home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



3

Стоит! Иржина выглянула из окна и сразу его узнала. Прислонился широкой спиной к стволу акации, руки в карманах, к губе прилипла сигарета — ждет. Иржина приложила руку к груди — как бьется сердце!

Свет фонаря освещал правую половину его лица… Это все Зорка, подружка! Наверняка выболтала ему, что сегодня вечером Иржина пойдет в театр — вот он и стоит перед домом, ждет. Предательница Зорка!

Вместе с тем Иржина чувствовала, что ведет себя глупо, по-ребячески; все равно рано или поздно будет нужно, и даже правильно, встретиться с ним, поговорить — как люди, которым уже нечего стыдиться. Иржина томилась по встрече — и боялась ее.

А Индра упорно искал встречи с ней; раз как-то ждал ее перед факультетом, но она углядела его раньше, чем он ее, и пошла другой дорогой. Но не вечно же так будет!

Индра послал ей несколько писем, первое она вернула нераспечатанным, потом уж любопытство одолело. С присущей ему прямотой он писал, что думает обо всем этом.

«Я люблю тебя, Иржина, быть может, все случившееся было необходимо, чтоб я хорошенько это понял и образумился. Клянчить я не умею. Понимаешь, не поклонник я красивых фраз и надуманных сантиментов, я всегда говорю прямо и по делу, потому скажу тебе без обиняков: мне тебя не хватает! Не знаю, сойдемся ли мы с тобой когда-нибудь как любовники, теперь-то я уразумел: тебя не очень-то все это влечет, и не думай, что я из-за этого отчаюсь и опущу руки, я не привык хныкать, но я по тебе тоскую. И все говорю себе: ладно, пускай не так, но ведь мы можем встретиться как два разумных человека и все друг другу объяснить. Недавно слыхал про тебя и порадовался. Растешь, девушка! Вот теперь я вижу такую Иржину, какой всегда хотел тебя видеть. А слыхал я, что ты едешь с группой на молодежную стройку, я бы тоже поехал, да надо в каникулы помочь своим в деревне, батя уже старый, а на нашего Богоуша положиться нельзя. Еще хочу сказать, что патологию я сдал, а чего мне это стоило!»

Иржина ответила коротко, ни словечком не упомянув о прежних отношениях. Писала о будничных делах, об успехах — как товарищу, даже не очень близкому. В конце добавила, что встречаться им не следует, ей нужен покой для работы и ему, конечно, тоже. Глупое, оскорбительно-холодное письмо! Все-таки я действительно мещанка, вскоре уже думала она. Индра не ответил и уехал на каникулы. Только послал открытку с фотографией местной школы и памятника павшим — и привет. Все. Гордый.

А теперь стоит под окнами, ждет, опираясь ногой о ствол акации.

Тут Иржина заметила отца — он приближался к дому своей достойной, ровной походкой. Вот эти двое увидели друг друга, узнали; Индра встал на обе ноги и вынул руки из карманов. Отец на секунду замер, как бы желая удостовериться, что зрение его не обманывает, хотел было что-то сказать, но тотчас двинулся дальше, вошел в дом. Ну и пускай, пускай видел!

Иржина знала: отец не заговорит об Индре. Он избегал разговоров о случившемся, как бы закрыл его подлым мещанским молчанием, как закрывают крышкой ведро с гниющими отбросами. Скрыть позор добропорядочного семейства! Стараниями родителей удалось замять ее отчаянный поступок; молчали о нем и за семейным столом. Ничего этого попросту не было! Семейное табу! С Иржиной отец обращался теперь с мягкой пренебрежительностью, как с не очень удачным ребенком, требующим снисхождения; даже не возражал, когда она вечерами уходила на репетиции ансамбля, который сколачивали на факультете, или на партийные собрания. Он просто перестал обращать внимание на дочь. Списал вчистую.

Проходили дни, недели, месяцы. Иржина вернулась со стройки молодежи — сильная, загорелая, выражение ее глаз стало спокойнее и увереннее; она с удовольствием работала, ходила с подружкой в кино — однако Индру не забыла. Слишком глубоко засел он в ней — Иржина тосковала по нему более, чем когда-либо.

И все же знала: нельзя ей сходить со своего пути, нельзя допустить прежнюю неразбериху; тут ей не поможет и Индра. Сама должна выкарабкаться. А потом…

Кто знает, что будет потом! Когда, после своего малодушного поступка, которого она стыдилась еще и сейчас, Иржина вернулась на учебу — не раздумывая, первым долгом пошла в партком и все, все рассказала. Не станет она обманывать партию! Стояла перед товарищами, прямая, искренняя, не стыдясь даже слез.

— Поняла я, товарищи, что не доросла… Не нашла в себе сил воспротивиться в нужный момент. Я ведь скрывала дома, что вступила в партию, и… Но я вступала с чистыми помыслами, верила, что из меня получится… А теперь — выхожу. Сама сознаю… хотя отдала бы не знаю что, только б… только бы быть с вами!

Долгие часы взволнованно обсуждали заявление товарища Мизиновой — оно всех поразило. Лица пылали. С ней говорили напрямик, она напрямик отвечала. И окончательное решение было единодушным: Иржина остается в партии! Она ушам своим не поверила, глаза жгло от умиления — и от сигаретного дыма. Председательствующий обратился к девушке, которая вела протокол:

— Запиши: партком, обсудив заявление товарища Мизиновой, единогласно пришел к мнению, что… Как бы это сформулировать? Что, несмотря на приведенные обстоятельства, мы по-прежнему считаем ее членом партии… Потому что убеждены в ее честном отношении к партии и к людям — именно за ее откровенное и искреннее признание собственных слабостей… Партком выносит решение, чтобы впредь все его члены оказывали Мизиновой внимание и помощь… Записала?.. Убеждены, что у нее есть все предпосылки для того, чтобы расти в человеческом и партийном смысле… Вот так, Иржинка, и не иначе! Довольна? Ну, выше голову, девушка!

Выше голову! — твердила она про себя, торопясь домой. Они тебе верят, верят, что у тебя, боязливого цыпленка из буржуазной семьи, есть предпосылки… Нет, теперь я не имею права их разочаровать! Нельзя!

И после, на каждом шагу, она ощущала бдительное и терпеливое внимание к себе. Десятки рук, десятки глаз поддерживали ее, никто никогда не спрашивал о том, о чем она сама не заговаривала, но стояли за нее. Давали разные мелкие поручения, как могли выпрямляли тоненький росток ее веры в себя. Она все исполняла образцово и охотно; много читала. Сначала беллетристику: Горький, Шолохов, Алексей Толстой. На одном дыхании прочитала хождение по мукам двух сестер. Катя, Даша, — нет ли и в моей судьбе хоть капельки схожего с вашей? Выше голову, Иржина! Когда-то ты думала, ничто на свете не поставит тебя на ноги, тебя, разбитую на мелкие, острые осколки. Только теперь ты начинаешь дышать полной грудью, выпутываться из пустых сетей своей семьи.

Чем ближе узнавала она настоящую жизнь, тем дальше отрывалась, освобождалась от затхлой Виноградской квартиры. И сознавала это. Стала там чужой. Разве это мой дом? Это только неуютная, грязная ночлежка, куда ходят спать по глупой инерции. Домашние тоже заметили в ней перемену. Дома Иржина молчала, как бы брезгливо уединялась в своей комнате, за ужином едва поднимала глаза от тарелки, а доев, быстро уходила к себе.

— Дитя мое, доченька! — вздыхала мать. — Что с тобой? Кто тебя отнимает у меня? Ты ведь моя единственная дочурка, я люблю тебя… только для тебя и живу… куда же ты удаляешься? Даже в церковь не хочешь пойти со мной… Слышала бы ты, как прекрасно истолковал брат Папоушек Девяносто пятый псалом: «Пойдемте, воспоем Господу, воскричим скале спасения нашего…» Отвернись от мирских дел, душенька моя, думай о спасении души в такое злое, бурное время…

— Оставь ее, — с горечью обрывал отец причитания матери. — Не хватало еще умолять барышню! Ты стара и глупа, ничего не понимаешь. Таково нынешнее поколение! Союз молодежи — пфф! Бригады, мяуканье под гитару о трудовых подвигах, собрания! Мы-то не пели, мы работали, трудом завоевывали свое место под солнцем…

Иржина молчала, и это еще пуще его подхлестывало. Отец не понимал ее, ненавидел в ней что-то неведомое, опасное, разраставшееся с каждым днем. Но пока не срывался — голова его была забита собственными неудачами.

— Что молчишь? — спросит, бывало, за столом. — Пень ты или моя дочь? Мы с матерью противны тебе? Эти сопливые политиканы тебе милее, правда? Ну, ну…

Иржина вдруг поняла, что родители ей совершенно чужды, что она наблюдает за ними холодно и без робости, как за насекомыми, кишащими за стеклом; из врожденного, всю жизнь внушаемого почтительного отношения к родителям запрещала себе презирать их, стискивала зубы. Подальше от них. Она уже по-новому оценивала отца. Его глупую скаредность, отсталость. Лицо Тартюфа-активиста, которым он прикрывал перед всеми свои карьеристские устремления. Злой, жалкий лицемер! Эти мелкие пристрастия, поглотившие все его сердце! Возвращается, довольный, с собраний — и тут же включает приемник, чтобы с жадностью выслушать известия с другого берега… Его осторожничанье, его мелочные расчеты! Спекулянт! И это — мой отец? Дома он сбрасывает маску и, чувствуя себя в полной безопасности за запертой дверью, дает волю инстинктивной ненависти ко всему миру. При этом он даже не обращал внимания на присутствие дочери, считая ее слишком ничтожной и слабой, чтоб еще и перед ней ломать утомительную комедию. Прочь от него, от его ядовитой болтовни, от фальшивых слез матери, от религиозного фанатизма, который совсем затуманил ее мозг, прочь от каркающих предсказаний конца света, от фарфорового сервиза, которым никто никогда не пользовался в ожидании свадьбы дочери из порядочной семьи, прочь от этой железной шкатулки с деньгами, которую она вынуждена называть бабушкой, — прочь от всего этого!

Постепенно, шаг за шагом, Иржина обретала союзников. Узнала историю своего кузена, познакомилась с Иреной, они подружились. Иржина навещала ее, и обе подолгу сидели в маленькой комнате на Жижкове, рассказывая друг другу о себе. Как близка стала Иржине эта светловолосая женщина! Вместе с нею Иржина радовалась ребенку, который скоро родится, задумывалась и над своей судьбой. Ничего не поделаешь, она, эта судьба, имела одно лицо, один только человек мог стать отцом ее ребенка, если…

И вот теперь этот человек стоит под окнами ее комнаты, ждет. Иржина узнала бы его даже среди тысячной толпы.

Прижала руку к сердцу. Оно так сильно билось в узенькой, несмело выгнутой груди.


Услышала: в прихожую вошел отец. Хлопнула дверь столовой, прошлепали в прихожую шаги матери. Родители тихо о чем-то заговорили, отец с каждым словом повышал голос. Видимо, что-то случилось, Иржина затаила дыхание, прислушиваясь.

В прихожей застучала бабушкина палка — старуха ковыляла в столовую ужинать, что-то ворча своим скрипучим голосом; ее появление прервало диалог отца и матери.

Когда Иржина вошла в столовую, там полыхала ссора между отцом и бабкой: речь шла о доплате старухе на питание; они торговались за каждый грош, как базарные перекупщики. Старуха вытащила из кармана черной юбки записную книжку и обличала зятя, постукивая скрюченным когтем по записи расходов.

— А рыбу вашу я в рот не брала! — упрямо каркала она. — Тухлая она! Хотите отравить меня, смерти моей ждете?

И она застучала палкой по полу, как всегда угрожая своим отъездом.

Иржина не узнавала сегодня отца. Что с ним произошло? Он вышел из себя, глаза его злобно сверкали; ударил кулаком по столу так, что посуда зазвенела, схватил тарелку, швырнул на пол.

— Хотите меня до сумасшествия довести?! — взревел он, драматически хватаясь за сердце. — Уже и дома покоя нет! Все вы против меня сговорились! Я работаю, прямо кровью харкаю, а вы… Ну и ступайте к своей Каздовой, черт с вами! Подавитесь своими деньгами!

Безобразная сцена не прекращалась, подстегиваемая причитаниями матери. Бабушка, дрожа, встала, стукнула палкой об пол. По лицу ее катились старческие слезинки, что отнюдь не смягчило ее. Ни за что! И она без слова поплелась в свою нору, оставляя всех в неуверенности относительно своего замысла; но сегодня это было безразлично Мизине: в нем не утихали пережитое унижение, которое ему пришлось вытерпеть, разочарование и ярость, им нужен был выход.

Вот он, нашел! Прищуренными глазами посмотрел на дочь. Ее невозмутимость выводила его из себя, и Мизина, содрогаясь от ненависти, следил, как тихо и молча Иржина ест, словно все происходящее ее не касается, страшно далекая, строптиво-отчужденная, это он счел оскорблением себе, неслыханной дерзостью. И впервые за долгие месяцы сорвался. Отшвырнул нож.

— Ну что, доченька! — проговорил он злобно. — Молчишь! А что думаешь, осмелюсь спросить? Тебе все равно, да? И если б нас с матерью поубивали, ты тоже спокойно продолжала бы есть, а? Презираешь нас? Сдается, не по вкусу мы тебе!

Он подогревал себя собственными словами.

Иржина прямо посмотрела ему в глаза и молча продолжала есть. На какую-то долю секунды отец уловил ее смелый, холодно-спокойный взгляд. Вскочил, наставил на нее указательный палец:

— Ну, так проваливай и ты из моего дома! Бесстыдница! Вижу, что в твоей замороченной башке делается! Убирайся к своим, большевичка! Валяйся со своим беспортошным любовничком… Он уже ждет не дождется!

Иржина без единого слова положила прибор и встала, бледная как плат.

— Куда?! Что это значит?!

— Ухожу, — ответила она, направляясь к двери.

И захлопнула ее за собой так решительно, что Мизина разом остыл, недоуменно посмотрел на жену. Так и сидели они, в полном ошеломлении. Мать опомнилась первой — всплеснула руками, впервые за двадцать три года супружества отважилась на бунт.

— Это ты… ты ее выгнал! Бесчувственный! Мою доченьку! Выгнал! Бедняжку мою!..

— Молчи! Тебя еще не хватало!

Он встал из-за стола, опрокинув стул, и шагом бывшего вольноопределяющегося двинулся к комнате Иржины; жена за ним. Неслыханно! Он распахнул дверь, вошел. Дочь усталыми движениями укладывала чемодан — белье, несколько платьев, голубую рубашку Союза молодежи, две-три книги, свою подушку… На отца не обратила внимания — спешила.

— Рехнулась, Иржина? Слышишь? Я запрещаю!..

Она продолжала укладываться, даже не оглянулась.

— Иржинка, Иржиночка! — заломила руки мать. — Дитятко мое, прости папочку… Ты же знаешь, у него неприятности… люди такие дурные… Иржинка моя…

— Не проси ее! — прикрикнул на жену Мизина, подошел к дочери, схватил за руку; она вырвала руку с такой силой, что он покачнулся, — глаза ее блестели. Отец был поражен ее решительностью. — Иржина, как отец — запрещаю! Никуда не пойдешь! Довольно ломать комедию! Не искушай мое терпение, Иржина!

— Не беспокойтесь, — ответила она с пылающим лицом, запирая набитый чемодан. — Кончать с собой я не собираюсь. Я теперь другая.

Он вытаращил на нее непонимающие глаза, сел на кушетку, замолчал. Поступок дочери потряс его. Он беззвучно шевелил губами, но ни единого слова не сорвалось с них. Придя в себя, осипшим голосом пустился в уговоры:

— Глупая! Ведь ты знаешь, в последнее время я хорошо к тебе относился… Но то, что ты вытворяешь…

— Это тут ни при чем. Я все равно ушла бы.

Он не сводил с нее глаз и заговорил не сразу.

— Весь мир сошел с ума… Иржина, ты же все-таки моя дочь! Моя дочь!

— Ваше тут — мебель, квартира, что угодно, только не я, — твердо возразила Иржина.

Мизина с трагическим видом опустил голову — растрогать ее, что ли, хотел, — воздел руки и уронил их на колени.

— Понимаю… У нас много крику, но пойми: ты мое единственное дитя, я тебя… люблю и думаю только о твоем благе, Иржина… Зачем ты такую нелепость…

Иржина поставила чемодан на пол и круто повернулась к отцу:

— Потому что… потому что так надо! Я должна уйти от вас, поймите! Вы меня чуть не лишили рассудка… Я уже совершеннолетняя, и столько во мне ненависти к тому, как вы живете, что лучше из окна выброситься, чем остаться здесь!

— Иржина! — Мизина опять вскипел. — Так может говорить не моя дочь, а… потаскушка!

— Не уговаривайте меня — бесполезно. Я пойду своей дорогой и буду жить своей жизнью. На нее вы не имеете права!

Нет, они не могли понять. Мизина даже задохнулся.

— Страшно! Слышишь, мать? А мы ей жизнь дали! Вот тебе уважение и благодарность доченьки…

Мать бросилась к ней, плача и умоляя, схватила в свои объятия, обливала слезами. Иржину терзала жалость к этой забитой женщине, к матери, но ничто уже не могло ее удержать.

— Мамочка… — И на ее глазах выступили слезы.

Погладила мать по голове и высвободилась из ее объятий; надела берет на свои рыжеватые волосы и, прежде чем родители опомнились, проскользнула мимо них в прихожую.

Дверь захлопнулась совсем неслышно — и все же этот стук пронзил их до мозга костей. Что же это такое? — непонимающе уставились они друг на друга. Мизина с глуповатым видом обвел глазами выдвинутые ящики комода, свои банальные рисунки, фотографии маленькой Иржинки с веснушками и челочкой — как же это было давно! Почему же все так вышло? Почему опустела эта комната? Почему?..

Мизина как бы медленно пробуждался от сна. Провел ладонью по сухому лицу, облизал губы. Посмотрел на жену — та сидела на кушетке, сложив на коленях пухлые руки, — и ощутил безмерную, жестокую жалость к себе, к ней, ко всей жизни.

— Ну, ладно, — он похлопал жену по спине в порыве некоторой нежности. — Не плачь больше, мамочка. Она добилась чего хотела. Не наша это дочь, отобрали ее у нас! Все — сплошной обман. Такое уж время…

Она сцепила пальцы, материнскую грудь терзало отчаяние, Мизина чуть ли не испугался, заметив, что глаза ее сухи.

— «…и встанут многие лжепророки и соблазнят многих, — с исступленным видом процитировала она Евангелие от Матфея, — и умножится неправедность, охладеет любовь многих…» — Она покачала седеющей головой, — и наконец-то брызнули слезы; Мизина даже облегченно вздохнул. — Что с нами будет, папочка! Одни мы остались… Все рухнуло!

Он взбодрился — мягкотелость жены не нравилась ему, однако и у него на душе кошки скребли. Взял жену за плечи, увел в гостиную, словно больную. Глупая! Но восстать у него уже не было сил, он сам себе казался запачканным, слабым, старым — и достойным сожаления. Чудилось ему, будто со стен, с потолка сыплется на него прах, навевая мучительную тоску. Все пошло к дьяволу! Мечты! Желания! Исковерканная жизнь! Сумасшедшее время! Мир катится к погибели. Но он, Мизина, еще не сдастся. Еще остается у него ненависть, жгучая, всесжигающая злоба…

Позже он придвинул стул к приемнику, включил — минутка, и вот сквозь свист и шипение прорвался «Голос Америки». Мизина приглушил звук, — этажом выше живет этот инженер, коммунист, а Мизина отнюдь не желает накликать на себя беду. О нет! Он не идиот! Надо ждать — но так, чтобы не обжечься. А там увидим!

Хорошо ли заперта дверь? На два поворота? Ждал четверть века и еще подождет. Жадно прильнув ухом к деревянному ящичку, похолодевший от холода, поселившегося в его душе, в его квартире, среди картин, как две капли воды похожий на всех людей своего типа, просиживает дядюшка Мизина каждый вечер у своего хрипящего приемника и ждет, ждет, ждет… когда над ним сомкнется время!


В последний раз сбежала Иржина по широкой лестнице с гипсовыми нимфами по углам; много лет бегала она по ней и всегда немножко боялась ее леденящей тишины. Через круглый глазок в двери под лестницей заметила неподвижное, всевидящее око управдомши Гассмановой. Но сегодня это ей безразлично.

— Прощай, старуха, прощай, проклятый дом! Не хочу знать тебя, никогда не войду сюда больше!

Иржина выбежала на стемневшую улицу, легкий ветерок дунул в лицо, взъерошил волосы.

Огляделась.

Стройная тень оттолкнулась от ствола акации, приблизилась к ней.

— Иржина!

Она перехватила чемодан в левую руку, правую без колебаний подала Индре. У него был удивленный вид — наверное, он не мог понять, почему она идет в театр с чемоданом. Иржина в нескольких словах объяснила ему положение дел, говоря обо всем как о давно прошедшем, которое уже не причиняет боли. Даже улыбалась счастливо.

Индра кивнул, вызвался нести чемодан. Она отдала ему чемодан не раздумывая, и они пошли по вечерним улицам.

— А я думал, ты уже не выйдешь. Утром звонил Зорке, и она сказала мне…

— Так я и думала, что это она, — усмехнулась Иржина. — Вот предательница!

— Сердишься?

— Да нет.

Молча приняв это к сведению, Индра заговорил о разных разностях; болтовня его была несколько бессвязной, и он злился на себя за это. Рассказывал о знакомых, передавал приветы, расспрашивал ее об учебе. Иржина отвечала спокойно, как равная равному, невозмутимо шагала рядом, и ему приходилось сдерживать свой шаг. Всегда, идя рядом с ней, он казался себе чуточку смешным; иной раз, забывшись, обгонял ее, и надо было остановиться, подождать. Странная упряжка, думал он кисло. Ну да что там шаг — это куда ни шло. А вот все остальное! Он вслушивался в глупости, произносимые им самим, в свой невеселый смешок, и казалось ему — это кто-то другой говорит, потому что его одолевали неприятные мысли. Только как к этому подступиться? И вообще заговаривать ли об этом?

— Слушай, — выдавил он все-таки из себя, когда они протиснулись сквозь толпу на Вацлавской. — Я вот подумал: тебе, в сущности, негде теперь жить. Может, хочешь…

— Нет! — она решительно мотнула головой, не останавливаясь. — Сегодня переночую у Зорки и как можно скорее сниму комнату. Как-нибудь устроюсь, это меня не заботит. На улице, конечно, не останусь — не думай.

Он недовольно проворчал что-то, совсем растерявшись. Брел рядом с ней, опустив голову, глядя на однообразный узор тротуара, вымощенного мелкими гранитными кубиками. Чемоданчик раскачивался в его правой руке, кулак левой он засунул в карман, отчего на кармане вздулась шишка. В нем нарастал гнев на то, что он не сумел выразить свою мысль. Расстегнул ворот клетчатой рубашки, словно он его душил.

Кривые улочки Старого Места встретили их тишиной; они шли под газовыми фонарями, неторопливо приближаясь к дому, в котором жила Зорка, — а нужные слова все не приходили. Дойдя до последнего угла, оклеенного плакатами, Индра не сдержался, со стуком поставил наземь чемодан:

— Ну, хватит! Довольно ходить вокруг да около! Мы не комедианты. Сейчас двинем обратно и поедем ко мне! Ведь все это глупости, Иржина. Ты же знаешь, я тебя люблю! Живи у меня, а завтра я схожу в ратушу насчет оформления. Я твердо решил: дальше не пойду!

Иржина стояла перед ним, освещенная желтым светом фонаря, маленькая, худенькая, но серьезная и спокойная.

— Нет, Индра, не уговаривай, — покачала она головой. — Бесполезно. Я тоже решила никогда не повторять того, что было… что едва не погубило меня. Ты бы вскоре опять увидел во мне прежнюю дурочку. И быть может, был бы еще прав. Понимаешь? Я не отказываю тебе, это глупости. Но я уже не могла бы жить рядом с тобой как робкая курочка, не могла — и ты тоже не мог бы. Мне предстоит пройти еще какой-то путь, и я пройду по нему, потому что это — правильный путь. И если в конце его мы встретимся, то встретимся как равные. Здесь нельзя торопиться. Я многое поняла, через многое пробилась в последние месяцы, не старайся меня сбить. Да, впрочем, тебе это и не удастся. Понимаешь ли ты?

Он стоял перед ней, словно удивленный мальчишка. Прошел мимо человек с сумкой за спиной, проехала машина, Индра все молчал — раздумывал. Что ей ответить? Хотел было возразить, начать уговаривать, да взглянул ей в лицо — и со вздохом пожал плечами.

— Наверное, ты права, не разбираюсь я в этом.

Он взял ее под руку и повел к дому. Посмотрел на нее сверху и со стороны — улыбнулся:

— Скажу тебе одно: я тобой горжусь, товарищ Мизинова!

Она тоже улыбнулась, но ничего не сказала.

Потом он спросил:

— Что же ты теперь будешь делать?

— Очень просто! Прежде всего раздобуду жилье, потом найду работу, если не дадут стипендию. Этого я не боюсь. Закончу учебу и пойду служить. Я и этого не боюсь — вообще ничего! Вероятно, уеду из Праги, хотя не совсем понимаю зачем…

— Ты права, — одобрил он ее решение. — Я тоже уеду. Город мне не по нутру. Вот добью университет, поеду куда-нибудь, где чистый воздух. А что ты скажешь, может, мы…

Ее взгляд заставил его замолчать. Индра пожал плечами, поставил чемодан у кованой двери дома и запустил пятерню в свои жесткие вихры. Из окон первого этажа доносились звуки гитары, в окне этажом выше звонко засмеялась девушка, а так — тишина кругом. Индра собрался уходить, подал руку.

— Ну, — успеха тебе, Иржина! — с наигранной твердостью произнес он и, крепко сжав ее руку, тихонько добавил: — Мы ведь не прощаемся, я уверен!

Иржина подняла к нему лицо.

И тут он схватил ее в объятия, приник толстыми губами к ее, холодным. Она не противилась. Даже сама прижалась к нему, обняла за шею тонкими руками.

Индра быстро пошел прочь, не дожидаясь, чтоб она вошла в дом; не оглянулся. Странные мысли вихрем проносились у него в голове. Что же думать обо всем происходящем, черт возьми? Мы с ней, в сущности, ничего и обсудить-то не успели! К чему ненужные осложнения — я ведь люблю ее! Он со злостью наподдал ногой скомканную бумажку, валявшуюся на тротуаре, сунул руки в карманы.

Лишь постепенно мысли его прояснились.

Иржина права! Как ни прикидывай, а она права, товарищ Беран, и перестань ты раз и навсегда воображать себя умнее всех. Эта маленькая мещанка здорово тебя проучила. Тем лучше!

Он поднял глаза на узкую полоску ночного неба, видневшуюся над ущельем старой улочки, и подумал: распогодилось — завтра будет славный денек!


Рано утром в воскресенье Бартош поехал к матери — впервые не один. Погожее сентябрьское утро выбралось из рассветных туманов, солнышко, хоть и слабое уже, пригрело землю, словно баюкая ее в теплом объятии. Над вспаханными полями дрожал прозрачный чистый воздух.

Бартош всегда любил осень. Костерки полыхают на скошенных полях, пахнет печеной картошкой, сожженной ботвой… Яблоки в корзине наполнили своим ароматом горницу, из которой ты вышел в мир, в мир жестоких схваток, разочарований и счастья, всего того, что называют жизнью; и где-то глубоко в себе ты уносишь этот сладкий яблочный аромат.

Он смотрел из окна поезда на пролетающие мимо пейзажи и вспоминал.

Оглянулся, поймал взгляд серых глаз, ответил легкой улыбкой. Многое хотел бы он сказать Марии, уверен был: она поймет, но купе забито людьми и вещами, разговаривать трудно. Мария пришла на вокзал нарядная, раскрасневшаяся от спешки, смущения; Бартошу понравилась ее пестрая косынка. А она хорошенькая, с некоторым удивлением подумал он — и чуть ли не подосадовал. И вот они едут к его матери, каждый остро осознает близость другого. Странное, непривычное чувство — знать, что ты — вдвоем среди посторонних людей и вместе с этим другим человеком едешь к общей с ним цели.

Вышли на шумном вокзале; перед обшарпанным закопченным зданием сели в автобус, он затрясся по изъезженной проселочной дороге. Автобус довез их до деревенской площади, откуда уже недалеко было до домика, притулившегося под старым раскидистым ореховым деревом. Здесь Бартош родился, здесь он знает каждый камень, каждую щербинку на углах домов. Вот усадьба богача Сикоры, владельца самых крупных угодий в предместье, через этот забор мы лазили с мальчишками, отправляясь в поход на сикоровский сад — у него там зрели груши, сочные, ничуть не менее вкусные оттого, что расплачивались за них выволочкой и разорванными штанами. А сразу за садом течет по прелестной равнине Лаба, его река. Ветер шуршит камышами, незримой ладонью гладит речную поверхность. Куда течет наша река, мама? Бартош помнит, какое огромное значение в его глазах приобрела Лаба, когда он узнал, что впадает она в далекое море, по которому плавают корабли. Мир, далекий мир — и этот маленький ветшающий домик, от которого протянулись твои следы…

Их встретила на пороге застенчивая старушка, с простой приветливостью приняла и Марию, пригласила в низенькую горницу, захлопотала, не зная, как получше их угостить. Мелкими шажками убежала в кухню доваривать праздничный обед, но то и дело прибегала к ним, радуясь нежданным гостям; ее, казалось, вовсе не интересовало, в каких отношениях с ее Бедей состоит эта стройная барышня из Праги — по крайней мере, она об этом не спрашивала.

Бартош исподволь наблюдал за Марией. Та сидела, положив руки на вышитую скатерть, и странно размягченным взглядом обводила комнату. Молчала; взяла в руки бутылку, внутри которой был искусно собран крошечный кораблик; глянула на часы-кукушку с позолоченной шишечкой-грузом и перевела глаза на фотографию школьника с ранцем за спиной — мальчик стоял с очень важным видом возле кресла и с любопытством наблюдал за действиями провинциального фотографа. Мария улыбнулась, повернулась к Бартошу:

— Это ты?

— Я.

После обеда остались у стола, завели разговор. Старушка рассказывала им о временах, давно минувших; о первой мировой войне, отнявшей у нее мужа, а у Бедржиха отца, о юных годах сына. Вспоминала его проделки и насмешливо улыбалась, уговаривала счастливую Марию не стесняться, отведать яблочного пирога, который испекла наспех — специально для Бедржиха, он так любит! Кабы написал заранее, она приготовила бы с маком — маку выпросила бы у соседки, нынче, знаете, его не достать, трудная жизнь… Но ничего, бог даст, и получше станет. Мария с первого взгляда полюбила старушку и мысленно корила Бартоша за то, что тот забывает о ней. Этому надо положить конец, мать стара, и, хотя бодрая еще, как перепелочка, все-таки о ней нужно заботиться.

Потом Бедржих с Марией вышли погулять. Бродили вдоль реки, по тропке, вьющейся меж кустов и камышей. Над ними возвышалось головокружительно-голубое осеннее небо, озаренное неярким солнышком, его сияющее отражение купалось в речной ряби. Пересекли желтеющий луг и вошли в реденькую рощу, уже сбрасывавшую летний наряд; под ногами шуршали палые листья, и Бедржих с Марией вели тихий разговор.

Он рассказывал ей о своей молодости, о долгих горьких годах поисков и борьбы, о женщине, которую когда-то любил, о людях, с которыми встречался в нацистских концлагерях, — и о том пути, который привел его в партию. Ему ничего не надо было скрывать.

Мария слушала молча, опустив голову, смотрела себе под ноги, порой прерывала его словом, вопросом. Понимала его. И какая-то сильная уверенность и отвага просыпались в ее сердце, вытесняя страх перед будущим. Жизнь простерлась перед ней, как открытая равнина, пересеченная сетью дорог.

Вот эта — ее дорога!

В тенистой лощинке посреди рощи Бартош поднялся на мшистый пригорок, за руку подтянул к себе Марию. Она стала рядом, и он уловил в ее глазах до сих пор не ведомый ему тихий свет.

Возвращались в переполненном вагоне, зажатые людскими телами в темном коридоре у самого окна, за окном пролетали, сцепляясь, прочерчивая воздух огненными чертами, искры от паровоза, грохот поезда мешал разговаривать. Бартош только смотрел на белевшее в полутьме пятно ее лица, прижавшегося лбом к стеклу, да переступал с ноги на ногу, балансируя между наваленными на полу чемоданами и узлами. Никогда еще не испытывал он такого странного состояния души. Закурить бы!

Вдруг он почувствовал, как в его ладонь скользнула теплая рука. Было это так просто и красноречиво — он тотчас все понял. Сжал теплую ладошку, тонкие пальцы машинистки, и уже не выпускал всю дорогу.


И еще в тот же вечер порог его неуютного холостяцкого логова перешагнула живая, во плоти, женщина. С ее появлением, казалось, все изменилось, даже лампа на голом круглом столике засветилась ярче. Вдова Барашкова от изумления забыла захлопнуть свой беззубый рот и прямо-таки рухнула на табуретку в кухоньке, где вечно пахло подгорелым луком и мазью от ревматизма. И сидела там, укоризненно качая головой. Кто бы подумал, святая Мария Святогорская! Но недолго вдова выдержала в одиночестве — побежала к соседке излить свое разочарование.

— Пани, милая, представьте, мой-то даму привел! И теперь она у него! Вот уж не заслужила я такого за всю мою заботу! — И пошла молоть мельничка сплетен. — Такой приличный жилец, и вот переманит его теперь какая-то… А каким порядочным казался, пани милая, кто бы подумал…

Дня через три, на глазах у «этой женщины», Бартош выгреб из ящиков все свои тетради, исписанные заметками о людях, об их лицах, жестах, словах, об их пристрастиях, радостях и горестях — выгреб все это мудрствование, через которое старался постичь сложность человеческих душ, набил всем этим печку и без колебаний чиркнул спичкой.

Освобожденно вздохнул, вытер руки платком и — стал жить.


предыдущая глава | Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма | cледующая глава