home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава 5

Лето на Дону в этом году оказалось сухим и жарким. За июль и пол-августа не выпало ни капли дождя, над степью нависло белое небо с блёклым от жары, огромным шаром солнца. Табор еле полз по дороге в облаках пыли, замучившей и людей, и лошадей, лохматые собаки подогу лежали вдоль дороги, высунув на сторону языки, и потом со всех ног догоняли уползшую за горизонт вереницу телег, - с тем, чтобы через полчаса снова свалиться в пыль и вытянуть все четыре ноги. Цыгане ошалели от жары настолько, что даже не орали на лошадей, и те шли неспешно, не слыша ни проклятий, ни свиста кнута.

Старики каждый день обещали дождь, и действительно, к вечеру на горизонте обязательно появлялась чёрная туча. Но её всякий раз уносило куда-то вдаль, за Дон, и с надеждой поглядывающие на тучу цыгане разочарованно вздыхали.

Илья шёл рядом с лошадьми, вытирая рукавом рубахи пот, заливающий глаза. Иногда он замедлял шаг, ждал, пока телега проплывёт мимо него, и спрашивал у идущей следом за ней жены:

– Настька, как ты? Ежели тяжело - полезай в телегу! Гнедые не свалятся, небось… Настя, запылённая до самых глаз, только качала головой. Рядом с ней брела такая же грязная и замученная Варька, у которой не было сил даже привычно запеть, чтобы разогнать усталость. Сзади скрипела Мотькина колымага, и её хозяин, так же, как Илья, сипло чертыхаясь, тянул в поводу то и дело останавливающихся коней.

С того дня, как семья Ильи Смоляко вернулась в табор, прошло почти три месяца. Варька с Мотькой всё-таки убежали тогда вдвоём. Илья, спавший вполглаза, слышал тихий свист из кустов и то, как Варька, путаясь в юбке, на четвереньках подползает под край шатра. Илья приподнялся на локте, сонно посмотрел вслед сестре, проворчал: "Ну и слава богу…" и, не слыша того, как рядом тихо смеётся Настя, тут же заснул снова.

Варька с Мотькой нагнали табор через неделю. Вместе с ними на телеге приехала и тётя Сима - ещё молодая, но величественная, как соборная церковь, цыганка с целой оравой своих братьев и их жён. Приехавшие подтвердили, что честь невесты была неоспорима и что Варькину рубашку своими глазами видела вся цыганская слобода в Рославле. В таборе посудачили, поудивлялись, повздыхали и решили, что так оно, наверное, и хорошо всем.

Мотька был младшим сыном в семье, своего шатра не имел и жил с родителями. Те сразу приняли Варьку, тоже, видимо, подумав, что так будет лучше и для сына и для них. К тому же Илья дал за сестрой годовалую кобылу, новую перину, шесть подушек, самовар, три тяжёлых золотых перстня и двести рублей денег, что было, по таборным меркам, очень неплохо. Варька начала вести обычную жизнь молодой невестки: вскакивала на рассвете, носила воду, готовила и стирала на всю семью, бегала с женщинами гадать и ещё успевала опекать Настю и подсовывать ей куски. Мотька, конечно, видел то, что молодая жена живёт на две семьи, но не возражал: ему было безразлично. Илья никогда не видел, чтобы они с Варькой обменялись хоть словом, Мотька никогда не называл жену по имени. Сначала Илья хмурился, но Варька как-то сказала ему:

– Да перестань ты стрелы метать… Ты же лучше всех знаешь, почему он меня взял. И почему я пошла. Я ему как прошлогодний снег, так ведь и он мне тоже. Так что хорошо будем жить.

Илья вовсе не был уверен в этом, но спорить не стал: сестра и впрямь выглядела если и не особо радостной, то хотя бы спокойной. А раз так - пусть живёт как знает. Не глупей других, небось.

Начал он понемногу успокаиваться и по поводу Насти. Жене Илья ничего не говорил, но в глубине души отчаянно боялся, что таборные не примут её, городскую, ничего не умеющую, знающую лишь понаслышке, что в таборе женщина должна гадать и "доставать". И действительно, первое время в каждом шатре мыли языки, и Илья ежеминутно чувствовал на себе насмешливые взгляды. Он злился, обещал сам себе: как только кто откроет рот - по репку вгонит в землю кулаком. Но в таборе Илью побаивались, и в глаза ни ему, ни Насте никто не смеялся. Цыганки, правда, поначалу держались с Настей отчуждённо, ожидая, что городская краля будет задирать нос, и готовились сразу же дать достойный отпор. Но Настя безоговорочно приняла правила таборной жизни: не заносилась, не стеснялась спрашивать совета, не боялась показаться неумёхой, сама громче всех смеялась над собственными проахами, и в конце концов женщины даже взялись опекать её. То одна, то другая с беззлобными насмешками показывала растерянно улыбающейся Насте, как правильно развести огонь, укрепить жерди шатра или напоить лошадь.

Илья, который ещё в Москве приготовился к тому, что семью ему придётся как-то кормить самому, уже устал удивляться. Чего стоило одно то, что жена теперь вскакивала ни свет ни заря!

"Да спи ты, куда тебя несёт, успеется…" - ругался он сквозь сон, услышав тихое копошение рядом. - "В хоре-то, поди, раньше полудня не вставали…" "Не в хоре ведь." - резонно замечала Настя и выбиралась из-под полога в предрассветную сырую мглу. Таборные женщины уже рассказали ей, что идти в деревню на промысел нужно рано утром - позже все деревенские, кроме старых да малых, окажутся в поле. А до этого ещё надо было принести воды и поставить самовар… Со стряпнёй на костре тоже был смех и грех: Настя, которая не умела готовить даже в печке, то и дело бросала варево на углях и мчалась за помощью к Варьке. В конце концов в котелке оказывалось что-то неописуемое, что сама Настя грустно называла "гори-гори ясно" и боялась даже показать мужу.

"Плевать, дай сюда, съем!" - героически обещал Илья.

"Господи, да ты отравишься!" "Ла-адно… Не барин, небось." Впрочем, Варькины советы всё же помогали, и стряпня Насти с каждым днём становилась все лучше.

Первое время Илья не позволял жене болтаться с гадалками по деревням, но она упрямо настаивала на этом сама. Когда добытчицы скопом шли в ближайшее село, Настя храбро шагала вместе с ними, - босоногая, в вылинявшей кофте и широкой юбке. Илья не знал, смеяться тут или плакать.

Ведь всё равно, как ни старалась Настька, она выделялась среди смуглой галдящей стаи своим не успевшим загореть лицом и слегка испуганными глазами. К счастью, рядом неотлучно были Варька и старая Стеха, и Илья знал:

пока они рядом, жену не обидит никто.

Едва зайдя за околицу, цыганки крикливой саранчой рассыпались по хатам: гадать, ворожить, клянчить, лечить, творить особые, никому из деревенских не известные "фараонские" заговоры… Варька умудрялась за два часа погадать на судьбу в одном дворе, зашептать печь, чтобы не дымила, в другом, вылечить кур от "вертуна" в третьем… А ещё мимоходом научит некрасивую девку, как привадить женихов, присоветует суровому старосте, что делать, если сцепятся жена и полюбовница. А то всучит необъятной попадье мазь, "чтоб в серёдке не болело", и ухитрится втихомолку надёргать на её огороде морковки… О Стехе и говорить было нечего: та семьдесят лет провела в кочевье и даже не опускалась до воровства. Крестьянки тащили ей снедь сами, и без курицы удачливая бабка в табор не возвращалась.

Про Настю Стеха, незло посмеиваясь, говорила:

– Тебя, девочка, только как манок брать с собой! Поставить середь деревни и, пока гаджэ на твою красоту пялятся, все дворы обежать и всё, что можно, прибрать.

Настя грустно улыбалась: Стеха была права. Внешность ей и в самом деле помогала. Часто, войдя на деревенский двор, она не успевала слова сказать, – а хозяйка уже бросала все свои дела и с открытым ртом глазела на цыганку небесной красы, идущую по деревенскому двору, словно царица по тронной зале.

"Дэвлалэ, видели б господа московские!.." - вздыхала Варька. - "Как ихняя богиня египетская по навозу голыми пятками шлёпает…" Настя только отмахивалась:

"Не замучилась вспоминать, сестрёнка? Дело прошлое…" Подходя к к хозяйке, она несмело предлагала: "Давай, брильянтовая, погадаю…", но "брильянтовая" пропускала эти слова мимо ушей и визжала в сторону дома:

– Эй, выходите, родимые! Поглядите, какая к нам цыганка пришла!

Тут же сбегалось полдеревни баб, и на Настю смотрели, как на вынесенный из церкви образ. Настя ловила ту, что поближе, за руку и начинала говорить что-то о судьбе и доле. Иногда даже "попадала в жилу", и её слушали с открытым ртом. Но чаще всего гадание не получалось, и крестьянка со смехом выдёргивала грязную, растрескавшуюся ладонь:


Отстань, я про судьбу сама всё знаю. Дай лучше посмотреть на тебя. А ты петь не умеешь?

Едва только слышался подобный вопрос, Настя облегчённо вздыхала: хотя бы сегодня не придётся стыдиться своей пустой торбы. Другие гадалки даже сердились на неё, потому что, стоило Насте запеть, как весь народ, не слушая больше самых заманчивых посулов, сбегался на чистый, звонкий голос.

Романсов, которые Настя пела в Москве, здесь, в деревнях, не понимали, и ей пришлось вспоминать полузабытое. В хорах деревенских песен давно не пели, только от старших певиц Настя в детстве слышала "Уж как пал туман", "Невечернюю" и "Надоели ночи, надоскучили". К счастью, память у неё была хорошая, и слова вспомнились понемногу сами собой. Она пела до хрипоты, плясала, иногда одна, иногда с другими цыганками, и в фартук ей складывали овощи, хлеб, яйца. И всё же это было немного.

Легче было в городах: в Ростове на Петровских праздниках Настя собрала вокруг себя чуть ли не всю ярмарку. Народ стоял плотной толпой, среди серых крестьянских рубах попадались синие поддёвки купечества и даже плащи и летние пальто господ почище. По окончании импровизированного концерта, когда несколько чумазых девчонок зашныряли в толпе, исправно собирая деньги со зрителей, к уставшей Насте протолкался хозяин одного из местных балаганов и немедленно предложил ангажемент на всю ярмарку.

Настя, подумав, согласилась, взяла вторым голосом Варьку, и за несколько дней они заработали больше, чем все вместе взятые таборные цыганки, тут же на ярмарке с утра до ночи искавшие, кто позолотит руку. Илья, не вылезавший из конных рядов, вечерами хохотал: "И здесь хор себе нашла!"

– Какие тут хоры - смех один…- невесело улыбалась Настя. Она не рассказала мужу о том, что на второй день их выступлений в балагане уже сидел дирижёр из цыганского хора, который немедленно пригласил таборных певуний к себе.

Они выслушали старика c уважением, но, переглянувшись, твёрдо отказались.

Хоревод долго уговаривал, обещал поговорить с мужьями, клялся, что артисток ждут золотые горы… Настя только молча качала головой. Всё это уже было у неё в Москве. Было - и прошло. А теперь нужно учиться совсем другой жизни.

Всего однажды над Настей попытались посмеяться в открытую. Это было во время стоянки возле станицы Бессергеневской. В тот день не повезло всем:

то ли казаки здесь были слишком жадными, то ли сердитыми из-за предстоящих военных сборов, но даже Стеха вернулась вечером в табор без куска сала. Настя расстроенно вытряхивала из фартука перед костром какую-то прошлогоднюю редиску, когда Мишка по прозвищу Хохадо[74] насмешливо крикнул Илье от своей палатки:

– Эй, Смоляко! С голоду ещё не дохнешь со своей кинарейкой городской?

Настя так и залилась краской, но Илья и бровью не повёл. Не спеша выдернул иглу из лошадиной сбруи, которую чинил, отложил работу в сторону, и пошёл к Мишке. Тот сразу подобрался, готовясь к драке, но Илья мирно предложил:

– До мостков пройдёмся, морэ? А то тут старики, не годится…

– Эй, Смоляко, Илья, ты что, рехнулся?! Что вздумал, бешеный, жеребцу твоему под хвост болячку?! - закричала было Фешка, Мишкина жена, но оба цыгана, не обернувшись ни на её вопль, ни на чуть слышное Настино "Илья, не надо, ради бога…", прошли мимо палаток и исчезли за зарослями лозняка.

До мостков, впрочем, Илья и Мишка не дошли: уже через минуту до табора донеслись яростная ругань и плеск воды. Когда цыгане выбежали на берег реки, они увидели, что Мишка лежит в жёлтой, мелкой прибрежной водице и рычит нечеловеческим голосом, то и дело срываясь в бульканье, когда голова его исчезала под водой. Илья сидел на нём верхом и спокойно, даже нежно втолковывал:

– Ежели ты, огрызок собачий, ещё хоть слово про мою бабу тявкнешь, – язык вырву и сожрать заставлю, а потом - утоплю. Что ты там говоришь, дорогой, не слышу? Ну, попей ещё, родимый…

– Смоляко… - позвал дед Корча, и Илья, увидев деда, с некоторым сожалением поднялся на ноги и вышел на берег. Чуть погодя, шатаясь и отплёвываясь, встал и мокрый с головы до ног Мишка с разбитой в кровь физиономией.

Фешка, заголосив, кинулась было к нему, но Хохадо оттолкнул жену, выбрался на берег и, злой как чёрт, не глядя на столпившихся цыган, пошёл к палаткам. Жена побежала следом, вереща и призывая на голову Смоляко всех чертей. Остальные цыгане осторожно помалкивали, дед Корча притворно хмурился, катал сапогом камешек. Илья, как ни в чём не бывало, вытер сапоги пучком травы и зашагал к своему шатру.

Перепуганная Настя, сжав руки на груди, с ужасом смотрела на мужа. А тот, усевшись у костра и снова взяв в руки упряжь, вдруг поднял голову и улыбнулся ей. Такую улыбку, широкую и плутоватую, Настя видела у Ильи нечасто и сразу догадалась, что всё произошедшее его изрядно позабавило. А подбежавшая от соседнего шатра Варька шутливо ткнула её кулаком в бок и вывалила из своего фартука целую гору картошки и пять луковиц.

– Чего ты пугаешься, Настька, золотенькая моя? Пока я жива - никто с голоду не умрёт!

… Адская жара понемногу начала спадать только к вечеру, когда огромный шар солнца низко завис над степью. Табор миновал древний, поросший ковылём, похожий на разлёгшегося в поле медведя курган и выехал на высокий берег Дона. Чуть поодаль чернел заросший красноталом овраг, по дну которого бежал мелкий холодный ручей, а за оврагом виднелись крыши богатого казацкого хутора Кончаковского. Эти места были знакомы цыганам, они не раз останавливались здесь во время прошлых кочевий, и в этот раз решили так же: простоять несколько дней, чтобы дать отдых и себе и лошадям.

Телеги остановились, из них попрыгали дети, тут же кинувшиеся к реке, мужчины начали выпрягать уставших, спотыкающихся в оглоблях коней, женщины засуетились, вытаскивая жерди и полотнища для шатров. Вскоре берег покрылся палатками, зажглись костры, над ними повисли медные котелки, процессия цыганок с вёдрами отправилась вниз, к реке, другая ватага тронулась к хутору на промысел.

Илья как раз заканчивал натягивать между кольями полотнище шатра и озабоченно поглядывал на расширяющуюся в старой ткани прореху, раздумывая: то ли залатать её сейчас самому, то ли дождаться ушедшей с цыганками Настьки, то ли плюнуть и оставить как есть: авось ночью дождя не принесёт. От этих мыслей его отвлекли пронзительное ржание, многоголосый взрыв смеха и крик Мотьки:

– Смоляко, айда купаться!

Илья обернулся. В десяти шагах дожидались несколько молодых цыган верхом на лошадях.

– Да погодите вы… - отмахнулся он. - Вот с шатрицей тут нелады…

– Ай, брось, потом завяжешь как-нибудь! Едем, Смоляко! Жара смертная, уже дух выходит! - наперебой начали звать его, и в конце концов Илья бросил так и не натянутое полотнище, подозвал свою гнедую кобылу и вскочил верхом.

– Ну, пошла! Пошла, пошла! Мотька, догоняй!

Цыгане закричали, загикали на лошадей, те рванули с места, и над палатками повисло жёлтое облако пыли.

– Вот жареные, двух шагов уже пёхом сделать не могут, всё им верхи скакать… - проворчала от соседнего шатра Стеха, но слушать её бурчание было уже некому.

Восле реки парни спешились и сгрудились на высоком берегу, нерешительно поглядывая вниз.

– Мать божья, высоко как! Шею бы не своротить, чявалэ!

– Может, вокруг спуститься?

– Прыгнем так!

– Убьёшься, дурак, вдруг там мелко?

– Да где же мелко, когда вон наша мелюзга плещется! Глубоко! Прыгаем!

Однако, прыгать никто не решался. Цыгане поглядывали вниз, друг на друга, неуверенно улыбались и один за другим отходили от края обрыва.

– Глядите, кони! - вдруг завопил Мотька, вытягивая руку в сторону излучины. Илья повернулся в ту сторону и ахнул.

В розовую от заката, тихую возле песчаной косы воду реки медленно входил табун хуторских лошадей. Все они были рыжие, словно вызолоченные садящимся солнцем, и даже издалека Илья определил знаменитую донскую породу: длинные шеи, невысокие холки, доставшиеся от степных предков, плотное сложение, крепкие подвижные ноги. От восхищения у него остановилось дыхание. Краем уха Илья услышал, как рядом Мотька прошептал: "Ой, отцы мои…". А золотые лошади не спеша, одна за другой входили в реку, склоняли голову, пили, фыркали, изредка обменивались коротким ржанием… и Илья не выдержал.

– А-а, пропадите вы все! - он разбежался и, не слушая летящих в спину испуганных, предостерегающих возгласов, прыгнул вниз с берега. Перед глазами мелькнул жёлтый глинистый обрыв, чахлые кусты краснотала… и дух перехватило от холодной воды. Илья сразу ушёл на глубину, увидел жутковатую темноту под ногами, зыбкое голубое пятно света над головой.

Вытянувшись в стрелку, он рванулся к этому пятну, пробкой вылетел на поверхность - и тут же снова ушёл под воду, увидев, что прямо на него с истошным воплем, зажмурившись, летит с обрыва Мотька.

Они вынырнули одновременно, отфыркались, отплевались, посмеялись, поудивлялись, глядя на высокий берег, с которого только что спрыгнули (больше никто не рискнул), - и, не сговариваясь, погребли к песчаной косе, возле которой бродили в воде кони.

Казалось, что золотой табун никто не охранял. Но, стоило цыганам выбраться из воды и приблизиться к лошадям, как из зарослей камышей вышел, сильно прихрамывая, лысый дед в офицерской фуражке со снятой кокардой и подозрительно уставился на парней:

– Ето что за водяных нелёгкая принесла?

– Сам ты водяной! - обиделся Мотька. - Твои, что ли, кони-то?

– Да уж не твои! - отрезал дед. - Кому говорю, отойди от скотины, нечисть! У меня тут в кустах и ружжо имеется!

– Охти, застращал, сейчас обделаюсь! - захохотал Мотька. - Успокойся, отец: не тронем мы твоих призовых! Менять не собираешься?

– На что менять-то? На доходяг ваших оглобельных?! Обойдуся! Эй, кому сказано, отойди от животины! Как раз стрелю!

Последнее относилось уже не к Мотьке, а к Илье, который стоял возле огромного рыжего жеребца и ласково, как своего, гладил его по холке.

Жеребец косился, но стоял смирно.

– Да не голоси ты, старый, уйду сейчас. - с досадой сказал Илья, отмахиваясь от деда, как от мухи, и не сводя глаз с жеребца. - Чей красавец этот, – атаманский?

– Ишь ты, угадал… - недоверчиво фыркнул старик. - Ты, нечистая сила, не надейся, продавать он не станет. На параде в Ростове не на чем вышагивать будет.

– Сдались вы мне - покупать-то. - задумчиво сказал Илья, заглядывая рыжему в зубы. - Ты, дед, что ль, не знаешь? - все кони наши, их бог для цыган сделал… Но старик уже побежал, хромая и матерясь, к Мотьке, исчезнувшему под брюхом молодой вёрткой кобылки, и слов Ильи не услышал.

Когда оба друга вернулись к табору, были уже сумерки. Солнце село, оставив после себя лишь малиновую с золотом полоску на западе, и над курганом, посеребрив степь и медленно текущую воду Дона, взошла луна.

Все шатры уже были установлены, и свою палатку Илья увидел растянутой по всем правилам: даже прореха оказалась аккуратно залатанной.

– Настька, ты когда успела-то? Что, и гнедых напоила уже?

– Напоила. - жена вышла из-за шатра с пустым ведром, поставила его у телеги, присела на корточки у костра, на котором уже бурлил котелок.

Рядом, на расстеленной рогоже, были разложены вымытые овощи: картошка, лук, морковь, сморщенная капуста. "Повезло Настьке сегодня…" – мельком подумал он, вставая и глядя в чёрную степь.

– Ты ужинать не будешь? - обеспокоенно спросила Настя.

– Потом. - не поворачиваясь к ней, сказал Илья. - Пойду казацких коней гляну, в ночное уже выгнали. Да не вскидывайся, я с Мотькой.

Настя уронила ложку, да так и не подняла. Илья давно ушёл, а она всё стояла на коленях у гаснущего костра, вся вытянувшись, прижав руки к груди и накрепко зажмурившись. И не открыла глаз, когда на плечо её легла мокрая от росы ладонь подошедшей от соседней палатки Варьки.

– Ну, что ты… - тихо сказала Варька, садясь рядом. - Может, обойдётся ещё.

– Не обойдётся. - сквозь зубы сказала Настя. - Раз коней пошёл смотреть – не обойдётся. Ты и сама знаешь. Четвёртый раз уже, господи… Не ходил бы, бог Троицу любит, три раза повезло, а сейчас… - она всхлипнула, не договорив.

Варька только вздохнула. Конечно, она знала. И в четвёртый раз за это лето видела, как замирает, мгновенно побледнев, Настя, когда Илья с Мотькой вдруг усаживались вечером у огня и начинали негромко толковать о чём-то.

Варька понимала: невестка едва сдерживается, чтобы не кинуться к Илье, не закричать - брось, не ходи, не надо… Но вмешиваться в дела мужа было ещё хуже, чем не уметь гадать. Так было в таборе, так было и в городе. И Настя молчала. А когда Илья уходил вместе с Мотькой, тихо, не поднимая глаз, говорила: "Дэвлэса …" И до утра тенью ходила вокруг шатра, ворошила гаснущие угли, до боли в глазах всматривалась в затуманенную дорогу, вслушивалась в каждый шорох, в чуть слышный шелест травы, в попискивание ночных птиц… Варька сама беспокоилась не меньше, но, понимая, что если они с Настькой начнут бродить у костра вдвоём, будет лишь хуже обеим, она твёрдым шагом шла в шатёр и до утра притворялась спящей. Иногда они раскидывали карты, утешали друг дружку: "Видишь - красная выпала! Видишь - туз бубновый! Это к счастью, скоро явятся!" Но мужья не возвращались наутро, и табор двигался с места без них. Их не было по два-три дня, последний раз - целую неделю, и Настя за эту неделю чуть с ума не сошла.

Она не плакала на людях, но изо дня в день все больше становилась похожей на безмолвное привидение, и цыганки искренне жалели её:

– Надо же было попасться так бедной! Единственного конокрада на весь табор найти и за него замуж выскочить!

Действительно, других лошадиных воров, кроме Ильи, в таборе не было.

Мотька почти всегда помогал ему, но он был лишён этой неистребимой страсти, доходящей до безумия, когда во что бы то ни стало, любой ценой хочется обладать приглянувшейся лошадью. Гораздо лучше Мотьке удавалась продажа и мена: на ярмарке, в лошадиных рядах ему цены не было.

Но Илья был ему друг, и он шёл за ним не задумываясь.

В конце концов они оба появлялись: запылённые, голодные, но довольные сверх меры: дважды - с украденными лошадьми в поводу и с деньгами от продажи, один раз без того и другого, но с целыми руками и ногами: это означало, что вовремя успели убежать, что тоже было неплохо. Если конокрадам везло, то Илья, смеясь, набрасывал на плечи ещё бледной жены дорогую шаль, бросал ей на колени кольцо с огромным камнем, или разматывал отрез шёлковой материи:

– Держи, Настька! Царицей будешь у меня!

Она улыбалась сквозь слёзы, благодарила, понимая, что на них сейчас смотрит весь табор и нельзя вести себя иначе. Но ночью, когда муж входил к ней под полог шатра, с едва слышимым упреком спрашивала:

– Угомонишься ты когда-нибудь, Илья?

– Да брось ты… - он падал рядом с ней на перину, закрывал ей рот торопливым поцелуем. - Соскучился я как по тебе, Настька… Господи, какая ты… Умру - вспоминать буду… В рай не захочу…

– Пустят тебя в рай, как же… Да подожди, не дёргай… Илья! Я сама развяжу! Ну что же это такое, сам дарил и сам рвёшь?! Илья! Ну вот, опять конец шали… Третья уже, бессовестный!

Илья хохотал, Настя тоже смеялась, обнимала его, с облегчением вдыхала знакомый запах полыни, дёгтя и конского пота, и думала успокоенно: ну, что делать? Какой есть… Другого всё равно не будет, да и не надо. Годы пройдут – уймётся, может быть.

… - Когда собираются, знаешь? - спросила Настя.

– Скажут они… - мрачно усмехнулась в ответ Варька. - Подожди, как сниматься с места будем - так всё и узнаешь. Пока табор здесь стоит, знаешь ведь, не будут. А может, и вовсе передумают за это время. Казаки - злые, за своих коней убьют на месте.

Настя, как от мороза, передёрнула плечами, но ничего не сказала.

Табор собрался трогаться в путь шесть дней спустя, когда прогремевшая, наконец, гроза оживила выжженную степь и прибила пыль на дороге. Между шатрами забегали женщины, убирая в мешки посуду, сворачивая ковры и одеяла, сгоняя к телегам детей. Настя возилась у своей палатки и украдкой поглядывала через плечо на мужа, который стоял рядом с дедом Корчей и что-то вполголоса говорил ему, показывая на овраг у самого хутора.

Возле них стоял Мотька и внимательно слушал разговор. Сердце дрожало, как испуганная птица в руке, глаза то и дело застилали слёзы, и Настя машинально вытирала их рукавом, продолжая связывать узлы и носить в телегу подушки.

У соседнего шатра суетилась Варька. Она не плакала, но губы её были сжаты до белизны, а глаза упорно смотрели в землю. Настя подумала, что Варька, как и она сама, чует неладное, и от этой мысли ещё сильней заболело сердце. Ещё ни разу она не мучилась так своей тревогой. Видит бог, обречённо думала Настя, в третий раз сворачивая словно назло выпадающую из рук рогожу, видит бог, - кинулась бы в ноги ему, вцепилась бы, раскричалась… если бы польза от этого была. Оторвёт ведь, рявкнет и всё равно уйдёт.

Цыган. Таборный. Конокрад. Вот оно, счастье твоё, глотай и не давись… Наконец, увязались, собрались, расселись по телегам. Уже вечерело, из-за смутно темнеющего в сумерках кургана показалась новая туча, грозно посвечивающая сиреневыми сполохами зарниц, тихо рокотал далёкий ещё гром.

Степь замерла, притихла: ни порыва ветерка, ни шелеста травы. Загустевший воздух давил, как слежавшаяся перина. Одновременно свистнули несколько кнутов, заскрипели трогающиеся с места колымаги, запищали дети, залаяли собаки, - и табор медленно пополз по дороге, на которой через полчаса остались только двое всадников.

Из-за тучи, обложившей небо, сумерки мгновенно стали ночью. Лошади в оглоблях цыганских телег тревожно ржали, мотали головами, но цыгане вновь и вновь понукали их: нужно было отъехать как можно дальше от казацкого хутора. Вскоре дед Корча повернул на едва заметную тропку, уводящую от главной дороги и сползающую к Дону. Старик знал это место:

здесь река мелела, делаясь по колено лошадям, и можно было полверсты пройти по воде, а потом распрячь коней, провести их по крутому берегу, вкатить туда же на руках телеги и выбраться на дорогу к Новочеркасску, окончательно запутав следы. Цыганские телеги одна за другой сворачивали в степь, и цыгане задирали головы к туче, радуясь близкому дождю, который залил бы след на дороге.

Телеги оставшихся возле хутора конокрадов ползли последними. Варька гаркнула на своих лошадей, рванула вожжи, заворачивая вслед за табором.

Высунувшись наружу, крикнула:

– Настька, справляешься? Не помочь?

– Ничего… - отрывисто донеслось из темноты. Варька кивнула, снова натянула вожжи, её телега заходила ходуном и покатилась, понемногу выравниваясь, за остальными. К лошадям мужа Варька до сих пор не привыкла, да и те неохотно слушались её, то тянули вперед, то, напротив, останавливались, сердито косясь на неопытную возницу, и Варька была поглощена только одним: чтобы норовистые ведьмы не опрокинули колымагу. Поэтому она не заметила, как остановилась на обочине дороги Настина телега, и не услышала, как она, скрипнув, медленно начала разворачиваться.

…Когда Варька спросила, не нужно ли помощи, Настя ответила наугад, бешено дёрнула вожжи - и тут же бросила их. Гнедые сразу встали, а Настя, схватившись за голову, беззвучно заплакала. Табор уползал вперёд, скрываясь в тёмной степи, а Настя сквозь слёзы смотрела на растворяющиеся во мгле телеги, отчётливо понимая, что с места больше не тронется. Пусть потом убьют, но никуда она не поедет - с каждым шагом, с каждой верстой всё дальше и дальше от мужа. Тревога росла, грудь болела всё сильней, и наконец Настя, не вытирая слёз, намотала вожжи на руки и с силой дёрнула правую:

– Поворачивай! Поворачивайте, проклятые!

Она отчаянно боялась, что Варька обернется и увидит её самовольный маневр, но табор был уже далеко, и никто не окликал её, не кричал сердито, и даже скрипа телег уже не было слышно. Она осталась одна в чёрной степи, то и дело смутно озаряемой молниями, со стороны Дона доносился беспокойный гомон каких-то птиц, которым подходящая гроза не давала уснуть. Близкий курган в свете вспышек казался страшным горбатым зверем, беззвёздное чёрное небо давило сверху.

– Шевелись, дохлятина! - хрипло закричала Настя. Гнедые рванули с места, и телега, трясясь, скрипя и подпрыгивая на кочках, понеслась обратно к хутору. Намотанные на руки вожжи рвали суставы, Настя скрипела зубами от боли, не замечая бегущих по лицу слёз, задыхаясь от душного, бьющего в лицо воздуха, стараясь не думать о том, что будет, если телега перевернётся и летящие во весь опор гнедые запутаются в упряжи. Туча уже обложила всё небо, молнии разрывали темноту прямо над головой Насти, но дождя ещё не было. Первые капли ударили в разгорячённое лицо в полуверсте от хутора, Настя поднесла локоть к лицу - утереться, - и как раз в это время ударил такой раскат грома, что, казалось, дрогнула степь. Испугавшиеся гнедые завизжали почти человеческими голосами, рванули влево, телега начала заваливаться набок, и Настя, не успев выпутать руки, полетела вместе с ней.

Упав, она тут же вскочила на колени, потом - на ноги. Руки, перетянутые вожжами, сильно болели, но были целы, да ещё саднила разодранная о сухую землю коленка. Распутывать упряжь и освобождать хрипящих лошадей Настя не стала, выбежала на дорогу и со всех ног помчалась к оврагу, на бегу стягивая платком волосы.

… Илья уже больше двух часов сидел в овраге. Со стороны хутора доносились пьяные песнопения, рявканье гармони, топот ног, ругань казаков: справляли третий Спас, к которому была приурочена какая-то местная свадьба. Над головой суматошно носились, кричали птицы, всполошённые грозой, шелестел растущий на обрывистых склонах лозняк, плотный душный воздух можно было, казалось, разрезать ножом. Рядом, в кустах, зашуршало. Илья напрягся было, но это возвращался Мотька, с полчаса назад уползший на разведку. Съехав на животе по склону оврага, он с досадой потёр оцарапанную щёку и шёпотом доложил, что ребятня, сторожащая лошадей, частью сбежала в хутор смотреть на игрища, а частью забралась в курень, прячась от надвигающейся бури.

– Пора бы, морэ

Ох, подождать бы ещё. - проворчал Илья. - На рассвете мне привычней как-то… Да и перезаснут они все.

– А ежли нет? Ежли сейчас так загремит, что не до сна будет? И кони разволнуются, не враз подойдёшь… - хмурился Мотька. Он был прав, и Илья, отгоняя невесть откуда взявшееся беспокойство, глубоко вздохнул и встал:

– Ну, помогай бог… Пошли.

Они тенями выбрались из оврага, тронулись через луг, пригибаясь при сполохах зарниц, туда, где темнели в ковыле конские спины. Лошадей было много, но Илья не собирался жадничать. Он наметил для себя того большого рыжего жеребца с высокой грудью, которого увидел неделю назад заходящим в реку впереди табуна. Илья всю неделю прикармливал рыжего хлебом и уже приучил к своему запаху. Ну, и ещё пару-тройку на продажу, да и хватит. Бог жадных не любит, удачи не шлёт.

Подойдя почти вплотную к табуну, Илья выпрямился, коротко, тихо свистнул. Рыжий узнал свист, тотчас отозвался сдержанным ржанием.

Мотька только головой покрутил:

– Любят тебя кони, Смоляко…

– Да ведь и я ж их люблю! - хохотнул Илья, шагая навстречу рыжему. – Ах ты, красавец мой золотой, ну иди, иди ко мне… Со-о-олнышко…

– Стой. - сказал вдруг Мотька. Илья замер. Сердце бухнуло, чуть не оглушив. Рыжий по-прежнему стоял возле него, тычась в плечо, а Илья, как во сне, смотрел на встающие одна за другой из высокой травы фигуры. Их было много. И это были вовсе не детишки-сторожа.

– Казаки… - выдохнул Мотька.

– Беги, морэ. - шёпотом сказал Илья. И кинулся в овраг.

– Куды?! Стоять! Ах вы, гады черномордые, мать-перемать! - загремело вслед, казаки кинулись вдогонку, и Илья, скатываясь кубарем по заросшему лозняком склону, успел подумать: хорошо, что их так много. Если начнут бить - будут мешать друг другу, а там и утечь можно будет.

Убежать не удалось: в овраге их ждали. Казаки, видимо, оказались вовсе не дураками или же были уже учены и сразу поняли, почему внезапно, на ночь глядя, не побоявшись грозы, снялся с места цыганский табор. Поняли и легли в засаду возле табуна, забыв про праздник и игрища. Их было человек десять, матерящихся, обозлённых, и Илья, летя на землю от мощного удара, понял: всё, отгулял цыган… Где был Мотька, он не видел, надеялся, что тому удалось сбежать лугом, на краю которого дожидались их кони под сёдлами, но надежда была небольшой, да вскоре стало и не до Мотьки. Подняться с земли уже не давали, шумно пыхтели, ругались, били сапогами куда попало, кровь, горячая и густая, залила глаза, сил оставалось только на то, чтобы прикрывать голову, но и эти силы были уже на исходе. "Настьку жалко…"- глотая солёную жидкость, подумал Илья.

И отчётливо понял, что лишается ума, услышав вдруг пронзительное, отчаянное:


Ай, не трогайте, не трогайте, не бейте, люди добрые!!!

Что-то живое и горячее вдруг упало сверху, тонкие руки намертво схлестнулись вокруг шеи, мокрое от слёз лицо прижалось к его перемазанной кровью щеке. "Настька, откуда?!" - хотел было спросить он. И не спросил, поняв, что всё равно умирает, а это - просто ангел, спустившийся за его конокрадской душой. "Летим, херувимчико?" - прошептал разбитыми губами Илья. Ангел не успел ответить: наступила чернота.

…В себя Илья пришёл от запаха. Крепкого, острого, травяного запаха, исходящего от чего-то мокрого и холодного, то и дело касающегося лица.

Кожа отчаянно саднила, из чего Илья с удивлением заключил, что, кажется, жив. Он попробовал пошевелиться - получилось, хотя тело и отозвалось немедленно острой болью. Зашипев сквозь зубы, Илья разлепил вспухшие глаза.

Он лежал на земле, на расстеленной перине. Был солнечный, ясный день, по высокому небу неслись белые плотные облака. Поодаль дрожало на ветру полотнище шатра, чадил бесцветным дымом костёр. Рядом на коленях стояла Варька, держащая в руках чайник с резко пахнущим травяным отваром и намоченную в нём тряпку.

– Ой…- хрипло сказала она, встретившись глазами с братом. Уронила чайник, тряпку, зажала руками рот и беззвучно заплакала. Илья машинально следил за тем, как тёмная струйка ползёт к его руке. Силился вспомнить: что случилось?

– Варька, ты что воешь? Я живой или нет?

– Живой, чёрт… - всхлипывая, ответила сестра. - Слава богу… Четвёртый день уже…

– Что четвёртый?.. - спросил было Илья. И умолк на полуслове, увидев платок на волосах сестры. Не любимый её зелёный, с которым она не расставалась никогда, а чёрный, чужой. Вдовий.

– Мотька?

Варька молча схватилась за голову. И тут Илья разом вспомнил всё, и рывком сел, чуть не упав тут же обратно от пронзившей всё тело боли, и схватил сестру за плечо:

– А Настя? Настя?!

– Ох, отстань, ляжь… - простонала Варька. Он послушался. И лежал с закрытыми глазами, не в силах больше смотреть на это солнце и на эти облака, пока Варька, хлюпая носом и поминутно отпивая воды из помятой жестяной кружки, рассказывала. Рассказывала о том, как она, выскочив из колымаги, чтобы помочь упрямым лошадям, с ужасом заметила, что телеги Насти нет.

О том, как сразу же завернула Мотькиных лошадей обратно, к хутору, как гнала их, стоя во весь рост на передке и молясь громким голосом на всю степь:

не переверни, господи… Господи не перевернул, но, увидев на обочине дороги лежащую вверх колёсами телегу брата и сердито бьющихся, безнадёжно запутавшихся в упряжи гнедых, Варька поняла, что Насте не так повезло, как ей. Она не помнила, как пролетела оставшиеся полверсты, как скатилась в овраг, как едва успела спрятаться в кустах краснотала, услышав негромкий разговор. Казаки стояли в двух вершках от неё, взволнованно рассуждая:

– Ить, станишники, прямо под колья, под сапоги кинулась! И за какие заслуги бог цыганям таких баб даёт?! Откуда взялась только?

– Всё едино подохнут теперь…

– Туда им, ворью, и дорога, другим наука будет! А цыганочка, кажись, ещё живая… Дядя Лёвка, поглядь - дышит?

– И слава богу, что греха на душу не взяли… Ить она - жена, должность её такая, мужика своего спасать. Может, в хутор её отнесть, там бабы посмотрют?.. Подождь, Петро, а это кто там копошится? Тих-ха… Станишники, да тут в кустах ишо одна!

Обнаруженной Варьке было уже море по колено: выскочив из краснотала и бешено растолкав казаков, она кинулась к неподвижно лежащим на дне оврага телам.

Настя по-прежнему обнимала Илью, оба они были без сознания, обоих нельзя было узнать из-за покрывающей лица, запёкшейся чёрными сгустками крови, одежда была порвана в клочья. Пока Варька, давя рыдания, пыталась определить, - живы ли, - дочерна загорелый старик с серьгой в ухе хмуро спросил:

– Родня твоя, што ль?

– Бра-ат… Му-уж… Невестка-а-а…

– Брат-то вот этот? А тот - муж? Хм-м-м… Стало быть, вдовой осталась.

Тот, другой-то, кажись, готов… Ты лучше не бежи смотреть, не дюже хорошо…

Варька даже не сразу собразила, что старик говорит о Мотьке, потому что как раз в этот миг поняла, что Настя дышит. Как можно бережней Варька стащила её с Ильи, и в ту же минуту брат чуть слышно застонал.

– От как конокрада не бей, а через неделю встанет! - восхищённо заметил кто-то из казаков. - Што делать-то с имя будем?

Услышав это, Варька вскинулась, оскалила зубы на казаков так, что они попятились, и зашлась на весь овраг истошным визгом:

– Мало вам, собачьи дети?!. Мало вам, христопродавцы, ироды, убивцы?!.

Дожили, казаки, докатились, - бабу невинную пырять! А давайте, давайте, сведите нас к атаману! Пусть поглядят люди, какие вы вояки лихие - в двадцать сапогов одну цыганку бить! И из-за чего?!. Вон они, ваши одры вислопузые, чтоб им околеть, все целые стоят, кусты жуют, а что вы мне с братом сделали, с невесткой?! Ведь он, поди, и дотронуться до ваших кляч не поспел, а вы уж навалились, живодёры растреклятые, чтоб вас черви живьем сгрызли!!! Эх вы, казаки, с бабьём воевать смелые, да где вы свою совесть схоронили, вы скажите, я пойду ей цветочков принесу-у-у-у… Тут Варьку оставили силы, и она хрипло завыла, повалившись навзничь и молотясь растрёпанной головой о землю. Десять казаков растерянно разглядывали её; затем начали тихо и смущённо совещаться. Когда Варька уже устала плакать и только судорожно всхлипывала, уткнувшись лицом в измятую траву, её тронул за плечо дед с серьгой:

– Вот что, цыганка… Ты того… Не вой попусту, время-то идёт… На ногах сюда прибегла? Иль на телеге? Одна, иль со всеми вашими?

– Од-д-дна… В те-те-телеге… Чтоб тебе, вурдалак, до света…

– От, то хорошо! Эти-то двое, сама видишь, дышут ишо, так давай мы их тебе загрузим, и вези скорейча до своих, здесь напрямки можно, я короткую дорогу на Новочеркасск покажу. Авось, помогут дохтура-то. И на нас не зверись, мы ить тоже люди. Оно, конешно, срамотно бабу бить, так расстервенились, не враз собразили… А она прямо ж под палки сама кинулась и… Варька, не дослушав деда, вскочила на ноги одним прыжком и кинулась вверх по склону оврага, чтобы подогнать ближе лошадей. Казаки перенесли Илью и Настю в телегу, проводили Варьку до развилки и, стоя у обочины, ещё долго провожали глазами раскачивающуюся цыганскую колымагу. Варька этого не видела: она, глотая слёзы и дорожную пыль, гнала лошадей. Остановилась она лишь на минуту - возле перевёрнутой телеги брата. Перерезав ножом постромки, Варька освободила гнедых, и те привычно побежали сзади. Ни рассыпавшихся с телеги узлов, ни сложенного шатра Варька поднимать не стала. О том, что мёртвый Мотька остался там, в овраге, она вспомнила, лишь отмахав шесть вёрст.

Табор Варька догнала к вечеру, уже под Новочеркасском. Илья к тому времени уже стонал и шевелился, хотя и не открывал глаз, и старая Стеха уверенно сказала: "Этого сама вылечу." А Настю, которая так и не пришла в себя, отнесли в больницу, где старая сестра, покачав головой в застиранной косынке, сказала: "Красивая цыганочка… была."

– Так она умерла?!. - рванулся Илья.

– Жива пока. - Варька шумно высморкалась в тряпку. - Лицо вот ей располосовали здорово. Ну, там рёбра ещё, нутро отбили… Ведь, если бы не она, мне бы тебя точно там рядом с Мотькой бросить пришлось. Она на себя много приняла, лежала на тебе, закрывала… Ты что, не помнишь ничего?

– Нет… - Илья отвёл глаза, словно в том, что он потерял тогда, в овраге, сознание, было что-то постыдное. Украдкой осмотрелся. С изумлением увидел, что табор почти пуст: лишь собаки лежали под телегами, да несколько старух, нахохлившись, как вороны, сидели у шатров. Куда-то делась даже горластая ребятня, и среди палаток стояла непривычная тишина.

– Варька, а… наши все где?

– В больнице, где ж ещё… Ждут, когда Настька очуется.

– А к ней можно?

– Не, там доктор сердитый, кричит, не пускает… Эй, ты куда?! Илья!

Стой! Упадёшь по дороге, меня Стеха убьёт! Она строго-настрого, чтобы не вставал, велела, и тряпку прикладывать… Да куда же ты верхом, безголовый?! Да меня-то подожди!

Но чубарый жеребец, которого Илья даже не потрудился заседлать, уже пылил по дороге к городу. Варька вскочила, подхватила юбку и помчалась следом.

Во дворе больницы, жёлтого, облезлого здания на окраине Новочеркасска, сидели и лежали таборные цыгане. Курили трубки, негромко разговаривали, передавали друг другу фляги с водой. Иногда то одна, то другая женщина лениво вставала и уходила за дощатую ограду, чтобы поприставать немного к проходящим мимо обывателям: вечером, хочешь-не хочешь, нужно было кормить семью. Вдалеке торчали несколько зевак: горожанам было любопытно, с какой стати целый табор расселся в больничном дворе и четвёртые сутки отлучается только на ночь. Иногда через двор пробегала озабоченная сестра в сером переднике, и цыганки, вскочив, гуртом кидались к ней:

– Ну что, брильянтовая, аметистовая, раззолоченная, что?! Как там наша?

– Да ничего! - сердито отмахивалась сестра. - Налетели, вороны! Не опамятовалась ещё! Вечером доктор приедет, всё скажет!

Когда за оградой раздался дробный, приближающийся топот копыт, цыгане встревоженно загудели, и на всякий случай встали, уверенные, что явилось какое-то начальство. Калитка была открыта, и когда в неё на взмыленном жеребце карьером влетел запылённый до самых глаз Илья, его даже не сразу узнали. А узнав, восторженно заголосили:

– О, Смоляко! Глядите - Смоляко!

– А утром ещё телом недвижным лежал, хоть в гроб клади!

– И семь пуль заговорённых его не возьмут! Стеха, гляди, а?!

– Ну, гляжу. Чего хорошего-то? - старая Стеха не спеша подошла к Илье, спрыгнувшему с жеребца и тут же прислонившемуся к забору. - Чяво, ты в своём уме, аль нет? Я из-за тебя четвёртую ночь толком не сплю, а ты все мои мученья на ветер пускаешь?! Ну чего ты верхи взгромоздился-то? Куда тебя нелёгкая понесла?!

– Как Настя, Стеха? - хрипло спросил Илья. Отчаянно болело всё тело, но по лицам цыган он видел: непоправимого ещё не произошло.

– Как, как… Не в себе пока. Вот, доктора ждём. Да ты ложись, дурная голова, что ты, Настьке поможешь, что ли, если будешь тут посредь двора пугалом торчать? Эй, чяялэ, дайте ему подушку какую не то…

– Обойдусь. - Илья сел на землю, обхватив колени руками. Потом, покосившись по сторонам, всё-таки лёг. Голова болела, кружилась, подступала тошнота, перед зажмуренными глазами плавали расходящиеся зелёные пятна, и, когда Стеха, ворча под нос, сунула ему под голову свёрнутую подушку, он не стал спорить.

Через полчаса прибежала запыхавшаяся, растрёпанная Варька, которая сначала долго кричала на растянувшегося на траве Илью, потом уговаривала его вернуться в табор, потом плакала, потом снова ругалась, призывая в помощь всех святых, потом поняла, что брат её не слушает, села в пыль и с новой силой залилась слезами. Старая Стеха начала уговаривать её, а Илья даже не поднял головы. Варькины причитания доносились до него словно сквозь пуховую перину, он почти не понимал того, что говорит сестра, потому что в голове, заглушая Варькины вопли, тяжёлым маятником билось одно:

Настя… Настя… Настя… К вечеру приехал худой, вихрастый, морщинистый, похожий на студентаперестарка доктор, отмахнулся от насевших на него цыганок, как от мух, и быстро убежал внутрь здания. Женщины разочарованно вернулись на насиженные места.

– Всё равно ничего не скажет, дух нечистый… надо уходить, ромалэ. Завтра опять придём. Варька, ты идёшь? Илья, вставай!

– Идите. - не двигаясь, сказал Илья. - Я тут останусь.

– Ты что, дурной! Выгонят же всё равно!

– Пусть попробуют.

– Стеха, скажи ему! - взмолилась было Варька, но старуха только покачала головой и сунула в рот чубук изогнутой трубки.

– А… Нет ума рожёного, не будет и учёного. Оставь его, девочка, идём.

– Нет уж, я тогда тоже останусь. - сквозь зубы сказала Варька и решительно уселась рядом с братом.

Час спустя, уже в сумерках, несколько сестёр под командованием надсадно кашляющего старика-сторожа в самом деле попытались было выставить их, но Илья даже глаз не открыл, а Варька подняла такой крик, объясняя, что у неё там "безо всяких чувствий" лежит сестра и что она шагу с этого двора не сделает, хоть её убей, что отступился даже сторож:

– А бог с ими, нехай сидять… Не то всех больных перевозбудять, мне же от Андрея Силантьича и влетить… Ночь брат и сестра провели без разговоров. Варька сидела безмолвной статуей, обняв колени и положив на них голову в съехавшем на затылок чёрном платке; то дремала, то, вздрогнув, обводила взглядом пустой, залитый лунным светом больничный двор, вздыхала и снова роняла голову на колени. Илья не спал, смотрел в фиолетовое, исчерченное ветвями вётел, полное звёзд небо, морщился от ноющей боли во всем теле. Спокойно, без сожаления думал о том, что если Настька выживет - шагу он больше не сделает к чужим лошадям.

Никогда. Пусть это даже будут чистокровные золотые донские, пусть это будут ахал-текинки, пусть вороные кабардинки, пусть знаменитая орловская порода, без всякого пригляда, без привязи и без сторожей, - гори они все… Никогда, господи, слышишь, думал Илья, глядя на далёкие, холодно мерцающие звёзды до рези в глазах. Вытяни только Настьку мне, оставь мне её… Мотьку вот взял… а зачем? Что он - конокрадом был стоящим? Что - нужны были ему эти краденые кони? Мог бы и оставить, господи, с острой горечью думал Илья, понимая, что такого друга, как Мотька, готового за ним и в огонь и в воду, не задумавшись ни на миг, у него уже не будет. А ещё его матери и отцу в глаза смотреть – как?.. Ведь скажут, что он, Смоляко, виноват, потащил за собой, как всегда… и правы будут. Но тут снова накатывали мысли о Насте, о том, что она, может быть, умрёт к утру, и в который раз Илья обещал холодному фиолетовому небу:

не буду больше, господи, не подойду, не взгляну… не бери Настьку!

Уже на рассвете, когда Млечный путь таял в зеленеющем небе, ломота в костях немного утихла, и Илья задремал. И проснулся через час, зашипев от резкой боли в плече, за которое его трясла Варька.

– Илья! Проснись! Сестра выходила! Опомнилась Настька! Дэвла, спасибо!

Спасибо, дэвлалэ! Ой, надо в церкву бечь, самую толстую свечу ставить!

Варька умчалась. Илья сел на сырой от росы земле, превозмогая боль, потянулся, посмотрел на мутные окна больницы. Вспомнил о своих ночных мыслях; усмехнувшись, подумал: выходит, сторговались всё-таки с боженькой.

Согласился, старый пень, но и цену хорошую взял… Сердитый доктор выпустил Настю из больницы только через десять дней.

Цыгане по-прежнему заглядывали на больничный двор, где к ним уже привыкли. Илья всё так же не уходил оттуда даже на ночь, спал на Варькиной рогоже, почти ничего не ел, тянул воду из корчаги, принесённой сердобольными сёстрами. Если через двор перебегал доктор, Илья вскакивал и, стараясь приноровиться к его подпрыгивающему аллюру, шёл следом и упрашивал:

– Ваша милость, Андрей Силантьич, ну вы ж сами говорили, что ей лучше… Ну, пустите хоть перевидаться, ну сколько ж можно, ну вот бога за вас с утра до ночи молить буду…

– Нужны мне твои молитвы, вор лошадный! - отбривал его доктор. - Когда можно будет - тогда и пущу, а сейчас вон отсюда! И что за прилипчивая порода, никак невозможно отвязаться…

– Тем и живы. - сквозь зубы говорил ему вслед Илья, зло смотрел вслед удаляющейся докторской спине и медленно возвращался на прежнее место. Он не знал, что Настя, которая, едва придя в себя, потребовала зеркало, сама умоляла доктора не допускать к ней мужа и цыган, смертельно боясь предстать перед Ильёй изуродованной, страшной, без тени прошлой красоты, которую уже было не вернуть ничем. Два шрама, длинных, глубоких, располосовали левую щёку от края брови почти до шеи, и Андрей Силантьич, ворча, говорил, что ей ещё невероятно повезло: немного в сторону, и она осталась бы без глаза.

– Так что молите-с бога, сударыня, что сохранили зрение, и перестаньте реветь. Это не способствует заживлению. Никуда ваш супруг от вас не денется, его уже вторую неделю не могут согнать со двора.

– Да уж, цыганочка, сидит. - поддакивали сёстры. - Так и сидит, ровно прибитый, и не ест ничего, только воду тянет, почернел уж весь ещё больше! Вот она - любовь цыганская, прямо страсти смотреть!

– Какие страсти? Как не ест ничего?! Ради бога, дайте ему, заставьте… - волновалась Настя. Встав с неудобной койки с серым бельём, она подходила к окну, украдкой, из-за края занавески выглядывала во двор. Отшатывалась, видя сидящего у забора мужа, падала на койку и заливалась слезами.

А ночью, во сне, Насте раз за разом виделось, что она снова бежит, спотыкаясь, в грозовых отблесках по пустой дороге, скатывается, обдирая ладони и колени, в тёмную щель оврага, откуда слышатся крики, ругань и удары, пробивается сквозь разъярённую, потную толпу казаков, падает на лежащего ничком мужа, кричит, захлёбываясь, задыхаясь: "Не бейте, не трогайте, Христа ради!" Потом вдруг всё обрывалось, Настя вскакивала на койке и сквозь слёзы видела перед собой освещённое свечой лицо ночной сестры:

– Да не кричи ты, цыганочка, не кричи, не бьёт уж его никто… Ложись, спи, Христос с тобой… Всё прошло, всё кончилось давно.

Но минули две недели, и Настя уже не могла больше оставаться в больнице, и Андрей Силантьич объявил, что завтра она может с божьей помощью убираться к своему конокраду, и Варька передала сёстрам взамен безнадёжно испорченной одежды, в которой Настю привезли, новую юбку и кофту, и нужно было, хоть через силу, выходить к людям. И Настя вышла - ранним утром, шатаясь от слабости в ногах, жадно вдыхая свежий, ещё не пропылённый воздух. И увидела цыган, молча вставших с земли при её появлении. В больничный двор набились все, даже дети, даже старики, - не хватало только лошадей с собаками. Настя увидела Варьку, осунувшуюся, с тёмными кругами у глаз, которая смотрела на неё пристально, без улыбки. Чёрный платок сильно старил её. "Значит, Мотька умер…" - с болью подумала Настя. А больше ничего подумать не успела, потому что перед ней, словно из-под земли, вырос Илья.

– Ой… - прошептала она, машинально поднося ладонь к лицу. Но Илья поймал её за запястье, насильно отвёл руку, оглядел жену с головы до ног, задержал отяжелевший взгляд на шрамах, - и, прежде чем Настя поняла, что он хочет делать, опустился на колени.

– Илья!!! - всполошилась она. Отчаянно закружилась голова, Настя зашарила рукой рядом с собой в поисках опоры, неловко схватилась за перила крыльца. - Илья, бог с тобой, ты с ума сошёл! Встань, люди смотрят!

– Пусть смотрят. - глухо сказал он, не поднимая головы. - Они знают. Все наши знают. И бог. Настька, клянусь тебе, больше ни одной… Лошади чужой – ни одной. Пусть меня небо разобьёт, если вру. Вот так…

– Хорошо… Ладно… Встань только… - прошептала она, ещё не понимая его слов и умирая от стыда за то, что муж прилюдно стоит перед ней на коленях, а цыгане молчат, будто так и надо. - Ну, поднимись же ты, проклятый, не позорь меня… Да что с тобой, я же живая, и ты у меня живой, что ещё надо-то? Илья… Ну, всё, всё, вставай, пойдём, я уже видеть эти стены не могу… Илья встал. Отошёл в сторону, - и к Насте бросились цыганки, разом засмеялись, загомонили, затормошили, - и ни одна не ахнула, не скривилась, взглянув на её лицо, не щёлкнула сочувственно языком. И Настя подумала:

может, ещё ничего? Не так уж страшно? А последней к ней протолкалась старая Стеха, сразу, без обиняков, взяла её морщинистой, горячей рукой за подбородок, повернула к солнцу и заявила:


Ну, с этим я что-нибудь да сделаю. Совсем, конечно, не сведу, но и сверкать так не будут. Что они знают, доктора-то эти… Им бы только людей живых резать!

В тот же день табор тронулся в путь. Уже началась осень, и пора было возвращаться зимовать на давно обжитое место, под Смоленск. За телегами резво бежал косяк откормившихся, сытых лошадей, в которых нельзя было узнать тех полудохлых, заморённых непосильной работой кляч с выступающими гармонью рёбрами, которых цыгане за гроши скупали в деревнях.

В Смоленске их уже ждали знакомые перекупщики, кочевое лето обещало принести немалый барыш.

День был тёплым, безветренным. Настя, стосковавшись по солнцу, подставляла горячим лучам лицо, слушала скрип колёс, неспешные разговоры цыган, ржание лошадей, все эти звуки, ставшие ей такими привычными за летние месяцы. Думала о том, что теперь всё позади, что Илья жив и снова с ней, идёт рядом с лошадьми, ругается на норовистую левую. И больше никогда, ни разу в жизни ей не придётся бродить ночью, в темноте, возле гаснущих углей, зажимать ладонью стучащее сердце, стискивать зубы от выматывающей душу тревоги, молиться и ждать, и готовиться к самому страшному, непоправимому, к которому всё равно не приготовишься, как ни старайся. Всё это прошло и не повторится больше: в том, что Илья сдержит своё слово, данное перед всем табором, Настя не сомневалась. За это стоило заплатить красотой, а стало быть, и жалеть не о чем. Она и не пожалеет.

На ночь остановились на обрывистом, меловом берегу Дона. Распрягли лошадей, поставили палатки, и к Насте в шатёр заглянула Стеха, вся обвешанная сухими пучками трав.

– Так, моя раскрасавица, вылезай на свет, сейчас мы над тобой постараемся. Ничего, бог даст, получше будет…

– Спасибо, Стеха, не мучайся. - отворачиваясь, сказала Настя. - Не надо ничего. Что теперь толку… Старая цыганка пристально посмотрела на неё. Погладила по руке.

Помолчав, сказала:

– Я тебе врать не буду: что было, не верну. Но и как есть тоже не оставлю, тут уж забожиться могу. И не такое лечить приходилось… Через месяц две отметинки будет - и всё! - неожиданно Стеха усмехнулась. – Глупая ты, девочка, ей-богу! Да вон Фешка наша чёрту бы душу продала за такие борозды на морде!

– Фешка? Почему?! - ужаснулась Настя, невольно оглядываясь на крутящуюся у своей палатки жену Мишки Хохадо. Стеха тихо рассмеялась:

– А ты ни разу не видела, как она себе лицо царапает, перед тем, как добывать идти? До крови раздерёт, а потом сядет посреди деревни и давай выть, что над ней муж со свекровью издеваются, бьют, жизни не дают! Мол, мало она им приносит! Гаджухи, дуры, ее жалеют, тащат… А теперь прикинь, бестолковая, сколько ТЕБЕ насуют, коли ты при своей красоте да со своими царапинками то же самое скажешь! Не только торбу набитую - тележку впереди себя покатишь! Фешке-то хоть с целой мордой, хоть с располосованной - всё одно страшна как смертный грех! А ты у нас - краса-а-авица… Настя ещё раз покосилась издали на рябую длинноносую Фешку, вздохнула. Подумала о том, что Стеха, наверное, права. И улыбнулась.

– Ну вот, так оно и лучше будет! - обрадовалась старая цыганка. - А то сидит, как молоко скисшее, носом хлюпает… Нечего уж хлюпать, кончилось твоё мученье, теперь счастье начнётся! Варька, эй! Лей воду в котёл, ставь на огонь! И вот этот корешок разотри мне… Подошедшая Варька молча взяла скукоженный чёрный корень, принялась растирать его в медной миске, а Настя озадаченно подумала: почему Варька снова здесь, возле шатра брата, словно и не выходила замуж?

Место вдовы было в палатке родителей мужа; там, среди Мотькиной родни Варька должна была оставаться до смерти или, по крайней мере, до нового замужества, а тут… Спросить об этом Варьку она решилась только в сумерках, когда Стеха, закончив прикладывать свои припарки, ушла, и они вдвоём начали готовить ужин. На Настин осторожный вопрос Варька скупо усмехнулась краем губ.

– Так ты не знаешь ещё? Пока ты в больнице лежала, меня Прасковья, свекровь, прямо поедом без соли ела. Ну, что я Мотьку тогда не уволокла из оврага. И скрипела, и скрипела с утра до ночи: как смогла мужа бросить, как его не привезла, не схоронила по-людски, как совести хватило покойника в овраге оставить, как собаку… Я два дня слушала, жалко всё-таки было её, мать, она почернела вся с горя… А на третий молчком узел связала и к Илье в палатку перебралась. Ох, крику было, шуму - на весь табор! Прасковья прибежала, честила меня, честила, как только не называла! Слава богу, Илья вышел и сказал: Мотька мне братом был, но и сестру обижать не дам, вы мне за неё золотом не платили, а приданое не маленькое взяли. Так оставляйте его себе, а Варьку не трогайте, будет жить при мне, как прежде.

– И они согласились?! - не поверила Настя.

– А то… Покричали, поругались, и успокоились. Жадность, видать, пересилила.

– Ну и хорошо. - торопливо сказала Настя, касаясь её руки. - Мне с тобой во сто раз легче. Вот скоро в Смоленск зимовать поедем…

– А я ведь уеду, пхэнори. - вдруг сказала Варька, глядя через плечо Насти в затягивающуюся туманом степь. Настя всплеснула руками:

– Куда?!

– В Москву. - Варька помолчала. Не оглядываясь, спросила, - Ну, что ты так на меня смотришь? Меня Митро ещё весной просил остаться, говорил, - Яков Васильич примет, голосов-то хороших мало. Поеду хоть на зиму, денег заработаю, а к ростепелям, дай бог, вернусь к вам. Опять в кочевье тронемся.


Илья знает? - тихо спросила Настя. Она старалась не показать своего огорчения, но Варька всё равно заметила и положила сухую, растрескавшуюся ладонь на её руку.

– Нет, не знает. Потом скажу. Пошумит и отпустит, куда денется. Он ведь тоже понимает, что мне там лучше… - Варька снова умолкла. Молчала и Настя.

Она настолько погрузилась в беспокойные мысли о том, как же она будет теперь в таборе без сестры мужа, без её надёжной руки, без её готовности всегда прийти на помощь, что даже вздрогнула, когда Варька заговорила снова.

– Слушай, я тебя всё спросить хотела, - с чего ты тогда в овраг-то помчалась, да ещё одна? Откуда ты знала, что их там казаки ждут? И почему нашим ничего не сказала, и мне, и Илье? Они бы с Мотькой не пошли, видит бог…

– Да господь с тобой, Варька! Откуда я знала? Так… - Настя задумалась, вспоминая. - Сердце болело очень. И живот, и нутро всё… Я ведь не собиралась никуда, правда! Просто вдруг почуяла - разорвёт, если сей минут туда не побегу!

– А я вот ничего не почуяла. - медленно, не сводя глаз с садящегося за меловую гору солнца, выговорила Варька. - Ничего. Ни разу сердце не дёрнулось. Господи, за что?.. Ведь даже затяжелеть от него не смогла! За три месяца - не смогла!

– Это… наверняка ты знаешь? - шёпотом спросила Настя.

– Наверняка… - горько сказала Варька, закрывая лицо руками. Настя обняла было её за плечи, но Варька сбросила руку невестки, встала, схватила мятое жестяное ведро и, сдавленно бросив через плечо: "Не обижайся, прости…" – зашагала к реке.

Ночью Настя лежала в шатре и, как ни старалась, не могла уснуть.

Табор уже угомонился, снаружи до неё доносилось лишь тихое похрапывание бродивших в ковыле лошадей и иногда - ленивый собачий взбрех на луну. Варька давно ушла с подушкой к костру, оттуда доносилось её ровное сопение, луна устроилась на самой верхушке кургана и заглядывала в щель полога, кладя голубой клин света на перину, а Илья… всё не шёл и не шёл. Время от времени Настя приподнималась на локте и видела мужа, неподвижно сидящего у гаснущего костра рядом со спящей Варькой. "Чего он там сидит? Почему не идёт?" - мучилась Настя, переворачиваясь с боку на бок и толкая кулаком горячую с обеих сторон подушку. Успокоившаяся было тревога снова зашевелилась под сердцем, застучала кровью в висках. Господи… Она-то, дура, обрадовалась, что муж конокрадство бросил… Напрочь, тетёха, позабыла, какой раньше была и какой теперь стала… Илья красавицу за себя брал, а теперь у него урод с лицом располосованным… Бросить такую вроде стыдно, всё же из-за него красоты лишилась, а прикасаться-то уж не хочется, вот и сидит теперь… Господи, за что? - Варькиными словами взмолилась Настя, чувствуя, как из-под зажмуренных век, горячие, ринулись слёзы. Господи, сама уйду… Завтра же уйду куда глаза глядят, пусть живёт как знает, пусть не мучается, жизнь долгая, нельзя её через силу проживать… Перевернувшись на живот, Настя закусила зубами угол подушки, но одно рыдание, короткие и хриплое, всё же вырвалось наружу, - и тотчас же послышался встревоженный голос мужа:

– Настя, что ты? Плохо тебе, болит? За Стехой сбегать?

– Нет… Нет. - она сглотнула слёзы, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал ровно. - А ты… почему не спишь?

– Не хочется пока.

– Поздно уж совсем… Завтра вставать до света.

– Я, Настя, верно, здесь лягу. Ты не жди меня, спи.

Настя не сказала больше ни слова. Но Илья, повернув голову к шатру, с минуту насторожённо прислушивался к непонятным шорохам, идущим оттуда, а затем встал и решительно шагнул под полог.

– Настя! Ну, вот, ревёт, а говорит, что не болит ничего! Сейчас, лачинько, потерпи, я Стеху приведу…

– Нет, постой! - из темноты вдруг протянулась рука и дёрнула его за рукав так, что Илья, споткнувшись, неловко сел на перину.

– Да что ты, Настя?!

– Илья… - мокрый, протяжный всхлип совсем рядом. - Ты скажи мне только… Ты теперь до смерти, да?.. Никогда больше?.. Я противная тебе стала, да? Нет, не говори, молчи, я сама знаю! Я…

– Ты ума лишилась, дура? - испуганно спросил он. - Ты - мне - противная?!

Да… Да как тебе в голову взбрело только?!

– Да вот так! - Настя, уже не прячась, заплакала навзрыд. - Мне ведь всётаки там, в овраге, не все мозги вышибли… Помню я, сколько ты на мне шалей порвал, сколько кофт перепортил, дождаться не мог, покуда я сама… А теперь… Луна садится, а он всё угли стережёт! И ещё спрашивает, что мне в голову пришло!

– Да я же… - совсем растерялся Илья. - Мне же Стеха… Строго-настрого сегодня велела… Чтоб, говорит, не смел, кобелище, и думать, ей покойно лежать надо, отдыхать… Чтобы, говорит, месяц и близко не подходил…

– Месяц?! - перепугалась Настя. - Илья! Да столько я сама не выдержу!

Илья шлёпнул себя ладонью по лбу и захохотал.

– Да бог ты мой! А я уж изготовился до первого снега в обнимку с Арапкой у костра спать! Настя, а тебе… точно хужей не будет?

– Не будет… Не будет… Иди ко мне… Стехе не скажем, не бойся…

– Настя, девочка… лучше всех ты, слышишь? Лучше всех… Глупая какая, да как ты подумать могла… У меня же только ты… Слышишь? Никого больше… Возле углей заворочалась, что-то горестно пробормотала во сне Варька.

Тяжело плеснула в реке хвостом большая рыба, прошуршал по камышам ветер. Луна села за курган, и голубые полосы погасли.



***** | Дорогой длинною | Глава 6