home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



3

Она что-то подозревает? — думал Патера. Наверняка! Власта умна и наблюдательна, от нее ничего не скроешь. Он познакомился с ней вскоре после майской революции, иной раз в шутку называл «адвокатик женского пола». Каждый день поджидал ее перед магазином тканей; с грохотом падала железная штора, и Власта выбегала из магазина, брала его под руку, светясь улыбкой. Такая она была. Любила всем сердцем, до самой глубины его — но и рассудком руководилась. Любить означало для нее заботиться, стоя на земле обеими ногами. Когда он с юношеской неуклюжестью признался ей, что хочет, чтобы она стала его женой, Власта и не подумала посмеяться над ним. Ждала этих слов без нетерпения и приняла как должное. Что ж, он ее любит, она его тоже, и это прекрасно, и хорошо, и естественно — и надо сделать из этого практические выводы.

Согласилась без колебаний и сразу начала строить планы. Власта снимала комнату и знала, что Патера живет с матерью и маленькой племянницей, оставшейся сироткой после гибели его брата и невестки, и что занимают они плохонькую двухкомнатную квартирку, — но не испугалась этого. Он же ни минуты не сомневался, что Власта заменит мать маленькой Аничке, и не ошибся. И вот эта квартирка наполнилась светом и смехом, Власта вошла в нее с одним чемоданчиком, но принесла с собой нечто нематериальное, некую смесь тепла, добра, надежности, — люди именуют это счастьем! Оказалось, что обманное словечко, так часто употребляемое всуе, имеет свое содержание. Оно сделалось постоянным, но вслух никогда не называемым, гостем; заполнило дни Патеры, как свежий воздух. Казалось, нет такой тучи, которая могла бы омрачить их скромный очаг. Интересы у них были общие, Власта любила читать, хотела, чтобы чисто было и в ней, и вокруг нее, умела заразительно смеяться — а когда нужно, то и браниться. Оба любили природу и с самой весны до осенних заморозков выбирались в Брдский лес, собирали грибы, шалили вместе с Аничкой, которую Патера нес на закорках большую часть дороги, и возвращались домой, шумные, проголодавшиеся и счастливые. Патера работал на заводе, Власта целый день моталась за прилавком; когда она забеременела, стало одной радостью больше. В один прекрасный день в маленькой квартирке появился крошечный крикун, и Патере казалось — ничто уже не может разрушить мир его простого дома.

Теперь, когда он думал об этом, болью искажалось его лицо. А ведь рядом с ним — все та же Власта! Наверняка угадывает — с мужем происходит что-то непонятное; Патера чувствует на себе ее взгляды, и, хотя она ни словом не обмолвилась, — он-то знает: она ждет. Ждет его объяснений! И напрасно. Как будто тень легла между ними, как будто встали между ними хмурые горы, которые ни перейти, ни обойти, как будто бездонная пропасть раскрыла свою пасть прямо у них под ногами. Патера по-прежнему ходил на завод, разговаривал с товарищами, нажимал на спуск клепального молотка, под грохот цеха перекидывался отрывочными словами с хмурым Пепиком. А тот тоже смутно о чем-то догадывался. Пепик прозрачен, как лесной родник, Пепик не актер. Все как прежде — и все же совсем не так.

«Люди еще не заметили, что я не могу смотреть им в глаза», — думал Патера, возвращаясь три дня назад с общего партсобрания. Один, совсем один. Он сбежал с собрания! Даже не голосовал за прием в партию Пепика — ему казалось, будто его голос чем-то запачкает этого честного парня.

«А никто и не заметил, что я не голосовал», — с облегчением вздохнул Патера.

Но так дальше нельзя. Как прежде, спешил домой — взять на руки сынишку, рассказать Власте обо всем, что случилось за день, о всякой чепухе! Власта привыкла быть среди людей, ей теперь не хватает работы, беготни за прилавком, на котором разложены рулоны белоснежного полотна для детских рубашечек, и, хотя она ничего не говорила, он-то все понимал, старался как-то возместить ей эту потерю. Теперь и это кончилось! Что ей теперь сказать?

Вчера ввалился домой поздно вечером, пьяный. Впервые за долгие годы, впервые за время их брака. Поддался на уговоры Берки со склада материалов и с его компанией затащился в какой-то либеньский кабак, наслушался там пьяной болтовни за стопками дешевой водки. Зачем пошел? Будто не знает Берку! Когда-то хороший был рабочий, да война испортила. Во время оккупации Берка мастерил «налево» электроплитки — их в шутку называли «берковары», — успешно спекулировал ими и научился пропивать эти легко доставшиеся деньги с еще большей легкостью. Против его «левой» работенки тогда никто не возражал, но протекторатная привычка въелась ему в кровь, и он уже не мог от нее избавиться. Война разбудила в Берке предприимчивого ремесленника. Он страшно возмутился, когда его вызвали на заседание завкома для дисциплинарного разбора; Берка упрямо стоял на своем, тогда его перевели на склад. «Может, скажут, это — не подпольная деятельность?! — жаловался подвыпивший Берка под согласный ропот своих дружков. — Делать плитки из нацистского дюраля, да в рабочее время, оплаченное нацистами?! Вот уж самая что ни на есть подпольная! А теперь за дурацкую железяку — мордой об стол! Пхе! Расхвастались своей двухлеткой, больно умные все стали, а рабочая солидарность — тю-тю! Ладно, пей, Йозеф, — хлопал он по спине молчаливого Патеру. — Ты один не строишь из себя мандарина, ты-то понимаешь товарища. Я тебе налью, не бойся — угощаю! Дайте-ка нам карточки, пани Гечичкова, перекинемся в дурачка во славу двухлетнего плана!»

«Хватит трепаться!» — заорал Патера, да так, что все подняли испуганные раскрасневшиеся физиономии.

Патера встал, шваркнул стопку об заплеванный пол и, шатаясь, выбрался на улицу. Желудок у него ходил ходуном, язык обметало. В трамвае задремал в уголке, заехал куда-то к реке, вышел, побрел по набережной под деревьями; в конце концов перегнулся через каменную балюстраду и с болью изверг из себя этот трусливый, унылый вечер. Голова трещала.

А Власта ждала при зажженной лампе. Она сразу все поняла, едва он ввалился в дверь. Не сказала ни слова — и это было самое ужасное. Лишь когда он опрокинул стул и разбудил сына, она подсела к нему на постель. Патера отводил глаза. «Да ничего со мной не случилось, ничего», — бормотал он, а она и не расспрашивала. Только дрожала — то ли от холода, то ли от тревоги. Ах ты, моя! Патера схватил ее в объятия, обвил слабыми руками, словно решил никогда больше не отпускать ее от себя, зарылся воспаленным лицом в гущу черных волос. Она гладила его по голове с немым, почти материнским терпением. Как понять его, чем помочь? А он был рад, что она не видит его лица, его глаз.

Прятал глаза — и молчал.

И тут решился. Этой ночью, обнимая Власту, сказал себе: приму предложение! Да, Полак прав, он, Патера, ни в чем не виновен, надо думать о будущем, о том, как помочь партии в борьбе. Стиснуть зубы, думать о жене, о детях, о матери — да и о себе тоже. Иначе что же с ним будет? И зря он себя терзает, ведь того же мнения и ответственный товарищ — и он прав! Он прав. Тысячу раз. А я был идиот.

Утром, когда он постучался в дверь под номером сто двадцать три, ему уже казалось, что ночную свою решимость он растерял по дороге. Снова его охватили сомнения. Прав ли он? Или только убеждает сам себя, ведь так удобнее, легче? Правильно это решение или я только хочу, чтоб оно было правильно? Так как же, господи боже? Неужели я трус?

Явился он без предупреждения, и Полак заставил его долго ждать в приемной. Наверное, даже дольше, чем необходимо. Посетитель, на которого сослался Полак, давно ушел, а дверь кабинета все не открывалась. Патера терпеливо сидел на стуле, положив руки на колени, и безучастно смотрел по сторонам. Секретарша проворными пальцами тюкала на машинке. Кого она ему напоминает? Модная прическа, профессиональная улыбка — прямо манекен в витрине, только табличку с ценой платья привесить.

Насколько же его жена теплее, живее. И красивее! Сердце у него сжалось.

— Так как же, товарищ Патера? — спросил Полак, когда они уселись друг против друга; перекинув ногу на ногу, он показал на коробку сигар — сегодня Патера не принял предложенного — и озарил его приветливой, ободряющей улыбкой. — Надеюсь, ты решился наконец и можно продолжить разговор о твоем назначении. Признаться, дело-то не терпит, сам понимаешь.

Патера потупился. Зачем он, собственно, пришел? Он сидел на краешке стула, кепка на коленях, кулаки уперты в бедра, и молчал. Потом смущенно качнул головой:

— Нет… Не решился!

Полак вскочил и, отбросив всякую приветливость, завел безнадежный разговор; заходил вокруг упорно молчавшего Патеры, размахивая рукой.

— Ты слишком примитивно себе это представляешь, дорогой товарищ, — в тоне Полака звучала усталость. — Я тебе прямо скажу: с принципами сентиментальной гимназистки в политической борьбе не выстоишь! Жизнь сложна, она ставит человека перед страшными вопросами. Испытывает его…

Он окружил Патеру непробиваемой стеной аргументов. Патере казалось, на голову ему набросили сеть и теперь затягивают. И все же чем больше старался этот человек, чем сильнее напрягал голосовые связки, так что из горла его рвалось уже какое-то устрашающее шипение, — тем менее он, Патера, верил его правде. И молчал, упрямо качал головой, отвечал односложно, понимая, что в словесном поединке обязательно будет разбит.

— Нет, я не могу. Пойми.

— Тогда я вообще не понимаю, зачем ты пришел, — пожал плечами Полак. — Но знаешь, интерес к тебе как к человеку заставляет меня сделать еще одну попытку. Пойми: своим признанием ты ничего не изменишь. Рассуждай логически: то, что ты называешь откровенностью по отношению к партии, — просто ребячество, уверяю тебя! Не более! Ты сказал, что не знал об этом Ангеле, — и у меня нет никаких оснований тебе не верить. Я хочу тебе верить и верю. Но пойди докажи это на собрании! В любом случае — на твоем имени пятно. А люди, запятнанные хоть тенью подозрения, партии в ее открытой борьбе не нужны. Что ты собираешься делать, скажи на милость? Кричать вслух? А чего достигнешь? Пойдут шушукаться: видали, вот какие бывают среди коммунистов! И нам придется тебя отстранить, ну, понял? В интересах партии, для которой ты станешь неудобным. И жаль будет, честное слово, жаль такого работника. Партии ты нужен живым, а не политическим трупом!

На этом сегодня Полак решил закончить разговор.

— Довольно, товарищ, я слишком занят, сам понимаешь. — Он нажал кнопку под столешницей, и вскоре зазвонил телефон.

— Я уж не говорю о том, — добавил он, положив трубку после короткого разговора, — что это могло бы означать для тебя лично. Для твоей семьи, для детей. В общем, не валяй дурака. Спрячем это дело вот сюда, в ящик, и баста. Нам от тебя требуется дисциплина, а не сентиментальничанье. И партия…

— Партия! Партия! — вскипел Патера. — Не понимаю! У нас на заводе тоже партия, так что же, по-вашему, — ей об этом знать не следует? Я хочу очиститься от подозрений, а не…

— Как?! Так ты хочешь?.. Предупреждаю: я еще раз говорил об этом с ответственными товарищами, я их не назову, но, слово коммуниста, ручаюсь, что это товарищи, призванные решать, и они не станут убивать верблюда из-за воображаемого комара, потому что у них есть опыт, — так вот, эти товарищи знают о тебе все. Но все это ушло в прошлое, а нам важно исключительно одно будущее. Послушай, я даже рад, что ты так настойчиво обдумываешь это дело, честное слово. В противном случае я опасался бы легковесности и податливой совести. Но суди разумно! Всему ведь есть мера. Весь смысл в том, чтобы твои действия были полезны партии, а не звучали гнусной клеветой, недоказуемой грязной выдумкой, вредной для дела! Приходи еще, вижу: с тобой торопиться нельзя. И образумься! Решения, которые созревают не сразу — самые твердые. Приходи!

Полак взял его под руку и довел до двери, он снова стал дружелюбен и терпелив, даже утешающе похлопал неуклюжего Патеру по спине. Тот остановился в дверях, теребя пальцами кепку. Сдавленным голосом спросил:

— А если… если не соглашусь? Как же мне тогда… жить-то?

Полак стал серьезным, подумал немного, сунув руки в карманы. Блеснули стекла его очков:

— Сам видишь: такой возможности нет. Ты прекрасно понимаешь, перед тобой лишь два пути: или — или!

Патера неопределенно махнул рукой, удивленно взглянул на Полака:

— Это угроза, — тихо произнес он.

— Нет! Для настоящего большевика, который просто не мог совершить ничего бесчестного, который способен доказать это своим трудом, всей жизнью — это не угроза. И не может ею быть. В противном случае…

— Да?..

— Оставим это! — Полак уже приветливо улыбался. — Не то еще подумаешь, я хочу давить на тебя. Нет, это твое дело. Я тебя не шантажирую. И не верю в какой-то «иной случай». Ты, конечно, найдешь единственно правильное решение. И приходи сказать мне об этом. Честь!

Когда за Патерой закрылась обитая кожей дверь, Полак поднял трубку, соединился с секретаршей.

— Марцелка, отметьте у себя: если в течение трех недель Патера не явится сам, дайте мне знать. А теперь — меня нет, позвоните доктору Шваху, пускай зайдет после обеда. И не соединяйте меня ни с кем!

Он сел за стол, выкурил для успокоения сигарету, но все чувствовал себя как-то не в своей тарелке. Горло давил ворот рубашки, царапал сзади. Надо сказать жене, чтоб запретила прачке так туго крахмалить. Невыносимо. Он к этому не привык.

Интересно, раздражало бы это и того человека?

Тут Полак с удивлением признался, что не понимает этого упорного простака Патеру. Есть в нем что-то странное — не разберешь! Мелькнуло воспоминание об одной ночи… одной ночи! В конце концов, все можно объяснить. Он, Полак, очутился тогда без гроша в кармане, без сигарет, без завтрашнего дня. И он был голоден. А голодать и нуждаться он не привык. Отец всегда твердил: быть бедным — ни героично, ни умно. Это не заслуга! Быть бедным — позор. Глупость. И вот он, Полак, сидит здесь…

Как быть с Патерой?

Как ни странно, этот упрямец чем-то ему симпатичен. Он вызывает сочувствие и одновременно бесит, влечет к себе, как вершина горы, — это его-то, юриста, из старинной пражской адвокатской семьи! Толкуешь ему, будто по скале колотишь, по дереву — не пробить. Полак вынул из ящика зеленую папку с фамилией того, кто сейчас ушел, снова закурил и начал листать, выписывая на полях краткие замечания.

Расстроенно отбросил вечное перо — оно звякнуло о стекло на столе. Проклятая жизнь! Ну, посмотрим…

Снял трубку городского телефона, набрал номер. Подождал, постукивая короткими пальцами по резному подлокотнику кресла, наконец заговорил:

— Это Полак… Нет, так, мелочь. Был у меня сегодня этот Патера. Помнишь — Ангел? Вот именно. Нет, он еще не одумался, тут спешить нельзя, но дело на верном пути, он и сам дойдет… Нет, не будет, ручаюсь… Нет, пока ничего не предпринимать, не стоит, право же… Не так все это просто, понимаешь, я знаю, но он — рабочий!


А тот, о ком шел с кем-то разговор, возвращался трамваем на завод. Скверик у Дома инвалидов озаряли щедрые лучи весеннего солнца, травка будто смеялась, мир выглядел радостным и надежным. В вагон ввалились школьники, целый класс — видно, на экскурсию собрались, — вокруг Патеры россыпями смеха зазвенели детские голоса, молодой учитель быстрым взглядом следил за этой буйной оравой.

— Что изменилось? — думал Патера. Да, ему угрожали, приставили нож к горлу; что теперь? Как быть дальше? Кто-то где-то о тебе говорит, в каких-то бумагах твое имя записано в страшной связи; кто-то, чье лицо тебе не видать, решает твою судьбу. Коммунист ли он? Сомнения нет. И ты не вывернешься, как ни бейся — круг замкнулся!

В заводские ворота он входил с тяжестью в желудке. На дворе уронили железную трубу, резкий грохот полоснул по барабанным перепонкам.

Пепек с любопытством посмотрел на Патеру:

— Что нового?

— Да ничего…

В раздевалке снял костюм, ополоснул лицо под краном, влез в рабочий комбинезон — и набросился на работу с таким пылом, словно спешил заглушить мучительные мысли громом клепального молотка. Не удалось! Перед глазами стояло лицо жены. Патера стискивал зубы, пот так и лил с него градом.

В тот же вечер, только закончилось заседание парткома и все уже собирались разойтись, Патера взял слово и сдавленным голосом попросил освободить его от членства в комитете. Он высился над длинным столом — бог ведает, зачем встал, высказывая свою просьбу, вставать у них было не принято. Уставив глаза в землю, он испытывал такое чувство, будто проваливается в пропасть, заполненную изумленной тишиной. Глаза товарищей, онемевших от удивления… Измученный мозг Патеры придумал смехотворный, неправдоподобный повод: устал я, товарищи, ночи не сплю, видимо, здоровье подкачало. Пойду к доктору. Боюсь, от меня проку не будет, поэтому… поймите, товарищи!

Еле выдавил из себя эту унизительную полуправду; даже ложь не так бы его удручала, как эта гнусная часть правды, которой он думал облегчить совесть. Действительно, нервы у него расстроены — но отчего?! Он лжет! Трус! — шипело в голове. И они сразу поймут это, не научился он врать со спокойной уверенностью. Но они заставят себя поверить ему — ведь это же Патера, коммунист до мозга костей, испытанный, мы его знаем, положим за него обе руки в огонь!

Патера сел на место, а вокруг поднялся гомон.

— Адамек! Смотрит на него через стол, Патере кажется, что он утратил свою обычную рассудительную невозмутимость — хотя, как обычно, постукивает карандашом по столу, призывая товарищей высказаться по порядку. Тихо, товарищи! Берите слово по очереди!

Батька сердито ерзал на стуле, размахивая руками.

— Что делать, товарищи? Патера навострил лыжи! Еще бы, ведь он директором будет, ему теперь с нами неинтересно! Отрезать — и баста!

Нет, не удалось Адамеку удержать в руках обсуждение, он сдался. А Патера, равнодушный, сидел среди них, слушал, — тут были все, он узнавал их по голосу, по выражению лица, по жестам. И он им… лгал! Вот Машек — его вопросы вонзаются, как дробинки в тело, а Патера отвечает неуверенно, отводит глаза, громоздит ложь на ложь.

Голоса, слова… Ураганный огонь вопросов!

— Да это же чепуха, Йозеф! — слышит он Дрвоту. — Рехнулся ты, что ли? Весь завод тебя недавно выбирал! Единогласно! Нервы! Ты — и нервы! Да ладно, что с тобой поделаешь, коли смыться задумал…

Намекали на его будущее директорство, все новые вопросы так и вились над ним, и Патера все больше запутывался.

— Насчет директорства говорить преждевременно, товарищи, тут еще многое надо устроить, и вообще…

Вот сейчас, подумал он, взять и выбросить из себя все непонятное, что меня давит… Что они скажут? Нет! Прав Полак — так один лишь вред… Всем вред — партии, заводу, Власте, все поставлю под удар, посею смятение, панику… Надо самому с этим справляться!

Неприятный разговор затянулся на добрый час, но ни к чему не привел. Все устали, накурились, проголодались, слова не шли с языка, в голове шумело. В конце концов Адамек постучал карандашом и подвел итог. Протерев слезящиеся глаза, он вперил прямой взгляд в замолчавшего, измученного Патеру — он тоже уже потерял терпение.

— Итак, Йозеф, если ты не решишь иначе, — что делать? Замену-то мы найдем легко, это ты знаешь. Партия найдет замену любому. Вот наоборот — бывает труднее. Что ж тебе сказать, друг? Рассудка ты, что ли, лишился? Да по твоему носу видать — ты и директорства этого испугался. Ладно! Видно, есть у тебя причины. А жаль! Поразмысли-ка хорошенько, даю тебе сроку до следующего собрания. А теперь закрываю заседание, товарищи. Доброй ночи.

В двойной темноте возвращался домой Патера. Сегодня не стал поджидать Адамека, шел один, бежал от его слов, от его глаз. Миновал тихие улочки, остановился только перед опущенным шлагбаумом у Дома инвалидов. Ночной экспресс прогрохотал мимо, как сказочный конь-огонь, рассыпая в ночь охапки искр; возле туннеля дал гудок. И — дальше!

Человек поднимается на холм, прямо, наверх, трава еще мокрая после ливня, идти скользко. Дыхание со свистом вырывается из груди. Человек останавливается, озирается вокруг. Над головой весеннее небо, расцветшее букетами звезд, и город с его мерцающими огоньками — словно зеркало, в котором отразилась искрящаяся бесконечность.

Опустив голову, Патера шагает дальше. Что же такое произошло недавно?

Он знает, он ясно это чувствует.

Он остался один.


предыдущая глава | Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма | cледующая глава