home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



7

С десяти часов утра Панчо Виванко дежурил у окна своего кабинета, выходившего в парк. Он должен был увидеть, как Габриэль Элиодоро, отправлявшийся в Белый дом, будет выходить из своей резиденции. Когда он заметил «мерседес-бенц», остановившийся против особняка, пульс его участился, по телу пробежала дрожь. Он притаился, как убийца, подстерегающий жертву. Руки и лоб покрылись холодным потом. Да, из карабина с оптическим прицелом отсюда он мог бы поразить посла метким выстрелом. Он позабавился этой мыслью, приятной, хотя и неосуществимой, подобно мальчишке, играющему в ковбоев, который поджидает в засаде краснокожего. И когда Габриэль Элиодоро, выглядевший внушительно в своем черном пальто, появился в дверях дома, Панчо Виванко, дрожа от волнения или от ненависти, чего ему хотелось бы больше, прислонился лбом к стеклу и принялся наблюдать за любовником своей жены. Он догадывался, что его коллеги знают обо всем, знают, что и ему, Виванко, известно, что жена его обманывает. Разве приходилось рассчитывать на их уважение? Они могли питать к нему лишь презрение или сострадание.

Прежде чем сесть в автомобиль, Габриэль Элиодоро на мгновение задержался на крыльце. Панчо представил, как целится из карабина. Выстрел — и посол падает на каменные плиты… А он немедленно отправляется с докладом к министру-советнику: «Сеньор Молина, я только что убил посла». Судить его будут в Серро-Эрмосо. Он не станет ссылаться на то, будто находился в состоянии аффекта, прокурор определит убийство как преднамеренное и будет прав. Тридцать лет тюрьмы.

«Мерседес-бенц» сделал круг по саду, выбрался на улицу и неторопливо проехал мимо посольства.

Вернувшись к своему письменному столу, Панчо Виванко уселся и взглянул на паспорта, письма и фактуры, которые ему надлежало отправить в это утро… Мисс Клэр Огилви однажды сказала ему: «Вы бюрократ, Виванко». На самом деле возиться с бумагами, просматривать их, штемпелевать, регистрировать, аннотировать, разбирать архивы и документы было для него увлекательной игрой. Он касался бумаг с каким-то сладострастием, чуть ли не с наслаждением. Виванко был совершенным чиновником. Он питал отвращение к подчисткам, кляксам, пятнам. Почерк у него был бисерный и вместе с тем четкий и разборчивый. Для Виванко не было большего огорчения, если кто-нибудь замечал у него ошибку, пусть самую ничтожную.

Виванко взглянул на фотографию жены, которую держал на столе. Росалия! Росалия! Она никогда не была любящей женой, даже во время медового месяца. Но сначала по крайней мере была податлива, терпелива. С тех же пор, как они в Вашингтоне, Росалию, казалось, охватило все возрастающее отвращение к нему. Она часто запиралась в спальне под предлогом мигрени или усталости и не разрешала мужу входить, тогда он устраивался на софе в гостиной, томясь от желания ночь напролет.

Виванко снова уставился на документы, наваленные на столе, но что-то мешало ему взяться за работу; это повторялось каждое утро, и Виванко не мог бы объяснить, в чем тут дело. Работать он начинал лишь после того, как совершал своеобразный ритуал. Он взял лист белой бумаги и ловко (Виванко часто показывал фокусы на семейных праздниках) сделал голубя. Затем указательными пальцами обеих рук, словно катапультой, толкнул его и с удовольствием стал наблюдать за изящным полетом голубя, напоминавшего сейчас чайку.

Ах! Медовый месяц в отеле Пуэрто Эсмеральды! Обеды на террасе, с которой открывался вид на море! Маримбы и марака! Он был счастлив, хотя и знал, что Росалия не любит его по-настоящему! Чтобы попасть на пляж, им достаточно было пересечь асфальтированную улицу. Потом, взявшись за руки, они шли по светлому песку. Иногда он выпускал руку жены и отставал, чтобы полюбоваться сзади ее длинными ногами и стройными бедрами, округлыми ягодицами, тонкой талией и этой божественной походкой… Он сотни раз фотографировал ее на цветную пленку. Наблюдал, как мужчины пожирают ее взглядами, когда Росалия проходит мимо них… И это не вызывало в нем возмущения или ревности: наоборот, пробуждало какую-то нелепую гордость тем, что он муж столь вожделенной самки. Иногда он даже злился, если какой-нибудь мужчина не кидал на Росалию похотливых взглядов. А ночью, когда они предавались любви, он думал об этих самцах, которые днем желали его жену, представлял их здесь, в спальне, наблюдающими за ласками его и Росалии, и наслаждение становилось от этого еще острее.

Меланхоличным взором Виванко уставился на бумажную птичку, упавшую на зеленый ковер, словно мертвая чайка на поверхность моря. Однако пора приниматься за работу! Он снял очки, подышал на стекла, аккуратно протер их носовым платком и снова надел на нос. Затем бросил удовлетворенный взгляд на стол, заваленный вещами, о которых он мечтал мальчишкой, но не мог в ту пору купить: самыми различными авторучками, цветными карандашами, точилками, машинками для сшивания бумаг, пластмассовыми линейками, лупами, ножами для разрезания книг, блокнотами… Соединенные Штаты — рай для любителя канцелярских принадлежностей! Виванко был не в силах пройти мимо мелочной лавки или писчебумажного магазина, он обязательно заглядывал туда и покупал что-нибудь, зачастую вещи, ему не нужные.

Впрочем, ритуал еще не был завершен. Консул открыл один из ящиков письменного стола, где у него хранились мягкие цветные карандаши, и несколько минут чертил в блокноте с желтой линованной бумагой. И лишь после того, как весь лист покрылся геометрическими фигурами, консул почувствовал некоторое облегчение и прилив сил; теперь можно было приступать к работе.

Он снова вынул платок из кармана и вытер лицо. Вспомнил руки Габриэля Элиодоро: сильные, как звериные лапы, землисто-бурого цвета, с набухшими венами. Вчера, пока посол подписывал бумаги, он рассматривал эти руки, которые минувшей ночью ласкали тело Росалии. Ему вдруг захотелось впиться в них зубами… Потом так же пристально он стал изучать лицо посла. Оно было словно высечено из песчаника. До Виванко доносился запах лаванды, смешанный с ароматом хорошей гаванской сигары. Он взглянул на шею своего шефа и подумал: «Если бы мы схватились, он раздавил бы меня своими могучими руками, а я перекусил бы ему сонную артерию…» Виванко представил, как посол катается по ковру, вцепившись обеими руками в шею, из которой хлещет кровь… Видение это промелькнуло перед ним в один миг. Чего только не успевает вообразить человек за десятую, сотую, тысячную долю секунды! Всю свою жизнь и свою смерть!

Виванко вздохнул, положил карандаши в ящик, вырвал из блокнота листок с геометрическими фигурами, скомкал его и выбросил в корзину, стоящую рядом со столом. Затем с благоговением взял первую бумагу и, тихонько насвистывая от удовольствия, стал ее изучать, почти забыв о своих недавних волнениях. Это было письмо, которое он написал по-испански, мисс Огилви перевела на английский, а Мерседес перепечатала. Внезапно лицо консула снова омрачилось: он обнаружил неряшливую подчистку. Виванко нажал кнопку звонка. Немного погодя в дверях кабинета появилась Мерседита. Консул поднялся и протянул ей письмо.

— Оно получилось грязное, как ваша физиономия! Перепечатайте начисто!

— Извините, сеньор Виванко… — начала девушка, всхлипнув.

— Я не принимаю извинений. Относитесь внимательнее к своим обязанностям и меньше думайте о мужчинах. Работать надо пальцами и головой, а не другим местом.

Мерседита взяла письмо и вышла из кабинета со слезами на глазах. Панчо Виванко сел, потер руки и подвинул к себе следующую бумагу.


Кабинет министра-советника находился рядом с кабинетом консула. Он был значительно больше, и бюрократический дух в нем ощущался не так сильно. Поначалу Клэр Огилви ставила свежие цветы в вазу на круглом столике, помещавшемся рядом с кожаной софой. Господин Хорхе Молина, однако, попросил ее больше этого не делать и велел убрать вазу из кабинета. На бледно-розовых стенах не было ни единой картины, и стол сеньора Хорхе по сравнению с письменным столом Виванко выглядел аскетически скромным.

Сейчас министр-советник сидел за ним, подперев подбородок кулаками. В этой позе он оставался уже несколько минут, как зачарованный уставившись в лежавшую на столе газету.

Два обстоятельства испортили настроение министра-советника в это утро. Во-первых, досада против воли из-за того, что дон Габриэль Элиодоро не пригласил его с собой в Белый дом. И во-вторых, публикация письма профессора Леонардо Гриса в «Вашингтон пост». Господин Молина старался убедить себя, что оба эти обстоятельства не так уж важны и нисколько его не трогают, что его самолюбие не страдает от этих царапин. И все же он почувствовал эти обиды, а этот неприятный факт означал, что господин Молина не так свободен и независим, как ему хотелось бы.

Габриэль Элиодоро человек малокультурный, не знающий этикета либо пренебрегающий им. Поэтому Молине нужно уже сейчас привыкать к его нелепым выходкам. Будут и другие, похуже. Он должен набраться терпения. Во всяком случае, Габриэль Элиодоро не сможет без него обойтись, если не хочет совершать грубые ошибки, выставлять себя на посмешище.

Министр-советник посмотрел на часы. Вероятно, сейчас посол поднимается по ступенькам Белого дома, где его ожидает Дуайт Эйзенхауэр. Глава самой могущественной державы мира пожмет руку «опереточному послу» из «опереточной страны». Надо признать печальную и смешную истину: Сакраменто правит заурядный, невежественный и бесчестный диктатор, «… которому ты служишь», — услышал он чей-то голос. Это был голос Леонардо Гриса.

Хорхе Молина встал и, заложив руки за спину, начал расхаживать по кабинету. Образ Гриса постоянно преследовал его, как беспощадное воплощение нечистой совести. Ибо министр иностранных дел послал Молину в Вашингтон, в частности, обязав его наблюдать за деятельностью Леонардо Гриса, отвечать на нападки, с которыми тот обрушивался на правительство Сакраменто, — в общем, нейтрализовать деятельность этого эмигранта.

Поклонник Платона, Молина любил диалог, считая его самой ясной и краткой формой для обмена идеями или дискуссий. Холостой и одинокий, он привык обсуждать важные вопросы с самим собой, иногда даже вслух. Из всех воображаемых собеседников он предпочитал дона Панфило Аранго-и-Арагона, архиепископа, примаса Сакраменто, своего близкого друга, которым он почтительно восхищался и биографию которого составлял с любовью и старанием. За примасом следовал, как это ни невероятно, Леонардо Грис, давний коллега по университету и нынешний политический противник Молины.

Вот и сейчас Молина видел перед собой Гриса сидящим на софе с закинутой назад красивой серебряной головой; Грис устремил на него, Молину, свой проницательный взгляд, который не раз приводил собеседников в замешательство, и закурил сигарету. Молина никогда не курил. Он ненавидел привычки, которые могли бы поработить его волю.

— Прочел твое письмо в сегодняшнем номере «Пост», — начал мысленный диалог министр-советник.

— Будь честным и признайся, что в моей статье нет ни грана лжи, — ответил Грис.

— Допускаю, что это так, но ставлю под сомнение ее целесообразность. Я осуждаю твои поступки с этической точки зрения. Грязное белье стирают дома…

— У меня тоже есть серьезные возражения против твоей этики, Хорхе. Если ты в принципе согласен с моей критикой твоего правительства, твоего президента и твоего посла, то как ты объяснишь тот факт, что состоишь у них на службе?

— Минутку! — Продолжая мысленный диалог, Молина остановился посреди кабинета и посмотрел на софу. — Я служу своей стране, которая будет существовать еще много веков после того, как меня не станет, и своей церкви, которая вечна.

Раскатистый, громкий смех Гриса, язвительный, даже саркастический, и все же сердечный и беззлобный, знаменитый смех, столь любимый студентами, раздался в ушах министра-советника.

— Своей церкви? Как ты можешь говорить это, Хорхе, если всем известно, что ты оставил семинарию, потому что утратил веру в бога? Станешь отрицать это?

— Нет. Но дело обстоит не так просто. Ты атеист и гордишься этим. Я же потерял бога и оттого страдаю, не переставая искать его и надеясь найти когда-нибудь. Более того, мне по душе идея существования бога, ты же презираешь ее и высмеиваешь как наивную и примитивную. Ты хочешь разрушить церковь, которую я защищаю со всей страстью.

— От кого? По-моему, ты воюешь с ветряными мельницами…

— Я защищаю ее от коммунизма, Леонардо, от материализма, от безнадежности, от всеобщего растления, от хаоса… И от людей вроде тебя!

— Называть меня коммунистом было бы несправедливо.

— Ты хуже. Я ненавижу учение марксизма-ленинизма, но не могу не преклоняться перед коммунистами, перед их верностью своей идеологии, перед их последовательностью. Я презираю и ненавижу подобных тебе, так называемых либералов, людей без определенной политической платформы, без твердой доктрины. Вы лишь критикуете левых и правых, не предлагая никакой конструктивной программы. Вы против того, что с легкостью именуете церковным обскурантизмом, и призываете к свободе мысли, в общем, вы «славные ребята» (как этот Пабло Ортега, твой ученик), прикрывающиеся гуманными фразами…

— Не смеши меня, Хорхе. Нет ничего более расплывчатого и нелепого, чем твоя собственная позиция. Если ты не убежден в существовании бога, какой смысл защищать его церковь?

— Я мог бы тебе ответить, что я люблю эту церковь, понимаешь? Люблю ее традиции, ее помпезность, ее обряды, легенды о ее святых и мучениках… Словом, ее мистическую сущность. Есть ли другая сила в мире, способная противостоять всеразрушающим волнам марксизма и нигилизма? Нам, Хорхе, нужно нечто большее, чем утробная философия, пищеварительная интерпретация истории!

В коридоре послышались шаги. Молина подождал, не постучат ли в его дверь, но шаги удалились. Теперь Грис стоял у окна и не без удовольствия смотрел сверху вниз на своего невысокого противника. У него самого рост был метр восемьдесят.

— Я обвиняю тебя, Леонардо Грис, в том, что ты мыслями и действиями по чьему-то наущению или по собственной оплошности расчищал путь коммунизму в Сакраменто, когда был министром просвещения и культуры.

Лицо Гриса продолжало оставаться спокойным, и от его ясного взгляда Молина испытывал смущение.

— Обвинения должны быть конкретными.

— Ты распорядился снять во всех светских школах распятия, отменил чтение утренней молитвы и исключил из программы преподавание закона божьего. Ты превратил наш старейший университет в гнездо вольнодумцев, коммунистов и прагматистов. Ты не только разрешил, но и сделал чуть ли не обязательным преподавание эволюционной теории Дарвина в средних и даже начальных школах. Надеюсь, ты не станешь отрицать, что я критиковал эти меры и боролся против них в печати еще тогда, во времена правления Морено.

— А почему ты мог это делать? Потому что при Морено в нашей стране была свобода мнений и свобода слова. Цензура тогда газет не читала.

Молина подошел к столу и бросил взгляд на страницу «Вашингтон пост», где было напечатано письмо Гриса.

— Я сейчас же отвечу на твои нападки!

— Ты отрицаешь, что Габриэль Элиодоро ростовщик и вор? Что он замешан в махинациях своего кума Карреры? И попытаешься убедить американцев, что в республике Сакраменто — подлинная демократия?

— Нет. Но я докажу, что когда ты входил в правительство Сакраменто, то сознательно или бессознательно — это не имеет значения! — играл на руку левым. Ты желал установить у себя на родине режим вроде того, что был установлен полковником Арбенсом в Гватемале. Проект аграрной реформы твоего правительства был явно коммунистическим. В общем, хотели вы того или нет, вы помогали красным. И наверно, все же хотели!

Молина позвонил. Через минуту послышался стук в дверь. Появилась Мерседита.

— Звали, господин министр?

Молине хотелось крикнуть: «Если зазвонил звонок на твоем столе и зажегся второй номер, значит, звал!» Но он сдержался и лишь кивнул головой.

— Садитесь. Я продиктую письмо, которое вы отнесете мисс Огилви, чтобы она перевела на английский.

Молина заметил, что глаза у секретарши красные.

— Почему вы плакали? — спросил он, тут же, впрочем, пожалев о ненужном любопытстве, ибо никогда не вмешивался в чужие дела, чтобы никому не давать права вмешиваться в свои.

— Пустяки, господин министр!..

— Опять Виванко?

Она кивнула и едва слышно прошептала «да». Молина с удовольствием вызвал бы сюда консула и в присутствии девушки надавал бы ему пощечин. Этот жалкий трус, не смея отомстить послу, отыгрывался на самой безответной сотруднице посольства!

Наступило молчание. Секретарша ждала с карандашом и блокнотом в руках. Хорхе Молина искоса взглянул на девушку: она была некрасива. Ее туловище и голова были крупными, а ноги короткими, что делало ее фигуру смешной. Но министр-советник других секретарш не признавал. Хорошенькие, пышногрудые и сильно накрашенные были во вкусе Угарте и его помощников. Если случайно одна из них входила в его кабинет, Молину охватывала тревога, вскоре перераставшая в панику. Опыта в обращении с женщинами у него никогда не было. Даже оставив семинарию, он сохранил привычку к воздержанию. Почему? — иногда спрашивал себя Молина. Неужели так сильно влияние религиозной догмы, отвергающей плотское желание? Или это отвращение? Боязнь потерпеть неудачу? Молина считал себя нормальным мужчиной, желание часто охватывало его, и он боролся с ним холодным душем и упражнениями ума. В часы дьявольских искушений очень помогали молитвы. («Дьявол? — удивлялся Грис. — Ты не веришь в бога и допускаешь существование дьявола?») Иногда ночью он извергал семя, но не мог (и не пытался) связать это с каким-нибудь сном. Молина встречался с женщинами лишь на обедах, приемах, докладах. («Но, снова вступил Грис, — едва женщина на тебя посмотрит, ты отводишь от нее глаза».) Глупости! Женщины никогда ему не докучали. Возможно, что воздержание объяснялось эгоизмом. Или гордостью. Он чувствовал себя сильным потому, что не предавался разврату. Его одиночество было крепостью, безбрачие — панцирем.

— Вы готовы?

— Да, господин министр.

— Письмо главному редактору «Вашингтон пост». Мисс Огилви знает форму.

Молина соединил руки, как бы для молитвы, упер большие пальцы в тощую шею, указательными схватил кончик носа и принялся диктовать.


предыдущая глава | Господин посол | cледующая глава