home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



25. Резной нож в сумочке

Телеграмма от тестя, принесенная мадам Кинтен, лежит на столе в моей комнате. Час ночи. В навалившейся на дом тишине взрывается короткая фраза всего в два слова: «Приезжайте немедленно». Дальше следует подпись: «Тед Ларсан» — и адрес: Реймс, Отель «Пинтад».

Моя машина в ремонте, но я видел возле дома автомобиль Жюльена. Когда дело касается Сесиль (а ради кого еще тесть стал бы меня вызывать?), я мгновенно обретаю силы и трезвый взгляд на мир. Я решительно стучу к Жюльену. Он не отзывается, однако за дверью слышатся шорохи, скрип кровати, перешептывание. Поскольку открывать мне не хотят, я громко и ясно объясняю из коридора, что мне нужно. Жюльен должен сейчас же отвезти меня в Реймс. Я прошу его даму извинить меня, но речь идет о жизни моей жены.

Жюльен бормочет в ответ что-то невнятное, но его быстро, перебивает высокий повелительный женский голос:

— Нужно ехать, Жу, и немедленно.

— Сейчас иду, — кричит мне Жюльен.

Я спускаюсь и жду его в столовой. Сесиль не желала иметь в доме гостиную и вообще ничего, что могло бы позволить человеку расслабиться. Эта столовая так похожа своей изящной строгостью на нее самое, что у меня сжимается сердце.

Надо воздать должное Жюльену — он собрался за десять минут. С ним вместе выходит молодая женщина с очаровательными голубыми глазами и восточным типом лица. Я столько раз видел фотографии Памелы, что мне трудно не узнать ее. Однако Жюльен почему-то представляет ее как свою приятельницу по имени Виктория Май. Мне кажется странным это сочетание, которое напоминает одновременно о войне и о весне, но я слишком встревожен, чтобы об этом задумываться.

— Виктория поедет с нами, — заявляет Жюльен.

Мадемуазель Май хмурит тонкие брови.

— Ни за что! — заявляет она.

— Но ведь ты только что обещала мне…

— Да, обещала, потому что тебя невозможно было иначе поднять с постели. Пришлось пойти на крайние средства ради благого дела…

Тут она бросает на меня умопомрачительно нежный взгляд, который перехватывает Жюльен.

— Ладно, — быстро соглашается он. — Ты извини меня, я действительно веду себя как зануда. Конечно, не езди, если не хочешь.

Но Памела, видно, решила не давать ему ни минуты передышки.

— Впрочем, я, может, и поеду с вами.

— С вами или без вас, но нам пора ехать, мадам, — вмешиваюсь я.

Жюльен смотрит на меня ошарашенно. Памела, кажется, тоже не ожидала такого поворота дела. Она явно намеревалась всласть поиграть на нервах своего бывшего супруга, но смутить ее трудно. В дверях она прощается с нами. У нее наверняка есть свои планы на остаток ночи.

Я рад был бы повести машину, чтобы хоть немного прийти в себя, но Жюльену тоже необходима разрядка, и он садится за руль сам. Мы оба молчим. У меня больший простор для догадок и предположений, чем у Жюльена, для него, видимо, все сводится лишь к одной-единственной картине: Памела-Виктория в объятиях другого. Я же могу предполагать все что угодно: болезнь, несчастный случай или — и это моя единственная надежда — какой-нибудь неразрешимый конфликт между Сесиль и ее родителями, который я призван рассудить. Например, она вдруг отказалась выступать… Но что делают Ларсаны в Реймсе, так далеко от тех городов, где они должны сейчас гастролировать? Я снова и снова пересматриваю одну за другой все свои гипотезы, не в силах вырваться из этого замкнутого круга, как человек, гадающий на ромашке или перебирающий четки. Нагой внезапно канул во тьму веков, и во мне не осталось ничего, кроме страха потерять Сесиль. Силы уходят из моих рук, в ушах шум, в котором тонет все. Я вспоминаю сцены смерти, сыгранные в моем театре-убежище. Вижу себя подростком, который в самозабвенном восторге бросается с лестницы, подавая самому себе реплики в роли Китти Белл. Вижу испуганное и рассерженное лицо матери, склонившееся надо мной, и самого себя, распростертого в полном изнеможении на плетеном коврике перед дверью. При воспоминании обо всех сыгранных мною смертях я испытываю угрызения совести. Быть может, с этим не следовало шутить и уж тем более находить в этой игре удовольствие. Недавно, стоя перед Бартелеми, я непроизвольно испустил крик и потерял сознание. Внутри у меня действительно что-то дрогнуло. Я почувствовал, что моя игра на сей раз не прошла для меня безнаказанно, что я в опасности, ибо началась расплата. Должно быть, у меня накопился изрядный долг за эти тридцать лет, когда я столько раз умирал на потребу зрителя.

Ночь обступает нас со всех сторон. Дома вокруг — немы и слепы. Бессмысленно стучаться в их двери, впрочем, сейчас мне это безразлично.

Мы едем, наверно, уже около часа, и вдруг раздается хриплый голос Жюльена:

— Надеюсь, там все хорошо.

Жюльен не уточняет, где именно. Он и сам, очевидно, толком не знает, кому он это говорит — мне или себе. Я по привычке благодарю его.

Прямо перед нами на дорогу выскакивает кошка. Жюльен резко тормозит, рискуя свалиться в кювет. Я ругаю его, но больше для порядка.

— Знаешь, — вдруг говорит он, — это была Памела…

— Я понял.

— Это она захотела устроить маскарад.

— Из-за нынешнего мужа?

— Да нет, что ты! Бедняга прекрасно знает, с кем имеет дело. Она придумала все это, чтобы вернуть нашу любовь. Ей надоел Жюльен Кастеллани, надоел Джеймс Дэвидсон, надоел Донаван, и, видя, что я уже не способен на новые роли, она не нашла ничего лучше, как вменить индивидуальность самой.

Я ничего не отвечаю, но в глубине души мне хочется отхлестать по щекам эту неуемную особу, жаждущую новых ролей. Однако сам-то я разве лучше? Не упивался ли я сотни раз «костюмом, гримом, перевоплощением»?

Жюльен молчит. Должно быть, думает о своей загадочной, неверной Памеле. Он прибавляет скорость. На одном из перекрестков я вижу большую гипсовую скульптуру богоматери, возвышающуюся на бетонном постаменте в форме носа какого-то таинственного корабля. У меня вдруг возникает мысль, которая мне претит, ибо я унаследовал от матери отвращение ко всякого рода сделкам. Я подумал, что если найду Сесиль живой и невредимой, то должен буду чем-то за это заплатить. Например, согласиться без всяких оговорок на роль Нагого, не пытаться сплутовать, не уклоняться от риска и сознательно принять удар, играть, не щадя себя, с полной самоотдачей, как Гленда Джексон.

В тот день, 14 ноября 1938 года, в брюссельском Дворце Искусств вымысел и жизнь вступили в противоборство у меня на глазах, словно чтобы преподать мне наглядный урок. Но тогда я остался слеп и счел вымысел важнее. Между Эпилептиком и мадам Сегон-Вебер я сделал неверный выбор. Я был вынужден, разумеется, отвести взор от Федры, закованной вот уже десятки лет в тяжелое платье, расшитое золотом и драгоценными камнями, и обратить его к страданиям человека, про которого мама сказала: «Неужели они не могут дать ему умереть в тишине!» И тем не менее страдания Федры были для меня более подлинными.

Мы подъезжаем к Реймсу с пением первых птиц. В «Смерти на рассвете» тоже поет птица, как раз когда мне всаживают пулю в спину. Мы довольно долго кружим по городу, пока не отыскиваем наконец отель «Пинтад». Это скромная гостиница в стороне от центра, погруженная в полную темноту.

Четверть часа уходит у нас на то, чтобы кого-нибудь разбудить. Нам открывает девчонка, похожая на забитую замарашку из фильмов «черной серии». Имя мсье Ларсана ничего не говорит ей, равно как и имя мадам Кревкёр.

— Кревкёр? Вы сказали: Кревкёр, мсье?

Она хватается за висок, потом одергивает на себе халат из пиренейской шерсти, который выглядит довольно странно в эту душную ночь, и ее хмурое лицо озаряется выражением восторженной преданности. В вестибюле горит одна тусклая лампочка. С простодушием ребенка она зажигает вторую, поярче, и принимается меня разглядывать.

— Так это вы? — говорит она. — Вы?!

Больше она ничего не в состоянии произнести.

— Вы сказали: мсье Ларсан?.. Я сейчас посмотрю регистрационную книгу.

Она внезапно делается расторопной и преисполняется сознанием высокой ответственности.

— Вы знаете, — говорит она, перелистывая страницы, — я видела на днях «Смерть на рассвете». По телевизору показывали. Ах, как вы там потрясающе умираете! Вы говорите: Лафон? Ах нет, Ларсан… Но Ларсана у нас нет, только Лафон… Тед Лафон…

— Тед?!

Мы вскрикиваем одновременно, Жюльен и я. Мой тесть выбрал для театрального псевдонима достаточно редкое имя.

— Мне необходимо сейчас же видеть мсье Лафона. В каком он номере?

— В двадцать седьмом, — отвечает она, разрываясь между беспредельной готовностью служить мне и предчувствием катастрофы. Потом добавляет, словно принося жертву на алтарь божества:

— На втором этаже.

В мгновение ока я оказываюсь на лестнице, Жюльен следует за мной. Стучу в двадцать седьмой номер. Дверь отворяется сразу, словно меня там давно ждали. Тед Лафон действительно оказался Тедом Ларсаном. Он очень изменился. Его некогда квадратное лицо напоминает теперь лицо фигурки из тира. Я думал застать его в постели или, во всяком случае, в пижаме, в халате. Мне делается жутко, оттого что он полностью одет — в ботинках, при галстуке — и аккуратно причесан, он, который вне театра ходит обычно в чем попало. При виде меня щеки его начинают дергаться и он плачет. Я беру Теда за плечи и встряхиваю, словно надеюсь таким способом вытрясти из него правду.

— Где Сесиль?

— В больнице.

— Что-то серьезное?

— Да, довольно серьезное.

— Что значит «довольно серьезное»?

— Ее жизнь вне опасности. Врачи, правда, твердо ничего не обещают…

Я ору во весь голос, продолжая трясти его:

— Что вы такое говорите? Если врачи ничего твердо не обещают, значит, жизнь ее под угрозой!

— Они говорят, что надежда есть.

И тут я отпускаю его. Меня заставляет смягчиться выражение его лица, на мгновение напомнившее мне Сесиль. Я тихо спрашиваю:

— Где ваша жена?

— Этого я не могу вам сказать.

— Тед! — ору я снова, ибо сходство с Сесиль исчезло. — Тед, почему вы живете здесь под чужим именем?

— Из-за жены. Она в тюрьме, сегодняшние газеты полны сообщений об этой истории.

— О какой еще истории? Я хочу знать одно: что с Сесиль?

— Она ранена.

— Ранена? Несчастный случай?

— Нет, Глэдис ударила ее ножом.

Жюльен, не удержавшись, присвистнул. Я спрашиваю с дрожью в голосе:

— Она хотела убить ее?

Мне тут же вспоминается, как в сорок четвертом году я занес нож над горлом Астрид, затянутой в желтый костюм, но моя мысль недолго задерживается на ошеломляющем поступке Глэдис, равно как и на этом потускневшем воспоминании. Сейчас мне нужен Жюльен.

— Прошу тебя, отвези меня в больницу.

Когда Памела далеко, Жюльен — сама преданность. Он потрясен соприкосновением с подлинной жизнью звезды экрана и сцены. Он уже взялся за ручку двери.

— Сейчас вас не пустят в больницу, — останавливает меня Ларсан. — Надо подождать до утра. К тому же вам все равно не разрешат видеть Сесиль. Вчера меня так и не пустили в палату, и я полдня провел в коридоре.

— Но я ее муж!

— А я отец!

Наши последние реплики отдают мелодрамой. Однако Тед вовсе не склонен сейчас что-то изображать. Пожалуй, только Жюльен постарался придать своему лицу соответствующее выражение. Он выходит и вскоре возвращается в сопровождении маленькой замарашки, которая несет на подносе три чашки кофе. Я вспоминаю о привычках тестя и прошу:

— Немного молока для мсье Ларсана.

Тед бросает на меня испепеляющий взгляд и судорожно жестикулирует, призывая к молчанию. Я совсем забыл, что здесь его знают под именем Лафона. Но горничная, кажется, не видит никого, кроме меня. Она уже успела причесаться, может быть, даже умыться и подвела глаза.

— Ее зовут Жеральдина, — объясняет Жюльен.

Но Жеральдина даже не удостаивает его взглядом.

Когда она выходит, Тед дает волю своему гневу. Из-за меня весь отель теперь узнает, что он — муж убийцы, а ведь он специально перебрался сюда, чтобы его оставили в покое.

До сих пор я не мог понять, я не в состоянии был вообразить, чтобы Глэдис нарочно вонзила нож в тело собственной дочери. Мне казалось, что женщина, распевающая арии из «Нанетты», не способна оборвать человеческую жизнь. Но что-то умерло во мне сейчас, некая божественная уверенность. Я пристально рассматриваю покрывало на кровати, которое займет впоследствии не в меру огромное место в моих воспоминаниях.

— Куда она ее ранила?

— В шею. Если даже Сесиль и выкарабкается, она лишится голоса.

В интонациях Теда мне слышится не столько боль, сколько раздражение. Он все еще сердится за то, что я раскрыл инкогнито Жеральдине, и это заставляет его забыть о дочери. Он произнес «она лишится голоса» таким тоном, словно хотел сказать «вот и поделом».

Розочки на покрывале еще чуть-чуть глубже внедряются в мою память. Я получил новый удар — «если она и выкарабкается…». Тед исподволь подготавливает меня к худшему. От «ее жизнь вне опасности» очень далеко до «если она выкарабкается». Если, несмотря ни на что, Сесиль останется жива, она больше никогда не будет петь. Никогда, даже в роли крошки Нанетты. Никогда больше не будет напевать колыбельные, которыми шутливо баюкала меня в первые годы супружества. Рыдания рвутся наружу помимо моей воли, словно это плачу не я. Наверно, я никогда больше не смогу плакать на сцене. Со вчерашнего дня у меня такое чувство, будто меня постепенно, шаг за шагом, гонят со сцены прочь, отрывают от красного занавеса и я должен буду отныне произносить лишь свой собственный жалкий и неуверенный текст, существовать только в своем времени. Сесиль оказалась впереди меня на этом пути, такая же жалкая и неуверенная, как и мы теперь одни в целом мире.

— Сесиль лишится голоса, — повторяет Ларсан, — а ее мать — свободы. Если же Сесиль это будет стоить жизни, то, судя по всему, это будет стоить жизни и моей жене. В газетах появятся заголовки: «Чудовищное преступление, противоестественная жестокость, мать убивает дочь из-за роли, мать вонзила нож в горло собственному детищу, Глэдис зарезала Сесиль…»

Содрогаясь от ужаса и отвращения, я слежу за тем, как нарастает эта волна, как она становится с каждой секундой темнее, словно вся грязь поднимается со дна. Самое жуткое — это голос Теда, глуховатый, срывающийся, голос певца, переходящего на речитатив, его искусственные интонации, отличающие опереточных артистов низкого пошиба. Внезапно он умолкает и смотрит мне прямо в глаза.

— Сесиль, кажется, вам писала?

— Да, не так давно.

— Что же она сообщила вам?

— Что вы совершаете турне по южным провинциям.

Он недоверчиво сдвигает брови.

— А еще что?

— Что мама устала и у нее случился приступ дурноты. Сесиль писала, что заменяет ее в роли Нанетты.

— И только?

— Да.

— Не были мы ни в каких южных провинциях.

Я не отвечаю, ибо вполне готов к этой новости.

— Мы дали несколько спектаклей в Шампани. Глэдис действительно устала, это правда, но до болезни ее довела сама Сесиль своими придирками.

— Какими придирками?

— Им не было конца: «Ты берешь ми-бемоль слишком высоко… соль-диез — слишком низко… после паузы ты поздно вступаешь, слишком долго тянешь fermata, ты форсируешь голос…» Это было невыносимо. То одно не так, то другое. Однажды Глэдис ей сказала: «Ну, раз ты лучше знаешь, как надо петь, выходи на сцену вместо меня, посмотрим, что у тебя получится». Я увидел, как у Сесиль загорелись глаза. Глэдис тоже это заметила. Она потом сказала мне: «У меня даже мурашки побежали по телу от ее взгляда, такая в нем была алчность». Глэдис так и выразилась: алчность. Я даже удивился, потому что никогда не слышал от нее этого слова.

Я понимаю, что пытается проделать этот несчастный. Он репетирует свои показания в суде, явно готовясь свидетельствовать против дочери. У него тон свидетеля обвинения. Он бросает на меня угодливый взгляд, предназначающийся будущим судьям.

— И случилось то, что должно было случиться. Однажды перед спектаклем Сесиль до того довела мать своими бесконечными поучениями, что той стало плохо на сцене, когда она взяла одну из высоких нот. Далее — занавес, и наш директор, мсье Дуз, готов был вернуть деньги за билеты. Что делать, бывает… Назавтра Глэдис снова вышла бы на сцену, и все бы было в порядке, но тут вмешалась девчонка. О, она выждала, пока мать унесут в артистическую, чтобы нанести удар. Когда я спустился снова, разыскивать мсье Дуза, я застал его за беседой с Сесиль, он прямо весь сиял. Нам с женой и в голову не приходило опасаться ее. Она ведь явилась к нам такая жалкая, с сорванным голосом, не могла спеть даже простую гамму. Ну ладно, заменила бы мать один раз, это еще куда ни шло, но на следующий день — не знаю уж, что она там наговорила мсье Дузу, только он был готов на все ради нее. Уговаривал Глэдис еще немного отдохнуть, говорил, что она может гордиться своей дочерью. Было ясно, что это отнюдь не ускорит выздоровление Глэдис. Она и не выздоравливала. Это она-то, которая никогда не болела… Доктор приходил каждый день. Он тоже рекомендовал покой. Легко догадаться, что он был с ними заодно.

— Заговаривала ли Сесиль хоть раз о том, чтобы с ней заключили контракт? Я имею в виду, было ли у вас впечатление, что она хочет закрепить за собой исполнительскую ставку?

Тед пожимает плечами.

— Вы неверно ставите вопрос. Дело было вовсе не в деньгах. Сесиль просто хотела затмить свою мать, вот и все. Но знаете, я слышал отзывы зрителей, они говорили, что Сесиль ей и в подметки не годится.

— Вы еще не рассказали мне, как все это произошло.

Я говорю тоном следователя, невольно подыгрывая Теду. Он должен быть доволен: ему подают реплику в избранной им роли. Это происходит помимо моего желания, но менять стиль беседы уже поздно.

— Драма разыгралась на третий день после приступа. После обеда у нас была репетиция. Мы находились на сцене втроем: пианист, который репетировал с нами, Сесиль и я. Жена осталась в гостинице. Она уже поправилась, но на улицу еще не выходила. Она вообще по натуре домоседка, так что в тот день я уже совсем не ожидал, что она появится в театре. Я заверил ее, что репетиции не будет. Чтобы успокоить ее, понимаете, чтобы она не расстраивалась лишний раз. Уходя, я сказал, что иду прогуляться. Репетиция затянулась, потому что Сесиль просто не может обойтись без поучений. Она и меня пыталась учить, хотя уж я-то, видит бог, свое ремесло знаю. «Это не четвертушка, а одна восьмая плюс пауза в одну восьмую, паузу нужно выдержать, нужно взять дыхание» и т. д. В результате Глэдис, конечно, забеспокоилась, почему меня так долго нет. Что-то заподозрив, она собралась с силами, встала и кое-как дотащилась до театра.

Все эти выражения: «собралась с силами», «кое-как дотащилась» — должны создать для судей новый образ Глэдис — слабой, больной женщины, любящей матери, кроткой и преданной супруги.

— Мы репетировали в декорациях, и в глубине сцены была дверь. Вот оттуда-то и появилась Глэдис.

— Она была вооружена?

— Вооружена? Не знаю, можно ли это назвать оружием. У нее был в сумочке маленький нож для разрезания бумаги…

У меня такое впечатление, будто меня заставляют играть в какой-то мелодраме с бездарным партнером.

— И давно она носила при себе этот нож?

— По меньшей мере лет двадцать пять. Одно время мы не получали ангажемента в оперетте и играли в пьесах, поставленных по романам мадам Флоренс Беркли «Молитва» и «Если верить предсказаниям звезд», и этот разрезной нож был частью реквизита. Глэдис всегда была невероятно деятельна и не могла ни минуты, даже на сцене, посидеть спокойно. Ей непременно нужно было что-то держать в руках: вязанье, сигарету, цветок… Этот нож ей понадобился для роли в «Молитве». Я играл в этом спектакле слепца, она — Джей. Да, я уверен, что именно Джей. Как она была хороша в своем красном бархатном платье, все зрители были у ее ног!

Сесиль рассказывала мне об этом периоде их жизни. Она сохранила о тех годах кошмарные воспоминания. Когда «Нанетта» сходила со сцены, Тед и Глэдис сходили с ума.

— Этот нож из «Молитвы» стал для моей жены чем-то вроде амулета, талисманчика. С той поры, вот уже двадцать пять лет, она носила его в своей сумочке. Так что, как видите, тут и речи нет о заранее обдуманном намерении. Просто она была доведена до умоисступления.

— В тот день, когда это случилось, она появилась на сцене с ножом в руке?

— Нет-нет! Я абсолютно уверен, что нет!

— Когда же она вынула его из сумочки?

— Не знаю. Я не заметил. Между Глэдис и Сесиль началась ссора. Глэдис вошла в тот момент, когда Сесиль уже в сотый раз делала мне выговор. Сначала она обвинила меня в том, что я забываю про синкопы. Потом прицепилась с этой дурацкой паузой. Я считаю, что нет никакой разницы спеть четвертушку или восьмую с паузой в одну восьмую. Я всю жизнь пел эту партию именно так, и это не мешало мне всегда иметь огромный успех. Главное — не сбиться с такта, разве нет? И я не сбивался. Но Сесиль все это ужасно злило, и она не отставала от меня. Моя жена не могла спокойно смотреть на это. Сама она еще терпела от дочери замечания, но, когда они относились ко мне, Глэдис выходила из себя. Она так и сказала Сесиль: «Главное — не сбиться с такта, разве нет?» Сесиль, вздохнув, пожала плечами. В этот момент я и увидел разрезной нож в руке у моей жены, причем не в правой руке, а в левой, что может показаться странным, так как она не левша.

— Значит, ударила она все-таки правой?

— Нет, левой.

— А вы знаете почему?

— Думаю, что знаю… да, думаю, что знаю. Если смотреть из зала, то удар выглядит красивее и более впечатляюще, когда тот, кто его наносит, стоит к залу спиной, но при этом не заслоняет жертву. Существуют, правда, разные школы, но нас учили так. Это не означает, что Глэдис продумала все заранее, наоборот, ее поступок был абсолютно стихийным.

— И вы не попытались вмешаться?

— Я не успел. Когда я увидел нож в руке Глэдис, я только успел подумать: зачем ей понадобилась эта старая игрушка? Мне могут сказать: почему вы не обезоружили ее? Но откуда мне было знать, что этот нож может послужить оружием? Увидев мать в таком взвинченном состоянии, Сесиль сказала: «Ты больна, мама, тебе лучше пойти лечь». Это как раз то, что моей жене не следовало говорить. Глэдис высоко занесла руку и с силой опустила ее. Сесиль залилась кровью. Мать с плачем бросилась к ней, а я поспешил вырвать у нее нож, боясь, как бы она не вонзила его себе в грудь. Пианист побежал к телефону вызвать врача. «Скорая помощь» приехала очень быстро. И почти одновременно появилась полиция, которую поспешил известить все тот же пианист. Ведь часто, знаете, аккомпаниаторы завидуют артистам… Через два часа после начала репетиции Сесиль оказалась в больнице, а Глэдис — в тюрьме.

Тед Ларсан произносит «тюрьма и больница», примерно как «трущоба и дворец». Он как будто взваливает на дочь всю вину за это неравенство положений и говорит об этом как о социальной несправедливости. При этом вид у него скорее раздосадованный, чем горестный.

Уже восемь часов утра. Я прошу Жюльена отвезти меня к Сесиль. Мне не удается уговорить Теда прилечь хоть на часок, он буквально цепляется за нас, и мы отправляемся в больницу втроем. Ехать туда довольно далеко. Шампань с ее невысокими холмами, словно обрывающимися в пустоту, всегда будила во мне грусть. Я не мог бы толком сказать ни как выглядит эта больница, ни где она находится. У меня перед глазами только коридоры с рядами дверей и поразительно чистый, без единой пылинки, голубой пол. Нам не позволяют повидаться ни с Сесиль, ни с ее врачом, по милостиво разрешают подождать в конце коридора. Несколько часов мы сидим молча. Около полудня Тед начинает проявлять признаки беспокойства: близится время свиданий в тюрьме. Я отправляю его с Жюльеном. В четыре часа я получаю разрешение увидеть Сесиль, но едва я встаю, как его отменяют: нет, сегодня к ней еще нельзя. Зато, если я подожду еще немного, я смогу повидать ее врача, мсье Леско. Жду врача. Врач оказывается высоким, кудрявым молодым человеком. Чем-то он озабочен, но явно не здоровьем Сесиль. Он рассеянно отвечает на мои вопросы. Да, разумеется, они надеются ее спасти. И нет никаких причин для беспокойства? Никаких. Нет, видеть ее сегодня нельзя. Значит, мне остается только уйти? Да, больше ничего не остается. А завтра смогу я ее увидеть? Завтра — возможно.

Я жду в коридоре возвращения Жюльена. Радостно сообщаю ему, что Сесиль как будто вне опасности — это все, что я уловил из немногословных объяснений мсье Леско. Лифт долго не приходит.

— Я знаю, как выйти, — говорит Жюльен, и мы спускаемся пешком с седьмого этажа. Внизу, в холле, одна из девиц, работающих в приемном покое, выскакивает из своей стеклянной будочки и бросается ко мне.

— Вы мсье Кревкёр? Доктор Леско просит срочно подняться к нему.

Бросив на ходу Жюльену, чтобы он подождал меня, я мчусь бегом обратно на седьмой этаж. Мсье Леско ждет меня на площадке перед лифтом. И сразу ведет в глубь коридора.

— Мне можно увидеть ее? Вы ведь для этого меня вызывали?

— Мсье Кревкёр, развязка наступила неожиданно. Только что мы были вполне уверены…

Он легонько похлопывает меня по плечу, словно проверяя, твердо ли я держусь на ногах. Я держусь твердо, но голос, который кажется мне чужим, хотя я заведомо знаю, что он принадлежит мне, произносит непоправимое:

— Она умерла…

Это уже не вопрос. Мсье Леско кивает и спрашивает, не хочу ли я сесть. Нет, я прекрасно могу постоять.

— Если вы подождете немного, вы сможете ее увидеть.

Он ведет меня к креслу, и я жду. Внезапно я чувствую легкое прикосновение к своему плечу — рука медсестры. Едва осязаемая. Все, с чем я соприкасаюсь, невесомо, бесплотно. Девушка ведет меня в отделение реанимации. Она откидывает простыню, открывая передо мной на мгновение белое лицо Сесиль. Ее шея обмотана повязкой цвета слоновой кости, такая же повязка обрамляет лицо. На лбу крохотная складка, темные полукружия ресниц лежат на щеках совсем по-детски. Мир вокруг умолкает.


24.  La querencia | Дорога. Губка | 26.  «Комната американца»