home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



9

На хрустальной вазе значилась марка завода «Тайхман и сыновья». Когда-то она предназначалась в дар иностранному благодетелю, и по приказу владельца завода ее выгранил лучший гранильщик Вацлав Страка-младший. Великолепное изделие шлифовального искусства, вызвавшее немало разговоров. В конце концов ваза очутилась на ночном столике в пражской гарсоньерке Бориса.

Унизительная сцена в субботнюю ночь лишила Бориса привычного равновесия. Все воскресенье он метался в четырех стенах своего студенческого жилья. Борис любил эту «берлогу», обставленную по его вкусу: модерная мебель, центральное отопление, яркий ковер с дорожкой перед тахтой, у окна превосходная радиола с богатым набором пластинок свинг-музыки, которую он страстно любил; на стенах несколько картин сюрреалистов — Борис их не понимал, но его восхищал интерес, возбуждаемый ими у многочисленных посетителей. И — увеличенная фотография седовласой стареющей красавицы. Даже в опьянении гость не смел хоть словом коснуться этого портрета: то было изображение матери Бориса Тайхмана. Стены небольшой прихожей были обиты пробкой и оклеены этикетками иностранных вин и сигарет всевозможных марок; на комоде возвышалась стопка иллюстрированных цветных журналов, привезенных из Франции и Америки, в том числе — несколько порнографических. Эти журналы тоже предоставлялись всегда к услугам гостей Бориса.

Приятная обстановка!

И все же в это воскресенье Борис томился здесь, ничто его не радовало. Стократно переживал он унижение, испытанное накануне. Ощущение было почти физическим. «Трус!» Это словечко свистело в ушах, обжигало глаза слезами, сверлило мозг, словно шилом. Он видел перед собой лицо Ража, его мощную руку, которая трясла его, как мокрую собачонку, и в бессильной злобе метался по комнате, как раненый зверь. И о ней он думал, об этой недотроге из Яворжи! Флирт и позорное завершение, ничего больше! Это она во всем виновата. Фабричная оборванка, сестра того самого коммуниста, который теперь распоряжается на его фабрике! В последний раз Борис видел Вацлава, съездив домой, когда родителей переселяли из виллы в домишко садовника. Нет больше родного дома! Вспоминая слезы матери, когда она прощалась со своей комнатой — чудесной, теплой комнатой, по которой он, Борис, бегал малышом, комнатой, полной удивительных сказок и песен, — он кусал себе губы. Воспринимал это как осквернение памяти матери. Председатель фабричного совета! Борис воображал, как теперь этот Вацлав Страка расположился в конторе стекольной фабрики, украденной и национализированной с его помощью; как он раздувается от чувства собственной значительности. А его сестра-то! Борис непрестанно думал об этом, и ему казалось, будто гнев его стекает в единое русло.

В таком расположении духа он задержал свой взгляд на хрустальной вазе. Взял в руки, взвесил, словно размышляя — а не шваркнуть ли ею об стенку; какая-то расплывчатая мысль постепенно выкристаллизовывалась в его голове.

Звонок оторвал его от неприятных раздумий.

За дверью буйствовала компания знакомых: как свои, они колотили в дверь, кто-то нажал кнопку звонка да так и не отпускал, пока Борис не открыл. Их было человек десять, в том числе братья Коблиц, близкие друзья, со своими девушками. Оба брата были бездельники по убеждению — провалившиеся студенты на содержании у родителей, отличные устроители беспутных вечеринок с еще более беспутными девчонками, с выпивкой и джазом. Борис добродушно презирал их, но они его забавляли. После Февраля вокруг братьев Коблиц образовалась подпольная группа, на сборищах которой много пили, фантазировали, взывали к западной цивилизации; составлялись многословные прокламации, которые эти конспираторы затем бросали в ящики для писем — если погода благоприятствовала и было боевое настроение.

Они ввалились в гарсоньерку Бориса, с бесцеремонностью сынков из богатых семей пооткрывали все что можно, заверещал граммофон, заглушая крики и щебет девиц. Борис не принимал участия в импровизированной пирушке, просто терпел нежданных гостей. С мрачным видом сидел на тахте, молчал и пил.

— Что с тобой? — приставали к нему.

— У-у! — показала на него пальцем узкобедрая блондинка.

— Гляньте! У него такой вид, будто он намеревается поубивать нас! — восторженно перешептывались девицы.

Борис действительно выглядел загадочным. Иногда он наклонялся вперед, чтобы облить вином одну из отплясывающих пар, что принималось как невинная шутка. А он был утомлен, негодовал на весь мир, был зол и грустен. Дураки, думал он, даже не знают, что я в последний раз с ними! Безобидные кретины… Расслышав, как один из братьев Коблиц заговорил о новой кампании с листовками, кисло рассмеялся. Листовочки, бумажки — и это они называют борьбой! Ему хотелось высмеять их, оскорбить, выгнать из дому и предаться своей печали. Все пошло к черту — деньги, фабрика, университет, приятная жизнь, родной дом, — а эти болтают о каких-то листовках, тоже мне борцы! Он начинал их ненавидеть. Погодите, твари, я вам покажу, как ведет себя мужчина, Борис Тайхман, я вам такое покажу, что весь мир содрогнется… нечто ужасное! Знали бы они, что с ним случилось… Бориса передернуло при одном помышлении о язвительном смехе.

Пошатываясь, он поднялся с бутылкой в руке. Захотелось скандала, дикой выходки, крику, которые погребли бы его муку, его сплин; шум пьяной компании начал бесить его.

— Ну, хватит! Довольно, слышите?! — заорал он срывающимся голосом.

Его качало, словно ветром — действовал алкоголь, — а они приняли его выкрик за очередную его выходку, ответили смехом, кто-то шлепнул его по спине. Да они что, смеются надо мной?! Может, уже что-то пронюхали? Борис шваркнул бутылкой по визжащему граммофону, и только треск и звон разбитого стекла установили тишину. Борис пошарил вокруг себя руками, как слепой.

— Вы мне надоели! Проваливайте, идиоты! Игрунчики! Играете в сопротивление, а сами — трусы! Все! А, вы еще здесь? Чего глазеете? У-у! Хотите увидеть кое-что? Ладно, считаю до трех, а там посмотрим…

Он вытащил из ящика стола заряженный револьвер и замахал им, потешаясь испуганными воплями и визгом девиц. Господи, да отнимите у него оружие! Борис! Борис, не валяй дурака! Что это с ним? Совсем спятил?!

Невообразимый хаос, бегство перед черным отверстием ствола, а Борис, гоняя приятелей по комнате, как кроликов, цедил сквозь зубы:

— Раз… Два… и…

Будто муравейник разворошил, мелькнула брезгливая мысль, принеся удовлетворение.

— Три!

Нажал на спуск: трррах! И сразу — мертвенная тишина… Хрустальная ваза покачнулась, но не разлетелась на куски: пуля отбила лишь краешек и вошла в дерево стола. Добротное изделие — «Made in Czechoslovakia»!

С потешной быстротой, как в немом фильме, приятели поспешили убраться, а Борис стоял, широко расставив ноги, с револьвером в руке, и гомерически хохотал. Герои! Подпольщики! Видал? Пальтишки-то застегивают уже за дверью, на глазах у соседей, прервавших воскресный отдых — они выскочили, услыхав выстрел. Что случилось? Борис вышел на лестничную площадку, успокоил соседей. Ничего не случилось, прошу прощения, господа! День рождения бывает лишь раз в году… просто невинный эксперимент…

Вернувшись в разгромленную комнату, посмотрел на вазу. Она стояла на прежнем месте, покалеченная, но устоявшая в бою. Борис бросился на тахту, зарылся головой в мягкую подушку. И зарыдал, как мальчишка.

Проснулся он в понедельник только к полудню, чувствуя себя разбитым, и вдруг решился: домой! Проститься с отцом и матерью, достать денег… Мерзавец Камил! Он-то наверняка огреб достаточно, чтобы весело пуститься в широкий мир. Пока я жил тут в свое удовольствие, он воровал, этот прожженный коллекционер фарфора, бесценный сводный братик! Но от меня ему не избавиться. Вчера сожительница Камила — этот смешной тип зависит от нее полностью — все мне рассказала. Видно, радуется, что там, за кордоном, поменяет своего уродца с клювом попугая на более пригожего брата. Хитрая шлюшка! Борис, разумеется, и там вопьется в братца как клещ, недаром он хорошо осведомлен о махинациях Камила с накладными на иностранные поставки. Один только отец ничего не подозревает. Доверил старшему сыну от первого брака финансовые дела предприятия, руководство отделом экспорта, сам же только и занят что своими дурацкими ружьями. Борис все разнюхал и держит братца под колпаком; Камил покупал его молчание приличными карманными деньгами. Но больше этого не будет.

Борис выведал у Гелены, что Камил тоже собирается в Яворжи за родительским благословением. Видно, задумал вытянуть побольше да и смыться из-под носа у братца. Не спеши, мерзавец! Я таки устрою тебе маленькое кровопускание! Сегодня же!

Обильный обед подкрепил Бориса. Вернувшись в свою «берлогу», он затолкал все, что поценнее, в два чемодана и отвез их в автомобиле на вокзал, сдал в камеру хранения. Домой уже не возвращусь, подумал он и забросил ключ от квартиры в канаву. Но, еще выходя из дому, бросил взгляд на вазу. Нет, ее он им не оставит! Прихватил с собой, кинул на заднее сиденье своего маленького «оппеля». Лучше сам разобью! Нажал на стартер, мотор послушно схватил, и спортивный автомобильчик покатился по пражской мостовой, как застоявшаяся лошадка.

Вскоре город остался позади.


Весеннее солнце любовно озаряло землю. На взрыхленных пашнях уже пробились всходы, сочная зелень светилась под небесным рефлектором. Потом пошел лес, пересеченный прямой дорогой; лес выдыхал дурманящие запахи влажных мхов, сосновой коры, смолы, весенней свежести. Но всего этого Борис сегодня не замечал. Только когда «оппель», захлебываясь большими оборотами мотора, вырвался на открытую холмистую равнину, водитель обратил внимание на изломанные хребты туч на западе. Будет дождь! Солнце из черно-синих клубов на горизонте — эта картина вселяла в сердце странную тоску.

Подвиг… Его великий подвиг! Борис еще не знал, что это будет, только чувствовал — хотя под ложечкой сосало от боязни перед тем, что он должен совершить, — это было как долг, тяжелее камня. Словно там, под ложечкой, было вместилище всех его страхов. Подвиг, устрашающий, оглушительный, как взрыв, безумно смелый, от него перехватит дыхание у людей, и он заглушит эту жалостную муку в душе, эту одурь в голове. Он им покажет! Всем! Ненавидит… и чувствует себя оскверненным этим скрываемым страхом, человеком, у которого отняли жизнь, все. Что бы такое сделать? Поджечь фабрику? Глупо: ведь когда-нибудь, скоро, она снова станет его, скоро он вернется ее владельцем. Так что же тогда?

Борис остановил машину на полпути, вышел, потянулся. Ааахх! В этом месте шоссе взобралось на холм, срезанный справа скалистым обрывом, как буханка хлеба. Под обрывом шумела неширокая, но быстрая речка. От нее, взбираясь по морщинистой каменной стене, обвевая лицо Бориса, дул прохладный ветерок. Приятно! Опершись на ржавые перила, Борис долго смотрел на пенные струи; наподдал ногой камешек и проследил, как он отскочил от стены и исчез в быстрине, вскипавшей между острыми камнями порога.

Вернулся к машине, увидел хрустальную вазу на заднем сиденье. Вытащил ее, с интересом провел пальцем по щербинке, оставшейся от пули. Гм… Отнес к перилам. Вот, а теперь посмотрим, так ли ты крепка — хоп! Описав в воздухе небольшую дугу, ваза разбилась об острый камень. С треском вдребезги разлетелся толстый хрусталь. Борис вздохнул с облегчением. Избавился!

И тут его озарило: наконец то, что нужно! Точно! Треск разбившейся вазы словно развеял тучи смутных мыслей, и вынырнула из них звезда Сириус. Ну да, вот она! И все, освещенное счастливой мыслью, словно вспышкой магния, стало ясным. Борис затрепетал от нетерпения, сел за руль и захлопнул дверцу машины.

«Оппелек» рванул вперед, словно камень из пращи, помчался под черными тучами, уже обложившими небо; накрапывал дождик. С пашен, с темных лесных полос постепенно поднимались сумерки.

С того дня, как их переселили из виллы при фабрике в домик садовника, выходивший узкими окошками на жалкую улочку, Елизавета Филипповна Тайхманова редко покидала свое кресло-качалку. Три комнатенки, забитые мебелью из восьмикомнатной виллы, напоминали мебельный склад, ковры в несколько слоев покрыли истоптанный пол. Последняя служанка ушла две недели назад — работать на фабрике. К Тайхманам ходила теперь только жена бывшего садовника — придет, вытрет пыль, проследит, чтобы новые обитатели домика не погибли от грязи и голода. Елизавета Филипповна готовить не умела. Да в этом у нее никогда и не было нужды.

Целыми днями просиживала она в кресле-качалке, положив на подлокотники ослабевшие руки, прикрыв ноги шерстяным пледом, и мечтательно смотрела в окно. По утрам мимо проходили рабочие, зажав под мышкой сумки с завтраком. Елизавета Филипповна слышала их грубые голоса, их громкий смех, от которого чуть ли не дрожали оконные стекла, — но вряд ли все это доходило до ее сознания. Далеко, далеко отсюда была ее душа!

Муж в стеганом халате слонялся по квартире, рылся в ящиках, словно искал, чем бы заполнить пустоту дней. Одну из комнат их бывшей виллы целиком заполняли старинные пистолеты, инкрустированные перламутром, мушкеты, аркебузы, ружья, смешные пистоли; теперь, под его придирчивым надзором, весь этот хлам перенесли сюда. Уходу за оружием он отдавал все свое время, не нужное никому. Казалось, он и забыл о фабрике, основанной еще его дедом, стеклодувом-голодранцем, с одним помощником да двумя учениками. Отец расширил дело, добавил гранильную мастерскую. Какое стало предприятие! И вот теперь его прогнали. Явная несправедливость — и за нее Тайхман в душе упрекал судьбу — это ведь она виновата! А коммунисты, по его мнению, — всего лишь слепые исполнители чьей-то злой воли. Он и не противился; он не был борцом, не был таким же предприимчивым хищником, как его дед и отец. Вырос барским сыночком, изнеженным, привычным к комфорту, к беспечным занятиям своим увлечением. Теперь старик постепенно погружался в апатию, дряхлел, впадал в детство, эгоистически отстаивая свой бездеятельный покой. Случалось, за весь день они с женой не произносили ни слова — каждый уважал мир другого.

После обеда почтальон принес телеграмму от Бориса. Тайхман прочитал ее в прихожей и крикнул в сторону кресла-качалки:

— Лиза, Борис приедет нынче вечером!

Хрупкая рука вяло поднялась и снова опустилась на подлокотник. «Борис приедет…» — едва шевельнулись губы матери. Одинокая слезинка скатилась по морщинкам увядшего лица. Борис! Как все это было давно!

Елизавета Филипповна Смирненская… Глубокие очи, словно омуты под вечерним небом; лицо белое, как ствол березки в усадьбе под Смоленском. Как это далеко, далеко! Какой красавицей была, когда встретил ее в Праге овдовевший фабрикант! Две тяжелые косы, черные как вороново крыло. Спадали на широкую спину или на высокую грудь. От всего осталось лишь несколько чемоданов, набитых тряпками, гувернантка, вскоре укатившая на родину, во Францию, да вечно пьяный отец-помещик. Едва успели собрать вещички и бежать от красных. Деникин, Врангель, Колчак, — сколько раз слышала она эти фамилии. Все рухнуло, оставалось ждать, ждать… Двадцать восемь лет! Брат, милый, стройный Андрюша, который, озорничая, дергал ее за косы, пропал где-то на юге, в кровавых сражениях деникинцев с большевиками. И Борис… Борис Трофимович… Встретила его на балу в Смоленске царица бала Лиза Смирненская — он тогда был поручиком царской армии. Где он? Сгинул в этом безумии, что разрушило ее родной очаг, в пепел обратило усадьбу, из покорных мужиков сотворило свирепых хищников? Как это понять? Что ей оставалось в этом мире? Безделушки, бальная книжечка, в которой повторялось его имя, да веер — его подарок. Он тогда уходил на фронт. Милый, чудесный Борис с глазами как агаты, они искрились смехом и всякий раз при взгляде на нее туманились любовью. Камешек с родного порога да кукла — память о детстве. А потом — муж, которого никогда не любила, даже когда родился сын, ее маленький Борис. Этот человек был ей всегда чужд; полюбив ее с первого взгляда, он предложил ей свое богатство, но она никогда его не понимала, так и не привыкла к нему, как не могла свыкнуться с этой маленькой страной, о которой прежде и не слыхивала. Молодость и любовь! Елизавета Филипповна жила, замуровав себя в воспоминания. Верила, ждала, а годы летели — и ничего не происходило. Зато у нее был Борис! Она представляла его себе молоденьким офицериком, затянутым в мундир, красавцем-щеголем, наследником богатого имения, куда она когда-нибудь вернется с торжеством и славою. Она окружила сына любовью, нерастраченной нежностью. Над его колыбелью шептала сладкие, певучие слова на родном языке. Потом с горечью призналась: Борис вырастает совсем не таким, о каком она мечтала. Он просто томится от скуки, когда она учит его русскому языку, рассказывает о плодородных просторах, о катаньях на тройке, о белой березе в своем саду. Константиновка, милое название! Порой мелькал огонечек надежды. Один такой огонек звался Куртом Ханке, он был немецким офицером. С ним она познакомилась, когда Ханке вернулся после битвы под Москвой и проводил свой отпуск в Яворжи. Культурный, воспитанный, веселый, он прилично исполнял на рояле вальсы Штрауса; победоносный завоеватель, он освободит ее родное селение от большевиков! И Елизавета Филипповна в упоении шептала сыну: «Боренька, мы скоро вернемся домой, слышишь? В твое родовое! Боренька…» Как захватить его своей любовью, своим восторгом? Борис не понимал ее. Он мечтал совсем о другом, не о какой-то там дурацкой деревне, как бы не так.

Ханке отбыл на фронт, обещав поклониться России, ее деревне, ее облакам, обещал прогнать большевиков, отвоевать для нее родину. Глупая! Годом позже стало известно: Ханке убит во время карательной экспедиции против партизан. Погас огонечек сладостной надежды, более того: то самое, от чего она бежала с отцом и гувернанткой, явилось сюда, достигло Яворжи! Грохотали орудия, и все курты откатывались на запад. Когда в Яворжи вошли загорелые советские солдаты, Елизавета Филипповна заперлась на втором этаже виллы и не выходила целыми неделями. Помешавшись от горя и страха, прислушивалась к топоту сапог, к смеху, звукам гармошки, к треску ракет, что пускали в саду. К русской речи. А люди смеялись, ликовали, окликали освободителей, словно братьев! Все чужое кругом… Конец, конец всему! Елизавета Филипповна утратила всякий интерес к жизни, и когда пришли ее выселять — это случилось совсем недавно, — она даже не возражала. Ей все стало безразлично. Только Борис…

В тот вечер Борис не находил себе места. Дождливыми сумерками приближался он к дому садовника; сунув руки в карманы, подняв воротник, шагал, оскользаясь по размокшей дороге, окаймленной кустами сирени, и упорно обдумывал свой план. Как выманить Страку из дому? Послать письмо? Ладно, там увидим.

Мать обняла его, всхлипывая от радости. Он не противился — он нежно любил ее. Уселся даже на скамеечку перед ее креслом, положил ей голову на колени. Здесь так хорошо! Мать, в сущности, была единственным человеком, кого он любил, кому доверял, хотя плохо переносил ее вечные слезы и жалобы. Здесь, у ее колен, был покой, здесь он снова мог себя чувствовать маленьким обожаемым мальчиком, избалованным лаской; здесь — безопасность, единственное безмятежное место среди грохота жизни.

С отцом они перебросились лишь несколькими словами. Узнав, что Камила еще не было, Борис облегченно вздохнул. И опять пошел к матери — хотел посвятить ей все остающееся время. Они тихо разговаривали. Елизавета Филипповна упрекнула сына за то, что тот в последнее время стал забывать о ней; Борис оправдывался множеством хлопот. Что его исключили из университета, мать уже знала. Как жестоки эти люди! Какой ужасный мир! Словно наседка крылья, она распростерла над ним материнскую заботливость — Борис почувствовал, что надо изо всех сил бороться с умилением, охватившим его, ведь он — исполнитель особой миссии! Великого деяния! Оберегая мать, он не стал делиться с нею своими замыслами.

Как здесь неуютно! Борис окинул взглядом голые стены неубранной комнаты, и гнев, и жалость сдавили горло: так унизить его родителей! Он встал, выглянул в окно через тюлевую занавеску. Одинокий фонарь на пустынной улочке изнемогал в борьбе с дождливым мраком. Недобрая печаль падала на камни вместе с каплями дождя, и в сердце закрадывалась гнетущая тоска. Как быть дальше?

Нет, он не смеет отступиться!

Борис чуть не вздрогнул в испуге: мимо окна мелькнула тень человека… Это он! С первого взгляда Борис узнал коренастую, плотную фигуру в дождевике, перехваченном поясом, в плоской кепке на светловолосой голове. От такого невероятного совпадения сильно заколотилось сердце.

Это было как приказ.

Куда он идет? Скорей за ним! Борис на бегу натянул плащ, даже не объяснив удивленной матери свой внезапный уход. Вернулся он скоро, весь промокший, но с горячечным блеском в глазах. Решено! Под холодным дождем Борис до подробностей продумал, как действовать дальше. Теперь — спокойно! Забыть об этом! Подавить дрожь в теле! Еще в полумраке прихожей он нащупал в кармане холодный металл револьвера. Нет! Слишком громко, это опасно. Что-нибудь еще… Прокрался в темную кухню, там на полу еще были свалены ящики с посудой и приборами. В одном из них Борис отыскал длинный острый нож, подивился даже, откуда в обыкновенной кухне может оказаться такое опасное оружие. Попробовал лезвие.

Остаток вечера Борис был очень нежен и внимателен к родителям. Выпил с отцом несколько стопочек хорошего джина, попытался развеселить мать, рассказал смешной случай из студенческой жизни, но обмануть ее не смог. Сердцем своим она почуяла его возбуждение, но никакими, даже самыми осторожными вопросами так и не сумела ничего выведать. Пыталась даже улыбаться. Ах, Бориска! Ей представлялся тот пухленький малыш, что ковылял, держась за ее юбки, и жалобно хныкал; и теперь она рассказывала сыну о его небольших прегрешениях, всем своим существом погрузясь в прошлое, — печальная, так жестоко обманутая жизнью женщина.

Борис был тронут. Бедные мои родители, думал он, как это грустно — а что поделаешь? Отомстить за них? Да, и я совершу это сегодня же. Сделаю! Сам за них отомщу! И если мамины драгоценности возьму не я, то их наверняка украдет Камил, эта бессердечная пиявка! А когда вернусь — стократно, тысячекратно возмещу им все! Ну, теперь пора: девять часов.

Борис встал, обхватил голову матери, поцеловал ее в волосы.

— Обещай мне, Лиза, — зашептал он, — обещай, что никогда не будешь держать на меня зла! Понимаешь — никогда! Что бы ни случилось, и всегда…

— Но, маленький мой, с чего бы мне… Что с тобой происходит? Я тебя не понимаю…

— …и всегда будешь верить, что я люблю тебя, как никого в целом мире!

Объясняя, что сегодня же ночью он должен уехать, Борис не мог справиться с волнением. Под ее грустным взором слабело возбужденное желание действовать, решимость таяла. Нет, нельзя поддаваться! Мать выпросила у него обещание, что он скоро вернется — ее гордый орел, ее душенька…

А теперь — скорее действовать! Это оказалось легким до смешного. Отец дремал после джина над своими ружьями, Борис незаметно выскользнул в соседнюю комнату. Ага, вот и мамин комод. Заработали пальцы, замок раскрылся бесшумно. Борис нашарил металлическую шкатулку, вскрыл ее ножом, как сказочную раковину-жемчужницу. Памятные мелочи, не имеющие ценности, отложил в сторону, запретив себе смеяться над ними. Бальная книжечка с записью о котильоне, черная коса, связка писем на русском языке. Какой-то камешек. Веер, подаренный поручиком, упал на пол — а, черт! Из соседней комнаты тотчас послышался голос матери:

— Боренька! Где ты там?

Так она звала его, когда он был маленьким и иногда, упрямясь, прятался под лестницей. Этот возглас заставил его прервать лихорадочные действия.

— Сейчас, сейчас приду! — откликнулся он, и голос его сорвался.

Тяжелое ожерелье с бриллиантами, платиновая табакерка, три нитки натурального жемчуга, несколько брошей — все перешло в его кожаный портфель. Задерживая дыхание, он перебирал пальцами сверкающее богатство, нащупал — ага, вот! — серьги матери, ее любимые памятные вещицы… Поколебавшись, бросил и их в ненасытное чрево портфеля, но тотчас вынул, положил на место. Нет, это не возьму, подумал с отвращением к самому себе, вздохнул. Так — готово! Вынес портфель в прихожую и вернулся к Елизавете Филипповне. Нет, это не кража, я ведь взял свое! Все равно досталось бы по наследству, а мне эти ценности нужны сейчас! Так успокаивал он свою совесть.

— Ну, душенька, пока! — Он поспешно поцеловал плачущую мать, взял со стола недопитую бутылку — пригодится! — и выбежал в ночь.

Уходил он тем же путем, каким и пришел: через забор, по каменистой тропке вдоль реки. Сам себе казался героем приключенческого фильма. На мосту бушевал ветер, хлестал дождь. Навстречу шла легковая машина — Борис зажмурился, ослепленный фарами, и чертыхнулся, когда его обдало брызгами грязи. Спрятал портфель под сиденьем своего «оппеля», предусмотрительно оставленного у кладбищенской стены за чертой городка. Откупорил бутылку, залпом опорожнил ее. Вместе с теплом от джина по телу разлилась новая волна отваги и решимости.

Не садясь в машину, захлопнул дверцу и выбросил бутылку подальше. Услышал, как она плюхнулась в размокшую пашню.

Теперь — вперед!


В городке ничто ему не грозило. Шлепая по лужам, он добрался до нужного места и спрятался от дождя в проеме ворот, ведших в сад священника. Здесь — черта города, только подальше по размытой дороге мерцало в сырой тьме несколько огоньков в домах рабочего поселка. А кроме них — поля, сады, река. По этой дороге должен возвращаться Страка, рассудил Борис. Как дойдет до того вон дерева, я оттолкнусь ногой от ворот и…

Проклятый дождь! Шелестит в кронах каштанов, с плеском льется на разбитый тротуар. В конце улицы ветер раскачивает фонарь, в его тусклом свете с трудом различаешь очертания предметов.

И как пустынно!

Потом в поселке где-то залаяла собака, и тотчас другие вступили в этот унылый концерт.

Свистнул пригородный поезд у переезда. А так — все тихо.

Борис, дрожа от холода, следил за светящейся стрелкой часов. А сердце! Мечется, будто хочет вырваться, а грудная клетка словно сдавлена железным обручем. Нет, это не страх! Он не поддастся ему! — И все же никак не совладать с непроизвольной дрожью, зубы начали выбивать дробь, Борис судорожно стиснул нож в кармане плаща. Я должен, должен! Я докажу им, докажу!.. Скорей бы уж, чтоб все было позади! Одиннадцать часов. Бесконечность! А может, он не придет, затрепетала в нем робкая надежда. Борис резко одернул сам себя. Стало грустно — отравленный тоской, он затерян в гнетущей тьме, один на один со своей готовностью совершить великий подвиг; сжимает зубы — а на глаза навертываются слезы. Быть бы дома, у мамы, ощутить на своих волосах ее нежную ладонь! Нет — не думать. Теперь все решается. Тот — коммунист, твердил про себя Борис, коммунист! Коммунист! Ее брат! Один из тех, кто отнял у него все! Я должен, должен! Половина двенадцатого — жду целую вечность… Борису казалось, что с каждой минутой, секундой даже, через поры его тела испаряется решимость действовать, что это ожидание в ночи перемалывает его мельничными жерновами, связывает ноги, сдавливает горло. Кровь свистит в мозгу! Выдержать! У меня — нож! Ничего со мной не может случиться! Я не трус! Не думать, не думать ни о чем! Никто не догадается! Скорей бы покончить с этим, скорей бы…

Когда после такого страшного ожидания Борис услыхал приближающиеся шаги, хлюпающие по грязи дороги, ему почудилось — он теряет сознание, умирает от ужаса, становится неживым предметом…

Или это сон? Нет, это не может быть правдой, он не здесь, с ножом в кармане, и мозг его не истерзан страхом — он далеко отсюда, в тепле, в приятной безопасности…

Борис выглянул из своего укрытия, вперил взгляд в темноту и задохнулся.

Он! — мелькнуло в мозгу.

Вжавшись в проем ворот, он закрыл глаза, не в силах пошевелиться.

Гранильщик Вацлав Страка возвращался с заседания совета Национального комитета. Он устал: заседание затянулось. Обсуждали проведение Первого мая. Праздник на носу, а господа комитетчики только глаза протерли. Ясное дело, опять, как всегда и везде, все взваливают на стекольную фабрику! И председатель фабричного совета — к тому же еще и душа фабричного оркестра — обязан в этом участвовать!

Послали за ним только под вечер. Вацлав поворчал, поломался — мол, проспали, так и делайте все сами! Мы-то, на фабрике, уже готовы! Но потом нахлобучил кепку и отправился с намерением малость вправить мозги этим сонным тетерям из Национального. Тем более что дома нынче будто черти с цепи сорвались. Перед ужином вспыхнула обычная ссора между отцом и сыном, какой уж тут отдых! Оба сели за стол друг против друга, мрачно уткнулись в тарелки с картофельной запеканкой; даже дети сегодня не осмеливались пикнуть. С ума сойти. Этот старый дуралей вбил себе в голову двинуть в Прагу к доченьке, выплакать на ее груди свое родительское горе. Так его там и ждали!

Что происходит с Иреной? Не ответила на два его письма. А он все поджидал почтальона — напрасно. Встревожился, чертыхался в душе, что отнюдь не снимало тревоги. Чертова девка! Начал было третье письмо, чтобы как следует ее отчитать, да не дописал, так и носил в кармане. Никому незачем знать, что он ей пишет. Или обиделась, надутая барынька? Если в самом деле обиделась, так и дьявол с ней! Ей же добра хотел. Будто она его не знает. Но подсознательно чувствовал, что дело тут в чем-то другом, он хорошо знал свою сестренку. Чтобы так ее изменил брак с этим… не хочется верить.

Ну, не пишет, и ладно. Милости выпрашивать не станем, хмуро рассудил Вацлав, — и все-таки что-то не давало ему покоя. И он резко осадил свою жену, Божку, когда та в разговоре коснулась больного места в семье. Что могло случиться с Иреной?

С такими мыслями он возвращался домой. Заглянул по дороге в трактир, принял стопку водки «для сугрева», и теперь ему шагалось легко. Только дождь сволочной льет и льет. Вацлав прибавил шагу, сунул руки в карманы.

Прошел под фонарем в конце улочки, тень от козырька кепки надвое разделила его лицо. Двинулся вдоль высокой ограды сада священника, обходя лужи, едва заметные в тусклом свете далекого фонаря; насвистывал тихонько, в такт шагам.

Огоньки рабочего поселка уже подмигивали ему издали.

Быстро миновал ворота в ограде и, лишь отойдя немного, услышал нечто вроде тяжкого вздоха у себя за спиной. Круто повернувшись, вынул руки из карманов и перестал свистеть. Вгляделся в темноту. Ничего. Хотел было двинуться дальше, но тут заметил в проеме силуэт неподвижно стоящего мужчины. Подумал, что это обман зрения, но темная фигура шевельнулась.

Вацлав подошел ближе. И верно, кто-то стоит, прижавшись к воротам, тихий и оцепенелый, только дышит сипло.

— Кто там?! — крикнул Вацлав и подошел на шаг ближе.

Тишина! Вацлав хотел вынуть спички из кармана, но тут человек выскочил из проема и с хриплым, безумным воплем взмахнул рукой… Нанес удар! Руку вела судорожная сила безумца. И достигла цели! Борис ощутил это по пальцам. Какое ощущение!

Еще раз!

Вацлав зашатался, внезапный удар отбросил его к мокрой стене, он вскрикнул от боли, но тотчас схватил нападавшего за горло, сдавил, словно тисками.

— Ах ты, мерзавец!..

Третий удар прервал дыхание, снова бросил Вацлава на стену — нож глубоко вошел в плечо и там застрял. Вацлав уже слабо взмахнул рукой — рука попала в пустоту.

Болезненная судорога свела сильное тело, перед глазами вспыхнуло белое пламя — и Вацлав рухнул наземь, словно могучее дерево, вырванное с корнем. Тьма, тьма. Он упал поперек дороги, разбрызгав воду луж, и потерял сознание.

Так он остался лежать, уткнувшись лицом в грязь, на дне беззвездной ночи, накрытый крышкой непроницаемой темноты, и жизнь медленно вытекала из его мощного тела. Плоская кепка валялась в стороне, из карманов выскользнули в лужу карточки на дополнительный паек для семейных, стопка приглашений на празднование Первого мая да неоконченное письмо.

А дождь все лил и лил.


А другой бежал, подгоняемый страхом. Ноги сами несли его, увязая в раскисшей пашне, спотыкаясь о камни на межах. Он упал на колени, всем телом растянулся в луже, встал и, шатаясь, машинально побрел дальше.

Прочь! Подальше отсюда!

Впереди шумела черная река. Борис рухнул на каменистую дорожку, его начало рвать. Казалось, судорога и боль вывернут все внутренности, он корчился в истерике и конвульсиях, из глаз градом текли слезы. Он рыдал от страха.

Нож! Он забыл на месте преступления нож и знал, что исчерпал уже все свое мужество, чтобы вернуться за ним. Господи боже, нож найдут, начнется следствие! Они все раскроют! Погонятся за ним с заряженными револьверами и дрессированными собаками! Кажется, лай уже слышен… Ох, что я натворил! Убил! Убил коммуниста, и теперь…

По мосту он промчался, словно безумец, ветер сорвал шляпу с его головы, растрепал волосы, хлестал по перекошенному лицу розгами дождя — Борис ни о чем больше не думал и за шляпой не вернулся, теперь уже все равно, только прочь отсюда!

Машина! Бросился за руль, трясущимися руками нащупал рычаг переключения скоростей. Ключ, стартер… Ну! Остывший мотор слегка ворохнулся, но не схватил. Борис вспотел от ужаса. Что же теперь? Или все сговорилось против него? Он бешено передвигал рычаг, вновь и вновь нажимал на стартер, всхлипывая от страха и напряжения; наконец мотор завелся, «оппелек» ожил, но колеса беспомощно буксовали в глубокой грязи. Борис до отказа утопил педаль акселератора, выжимая из мотора всю силу, — и маленький автомобиль, рванувшись из трясины, покатил, подскакивая на выбоинах. Ну вот и шоссе!

Как бешеный мчался Борис в эту мрачную ночь! Стеклоочистители жужжали перед воспаленным лицом, размазывая полукругами водяные капли, в размытом свете фар, асфальт был едва различим, но Борис не снижал скорости. Стенающий «оппелек» проносился через спящие деревни, через железнодорожные переезды, пробиваясь сквозь ветер. Наконец ворвался в черную плоть леса. Быстрей! У Бориса зуб на зуб не попадал, он и не пытался унять дрожь, сосредоточившись на сумасшедшей гонке. Что это воет? Слышишь? Не сирены ли полицейских машин? Он видел нечто подобное в одном американском фильме. Приятно было испытывать напряжение, сидя в кресле, а теперь… Глянул в зеркальце заднего обзора: позади — лишь пустая, черно-черная тьма, наслоившаяся до самого неба. Ничего.

Что это?!

Посреди леса — прокол. Почувствовал, как задергался, заскакал «оппелек», его повело в сторону, перед вытаращенными глазами Бориса на долю секунды мелькнул белый придорожный столбик. Изо всех сил он нажал на тормоз, и ему удалось остановиться на самом краю кювета. Выскочив из машины и рассмотрев, что случилось, не сдержался, сильно пнул ногой спустивший баллон.

Как быть? Менять колесо некогда! Фары отбрасывали два светящихся столба на мокрые ветки сосен; Борис выключил их и в отчаянии долго стоял посреди дороги.

Как темно!

Наконец вынул из-под сиденья туго набитый портфель, завел мотор. Ковыляя, доехал до того места, где от шоссе отходила в сторону лесная дорога, свернул на нее и, остановившись в кустах, в нескольких метрах от поворота, вышел. Захлопнув дверцу машины и всхлипывая по-детски, пошел пешком. Вперед!

Пока выбрался из леса, совсем обессилел. Впереди, в мелкой, как тарелка, долине осколочками поздних огней заискрился городок; неподалеку Борис разглядел дрожащие фонари железнодорожной станции и двинул к ним напрямик, через посевы и травянистые межи. Продирался через кусты, падал, царапая ладони об острые камни; хныкал от боли, но все же, спотыкаясь, шел дальше. Подходя к железнодорожному полотну, услышал двойной удар станционного колокола. Счастливая случайность — из темноты выкатил ночной местный поезд, освещенные окошки полупустых вагонов возвестили спасение.

Борис ввалился в последний вагон — в лицо пахнуло теплом человеческих тел и запахом мокрых пальто. У зевающей проводницы купил билет, расспросил, где сделать пересадку на Прагу. Отлично! Рухнул на скамью, не выпуская из рук портфеля, и постепенно начал стряхивать с себя ужас недавних переживаний. Нет, сейчас — никаких мыслей, забыть обо всем! Он спасен! Спасен! Какое сладостное ощущение! Он вышел победителем! В Праге переночует у братьев Коблиц, выспится, и завтра… Завтра!


В купе ехало несколько сонных железнодорожников — возвращались домой, к своим постелям, после дежурства. Двое клевали носом, свесив на грудь тяжелые головы; трое других играли, шлепая захватанными картами по плоской сумке, которую подпирали коленями.

— А вальта не хочешь? — сказал юркий железнодорожник, сидевший у окна, и бросил свою карту. Этим ходом он выиграл, повернул к измученному Борису свое довольное лицо, окинув взглядом его промокшее пальто и слипшиеся на лбу волосы, произнес:

— Вот дождь-то, а? Собачья погодка!

Его сосед, тасуя карты, заметил, что Борис тщетно охлопывает свои карманы, и добродушно подсунул ему под нос пачку «партизанок».

— Закуривай, приятель, я — то знаю, каково курцу, когда нечем затянуться. Испытал во время войны.

Борис принял, тепло поблагодарил. Жадно, прямо-таки с наслаждением вдохнул едкий дым дешевой сигареты; потом вытянул по полу ноги, затекшие от усталости, и глубоко, с облегчением, перевел дух.

Он засыпал на жесткой скамье; на утомленном лице играла мягкая мальчишеская улыбка.

А перед внутренним взором всплыли… осколки хрустальной вазы.


предыдущая глава | Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма | cледующая глава