home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава 4

Третий день по Петербургу носился ветер. С неба, несмотря на начало лета, сыпался колючий дождик, напоминающий снежную крупу. Прохожие прятали носы в воротники пальто, извозчики плотнее запахивались в армяки. К вечеру немного прояснело, закат пробился сквозь отяжелевшие тучи узким красным лучом, его холодный свет заплясал на воде Невы, лизнул иглу Адмиралтейства, попрыгал на куполе Исаакия, но до ресторана "Аркадия" так и не дотянулся.

Впрочем, в ресторане, выстроенном когда-то заезжим французом, никто не заметил внезапного проблеска заката. "Аркадия" горела голубыми огнями, у ворот выстроилась целая вереница наёмных экипажей, и поминутно подъезжали новые. Извозчики, поворачиваясь ватными спинами к порывам северного ветра, шёпотом ругали господ и дули в покрасневшие ладони, как зимой. Из ресторана доносились звуки аплодисментов: только что объявили выход цыганской певицы Дарьи Степной, и солистка в красном бархатном платье, с шалью через плечо, уже вставала со своего места в хоре.

Дарье Степной было тридцать семь лет, но она всё ещё была хороша собой.

Ресторан разразился рукоплесканиями при виде невысокой худощавой фигуры цыганки, её густых, мелко вьющихся чёрных волос, в которых, словно лента, блестела над виском широкая седая прядь. С очень смуглого, почти кофейного цвета лица с острым подбородком насмешливо смотрели длинно разрезанные, чёрные, блестящие глаза. Красота не делала Дарью Степную моложе; напротив, было что-то болезненное в блеске этих длинных глаз, в кирпичном, неровном румянце, пятнами горящем на щеках, в тонких, длинных, худых пальцах, унизанных кольцами. В Петербурге говорили, что Дарья Степная – самая настоящая таборная цыганка, начавшая карьеру в московском хоре пятнадцатилетней девочкой. В Петербурге она появилась шесть лет назад вместе с мужем, хорошим гитаристом, и обоих без раздумий приняли в хор "Аркадии". Никто из поклонников певицы не знал, почему эти двое покинули Москву. Кое-что было известно хоровым цыганам, но они помалкивали.

Зал ресторана неистовствовал. Особенно бесновалась компания купчиков за ближним столиком. Полчаса назад Дарье Степной принесли от них букет орхидей по пятнадцати рублей за штуку, а сверх того - со свёрнутой сторублёвкой, вставленной между цветочными стеблями. Одна из орхидей красовалась сейчас за поясом солистки. Молодые купцы, усмотрев в этом проявление благосклонности, орали наперебой:

– Божественная! Божественная! Дарья Степановна! Просим, просим "Пурпурную розу"! "Луч заката" просим!

Дарья Степная, улыбаясь, ждала, пока рёв поклонников утихнет. Хоровые цыганки завистливо переглядывались, поджимали губы: солистку недолюбливали. Хоревод, большой и сильный человек с наголо обритой головой и адмиральскими усами, вполголоса спросил:

Данка, сначала одна споёшь?

– Да, Алексей Васильич, - хрипловато ответила певица. - Кузьма сыграет.

Ну, "Не уверяй - брось"!

Обращаясь к стоящему за её спиной мужу, она даже не повернула головы, но тот послушно тронул гитарные струны. Короткие задорные переборы окончательно заставили утихнуть шум в зале. Начала Данка в полной тишине:

Мне говоришь, рабом ты будешь,

Молиться станешь мне одной…

У неё был красивый, необычно звенящий на высоких нотах голос. Когда Данка с лукавой улыбкой повела плечом и запела знаменитый припев, зал снова загремел аплодисментами.

Не уверяй - брось! И не целуй - брось!

Всё лишь обман, любви туман!

Данка сама оживилась от своего пения, в длинных глазах заблестела шальная искра. Допев куплет, она бросила хору через плечо: "Баган[143]!" и, взмахнув руками, пошла по кругу. Цыгане подхватили песню, гости из-за своих столиков зачарованно смотрели на плясунью. Танцевать, в сдержанной петербургской манере - "хоть стакан на голову ставь", - Данка не любила. Она плясала лихо, по-московски, или, как уверяли её поклонники, "по-таборному", словно ей было семнадцать. Кузьма, продолжающий аккомпанировать ей, не сводил глаз с красного платья, и в его взгляде явно читалась тревога.

– Данка, авэла, мангав тут[144]… - шёпотом попросил он, когда жена остановилась рядом с ним и, раскинув в стороны руки с зажатой в них шалью, раскрасневшаяся, с растрёпанной причёской, под начавшуюся овацию забила плечами.

– Пошёл к чёрту…- задыхаясь, прошептала она. Вскинула вверх руку с шалью, широко и зазывно улыбнулась в зал… и вдруг покачнулась.

Кузьма увидел, как скользит из разжавшейся руки Данки шаль; уронив гитару, едва успел подхватить жену. Хор умолк. На помощь к Кузьме бросилось несколько гитаристов из заднего ряда, но он зарычал на них, оттолкнул того, кто стоял ближе, перебросил Данку через плечо и, не взглянув на взволнованных гостей, пошёл прочь из зала. Всё произошло так быстро, что публика не успела ничего понять. Уроненную Данкой шаль и выпавшую из-за её пояса орхидею тут же убрали, хоревод Алексей Васильевич, ушедший вслед за Кузьмой, вскоре вернулся, объявил, что несравненная Дарья Степная внезапно заболела, продолжать выступление не может, но завтра непременно будет снова радовать дорогих гостей. Вскоре хор уже тянул "Не спрашивай, не выпытывай", и дочь хоревода, чёрная глазастая девчонка, возводя в потолок глаза, вела первый голос.

В крошечной комнате за большим залом Кузьма опустил жену на короткий диванчик. Она лежала неудобно, на боку, подвернув под себя руку, но когда Кузьма попытался было уложить её поудобнее, Данка, не открывая глаз, зашипела:

– Оставь! Ты пьян!

Кузьма был совершенно трезв, но спорить не стал. Принёс воды, положил Данке под голову свёрнутую подушку, придержал стакан, ожидая, пока она, морщась и проливая воду на бархат платья, напьётся. Тихо сказал:

– Ну, зачем ты снова?.. Говорил же доктор… Очень плохо, да?

– Ох, поди вон… - не открывая глаз, сказала Данка.

– Извозчик скоро будет, поедем домой.

Она не ответила. И лежала, зажмурившись и отвернувшись к стене, пока Кузьма торопливо переодевался и прятал в футляр чудом не треснувшую после удара о пол гитару. Это была очень хорошая гитара, краснощёковская семиструнка с узким, инкрустированным перламутром грифом, единственная драгоценность Кузьмы, привезённая им из Москвы, и потерять её он не хотел.

В дверь просунулась щербатая физиономия мальчишки-полового:

– Так что здесь народу кучища, Кузьма Егорыч! Запущать кого, аль нельзя?

– Всех гони к чертям, - не оборачиваясь, сказал Кузьма. Из-за двери доносились обеспокоенные голоса, вопросы: поклонники Данки покинули общий зал и собрались возле комнаты певицы.

– Позвольте мне, я врач, - послышался робкий голос.

Обернувшись, Кузьма с недоверием покосился на нескладного человека с острой чёрной бородкой, в дорогом вечернем костюме, болтающемся на нём, как на вешалке. Нехотя кивнул. Войдя, доктор первым делом указал на окно:

– Здесь очень душно, откройте.

Пока Кузьма возился со старыми, прогнившими рамами, доктор сел на диван рядом с Данкой, подержал её за руку, задал тихим голосом несколько вопросов. Затем повернулся к Кузьме.

– Вы знаете, что вашей супруге ка-те-го-ри-чески нельзя выходить на сцену?

– Нам, доктор, говорили, что ей только плясать нельзя… - растерянно сказал Кузьма.

Данка, приподнявшись на локте, смотрела на врача лихорадочно блестящими глазами.

– Нельзя ничего! И плясать, и петь также! У неё изношенное сердце, и, видимо, с молодых лет. Я уверен, что это не первый приступ!

– Первые… Ох… первые ещё в Москве были, - с усилием выговорила Данка. Морщась, она села на диванчике, машинально оправила волосы. - Но…

как же мне, ваша милость? Я ведь, кроме этого, не умею ничего…

– У вас есть дети? - отрывисто спросил доктор.

– Да… Двое…

– От вас самой сейчас зависит, будут они сиротами или нет.

Данка закрыла лицо руками. Кузьма тяжело посмотрел на врача, тот смешался под этим взглядом, и сразу стало заметно, как он молод.

– Прошу меня простить… Я, должно быть, излишне резок, но… Но это единственный выход. Если позволите, я заеду завтра к вам для более тщательного осмотра и консультации. Меня зовут Арчаковский, Арчаковский Виктор Геркуланович.

– Да. Просим, пожалуйста, - помедлив, согласился Кузьма. - Мы здесь недалече обитаемся, на шестнадцатой линии.

Арчаковский вышел. Вскоре из-за двери послышался его надтреснутый голос, объясняющий поклонникам, что Дарье Степной уже лучше.

Выступление хора тем временем закончилось, и в комнату стали одна за другой протискиваться цыганки. Притворно сочувственными голосами они спрашивали:

– Даночка, тебе плохо? Может, водички?

– Завтра-то выйдешь?

– Может, тебе и вовсе на покой пора? Тридцать семь - не семнадцать, аметистовая…

Услышав последнее, Данка резко встала с дивана. Смерила хористок ненавидящим взглядом, пробормотала: "Не дождётесь, потаскухи…" и пошла к дверям. Кузьма едва успел проститься с хореводом и поспешил за ней.

Цыгане, выступавшие в "Аркадии", старались селиться ближе к месту работы, и уже через пять минут извозчик, нанятый Кузьмой, подкатил по хлюпающей грязи к низенькому домику, где светилось одно окно. Кузьма расплатился с извозчиком, хотел было взять Данку на руки, но она отстранила его:

– Я сама, - и быстро, подобрав юбку, зашагала к дому.

В комнате с низким потолком горела лампа под самодельным розовым абажуром. Хозяин, старик Фомич, сидел у стола, покрытого вырезанной фестонами бумагой, вязал на спицах носок из грубой шерсти и прихлёбывал чай из мятой жестяной кружки. Услышав шум в сенях, он поднял лысую голову, удивлённо подвигал бровями:

– Кузьма Егорыч, вы, что ль? Пошто рано-то так?

– Данка заболела, - коротко пояснил Кузьма, входя в дом следом за женой. – Дети спят?

– А то… Уложил с грехом пополам. Всё никак угомоняться не желали, спой им и спой "Дай, милый друг, на счастье руку…". А куды мне, старому?

Такое только Дарье Степановне впору. Спел им "Солдатушки-ребятушки", с тем и успокоились.

– Мишка не чихал больше?

– Не слыхать было. Я их чаем с липой напоил, первеющее средство.

– Спасибо, Фомич. Ложился бы и сам. - Кузьма, стоя посреди комнаты, слушал, как за печью, шёпотом ругаясь, переодевается Данка. Знал - не даст помочь, но мало ли что…

– Бессонница у тебя, дед?

Она, проклятая, - кивнул Фомич, зашаркал обрезанными валенками к выходу, приговаривая: - Экая ветрища-то поднялась… Ровно зимой. Крышу бы, спаси господь, не разметало, а то куды ж…

Когда дверь за стариком закрылась, Кузьма пересёк комнату, отдёрнул ситцевую старую занавеску, отгораживающую угол. Дети спали вдвоём на низких нарах, застеленных периной и лоскутным одеялом. Десятилетний Мишка лежал, отвернувшись к стене, и Кузьма видел только его курчавый чёрный затылок. Его сестра обнимала во сне потёртого тряпичного медведя.

Кузьма поправил ей подушку, подоткнул почти сползшее на пол одеяло.

За спиной послышался шорох, Кузьма обернулся. Увидев Данку в длинной ночной рубашке, шёпотом сказал:

– Что ты бродишь? Ложись спать.

Она отстранила его, наклонилась над постелью. Поцеловав спящих детей, выпрямилась, коротко взглянула на Кузьму: длинные глаза блеснули в свете лампы. Отвернулась и молча ушла в спальню.

Кузьма не пошёл за женой. Оставшись один, он некоторое время мерил шагами пустую комнату, прислушиваясь к свисту ветра в печной трубе, затем сел на табурет у окна, взял в руки забытую Фомичом кружку, отпил остывшего чая. За окном начался дождь, ветер трепал ветви акации в палисаднике, прижимая их вывернутыми наизнанку листьями к оконному стеклу. За занавеской тихо сопели дети, трещал за печью сверчок. Из-за двери, куда ушла Данка, не слышалось ни звука. Кузьма опёрся локтями о стол, запустил обе руки во взлохмаченные волосы. Устало подумал: "Ну что вот теперь делать?" Съезжать из Питера надо, вот что. Не будет Данка петь - что они вчетвером есть будут? На его, Кузьмы, заработок долго не протянешь, жизнь в Питере дорогая, хуже, чем в Москве. Сейчас ещё и на докторов разоренье… Он-то, Кузьма, везде работу найдёт. Уж если здесь, в Питере, он не последним гитаристом оказался, то в любом уездном городишке цыгане его просто с руками оторвут. Опять же, житьё дешевле будет… Но вот как Данку уломать? Как заставить её забыть о пении, о плясках? Что она ещё может делать, что ещё захочет? Когда-то гадать умела, таборная всё-таки, но ведь всё, наверное, позабыла…

Дождь за окном припустил сильнее. Свеча, вставленная в узкий зелёный стакан, накренилась, капнула на стол прозрачным воском. Кузьма поправил её. Вздохнув, подумал: вот бы Варьку сейчас сюда… Она бы и придумала чтонибудь, и Данку бы уговорила лечиться. Кажется, одной Варьке из всего московского хора и нравилась Данка. Во всяком случае, худых слов о своей бывшей жене Кузьма от Варьки не слыхал никогда. Может, потому и мог болтать с ней часами. Кузьма даже улыбнулся, вспомнив, как в Москве, глубокой ночью, вернувшись с хором из ресторана, они с Варькой вдвоём усаживались за столом на кухне. Репутация Варьки как вдовы была настолько незыблемой, что даже цыганки не смогли усмотреть в этих их ночных посиделках что-то предосудительное. Да и старше его Варька была лет на пять… Они грели медный самовар, Варька сыпала в чайник собранные во время кочевья сухие травы и ягоды, и по кухне плыл сладковатый аромат. С печи доносился храп старухи Макарьевны. На столе стояли глиняные кружки с отбитыми краями, лежали жёлтые куски сахара, баранки, изюм. Кузьма полушутливо просил:

– Расскажи про свой табор, Варвара Григорьевна. Вот будет весна - и я туда к вам уеду.

– Что ты там делать будешь, морэ? - в тон интересовалась Варька. - Коней менять-лечить не умеешь, воровать не умеешь…

– Воровать я умею!

– Угу… Бублики на Сухаревке.

– Ну, тогда я женюсь на таборной! Она будет гадать бегать, а я под телегой пузом кверху лежать. Поди, плохо?

Варька кивала, улыбалась. Наверняка понимала, что разговор всё равно в конце концов сведётся на жену Кузьмы. Знала про Данку она много. Знала даже то, о чём не догадывался никто: то, что, выходя замуж, Данка была чиста.

Когда Варька впервые сказала об этом Кузьме, тот, разумеется, не поверил:

– Так не бывает.

– Бывает… если мужик не сильно старается. Она потом сама себе всё сделала. Гвоздем на постоялом дворе. Крови ведро было… Он молчал, чувствуя, как холодеет спина.

– Но как же, Варька? Господи ты боже мой, да она же… Почему она мне ничего не рассказала, почему? Чего боялась?! Я за неё душу чёрту продал бы, чему угодно бы поверил!

На печи зашевелилась, заворчала старуха, и ему пришлось умолкнуть.

Варька горько улыбалась. Тогда она так и не стала объяснять Кузьме – почему… Он понял сам много лет спустя. Понял, что Данка, выброшенная из семьи, опозоренная, измученная, не успевшая даже оправдаться, уже не верила никому. Не верила и смертельно боялась, что Кузьма, не дослушав, выкинет её на улицу, и снова - одиночество, голод, страх, чужие люди… У неё не было больше сил. А он, Кузьма, был тогда просто мальчишкой, ничего не понимавшим в женщинах и принявшим на веру её слова.

Передёрнув плечами, Кузьма вспомнил, как сорвался вслед за Данкой в Петербург. Столько лет прошло, а всё как вчера было… Он приехал в Питер, совершенно не представляя, где искать Данку с детьми, намереваясь сначала расспросить цыган, а уж затем идти в обход всех гостиниц и ночлежных домов. С цыганами ему сразу же не повезло: никто и слыхом не слыхивал о Данке.

На всякий случай он наведался в рестораны, где пели цыганские хоры, в Новую деревню, в "Аркадию", но и там никто ничего не знал. Лишь на десятый день в грязных номерах на Мойке прыщавый половой в не стиранной с Христова пришествия рубахе, почесав подбородок, заявил, что "приехала такая, и с дитями, уж неделю за проживанье и стол не плотют".

Он нашёл Данку лежащей на железной кровати в грязной комнате с отставшими от стен обоями. Дети за столом играли в лото на орехи. После перед глазами Кузьмы ещё долго стояла эта жёлтая стена, две пары больших чёрных детских глаз, в упор разглядывающих его, и тёмное, в ореоле растрёпанных волос, измождённое лицо Данки. Она, казалось, не удивилась при виде Кузьмы. С минуту они молча смотрели друг на друга… а потом Данка вдруг расхохоталась. До сих пор Кузьме иногда слышался во сне её смех: хриплый, тихий, безостановочный. Она смеялась и смеялась, откинувшись на грязную подушку, смеялась до слёз, а потом содрогалась в рыданиях, зажав лицо руками и отталкивая бросившихся к ней детей. И всё ещё плакала, когда Кузьма, так и не сказавший ни слова, пошёл рассчитываться с половыми, хозяином гостиницы и по ломбардным квитанциям.

Вечером выяснилось, что денег у Данки не было ни копейки. Она равнодушно сказала Кузьме, что уже собиралась идти по старой памяти гадать на набережную, но сердце болело так, что нельзя было даже приподняться на кровати. Странный был у них разговор: Данка лежала в постели, отвернувшись к стене; Кузьма сидел рядом, на скрипучем гостиничном стуле, смотрел на свесившиеся с подушки косы Данки, тяжёлые, иссиня-чёрные, наполовину распустившиеся… Слушал её хриплый, незнакомый голос и понимал: пора уходить отсюда. Когда Данка умолкла, он сказал:

– Ежели тебе ничего боле не надо, так я пойду.

– Куда? - не поворачиваясь, спросила она.

– В Новую деревню. У меня там родня, сестра замужем…

– Это далеко. Дождь на улице. Не ходи.

– Что ли… остаться?

– Ай, да делайте вы что хотите…

Она так и не повернулась к нему. Не повернулась даже тогда, когда Кузьма лёг рядом. Он не знал, о чём Данка думала в ту ночь. Оба они не спали, оба молчали, притворяясь спящими. Но когда наутро Кузьма сказал, что хорошо бы ему сходить в "Аркадию" и попросить работы, Данка согласилась. В тот же вечер Кузьма уже стоял в зале "Аркадии" с гитарой в руках вместе с другими цыганами. А через месяц едва оправившаяся после болезни Данка пришла туда же - и на другой же день газеты уже захлёбывались восторженными сообщениями о появлении в Северной Пальмире великолепной цыганской певицы из кочевого табора.

Всё же Данка не прогнала его. Не прогнала даже тогда, когда первые же выступления в ресторане принесли ей оглушительный успех. Немолодая уже певица из Москвы в считаные дни затмила примадонн хора Алексея Васильевича, про неё написали в "Северной пчеле", у дверей "Аркадии", как когда-то возле "Яра", начали собираться толпы поклонников, и было ясно, что бывший муж Дарье Степной больше не нужен. Но, к удивлению Кузьмы, Данка не гнала его, и вскоре он перестал ломать голову - почему… Значит, так ей было лучше. Он ни на что не рассчитывал, ничего не ждал. Чего ждать, на что рассчитывать после того, как Данка семнадцать лет подряд видела его, в дым пьяного, перед своим домом на Воздвиженке? Слава богу, что хоть согласилась взять его своим гитаристом - и за все годы выступлений в "Аркадии" не выбрала другого, хотя музыканты в хоре были хоть куда.

Пить Кузьма бросил - причём сам не заметил как. Данка, дети, ресторан, выступления, поиски дешёвой квартиры заняли всё его время, и лишь осенью он спохватился, что третий месяц не пьёт ни капли. Поняв это, Кузьма даже рассмеялся. Подумал: расскажи цыганам с Живодёрки - не поверили бы, хоть сто раз крестно забожись… Все знали, и сам Кузьма был уверен в том, что после стольких лет запойных пьянок человек стать прежним не может. Но что-то произошло, и Кузьма даже собирался забежать в Исаакиевский собор воткнуть свечку святому Николе-исцелителю, но, конечно, позабыл. Не до Николы тогда было.

Всё, казалось, налаживалось потихоньку. Кузьма нашёл домик Фомича, отставного солдата-пехотинца, который мучился от старческого одиночества и охотно принял на постой цыганскую семью. Дети тоже были пристроены, Мишка даже бегал в церковно-приходскую школу учиться грамоте, а семилетняя Наташа крутилась по хозяйству с той взрослой сноровкой, которой обладает любая цыганская девчонка. Кузьма и Данка работали в ресторане, слушать Дарью Степную съезжалось пол-Петербурга, как-то раз приезжали даже великие князья, и Данка до сих пор хранила их подарок: кольцо с огранённым капелькой рубином.

Но бог не любит, чтобы у людей всё было хорошо. Кузьма чуть не умер со страха, когда однажды во время исполнения своего коронного романса "Я ласкала, целовала" Данка вдруг оборвала пение и поднесла руку к груди.

Кузьма шагнул к ней, но она с застывшей на лице улыбкой едва заметным движением приказала ему продолжать играть. И допела весёлую песенку до конца, и, лишь уйдя из зала в заднюю комнату, упала на диван с серым, искажённым болью лицом.

– За доктором послать, девочка? - впервые за всю жизнь Кузьма осмелился назвать её так.

– Уйди прочь, ты пьян, - сквозь зубы сказала она.

Данка часто говорила это. Кузьма не решался спросить: видит жена или не видит, что он давно не пьёт. За доктором всё-таки послали, и тот решительно заявил: никаких волнений, никаких выступлений, полный покой и тёплый климат. Тем же вечером Кузьма предложил Данке бросить всё и ехать на юг, но та, не дослушав, встала и ушла. Он пришёл к ней в ту ночь, как всегда, не зная: оттолкнет или нет? Данка не оттолкнула. Но и не сказала ни одного слова до самого рассвета. Кузьма не переживал: привык.

Потом были ещё два приступа, оба - во время выступления, и оба раза Данка уже не смогла допеть романс до конца. Цыгане начали шептаться о том, что Дарья Степная "долго не протянет". Сам хоревод Алексей Васильевич как-то раз тихо спросил у Кузьмы - не собирается ли он всерьёз лечить жену? Кузьма ничего не ответил: ведь всё решала Данка. А она и слышать не хотела о том, чтобы оставить ресторан, с какой-то болезненной хваткой цепляясь за эту блестящую жизнь. Она даже сменила репертуар и теперь вместо любимых жестоких романсов пела смешные шансонетки и незамысловатые песенки вроде "Ну целуй, не балуй" и "Я цыганка, дочь степей". Публике это понравилось; когда Данка в своём красном платье, картинно изогнувшись, блестя глазами, пела вальс "В час роковой" и звонко играла голосом на верхних нотах, ресторан ревел от восторга. А Кузьма, стоя за спиной жены и машинально аккомпанируя, читал про себя "Верую" и надеялся: хоть бы сегодня пронесло. Иногда проносило, иногда - нет. Но, скажите на милость, что теперь-то делать?

Взглянув на ходики, Кузьма увидел, что уже четвёртый час утра. Свеча в стакане почти полностью догорела, превратившись в плавающий в растопленном воске чуть тлеющий фитилёк. Кузьма допил холодный, ставший горьким чай, взял стакан со свечой и пошёл к Данке.

Жена спала на боку, обняв обнажёнными руками подушку. Кузьма поставил свечу на подоконник. Сел, не раздеваясь, на пол, прислушался к дыханию Данки, порадовался про себя: дышит ровно, хорошо, не мучается… В прыгающем жёлтом свете лицо Данки казалось совсем молодым и растерянным.

Тень от ресниц шевелилась на запавших щеках, лоб перерезали две горькие морщинки, брови были страдальчески приподняты. Кузьма смотрел на её лицо до тех пор, пока свеча не замигала и не погасла. В наступившей темноте он разделся, осторожно лёг рядом с женой. И уже начал проваливаться в сон, когда вдруг услышал приглушённые рыдания рядом с собой. Сначала он медлил. Затем осторожно, на ощупь нашёл руку Данки.

– Что ты?

– Ты чего не спишь?! Пошёл вон! - раздалось сдавленное шипение. - Уйди от меня! Спи! И не поеду я никуда отсюда, не поеду, слышишь?! Дэвлалэ, как вы мне осточертели все, все, все…

Кузьма вздохнул. Отодвинулся. И лежал неподвижно, глядя в темноту, до тех пор, пока всхлипывания рядом не смолкли.



***** | Дорогой длинною | Глава 5