и закрыли череп, мы покинули зал под подозрительными и недоверчивыми взглядами охранников. Никто не заметил, что во время битвы я воспользовался происходящей неразберихой и утащил дольку мозга вождя, которую потом спрятал в медицинский саквояж. Только час спустя, выбравшись из Кремля живым, я ощутил дикий, панический страх. Я знал, что в любой момент может произойти все, что угодно, или плохое, или хорошее, или пристрелят, или орден дадут.

Несколько дней спустя подписавший совместно с другими врачами протокол вскрытия профессор Русаков скоропостижно умер у себя дома. На следующий день председатель комиссии доктор Третьяков был арестован и отправлен по этапу на север, в Воркуту. В столыпинском вагоне он обнаружил еще двух врачей, которые участвовали во вскрытии. Я понял, что нужно хватать ноги в руки. Я воспользовался всеобщей растерянностью, царившей в стране, взял с собой самое необходимое, в том числе и дольку мозга Сталина, и бежал из Москвы, чтобы никогда больше туда не вернуться».

Вот так толика коллективной советской памяти, частица вещества, вмещавшего в себя грандиозные замыслы отца народов, была погружена в сто миллилитров формалина и затем нашла свое место на втором этаже нашего дома в комнате дедушки Спиридона. Помню, сколько раз в детстве он сажал меня на стул напротив этой странной банки, подсвеченной лампой, этого ломтика истории, которая вмещала в себя неизъяснимые, невообразимые тайны и замыслы, о существовании которых не могли даже подозревать мы, «маленькие слепые котята».

Чтобы подкрепить доказательствами рассказ по делу «убийц в белых халатах», сфабрикованному Берией и его сподвижниками, Спиридон показал нам как-то вечером листок из официального коммюнике агентства ТАСС, которое он заботливо сохранил: «…органами государственной безопасности… раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза…

Шпионы, отравители, убийцы, продавшиеся иностранным разведкам, надев на себя маску профессоров-врачей… используя оказываемое им доверие, творили свое черное дело…

Подлая рука убийц и отравителей оборвала жизнь товарищей А. А. Жданова и А. С. Щербакова…

Врачи-преступники умышленно игнорировали данные обследования больных, ставили им неправильные диагнозы, назначали неправильное, губительное для жизни „лечение“…

Органы государственной безопасности разоблачили банду презренных наймитов империализма. Все они за доллары и фунты стерлингов продались иностранным разведкам, по их указкам вели подрывную террористическую деятельность.

Американская разведка направляла преступления большинства участников террористической группы (Вовси, Б. Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и др.). Эти врачи-убийцы были завербованы международной еврейской буржуазно-националистической организацией „Джойнт“, являющейся филиалом американской разведки…

Во время следствия арестованный Вовси заявил, что он получил директиву „об истреблении руководящих кадров СССР“ через врача в Москве Шимелиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса… Другие участники группы — Виноградов, М. Коган, Егоров — являлись давнишними агентами английской разведки, по ее заданию они давно творили преступные дела…»

Через некоторое время после смерти Сталина дело врачей было забыто, пресловутый протокол вскрытия бесследно исчез, и все медики были реабилитированы. Сергей Прокофьев умер в тот же день, в тот же час и от той же болезни, что и Джугашвили. Странная ирония судьбы, ведь всю жизнь композитор терпел капризы настроения диктатора, который мучил его, обвинял в формализме, то запрещал, то разрешал его произведения. Невзирая на все гонения, на издевательства критиков и прессы, Прокофьев старался угодить хозяину до самого конца, до пятого марта 1953 года. Когда смерть положила конец его унижениям.

Я долгое время считал Спиридона Катракилиса своего рода диссидентом: зачем иначе он потащил с собой, убегая из Советского Союза, эту подозрительную реликвию в формалине, ведь в контексте эпохи она вполне могла погубить его. Его привязанность к этой дольке мозга в сложившихся обстоятельствах казалась мне необыкновенной смелостью. Пока я не узнал, что некий Томас Харви, патологоанатом, производивший вскрытие Альберта Эйнштейна, умершего восемнадцатого апреля 1955 года, закончив работу, навсегда ушел из института, где до этого трудился, и утащил с собой мозг великого физика целиком. Чтобы изучить особенности извилин, Харви разрезал его на двести сорок кусков и двадцать три года хранил их у себя дома, в бокалах с формалином.

Вот так. Катракилис vs Харви.

Когда мой дед приехал в Тулузу, ему нужно было выучить французский язык и вообще приспособиться к новой жизни. Прежде всего он купил этот наш большой дом и освоил несколько профессий, совершенно не связанных между собой, больше, думаю, чтобы занять себя, чем для заработка. Медициной он больше не занимался. Зато отец к тому моменту как раз завершил учебу и быстренько открыл в 1956 году свой кабинет, ему было в тот момент двадцать семь лет. Вскорости он породнился с Гальени и обогатил род еще одним представителем — мной. И вот греко-русское семейство вполне неплохо устроилось в Тулузе.

В общем, я не так уж и много знал о дедушке, но у меня в ушах всегда звучал его голос, повествующий о той ночи, когда умер Иосиф Джугашвили, и о рассвете, унесшем жизнь последней квагги на Земле.

Но, поскольку Спиридон прежде всего был старшим из семейства Катракилисов и должен был проторить путь для новых поколений, он покончил с собой в феврале 1974 года, безо всякой видимой причины, без объяснения (что стало потом общим правилом для нашего семейства), в возрасте семидесяти четырех или семидесяти пяти лет: в документах, привезенных из Москвы, были несовпадения.

В тот день, ближе к вечеру, отцу позвонили из комиссариата полиции на улице Рампар-Сент-Этьен, что находится рядом с одноименным собором, и изложили обстоятельства смерти деда.

Он подошел к делу серьезно, по-взрослому, всадив себе, подобно любимой Надежде Аллилуевой-Сталиной, пулю в самое сердце, сидя на окне под стрельчатой аркой на границе готической и романской части этого знаменитого собора невероятной и неоднородной архитектуры.

Никто не знал, откуда у него взялся револьвер. Это был «наган», созданный бельгийским фабрикантом, который назвал творение своей фамилией, специально для русской армии. Модель, которой воспользовался Спиридон, называлась «револьвер облегченного типа», или же, проще говоря, «укороченный наган», и была разработана в 20-е годы специально для сотрудников НКВД, тайной полиции Советского Союза.

Бывший адепт коммунизма, который прожил всю жизнь в мире без Бога, умер далеко от Москвы, в католической церкви. Он решил, что его время вышло.


Семья Гальени | Наследие | Истоки