home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



7

К воротам Пробити-Холла Эмили подъехала около четырех часов утра. Ни в одном из окон усадьбы не горел свет, из чего она сделала вывод, что Джейсон отказался от мысли проследить, когда она приедет. Безусловно, вымотанный не только путешествием в Лондон, но и мучившим его все последнее время дурным предчувствием, что ему так и не удастся выдвинуть достаточно убедительные аргументы, чтобы сподвигнуть Эшвела на издание капитального труда по битрохософобии; изнуренный нездоровым лондонским туманом, а если не туманом, то уж точно дождем, так или иначе — разбитый после неудобств ночи, проведенной в поезде, — муж в конце концов отправился спать, не дождавшись ее возвращения.

И правильно сделал, подумала она, мечтая, что скоро и ей удастся вытянуть свои натруженные, ломившие ноги, которые по ее милости были вынуждены много часов крутить педали.

Но, когда Эмили направилась к конюшне, чтобы оставить там велосипед, ей показалось, что от окон теплицы исходит странное свечение.

Она слезла с велосипеда и, взяв его за руль, приблизилась к окнам.

Источником свечения оказалась опрокинутая на пол, но не разбившаяся лампа, продолжавшая распространять вокруг себя свет, смягченный выбеленными стеклами.

На полу лежал наполовину развернутый рулон одного из огромных полотнищ, примерно тридцати футов на шесть[88], которые Джейсон использовал для съемки в качестве фоновых декораций. На этой был изображен «портик кариатид» афинского храма Эрехтейон.

Она знала наперечет все «обманки» мужа, создававшие иллюзию той или иной реальности, поскольку сама же за ними и ухаживала, например, используя для этого собственную слюну (следуя рекомендации Хельмута Руэмана, реставратора картин в Национальной галерее).

Но «греческого» полотнища она прежде не видела. Должно быть, Джейсон привез его из лондонского путешествия. Он, несомненно, выбрал античное строение с намерением снять на его фоне портрет одной из «маленьких дамочек», которую наверняка подцепил в каком-нибудь пабе Ковент-Гарден, — возможно, представлявшую на сцене героинь трагедий Эсхила, Софокла и Еврипида, на чьи пьесы Джейсон никогда не ходил, но зато был неистощим в беседах о них, и все благодаря Марго Добсон, Амалии Пикридж и Эллен Барроу-Матте, говоривших о них во время сеансов так, словно они были их лучшими друзьями.

С точностью воспроизведя сам портик и часть храма на заднем плане, художник допустил вольность — трогательную и волнующую — в образах шести молодых девушек, передав легкое покачивание бедер, чуть согнутые колени, шелковистость и правдоподобие причесок и особенно воздушность их облегающих одежд, которые скорее подчеркивали, чем скрывали, юность и чувственность их тел.

Атласные переливы мрамора, синева — глубокая и нежная одновременно — афинского неба над Акрополем только усиливали иллюзию, что девушки — живые и достаточно их окликнуть, чтобы они выскользнули из-под тяжелого, давившего им на головы (было ли это наказанием, пыткой?) перекрытия портика.

И хоть Эмили ничего о кариатидах не знала, их красота ее потрясла.

В сравнении с ними феи, сфотографированные Элси и Фрэнсис, показались ей жалкими маленькими дурнушками.

Не спуская глаз с полотна, Эмили направилась к двери теплицы. Несмотря на усталость после ночной езды, она не смогла бы улечься спать, вдоволь не налюбовавшись девушками с более близкого расстояния.

Она уже знала, что завтра утром, когда Джейсон склонится к ее изголовью, чтобы разбудить, это будет первое, о чем она с ним заговорит: «Как они прекрасны, те шесть девушек, которых ты привез нам из Лондона! Впрочем, вместо того чтобы поздравлять тебя с этим приобретением, мне следовало бы закатить сцену ревности…»

Муж засмеется, усядется на кровать и начнет рассказывать долгую эпопею, с каким трудом он тащился с рулоном через весь Лондон, сколько мытарств испытал, перевозя его в поезде, а потом на крыше «Шеффилда», чтобы доехать от вокзала в Халле до Пробити-Холла.

Подойдя ближе, Эмили заметила, что помимо шестерки кариатид на картине присутствовал и седьмой персонаж. Сначала она его не разглядела — темнее остальных, он сливался с тенью, которую отбрасывало перекрытие портика.

Продолжая приближаться, Эмили теперь видела, что и одет он был не по-античному: в темно-синюю со светлыми тонкими полосками пиджачную пару; лицо мужчины прикрывала шляпа, оставившая на свободе подбородок, словно спящий хотел спрятаться от слишком яркого света. Устроившись между второй и третьей кариатидами, он положил одну руку под голову, а вторую вытянул вдоль тела.

Ощущение гармонии и безмятежности, исходившее от кариатид, портила вторая часть полотна — та, где лежал мужчина, — сморщенная, поцарапанная, местами примятая настолько, что виднелись трещинки аппретуры для придания ткани жесткости.

Незнакомец слабо застонал под шляпой, и тут Эмили по этой манере стонать во сне сразу узнала мужа.

— Джейсон? Это ты, Джейсон?

Встав на колени, она осторожно, взявшись за края, приподняла шляпу и спустила ее с лица ему на грудь. Из открывшегося рта вырвался запах винного перегара и рвоты.

— О, Джейсон, в каком же ты состоянии!..

Отблеск серебристого предмета вдруг привлек ее взгляд. Это была бритва, парившая, как бабочка, в голубых нарисованных небесах Акрополя.

Эмили приподняла Джейсона, стащила с него пиджак, сорвала рубашку и стала осматривать его торс и руки в поисках ран или порезов. Не найдя ничего, она еще больше встревожилась и сняла с него брюки, на случай, если он вскрыл себе бедренную артерию, потом туфли и носки — нет ли порезанных вен на щиколотках или ступнях.

Джейсон стонал, сопротивлялся, просил ее прекратить. А Эмили покрывала поцелуями его босые ноги, моля простить ее, ведь она же не причиняла ему боли. Он соглашался, что нет, мол, боли она не причиняла, но его ступням было щекотно от прикосновения ее длинных растрепанных волос.

Она улыбнулась, приподняла голову, чтобы откинуть волосы назад, и спросила, не выпил ли он чего-нибудь опасного, способного нанести ему вред. Джейсон подтвердил, что да — выпил, слишком много спиртного. Не помня, что именно он пил, Фланнери признался, что поглотил невероятное количество алкоголя. Он объяснил, что уже успел поверить, что она больше никогда не вернется: либо с ней произошел несчастный случай, либо она от него ушла. Эмили с такой силой его тряхнула (чуть не размозжив ему голову об пол), так была разгневана: да как он смел такое предположить, разве были у него причины верить в подобную глупость?

Он и сам не знал теперь, почему так решил, сказал он, просто он был в таком ужасе, когда нашел дом пустым, отданным во власть тьмы и холода, да и почему, кстати, ни в одном из каминов не разжигали огонь?

Да потому, что миссис Брук уже двое суток не показывалась в Пробити-Холле, объяснила Эмили, из-за смерти ее бедняги Нельсона. Она прижимала к себе Джейсона, чтобы его согреть, потому что не могла понять, из-за чего он так дрожит — с похмелья ли, от холода или потому, что его недавно вывернуло наизнанку, а может, от пережитого страха, что он потерял ее навсегда? Эмили спросила мужа, пусть скажет, что все-таки он собирался делать с бритвой, которую она нашла парящей в нарисованном небе?

Джейсон сощурился, так что сразу стали видны все его морщинки, бесчисленное их множество; как это трогательно, подумала она, и все же это верный знак старения, он уже состарился, — и тогда этот состарившийся человек, которого она прижимала к своей груди все крепче, посмотрел ей прямо в глаза и сказал: «Как ты думаешь, зачем нужна бритва, если ею не собираются бриться?» Просто он не хотел жить, лишившись ее, не мог даже представить, как это возможно, ведь она, Эмили, воплощала для него всех женщин сразу, о которых только мог мечтать мужчина. Ты моя противоположность, говорил он ей, незнакомка моя и чужачка, моя сиротка, мой приемыш, моя удивленная малышка, которую я держал за руку на перронах вокзалов и палубе океанского лайнера, моя юная дочка, старавшаяся изо всех сил, чтобы лучше узнать мою жизнь, мою страну, моя увлеченная помощница и преданная ассистентка, моя невеста — настолько смелая, что не побоялась скандала и моей любви, способная бросить вызов всему Чиппенхэму, всему Лондону и, если понадобится, всему Соединенному Королевству, моя женушка, моя обожаемая Англичанка на велосипеде…

Пытаясь скрыть волнение, Эмили засмеялась. Если рассуждать здраво, то, не подтолкни Джейсона отчаяние к тому, чтобы напиться до бесчувствия и рухнуть на ни в чем не повинных кариатид, выронив бритву, он бы наверняка вскрыл себе вены, что должно было бы дать повод доктору Леффертсу опубликовать в «Ланцете» статью под заголовком: «Как чрезмерное употребление алкоголя может спасти человеку жизнь», что стало бы не более абсурдным, чем его теория о том, что езда на велосипеде вызывает у женщин сексуальные расстройства.

Тем временем Эмили, стонавшая от возбуждения, сменила положение тела: если раньше она находилась в «позе весталки», то есть опиралась лишь на колени, то теперь молодая женщина приняла позу «моста-трансбордера»[89], встав на четвереньки, а затем медленно, постепенно ослабляя руки и колени, соприкоснулась с телом Джейсона — живот к животу, губы — к губам; ноги ее терлись о ноги мужа, точно надкрылья о крылышки насекомого, оттого-то они с Джейсоном и прозвали эту позу «сверчковой», но этот лежачий танец, все набиравший темп, уже не зависел от усталости Эмили, отмахавшей недавно больше сотни миль на велосипеде, а накануне еще столько же, — дрожь, сотрясавшая ее тело, сузившиеся зрачки, теплая влажность между ног, обострившаяся чувствительность грудей — все это отнюдь не было последствием езды на велосипеде, а скорее стало последствием речей Джейсона, чей голос делался все тверже (вот-вот такой станет и его мужественность — напряженной, твердокаменной и в то же время заключенной в столь мягкую оболочку), по мере того как слова его звучали все нежнее; возбуждение пришло к Эмили от его отрешенного взгляда, даже от трогательного старого костюма в полоску, в который он переоделся, чтобы ее встретить.

Их тела так плотно переплелись, словно войдя друг в друга, что Джейсон инстинктивно принялся снимать с нее одежду, можно сказать — срывать, сдирать, — перламутровые пуговки полетели врассыпную и, посверкивая, падали на пол.

И когда она уже была с обнаженной грудью, в спущенных до щиколоток велосипедных бриджах, он перевернул ее на спину.

Эмили всем телом ощутила жесткость расписанного полотнища под собой и представила, что лежит на холме Акрополя и плечи ей щекочут луговые травы.


Позже Джейсон, как ребенка, взял ее на руки и отнес в усадьбу, а потом поднял наверх, в спальню.

Улеглись они, когда за окном уже брезжил рассвет.

— Похоже, миссис Брук сегодня утром не появится, — предположил Джейсон, вздохнув глубоко, но с чувством удовлетворения. — А значит, мы можем валяться сколько пожелаем, не вызвав ни у кого нареканий.

— Я бы согласилась провести в постели всю оставшуюся жизнь, кажется, я уже к этому готова.

— Ну а теперь расскажи, что интересного ты видела в Коттингли?

— Видела фей. Двух премилых феечек. Но жили они не в траве, а в обыкновенном доме. Довольно некрасивом. Феи угощали меня чаем. И похожи они были на девочек-женщин, а не на женщин-бабочек, показанных на страницах «Стрэнда».

— Да уж, — поддакнул Джейсон, — фотографии, опубликованные в журнале, гроша ломаного не стоят. Я бы сказал больше: феи выглядели довольно страшненькими, но зато читателей они, похоже, впечатлили (он положил правую ладонь на левую грудь Эмили и принялся ее поглаживать). Не следует ли мне сделать из этого вывод, что настоящие, выполненные мастерами, качественные фотографии больше никому не нужны? Что людям достаточно нечетких изображений, недоэкспонированных или, наоборот, передержанных, плохо кадрированных снимков, лишь бы то, что вышло на фото, им нравилось? В конечном счете искусство — что-то вроде вежливости, без него прекрасно можно обойтись. В поезде моим соседом был полковник Восьмого йоркширского пехотного полка, потерявший ногу в 1916 году во Франции, на Сомме, когда им пришлось отбивать у врага одну деревушку. Я спросил его, что значила вежливость в полевых условиях, во время войны? Что оставалось от вежливости под неприятельским огнем? Ничего, ответил он. Благопристойность, хорошее воспитание, как ни назови, моментально улетучивались, когда речь заходила о непосредственной опасности для жизни. А вот искусство, отчего, интересно, оно может начать чахнуть, а затем и вовсе сойти со сцены?

Рука его переместилась с левой груди Эмили и завладела правой. Он подумал, что у Эмили — самая красивая грудь на свете и вряд ли он ошибается. А ведь он никогда не фотографировал жену обнаженной. Пожалуй, стоит это сделать, и поскорее. Врач, с которым он втайне консультировался в Лондоне (озабоченный совсем другим, а не той ерундой, что этот шут гороховый Леффертс), сказал, что ему осталось месяцев семь-восемь, и то при самом оптимистичном прогнозе.

— Мне кажется, — продолжил он ровным тоном, — что искусство не в состоянии выжить, если не вызывает в людях волнение, ведь оно им питается, и первое ему столь же необходимо, как и второе. В поезде я в очередной раз в этом убедился, когда показывал полковнику фотографии, которые я вез Эшвелу, чтобы ему их предложить, если мне не удастся убедить этого недоумка заняться изданием труда по битрохософобии, — и я оказался прав, он мне отказал. Знаешь, как рассматривал их полковник? Он поднес их так близко к глазам, что они заняли все поле обзора, заслонив собой все окружающие предметы. Он разглядывал их одну за другой, очень-очень медленно, и словно с неохотой возвращал их, будто не мог от них оторваться. Мои фотографии привели этого человека в сильнейшее волнение, и оно будто выплескивалось на снимки, придавая им глубину, значительность, но и усугубляя их жестокость и в то же время наделяя красотой, которой я прежде в них не видел.

— Мне не терпится на них взглянуть. Эшвел, разумеется, согласился их опубликовать?

— Нет. Он счел, что и трактат по битрохософобии, и снимки, сделанные в Вундед-Ни, несут на себе печать эзотерики и не могут вызвать интерес у широкой публики.

— Вундед-Ни? — спросила Эмили. — Что за странное название! — Она рассмеялась. — Я не видела его в моем путеводителе по Англии. А ведь наверняка это очень милое местечко.

Говоря эти слова, Эмили изобразила одну из сюсюкающих «маленьких дамочек», какими они становились, когда смаковали свой бокальчик шерри. «Куда это вы ездили сегодня на велосипеде, дорогая? Как вы сказали — «Вундед-Ни»? Необычное название, почти такое же романтичное и будоражащее воображение, как «Грозовой перевал».

— Не стоило бы тебе смеяться, — сказал Джейсон. — Впрочем, увидишь сама. Занесенные пургой мертвецы, застывшие в причудливых позах или скрюченные, свернувшиеся в клубок, — при взгляде с высоты, какими, например, их мог бы видеть орел, они, вероятно, напоминали бы экскременты огромного, чудовищного зверя, оставленные им на снегу. Одно из этих тел принадлежало твоей матери. Какое именно, я не знаю. Но достоверно известно, что она умерла в Вундед-Ни, а значит, я ее сфотографировал. Ведь я снял каждого погибшего, всех без исключения. Меня американские офицеры вынудили это сделать: дескать, это необходимо им для архивов, чтобы администрация могла поскорее прикрыть дело. Работал я как на конвейере: подходил к трупу, устанавливал на снег, как можно ровнее, треногу, вставлял в камеру фотопластинку, забирался под черную накидку, нажимал грушу затвора. Раскрывалась диафрагма, и я принимался отсчитывать секунды: …шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать, стоп! Конец экспозиции. Потом надевал крышку на объектив, чтобы свет больше не проходил, извлекал камеру из снежной оболочки, пристраивал ее на плече и шел к следующему трупу, который еще не так просто было разглядеть из-за инея, скрывавшего от глаз его контуры, — легко было его спутать с веткой дерева или скалистым выступом, но я сразу понимал, что это мертвец, по распространявшейся от него коричневой, а то и уже почерневшей застывшей лужице. Вот там, среди них, тебя и нашли, Эмили. Подобрала тебя пожилая женщина по имени Шумани.

Она не сводила с него глаз, потрясенная.

— Ты же всегда говорил, что я родилась в церкви, прямо под рождественским плакатом…

— Да, в агентстве Пайн-Ридж, в епископальной церкви Святого Креста, как раз под рождественским лозунгом «Мир на Земле для людей доброй воли», учительница Элейн Гудейл, довольно хорошенькая, мне тогда так показалось, хотя я видел ее мельком: в памяти остались кошачья мордочка и серые глаза — чистый рефлекс фотографа; именно там эта девушка передала мне тебя на руки, значит, там ты и родилась для меня. Но и до этого был крохотный кусочек твоей жизни, и ручей Вундед-Ни был ее частью.

— Я хочу видеть эти фотографии.

— Завтра утром. Рассвет — идеальное время. Нет лучшего освещения, чтобы вызвать из небытия такие жестокие, неслыханно откровенные, в некотором роде безнравственные образы, порожденные мраком.


предыдущая глава | Англичанка на велосипеде | cледующая глава