home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



8

Мизина обычно завтракал в столовой один. Дочь предпочитала выпить кофе в кухне и улизнуть из дому, чтобы не слушать папашиных утренних нотаций. Мизина не возражал против этого, он любил покой и комфорт. Завтрак был для него своего рода обрядом, которому он предавался, как истинный гурман. День надо начинать приятно: душ заставляет кровь циркулировать быстрее и сохраняет юношескую гибкость тела, утренняя зарядка в ванной будит аппетит. Завтрак уже приготовлен в столовой по всем правилам: по левую руку рогалики, тут же сахарница и салфетка, справа — газета. Мизина листает ее, просматривая заголовки, и время от времени раздраженно делится мнениями с супругой: «Ты только представь себе, что тут пишут!..»

Газетам он всегда уделял мало внимания. Разве что просмотрит в воскресенье после обеда иллюстрированный журнал, прежде чем сладкая дремота смежит ему очи. После освобождения от оккупации Мизина подписался на профсоюзную газету «Праце», не потому что был таким уж рьяным профсоюзником, а просто как-то механически: в свое время он был почитателем покойной «потаскушки», как в его кругах фамильярно называли газету «Народни политика» (ему нравились ее тупой консерватизм и внешняя солидность), а редакция и издательство «Праце» помещались теперь в том же здании, где когда-то выходила «Народни политика». Газету Пероутки он недолюбливал, считая ее слишком утонченной для маленького чешского человека, но соглашался, что в ней встречаются порой интересные наблюдения. Теперь жена подавала ему к завтраку и «Руде право», которое Мизина засовывал в карман пальто так, чтобы название газеты было видно, когда он войдет в бухгалтерию.

Мизина еще сидел за завтраком, когда в передней звякнул звонок. Мизина беспокойно поднял взгляд и задержал у рта руку с надкушенной булочкой. Кого там черт несет? Он кивнул жене, и та с испуганным видом заторопилась в переднюю. Мизина, напрягая слух, слышал, что она с кем-то разговаривает, но не узнавал голоса нарушителя его утреннего спокойствия.

Наконец вошла жена и растерянно подала ему сложенную восьмушку бумаги.

— Гассманиха, — прошептала она, косясь на дверь.

Мизина пробежал листок глазами, вытянув губы, выпустил через них воздух и удивленно поднял брови. Ну, ясное дело, разве привратница принесет что-нибудь приятное? Вся прелесть завтрака бесследно исчезла. Мизина хмуро отодвинул недопитую чашку. Прочтя лаконичное сообщение — повестку на общее собрание низовой участковой парторганизации[22], сегодня, в восемь вечера, в помещении ресторана Котрбы, — он сразу почувствовал себя как-то неладно. Засосало под ложечкой. На повестке было написано корявым почерком: «Поскольку в повестке дня стоит вопрос о твоем приеме в партию, в твоих интересах прийти обязательно и вовремя».

Мизина раньше обычного встал из-за стола. Повестка окончательно лишила его аппетита. И дома преследует меня эта напасть!

— Пойдешь? — шепнула за его спиной жена, которая прочла повестку, заглянув через плечо мужа. Выражение христианского мученичества на ее пухлом лице рассердило Мизину. Бедняжка была богобоязненна и не могла примириться с его вступлением в безбожную партию, — ведь это угроза бессмертию души! — хотя практической сметкой понимала выгодность этого шага: из их ночных разговоров она знала, куда метит ее супруг.

Мизина с трудом удержался от резкого ответа.

— Ничего не поделаешь, — решительно сказал он, надевая в передней пальто, — кто сказал «а», должен сказать и «б».

Перед отходом он подкрался на цыпочках к двери одной из комнат, затаив дыхание прильнул к замочной скважине и с минуту глядел в нее. В ограниченном кругозоре этого отверстия он увидел свою тещу — владелицу дома, неимоверно тощую старуху с расплетенными седыми косичками. Она сидела на постели, сложив руки на коленях и беззвучно двигая челюстями, словно жевала что-то.

Мизина выпрямился.

— Ничего нового, — вяло сказал он притихшей жене. — Мамаша, видимо, в порядке.

Это была обычная формулировка, — он никогда не говорил ни больше, ни меньше.

Мизина небрежно поцеловал жену и вышел из дому. Сунув руку в карман, он убедился, что не забыл партийного значка, и стал неторопливо спускаться с лестницы. Внизу его ждал неприятный сюрприз. Привратница Гассманова стояла перед ним, загородив дверь широкой спиной, и приветствовала его своим скрипучим голосом, разносившимся по всему дому: «Так приходите сегодня вечером, пан управляющий».

Мизина торопливо кивнул, изобразив на лице подобие улыбки, и поспешил пройти мимо. «Проклятая баба, — со злостью подумал он, очутившись на улице. — Как обнаглела теперь!» Мизина побаивался привратницы, да и не он один. Ох, уж эта Гассманиха! Он помнил, как угодлива она бывала раньше — так и рассыпалась: «Слушаюсь, барин, чего изволите, барин?» Ее муж пенсионер, в прошлом швейцар банка, личность почти неизвестная в доме, вечно сидел в швейцарской у плиты, кашлял и плевался. Главой семьи был не он, а она. Незадолго до февраля Гассманиха вступила в компартию и с тех пор забрала весь дом на Виноградах в свои руки. Днем и вечером она торчала в окне швейцарской, скрестив руки под мощным бюстом, и бдительным оком оглядывала улицу. Ничто не укрывалось от ее взгляда, каждый, кто проходил по лестнице, мог быть уверен, что привратница наблюдает его в глазок. Она знала все обо всех: у кого что сегодня на ужин, кто купил новый ковер. Многих жильцов бросало в дрожь от одного ее взгляда: Гассманиха любила посплетничать, и язык у нее был что бритва. До войны она была услужлива и даже немного раболепна, во время войны усердно поносила Гитлера, но одновременно признавала, что он «здорово расправился с жидами», в частности, с той богатой старухой с пятого этажа. В доме шепотком говорили, что Гассманихе достались «на сохранение» кое-какие ценности выселенной старухи. Некоторые жильцы даже слышали ее препирательства с молодой истощенной еврейкой, которая, выйдя из концлагеря, явилась за вещами своей бабушки. Но Гассманиха выставила заплаканную девушку за дверь раньше, чем злые языки успели получить достаточно пищи для сплетен. Ничего не доказано. А теперь разговоры на этот счет и подавно умолкли. Щекотливое дело! Да и кто захочет ссориться с Гассманихой? Ведь стоит только не так взглянуть на нее, и она уже отпустит вам вслед ядовитую реплику о том, что «господа, видно, проспали и не знают, что нынче не старая республика, нынче нельзя обижать трудового человека!». Гассманиха правила самовластной рукой, и многие жильцы, зная, что их спокойная жизнь в доме на Виноградах целиком зависит от отношений со швейцарихой, не скупились на благодарность за доставку продовольственных карточек на квартиру.

Мысль о Гассманихе удручала Мизину. Он всегда презирал ее, считал эту бабу ничтожеством, но что, если сегодня на собрании она заговорит? И скажет, что он зять домовладелицы! Глупость, конечно, дом пока что не его, и он может доказать это. Теща не выпустит дом из рук, пока не загнется. Что может доказать швейцариха?

Прогулка через Ригровы сады по дороге на службу успокоительно подействовала на Мизину, но мысль его продолжала напряженно работать. Скорей бы уж покончить с этой процедурой! В парторганизации на службе он уже проскочил, хотя несколько человек высказались против, в том числе и Бартош. Теперь Мизина представил себе, как сегодня вечером его будут сверлить любопытные взгляды швейцарих, прислуг и кустарей, всей этой голытьбы из соседних полуподвалов, как они начнут задавать ему бесцеремонные вопросы, а он будет торчать у всех на глазах, как глиняный болван в тире, и остро чувствовать свое унижение. От этой картины его бросало в жар и холод.

На службу он пришел вовремя, заскочив на соседней улице в какое-то парадное, чтобы прицепить партийный значок на отворот пальто. «Честь труду!» — бодро гаркнул он привратнику и ловко вскочил в кабину «бесконечного» лифта, которая, постукивая, донесла его до пятого этажа. Приветливо здороваясь с встречными, Мизина направился в свой отдел.

— Честь труду!

Между столами сотрудников он проходил в «аквариум». Все знают, к кому обращено громкое приветствие Мизины, и никто не отзывается. Главач еще приглаживает у умывальника свой элегантный чуб, Брих почти не поднимает глаз, Бартош бурчит что-то невнятное и, проводив Мизину взглядом, вставляет в мундштук половину сигареты и говорит Бриху: «Огонь есть?» Тот молча подает ему коробку спичек. «Спасибо».

Машинистка Ландова, молодая женщина в роговых очках, опускает голову к пишущей машинке, тихо вздыхает и начинает стучать. «При просмотре наших записей мы установили, что по направленному Вам нашему счету…» и т. д.


За всеми этими короткими репликами, обрывками фраз и испытующими взглядами Брих ясно чувствует общее напряжение. После ухода из отдела перепуганного Штетки и прихода туда Бартоша в отделе установилась атмосфера молчаливого служебного усердия. Нарушал молчание обычно сам Бартош. С сослуживцами он держался по-товарищески, — приятная неожиданность! — это все признавали, но все-таки… Иной раз сотрудники перебрасывались парой слов, но вскоре разговор иссякал. Понемногу, однако, в отделе привыкли к Бартошу. Главач, решив, что он «хороший мужик», стал держаться непринужденнее; опять зазвучал звонкий смех хохотушки Врзаловой. Ландова примиренно глядела в одну точку перед собой, но упорно избегала взгляда Бартоша. Однажды, после долгих колебаний, он осведомился у нее, как поживают Маша и медвежонок. «Спасибо, оба здоровы», — потупившись, прошептала она.

Жизнь в отделе потекла по-прежнему. Время от времени Главач рассказывал вполне приличный анекдот или советовался о решении шахматной задачи из газеты, а когда узнал, что Бартош — опытный шахматист, недолго думая, перешагнул последний рубеж недоверия. «Надо нам сыгрануть, товарищ Бартош!» — повторил он, наверное, раз двадцать, и Бартош каждый раз соглашался с серьезным видом, скромно подчеркивая, что давно не играл. Как-то он рассказал, что во время войны он и один француз, тоже сидевший в Бухенвальде, сделали шахматы из хлебного мякиша и часто играли, — это был у них единственный способ общения: языков друг друга они не знали.

Француза звали Жерар, он был преподавателем древних языков в Клермон-Ферране. Нацисты убили его перед самым концом войны… У них это называлось «убит при попытке к бегству». Светлый был человек! Когда его уносили, в руке нашли измазанную шахматную фигурку, черную королеву… С тех пор я не садился играть в шахматы… как-то не хватало времени, — извиняющимся тоном заключил Бартош. Отведя глаза от окна, за которым апрельский дождь стучал по крышам, он поймал взгляд Ландовой. Роговые очки некрасиво увеличивали ее серые глаза. Какой-то вопрос, очевидно, вертелся у нее на языке, но так и остался невысказанным. Бартош с удивлением заметил, что у Ландовой красивые, нежные глаза, и сердце его странно сжалось.

— Вы были в концлагере? — спросил Главач.

— Тридцать девять месяцев, двенадцать дней, шесть часов и одиннадцать минут, — с шутливой педантичностью, слегка улыбнувшись, отозвался Бартош и тотчас добавил, чтобы сгладить невеселое впечатление: — Месиво, которое там называлось хлебом, годилось разве что на шахматные фигурки. Проглотить его было не так-то легко.

Больше он не говорил о концлагере. Вспоминать это не очень приятно.

Брих почти не слушал этих разговоров, мыслями он был где-то далеко. В последнее время он редко улыбался, редко вступал в разговоры, и его общение с новым сотрудником отдела ограничивалось приветствиями, короткими деловыми фразами и репликами: «Спасибо!» — «Пожалуйста!» И все же Брих чувствовал, что напряженность между ним и новым, незваным человеком растет изо дня в день. Бог весть почему! Поднимешь голову и поймаешь молчаливый, внимательный взгляд. «Наблюдает! — думал Брих и хмурился. — Созорничать бы, показать ему язык!» Бриху казалось, что эти проницательные, глубоко посаженные глаза следят за каждым его жестом и выражением лица, что взгляд их лезет под кожу, как заноза, взрезает его, как скальпель, чтобы бесцеремонно проникнуть в нутро. Гляди, гляди, у меня крепкие нервы! И все же в Брихе нарастало унизительное беспокойство, глупая тревога, хоть и не от страха.

Иногда на столе Бартоша звонил телефон: вызывали Бриха, и ему приходилось совершать путь вокруг стола, запинаясь о шнур.

— Привет, уважаемый юрист, говорит Ондра! Все улажено, едем в конце апреля. Звоню тебе, чтобы ты заблаговременно приготовился.

— Не дури! — сдерживая злость, говорил Брих, оглядываясь на безразличного с виду, согнувшегося над бумагами Бартоша. — Я уже сказал тебе: отстань!

С невозмутимым видом он возвращался к своему столу, но на душе у него было тревожно. Раж с каждым днем усиливал натиск. Уговорам не было конца. Но все же Брих чувствовал, что его приятель не надеется на успех. «Не поеду!» Настояния Ража выводили его из равновесия, потому что телефонные разговоры происходили при внешне безразличном Бартоше. За недели, прошедшие с февраля, Брих обменялся с Бартошем всего лишь несколькими незначительными фразами, но он знал, что столкновение, которого он не хотел, неизбежно. Этот неприятный сухощавый человек, притаившись, как хищник, только и ждет случая, чтобы втянуть его, Бриха, в ненужный и волнующий спор. Так нет же, не доставлю ему такого удовольствия!

Но все это было не так-то просто. Брих не собирался обманывать себя, это было бы трусостью. Надо же глядеть на вещи прямо и видеть, что идешь в пустоту… Впервые в жизни Брихом овладело отвращение к работе. Ему казалось, что он связан по рукам и ногам. Он пытался преодолеть это отвращение, упорно сидел дома над учебниками, как червь в землю, вгрызался в пособие по английскому языку, но мысли у него разбегались. К чему учиться? Все равно всему конец, и усердие теперь бесцельно, глупо, мучительно, как вся его нынешняя жизнь. Почва ускользала из-под ног, все становилось бессмысленным.

Брих вставал из-за стола и пускался в утомительные прогулки по вечерней Праге, бродил по улицам, предаваясь мыслям, на которые не находил ответа.

Он думал об Ондре, об Ирене, о Барохе… В памяти вставало красивое, приветливое лицо бывшего экспортного директора, бумажка с его адресом жгла грудь… Распутье? Да, Брих на распутье, но путь, который предложил Барох, немыслим. Быть выброшенным на чужой берег, лететь как перышко по воле ветра в бурном мире? Покинуть страну, где ты родился, народ, на языке которого ты говоришь, город, без которого ты зачахнешь от тоски? Ведь ты иной, чем Ондра и чем Барох. Но в минуты подавленности он задумывался над их доводами, перед его взором развертывались заманчивые картины. Дальние страны! С детства он мечтал увидеть их! Пыхтящий локомотив увозит его в далекие края… Франция, море… Прогулки по кипучим муравейникам городов, знакомство с местами, названия которых звучат, как экзотическая музыка. Начать жизнь снова, по-иному… Но ведь уехать сейчас — значит, быть может, не вернуться сюда никогда!

Опершись локтями о неубранный столик закусочной, Брих поужинал кнедликами с невкусной подливкой. Вокруг него болтали посетители, но он ничего не слышал — он размышлял. За что бороться? За свободу и демократию против насилия? Стало быть, за то, что называли Первой республикой? За идеалы гуманности? А где они существовали в той республике, кроме как в книгах? Бартош, конечно, сказал бы, что это борьба за капитализм, ведь у них сейчас же готов ответ на все!

Брих не мог не признаться перед самим собой, что пропаганда так называемых реакционеров — это попросту дешевые конфетки в красивой обертке демократической фразеологии. А радио с того берега? Кое в чем они правы, а кое-что врут. Бороться против нынешнего режима? Против Патеры, которого он каждый день встречает на лестнице? Против соседа, что живет рядом? И в конечном счете, может быть, и вправду против социализма, а ведь эти люди хотят его. Сколько он сам еще до февраля спорил о социализме с Ондрой, упрекая товарища в предубежденности, — ведь Ондра частный предприниматель! — и защищал от саркастических выпадов приятеля эту благородную идею, сочетающую в себе величайшую человечность, справедливость и разум. Да, только глупец или преступник может восставать против социализма. Но сейчас Бриху казалось, что он очнулся от розового сна и уперся в какую-то стену. Не так он представлял себе социализм! Террор, диктатура, комитеты действия, рабочая милиция… Страх и ненависть! Месть и сведение счетов. Слыша подчас волнующие новости, Брих стискивал зубы. Изволь слушать их радио, читать их газеты! Все усердствуют наперебой в восхвалении социализма, все на один лад! Трусость людей так и выпирает наружу. Одних увольняют, других, более благонадежных, принимают на их места. Грозит опасность, что возникнет новая каста избранных. Новые карьеристы, ненавидя компартию, рвутся в ее ряды, видя в партбилете пропуск в рай несвободы. Трудбригады, лозунги, митинговщина — все это социализм? Власть рабочих? Нет, он, Брих, не примирится с этим, он не может и не хочет быть таким, как дядюшка Мизина. Лучше жить бессмысленно, чем позорно.

И вместе с тем Брих чувствовал, что не в силах, просто не может поднять руку против всего этого. Ведь они во многом правы, он видел это во всем. Ведь и в самом деле сколько несправедливости было у нас до февраля, спекулянты жирели, как клопы, присваивая плоды чужого труда. Да, это так. И о многом другом, что было в прошлом, не приходится жалеть.

В том-то и беда Бриха: он висит между двух миров, не в силах сказать ни да, ни нет, и терзается сознанием своей ненужности. А ведь так хочется работать, идти вперед, жить по-человечески… так хочется! Что же остается делать? Стоять в стороне, идти путем, который никуда не ведет, и ждать, ждать, ждать? Но чего? Замкнуться в себе? Погрузиться в мир собственного разума и сердца, как бы зыбок и недолговечен ни был этот мир, не покоряться насилию, не служить всему тому, чего он, Брих, не приемлет. Иначе он стал бы противен самому себе.

Весть об отказе Бриха от повышения разнеслась по бухгалтериям. Брих чувствовал это по тому, как на него поглядывали: одни недоуменно, другие с молчаливым восхищением, которое его не радовало. «Человек с характером!» — говорили о нем. Да, не всякий может позволить себе такую роскошь! Брих даже получил анонимное письмо, автор которого в высокопарных выражениях превозносил непримиримость Бриха к диктатуре. Брих, мол, будет вознагражден сторицей… как только нынешний режим потерпит крах. «Кретин! Примитивный, торгашеский, мещанский умишко!» — подумал Брих, яростно разорвал письмо и бросил его в корзину. Не менее яростно он отразил упреки дядюшки Мизины, который напустился на него: «Отказался от собственного счастья, дуралей! Такой случай — редкость!»

Работа в бухгалтерии опротивела Бриху, она теперь казалась ему убийственно скучной; сознание того, что отныне он постоянно будет заниматься ею, нагоняло уныние. Ведь это работа только ради жалованья, из которого пара сотен уходит на скромное пропитание и несколько сотен — в сбережения. Брих с детства привык экономить, экономил и теперь, хоть и не знал для чего. Может быть, на две-три редкие книги, которые букинист припрячет для него под прилавком, стопки их уже высятся у него на столе, Бодлер, Малларме… Брих перечитал Джойса, Хаксли, попытался перечитать Пруста. И снова бросал книги. В них сотни человеческих судеб и мнений, но в них нет ответа на те вопросы, которые не дают ему покоя.

А еще Ирена. После того ночного разговора он больше не видел ее, но понимал, что все осталось недосказанным. Он боролся с желанием повидать ее. Снял однажды телефонную трубку, но рука сама опустилась. Зачем встречаться? Не нужно, больно и безнадежно! Ирена просит то, чего он не может дать ей. Она требует ответа на вопросы, в которых он не разбирается. Усиливать ее растерянность своей растерянностью, ну уж нет! Плохая это была бы услуга такому близкому… такому дорогому человеку. Лучше не думать об этом!

Все эти мысли и чувства таились глубоко в душе Бриха, а жить он продолжал по-прежнему одиноко. По утрам делал гимнастику, раз в неделю ходил в бассейн, ужинал все в той же закусочной и все, что в нем жило, скрывал за невозмутимым выражением лица, а иной раз даже смеялся, слушая свежий анекдот общительного Главача. Надо жить, что бы ни происходило, надо дышать, разговаривать с людьми, — Брих не любил уныния, он противился ему изо всех сил, противопоставлял ему всю свою волю к жизни. Видно, таков удел моего поколения — строить воздушные замки, видеть, как они рассыпаются в прах, и снова складывать из обломков новый мир по своему образу и подобию… и так без конца. Мы живем в эпоху переоценки всех ценностей: то, что вчера казалось хорошим, будет сметено завтра. А ты, дружище, живи.


Началось это совсем невинно. Мизина вызвал племянника в «аквариум» и дал ему срочную работу.

— Ничего не поделаешь, придется тебе задержаться, — коротко объяснил он. — Ну, ничего, Франтишек, я попросил остаться и товарища Бартоша. Он охотно согласился помочь тебе. Завтра после обеда отчет должен быть у меня на столе.

Брих хотел было категорически отказаться, но, узнав в чем дело, махнул рукой и без возражений взялся за работу. Когда все ушли, он и Бартош зажгли настольные лампы и погрузились в бумаги. Счетная машина Бартоша неутомимо щелкала в тишине, длинная полоска бумаги выползала из нее, свитком ложилась на стол и опускалась на истоптанный паркет. Оба молчали, но Брих чувствовал, что разговор неизбежен. Ну, что ж! Он надолго забаррикадировался сосредоточенной работой, но когда поднял глаза, встретился с пристальным взглядом Бартоша.

— Вам нужно что-нибудь? — спросил Брих.

Бартош отрицательно качнул головой: он просто отдыхал. Закурив сигарету, он выпустил дым. Зеленоватая тень от абажура закрывала верхнюю часть его лица. С минуту он курил, поглядывая на Бриха, занятого расчетами, потом спокойно спросил:

— Так как ваши дела, а?

Брих поднял голову и сделал вид, что не понимает.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, как вам живется? Мы тут сидим рядом, а ничего не знаем друг о друге. — Он коротко усмехнулся. — Надеюсь, этот откровенный вопрос не вызовет у вас подозрения, что я что-то выведываю.

— Дело ваше. Кстати говоря, я не слишком интересная личность.

— Допустим. Но я вот гляжу на вас, и, хоть вы и неинтересная личность, у меня возникает много вопросов. Вы сами знаете, что для них немало оснований.

— Например? — Брих снова наклонился над бумагами и не глядел на Бартоша, как будто бы слова собеседника совсем не волновали его.

— Например, почему вы все еще сидите здесь? Вам давно бы уже следовало перебраться двумя этажами ниже. Надеюсь, вы остаетесь здесь не из родственных чувств. Здесь вас нетрудно заменить, а для человека с юридическим образованием эта работа попросту примитивна.

— Вы в самом деле того мнения, что я заслуживаю повышения? Теперь? Но я ведь не состою в вашей партии и даже не собираюсь вступать в нее. Нет, я не из числа призванных.

Бартош улыбнулся.

— Вздор. Нам нужны образованные и честные люди. А вы именно такой человек. Не понимаете вы, что ли, что перед вами сейчас, как никогда, открыты все пути.

— Понимаю, и все же… Разве вы считаете дурным то, что я сижу здесь?

— Я считаю это нелепым, — спокойно сказал Бартош.

— Откровенно говоря, это прежде всего мое дело. Как вы думаете?

— Прежде всего да. Но не целиком. Сейчас каждый должен делать ту работу, на какую способен. Образование — это вклад в человека, его надо возвращать с процентами. Вот как надо подходить к этому вопросу.

— Спасибо за поучение, — коротко сказал Брих. — Мне уже говорили нечто подобное. Мол, нерациональное использование кадров. Это верно, но при других обстоятельствах. Кончим, однако, этот разговор. Есть у вас еще вопросы?

Бартош выдул из мундштука окурок прямо на пол, но тотчас же нагнулся и сунул его в переполненную пепельницу. Потом он снова повернулся к Бриху.

— Помнится, в феврале у нас с вами был интересный разговор. Жаль, что мы его тогда не докончили.

— Излишне к нему возвращаться. Сейчас все переменилось.

— Вот видите. А меня как раз интересует, каковы ваши взгляды сейчас?

— Взгляды на что?

Слабая улыбка не сходила с губ Бартоша. С минуту он размышлял, глядя на стол.

— Ладно, будем вполне откровенны; вы с нами, Брих, или против нас?

Это был вопрос в упор, направленный прямо в цель, он, казалось, проник в самое сердце Бриха.

— Не уверяйте меня, что в нынешней обстановке вы часто говорите откровенно, — раздраженно сказал он. — Это было бы наивно. Вы спрашиваете всерьез?

— Вас — безусловно всерьез.

— У меня нет причин не ответить, — сказал Брих, поднимая взгляд. — Не знаю, чего вы добиваетесь, но это не важно. Я ни с кем. Ни с кем! Ни с вами, ни против вас. Я не считаю, что партийная ограниченность — это прямая дорога в рай. Не то чтобы я был во всем несогласен с вами. Но из нашего последнего разговора вам должно быть ясно, чего я не приемлю. В этом смысле мои взгляды не изменились. И оставим эти темы, пожалуйста. По принципиальным вопросам мы не договоримся. Споры о свободе и демократии кончаются обычно впустую, а нам сейчас нужно составлять отчет, а не спорить. У вас свои взгляды, и я на них не посягаю. Мы работаем дружно, а большего, может быть, и не надо.

— Ладно, — согласился Бартош. — Скажу вам только вот что: вы кое с чем несогласны, и это я вполне понимаю. Но надо иметь ясность в основном вопросе, каково прошлое и каково будущее, где смерть и где жизнь. Для этого достаточно здравого смысла и непредубежденности. Вы говорите: я ни там, ни здесь. Это вздор, и к тому же опасный. И я…

— Можете доложить об этом где и кому угодно! — вспыхнул Брих и тотчас почувствовал, что сказал глупость. Сердце у него колотилось. Бартош недоуменно посмотрел на него, засмеялся и забарабанил пальцами по столу.

— Вы имеете в виду донос на вас? О господи! Пропаганда небылиц сейчас, правда, развернулась вовсю, но я не думал, что ей поддадитесь и вы, умный человек… Кроме того, я считаю вас порядочным человеком. Не стройте из себя мученика за чужие интересы. По-моему, у вас просто хаос в голове, вы кормитесь какими-то гнилыми идеями. Ни там, ни здесь! Как это назвать, а? Вздор, и только.

— Называйте как хотите, — уже сердито возразил Брих. — Если человек не поглощает безропотно вашу пропаганду, значит, он кормится гнилыми идеями. Любите вы навешивать ярлыки. Бац — и зачислен в реакционеры! Меня вы, наверное, тоже уже классифицировали: редкий экземпляр. Ну, хватит. Я никому не мешаю, политикой больше не интересуюсь, за карьерой не гонюсь, зарабатываю свой хлеб честным трудом… Оставим эти разговоры, чтобы сохранить здоровые отношения по работе. У вас наверняка и без того хватает хлопот. Не стоит увеличивать их из-за одного человека, который, как вы выражаетесь, питается гнилыми идеями. — И он демонстративно уткнулся в бумаги, показывая, что считает этот неприятный и бестолковый разговор законченным. Раз и навсегда!

Бартош нагнулся и снял очки. Его лицо стало вдруг необычно молодым и словно бы обнаженным. Роговая оправа стукнула о стеклянную доску стола. Бартош протер пальцами глаза, взгляд его был серьезен.

— Я хотел откровенного разговора с вами, Брих. Я согласен и допускаю, что в борьбе, которая разгорелась кругом, совершаются ошибки. Кое с кем, возможно, обошлись или еще обойдутся несправедливо. Но не может же это совсем сбить с толку разумного человека. Ведь решаются великие дела. Я понимаю, что вас многое волнует, со многим вы, возможно, не согласны. Но, господи боже, не палить же из пушек по воробьям. Вы безусловно во многом правы, однако ошибаетесь в самом главном. И никакой вы не редкий случай, совсем нет! — Он продолжал тихим голосом, не смущаясь кажущимся безразличием Бриха, и говорил с полной откровенностью, зная, что шаблонные фразы не возымеют действия; ему было ясно, что Брих только делает вид, будто не слушает. — Интеллигенция — это особая проблема… Разумеется, часть ее. Многие образованные и честные люди не понимают, что все происходящее — в их собственных интересах. Социализм не только для рабочих и для членов компартии, он для всех. У нас много беспорядков, да и мы, коммунисты, не всегда действуем правильно, кое-чего мы еще просто не умеем. Мешает и груз прошлого, врожденный консерватизм. До недавнего времени в нашей стране был деятель, претендовавший на роль идейного вождя интеллигенции. Вы знаете, о ком я говорю. Он даже придумал не лишенное элегантности название той болезни, которую прививали себе люди, верившие в его надпартийность; они называли себя внутренней эмиграцией! Но это же вздор! В конце концов он стал изменником и теперь ищет случая облить грязью нашу республику. Что у него на уме, то будет и на языке, вот увидите. Такова логика борьбы. Так вот, этот прожженный деятель тоже клялся, что он не против социализма. Почему бы, мол, и не построить социализм, давайте поговорим об этом, господа. И он разглагольствовал так возвышенно и хитро, что ему удавалось держать в заблуждении многих совсем неглупых людей. Метод у него был неплохой: так называемый объективизм. Своего рода патент на чистый разум. Надпартийная точка зрения! Фальшивый гуманизм и жонглирование понятиями, которые, как вы сказали, имеют вполне определенное содержание: свобода, демократия, социализм. Особенно успешно он занимался «ловлей блох» — извлекал на свет всякие мелкие промахи и недостатки и поднимал крик: «Не таким мы представляли себе социализм, это же террор, надругательство над демократией!» Раздуть, отвести глаза, чтобы люди не увидели правды, не смогли отличить ее от лжи, вот его метод. Заглушить мелкими фактами, пусть подлинными, главную и великую правду и разжигать в интеллигентах кастовое сознание: «Нас, мол, не тронь! Духовная соль народа, интеллигенция, под угрозой коммунистического произвола!» Нашлось немало таких, кто попался на это. Даже честные и порядочные люди…

Счетная машина Бартоша опять защелкала. Оба продолжали работать в напряженной тишине. Брих курил и упорно молчал. У него болела голова, он прижимал кулаки к вискам, но не уходил.

Бартош вдруг снова заговорил, словно побуждаемый новой мыслью.

— А жаль, Брих. Сидим мы тут рядом, а не можем найти общего языка. В конце концов вы поймете сами, после того как крепко ушибетесь. А ушибетесь вы наверняка. От души вам желаю, чтобы это не было смертельное увечье.

Брих взглянул на него, нахмурив брови:

— Каркаете?

— Такой уж я противный ворон.

Уборщица заглянула в дверь и, увидев, что в комнате двое еще работают, сделала недовольное лицо и ушла, грохоча совками и жестяным ведром.

После этого неоконченного разговора отношения между Брихом и Бартошем стали еще более натянутыми. Бриху казалось, что глаза человека, сидящего напротив, следят за каждым его шагом, каждым движением. Но Брих оставался невозмутим, даже когда однажды на столе Бартоша зазвонил телефон и в трубке снова раздался знакомый голос; Брих покосился на Бартоша, тот, безразличный с виду, сидел над бумагами. «Прикидывается! — с немым гневом подумал Брих. — А сам навострил уши. Пускай! Следи, следи, соглядатай, все вы такие!» И положил трубку.

После того вечернего спора они перестали говорить на серьезные темы. Бартош чувствовал, что Брих уклоняется от наводящих вопросов, а спрашивать в упор было бесцельно. Бартош это знал. Держались они друг с другом учтиво, и обоим казалось, что они разговаривают словно бы на расстоянии; Брих упорно придавал такой характер их отношениям, отгородившись стеной безличной вежливости и деловитости. Бартошу оставалось терпеливо наблюдать и выжидать. Это он умел.

К короткой записи о Брихе в блокноте Бартоша прибавилось пять густо исписанных страниц. На них продолжалась безмолвная борьба, спор с этим растерявшимся интеллигентом. Там были вопросы, ответы, возражения. Бартош чувствовал, что Брих побудил его ответить на вопросы, которыми он сам никогда не задавался. И он писал, подыскивая слова, размышлял. Как сказал этот Брих? «Наклеиваете ярлыки — бац, и готово»? Не мне ли это не в бровь, а прямо в глаз? Разве весь этот мой блокнот не сплошное наклеивание ярлыков? Блажь! Нелепое пустое занятие!

Бартош писал, рассуждая о Брихе, но вдруг ясно почувствовал, что не доведет этих записей до конца. Удивительно сложная штука — человек! Вот и Брих… Как понять его? Бартош сам удивился тому, что написал в конце пятой страницы: «И все же этот человек мне симпатичен. Я ему верю. Как же быть? Как помочь ему, пока еще не поздно? И зачем, собственно, ему помогать? Разве нам так уж важен один запутавшийся интеллигент? Есть ли у нас время возиться с ним? Ради чего? Для того, чтобы дать экспортному управлению еще одного сотрудника? Для того, чтобы уговорить Бриха принять назначение? Нет, не только в этом дело, главное — сам человек. Надо ему помочь, если даже он отчаянно упирается. Но как подступиться к нему? Обычные слова не помогут. Бриха надо убедить как-то иначе, вот что. Но как? И сумею ли я это вообще?»

Бартош захлопнул и отодвинул блокнот. Странное дело, что-то нашло на тебя, Бартош, чего ты и сам не понимаешь… Какая-то тоска и сознание беспомощности. Ты всегда считал, что не знаешь сомнений, а теперь вдруг ощутил, что тебе не хватает чего-то важного, что изменит твой прежний, резкий и прямолинейный взгляд на людей. Тебе хочется выбросить все свои блокноты и бежать прочь из затхлой комнатушки, бежать куда?.. Бог весть! Туда, где вокруг тебя будут живые люди.

А потом он о чем-то вспомнил, и по его губам пробежала усмешка.


предыдущая глава | Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма | cледующая глава