home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



2

Гораций Тредуэлл тем временем продолжал вести расследование по делу Эмили.

Правда, природная инертность констебля поставила его поиски под угрозу. Теперь он оказался в положении тех любителей садовых лабиринтов, что испробовали (или, по крайней мере, так им казалось) все возможные комбинации, чтобы найти выход, но, утомившись от бесконечного хождения по кругу и упираясь каждый раз все в тот же растительный тупик, наконец бессильно опустились на скамейку, поставленную там специально, и взяли паузу. Нет, они вовсе не расписались в своей несостоятельности, разумеется, нет; в любом случае они рано или поздно выберутся; но им необходима передышка, чтобы встряхнуться, собраться с мыслями и убедить себя, что они нисколько не глупее других гуляющих, уже достигших цели, чьи довольные смешки и взаимные поздравления слышались по ту сторону живой изгороди.

Вот в таком тупике сейчас находился и Тредуэлл.

Джейсон, правда, был уверен, что в итоге полицейский выйдет из лабиринта и получит доказательство, что версия, по которой родителями Эмили являлись Лиам и Мэрин О’Каррик, шита белыми нитками; из чего, бесспорно, сделает вывод, что фотограф Фланнери не мог легально удочерить ребенка ирландских фермеров, которых никогда не существовало.

А уж это будет иметь для Эмили самые серьезные последствия, тем более что под давлением антисемитской лиги[56], которую поддержали депутаты-консерваторы и некоторые газеты («Иностранец, если он вызывает отвращение своим внешним видом, неимущий, больной, вшивый, убогий и склонный к совершению преступлений… не должен получать разрешение на въезд в нашу страну…» — распинался автор редакционной статьи газеты «Манчестер ивнинг кроникл»), парламент провел «Закон об иностранцах», нацеленный на ограничение иммиграции.

И хотя в первую очередь касался он евреев Центральной и Восточной Европы, его нетрудно было применить и к любому лицу не английской национальности, которое отныне обязано было предъявлять паспорт и доказывать, что у него при себе достаточно средств, чтобы обеспечить себя всем необходимым.

В Гримсби, по ту сторону эстуария Хамбера, откуда пустился в путь ветер, нагнавший вечерний ливень в Чиппенхэм, власти отказали во въезде на британскую территорию двадцати двум русским иммигрантам, прибывшим на пароходе из Гамбурга, которые оказались слишком бедными, ибо не обладали суммой, требуемой по закону; стало также известно, что в Дувре по тем же соображениям задержали одного пассажира-американца.

И если Джейсон без труда набил бы кошелек Эмили (для этого ему не пришлось ждать принятия закона), то он ума не мог приложить, как ему достать ей паспорт.

Единственным выходом был брак.

И он ей об этом сказал — о, совсем просто, что-то вроде: послушай, Эмили, что ты ответила бы мне, предложи я тебе выйти за меня замуж? — пока она накрывала на стол, меняя повседневные тарелки, расставленные миссис Брук, на роскошный сервис (Флоранс обожала украшать стол предметами искусства, и все ящики, шкафы и буфеты Пробити-Холла были заполнены изумительной посудой).

От волнения Эмили выпустила из рук тарелку из китайского фарфора восемнадцатого века, периода Юнчжэн[57], с изображением пионов под сливовым деревом. Розово-красный цвет и округлые очертания пионов напоминали Джейсону женские лона, влажные и ароматные. Таким было лоно Флоранс, пока болезнь не иссушила его и не сморщила. Это была любимая его тарелка. К счастью, упав на ребро, она покатилась, завертелась и перевернулась, не разбившись.

— Может, ты вовсе не хочешь, чтобы я на тебе женился? — сказал Джейсон.

Из книг он знал, что у лакота было запрещено сочетаться браком не только с близкими родственниками и вообще людьми той же крови, но даже и с членами одной общины.

Разве не принадлежал Джейсон — самое малое — к одному с Эмили клану?

Она улыбнулась:

— Если два человека крепко любят друг друга, в следующем воплощении они станут близнецами.

Джейсон не понял, что она собиралась этим сказать. Для него все это было чересчур туманно. А может, и для нее тоже. Нередко — ведь английский не был ее родным языком — Эмили, хотя и мыслившей ясно, не удавалось точно выразить свою мысль. Для него было привычным делом обращать внимание не столько на слова, сколько на то, чем они сопровождались. На этот раз — улыбкой. Джейсон заключил, что таким образом Эмили ответила ему согласием.

Она подобрала с пола тарелку и вытерла ее обшлагом рукава. Затем молча удалилась, пройдя сквозь последние солнечные лучи с роящимися в них бесчисленными пылинками, проникавшие в теплицу через щели драпировки.

Было уже совсем темно, когда Джейсон проводил Эмили до ее двери. Она занимала комнату на третьем этаже, расположенную как раз над спальней фотографа. Когда-то Флоранс обустроила ее для ребенка, которого мечтала завести. Три попытки, три разочарования. По мнению доктора Леффертса, детородные органы молодой женщины были непоправимо повреждены оковами, которыми Флоранс сильно сдавливала тело во время цирковых номеров.

Комната, принадлежавшая теперь Эмили, была обтянута набивной тканью с фиолетовым узором на белом фоне, изображавшим гонявших обручи детей, птичек, затаившихся в кустарнике, и маленьких фавнов, играющих на флейте под купами деревьев.

На толстом и мягком ковре высилась кровать орехового дерева с наброшенным на нее лиловым шелковым одеялом, которое Эмили имела обыкновение сбрасывать во сне на пол — ей всегда было жарко. Иногда ради забавы она перевязывала один из уголков одеяла, так что получалась забавная мордочка рептилии, только нежная и мягкая, которой она гладила себя по щеке.

На стене, прямо над подушкой, где она блестящим веером раскидывала свои черные волосы, Эмили развесила фотографии: иссохшие, беззубые и морщинистые лица — на одном вместо глаза зияла дыра, — сделанные Джейсоном, который был настолько поглощен воспитанием своей приемной дочери, что так и не удосужился довести до конца «Вездесущность смерти».

Лампа под складчатым абажуром из тончайшей кисеи, подбитой белым грубым шелком, с узором из пышных розовых бальзаминов, трогательно освещала эту галерею устрашающих ангелов.

Вместо стульев по комнате были разбросаны большие мягкие подушки, служившие сиденьями, так что Эмили постоянно переходила от одной к другой. Взяв с этажерки книгу, она открыла ее и начала читать, тихонько произнося слова и слегка мямля — говорила Эмили абсолютно свободно, однако при чтении порой запиналась.

— Можно войти? — спросил Джейсон.

Девушка встала и широко распахнула дверь, которая до этого была слегка приоткрыта. Он помедлил. Порог этой комнаты он пересекал лишь в исключительных случаях, боясь, что нарушит что-то в существовании Эмили, если станет наблюдать за ней спящей или вдохнет ее легкое дыхание.

Раньше миссис Брук не упускала случая пожаловаться на то, в каком ужасном состоянии содержала Эмили, еще девочка, свое жилище. Она вела себя как дикая кошка: взбиралась на занавески, раскидывала грязное нижнее белье, словно метя территорию, и, подобно той же дикой кошке, притаскивала в дом мелкую добычу, найденную в саду: овощи, вырванные из грядки, продолговатые вороньи яйца, голубоватые в оливково-зеленую крапинку, белые с рыжими пятнышками яйца синиц, голубые — малиновок, белые с перламутровым отливом — зеленого дятла, а также колоски дикого овса, который Джейсон впервые увидел на берегу речки Нит возле шотландского города Дамфриса и который он решил акклиматизировать на берегах Уэлланда, поскольку находил этот злак на редкость «фотогеничным», если сплести из него венок и надеть на голову модели. Эмили мгновенно узнала это растение, так как оно было ей знакомо еще по Великим равнинам под именем душистое сено; она не помнила, каково было его предназначение, зато так и видела себя собирающей его целыми охапками и помнила, как хорошо оно пахло ванилью, когда она прижимала его к груди; именно чтобы вновь обрести запах детства, она продолжала рвать его на берегах Уэлланда, но рвать осторожно, в рамках дозволенного, чтобы не погубить еще не прижившиеся окончательно посадки; вернувшись к себе в комнату, она разувалась и топтала ногами колоски, чтобы вышел сок, аромат которого проникал ей под платье.

— Восхитительно, — произнес Джейсон.

— Что восхитительно?

— Не знаю. Что-то, исходящее от тебя. Приятный запах, запах свежей выпечки. Неужели миссис Брук вливает в воду душистую эссенцию, когда готовит для тебя ванну?

— Готовит ванну? Да она вытащит меня оттуда за волосы, если увидит, что я моюсь! Для нее мытье — порочная практика. Миссис Брук как-то мне сообщила, что никогда не принимала ванну, за исключением одного раза, когда бежала за улетевшей шляпой и угодила в реку. Уверена, для нее нежиться в воде так же предосудительно, как трястись в танце или под пальцами врача.

Джейсон нахмурился.

— При чем здесь пальцы врача?

— Миссис Брук призналась, что несколько раз обращалась за помощью к доктору Леффертсу, чтобы тот избавил ее от удушения матки[58], — объяснила Эмили. — Этот род недуга часто поражает женщин, вынужденных соблюдать целомудрие — монахинь, вдов или заключенных.

— Но миссис Брук к ним не относится!

— Она заключенная, поскольку не может отлучиться из дома, с тех пор как ее мужа парализовало; она почти монахиня, раз постоянно призывает Бога и всех святых сжалиться наконец над калекой; а вдова она потому, что лежачий больной вряд ли способен выполнять супружеский долг.

Давая возможность Джейсону в полной мере оценить мученичество Бекки Брук, Эмили выдержала паузу.

Но оценил Джейсон совсем другое: во-первых, тройную метафору, во-вторых, способность Эмили к взвешенному анализу, а в-третьих, интерес девушки к интимной жизни их экономки.

Эмили продолжила невозмутимым тоном:

— Леффертс сделал массаж половых органов миссис Брук с помощью двух пальцев, предварительно смазанных маслом белой лилии и шафрана, пока несчастная женщина не почувствовала «воспламенение всех чувств», воспоминание о котором впоследствии помогало ей избавиться от неприятностей, которые очень часто приводят к хронической истерии.

Джейсон смотрел на Эмили с недоумением, спрашивая себя, с помощью каких хитроумных маневров удалось ей вырвать подобное признание у миссис Брук, скромной, стыдливой и боящейся любых излияний чувств до такой степени, что даже в святочную неделю она сидела, запершись дома, из опасения, что, выйди она в город, ей пришлось бы выносить — и возвращать — поцелуи, которые хотя и приличествуют случаю, однако не становятся от этого менее неприглядными; не считая еще и того, что ей просто отвратительно прикосновение к ее лицу чьих-то влажных губ.

— Бедный, бедный доктор Леффертс! — вздохнула Эмили, изображая сочувствие, которого на самом деле не испытывала (в действительности ее черные блестящие глазки загорались, стоило ей представить рьяного лекаря, старавшегося вызвать оргазм, да желательно посильнее, у стареющей женщины с головой, напичканной мыслями одна мрачнее другой). — Из медицинских процедур эта для него наиболее неприятна, — продолжила она, — и еще вскрытие фурункулов. Доктор делает все возможное, чтобы перекинуть эту работенку на акушерок, однако некоторые пациентки, страдающие удушением матки, могут довериться только сноровке пальцев Леффертса, который делает массаж с необычайной деликатностью и вместе с тем результативно. Уж больно ответственное это дело — худо исполненное, оно может привести к осложнениям: лихорадке, желтухе, ужасным спазмам, приступам безумия, эпилепсии, повлечь за собой страшное исхудание и в некоторых случаях вызвать паралич.

— Поговаривают также, что от этого можно оглохнуть, — сказал Джейсон. — Крайне нежелательно, чтобы миссис Брук сразил столь неудобный недуг, как глухота, в момент, когда мы соберемся жениться. Тогда она понадобится в доме на полный рабочий день. Правда, для этого нужно дождаться смерти ее мужа, но, похоже, теперь это вопрос всего нескольких недель. После свадьбы мы поселим миссис Брук сюда.

Широким жестом Джейсон обвел комнату, по которой они теперь перемещались как-то по-особенному осторожно и куда он заходил лишь в отсутствие Эмили — прослушать «стучавшую» трубу водопровода или проверить, не прохудился ли каминный дымоход, проходивший как раз за изголовьем ее кровати; где Эмили оставалась только на ночь, простившись на пороге с Джейсоном, либо воскресным утром (по взаимному соглашению они проводили начало воскресенья, нежась в постели, каждый у себя, не одеваясь и с неприбранными волосами, по крайней мере часов до одиннадцати, а зимой и до двенадцати, ведь в церковь они не ходили — ни тот, ни другая: бог Эмили не признавался англичанами, а Джейсон окончательно забыл своего после смерти Флоранс).

— Ведь когда ты выйдешь за меня замуж, комната тебе уже не понадобится, — прибавил он.

.

Отныне Эмили, которая до сих пор позволяла себя обслуживать, будто выздоравливающий больной, долго пролежавший в постели, предстояло самой намазывать к завтраку тосты маслом и джемом, проверять, готов ли желток яичницы-глазуньи (либо снимать верхушки с яиц всмятку), осведомляться у Джейсона, сколько кусочков сахара он кладет в чай — один, два или три, ибо, к чести Пробити-Холла, сахар там к столу подавали кусочками: когда-то во время одного из турне во Францию Флоранс привезла «кусачки Франсуа» — приспособление, изобретенное парижским бакалейщиком для откалывания кусков от сахарной головы.

Эмили, естественно, знала, что Джейсон клал в чай полтора кусочка сахара и никогда не изменял этой привычке, но, в отличие от маленькой девочки, которой она была, чьи рост, душевное равновесие и благополучие зависели от стабильности жизненных устоев того мира, в котором она оказалась, в роли супруги, предназначенной ей в ближайшем будущем, ей следовало быть готовой, что муж в любой момент может изменить свое мнение, и научиться соответствовать неожиданным его требованиям или причудам.

Но самым необычным и новым поворотом в их жизни было то, что у них отныне будут супружеские отношения.

Об этом они никогда не думали, ибо до сих пор неукоснительно придерживались каждый своей роли, назначенной им случаем: он — приемный отец, она — его дочь, без каких-либо двусмысленностей; так что даже недоверчивый, как и большинство городков Англии, Чиппенхэм в это поверил.

И даже констебль Тредуэлл, считавший, что Джейсон злоупотребил плачевным положением четы О’Каррик, дабы отобрать у них Эмили, ни на мгновение не заподозрил, что фотограф похитил девочку, чтобы удовлетворить свои прихоти, отличные от естественного желания обзавестись ребенком, которого Флоранс так и не смогла ему подарить.

Впрочем, Джейсон и вел себя как самый настоящий заботливый отец. Он подписался, например, на ежемесячный журнал для медицинских работников, издаваемый в Лондоне, «Ланцет», чтению которого он посвящал два часа в неделю, чтобы быть в курсе, какие болезни могли угрожать здоровью Эмили, откуда и узнал, что, несмотря на подписанные американским правительством обязательства о предоставлении медицинской помощи индейцам, у народа сиу до сих пор была высокая детская смертность, и неизвестно отчего — от природных особенностей организма или плохих условий жизни в резервации. Тот же «Ланцет», кстати, утверждал, что в Дублине и Ливерпуле детей умирало даже больше, чем в Южной Дакоте, из чего Джейсон сделал вывод, что шанс на выживание у девочки-лакота был ничуть не ниже, чем у маленькой ирландки из графства Дублина или у ребенка-англичанина из Ланкашира.

Фотограф профинансировал и кампанию в прессе, поместив в «Чиппинг кроникл» несколько статей, разоблачающих использование в медицинской практике вредоносной опийной настойки, которую кормилицы давали младенцам, чтобы те вели себя спокойно.

Поначалу этот «сироп Годфри» был очень действенным, равно как и вполне безвредным, но чем больше организм привыкал к опию, тем больше требовалась ему доза действующего вещества, что в конце концов могло привести к смерти ребенка. Так что когда Эмили вдруг принималась ночью вопить не своим голосом, возможно, увидев кошмарный сон, единственным способом ее успокоить было не лекарство, а следующие действия: Джейсон вынимал девочку из влажной от испарины кроватки, прижимал к груди и отирал сомкнутыми губами пот с ее выпуклого лобика, рассказывая ей о бизонах в мохнатых зимних шубах, несущихся через прерию до самого горизонта, где они становились голубоватыми, сливаясь с небом, или об орлиных перьях.

Производители настойки опия, респектабельные фармацевты, занимавшие видное положение в Кингстон-апон-Халле, подали на Джейсона жалобу в суд. И он предпочел выплатить им возмещение убытков, предписанное законом, чем выставить боеспособную защиту, которая неминуемо пришла бы к тому, что ему пришлось бы признать: если припадки Эмили и могли быть устранены без помощи опия, то только потому, что она была не англичанкой, а ребенком сиу.


Но самой большой удачей Джейсона было то, что он записал Эмили в Чиппенхэмский колледж для девочек. Под помпезным названием скрывался довольно дрянной пансион, руководимый миссис Эммой Уолфрейт, собравшей несколько десятков бледных юных созданий под крышей малоприспособленного под жилье здания с анфиладой огромных залов, прежних приемных — их просто невозможно было натопить, — с которыми соседствовали крохотные клетушки, где добрый человек не рискнул бы разместить и кроликов.

Эта архитектурная особенность заведения сводилась к тому, что наказанные пансионерки помещались в гигантские приемные, где заслуженная кара воплощалась главным образом в трясучке от холода, в то время как прилежные ученицы вместе с их учителями довольствовались теплыми, но крайне тесными и душными каморками.

Не склонная обзаводиться воспитанницей, над происхождением которой стараниями самого сурового авторитета в городе, то бишь констебля Тредуэлла, витал дух сомнения, чтобы не сказать больше, и которая среди сорока двух бесцветных чад пансиона выглядела бы так же, как черный дрозд в клетке с белыми канарейками, миссис Уолфрейт решила сразу же отказать в приеме слишком смуглой Эмили под предлогом, что ее заведение уже переполнено.

Джейсон и не упирался: вместо того чтобы грудью встать на защиту приемной дочери, он прибегнул к ловкой тактике (какие неиссякаемые ресурсы хитрости таит в себе сам факт отцовства!), якобы отстаивая интересы Чиппенхэмского колледжа для девочек. Во всех сколько-нибудь значимых городках Восточного Йоркшира он организовал сбор пожертвований в пользу современных пансионов наподобие того, что возглавляла миссис Уолфрейт, которые обещали обеспечить девочкам самое передовое воспитание и образование с преимущественным преподаванием основ различных наук и иностранных языков вместо традиционного обучения шитью, рисованию, пению и игре на фортепиано.

Деньги, собранные Джейсоном, стали своеобразным «школьным приданым» Эмили.

И тогда двери Чиппенхэмского колледжа для девочек распахнулись перед Эмили во всю ширь; отныне — хотя она и была дочерью несчастных ирландских фермеров — так называемая маленькая мисс О’Каррик могла вести себя как юная богатая наследница, чье имя однажды будет высечено на памятной доске благотворителей пансиона.

Больше никто не позволил себе ни малейшего замечания по поводу ее волос, глаз, чей блеск и чернота напоминали антрацит, или подозрительно темного цвета лица.

В архивах заведения миссис Уолфрейт даже сохранились (по крайней мере, до пожара, уничтожившего его августовской ночью 1916 года, когда в дом попала бомба, сброшенная цеппелином) воспоминания некой Роз Хенли, воспитанницы с белокурыми волосами и анемичным личиком, наладившей производство косметического средства на базе сливок и красно-коричневых чернил, которыми учителя обычно правят задания школьников; так вот, упомянутая Роз изрядно обогатилась, умащивая этим продуктом лица своих подруг по Чиппенхэмскому колледжу, поток которых возрастал с каждым днем и которые стремились обрести тот же цвет кожи, что у Эмили.

В итоге, когда Джейсон обращал взгляд в прошлое и вспоминал, сколько препятствий ему пришлось преодолеть, чтобы позволить расцвести второй жизни Эмили, той, что началась после снегопада в Вундед-Ни, он испытывал чувство удовлетворения.

Второй девочке, выжившей в этой бойне, по имени Зинткала Нуни, затем Маргарет, которую американская пресса продолжала упорно называть Потерянной Птицей, повезло гораздо меньше.

После многих лет надругательств со стороны удочерившего ее генерала (многие говорили о сексуальном насилии) Потерянная Птица чахла в интернате для индейцев возле Портленда, в штате Орегон, где большую часть времени проводила, подвергаясь наказаниям: ее лишали пищи, плевали ей в лицо, били, закрывали в карцере, где ее кусали крысы.

Джейсон узнал обо всем этом от Кристабель Панкхерст, а та, в свою очередь, — от Клары Колби, супруги (ныне разведенной) генерала, которая тоже стала активным борцом за женские права.


— Все будет хорошо, я буду очень нежным.

— Нежным?

Эмили с недоумением посмотрела на него, нахмурив брови, поскольку успела забыть о том, что пришло в голову одновременно обоим, едва они переступили порог ее комнаты.

— В постели, я имею в виду, — уточнил Джейсон.

Никогда он не сможет дать ей столько сладострастия, сколько давал Флоранс, которой он привязывал руки к спинке кровати, чтобы она могла одновременно насладиться освобождением и от «цепей», и от ласк, которые он щедро ей расточал.

До чего же упоительно было чувствовать, как сотрясается ее тело, выгибаясь дугой, чтобы затем слиться с ним в миг наивысшего торжества любви…

Зная каждый этап действа, которого Джейсон всегда строго придерживался, Флоранс подгадывала момент окончательного освобождения от «пут» как раз в то мгновение, когда он возносил ее к вершинам блаженства, и крик, вырывавшийся из ее груди, был не только гимном свободе — он также был признанием в готовности отдаться любовному экстазу, который захватывал ее целиком.

Но на деле «очень нежной» оказалась Эмили, так как она первая сделала шаг к их близости.

Тогда Джейсон стоял возле окна и смотрел на далекие огоньки Халла, искрившиеся над эстуарием Хамбера.

Флоранс всегда утверждала, что из этой комнаты можно было видеть Северное море. В действительности это был всего лишь туман, поднимавшийся от рек Халл, Анхольм, Дервент, Уз и Трент, сотканный из частичек, настолько насыщенных влагой, почти белых, что в неподвижном свете маяка на косе Сперн-Пойнт он и правда казался волнующейся морской пеной.

Джейсон не собирался противоречить Флоранс, даже подыгрывал ей, уверяя, что сам не только видел море, но и слышал звук рвущегося шелка, характерный для набегающего на песок прибоя.

Он научился любить Флоранс, забыв обо всех своих принципах, с щедрым великодушием признавая за ней правоту во всем, часто вопреки очевидности, подобно тому, как в древности люди обожали идолов, не всегда признавая, что те правы, зато всегда утверждая, что те вправе сделать что бы то ни было, даже если это и было несправедливо.

Эмили бесшумно к нему приблизилась, взяла за плечи и повернула к себе.

Он уставился на нее, заинтригованный. Первой мыслью Джейсона было, что она ищет его взгляд, чтобы сообщить ему нечто важное. Возможно, подумав, она решила объявить, что вовсе не хочет выходить за него замуж…

Но Эмили лишь чуть приоткрыла рот (Джейсону показалось, что она вот-вот заговорит), настолько приблизив к нему лицо, что дыхание их смешалось, и он тут же отметил (это позабавило его самого), что от губ девушки исходил тот же аромат экзотических фруктов (банана в основном, но также и манго, и личи, и звездчатого яблока, и физалиса), что и от некоторых фотохимикатов (он тут же спросил себя, а чем, интересно, пахло его дыхание, ведь он курил и до, и после съемки во второй половине дня, а позже, когда проявлял фотопластинки и пленки, закрылся в лаборатории с двумя бутылками — виски и шерри). Когда рот Эмили раскрылся еще больше, он увидел ее блестящий влажный язык, узкий и длинный, более насыщенного розового цвета, чем большинство «английских» языков (еще в юности, когда он только начал открывать для себя столь же разнообразные, сколь и восхитительные цвета женских интимных органов, Джейсон составил перечень различных оттенков розового слизистых оболочек, совсем как для гераней; его палитра включала их все — от бледно-розового до пурпурного, в том числе красносмородиновый и ярко-розовый).

Едва он его увидел и отнес к розово-малиновому оттенку, кончик этого языка выдвинулся к его губам, словно желая войти, но очень скромно, просительно — не язычок, а героиня Диккенса, что-то вроде Кэт Никльби[59] (от которой он был в восторге).

Поцелуй начался.

Верхняя губа Эмили слегка приподнялась, накрыв собой губу Джейсона и смочив ее слюной. Он тут же сказал себе, что будет очень внимательным, чтобы не вытереть рта, когда поцелуй завершится: ему хотелось как можно дольше сохранить влажный отпечаток рта девушки на своей коже, как раз под ноздрями.

Прижав к себе невесту (разве не был он вправе теперь так ее называть?) и ощутив сквозь ткань платья теплые округлости грудей с твердыми сосками, он вспомнил, что Эмили сняла корсет, который мешал ей работать, а Кристабель Панкхерст заметила, смеясь, что она абсолютно права, что, дескать, это символический жест, настоящий поступок феминистки, именно так и становятся суфражистками, а потом полиция тебя хватает и бросает в тюрьму.

Они долго стояли обнявшись. Джейсон пытался понять, где Эмили научилась целоваться (а ведь она умела, ей-богу, умела!), а девушка, которая на самом деле впервые поцеловала мужчину, тем временем удивлялась, как же это оказалось приятно. И не столько соприкосновение их губ, сколько смесь джина, шерри, табака и сам «дух мужчины», которые напоили своим ароматом дыхание Джейсона, напомнив ей запах лечебных настоек на основе шалфея, смолы элеми, чаполоти и йербы-лены[60], которыми поила ее мать, а от ощущения рук Джейсона, очень горячих, приподнявших ей волосы и соединившихся на ее затылке, она задрожала всем телом.

Глаз закрывать она не стала, он — да, но она увидела, что вскоре Джейсон их открыл и его взгляд был как у проснувшегося ребенка.

Прежде чем он сам это понял, Эмили уже знала — он счастлив.


предыдущая глава | Англичанка на велосипеде | cледующая глава