home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



1

Прошло жаркое лето. Над городом склонилась ласковая осень; во второй половине сентября деревья покорно платили дань желтеющей земле помятыми медяками листьев; холодными утрами вяло пробивалось сквозь молочные туманы слабеющее солнце.

В один такой день Патера сидел на лавочке солнечной набережной; сумку с завтраком и термосом он положил рядом. Сидел, думал. Мимо, под деревьями, одетыми багрянцем, женщины катили коляски; Патера смотрел на них, не выпуская сигареты из губ, и думал о Власте.

Вчера он застал ее тихонько плачущей. Плакала она уже не в первый раз, он знал, но от этого страдания его не уменьшались. Что ей сказать? Сколько раз он спрашивал себя об этом. Рассказать все? Поймет ли она, как долго он собирался с духом, сколько ночей провел без сна, борясь с желанием ее разбудить? Казалось, все уснуло в летнем зное. Но не в нем! Там, внутри, ныла рана, хотя Полак, кажется, отказался от своего замысла. Нет, это невозможно забыть!

Впрочем, в начале сентября Полак снова дал о себе знать, и все продолжалось с нарастающей стремительностью.

Поверил бы Патера когда-нибудь, что между ним и Властой ни с того, ни с сего могут вспыхивать злые, унизительные ссоры? Откуда они? И даже ревность…

Власта — и ревность! Смешно! И все же: она ревновала его к ночным шатаниям, после которых он возвращался с растревоженной душой, избитый, замкнувшийся в себе, а то и пьяный.

С женской проницательностью она что-то чуяла — и не знала, как помочь. Умолкала, когда он ни с того, ни с сего взрывался необузданным, бурным гневом, орал на всех, а потом уходил, пристыженный, бормоча извинения. Сколько раз с терпеливой нежностью пыталась она проникнуть ему в душу — и не могла. Какие туманы наслоились между ними? Какой клин вбит между ним и ею, между ним и… партией? Да моя ли она еще, партия? — вновь и вновь задавался вопросом Патера.

Кто это — партия?

Полак? Что ему от меня надо?

Что сказать Власте? Поймет ли, сколько страшных разговоров, кружащихся бессильно вокруг одной точки, пришлось ему перенести, как глубоко он опустился? Сколько раз уже вроде успокаивался, уже соглашался, принимал предложение, доказывая себе, что этого требует партия. Сколько раз, осаждаемый красноречием того человека, признавал «разумность» его доводов — чтобы в последнюю минуту что-то в нем вскрикнуло: нет! Сколько угроз, поначалу завуалированных, а там и откровенно грубых, сколько яростных атак на его мозг! Какой крестный путь… Сколько раз один, без помощи, искал затерянные дороги — а они всегда уходили в песок, во тьму, без надежды на успех!

Как дальше?

Нет пути дальше!

Написал даже письмо в ЦК, но не отдал. Попадет еще не к тому, к кому надо… А к кому надо? Все ведь там — товарищи, члены одной партии. Возможно ли, чтоб один имел право знать что-то, а другой — нет? Может ли так быть?

— Ребяческая выходка, Патера! — разволновался Полак, когда Патера рассказал ему о своей бесплодной поездке в ЦК. — Ведешь себя как упрямый и трусливый мул! Ребенок, играющий спичками! Предупреждаю: еще один необдуманный шаг, и тебя уничтожат за нарушение партийной тайны!

— Это не партийная тайна, а моя, личная! — стукнул по столу Патера. — И я хочу от нее избавиться! Невподъем она мне, ясно? И партия — одна, а не две! Одна, которая знает обо мне все, — да я — то ее не знаю! Кто это, покажи мне ее лицо! А другая — ничего обо мне не знает, зато я ее знаю, принадлежу к ней… И не могу я так… Нет, не говори., что кое-кто обо мне знает, — не надо, меня это не успокоит!

Бесконечные, изнурительные дни, недели, месяцы…

Он еще не дал согласия. Хотя временами пробуждалось жгучее желание сдаться, принять предложение! Рабочий директор! Власта заслуживает лучшей жизни, чем я ей дал, это верно. Прими я — и все заботы побоку. Покой, тишина, работа. Как мне все это нужно! И Власте. Уехали бы отсюда. Далеко! Забыть обо всем! Я-то ведь никакой не предатель, и, если что случилось, — я не виноват! Пускай и нет у меня доказательств! Нет их у меня — и не найти их. Тайна. Действительно, чем помогу я партии, если выболтаю эту тайну? Да ничем, это ей не нужно. Полак прав! Только наврежу, осрамлю, начнут говорить: слыхали, Патера-то! Притворялся стойким коммунистом, честного из себя разыгрывал, а на совести-то у него… Ну да, доказать это нельзя, но есть основание для подозрений — кто его знает! Как это сказал тот человек: конструктивное решение? А пожалуй, так оно и есть, и зря я себя терзаю…

Но, очутившись на заводе, среди своих, разом понимал всю пагубность таких мыслей; знал: не сможет он оправдаться перед суровыми лицами товарищей, перед Пепеком Ворачеком с его разорванной бровью, перед Адамеком, Батькой, перед черноволосым «кабальеро» Сантаром, который повязывает голову дюралевой проволокой, чтоб чуб не падал на лоб, перед дедом Митисеком — ни перед одним из них! Это будет измена, измена, и он этого не выдержит, не оправдается ни перед кем!

Не может это быть конструктивным решением! Лжет он… этот!

А как следят за ним на заводе! Патера вышел из комитета, зато попал под микроскоп пристальных взглядов, которые стерегут каждый его шаг — и всякий раз останавливают на самом краю пропасти. Он понимал по видимости безобидную пальбу их расспросов, они всегда начинались просто: «Ну, как поживаешь, Йозеф? Что твое директорство? Семья в порядке? Новую квартиру уже дали? Ничего, вот станешь директором — разживешься!»

Знали бы они! — рассуждал сам с собой Патера, в одиночестве шагая домой после работы. Стискивал зубы. Тосковал по товарищам — и опасался их бдительности, спасался одиночеством, как больное животное, — и все же чувствовал, как его охватывает этот несентиментальный, скупой на выражение чувств товарищеский интерес к нему.

Почему? Этот вопрос обжигал мозг. Словно они чуют: с ним что-то неладное, и именно теперь ему необходимо чувствовать их рядом, у локтя… С горькой гордостью думал он обо всех знакомых людях, но молчал. Эх, товарищи, товарищи…

С ним была и семья — Аничка, семимесячный Пепик, он уже лепечет что-то, вытягивается с каждым днем. А если рассказать? Что произойдет с ним, если все станет известно?!

Но Патера ощущал интерес к себе и с другой стороны. Сверху, из неведомой темноты. Где-то о тебе судят-рядят, имя твое бродит по бумагам и документам, которые не должны появляться на свет; кто-то решает твою судьбу, требует от тебя чего-то… А ты и лиц-то не видишь! Полак? Да нет, не один он. Другие — но кто? У них, конечно, высокое положение, партия им доверяет… Нет, не додумать до конца, от этого мысли мешаются в мозгу… Что тебе приходит в голову? Это безумие! Очнись!

Поймет ли все это Власта?

Разберется ли хотя в одном сегодняшнем случае?

Разговор с Полаком уже весь состоял из угроз и успокоительных слов, обволакивал мозг липкой пеленой, связывал ноги, сковывал мысль. Патера выбежал от него, пустился по улице, словно спасаясь от погони. В заводском буфете наскоро опрокинул стаканчик-другой и побрел под темнеющим небом; голова раскалывалась, надежда исчезала. Целые часы простоял на мосту под Летной, мозг был воспален до боли, в нем будто что-то протяжно свистело. Пьяными глазами уставился Патера на темную реку.

Покончить со всем? А что еще остается? Ничего! Написать жене, он так ее любит… Товарищам на завод, приложить к письму красный партбилет — заблудился я, товарищи… не коммунист я больше… малодушный пьяница не может им быть… очищаю ваши ряды от себя самого…

Так стоял он, опираясь грудью на каменную балюстраду — один, один, затерянный в городе, и недобрые мысли ворошились у него в голове; и все же было у него такое чувство, будто все стоят рядом с ним. Десятки глаз стерегут его шаги, и среди них — самые преданные, те, что понимают и укоряют… Нет, не способен он на это, прочь отсюда! Оторвал взгляд от воды, удалился и, понурившись, заспешил домой. Под взглядом жены испытал такое жестокое чувство стыда, как никогда в жизни. Куда уж глубже… Где оно, дно этой трясины, Йозеф? Надо что-то делать…

Вчера, когда шел с работы, к нему присоединился старый Адамек. Давно они не хаживали вместе! Предлог Адамек нашел довольно прозрачный: надо-де ему забежать к зятю на Жижков, стало быть, им по дороге. Старый друг поджидал Патеру в проходной, уклониться было невозможно. В суровом молчании пошли бок о бок по маленьким улочкам, поднялись на крутой холм Витков. Патера шагал быстро, опустив голову, Адамек запыхался, его легкие, пораженные бронхитом, сипло всасывали воздух, как пересохший насос, но старик не отставал. Только уже на холме, на улицах Жижкова, Адамек встрепенулся, пошел в атаку.

— Ты бывал разговорчивее, Йозеф, — он замедлил шаг, — ну, ничего, тогда я сам начну, без околичностей. Ты пьешь! Вот уж никогда бы не подумал. Патера — и пьянствует! Об этом уже на заводе болтают.

— На свои пью, — буркнул Патера и осекся.

— Так, так. Верно. Я не поп, чтоб корить тебя. Я и сам, к примеру, перед поллитром не праздновал труса, а в престольный праздник, бывало, не хуже других мог, как говорят каменщики, замуровать в пиво рюмашечку рома. Да что там, не монахи мы, но ведь питье питью рознь. Из комитета ты сбежал, ладно, — но это! У тебя же семья, и ты член партии… Ты не один! И брось ты этого Берку!

Адамек говорил спокойно, размашисто жестикулируя, а Патера упорно молчал да смотрел себе под ноги, словно пересчитывал камешки тротуара. А что он мог ответить?

Остановились прикурить; Патера держал в руке зажигалку — когда-то ее подарил ему Адамек, — и будто задумался, разглядывая ее. Как давно это было! Тогда он был другим. Тогда…

Тем временем они подошли к перекрестку, от которого круто спускалась вниз тесная улочка; здесь кончался их совместный путь. Остановились в тяжком замешательстве. Трудная минута.

Вдруг Адамек разозлился:

— Да господи Иисусе, что это с тобой? Стар я, чтоб бросать слова на ветер! — Он с гневным упреком махнул рукой. — И не собираюсь я ничего у тебя выпытывать. Но все-таки я председатель твоей организации, Йозеф, вот и подумал: что-то засело у парня в башке, потолкуй с ним, вы ведь не со вчерашнего дня знакомы. Не нравишься ты мне, в глаза говорю. Видать, в какую-то кашу вляпался — в какую, не знаю, но ведь любую расхлебать можно… Скажу одно: держись партии, Йозеф! Твои передряги — не только твои. Выложи их нам! А то забился в угол, как шелудивый пес, зарылся в себя и задыхаешься там. Что с тобой? Перестал нам верить? Нет, теперь ничего мне не говори, обдумай сперва хорошенько. Вчера мы в парткоме толковали о тебе — сам знаешь, все руками разводят, Патера то, Патера сё, кое-кто уже и слышать о тебе не хочет. Видали, мол, каков, тоже мне — рабочий директор! Хвост поджал да и подальше от огня… а еще коммунист! Ну, а все-таки скажу: мы тебе еще верим, Йозеф, — верим как честному парню. И будем стоять за тебя, что бы там ни было! Учти это — и встряхнись! Приходи к нам! Ну, я пошел, мне просто надо было выложить тебе все это. И вообще… насчет зятя, это я тебя обманул, в жизни у меня не было зятя на Жижкове. Ну! Выше голову и… А я побежал, не то трамвай из-под носа…

Адамек пожал ему руку, ткнул кулаком под ребра, как бы для того, чтобы выпрямить поникшего Патеру, и они разошлись.

В эту минуту Патера знал: решено.


Знал он это и сегодня, без малого час назад, когда — в который уже раз! — сидел в глубоком кресле, усыпляющем своей податливой мягкостью, и строптиво глядел на Полака, отгородившись от него словно каменным валом. Он больше молчал, чем говорил, только головой качал, тем не менее тот, другой, ясно почувствовал: что-то изменилось, не проникнуть ему в душу Патеры, не вскрыть ее.

— Так это твое последнее слово, товарищ?..

Патера кивнул, высвобождаясь из объятий кресла. Полак поднялся одновременно с ним. Заговорил — побледневший, но сдержанно-спокойный, не вынимая рук из кармана. От его слов веяло холодом.

— Надеюсь, ты все хорошо взвесил. Времени тебе было предоставлено достаточно. Даже слишком. И я не верю, что ты не изменишь своего решения и окончательно обманешь ожидания партии. То, что ты собираешься сделать, — не что иное, как глупое дезертирство, уклонение от задачи, которую поставила перед тобой…

Патера поднял руку, но тот, напротив, не дал ему слова вставить и сам продолжал:

— Не надо; все мы с тобой уже обговорили, остается подвести итог, резюмировать. Это я и сделаю. Ты требуешь оправдания, — но ни партия, ни я не можем тебе его дать. Партия может проверить тебя только на деле.

Патера резко перебил его:

— Не говори за партию!

— Я говорю от ее имени. Ты отказываешься — хорошо. Хочу обратить твое внимание: должность, которую ты получил бы, — не обычная, ты работал бы по специальным инструкциям…

— Но почему именно я?! — вскричал Патера. — Почему? Какую цель ты преследуешь?

— Партия знает, почему именно тебе… Повторяю: ты отказываешься — ладно, считаю дело Патеры законченным… со всеми последствиями, логически вытекающими из твоего отказа, основанного на полном непонимании подлинных нужд партии. Я же, если это тебя интересует, составил о тебе свое личное мнение и был бы плохим коммунистом, если б утаил его. За время наших неоднократных разговоров я понял, что тебя очень устраивает остаться в сторонке, понимаю… весьма логично в твоем случае…

— Ты на что намекаешь? — задрожав всем телом, Патера шагнул к Полаку.

— А, ты хочешь знать мое мнение? Да ты сам же его и сформулировал! Считаю тебя подлым предателем и убежден: при протекторате ты иначе активничал…

Он не договорил — рабочая ручища схватила его за горло, сдавила. Полак стал лягаться, он извивался в железных тисках, как червь — ошеломленный Патера отпустил его, одним рывком швырнул обратно в кресло.

— Ах ты… мерзавец! — загремел он. — Кто ты такой? Кто говорит твоими устами? Не произноси имени партии своей грязной пастью, ты!..

Испуг, ярость… Полак вскочил с кресла, как чертик на пружинке, метнулся к столу — нажать кнопку звонка, но Патера поймал его за полу пиджака, рванул, снова бросил в кресло.

— Погоди… я не кончил! Я — Патера, понятно? Патеры — потомственные рабочие, мой батя… Ты слушай! Патеры — честные люди. Мы дрались за партию, это наша партия, мы свои хребты подставляли… голодали… У нас была только она! И мы ей верим! Шли за нее в бой… за Советы, за Готвальда, и никто — никто! — не заставит меня что-то скрывать от нее, как Иуда… как ты требуешь! Зачем ты это требуешь? Какая цель у тебя и у этих твоих… невидимых товарищей? Где они? Отведи меня к ним, я и им крикну это в лицо! Где ты был тогда? Уж верно, не подставлял свою холеную рожу…

— Это оскорбление! — завопил Полак. — Сбесился! Преступник! Вот ты и показал себя — гестаповец! — Он взвился, как раздразненная кобра, бросился в контратаку. — Да я тебя сотру в порошок, понял?! Мне-то партия доверяет, та партия, которую ты оскорбляешь! Мне доверяют товарищи из ЦК… Узнаешь еще!

— Значит, они тебя еще не раскусили — а то и сами… — Патера пошатнулся, сжал раскалывавшиеся виски. — Нет, ты и тебе подобные — не партия! Тут вы меня не собьете! Не партия говорит твоими устами… Ты — грязная, подлая крыса, враг… Чужаки вы, втерлись… Партия — это мы, миллионы нас, честных людей, а не кучка негодяев с двойным дном! Так, а теперь ступай, ликвидируй меня, арестовывай! А я прокричу обо всем, чего бы мне это ни стоило, хотя бы и жизни! Не могу я так жить… Ступай, мне уже все равно. Уйди, пока я не свернул тебе шею!

Он рухнул в кресло, обхватил голову руками — ему уже все стало безразличным. Вот он изверг из себя весь ужас, разраставшийся в нем месяцами, отравлявший мозг как мышьяк, как светильный газ. Он глубоко вдавил посиневшие веки, его колотила дрожь. Словно издали, из безмерной, глухой дали, расслышал над собой приглушенный, насмешливый голос, подрагивавший от гнева и страха:

— Значит, по-твоему, я и товарищи… многие товарищи из высших инстанций… Значит, мы… а хочешь, я назову тебе некоторых? Да у тебя в глазах потемнеет, уверяю! У них достаточно власти, чтоб расправиться с тобой…

Патера перестал слушать; поднялся, как лунатик, нахлобучил кепку и, шатаясь, побрел к двери. Какой ужас! Он не мог поверить тому, что только что сорвалось с его губ. Невозможно!

Обернулся еще, смерил Полака взглядом с головы до ног и недоуменно пожал плечами:

— Делай, что считаешь нужным.

Щелк! — дверь кабинета номер сто двадцать три захлопнулась за ним.

В последний раз!


Кончено. Что теперь? Теперь сидит Йозеф Патера на лавочке, на солнечной набережной, положив рядом с собой сумку, и не думает уже ни о чем. Перезрелое яблоко вечернего солнца закатывается в ложбину за Страговом, с реки потянуло холодком. Патера зябко поежился, встал, побрел вдоль реки, уйдя в свои мысли. То и дело наталкивался на прохожих, просил глазами прощения и шел, шел…

О Власте он думал, о детях, о товарищах на заводе, обо всех близких, кого любит, кому верит. О партии своей думает, всем существом ощущает ее, живую, жизнедарную, ласковую и строгую, железную, непримиримую к человеческим промахам. Для него партия — живой, теплый организм, удивительное сообщество сердец, умов и рук. Его партия! Патера и думать забыл о недавно пережитом, о грозящей ему опасности — более того, как ни странно, у него такое чувство, будто он только что избежал самой страшной опасности. Необъяснимое чувство!

Кончено. А теперь пусть будет что будет.

У Национального театра сел в трамвай, поехал на Жижков — домой! Впервые за долгое время снова радовался своему дому, жене, детям — потому, что выкарабкался из смятенного состояния.

Вот его путь, и он сделал по нему первый шаг!

Дома в комнате была одна Аничка. Она сидела у кроватки маленького, дергала его за пальчики, что-то ему напевая. Патера погладил ее по тоненьким косичкам.

— А мама у тети Ирены, — с важным видом сообщила она.

Патера сел на стул, взял девочку на колени. Его мать, склонившись над плитой в кухне, что-то помешивала в кастрюльке и не расслышала, как он пришел.

Вернулась Власта, раскрасневшаяся от странной спешки, взволнованная. Патера тотчас понял: происходит что-то необычное. Власта отозвала его к двери и шепнула на ухо с мягкой, такой по-женски светлой улыбкой:

— Я была у соседей… Кажется, у Ирены началось!

Патера удивился:

— Она ведь ждала позднее…

Пришлось Власте поднажать на мужа, чтоб раскачать, вывести из растерянности, присущей мужчинам. Они ведь всегда теряют голову в таких случаях.

— Так бывает при первых родах. Мы обе с ней ошиблись в расчетах, а Брих уехал в Брно на три дня — командировка. Сама я не могу, мне надо малыша кормить, придется тебе отвезти ее в родильный дом, мы все приготовили, так что не мешкай, беги за такси! Да Бриху телеграмму отправь, адрес он оставил, я тебе дам. Пускай возвращается! Ужин оставлю в духовке. Скорее же, двигай!

Патера еще потоптался неуклюже в прихожей, Власта довольно бесцеремонно вытолкала его на галерею — и его закружил бурный водоворот событий, выбивший из головы все посторонние мысли. Такси нашел только на Главном проспекте, умолил водителя ехать побыстрее. Потом — наверх, за Иреной. Вместе с женой довел страдалицу до машины, Власта положила на сиденье чемоданчик с необходимыми вещами, женщины обнялись и расцеловались.

— Ну, поезжай, — со слезами на глазах шепнула Власта и погладила Ирену по щеке. — И держись! Счастливо тебе!

Патера сидел в машине рядом с Иреной, молча поглядывая на нее. Схватки налетали короткими волнами, одна за другой, атакуя укрепления жизни. Ирена мужественно терпела, лишь тихонько постанывала сквозь сомкнутые губы. Патера взял ее руку своей ручищей, она благодарно взглянула на него, попыталась через силу улыбнуться. Он стал рассказывать ей какую-то утешительную чепуху, а сам нетерпеливо поглядывал в окошко.

— Я сразу пошлю ему телеграмму, увидишь — прискочит, как заяц! Ты ведь не боишься, правда? — все спрашивал он осевшим голосом — сам нервничал больше нее.

Ирена отрицательно мотнула головой, хотела сказать что-то, но сильная боль снова сдавила ей внутренности.

Наконец приехали! Он помог ей выйти из машины, по лестнице чуть ли не нес ее на руках, перед белой дверью ее снова схватила нестерпимая боль! Патера едва успел передать ее в руки спокойных медсестер, и она скрылась за другой белой дверью, а Патера увидел себя в пустой белоснежной комнате ожидания. Похлопав по карманам, вытащил пачку с последней сигаретой, но, глянув на табличку, запрещающую курить, тотчас испуганно сунул обратно и устыдился. Дверь отворилась, вошел кудрявый врач в белых теннисках, спросил:

— Вы подождете, правда?

Патера усердно кивнул.

— Вы отец ребенка? — осведомился молодой врач, приветливо улыбаясь.

— Нет, — покачал головой Патера, — но я подожду.

Врач попросил его выйти в коридор.

— Это продлится недолго. Вы приехали в последний момент!

Двери, двери… Патера рассматривал номера на них, а за дверьми раздавались требовательные крики, пронзительное многоголосие крошечных граждан. Мимо него шмыгали сестры, шелестя крахмальными юбками, и каждая спрашивала, чего он ждет, и каждой он терпеливо объяснял.

Как-то там Ирена? Хороша справедливость! Мы, мужчины, и понятия не имеем, каково оно… Да в состоянии ли мы достаточно оценить женщин? — И он с удвоенной нежностью думал о Власте. Давно ли это было? Тогда они жили с ней еще в глубоком мире… тогда!

И снова захлестнули мучительные мысли. Чем все это кончится? Как все это понять? Патера устало опустился на жесткую скамью, свесил голову; в ушах звенел пронзительный крик младенцев, заявлявших о себе миру людей. Вот кого надо защищать! Вот она, сама жизнь!

И, сидя в приемной на жесткой скамье, Патера до странности ясно стал понимать: что-то не в порядке! Какая-то гнойная язва угнездилась в живом теле, невидимая, непостижимая. Какой-то древоточец впился в живую ткань, стремясь изнутри подточить ствол дерева, расшатать его и свалить. Ужасная догадка — нет ведь никаких доказательств, просто каким-то смрадом пахнуло тебе в нос от слов, гладких, уклончивых — не более! Ты сходишь с ума, Патера? Ведь это немыслимо, безумно, тебе страшно додумать это до конца, ты отказываешься верить… и все же! Что можешь ты предпринять против этого, ты, простой рабочий, не наделенный крючкотворным адвокатским умом? Раздавят ведь как червяка! Что ты можешь сделать? Против чего восстаешь? Против тени, которую, быть может, породил твой воспаленный мозг, против призрака… Но ты должен, должен — слышишь?!

Почувствовав на плече чью-то руку, он испуганно вскочил, непонимающе моргая: к нему склонилось приветливое лицо врача; Патера слышал его слова, ощущал тепло руки. Поспешно кивнув раз, другой, надел кепку и улыбнулся. Когда он улыбался так в последний раз? Спускаясь по широкой лестнице, недоуменно качал головой. Им овладело смутное упоение, бурная, ликующая радость, яростная гордость жизнью. Зашагал по вечерним улицам, ветер стряхнул к его ногам ржавый лист каштана, дунул в лицо.

Раз-два! — победный марш зазвучал в голове. О, неистребимая, торжествующая жизнь!

На углу терпеливо старался зажечь сигарету, но ветер гасил маленькое пламя.

Зажигалка — подарок Адамека!

На главном почтамте послал телеграмму Бриху и побежал домой. Уже на пороге встретил озабоченный взгляд Власты. Патера шмякнул кепку на стул, улыбнулся и громким голосом развеял ее опасения:

— Ничего, Власта, успокойся! Все в порядке — мальчик у нее!


предыдущая глава | Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма | cледующая глава