home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



11

Доктор Хорхе Молина любил свое одиночество и вещи в своей квартире любовью, которая иногда казалась ему едва ли не чувственной. Всякий раз, когда он осматривал небольшую комнату, которая служила ему кабинетом, грубые полки у стен, заставленные книгами, пол без ковров из узких отполированных досок, стол, который он купил на аукционе в Александрии, старинный, широкий, с большой в колониальном силе лампой, с разбросанными на нем словарями, брошюрами, бумагами и целой коллекцией дешевых деревянных ручек с перьями «маллат», какими он пользовался еще школьником; всякий раз как он осторожно касался пальцами корешков редких книг, переплетенных в кожу, либо открывал их, чтобы вдохнуть запах их страниц, его охватывало своего рода сладострастие.

Уже более двух часов он сидел за столом, приводя в порядок свои заметки и наброски для биографии дона Панфило Аранго-и-Арагона. Потом выпрямился и, положив обе руки за пояс, стал расхаживать из стороны в сторону, словно желая заглушить боль в спине. Доктор Молина не мог долгое время находиться в сидячем положении. По словам его врача, он страдал дегенеративной дископатией. Показав ему рентгеновский снимок, на котором было видно к тому же искривление позвоночника, врач, улыбаясь, добавил: «Это, мой дорогой, цена, которую мы платим за то, что мы двуногие». В сырую погоду боль, которую Молина чувствовал в левом плече и руке, была тупой и незатихающей, но ее можно было терпеть. Однако, если он делал резкое движение, от затылка до кончиков пальцев его пронзала другая боль — острая, непереносимая, но длящаяся всего с полминуты.

Растирая руку и стараясь расправить грудь, министр-советник расхаживал от стены, на которой висела карта Сакраменто XVIII века, до противоположной стены, где висел портрет дона Панфило с сердечным посвящением. Кроме этой, в квартире Молины была еще одна фотография — его матери, портрет в серебряной рамке стоял на ночном столике в спальне.

Каждый раз, когда министр-советник работал по вечерам дома, вместо халата он надевал рясу францисканского монаха и обувал грубые сандалии. Это доставляло ему странное удовольствие, причину которого он не смог бы объяснить… Молина понимал, что его подняли бы на смех, если бы кто-нибудь увидел это одеяние. Наверное, решили бы, что он сумасшедший или страдает каким-нибудь тайным пороком. Впрочем, все это были только предположения — он никогда никого не приглашал к себе в квартиру. Никто из его знакомых не знал его адреса, даже сотрудники посольства. У Молины не было телефона, и он не желал его ставить. Когда было нужно, министр-советник звонил из автомата.

В этот вечер, едва приступив к работе, он начал воображаемый диалог с доном Панфило. Однако вскоре в его ушах прозвучал голос Леонардо Гриса: «Спрашиваю еще раз: будете ли вы трудиться над биографией дона Панфило увлеченно, как друг, или беспристрастно, как историк?» Вопрос не был случайным: Молина неоднократно задавал его себе, задал и сейчас. Нынешний архиепископ — примас Сакраменто — был темной личностью. Противники архиепископа обвиняли его в том, что в политике он придерживается принципов Макиавелли, почему всегда оказывается в милости у президента республики, кем бы тот ни был. Красноречивый оратор, он умел молчать, если игра, которую он вел, требовала молчания.

«Поведение моего друга дона Панфило может объяснить одна его фраза, — мысленно обратился к Грису министр-советник. — Однажды он сказал мне: «Мой дорогой Молина, иногда, чтобы защитить церковь божью, нам приходится делать вид, будто мы заключаем соглашение с дьяволом и его пособниками на земле». Министр-советник услышал смех Гриса: «Политическое богословие вашего друга всегда казалось мне забавным!»

Хорхе Молина пытался прогнать образ своего оппонента, как монах в одинокой келье изгоняет сатану. Он встал, расправил плечи, покачал головой, потом снова уселся и взялся за работу. У Молины было все ранее издававшееся о доне Панфило Аранго-и-Арагоне: биографии, памфлеты, статьи. Сейчас перед ним лежала знаменитая «Исповедь» примаса, написанная великолепным испанским языком. Он сумел также достать фотокопии почти всей корреспонденции дона Панфило: и письма, которые тот писал родителям, когда учился в гимназии, и письма дона Панфило — семинариста, уже отмеченные печатью утонченности. Поистине жемчужины эпистолярного стиля! Среди последних наиболее ценными были письма, обращенные к тогдашнему архиепископу — примасу дону Эрминио Ормасабалю, другу и духовному наставнику дона Панфило. Чтобы собрать весь этот материал, который Молина лишь сейчас разложил в нужном порядке, ему понадобилось более двух лет.

Он взял лист с планом своей работы, снабженный указаниями на первоисточники, и сделал несколько новых пометок. Однако через полчаса дремота стала одолевать министра-советника.

Молина погасил лампу, вошел в спальню и, как всегда перед сном, став около кровати на колени, прочел «Секвенцию»: «Veni, Sancte Spiritus,et emitte caelitus lucis tuae radium. Veni, pater pauperum; veni, dator munerum; veni, lumen cordium».

Но, и бормоча молитву, он продолжал ощущать незримое присутствие Гриса. Напрасно пытался Молина призвать на помощь дона Панфило. Голос Леонардо шептал: «Разве ты не замечаешь, что твое обращение лишено адреса?» Lava quod est sordidum, riga quod est aridum, sana quod est saucium.

Молина вспомнил дона Панфило в те времена, когда тот получил титул монсеньора: величественный в своем одеянии, он произносит проповедь в соборе… Его голос, то звонкий, как металл, то сухой, как дерево, то мягкий, как бархат, наполняет храм, смешивается с дымом ладана и словно благоухает. «Flecte quod est rigidum. Эта милость матери-природы тебя страшит, Хорхе. Но почему? Ведь это естественно! Надо ли стыдиться своего тела?» На мгновение Молина, казалось, растерялся. Однако вскоре ему удалось восстановить течение своих мыслей: «Da tuis fidelibus et te confidentibus sacrum septenarium. Da virtutis meritum, da salutis exitum, da perenne gaudium. Amen».

Молина лег, закрыл глаза и подумал, что все было бы отлично, если бы он мог вернуть веру в бога…


Когда в 1933 году министерство иностранных дел республики Сакраменто поручило дону Альфонсо Бустаманте заново отделать по своему усмотрению внутренние помещения посольства в Вашингтоне, которое было меблировано бедно и безвкусно, старый дипломат приступил к этому с таким рвением, что в конце концов ему, богатому и бездетному вдовцу, пришлось пополнить из собственного кармана скудные ассигнования, выделенные его правительством. Отделывая двадцать с лишним залов и спален особняка на Массачусетс-авеню, дон Альфонсо отдал дань французским Людовикам, не упустив случая заодно выразить свой восторг перед итальянским Возрождением и воздать должное матери-Испании, родине его предков, под влиянием которой формировались его культура и чувства. Большому поклоннику Изабеллы, прославленной католической королевы, о которой в 1924 году он написал монографию, отнюдь не в коммерческих целях, дону Альфонсо пришла удачная мысль отделать президентские покои — которые через несколько лет почтил пребыванием сам генералиссимус Хувентино Каррера во время своего первого и последнего визита в Соединенные Штаты по приглашению Франклина Делано Рузвельта — в стиле этой самой Изабеллы, который просвещенный дипломат определял как «сочетание мавританской чувственности с готическим мистицизмом и утонченностью эпохи Возрождения».


Теперь в широкой посольской кровати обнаженные Габриэль Элиодоро Альварадо и Росалия Виванко занимались любовью с пылом, достойным мавританской чувственности и готического мистицизма, и с утонченностью, достойной эпохи Возрождения. Пресыщенные друг другом, они лежали, охваченные нежной истомой.

Габриэль Элиодоро любил ласкать Росалию при ярком свете, но та, еще стыдясь своей наготы, предпочитала полумрак, поэтому в комнате горел лишь ночник.

Посол лежал на спине, Росалия прижалась к нему, положив голову на широкую грудь любовника, который одной рукой гладил волосы девушки, а другой легонько проводил по ее спине, почти платонически наслаждаясь атласной кожей, упругим и горячим телом. Уже несколько минут они молчали, и по мерному дыханию Росалии Габриэль Элиодоро решил, что она заснула. Он старался не шевелиться и даже тише дышать, боясь разбудить ее. И вдруг Росалия тихо спросила:

— Чем же все это кончится?

Габриэль сначала не ответил, будто не слышал вопроса. А потом сказал:

— Для тебя-то хорошо. Ты молода, красива, весь мир принадлежит тебе. Но мне кажется, я умру насильственной смертью.

— Не говори так, — прошептала Росалия, покрывая его грудь поцелуями.

— За бурную жизнь, любовь моя, всегда расплачиваются насильственной смертью.

— Совсем не всегда.

Теперь она, закрыв глаза, проводила рукой по плечам любовника, будто ваяла их вслепую.

— У тебя тело сорокалетнего мужчины.

Габриэль Элиодоро не мог, да и не пытался скрыть радости при этих словах Росалии.

— Я всегда, еще с детских лет, любил свое тело. Мне нравилось разглядывать свое отражение в реках, ручьях, озерах…

— У тебя в доме не было зеркала?

Он не ответил. У матери было дешевое зеркало, купленное на рынке, перед которым она причесывалась и подкрашивалась. Не раз маленький Габриэль видел, как мужчины, спавшие с матерью, завязывали перед этим треснувшим стеклом галстук, одергивали мундир, надевали фуражку или шляпу. Вот почему он возненавидел это зеркало и однажды швырнул в него камнем…

Габриэль Элиодоро нахмурился. Действительно ли он разбил зеркало или все это приснилось ему? Последнее время, вспоминая прошлое, он не мог отделить истинные события от своих грез и фантазий.

— У тебя в доме не было зеркала? — повторила Росалия.

— Не знаю. — Габриэль словно вспоминал забытый сон. — Самым значительным для меня всегда было мое тело. Я никогда не стыдился его, как и его требований. Если бог дал мне тело, значит, я должен взять от него все возможное. К чему его беречь? Чтобы его сокрушило время и уничтожили могильные черви?

Прервав себя, он поцеловал волосы Росалии.

— И знаешь, ум человека не в голове, а в теле. Тело знает, чего оно хочет. Нужно лишь научиться понимать его язык.

Росалия слушала с улыбкой, все еще не открывая глаз, восхищаясь своим любовником, который говорит такие красивые и волнующие слова.

У своей груди Габриэль Элиодоро чувствовал округлые груди Росалии, напоминавшие ему спелые плоды манго, которые он рвал мальчишкой в лесах Соледад-дель-Мар. Он ощущал их нежную тяжесть, так странно волновавшую его и вызывавшую в памяти образ Хуаны ла Сирены, девушки, которую он полюбил впервые пятнадцатилетним юношей. Хуана навсегда соединилась для него с ароматом травы, шумом леса и морским ветром…

— Который час? — спросила Росалия.

— Не думай об этом.

— Донья Нинфа обещала приехать за мной к полуночи.

— Подождет!

Однако Росалия вскочила с кровати и набросила на себя халат любовника.

— Будь благоразумным, дорогой, мне пора привести себя в порядок.

Она наклонилась над ним, поцеловала в губы и босиком побежала в ванную.

Габриэль Элиодоро раздраженно подумал о том, что сейчас он останется один в этом огромном доме. Ложиться рано он не любил. Чем же ему заняться? Телевизор он не смотрел, так как не понимал по-английски. Можно было немного погулять или написать письмо Франсиските… А может, лучше набросать отчет генералиссимусу о первой встрече с президентом Эйзенхауэром? Потом почитать что-нибудь на сон грядущий… Но больше всего он хотел заснуть и проснуться утром в объятиях Росалии.

Желание с новой силой вспыхнуло в нем, и, когда из ванной послышался шум воды, ему на ум пришла забавная мысль. Габриэль вскочил с кровати и бросился в ванную. Росалия в резиновой шапочке стояла под душем. Увидев его, она инстинктивно прикрылась. Но Габриэль схватил ее в объятия и прижал к своему тоже обнаженному телу.

— Не надо! — пролепетала она.

Габриэль молча опрокинул ее под струями воды, от которых поднимался пар.


Панчо Виванко остановил автомобиль недалеко от перекрестка Висконсин и Массачусетс-авеню и уже около получаса расхаживал по тротуару, поглядывая на посольство. В окнах верхнего этажа, где были расположены спальни, свет не горел, однако Панчо не сомневался, что Росалия находится сейчас в объятиях Габриэля Элиодоро. Эта мысль причиняла ему едва ли не физическую боль, отдающуюся в груди и голове. С трудом переводя дыхание, Панчо сунул руку в карман габардинового пальто и стал нервно крутить в пальцах свернутую трубочкой долларовую бумажку.

Что делать, святой боже? Что делать? Он притаился за деревом в парке и стал дожидаться, сам не зная чего. Иногда он вдруг решал войти в посольство и всадить себе пулю в лоб у лестницы в вестибюле. Эта мысль доставляла ему болезненное наслаждение, особенно когда он представлял себе, как будет страдать Росалия и какой ущерб нанесет скандал престижу посла в Вашингтоне и в Сакраменто. Если бы он покончил с собой, он обязательно оставил бы письмо с просьбой похоронить его тело в Серро-Эрмосо, и Росалии пришлось бы сопровождать его труп на родину. Лицемерка будет, разумеется, вся в черном. Впрочем, бедняжка ни в чем не виновата. Виноват он: низенький, толстый, некрасивый, с жирной, нечистой кожей. Но почему Росалия вышла за него замуж? Конечно, по настоянию тетки Микаэлы, стремившейся избавиться от нее. Да и сама Росалия хотела избавиться от этой мегеры…

Наверное, сейчас любовники лежат, обнявшись, и злословят, издеваясь над ним, Виванко. Росалия рассказывает послу, что, ложась спать, она обычно запирается на ключ. И тот, должно быть, хохочет. Вполне возможно, Росалия рассказывает любовнику и другие интимные подробности, унижающие мужское самолюбие Виванко. Подлая сука! А другая сука, эта Нинфа Угарте, заехала к ним в половине восьмого, они с Росалией будто бы собрались в кино, и сама же отвезла ее к послу!

Панчо отчетливо представил себе, как стреляет из револьвера в крупное тело Габриэля: в голову, грудь, живот и, наконец, ниже живота… Но хватит ли у него мужества сделать это? Едва ли! Остается одно: покончить с собой, заключил Панчо, продолжая терзать долларовую бумажку. Но лучше всего вновь обладать Росалией. Горячее, яростное желание охватило его. Это было странно и непонятно: он знал, что изменница вернется домой пресыщенная, загрязненная близостью с другим мужчиной, и именно поэтому желал ее как никогда.

Поглядывая из-за дерева на фасад особняка, где теперь светились три окна, Панчо твердо решил войти в комнату Росалии до того, как она успеет запереться, и овладеть ею, хотя бы силой, хотя бы для этого ему пришлось избить ее, придушить… Он достигнет своего и постарается при этом возможно больше унизить Росалию.

У посольства показался какой-то человек. Ночной сторож… Панчо Виванко пришлось оставить свой пост. Тихонько насвистывая, он направился по Массачусетс-авеню. Завидев мелочную лавку, Панчо вошел туда, уселся у прилавка, заказал кофе, который рассеянно проглотил, забыв положить сахар. Он продолжал обдумывать свой смелый план. Потом огляделся: ему нравилось флуоресцентное освещение лавки, ее запахи, блестящие и пестрые товары… Панчо заплатил за кофе, подошел к полке с журналами, взял номер «Тайм», равнодушно полистал его и положил на место. Затем направился к полке с канцелярскими принадлежностями и открыл коробку с цветными карандашами «Крайолас»; запах графита напомнил ему о друге детства Сиднее. Он был сыном крупного американского чиновника из «Юнайтед плантэйшн компани» и казался Панчо красивым, будто принц из сказок Андерсена. Панчо завидовал не только его голубым глазам, розовой, гладкой коже, но и его костюмчикам, купленным в Нью-Йорке, его велосипеду, его заводным игрушкам и в особенности его бесчисленным цветным карандашам (Made in USA), которыми тот рисовал свои фантастические картины. Виванко отлично помнил название этих карандашей, написанное черными буквами на голубом небе, под которыми краснокожие индейцы на лошадях преследовали стадо буйволов. С тех пор как он в Соединенных Штатах, он ищет карандаши «Крайолас», заглядывая в лавочки и магазины, словно хочет найти минувшее детство, словно название «Крайолас» может чудом воскресить Сиднея, погибшего в Гуадальканале в звании капитана морской пехоты. Однако в Вашингтоне никто, казалось, не слыхал об этой марке карандашей… И вот сейчас, вдыхая запах «Крайолас», Виванко увидел наконец златокудрого мальчика, с которым тайком выкурил за школой свою первую сигарету, — мальчика, который научил его более сладострастному запретному греху.


В этот час д-р Леонардо Грис принимал у себя гостя. Свет он погасил, комнату наполнял предрассветный полумрак, напоминавший эмигранту студенческие годы, когда он, просидев всю ночь перед экзаменом над книгами, выходил пройтись по предместью, пока не взойдет солнце. Поздний посетитель устроился в кресле в самом темном углу комнаты. Уже более получаса они разговаривали вполголоса.

— Я говорил раньше и снова повторяю, вы не должны были приходить сюда, — сказал Грис.

— Почему?

— Несколько недель за мной следит человек, который наверняка нанят нашим посольством.

Мигель Барриос нетерпеливым жестом прервал его.

— Ладно, все равно это наша последняя встреча в Вашингтоне. Через два дня я уезжаю отсюда. Если за мной будут следить, я сумею сбить их со следа. Уж в этом у меня есть опыт…

Высокому, угловатому, с длинной шеей и острым кадыком Барриосу было за сорок. Пристальный взгляд его глубоко посаженных блестящих глаз почему-то вселял беспокойство в д-ра Гриса. В лице Барриоса, как и в лице Хорхе Молины, было что-то аскетическое. Его речь, размеренная и ясная, выдавала школьного учителя. Грис вспомнил, что, когда был министром просвещения, видел Барриоса на празднике.

— Мне удалось достать оружие и боеприпасы, которых нам не хватало.

— Где?

— Во Флориде. Один наш друг, богатый американец, предложил перевезти это оружие на своей яхте. Он часто совершает морские прогулки, так что никто его не заподозрит. К тому же он каждый год приезжает в Пуэрто Эсмеральду играть в казино.

— Ему можно доверять?

— Никому нельзя доверять до конца, доктор. Однако особенности заговора, в котором мы принимаем участие, вынуждают нас идти на некоторый риск. Американец этот говорит, будто его увлекает перспектива опасных приключений. Во время мировой войны он служил лейтенантом в Управлении стратегической службы.

«Любопытно, — подумал Грис, — но вождь революции, поставивший целью свергнуть Карреру, этот бледный, одетый во все черное странный человек, что сидит сейчас в углу, вцепившись длинными, худыми руками в подлокотники кресла, все еще для меня загадка».

— Где вы намереваетесь высадить первый десант? — спросил он и тут же спохватился: — Нет! Не говорите! Лучше, если я не буду этого знать.

— Я не оставлю вам никакой письменной информации, но вы должны иметь хотя бы общее представление о наших планах. Почти весь сержантский и по крайней мере на две трети офицерский состав гарнизонов Пуэрто Эсмеральды, Сан-Фернандо, Оуро Верде, Лос-Платанос, Парамо и Соледад-дель-Мар на нашей стороне. При известии о нашем первом десанте они тотчас восстанут. Кроме того, в некоторых странах есть определенное число эмигрантов из Сакраменто, которые хорошо вооружены, обучены и готовы к вторжению. Если наш план не удастся, мы поднимемся в горы и партизанской борьбой постараемся пробудить национальное и мировое общественное мнение. Едва революционные войска вступят на родную землю, начнутся волнения в университетах, на фабриках, на улицах городов и в сельских районах. Это будут саботаж, пассивное сопротивление и прочие подобные акции. Если же гарнизон Пуэрто Эсмеральды сразу перейдет на нашу сторону, что весьма вероятно, победа будет молниеносной.

Леонардо Грис подошел к окну и выглянул наружу. Не заметив ничего подозрительного, он вернулся к гостю и спросил:

— А чем я могу помочь движению?

— Продолжайте публиковать свои статьи, доктор, и делать доклады. Старайтесь, чтобы официальные и общественные круги этой страны узнали правду о положении в Сакраменто — это очень важно для успеха нашего освободительного движения.

— Директорам газет, видимо, уже надоели мои письма. За последнее время многие из них не были опубликованы…

— Что ж, остаются доклады. Ваша трибуна, с которой вы можете говорить. Да и одно ваше присутствие здесь, доктор, немаловажно.

В знак согласия профессор кивнул.

— Выпьете кофе? — вдруг спросил он, будто кофе мог растопить лед наступившего молчания.

— Нет, спасибо. От кофе у меня бессонница.

«Странно! — подумал Грис. — Это наша третья встреча, а между нами не возникло ничего, что хоть немного напоминало бы дружбу или откровенность. Кто виноват? Я или он? Или мы оба?» Грис взглянул на Мигеля Барриоса, и ему показалось, что тот уже сидит на троне или, вернее, в кресле президента республики Сакраменто.

Издалека донесся вой сирены. «Наверно, пожар», — подумал профессор и вспомнил рассвет, когда так же протяжно завывали сирены и из окна мексиканского посольства он смотрел на отблески пламени, охватившего со всех сторон город.

Молчание продолжалось, и Грис стал перебирать в уме то, что слышал о Мигеле Барриосе: этот человек сидел в тюрьме и немало пострадал от притеснений и издевательства полицейских Карреры.

Нарушил молчание Барриос:

— Мне известно, что вы в хороших отношениях с одним из секретарей посольства…

— Да, с Пабло Ортегой. Это он в ночь, когда пал Морено, с риском для жизни доставил меня в посольство, где я и попросил убежища. Ему я целиком доверяю.

— Сын крупного помещика. Отпрыск одного из могущественных семейств, которые правят нашей страной и несут горе нашему народу. Все они — лакеи «Шугар эмпориум» и ЮНИПЛЭНКО.

— Уверяю вас, Пабло отнюдь не гордится своим происхождением и в глубине души на нашей стороне.

— Нетрудно вести себя так, когда живешь в Вашингтоне, получаешь хорошее жалованье и ездишь на дорогой машине. Хорошо, если б эти чувства и политические взгляды, которые, как вы выражаетесь, кроются в глубине его души, поскорее вышли наружу и превратились в конкретные действия. Только тогда я поверю, что он на нашей стороне.

— Лишь время подтвердит или опровергнет мое мнение о Пабло Ортеге.

— Впрочем, хватит о нем. Вы знаете Роберто Валенсию?

— По-моему, слышал это имя.

— Он настоящий революционер и будет моей правой рукой.

Грис снова сел. Теперь он вспомнил Валенсию, который в студенческие годы занимался пропагандой революционных идей в университете и не раз подвергался арестам.

— У Валенсии светлая голова, — продолжал Барриос, — он знает, чего хочет, отлично изучил тактику партизанской войны. В общем, это человек мыслящий и в то же время способный действовать, что теперь редко встретишь.

Грис рискнул задать вопрос, о котором тотчас пожалел:

— Можете ли вы точно сказать, когда начнется вооруженное восстание?

Барриос ответил не сразу.

— Месяца через два-три. Оно должно вспыхнуть перед ноябрьскими выборами. Все говорит о том, что Каррера готовится произвести государственный переворот, распустить конгресс и арестовать своих противников, лишь бы остаться у власти и не допустить выборов. Ему нужен предлог… — Он поднялся. — Ну ладно, я пойду. Наверно, в следующий раз мы увидимся только в Серро-Эрмосо…

В этих его словах было больше торжественности, чем надежды.

— Вы хотите еще о чем-то меня попросить?

— Нет. Просто я хочу сказать вам, доктор Грис, что, если мы решим создать эмиграционное правительство Сакраменто, вам будет поручено возглавить его.

— Можете на меня рассчитывать. И спасибо за доверие.

Он помог Барриосу надеть пальто.

— Не знаю, помните ли вы, профессор, что моя жена и дети убиты полицией…

— Очень сожалею! — растерянно прошептал Грис.

— Я тоже очень сожалею, доктор, поверьте мне. Но сейчас не время для соболезнований и сантиментов, сейчас время действовать и ненавидеть.

«И обязательно ненавидеть?» — хотел было спросить Грис, но удержался.

— Одну минутку, — сказал он, снова подошел к окну, высунулся наружу и внимательно посмотрел по сторонам. Улица была пустынна. Грис вернулся к гостю. — По-моему, надо сделать так: я выйду сейчас и пойду к реке. Через пять минут после меня выйдете вы и пойдете к центру. Если человек в светлом плаще здесь, он наверняка увяжется за мной.

Барриос кивнул. Грис надел пальто, и они спустились вниз. У дверей на улицу Барриос сказал:

— Я думаю, что вскоре вы узнаете обо мне из газет…

Они пожали друг другу руки. Первым вышел Грис.


предыдущая глава | Господин посол | cледующая глава