home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



8

«С глубокой скорбью, — значилось на траурном билете, — семейство Казда извещает о том, что Всемогущий Владыка жизни и смерти пожелал призвать своего раба, а нашего драгоценного супруга, любящего отца, дядю, двоюродного брата и зятя Карела Казду, начальника отдела… заслуженного члена…» и так далее. «Мир праху твоему! Скорбящие родные…» Далее следовал список в порядке близости к незабвенному усопшему; назван был также друг и свояк покойного Мизина.

В понедельник Мизина явился на работу в черном костюме, с глазами, исполненными печали. Его седина светилась трагическим серебром лент на погребальных венках, голос словно подточен был горем, достойную физиономию как бы осеняли крыла ангела смерти.

Дорогой друг… Несчастный Карел… Один я остался! Глаза его не просыхали от слез. С утра, сокрушенный горем, он принимал соболезнования и небрежные слова утешения.

На сотрудников смерть Казды произвела гнетущее впечатление. Они вспоминали об этом угрюмом добряке, канцелярской крысе, которого почему-то жалели еще в ту пору, когда он, сгорбившись, сидел за стеклом «аквариума», перебирали разные мелкие, случаи, происходившие с ним. Бухгалтерия решила в полном составе явиться на похороны. Растроганный Главач вместе с Бартошем самоотверженно собирал деньги на венок; память усопшего почтили вставанием и минутой молчания, нарушаемой лишь сиплыми горестными вздохами Мизины. Вот и все, что они могли сделать для «старика».

Мизина искренне переживал свою утрату — теперь, когда не стало его давнего приятеля, он горевал без притворства; это не помешало ему уловить выражение глаз Бриха, оценить его взгляд и забеспокоиться. Брих смотрел на него враждебно и укоризненно, Мизина старался пренебречь этим, но в конце концов не выдержал. Вызвал племянника в «аквариум» и, тщательно закрыв дверь, сдавленным голосом заговорил:

— Ну-с, что такое? Что вам не по нраву, молодой господин критик? Что тебе от меня надо? Оставь меня в покое! — В расстройстве он плюхнулся в кресло, вытер платочком покрасневшие глаза. — Пойми! Казда был мне другом, и — что бы тебе ни казалось, что бы ты ни думал, он был мне очень дорог! Ведь… ведь это… частица моей жизни, молодости, они прошли бок о бок с ним! И вот нет его…

Брих с изумлением понял, что дядя действительно страдает. Как понять его? Однажды Брих попытался поговорить о нем с Бартошем, но у этого марксиста на все была готовая формула. «Этому есть одно название, тут один корень: капитализм в душах людей! — не раздумывая, ответил Бартош. — Надо смотреть, в каких условиях и в каких ситуациях развиваются чувства и отношения людей. При капитализме даже нормальные человеческие чувства — скажем, любовь или дружба — вырождаются». Брих тогда подумал, что есть мозги, задуренные формулами, но промолчал; он не принимал такой упрощенности, хотя и угадывал, что в ней много правды. Экономические отношения, капитализм… Слишком простое объяснение!

Теперь он внимательно наблюдал за дядей и молчал. Что ж, у дядюшки в кармане членский билет партии, что может грозить его позорной карьере? Чего боится этот шут, по недоброй случайности — брат покойной матери Бриха?

С отвращением вернулся Брих к своему столу, не переставая чувствовать на себе озабоченный взгляд дяди. И всякий раз, как он наклонялся к Бартошу, Мизина выходил из «аквариума», иной раз под смехотворным предлогом. Следил — как бы племянник не наболтал чего… «Глупо! — думал Брих. — Уж если б я хотел выбрать себе исповедника, то подыскал бы кого другого, а не этого коммуниста, чей скрытый интерес ко мне я и сам ощущаю, как раскаленное клеймо. Да и что могу я наболтать? Ничего! Просто он в чем-то меня подозревает!» Однако, Брих поймал себя на том, что сегодня он чаще обычного перегибается через стол и обращается к Бартошу с малозначительными разговорами. Пускай дядюшка понервничает! — мрачно сказал он себе.

А Бартош… ничего не знает! Сегодня Брих шел на работу, и сердце его сжимало гнетущее предчувствие — что-то произойдет? Бартош уже спокойно сидел на своем месте, сосал мундштук и даже дружески улыбнулся Бриху; лицо его было каким-то праздничным, просветленным. Что это с ним? Он даже выглядел чуть ли не моложе, свежее, и светлый галстук повязал — раньше Брих не видел у него такого. «Всего доброго, доктор! — ответил он на приветствие Бриха и сразу посерьезнел. — Печальная новость! Казда — слыхали?» Брих кивнул.

Бартош ничего не знает! — с облегчением вздохнул он, но тотчас в нем шевельнулся червь сомнения: куда тогда подевались проклятые копии? Не ломает ли Бартош комедии? Поймал на себе испытующий, из-под бровей, взгляд «этого коммуниста», и что-то дрогнуло в его душе. Знает? Нет? Натворил я дел…

В обеденный перерыв, когда Бартош и Брих остались одни в отделе, последний пустил несколько пробных стрел в виде небрежных вопросов:

— Неужели у вас столько работы, что вы и по субботам задерживаетесь? Когда вы ушли-то в прошлую субботу?

Бартош посмотрел на него недоуменным взглядом, по которому Брих ничего не мог прочитать.

Подумав немного, Брих предпринял смелый шаг. Вытащив верхний ящик стола, порылся в бумагах и вслух посетовал:

— Год прошу исправить замок — без толку! Господа слесари еще не удосужились. Неприятно оставлять ящики незапертыми.

Бартош чуть поднял брови, легонько усмехнулся:

— А у вас там что, любовная переписка? Люди бывают любопытны до неприличия!

— Люди — или ты? — напряженно соображал Брих. Что ты замыслил? Играешь комедию, хочешь загнать меня в угол? Ну да, я написал то, что думаю! Ничего ты не дождешься. Разве это не ваша вина? Вселили в людей страх! Он не удержался, последние слова произнес вслух, да сразу досадливо смолк. Зарекался же впредь спорить с Бартошем, а теперь сам дал ему случай…

— Отчасти вы правы, — кивнул Бартош. — Есть люди, которые скоро начнут пугаться собственной тени. Совесть им спать не дает. Шепотная пропаганда бьет по ним, как палка по ковру. Террор! Анонимы макают перья в желчь, а тут еще дружки на Западе вопят: коммунистическая диктатура, полицейский режим…

— А вы? Считаете, что так и должно быть?

— Неправильно ставите вопрос, доктор. Просто нас это не удивляет.

Он вынул из нагрудного кармана и протянул Бриху голубой служебный конверт. Внутри был белый лист бумаги, на нем — неумело нарисованная виселица с петлей, а ниже большими буквами: «Место свободно, красная собака, и ждет тебя! День расплаты близок!» Брих брезгливо перекинул анонимку обратно, а Бартош с усталой усмешкой сказал:

— Тридцать пятое по счету извещение одного и того же автора. Пишет каждый день, и долго мне гадать не приходится… Я ведь был председателем комитета действия. Да что… Как вам это нравится? Классовая борьба не закончилась Февралем, напротив! Изменились методы и средства, и они тем подлее, чем бессильнее. Это вот писал трус, крот. Ручаюсь: пока писал, обливался потом от страха. Герой! Но не это важно.

— А что?

— Важно — кто именно боится у нас в стране. Уверяю вас, рабочие на заводах не боятся! И ни один честный человек, если только он не поддался шептунам. Знаю, вы возразите: мол, были ошибки, слишком крутые меры, промахи, — но я убежден, что каждый, кого несправедливо обидели, доищется правды. Но и это не самое главное…

Брих в недоумении развел руками:

— Как не самое главное? Во время оккупации людей стреляли и вешали. Сколько миллионов евреев погибло в крематориях? Их тоже «несправедливо обидели»?.. Благодарю покорно! Это, по-вашему, не самое главное!

— Если кто и вправе об этом говорить, то прежде всего — коммунисты! — возмущенный, крикнул Бартош. — То был фашизм! То был сам принцип фашизма! Уж не хотите ли вы сравнивать протекторат, нацистскую оккупацию с сегодняшним днем — неужели вы серьезно так думаете, доктор?!

— Я имею в виду совсем другое, и вы это знаете. — Брих, побледнев, махнул рукой. — Во времена протектората не только расстреливали и вешали, убивали и проливали кровь. Не всех застрелили и уничтожили физически, Бартош, и все же порядочные люди чувствовали этот протекторат на собственной шкуре. Протекторат — это был вечный страх, неизвестность, предатели, шпионы, чувство униженности, атмосфера несвободы…

— И вы, кажется, немножко потеряли там голову, доктор Брих! — вспыхнул Бартош и перегнулся через стол. — Иной раз мы слишком просто пользуемся словом «пережитки». Их надо бы поточнее различать! Что за пережитки? Когда они возникли, из-за чего? Врачи утверждают: правильный диагноз есть условие правильного лечения…

— Стало быть, вы считаете себя целителями?

— Почему бы и нет? Сумбур в вашей голове порожден протекторатом. Вы не один такой. Прочитайте-ка внимательнее «Днешек» и увидите, кто сумел извлечь из этого пользу — и какую. Нынче многие тащат на спине этот заплесневелый ранец: страх, боязнь открыто высказать свое мнение, как-то себя проявить — это духовное подполье… Такие люди просто не умеют дышать настоящей свободой. Они ее не знают! Улыбайтесь себе на здоровье. Вы объелись, изгваздались в помоях либерализма, ложного гуманизма, вы поклоняетесь самоварному золоту, доктор! Быть может, я ошибаюсь, но честно высказываю то, что о вас думаю. Вы поклоняетесь призраку, капиталистическому обману насчет свободы личности, а я вас уверяю: не может быть личность свободна в эксплуататорском обществе! Свобода, которая существует — повторяю, существует! — в нашем государстве, свобода большинства — реального большинства, — эта свобода допускает, чтоб был страх, да, страх, но у спекулянтов, негодяев, саботажников, всей этой вредоносной швали. Эти боятся правильно, раньше или позже мы наступим им на пятки. Всем этим сочинителям подметных писем, отравителям воздуха, трусливым анонимам!

Он выкрикивал все это словно обвинения, даже раскраснелся и при этом прямо смотрел в глаза Бриху; на его лбу собрались морщины.

Все знает, промелькнуло в воспаленном мозгу Бриха — голова его раскалывалась от боли. Он вскочил в возбуждении, яростно задвинул ящик, но не успел пошевелить пересохшим языком, словно прилипшим к нёбу, как Бартош уже спокойно добавил:

— Вас, доктор, я, конечно, не причисляю к подобному сброду. Вы заблуждаетесь, но не можете стать врагом, потому что в сущности своей вы человек честный и мягкий. Поэтому, несмотря на хаос у вас в голове, вы не смогли тогда, в феврале, поднять руку «против». Так я вас понял.

Брих в смущении опустился на стул, раздираемый противоречивыми чувствами. Схватился за виски. Тут из «аквариума» выбежал горестный дядя, бессильно, как мешок с овсом, упал на стул возле Бартоша.

— Извините меня, товарищ! — чуть ли не рыдая, произнес он. — Но не могу я там оставаться! Поймите, сколько лет мы сидели вместе… И вот — пустой стул… Коробочка с таблетками… Пепел сигарет… Он все время стоит у меня перед глазами!

Появление Мизины прервало разговор; оба не сразу нашлись, что ответить сломленному горем человеку. Наконец взволнованный Брих ответил дяде словами, сдобренными едкой насмешкой:

— Успокойтесь, дядюшка, ему теперь хорошо. Как он жил? На пенсию вы отпускать его не хотели, ну что бы вы делали здесь без друга, правда? Он не мог ни есть, ни пить, должен был избегать малейшего волнения… и молчать, когда его обливали грязью. Жизнь — это драка, вы сами это утверждали. И если б не вы…

— Он был болен! — перебил его Мизина, от резкого движения стул под ним скрипнул. — Я сам советовал ему уйти на пенсию, но он был слишком добр и слишком… упрям. Но я ничего — de mortuis nil nisi bene, о мертвых только хорошее, как говорят латиняне, и я…

Некрасивая игра продолжалась.


Весь понедельник в контокоррентном отделе царило гробовое молчание, всем было совестно разговаривать громко; даже болтушка Главач упорно трудился, и Врзалова забывала хихикать; Мария Ландова смиренно склоняла шею над машинкой; весеннее солнце, проникнув сквозь запыленные окна, играло на ее лице. На работу она пришла серая и тихая, как всегда, взялась за перепечатку — но Бартош явственно ощущал слабенькое, едва заметное излучение, исходившее от нее. Иногда взгляды их встречались, но Мария тотчас отводила глаза.

«Пересматривая наши записи…»

После обеда Бартоша вызвали на совещание по подготовке бригады сотрудников в помощь угольному разрезу в Соколовском районе. Дело важное, и Бартош, как член парткома, взял его на себя, чем нажил немало хлопот. Приходилось убеждать, уговаривать, высчитывать выгоды от этого мероприятия — а люди не решались, и добровольцев все еще недоставало. В конце концов рассерженный Бартош заявил, что сам поедет на эти два месяца, и никто не мог отговорить его от этого решения, хотя протестовал весь комитет.

— Ты бы лучше о своем здоровье подумал, — сердито твердил Мареда. — И потом, не такое тут у нас идеальное положение, ты и тут нужен!

Когда все разошлись после рабочего дня и в отделе наступила гнетущая, полная выжидания тишина, Бартош сказал Бриху, — тот задержался тоже:

— Доктор, вам не кажется, что мы не закончили нашу беседу? Давайте поговорим серьезно!

Брих небрежно убирал бумаги в стол. Не поднимая головы, пожал плечами:

— А чего еще говорить?

— Ладно — значит, хотите продолжать ломать комедию. — Как бы не замечая стену нарочитого недоверия, возведенную из ехидных замечаний и упрямого отмалчивания, Бартош пошел в открытую: — Вы думаете, доктор, что я слежу за вами, как полицейский…

— Думаю, — отозвался Брих и прямо посмотрел ему в глаза. Такая открытая атака заставила его покинуть свою раковину и выбраться на ветер бесконечных, болезненных споров, не сулящих успеха. И он стал защищаться, нападая, — хотя устыдился еще прежде, чем выговорить: — Тем более что мы оба следим друг за другом. Я, например, слежу за вами и Марией Ландовой…

Этим он, однако, вовсе не смутил оппонента; Бартош только коротко взглянул на окно и кивнул:

— Вы наблюдательны, а мне нечего скрывать: я ее люблю. Неужели это вас удивляет?

— Сознаюсь — да! В вас — удивляет! Я-то думал, все свои чувства вы истратили на политику. Вы хотите спасти человечество, а отдельный человек, да к тому же… Вы же не имеете права отвлекаться на нечто подобное!

— Пожалуй, я пойду и дальше и признаюсь: да, еще несколько дней тому назад вы, быть может, были бы недалеки от истины. За это время я кое-что осознал, но это не важно. Политика и человек — неразрывны. Настоящую политику нельзя отрывать от человека. Это покажется вам выспренней фразой, не правда ли? Но это так. Однако поговорим о вас. Знаете, я много о вас думал, вы того стоите, доктор! Молодой, способный человек, полный жизненных сил — и отказывается от хорошей должности! Почему? Из-за интеллигентского страданьица? Если б вы хоть не кичились своей образованностью, как большинство вам подобных, — с вами можно было бы разговаривать. Жаль, доктор, жаль, что вы не с нами!

Брих помахал типографски отпечатанным обращением, которое нашел утром у себя на столе:

— Вы имеете в виду вот это приглашение поработать в бригаде на угольном разрезе?

— Почему бы и нет? Хотя бы и это. Но для вас у меня нашлось бы кое-что поинтереснее.

Дальше Бартош говорил уже один, Брих отмалчивался, решив не отвечать, чтоб не сойти с ума от сумятицы, переживаемой в последние дни. Неужели Бартош вбил себе в голову обратить меня в свою веру? — возмущенно думал он. Никогда я не найду общего языка с этим заблудшим человеком. Замуровал себя в марксизме, как в стене. И все же Брих не мог не признать, что непонятно отчего, но в нем живет доверие к Бартошу. Вот уже несколько дней он замечал трогательную, затаенную привязанность Бартоша к Ландовой — и был поражен. Бартош — и Ландова! Ерунда какая-то. Совсем недавно она чуть ли не страшилась посмотреть ему в лицо! Держу пари — коммунистов типа Бартоша она считала воплощением дьявола. А теперь?..

Бартош все говорил и говорил, и Брих наконец не сдержался.

— Чего вы от меня хотите, господи?! Кажется, я честно работаю и живу… Что вам до меня? Вы знаете, что я с вами не согласен, и я не ребенок, чтобы вам брать надо мной политическую опеку! Или вам приказано шпионить за мной и уговаривать?..

Он осекся, пристыженный, — понял, что в запальчивости обидел Бартоша. Тот тоже замолчал, пристально глядя на него, словно соображая, есть ли смысл продолжать. В конце концов первым заговорил Брих:

— Простите, в последнее время я… не в своей тарелке. Вы же, сдается, уже составили себе мнение обо всем и обо мне тоже. Ведь я многое принимаю: национализация — да! Ограничить доходы фабрикантов — да, я ведь никакой не капиталист, я верил во все, я думал — социализм… Но дело зашло слишком далеко, национализируют уже все подряд, вокруг себя я вижу вредную практику… Я все представлял себе иначе, Бартош, и, клянусь, честно относился к социализму, я хотел работать, отдать все, на что способен, — но теперь не могу! Нынешний февраль меня излечил… не могу! Знаете, каково человеку, у которого крадут целые годы жизни, ввергают в рабство, бросают бомбы на голову… Я не визжал от страха — но только потому, что стыдно было…

— Бомбы бросали на голову не одному вам.

— Вы правы, но теперь я узнал цену свободе. Оставим это, а то еще начнем спорить о том, что она такое, и не договоримся: проблема сложная да и понятие философское; но все было — одни слова! А я могу представить вам факты, тысячи фактов, с которыми я не согласен!

— Например?

Брих поколебался, но не смутился. С горьким упреком сказал:

— Например, кладовщика делают заместителем заведующего важным отделом. Почему? Есть ли у него способности подняться выше должности кладовщика? Нет! Образование? Да по всему учреждению ходят анекдоты о том, как он работает! Вы, видимо, их не слышали — еще бы!

Бартош несколько смешался: Брих действительно попал в точку, приведя в пример Саску. Саска — карьерист, втершийся в партию. Против этого хвастуна, набитого демагогическими фразами, Бартош долго боролся и в парткоме, и в профкоме, но честолюбивый кладовщик все-таки добился своего. Сколько раз еще придется схлестываться с такими, которые дискредитируют партию! И Бартош внимательно слушал, о чем говорит Брих. А тот продолжал:

— По-вашему, Бартош, это мелочь. А я имею в виду не один этот случай, не только этого честолюбивого типа, я вижу в этом систему! Систему несвободы! Абсолютизм! У меня были некоторые возражения против теории, но я был за социализм! А это что — тоже социализм? Вы хотите, чтобы я перешел на ответственную работу. Давайте рассуждать вместе: в отделе экспорта сидит теперь молодой, неопытный Секвенс. Да, он образован, он член партии — и все-таки не дорос еще до такой должности. В отделе развал, беспорядок, я — то знаю…

— Вот и помогите ему, черт возьми, что вам мешает?

— Помочь? — с сомнением усмехнулся Брих. — Надолго ли? Пока какой-нибудь кладовщик задумает меня вытеснить? Нет. Нет у меня партийного билета, образование мое скромное, а ведь и у меня было желание работать! Теперь я от этого излечился. Интеллигент, да еще беспартийный, нынче не в почете, так мне кажется…

Бартош хмуро закурил; помолчав, покачал головой.

— И все же вы ошибаетесь, доктор. Да, признаю, и сегодня еще случаются ошибки. Я мог бы назвать вам куда больше примеров — но ведь это все хлам! Что вы мне доказали? Аргументируете мелкими просчетами, а я вам назову другие, решающие факты — главные! На Западе начинают вооружаться, вы должны это знать! Готовят крестовый поход против социализма. И нет иного пути: с ними или против них, доктор! — Он сцепил руки, лежавшие на столе, и не спускал с Бриха внимательного взгляда. — А против нас, доктор, никаких новых доводов вы не придумали. Тут только — так или так. Уже многие интеллигенты вроде вас высказывались за социализм. А теперь упали духом: не осуществились их наивные иллюзии. Они полагают, то, что наступает, должно приспособиться к их вкусам. И фрондируют. А зря. Им самим следует понять необходимость, логику происходящего… понять, что такое подлинная свобода.

Брих упрямо мотнул головой:

— Нет, вы не можете доказать мне, что у нас теперь свобода! Там, где диктатура, свободы быть не может. И я не верю, что долго просуществует то, что построено на угнетении одной части общества в пользу другой. Без демократии, без разума… Не верю, потому и отвергаю… Я — не Мизина!

— Но так всегда было и будет, пока существуют классы, доктор! Теперь скулит всякий фабрикант, у которого национализировали предприятие, всякий реакционер; слово «свобода» стало прямо каким-то заклинанием. Жулики, спекулянты, шпионы вопят: отдайте нам нашу свободу, снимите с нас намордники, мы кусаться хотим! Позвольте нам оплевывать вас в печати, вставлять вам палки в колеса! И скулят они по такой свободе, как по топору, которым можно подрубить корни дерева. Поразительно, до чего же образованные люди бывают отсталыми в политических вопросах! Как легко их ослепить недостатками, ошибками, человеческими слабостями — а то и, признаю, неизбежной в борьбе суровостью… — Бартош помолчал, потом ошеломил Бриха неожиданным вопросом: — Вам доводилось видеть только что родившегося ребенка?

— Доводилось, и совсем недавно. Только не понимаю, что тут общего с вашими…

— А оно есть: я хочу сказать, новорожденные обычно некрасивы. Они выбрались на свет через кровь и слизь, у них смятое, вспухшее лицо, и лишь тот, кто знает, какими они будут после, видит, как они прекрасны! Вы стоите сейчас у колыбели новорожденного — а ставите условия. Хотите, чтоб дитя уже умело ходить. Хотите гражданских свобод, а забыли спросить: заслужил ли я их? Вообще — гражданин ли я этого государства? Этой эпохи?

— Вам что, документы предъявить? — съязвил Брих.

— Ах, не то — вы меня не поняли, — Бартош провел по лицу ладонями. — Свобода, доктор, не камень, с неба не падает…

— Я знаю одно: она — ценность, за которую веками боролись лучшие люди!

— И не завоевали ее. Да и не могли. Настоящая-то, абсолютная — впереди. Свобода… Важно — для кого, кто ее кому дает, кто у кого отнимает! Если вы имеете в виду то, что под словом «свобода» понимают либералы, то это только позолота. Именно из их лозунгов капитализм состряпал свою свободу. Такая же царит и в джунглях! Вот вы теперь в смятении, пережевываете допотопные понятия, а в результате что? Нейтралитет, бегство от общества. Внутренняя эмиграция. Вы связаны по рукам и ногам. На необитаемом острове, непонимающий и ослепленный, вы не можете быть свободным. Это исключено.

Бартош перевел дыхание — ему показалось, что собеседник слушает его одним ухом, уставился в окно на крыши противоположных домов, курит, кривит лицо. И Бартош с огорчением подумал, что говорит впустую, что слова его вялы, понятия нечетки. И все же он добавил:

— До войны я два года ходил без работы. Республика Масарика кичилась демократизмом, слово «свобода» наперебой склоняло большинство политических партий. А я не чувствовал никакой свободы. Она тяготила меня! Человек был отдан на произвол бедствиям и невежеству. Демагоги! Потом случилось так, что я обрел подлинную свободу…

— Мне даже нет нужды спрашивать, когда именно, — буркнул Брих, швыряя на стол ножик для разрезания бумаг, которым нервно поигрывал все это время, встал и застегнул пиджак, собираясь уходить.

— И не спрашивайте! Я долго блуждал. Казалось бы, так просто: понять — и действовать. Познать истину и встать на ее сторону. А меня тогда опять вышвырнули с работы, сколько унижений я перенес от так называемых демократов, которые даже не колебались стрелять в рабочих… Зато я стал свободен. Я уже не был одинок, бездеятелен, слеп, лишний…

В этот момент из коридора в канцелярию вошел Мизина, прервав этот нескончаемый диспут. Удивленно поморгал, застав сослуживцев, которые так и сидели на своих местах, и вопросительно глянул на Бриха. Но не сказал ничего.

Час назад его вызвал к себе директор Слама и коротко попросил впредь до окончательного решения взять на себя руководство отделом вместо умершего Казды.

— Знаю, товарищ, — извиняющимся тоном проговорил директор, положив в знак утешения свою широкую лапу ему на плечо. — Вы были друзьями, и, может быть, неуместно заводить речь об этом сегодня, но нельзя же оставлять без руководства столь важный отдел. Ты, конечно, понимаешь это.

Мизина сидел напротив Сламы, сложив руки на коленях, и вид у него был такой, будто слова директора не могут пробить панцирь его безмерной скорби. Неподвижным взглядом уставился он в одну точку, но потом как бы встрепенулся — серьезный, сознающий свою ответственность человек — и согласно кивнул:

— Понимаю, товарищ директор!

Только выйдя в пустынный коридор, он забылся и радостно потер руки.

Брих закрыл за собой дверь и стал спускаться по лестнице, голодный, угнетенный, расстроенный утомительным разговором; он словно продирался через колючие кусты. Пропаганда? Но — не глупая! Все ведь можно обосновать, а Бартош умеет это делать. Со всех сторон обложил своими аргументами, и все — чтобы он, Брих, поддался, ослеп, изменил своей совести и начал служить… Он нужен им, это еще Барох говорил, вот и хотят его использовать… пока, а потом… Отсюда и эта настойчивая агитация. Слова, слова, слова, — как это у Гамлета?.. А практика совсем другая. Политические лозунги, газеты, наполненные восхвалениями — а невежд с партийным билетом ставят на ответственные посты! Барох был прав. Натравили людей друг на друга, весь мир… Война! Вот оборотная сторона! И все же он, Брих, не в состоянии пойти против всего этого. Все же разговор с Бартошем поселил в нем сомнения. Нет, не переубедил, только увеличил смятение и удрученность. Как это сказала та женщина той ночью? «Даже если дома станет невозможно дышать?» А может, уже невозможно? Долго ли он выдержит эти метания? Как защитится? Что дальше? Прочь отсюда, от всего этого! Что мне мешает? Не сентиментальные ли причины? Трусость, удерживающая от того, чтобы распрощаться с родиной и начать жизнь снова в другом месте? Нерешительность, хотя под ногами у тебя сыпучий песок, а не твердая почва? Мысли тяжело ворочались в мозгу, и Брих не видел выхода. В нем поднимались только гнев и горечь за самого себя.

На улицы спускался весенний вечер, небо прояснилось, из разорванных туч, теснимых ветром к западу, вырвалось вечернее карминно-красное солнце, медленно скрываясь за Петршинским холмом.

— А воздух какой! Свежий, прохладный — весь город напоен ароматом…

Еще из проходной Брих заметил Ирену. Сердце сжалось. О господи, когда же хоть это-то кончится! Ирена, с непокрытой головой, зажав под мышкой сумочку, терпеливо поджидала его на противоположном тротуаре. Заметив Бриха, упругим шагом направилась к нему, перейдя через улицу.

— Распогодилось, — вместо приветствия проговорила она. — В субботу мы с тобой почти не виделись, вот я и пришла.

Брих наклонил голову, подстроился под ее шаг и поспешил увести подальше от любопытных глаз.

Они пошли рядышком, оба слегка смущенные, и будто не знали, с чего начать. Брих понял: она пришла попрощаться. И завел разговор о всякой чепухе, просто чтоб разогнать неприятное стеснение; непритязательная шутка удалась, Ирена даже улыбнулась. Оба боялись растрогаться. И правильно; теперь надо не думать ни о чем, идти вот так, бок о бок, как давно когда-то, не испортить последнее свидание бесполезными слезами и словами.

Шестой час изверг из раскрытого зева кинотеатров густые потоки людей. Брих с Иреной пробивались сквозь толпу — в ней недолго и потерять друг друга. Взялись за руки. Ирена сказала, что идет в Старое Место, к подругам по общежитию, ноты вернуть. Брих решил ее проводить.

Так шли они по своему родному городу. Заглянули в буфет-автомат, Брих отдал последние талоны на мясо за пару ароматных шпекачек. Ели, стоя за высокими столиками, Брих засмеялся как мальчишка, когда у Ирены в зубах лопнула жирная шпекачка и она забеспокоилась, как бы теплый жир не брызнул на ее светлый костюм. Вот забудешься и увидишь рядом прежнюю Ирену, такую знакомую: все как раньше, ты возьмешь ее под руку, и вы вместе пойдете по шумным проспектам, остановитесь у витрины мебельного магазина. Посмотри! Вот такой книжный шкаф я бы хотел приобрести, только чуточку светлее. И не думай об этой широкой тахте, очень дорого… Так мечталось, когда денег в кармане было как раз на два самых дешевых билета в кино да на трамвай. И ты провожаешь ее домой, хитришь, чтоб пройти через Кампу, и там, под деревьями, обнимешь ее…

Это — все та же, прежняя Ирена?

Улочки Старого Места встретили их, окутанные задумчивыми сумерками. Ирена шла рядом, болтала о всякой ерунде. С каждым шагом в нем нарастало смятение, слова и шаги словно увязали в болоте. Потом оба и вовсе умолкли.

Ирена остановилась перед старым домом в узкой улице; тень сумерек падала на ее лицо. Брих понял; они дошли. Общежитие отсюда недалеко — они простятся здесь, без лишних свидетелей.

Он вынул руки из карманов пальто.

Ирена посмотрела ему в лицо.

— Вот мы и пришли, — прошептала с вымученной улыбкой. — Здесь мы расстанемся. Не бойся, я не буду сентиментальной, знаю, ты этого не выносишь…

— Когда?.. — перебил он ее бесцветным голосом.

— В среду утром.

— Так скоро? Значит, решено?

— Да.

Она отвела волосы со лба; стояла так близко, что он чувствовал ее дыхание на своем лице. Заметил: она собрала всю свою волю, чтобы сдержаться, а он неотрывно смотрел на нее, запечатлевая ее черты. Значит, здесь вот, под фонарем на улочке Старого Места, завершается долгая недобрая история протекторатной любви, любви, потерпевшей крушение, — он так никогда и не понял почему; любви, стоившей ему стольких сил. Она уедет — и незачем больше что-либо отрицать. Она останется в нем, он чувствовал это, хотя необходимость научила его дышать даже без нее, смеяться, как-то жить. Он будто склеил себя из осколков — но под пеплом все еще тлело чувство… Недобрая минута. Но и ее надо пережить. Он преодолел и большее.

— Что ж, остается лишь пожелать: огромного тебе счастья, Ирена!

Он вымолвил это спокойно, а душу рвала жестокая боль. Отвел глаза.

— А больше ты ничего мне не скажешь?

Он молчал, стиснув зубы.

Мимо прошли несколько прохожих; какой-то человек в распахнутом пальто выбежал из дома, попросил у Бриха прикурить. Откуда-то повеяло запахом глаженого белья, в домах по радио прогудело семь часов, начали передавать новости. Ирена заговорила сама:

— Думаешь, и теперь еще надо молчать? Почему? Хоть теперь-то будем откровенны друг с другом, мы ведь больше не увидимся, я знаю! Это были ужасные недели, я искала у тебя помощи, а ты не понял. Я ни в чем тебя не упрекаю: ты — бессловесный, немой. И никогда не поймешь, почему мы разошлись, даже теперь не поймешь! А может, не пойму и я. И все же ты мне очень близок, я ведь никогда не переставала любить тебя… и страшно мне будет теперь на свете…

— Ирена! — он попытался остановить ее, но напрасно.

— Теперь уже незачем лгать себе, мы с тобой имеем право сказать правду друг другу. Ты хорошо играл и держался, но я — то знаю, ты тоже не переставал любить меня. Проиграла я, Франтишек, все проиграла, и мне не хватает слов…

— Не надо об этом, Ирена. Важно только то, что впереди.

— А что у нас впереди? Ты знаешь? Я — нет, я только боюсь, и все же уезжаю… У меня не хватает сил сопротивляться. Я была слепа! А ты? Да если бы ты сказал хоть одно человеческое слово, ведь мне так мало было нужно… Если б ты сказал «не уезжай», я бы осталась… Ты бы помог… Если б я знала, что права, когда боюсь уезжать… с мужем… Слышишь?!. Что я права…

Она закрыла лицо руками. Брих взял ее за плечи; он пробуждался от потрясения, на душе у него было скверно. Чего же она от него ждала? Ведь это глупо! Что мог он ей сказать, когда он сам не знает, как быть? Уговаривать ее остаться? Здесь, в стране, где установилась диктатура, тоталитарный режим, как это называют на Западе? Он и сам-то торчит посреди всего этого, бессильный, разбитый. Сколько раз сам подумывал уехать, сам болтается тут как щепка… Бежать от смятения, опутавшего его по рукам и ногам? Все у него рассеялось — представления о мире, честолюбивые планы, любовь… Ему ли было поддержать ее? Сказать, что любит по-прежнему? Жене друга и матери его ребенка?

И он молчал. Мимо них пробежал растрепанный мальчишка с бидоном пива, свистнул по-мужски и с любопытством оглянулся. Ирена успокоилась, протянула Бриху озябшую руку.

— Прощай. Всего тебе хорошего, и…

— Тебе тоже, Ирена. Я верю, что мы еще…

Он не договорил, опустил глаза, крепко пожал ей руку. Уйти теперь! Уйти! А он все еще колеблется, словно не в силах оторвать ног от камней тротуара, и Ирена все стоит, смотрит ему в лицо, будто ждет чего-то; летели секунды. Ему казалось, горло свело от жалости и тоски — по ней, по себе, по всему. Будет война… Он чуть не задохнулся. С силой вдохнул воздух и прижал Ирену к себе, как давно когда-то, не обращая внимания на то, что их видят прохожие, — все ему было безразлично, все развеялось в этот краткий миг, в это сумасшедшее, жестокое, головокружительное мгновенье признания; казалось, время остановилось и ты пронесся через вселенную отчужденности к ней, в одну эту секунду, когда к губам твоим прижались теплые губы. Милая моя, я никогда не переставал любить тебя, ты… Это безумие, я знаю… И она прильнула к нему, провела по его лицу своими трепетными пальцами, в глазах ее сверкали слезы. Она не скрывала их.

И разом все кончилось, они в испуге отстранились друг от друга.

Конец — оставалось лишь разойтись.

Брих повернулся и, сунув руки в карманы, стиснув зубы, не оглядываясь, торопливо пошел прочь.


предыдущая глава | Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма | cледующая глава