на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Садовник, разлученный с садом

Зимний день в Амстердаме. В «Эль Пайс» написано, что на моем острове плюс девять и идет дождь. Нечастое, но весьма болезненное ощущение раздвоенности жизни. Одна — здесь, другая — там. Когда это чувство посещает меня, я закрываю глаза и вспоминаю свой сад. Я вижу свой сад, я открываю калитку, вхожу и сворачиваю налево, мимо жалких кустиков папируса, с которыми летом пришлось повозиться. Собственно, ничего особенного им не было нужно, просто они не любят, когда я уезжаю. Длинные зеленые стебли увенчаны звездообразными кисточками из мелких листиков. Их всего несколько штук, и каждый год, возвращаясь на остров, я нахожу, что концы листьев подсохли, — так они показывают, что требуется подкормка. Я не сам посадил их, они всегда росли здесь. По ту сторону стены растет похожее на лавр дерево, которое англичане называют mile-a-minute[36]. Оно — мой ангел-хранитель, потому что заслоняет нас от внешнего мира; оно же превращается в наказание Господне, ежедневно сбрасывая в сад сотни маленьких, твердых черных ягодок, которые мне приходится убирать, а это нелегко; вдобавок, оно не оставляет попыток взломать мощенную камнем дорожку, огибающую дом. Собирая ягодки, я упражняюсь в медитации; за прошедшие годы я придумал бесчисленное множество стратегий, чтобы облегчить себе работу. Я использую «ведьмину метлу», составленную из тонких прутиков, но у ягодок исключительно вредный характер: они весело закатываются в трещины, проделанные корнями дерева, или, выскочив из-под метлы, снова оказываются там, откуда их только что убрали.

Это настоящие ягоды, только есть их нельзя. Если случайно на них наступить, остается фиолетовое пятно. С середины лета они потоком низвергаются наземь, но к сентябрю, когда бессмысленный сбор урожая заканчивается, я мог бы медитировать в более приятной обстановке, если бы не начинался листопад — даже вечнозеленые деревья время от времени меняют часть листвы. А бывает — какая-то из ветвей дерева неизвестно почему погибает и отваливается, и на стволе появляется дупло с подгнившими краями, которое я замазываю красной глиной, чтобы дырка не увеличилась в период дождей. Но избавляться от него мне не хочется: вместо погибших оно выращивает новые ветви, несущие на себе множество листьев, — а значит, продолжает осенять и охранять нас. Это дерево тоже посадил не я, оно росло здесь всегда, вместе с гранатовыми деревьями, которые умерли при мне, соснами, дикими кактусами и кипарисом, моим ближайшим другом, который, кажется, собрался умирать. У дерева, конечно, не может быть спины, однако я не могу придумать другого названия для той его стороны, что всегда подставлена северному ветру и совсем облысела; теперь мой кипарис выглядит, как больной, прошедший курс химиотерапии, от которой ему не стало лучше. Страшно подумать о пустоте, которая останется на месте кипариса, когда он умрет. Можно, конечно, посадить молодое деревце, но кипарисы растут медленно, и, чтобы увидеть его взрослым, мне пришлось бы дотянуть лет до ста пятидесяти, не меньше; остается надеяться, что он еще поживет; я не готов пока его потерять. Кипарис выше всех в саду и первый, кого я вижу, подъезжая к дому.

Есть что-то невыразимо грустное в любви к саду, если большую часть года ты лишен возможности заботиться о нем. Я не слишком хороший садовник, зато в недостатке любви меня упрекнуть нельзя. Счастлив тот, кто, сомневаясь, обретает надежду — одно из лучших правил Хьюго Клауса; меня сомнения одолевают зимой, когда, сидя в Голландии, я вспоминаю свой сад. На острове зима, значит — дождь, значит — вода, и сад, который летом, когда мы вместе, выглядит так, словно вокруг безводная пустыня, оживает. Раз я попал туда зимой, и мы не узнали друг друга, сад посмеялся надо мной: птицы охотились по утрам за червяками, а ящерки, которые летом, сидя на стене, караулят пауков и мух, скользили в невесть откуда взявшейся высокой, мокрой от росы траве, гордо поднимая свои старческие мордочки, словно миниатюрные динозавры среди древних папоротников. С восходом солнца пар поднимался над землей, высокие лилии (от которых к моему возвращению остаются лишь темные, высохшие стебли) празднично сияли среди кактусов, которые, забыв присущую им скромность, украсились желтенькими цветочками. Сорняки всех видов, родов и классов благоденствовали. Мы договаривались с Марией, что зимою Бартоломео будет уничтожать их, но они точно знали: El Ingles[37] (так они называли меня: Бартоломео не верил в существование Нидерландов, пока Клауф и Куман[38] не выправили ситуацию) проведет зиму среди северных снегов. К тому времени, как он вернется, жара превратит траву в сухие ломкие стебельки, а их убирать просто: кусок земли по ту сторону стены тоже принадлежит El Ingles, и он, Бартоломео, отправит их туда легким движеньем руки.

Осенью, перед моим отъездом, мы устраивали совещания под сенью гибискуса и бугенвиллии. Тема совещаний: деревья положено подрезать зимой и они должны быть подрезаны. Мария уверяла, что Бартоломео сделает все в лучшем виде, но сам он был полон ужасных сомнений, словно его попросили не подрезать деревья, а удалить мне слепую кишку. После его вмешательства сад походил на пациента, которому, чтобы поскорее очухаться от жуткой операции, остро необходимы любовь (вода) и забота.

Прошли годы, пока я начал понимать, насколько ужасна судьба сада во время моего отсутствия. Сад страдает без любящего садовника и мстит за свое одиночество. Существовало (и все еще существует) множество вещей, которых я пока не знаю. Я делал и продолжаю делать ужасные ошибки. К примеру, ни в коем случае нельзя было сажать олеандр рядом с молодой пальмой, потому что пальма растет быстро и отбирает у олеандра все больше и больше воды, даже с расстояния в три метра. Мои многолетние хлопоты о судьбе посаженного своими руками олеандра — чистое донкихотство. Каждый год я чувствую себя счастливым, когда благодаря моим заботам на крошечном кустике появляется несколько цветочков, и с завистью смотрю на соседский олеандр, вымахавший за то же время выше человеческого роста. Часть ответственности, несомненно, можно переложить на тех, к чьим советам я прислушивался. На нашем острове цветы гибискусов не желтеют никогда. Не надо было их слушать. Потому что, когда цветы красных гибискусов (становившиеся год от года все обильнее) начали желтеть — только в моем саду, — я понял, что, должно быть, поливал их недостаточно усердно. Раз, выкопав меж камней на южном берегу острова какое-то растение, я посадил его у себя в саду и только много позже узнал, что это эуфорбия. Они не любят, чтоб их трогали, сказали мне, но я не поверил. Я был очень аккуратен, я не повредил корней; листья у нее были красноватого оттенка. Знать бы заранее, что случится, я посадил бы ее в другом месте; но сперва все было хорошо, наступил октябрь, и я уехал в Японию. Возвратившись на следующий год, я нашел на месте эуфорбии скелет. И таким образом получил возможность рассмотреть, как она устроена. Над коротким стволом торчали вверх веточки, прямые, словно палочки штакетника; в профиль эта композиция была похожа скорее на график роста продукции успешной фирмы, чем на живое существо. Мне показалось, что она все-таки немного подросла, но позже я убедился в обратном. Ее ослепительно алый наряд осыпался. Пора было признать свое поражение, но сдаваться очень не хотелось, и я стал ежедневно поливать ее. Она на это вовсе не реагировала до начала сентября, когда на верхушках веточек вдруг появились крошечные зеленые точки, увеличивающиеся с каждой неделей. Я отыскал статью о ней в Encyclopedia de Menorca и обнаружил, разобравшись в каталонском тексте и цветных фотографиях, что красные листочки — ее весенний наряд, а желтые — летний. И что лето, по ее мнению, случается тогда, когда у нас наступает зима и я лишаюсь своего сада, так что эуфорбия расцветает (вместе с лилиями) непонятно для кого, разве что от полноты жизни и чтобы порадовать себя. Она быстро набрала рост и выглядит теперь рядом с соседними кустами, как американский баскетболист, окруженный пигмеями, но пересаживать ее уже поздно.

Кипарис, эуфорбия, красные и розовые гибискусы, сосны, в чьих ветвях гнездятся голуби и которые так чудесно шумят на ветру, mile-a-minute, облюбованная черными дроздами, пурпурная бугенвиллия, взбирающаяся по стене дома, — все они жили здесь до меня, все стали мне родными. Но самым поразительным в нашей семье оказался куст агавы. Я знал, что агава цветет раз в двадцать пять лет, а после погибает. Но одно дело — знать, и совсем другое — пережить. Этому растению вода не требуется, но, поливая сад, я устраивал коротенький дождик для серо-голубых колючих листьев, надеясь, что хуже от этого не будет. Помогло это или нет, не знаю, но в момент, когда у него (агава, несомненно, мужчина) безо всякого предупреждения началась неистовая, безумная эрекция, я был потрясен. Практически мгновенно гигантской башней взлетел вверх двухметровый фаллос — и тотчас покрылся белыми цветочками, до которых я не мог дотянуться. Честно говоря, это выглядело так, словно, совокупившись с самим собою, он породил эти цветы; я бегал поглядеть на него по нескольку раз в день и в конце концов стал чувствовать себя кем-то вроде акушерки. Двадцать пять лет он готовился к своему звездному часу, теперь его предназначение свершилось, он дал мне возможность увидеть это и мог спокойно умереть; так он и поступил. И ни одна сцена смерти в конце какой-нибудь оперы не производила на меня столь сильного впечатления. Все, что я рассказываю, должно показаться ботанику полной чушью; но я никому не позволю разрушить мои иллюзии.

Место, где он рос, опустело; может, оно и к лучшему, потому что bella sombra, которую пристроил в мой сад, собравшись переезжать, симпатичный хорватский граф Пауль, продвигает свои слоновьи ноги как раз в сторону этого свободного клочка земли. Пауль — из тех людей, которые кардинальным образом меняют свою жизнь раз в десять лет. Когда мы познакомились, он был хозяином ресторана в порту; потом десять лет фермерствовал в Богом забытой долине и каждый день с шести утра продавал на рынке малину. И наконец открыл в Лондоне букинистический магазин, торгующий старинными испанскими картами.

Тридцать лет назад, перебираясь в свою долину, он не захотел бросить bella sombra на произвол судьбы и посадил его в моем саду, между кипарисом и агавой. Будь я хоть немного предусмотрительнее, я бы догадался, что меня ждет. Рядом с рыбным рынком, на окраине городка, растет парочка bella sombra, шаг за шагом расширяющих свои владения и явно намереваясь распространиться на весь остров.

Это не преувеличение и не фигура речи. Корни bella sombra растут из середины ствола, расходятся в стороны, иногда высоко над землей, и вид у них устрашающий. Они похожи на деревянные слоновьи ноги, кора на них выглядит, в точности как кожа очень старого слона. Название дерева значит в переводе «прекрасная тень», под ним можно уютно устроиться с книгой, у него чудесные удлиненные листочки с острыми кончиками и собранные в длинные кисти цветы, немного клейкие на ощупь; но из множества вывернутых наружу пазух корней раз в сезон вырастают новые bella sombra, тонкие зеленые стволики, тянущиеся к свету, которые нужно сразу и безжалостно спилить, иначе ваш сад очень скоро превратится в непроходимые джунгли.

Тень приятна людям, но вредна миндальному дереву. По отношению к нему совершена несправедливость: миндаль рос здесь задолго до появления bella sombra. Нового соседа он воспринял как оккупанта и после вторжения продолжал цвести исключительно в знак протеста; раз мне пришлось лететь на остров в январе исключительно ради него. После чего миндаль расцвел в последний раз, чтобы вырастить и сбросить на землю последнюю порцию орехов в мягких скорлупках, похожих на куски фетра, который мастерски использовал в своих работах Йозеф Бойс; они лежали на земле, пока скорлупки не лопнули и я как рачительный хозяин не собрал их.

Ты возвратился, и жизнь меняется; теперь надо полоть, сгребать, мести, поливать, уничтожать, удобрять, убивать вредителей, пересаживать, договариваться, отпиливать, выбрасывать, исполнять обязанности акушерки и могильщика. В первые недели приходится уговаривать сад не обижаться на покинувшего его нерадивого хозяина; фикус пора пересадить в более просторный горшок, чтобы ему хватало Lebensraum[39]; приходится тащить черт-те откуда несколько крупных камней, чтобы, положив их друг на друга, подпереть один из стволов юкки, который пожелал улечься наземь, от чего белые башенки цветов по-дурацки изогнулись вбок. Умерших приходится грузить в автомобиль и везти в специально отведенное властями место — сжигать их запрещено, не стоит даже пытаться, ибо соседи сразу заметят и настучат; стоя на шаткой стремянке, подрезаешь лохи и разросшиеся дикие оливы, чтобы не застили свет остальным; очищаешь стволы пальм от вьюнков и колоний вредных насекомых, прячущихся под чешуйками (не позволяя закатывать истерики той части души, где таится вера в индуистскую реинкарнацию). И в результате, несомненно, становишься другим человеком. Сад — портрет твоей души, сказала как-то моя приятельница, и я испугался: неужели у меня в душе выросла парочка пальм?

На старой фотографии можно видеть, как они выглядели. Когда я их посадил, они доходили мне и моему другу Хьюго Клаусу до колена. Не помню точно, когда сделан снимок; но теперь они стали такими огромными, что смотрят на соседей по саду свысока, — могучие, прожорливые, требовательные близнецы. Не довольствуясь тем, что им положено, они добираются до самых глубоких водоносных пластов. Раз в год надо срезать нижние, подсыхающие ветки. Когда они были поменьше, это не составляло труда, но и тогда на ветвях, ближе к стволу, росли ряды острых, как кинжалы, выступов. Эти штуки я рассекал на части, чтобы тот, к кому попадут ветки из моего сада, не обрезался ненароком. Крупные ветви приходится разрезать на куски покороче, чтобы запихнуть в автомобиль. Мусорщики отказываются брать их, приходится вывозить обрезки самому, и, проезжая по дороге, ведущей к морю, я долго еще вижу сваленные в кучи, засыхающие там, где их бросили, жалкие, беспомощные ветви. Финиковые пальмы с каждым годом все выше возносят в небеса тонкие гладкие оранжевые стволы, увенчанные несъедобными плодами: из них вышло бы отличное оружие — крепкие, элегантные дубинки. Под ними мне раз попался выводок новорожденных крысят, похожих на микроскопических поросят. Держа гнездо в руках, я едва слышал их писк, словно он доносился издалека; до сих пор он иногда чудится мне.

Переходим к прочим животным. Кроме голубей и дроздов в небе над островом пролетают чайки и канюки. Иногда появляется удод в роскошном тропическом наряде, чужак, взмывающий ввысь и, раскинув крылья, планирующий к земле. Изредка встречаются маленькие неопасные змеи, и во множестве — черепахи, ящерки, гекконы, безмолвные пауки, плетущие изумительные многоугольные сети для ловли мух и крошечных молей, вылетающих из меховых шуб, и разные другие насекомые, которых моя метла, тихонько шурша, сметает с дорожек. Осенью появляются одинокие вулканические бабочки и рассаживаются всегда на одной и той же крассуле. Животные, возвращаясь каждый год, с новой страстью предаются разнузданному сексу: весь круг повторяется. Будь они людьми, меня окружал бы колоссальный, бесстыдный секс-клуб: ведь им не приходит в голову скрывать свою причастность к единому вечному природному циклу. Особенно впечатляет соитие черепах: процесс сопровождается громкими, победоносными криками. Первое время я не знал, откуда несутся эти звуки, но теперь выбегаю из дому, словно взволнованный отец жениха, ибо то, что происходит, есть акт героизма. Черепашки мужского пола почему-то меньше своих дам, и мне неизвестно, общаются ли они друг с другом, но меня всякий раз поражают его упорные попытки взобраться на нее и то, как она, понимая, что от судьбы не уйдешь, все-таки делает шаг вперед, а он сползает наземь. Снова и снова он пытается насадить ее на спрятанный внутри панциря изогнутый крючок, который я долго считал хвостом; это повторяется снова и снова: стоит ему приблизиться к цели, как она делает свой фатальный шаг вперед. Неясно, поют ли они друг другу серенады, но любовная игра заканчивается, когда ему удается загнать ее в угол между камнями: уткнувшись в стену, она застывает на месте. И тут свершается таинство зачатия крошечных черепашек, которых после я буду находить под слоем земли. Теперь-то мне известна последовательность действий, но, увидав их старания впервые, я перепугался не на шутку. Впрочем, они испугались еще сильнее. По-моему, в этом зрелище заключена квинтэссенция неотвратимости процессов, происходящих в природе. А кончается все величавым поворотом ее головы (на самом-то деле не всегда понятно, где у них голова) в мою сторону, словно отдается приказ: воды! Я лью воду на красные плитки террасы, и они, склонив морщинистые головы, язычками слизывают с пола живительную влагу. И надолго исчезают из виду: вероятно, забравшись в тихое место, отдаются работе над своими книгами.

Ночью над моим садом восходит луна, и благодаря ей можно видеть, как долго я здесь живу. Раньше полная луна появлялась над большими кактусами, растущими у задней стены, и их уродливые тени ложились на дорожку. Теперь ее скрывает от меня bella sombra, и, медленно поднимаясь за спиною диких олив, луна появляется уже меж пальм, которые тоже очень сильно выросли. Чтобы увидеть ее целиком, огромную и золотистую, приходится дожидаться более позднего часа; все замирает, и луна, достигнув зенита, заливает сад серебристым, густым, как небесное молоко, утоляющим жажду светом.


Fretzes | Красный дождь | Интермедия I Встреча с заглавной буквой