home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



5

Мутный рассвет продирался через предутренние туманы; в шестом часу можно было уже разглядеть разлапые ветви елей за окном, но в ущелье еще лежала ночь.

— Ты куда? — спросил Ондра Бриха.

— Проветриться. Голова трещит. Немного погуляю…

Он вышел из хижины, отупев от бессонной ночи; мокрая трава горной поляны с хрустом ложилась под ноги. На спине он ощущал пристальный взгляд: Раж стерег каждый его шаг. Глубокая предрассветная тишина окутала лес, дышавший теперь безопасностью и миром. Потом Брих услышал несмелый крик птиц. Возвращаясь к хижине, увидел Маркупа: засучив рукава клетчатой рубашки, он делал гимнастику, а там и вовсе скинул рубашку, обнажив мощный торс; принялся гнуть свое красивое тело, слепленное из жгутов тренированных мышц; делал все серьезно, словно справлял языческий обряд. Увидев Бриха, опустил руки, виновато улыбнулся:

— Старая привычка… стараюсь сохранить форму.

— Давай, давай! Все равно здесь это — единственная разумная деятельность.

— Слушай, — спросил Маркуп, всовывая мускулистые руки в рукава, — что, собственно, стряслось ночью?

Брих махнул рукой:

— Радуйся, что проспал! При нормальных условиях все бывает в порядке. Страсти и свинство спокойно спят в широких постелях. А здесь все проявляется в полной мере.

— Скверная компания, — сказал Маркуп.

— Мы принадлежим к ней, — перебил его Брих.

Маркуп склонил загорелое деревенское лицо, вперил пристальный взор в выступающий корень, задумался. Потом раскинул руки, хлопнул себя по бедрам и воскликнул:

— А ты ведь прав! Хотя я не совсем понимаю — почему. У отца — крошечное хозяйство, нас дома — семеро. Я перебиваюсь на стипендию, иногда грузил уголь в депо. Нашим нужна помощь. Не подумай, что я жалуюсь. Я… многое могу вынести.

— Так зачем же?! — жарко спросил Брих.

— Потому что они там… атеисты, понимаешь? Коммунизм — это безбожие! А я верю в бога. Я так воспитан и не позволю отнять у меня веру или запрещать ее. Я работы не боюсь — наоборот. Молись и трудись, говаривал мой дед. Вот оно как! Видишь ли… я — то думал, что буду лечить наших деревенских. Чудесная жизнь — быть сельским лекарем! Ходишь к пациентам по полям, по лесу, любуешься миром божьим. Вправляешь батракам вывихнутые руки, помогаешь младенцам выкарабкиваться на свет, рвешь последние зубы у дедов. Все тебя знают и украдкой поругивают, но говорят себе: этот — наш. Есть у тебя свое место. А город гнетет меня! Ну, теперь…

— Не понимаю, зачем же ты бежишь?

— Не знаю… не знаю! Ведь нужно, чтобы человек имел право верить в своего бога, дружище! А они сказали: нет. В России, говорят, тоже выгоняли попов. Политики я не касаюсь, не понимаю ее, но это, кажется, правда. Так говорили в клубе, а я из тех, кто серьезно относится к жизни. Я и сделал вывод.

Из хижины вышла Эва, бросила взгляд Бриху. На ее бледном лице бессонная ночь провела темные круги под глазами; тонкими пальцами она поправляла растрепанные волосы. Маркуп проскользнул мимо нее в хижину.

— Вы его знаете? — спросил ее Брих.

Эва кивнула.

— Святой Игнатий Лойола, — улыбнулась она, — а в остальном славный парень. Я с ним познакомилась случайно. Встретила его во вторник, — он уходил с какого-то тайного собрания и озирался, как раздраженный бык. Он признался, что убежит из коммунистической тюрьмы, из этого царства антихриста, а когда я сказала, что помогу, — он мигом собрал свое немудрые студенческие пожитки и отправился в тот же вечер. Думаю, когда-нибудь пожалеет. Этот сюда не подходит.

— А вы уверены, что я подхожу?

— Совершенно уверена, — кокетливо усмехнулась она. Снова это была та знакомая, цинично откровенная женщина, какой Брих узнал ее на вечеринке у Ондры. — Хотя бы ради меня. Не верите? Я вижу: в душе у вас разлад, а это мне нравится. Уравновешенные люди наводят на меня страшную тоску. Впрочем, после сегодняшей ночи я вам не удивляюсь.

— Это было отвратительно, — перебил он, — гнусно…

— Совершенно верно. Это вас удивило? Люди — животные.

— Не все. Эти, — он показал на хижину, — эти — да.

— Кто идет с ними, разделит их падение. Вот вывод из сегодняшей ночи.

— Ладно, — дразняще улыбнулась она. — Допустим, они дегенерируют. Но как это прекрасно — дегенерировать с набитыми чемоданами, господин пастор! Нет, правда, вы кажетесь мне похожим на шотландского пастора. Вы строго судите людей, они, верно, кажутся вам ужасными. Интересно, какой кажусь вам я? Испорченная, избалованная женщина — сноб с перекрашенными волосами… а может быть, и подлая — так?

Он не ответил, повернулся, чтобы уйти. Она задержала его слабой рукой, глядя прямо в глаза. Они стояли около хижины, в нескольких шагах от границы; вокруг над остроконечными пиками леса, выступавшими из седой пустоты во всей своей древней, изначальной мощи, тянулись молочно-белые клубы тумана, а эти двое стояли и неотрывно глядели друг другу в глаза. Когда после минуты тяжелого молчания Эва заговорила, ее голос показался Бриху другим, каким-то растроганным.

— Так вы ничего не понимаете? Не понимаете… Вы что ж, хотите, чтобы я сама вам сказала, невозможный вы человек? — Она беспомощно покачала головой, провела пальцами по русым волосам, растрепанным после ночи, взглянула на него со странной мольбой. — Мой бог, как же вы злы! Притворяетесь непонятливым. Наверное, вы очень самоуверенны, правда?

Брих ошеломленно молчал. Послышался скрип двери, на порог вышел Ондра, сонно зевнул, оглядел их покрасневшими глазами с неясной угрозой во взоре — словно запрещал делать что-либо за его спиной. Эва отодвинулась, со склоненной головой прошла мимо него в хижину.

Раж глядел ей вслед пристальным, подстерегающим взглядом, а когда дверь захлопнулась, показал на нее через плечо большим пальцем:

— Ну, как дела, докторишка?

Брих махнул рукой, ничего не ответив, ушел в хижину.

Ханс отправился в лес за дровами. Ондра безмолвно последовал за ним. Вскоре они вернулись по каменистой тропинке, неся охапки сырого хвороста; подкованные башмаки Ханса оскользались на камнях, но лицо по-прежнему ничего не выражало.

— Ist gut[35], — кивнул он своей маленькой головкой.

— Когда же придет Герман? — засыпали его вопросами обитатели хижины, пока он складывал хворост у печи; немец и глазом не моргнул, только потянулся, смущенно высморкался в платок. Калоус бодро похлопал его по плечу. Лазецкий угостил сигарой. Ханс пробубнил благодарность, откусил кончик сигары и выплюнул в печку. Потом все же снизошел и объяснил ситуацию на своем маловразумительном диалекте: видно, на границе что-то случилось, вот Герман и задерживается, но господа могут быть спокойны, он придет обязательно. Его ничто не остановит, он проворнее лисы. Только немного терпения. Здесь опасности почти нет, хотя… Пограничные посты тоже не дремлют, и перейти на ту сторону может только здешний человек, да и то не всегда благополучно. Ханс говорил без единого жеста, и ему, видно, было приятно, что владельцы тяжелых чемоданов слушают его с жадным вниманием, словно хотят насытиться его утешениями. Эх-эх-эх…

Бесконечный день! С ума сойдешь! Ханс вышел, опустил снаружи щеколду — из окна за ним следил Раж — и влез обратно через окно. Гнетущее напряжение давило. Упадок духа, усугубленный скукой, мучительным бездействием! Борис брился перед зеркальцем роскошного несессера, за ним следили глаза его незаконной невестки, которая поглядывала на него поверх учебника английского языка. Ее любовник утомленно восседал на чемоданах, ястребиным взором следя за обоими. Он не снял ни пальто, ни шапку и сидел, уйдя в себя, маленький, сухонький, некрасивый, готовый первым выйти наружу, первым переступить пограничную линию. Гелена неохотно опустила глаза и машинально начала заучивать английские фразы, которые она, быть может, скоро произнесет, глядя в лицо какому-нибудь рослому парню из Канзас-Сити или Фриско. Фразы не запоминались, и она загрустила.

Лазецкий пространно излагал свои взгляды на международное положение — когда начнется война, когда она кончится и где лучше всего ее переждать. Альпийские ледники хорошо выдержат атомные взрывы, твердил он с серьезным видом. Франкистская Испания — тоже неплохое местечко. Вы видели когда-нибудь бой быков, сударыня? В Германии, пожалуй, порядочный сквозняк, у них там, верно, побиты все окна, хе-хе-хе! У меня есть иллюстрированный каталог Италии, если вам интересно! Только учтите — там жарко! И грязно! И полно коммунистов!

Раж опирался на койку, на которой проснулась Ирена.

Она лежала с открытыми глазами и слабо дышала. Ондра вытащил из заднего кармана заклеенный конверт.

— Перед самым уходом принес почтальон; последнее письмо, полученное тобой в этой стране, девочка, — сказал он, надеясь порадовать Ирену. Она взглянула на конверт, надписанный незнакомым почерком, штамп невозможно было разобрать. Ее ничто больше не интересовало, и ей не хотелось читать письмо при муже. Она сложила конверт, засунула его в кармашек непромокаемой куртки. Ондра что-то говорил, — она, казалось, не слушала, устремив неподвижный взгляд в пространство.

Сумерки медленно опускались на горы, надо было открыть дверь, чтобы люди могли подышать свежим воздухом. Щеколду на ночь так и не задвинули — и не может быть, чтобы он не пришел, этот проклятый, паршивый тип!

«Когда придет Герман» — эти слова стали девизом изнурительного ожидания. Они были у всех на языке, словно весть о мессии, который выведет свой народ в страну свободы и счастья; их то и дело повторяли, их можно было прочесть в широко распахнутых глазах. Следить за временем по часам, зевать, слушать далекий лай собак, вдыхать керосиновый чад и угар от печки, в которой потрескивают сырые дрова… Равнодушное лицо Ханса, его трехпалая рука — все это угнетало бесконечно; а за окном шуршал в деревьях ливень, бесконечными часами мочил косматые гребни гор.

Снова зажгли грязную лампу, снова в ее мутном свете позеленели все лица; напряжение и тревога сгущались под бревенчатой кровлей, прорываясь в коротких вспышках ссор, возникавших неизвестно из-за чего и неизвестно почему погасавших.

— Вы рехнулись, Калоус! — крикнул вдруг Ондра. — В такое время пить?!

Он вырвал из рук задрожавшего толстяка бутылку и с бешенством швырнул ее в угол. Меховщик смотрел на него глазами побитой собачонки — он был уже сильно пьян. Опьянение его, теперь уже явное, было веселым, болтливым, Калоус пискливо хихикал, временами на него нападала икота, его дряблое жирное лицо то и дело заливалось злобным румянцем. Никто не обращал на него внимания — у всех было достаточно собственных забот.

Взялись за Ханса, требуя, чтобы он наконец открыл, когда же придет за ними этот тип с той стороны. Ханс упрямо качал головой, и его бормотание стало совсем уж непонятным. Что делать? Лазецкий не успевал утешать других и самого себя; он все вытирал платком вспотевший затылок. Ондра, шагая из угла в угол, споткнулся о чемоданчик Бориса, и тот яростно крикнул:

— Нельзя ли повнимательней?!

— Что там у вас? Тоже золото?

Кто-то лихорадочно барабанил пальцами по столу, остальные дружно закричали на него. Перестаньте!

И тут произошло то, чего никто не ожидал. Рия, просидевшая весь день на скамье тихо и незаметно, встала и деревянным шагом лунатика двинулась к двери. Никто не придал этому значения, пока она не дернула скобу и не открыла дверь.

— Я сейчас покончу с собой! — крикнула она и исчезла во тьме.

Ужас охватил всех; Ондра с Маркупом ринулись вслед за ней, но скоро вернулись, промокшие до нитки. Рия затерялась в темноте среди деревьев.

Началась паника.

— Ее поймают, слышите?! — заплакала любовница Тайхмана. — Сделайте же что-нибудь, ради бога! Ее поймают, а потом придут за нами. Камил, уйдем отсюда! Уйдем отсюда, богом прошу тебя!

Поднялось страшное смятение, все похватали с полу свои чемоданы, у двери образовалась давка. Ондра стал спиной к двери, раскинув руки, — лицо его окаменело от ярости.

— Никто отсюда не уйдет! Вы совсем ума лишились! Нельзя этого делать — никто сам не сумеет… Будем верить: она ничего не натворит!

Этот грошик надежды никого не успокоил — все кричали наперебой, требуя, чтобы их тотчас же выпустили; Раж был непреклонен. Уговаривал:

— Образумьтесь же наконец! Может быть, она и вправду всего лишь покончит с собой. Спокойно! Тише!

Инцидент завершился безнадежным плачем женщин. Чувствовалось, что долго они не выдержат, напряжение достигло предела. Бледная Эва уже стояла рядом с Брихом посреди хижины, судорожно сжимая его руку. Ирена сидела на краю койки, спрятав лицо в ладонях. Что будет дальше? — думал Брих.

— Во всем виновата ты! — плаксивым голосом обратился Калоус к жене. — Ты, ты, ты! Ты — мачеха! Ты истерзала ее, отравила ей жизнь!

— Подлая тварь! — бросила та ему в лицо. — Тебе ли меня упрекать! Ты сам всему причиной! Ты и твоя ненасытная жадность. Избаловал ее, а история с тем человеком… хочешь, скажу?

— Молчи! Замолчи сейчас же! Сама только и смотрела, как бы выскочить за богатого! На тебе и рубашки не было, когда я на тебе женился! — шипел разъяренный Калоус; он уже перестал владеть собой, но супруга не смирилась — расхохоталась ненавидящим смехом, фурией воздвиглась перед ним:

— Женился? Женился? Ты меня купил! И заплатил мне своими спекулянтскими деньгами, грязная скотина! Купил мое молчание, если бы я тогда заговорила, сидеть бы тебе за решеткой, коллаборационист несчастный! Я тебя насквозь видела! То-то ты вздохнул с облегчением, когда вышел декрет, вспомни только, — подбоченившись, торжествовала она в своей ненависти, высясь над Калоусом. — Вот и господин адвокат может сказать, вспомни, какие ты пенки снимал, — правда, господин Лазецкий?

Лазецкий, совершенно сбитый с толку, сделал попытку остановить этот поток нечистот:

— Сударыня, вы слишком взволнованы!

— Лжете, вы такой же гнусный лавочник! Он и вас подкупил! Оба вы одинаковы, но стоит мне сказать лишь несколько слов, хотя бы о…

— Сударыня! — загремел Лазецкий, приближаясь к ней.

— Не трогайте меня, гнусный паршивец! Да, Гуго, ты купил меня, ты боялся, что я заговорю, потому и уломал меня выйти за тебя. Ты даже нес что-то такое о любви… Тихо, тихо, Гуго, а то задохнешься! Эх, ты… ха-ха-ха! Рия могла быть сегодня счастливой женщиной, как другие, если б не ты!

С ней справились объединенными усилиями. Лазецкий оттеснил ее своим мощным телом к самой койке, не переставая бомбардировать успокаивающими комплиментами; разом отрезвевший Калоус заглушил ее последние слова.

Тут зазвенело оконное стекло. Из темноты кто-то бросил камнем. Камень пробил окно и упал на стол. Ондра, не потерявший присутствия духа, задул лампу, и в хижине мгновенно воцарилась испуганная тишина. Что такое? Кто открыл ставни?

В темноте раздался приглушенный возглас, и еще один камень влетел в хижину. Смех. Это Рия! Нельзя было понять, что она говорит, только это походило на злобное заклинание. Кто-то впотьмах выбежал за дверь, и вскоре, когда в хижине закрыли ставни и зажгли лампу, Ондра, держа револьвер в руке, втолкнул упирающуюся девушку и захлопнул за собой дверь.

— Вот она, несчастная!

Рия обвела презрительным взглядом зеленоватые пятна лиц; у нее был такой вид, словно ее только что вытащили из глубокого омута, затянутого ряской; лицо расцарапано ветками и искажено ненавистью. Вялой походкой вернулась она на свое прежнее место — на скамью у окна — и погрузилась в равнодушное молчание. Брих заметил, что из глаз ее текут бессильные слезы, скатываясь по восковым щекам. Калоус опасливо приблизился к ней, попробовал отечески погладить по голове, по мокрому лицу, выжимая из себя глупые слова утешения. Рия в бешенстве сбросила его руку.

— Оставьте меня в покое!

Лазецкий возобновил атаки на Ханса; тот неподвижно торчал на своей табуретке, поглядывая сверху вниз на велеречивого адвоката, который засыпал его вопросами на канцелярском немецком языке, стараясь вытянуть решающее слово. А Ханс сидел — воплощенное достоинство горца.

— Ну-с, приятель, — включился в беседу Калоус, приняв бодрую мину, — что поделывают американцы?

Ханс пожал плечами:

— Ja, die Amerikaner…[36]

Он закурил хорошую сигару и, наслаждаясь, выпускал дым с благоговением бедняка, которому перепадает подобное курево разве на ярмарку или в престольный праздник. Ханс — честный человек, решили все.

— Браво, камрад, — похлопал его по спине Лазецкий. — Выкурите эту сигару в знак дружбы с нами. Мы — не из тех жестоких людей, которые повинны в выселении немцев. Я говорю всем и совершенно открыто: это было самое крупное преступление за последние годы. Зверские меры большевизирующегося правительства против невинных граждан немецкой национальности.

Лазецкий говорил по-немецки — его слова предназначались исключительно для Ханса, а тот и бровью не повел. Быть может, плохо понимал болтовню адвоката или был слишком занят, наслаждался дорогой сигарой.

— После будущей войны мы исправим большевистские перегибы, — заверял Ханса адвокат. — Я хорошо знаю немцев по последней войне. Порядочные, работящие люди. Врожденное чувство дисциплины. Это — европейцы. Ненавидят всякого рода перевороты и анархию. А какие солдаты! Да они просто призваны исправить военные ошибки Гитлера в России и спасти человечество от большевистской чумы! Вы — союзники всех честных демократов, и мы сочувствуем вам! Мы знаем, как жестоко хотели с вами поступить, словно вы можете отвечать за промахи и непродуманные шаги вашего… фюрера…

— Конечно, — поспешно вставил Калоус, — я не знаю лучших партнеров в торговле, чем немцы! Мне в тысячу раз милее порядочный немец, который уважает… гм… чем большевизированный чех! С немцем, если он из приличной семьи, всегда договоришься. Я лично был с ними в хороших отношениях. После войны много болтали, всякое говорили о немцах, о Гитлере; кто же спорит, он делал глупости, хотя бы вот концлагеря, это было неумно, — но никто меня не разубедит в том, что при протекторате было время исключительного процветания и порядка. И хорошо, что коммунистов сажали. Плохо только, что их не переарестовали и не уничтожили всех. Было бы, по крайней мере, спокойно, и мы могли бы сидеть у камина в Сенограбах, а не бродить по горам. Не здесь, понимаете?

— Еще ничего не потеряно, — добавил Лазецкий, — люди всякое говорят, а я скажу определенно: война! Вот путь! Кардинальное решение! И война будет, или я не Лазецкий. Должна быть! Мы заставим коммунистов плясать под атомную музыку, пусть только начнется! А вы, — он обернулся к молчаливому Хансу, — вы станете лучшими нашими союзниками. Ничего не попишешь, трусливым душонкам это придется не по вкусу, но хватит с нас разговоров, давайте смотреть на вещи с трезвым политическим реализмом. Решение может быть только одно: война!

Ханс задумчиво хмурил брови и курил. Слова адвоката, видно, с трудом проникали в извилины его примитивного мозга, оставляя грязные отпечатки. Ханс был не способен размышлять об отдаленных перспективах. Он был простой человек. Только авантюра его фюрера оторвала Ханса от молчаливых гор, от топора и саней, на которых он свозил бревна в долину, и заставила без особого удовольствия прошагать через бескрайние просторы Советского Союза; под Великими Луками он заплатил за это путешествие двумя пальцами и вовсе не сердился, когда его, со всей ротой, погнали назад. Он привык к горам и к бедности, и его не устраивала политическая концепция Лазецкого, пропахшая порохом и обещавшая новые нежелательные походы, во время которых Ханс мог распроститься уже с головой.

Он поднял невыразительное лицо с тонкими мочками ушей.

— Na, ja[37], — война, говорю, это свинство, — прогнусавил он и, подняв вверх трехпалую руку, подержал ее на свету, словно присягая. — Свинство! Думаю вот: зачем это все было?

Мысли медленно выстраивались у него в голове. Он никогда не понимал политики — не то что Герман Мёсбек, который явился в деревню с этим проклятым фюрером; Ханс всегда подсознательно чувствовал, что ему придется туго, если оторваться от родных гор. А теперь еще эти… Он помогал им перейти границу, не понимая как следует, что им там нужно; думал о своем домике, который надо перекрыть, думал о деньгах, которые сами лезут в руки. Свою простую речь он перемежал паузами, долго и трудно подыскивая слова. Не так-то много доводилось ему в жизни говорить!

— У меня дома дочка да парнишка. Зеппом зовут. До этого я в лес ходил, теперь плохо держу топор из-за проклятых пальцев. Э-эх, война — большое свинство…

Ханс почесал светловолосую голову, неприязненно взглянул на собеседников, словно сердясь на себя за то, что пустился в разговоры с этими господами, и снова погрузился в молчание. Докурил сигару, хрипло закашлялся.

— Войны бывают справедливые и несправедливые, друг мой, — продолжал Лазецкий, наклоняясь к Хансу, словно ему бог весть как важно было мнение этого огрубелого мужика с куриным мозгом. — В данном случае война — последняя надежда на спасение человечества и цивилизации от большевизма! Вам в армии, несомненно, объясняли, что большевизм — это заговор против порядочности, против цивилизованных людей, против вас, против религии. Вот почему война должна быть! Чтобы трудолюбивым людям, таким, как вы и другие… не приходилось дрожать за свое добро, нажитое честным трудом. Так… у вас есть свой домик?

Ханс удивленно кивнул:

— Домишко и две козы…

— Вот видите! — нетерпеливо перебил его адвокат. — Это ведь ваше! Защищайте свое добро от коммунистов, камрад! Еще ничто не потеряно! У вас — сильные союзники во всем мире! От вас, немцев, все будет зависеть главным образом, — Гитлер был сумасшедший дилетант, но, что бы вы на этот счет ни думали, он разоблачил коммунизм и первый нанес ему удар! А теперь надо еще нанести удар, смертельный! Война, которая разразится в ближайшее время, смоет всю несправедливость, и вы будете иметь огромные заслуги перед человечеством! Понимаете, камрад? Война должна — понимаете?! — должна быть, без нее мир погибнет! Миру нужен ее очищающий огонь. Война… Война…

Подобно фанатическому идолопоклоннику, Лазецкий упивался этим жестким немецким словом, похожим на скрежет: «Krieg! Krieg!..»


Слушай его, Брих! Это не сон, ты действительно здесь! Стоишь, не в силах вздохнуть, смотришь на разгоряченные лица людей, окружавших адвоката. Они слушают его призывы, ошеломленные картинами гибельного смерча, разрушенных городов, убитых людей, страны, истолченной в гигантской стальной ступе, куда они хотят потом вернуться со своими набитыми чемоданами и открыть свои лавчонки! Война! Война!

Ты-то ее знаешь! На собственной шкуре познал зубастое чудовище, его когти, которые душат насмерть, скрежещущий хохот его пулеметов! Ты проходил через войну, шатаясь, словно в смертельном сне. Война! Она — в них, она гнездится в их ожиревших сердцах, в мозгу, в их теле, которое так похоже на человеческое! Ты обманут! Сирены — помнишь? Эссен, Кельн, Швейнфурт, Нюрнберг и как там еще назывались эти станции?.. Траурные фонтаны воды из разорванных водопроводных труб, они снова и снова бьют из-под мостовой, перепаханной бомбами, взрытая воронками земля, как в пятнах на барсовой шкуре, — в них еще дрожат лужи вчерашнего дождя. Закроешь глаза — и в ноздри бьют запахи дыма, чада, тления, забивают горло, щиплют глаза. Весь животный ужас сосредоточился в спине, и ты ощущаешь себя ничтожным червяком, который жмется к тонкой перегородке, к куску закопченной жести. Помнишь? Пламя, черепицы, лопающиеся от жара, осколки проносятся в воздухе обезумевшими птицами; промерзший поезд то двинется, то остановится или попятится, пока пуля не перервет дыхания паровоза; дома, раскроенные гигантским лезвием прямо по жилищам людей, и стены, на которых со слезами на глазах различаешь нарисованного медвежонка, картинку за разбитым стеклом, милые безделушки, которых касались детские ручки, разбитая кукольная посуда, книжка с порванной обложкой, онемевший будильник и колясочка, катящаяся по мостовой среди разрушения, подталкиваемая чьей-то рукой. Лучше не вспоминать! А выстрелы, треск залпов! Где? На Украине. В Лидице. За проволокой, по которой проходит электрический ток. И маленькие дети. Это — самое страшное! Ты видишь их в поездах: расширенные глаза, кукла из тряпья в слабеньких ручонках; а тысячи других, в кровавых болотах фронтов, маленькие, беззащитные, брошенные. Так бродят они — по полям боев, по лагерям. Плачут — и земля переворачивается в бреду. Война первая, вторая… Когда это кончится? Солдаты всей Европы на темных морозных вокзалах ждут лоснящуюся махину паровоза — он отвезет их в неизвестность, к порогу смерти. Из окна паровоза высунется кочегар — да это твой отец! Ты знаешь его лицо только по фотографии. Бедный, бедный, побежденный во всех войнах, даже в победоносных! Он ведет паровоз по равнинам Галиции, едет за своей — ненужной — смертью, за которую кто-то неизвестный загребет деньги. Кто приказал? Почему он должен умереть? О, эта горькая усмешка на губах! Тысячи, миллионы солдат — и у всех лицо твоего отца. Окутанное забвением, неясное, с глубокими складками у рта и с грустными глазами. Другие люди раздуются на их крови, набьют карманы на пирамидах трупов. Эти другие — взгляни — вот они, Брих! Они похожи на разъевшихся тараканов, такие звучно щелкают под каблуком. Ничего ты не понял, глупец! Слышишь? Голос Лазецкого гремит военным барабаном, сзывает на новые бойни…

Бриху казалось, что его задушит ненависть, отвращение к самому себе. Он нашел силы для какого-то безрассудного жеста, инстинктивно стремясь спастись от удушья.

— Замолчите! — хрипло выкрикнул он. — Вы — безумцы!..

В изумленной тишине все разом обернулись. Он заметил, что Эва, сделав шаг в сторону, взглянула ему в лицо. Лазецкий выпрямился, не успев закрыть рот.

— Если тут кто и безумен, так это, кажется, вы! — произнес он в наступившей тишине, несколько сбитый восклицанием Бриха. — Только вы, друг мой!

— Глупец, — бросил Брих прямо в покрасневшее лицо Лазецкого. — Да и все вы тоже! Вы знаете, что такое война? Это…

— Так ступайте в монастырь! — Калоус обозлился, замахал своими коротенькими руками. — Здесь вы себя достаточно показали! Война должна быть, иначе всему конец, она необходима…

— Чему конец? — спросил Брих, побледнев.

— Да демократии, конечно! — удивленно ответила госпожа Калоусова.

— Вашей демократии? Этому жульничеству?

— Вы немного комедиант, доктор, — опомнившись, адвокат рассмеялся. Он сел на стул и шлепнул себя по толстым ляжкам, пытаясь облегченным смехом рассеять напряжение. — И артист! Кто бы мог подумать… столько пафоса!

— Лучше умереть стоя, чем жить на коленях, — небрежно процитировала любовница Тайхмана. — Погодите, это, кажется, Гавличек[38] сказал, да, пан доктор?

— Что до меня, — отозвался Борис, — то мне война не кажется такой страшной. В военных романах несколько преувеличивают, чтобы пощекотать нервы читателю. Хотя, конечно, трусы…

— Бросьте, молодой человек, — уже спокойно перебил его Лазецкий. — Нет смысла спорить! Кстати, доктор, как вы это себе представляете? Не хотите ли вернуться? Или думаете, коммунисты уйдут сами? Добровольно? Не будьте смешным, дорогой! Послушайте, никто из нас не хочет убивать женщин и детей, но если свобода и демократия требуют, чтобы большевики были изгнаны хотя бы и пулями, — тогда… Впрочем, вы не остановите этого развития, даже если встанете на голову, тем более вашими смелыми идеями, — эх вы, пацифист! Не будьте смешным, особенно в глазах дамы, за которой вы так наивно ухаживаете на глазах у всех…

Брих не ответил на грубый намек. Он искал глазами Эву. Она одиноко стояла у окна с некрасивой усмешкой на губах; после слов Лазецкого повернулась к нему, покраснев:

— Слушайте, Лазецкий, я знаю, у вас достаточно поводов мстить мне. Хотите, чтоб я бросила вам в лицо всю правду? Не торопитесь, вы, смешной мошенник от юриспруденции, а то, пожалуй, придется пожалеть!

— Милостивая сударыня, — испуганно пролепетал Лазецкий, — я отнюдь не хотел вас обидеть. Это ошибка! Вот только доктор Брих…

— Не смейте говорить о нем, — воскликнула она, резким жестом остановив смех Бориса. — Он — единственный порядочный человек здесь. Единственный, поняли? А вы что? Сброд!

Она села на койку и прикрыла лицо, не обращая внимания на общее замешательство и на короткие взрывы смеха Рии.

— Аминь, — фыркнул Борис, — как трогательно, господа и дамы! Собралось отменное общество: она — светская дама, он — порядочный человек! Нечто подобное я читал у Броумфильда. Настоящий модный роман!

— Замолчите, — выкрикнул из своего угла Маркуп, смерив Бориса возмущенным взглядом. — Я запрещаю вам оскорблять людей, вы… бессердечный человек!

— Бросьте глупить, — нетерпеливо прикрикнул на них Раж. — Пора взять себя в руки. Приготовьтесь к пути — вторую ночь никто из нас уже не выдержит…

— Но что вы сделаете, если тот тип все не идет? — спросил адвокат.

— Двинемся без него! — Раж наклонился к карте, разостланной на столе, рассуждая вслух. — Я поговорю с этим… Заставлю идти с нами хотя бы под дулом револьвера. Пусть никто из вас не вмешивается, я сам договорюсь с ним, по возможности мирно. Борис, я вас предупредил! Только попробуйте двинуться, попробуйте поставить под угрозу остальных — и не выйдете отсюда живым! Зарубите это себе на носу…

В хижине поднялся оживленный говор, головы склонились над картой Ража; перебирали все «за» и «против», но каждому было ясно, что медлить более нельзя, если они не хотят сойти с ума. Брих, никем не замеченный, стоял в стороне. У него кружилась голова; шатаясь, подошел он к двери, открыл, вышел из липкой духоты в черную ночь. Сначала он не видел ничего, кроме тьмы.

Куда идти? Продвигаясь ощупью, нашел сразу за хижиной пенек, опустился на него, взявшись за голову. Вот сейчас!.. А перед глазами — лица: Патера, Бартош… Вихрь слов, взглядов! Город!.. Он вспомнил его вечерний облик в тот день, когда прощался с ним. Какая разбитая, разворошенная жизнь! Молодость! Он родился, когда по улицам еще бродили инвалиды первой мировой войны, и рос для новой. А сейчас?

Скрипнула дверь, кто-то вышел вслед за ним. Узнал ее! Зачем она его ищет? Тихо позвала:

— Доктор… Доктор, слышите?

Он молчал, не двигаясь. Иностранка, человек без родины, перекати-поле… Он начал понимать Эву, и жалость сдавила ему горло. Эва нашла его — он почувствовал на плече ее легкую руку, поднялся. Она стояла перед ним, в светлом жакетике, дрожа от холода.

— Доктор… Что вы хотите сделать? Доктор!

Он упорно молчал, резкий ветер, смешанный с каплями дождя, бил в лицо.

— Я знаю, — зашептала Эва как бы про себя. — Я предчувствовала… Жаль!..

Брих взял ее за плечи, но ему казалось — она страшно далека.

— Что сказать вам? Очень мало: спасибо! Вы и не представляете, как помогли мне понять, что здесь мне не место… Я больше не могу… А вы?

Он почувствовал, что она дрожит, отпустил ее, уронил руки. Вскоре она заговорила уже спокойным, уравновешенным голосом:

— Вы были правы… Мы разные люди, доктор, и я — тоже больше не могу. Это так. Хотела бы жить иначе… не могу. Это сильнее меня — и мне страшно… Непонятливый человек — сделайте так! Я говорю вам это, хотя сама себя не понимаю и не соглашаюсь с вами…

Она круто повернулась и ушла — маленькая черная тень; дверь хижины приоткрылась, мутный свет брызнул в темноту — вот и все. Брих снова опустился на сырой пень.

Здесь, в нескольких сотнях метров от рубежа, под качающимися вершинами деревьев, почти у цели, в нем забрезжил свет.

Спустя некоторое время он встал, выпрямился, глубоко вдохнул холодный воздух, принесенный ветром из долины, и вернулся в хижину.

И казалось ему, что сюда вошел совсем, совсем другой человек.


предыдущая глава | Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма | cледующая глава