home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



21. Портрет Жаклины

Я много думаю о маме и чаще просто о Жаклине Кревкёр. Потухшие глаза быка удивительным образом связали мои воспоминания с событиями сегодняшнего дня. То, что бык — символ моих теперешних сомнений — напомнил мне последние мгновения жизни моей матери, а рикошетом и всю мою жизнь, с самого ее зарождения, кажется мне весьма знаменательным.

И чтобы постичь свои истоки, я прежде всего должен как можно глубже проникнуть в мамину жизнь. Сейчас я вижу в этом свой первейший, неотложный долг. К несчастью, дети на удивление мало знают о жизни своих родителей. Мне кажется, главное я уже рассказал, а это так мало. Что же еще остается? Несколько более или менее ярких эпизодов, которые я даже не надеюсь связать между собой, а тем более воссоздать с их помощью мамину жизнь.

Я думаю сейчас о маме и как о супруге Анри Кревкёра, и как о матери Франсуа. Пожалуй, самым сильным впечатлением в ее жизни была та самая встреча в саду, о которой я уже рассказывал, встреча «с белым китом», как выражалась мама.

Это событие побудило маму принять много разных решений: сначала она надумала уйти из дома, потом оградить забором дальний угол сада, пустить жильца, продать мебель, сменить картины, занавески, перекрасить стены, перенести перегородки, наконец, переехать.

Как-то, когда Жаклина, чиркнув спичкой, собиралась зажечь духовку, куда только что поставила пирог с глазурью, у нее внезапно возникло искушение поджечь голубую печную заслонку.

С тех пор как маму поразила «ее амнезия», как она говорила, она только и делала, что вспоминала чье-то имя. Она могла потратить на это целый день, привлекала весь дом, то есть бабушку и меня, объясняла нам, «что происходит у нее в голове»: то всплывет один слог, то другой, она впадает в панику и думать ни о чем больше не может, пока наконец не вспомнит то, что хотела. В ожидании этого счастливого момента она описывала нам носителя имени, и все это очень напоминало игру в мнения. Особенно трудно было с актерами: в этом случае она описывала не только самого актера, но и его героев и частенько путала героев между собой и актеров с героями. А с тех пор, как я лично познакомился с большинством современных актеров, стало еще хуже. Фильмы, в которых они снимались, спектакли, в которых играли (включая классику), путались в ее голове с действительными событиями их жизни, о которых она слышала от меня.

В «юных приятельницах» моего отца было что-то общее, и я много размышлял над этим. Думаю, все они отдаленно напоминали свечу, хотя каждая — по-своему. Одна была прямая, как свеча, другая говорила умирающим голосом, похожим на затухающий огонек, третья походила на свечу своей матовой бледностью, четвертая — печальным обликом. Последняя, которую я знал, была похожа на героиню одного немого фильма: голова втянута в плечи — вот-вот ее ударят, сама бледная и яркий, точно пламя, румянец на щеках. Думаю, мама тоже подметила сходство «юных приятельниц».

— В сущности, Анри человек очень постоянный, он всегда изменяет только мне одной… — как-то сказала она, пристально наблюдая за моей реакцией.

И все же негодование ее не знало предела, тем более что найти ему выход мама оказалась не способна. Но вот в один прекрасный день ее посетило вдохновение. Раз она не в силах расстаться с мужем или заставить его измениться, она просто попробует взглянуть на него «под другим углом зрения». Да, она не умеет сжигать мосты и обрывать нити, но отныне она будет рассматривать мужа лишь как зашедшего в гости соседа, а уж из-за соседа она страдать не собирается. От соседа она может вытерпеть все что угодно, в то время как муж настолько злоупотребил ее терпением, что оно прямо-таки трещит по всем швам. Чтобы укрепиться в этом своем новом взгляде на супруга, мама время от времени вооружалась бабушкиным перламутровым биноклем и разглядывала мужа в большие окуляры, отдаляющие предмет. Отец же столь мало уделял внимания жене, что эту ее странность даже не заметил. Так она и глядела на него до самого последнего дня.

Этот перламутровый бинокль — семейная реликвия — оказался хорошим подспорьем для Жаклины Кревкёр, психологический прием отстранения работал. Всякий раз, когда отец приводил очередную «юную приятельницу» или уж слишком демонстративно не являлся домой, одно только «не стану же я волноваться из-за постороннего человека» помогало маме справиться с волной отчаяния. Отныне муж для нее действительно превратился в соседа. «Сосед, конечно же, вернется поздно», — обращалась она к нашей собачонке. И сопровождала это замечание своим излюбленным «конечно, конечно», которое почему-то после войны произносила упавшим голосом. О «соседе» она говорила почти без горечи, чуть ли не с теплотой. Даже в ее завещании обнаружились следы «соседа». «Я прошу моего соседа, — писала она, — позаботиться о нашем сыне». Иногда «сосед» вдруг снова превращался в мужа, и в момент, когда за отцом закрывалась дверь, мама говорила: «Как бы мне хотелось, чтобы он почаще вспоминал обо мне». Только этому ее желанию не суждено было сбыться.

Не знаю почему, но я так и не сумел уговорить маму перебраться ко мне. Она отказывалась переехать в Париж, как в юности наотрез отказывалась купить платье в английском магазине или шляпку у Феррари. Почему-то ей казалось, что она не на все имеет право, и поведение отца играло тут не последнюю роль. Постепенно она стала считать себя как бы представительницей угнетенной расы. «Я бледнолицая скво», — говорила она полушутя-полусерьезно. Нельзя сказать, чтобы отец требовал от нее чего-то особенного и ей приходилось надрываться, угождая ему, — он просто отгородил ее стеной безмолвия. Она перестала быть для него женой, перестала быть человеком, он забыл ее и тем самым уничтожил. Со мной он обошелся точно так же, когда я был еще совсем ребенком. Мама усвоила все повадки вдовы, а меня стала считать сиротой. В собственном доме она создала себе островок. И сделала это почти бессознательно. Все чаще она уединялась в холле на своем диванчике, точно кочевник — в голой степи. Сидя на «visavischen», она вспоминала свою прежнюю жизнь. Иногда мама поговаривала, не продать ли ей диванчик, но я протестовал, и лицо ее прояснялось. Она бережно мыла диванчик с мылом, обливала его чистой водой, обтирала мягкой тряпочкой, потом перекрасила в красный цвет — уже незадолго до смерти. Так она пеклась о нем до того самого дня, пока не произнесла в последний раз жалобное: «Поздоровайся с тетей».

Когда ей самой расхотелось жить, все свои надежды она возложила на меня. Отправляя меня в Париж с вокзала Гийемин, она нарядилась в лучшее свое платье и кокетничала напропалую. Когда спустя месяц я вернулся в Льеж, я с трудом узнал ее. За короткое время она приобрела множество привычек и причуд, порой взаимоисключающих. Без меня она словно потеряла способность идти прямо, не петляя и не кружа.

Так, например, она привела к нам в дом совершенно незнакомую женщину. Как-то в гололед мама упала на улице, и случайная прохожая помогла ей подняться и проводила до дома. Мамина благодарность была безгранична, словно Годельева ван дер Гюхт (так звали эту женщину, которая, кстати, не отличалась редкими душевными достоинствами) спасла ее от верной смерти.

Мадам ван дер Гюхт была из Антверпена, она сбежала в Льеж от мужа, который, как она утверждала, бил ее. Эту тощую невзрачную женщину мама окружила прямо-таки материнской заботой. Она поселила Годельеву в так называемую «комнату американца», где никогда никакого американца и в помине не было. Однако Годельева претендовала на большее. Как только раздавался звонок, она опрометью бросалась в спальню к моим родителям в страхе, что Стаф, ее муж, зайдет в комнату и сразу учует аромат ее духов. Все это было тем более удивительно, что она вообще не душилась, а мылась марсельским мылом. Стаф мерещился ей повсюду: а вдруг он проникнет к ней в комнату, когда ее там не будет, и узнает ее вещи — кончилось тем, что мама подарила Годельеве новые платья. Она рисовала своего мужа каким-то чудовищем: волосатый, длиннорукий монстр, на коротких ногах. Оружия при нем, правда, не было, только наточенный кухонный нож в кармане, впрочем, что нож, когда у него такие ручищи…

Ненависть Годельевы к мужу росла не по дням, а по часам. Теперь она отказывалась произносить хотя бы слово по-фламандски, раз это был язык Стафа. Мама, в восторге, что ей есть кого кормить, ублажала ее, как могла, и всякий раз во время еды, то есть четыре раза в день, давала ей уроки французского языка. «За едой все усваивается лучше», — говорила она.

У Анри Кревкёра Годельева не вызывала никакого протеста — он просто не заметил, что в доме появился кто-то чужой.

Однажды, когда Годельевы не было дома, раздался робкий звонок. Открыв дверь, мама увидела жалкого, довольно подозрительного субъекта: маленького роста, худой, печальный, на голове фуражка, мятое твидовое пальто такого цвета, какого твид, как уверяла мама, вообще не бывает. Рядом с ним стоял щенок — на веревочке вместо поводка.

— Я пришел за Годельевой, — сказал он, — я ее муж.

Мама была совершенно сбита с толку: этот мужчина, стоящий перед ней, так мало походил на мужа Годельевы, каким она себе его представляла, что она даже не сразу поняла, в чем дело. Она молчала.

— Я муж Годельевы ван Леер и пришел за ней, — повторил он жалобно, он не смел требовать, он только робко просил.

Щенок, взобравшись на порог, лизал мамины туфли, мама не устояла и впустила его в дом, а за ним и его хозяина. А сама все же осталась у подножия мраморной лестницы, словно защищая подступы к ней.

— Я не знаю никакой Годельевы ван Леер, — сказала она, и это была чистая правда.

Мужчина побледнел.

— Меня зовут ван Леер, мадам.

— У меня хороший слух, мсье, но я не знаю ни вас, ни вашей жены.

— Боже мой, боже мой! Конечно же, она не захотела называть мою фамилию, назвалась своей девичьей. Но если вы знаете Годельеву ван дер Гюхт, мадам, то это и есть моя жена, и вы должны мне ее вернуть.

Щенок оставил на мраморной ступеньке лужицу и начал дрожать. Но его хозяин ничего не замечал, слезы текли у него по щекам и капали на отвороты мятого твидового пальто.

— Значит, вы Стаф ван Леер, супруг Годельевы ван дер Гюхт, вы это хотите сказать? — переспросила мама, чтобы выиграть время.

Мужчина явно испугался.

— Стаф? Она сказала, что меня зовут Стаф? Нет, мадам, у меня другое имя, — сказал он печально, но с достоинством. — Моя жена не только отказалась от моей фамилии, да еще и имя мое изменила. Меня зовут Пит. Пит ван Леер.

— Вашей жены здесь нет, — сказала мать — и на этот раз солгала.

Словно следуя определенному сценарию, на слове «жены» послышался скрежет ключа в замочной скважине, а на слове «здесь» появилась сама Годельева.

— Ты пришел за мной, Пит? — спросила она торопливо, ничуть не смутившись.

С этого момента у мамы могли возникнуть сомнения, не превратилась ли она в призрак, потому что для своей неблагодарной гостьи и влюбленного в нее Пита ван Леера она просто перестала существовать. Мама была не очень-то сильна во фламандском и из их разговора поняла только суть: никаким скандалом тут и не пахло. Во всяком случае, до того момента, пока Годельева не заметила щенка. Она тут же перешла на французский, словно этот язык больше подходит для семейных сцен. Мадам Кревкёр так вышколила свою ученицу, так отшлифовала и синтаксис, и произношение, что бедный Пит с трудом понимал свою жену.

— Питеке, тебе придется выбирать между щенком и мной. Собаку в доме я не потерплю, сколько раз я должна тебе это повторять. Если ты способен предпочесть собаку человеку, мне тебя жаль.

Уменьшительное «Питеке» звучало в ее устах как ругательство. Щенок вдруг начал чесаться.

— Насколько я понимаю, — продолжала Годельева, — у него еще и блох полно. Ты небось такую грязищу развел… Да и что взять с бездомной собаки, которую подобрали на улице. Какое безобразие, ты ведь знал, что я терпеть не могу собак, меня от них с души сворачивает.

— Воротит, — машинально поправила мама.

— Что же теперь делать, Льевеке? — спросил удрученный супруг.

— Избавиться от собаки. Вот сейчас откроешь дверь и выставишь ее вон.

Питеке своими круглыми темными главками оглядывал холл, останавливаясь на каждой ступеньке белой мраморной лестницы, словно надеясь, что щенок найдет себе здесь другое пристанище, подальше от двери.

— Да вы с ума сошли, Годельева! — вскричала мама.

Но Годельева ее не слышит, она переходит к действиям: бросается к Питу, вырывает у него из рук веревку. Пит настигает ее уже у двери, пытается отобрать веревку, но Годельева сильней, чем кажется. Тогда Жаклина Кревкёр задвигает засов и спиной заслоняет дверь.

— Отдайте мне этого щенка, иначе вам придется возместить мне все, что я на вас потратила. И все платья до одного отдать обратно…

Пит встает у двери рядом с мамой. Сражаться на два фронта Годельеве не под силу, она мрачнеет. Худая рука Пита, точно змея, обвивает шею Годельевы.

— Ну же, дружок, отдай щенка этой даме, будь так мила.

«Дружок» неохотно отдает веревку маме, а щенок вдруг начинает скулить, словно понимает, что стал предметом торга.

Тем временем Годельева стремглав мчится в «комнату американца» собирать вещи. Пит стоит, не поднимая глаз.

— Это правда, что вы бьете свою жену? — спрашивает Жаклина.

Пит поднимает на нее глаза, полные ужаса.

— Она вам это сказала?

— Да, и еще, что вы носите в кармане нож.

Пит закрывает глаза, прислоняется к мраморной перегородке в позе распятого Христа, потом медленно опускает руки в карманы и выворачивает их.

— Мои карманы совершенно пусты, мадам.

Его карманы действительно пусты — лишь хлебная корочка, которую тут же подхватывает щенок. Мама хмурит брови.

— Ваш щенок, как видно, голодный? Кстати, когда ваша жена появилась в этом доме, она показалась мне очень худой.

Бедняга Пит даже не думает защищаться. Машинально стаскивает с головы фуражку (жест несколько запоздалый) и остается стоять у стены — ссутулившийся, жалкий, со своими вывернутыми наизнанку карманами.

— Не хотите ли перекусить, мсье ван Леер? — внезапно смягчается мама.

Она ведет его в кухню. Годельева появляется спустя полчаса: в руках два чемодана, на шее — связка пакетов. Мама с трудом узнает ее. Намазана, надушена, на высоких каблуках — прямо-таки шикарная дама.

Мама на скорую руку приготовила Питу «легкий питательный завтрак»: свежие булочки с маслом, отварное мясо, ветчина, яичница с салом, пирожки с рисом и, конечно же, кофе с молоком. Щенок расправляется в углу с рубленым бифштексом. Годельева брезгливо поджимает ярко накрашенные губы. Жаклина настойчиво приглашает ее к столу. Нет-нет, она спешит.

— Так мы идем, Питеке?

Питеке не дожидается второго приглашения, он поскорей забирает у жены чемоданы и свертки.

— А фуражка? Где твоя фуражка? Ты же знаешь, без нее ты мне не муж.

— Но он ведь даже не доел! — возмущается мадам Кревкёр.

— Что такое с твоими карманами, Питеке? А ну-ка выверни их вовнутрь!

— «Вовнутрь» — так не говорят, — поправляет ее мама, но Годельева не слушает.

С молниеносной быстротой она уводит своего мужа, называя его «Питеке» и «Питушончиком», словно маня кусочком сахара старую клячу.

Мама остается вдвоем со щенком.

— Я назову тебя Дружком, потому что ты единственный из этого семейства ван Лееров — ван дер Гюхтов, — кто заслуживает этого имени.

Мама и не знает, что попала в самую точку. Поднявшись к себе в комнату, она видит, что шкаф ее пуст. Исчезли платья, два кольца, жемчужное ожерелье и золотые часы дедушки Авраама с массивной цепочкой. Мама садится на кровать, расстроенная, но не утратившая хладнокровия. И, только обнаружив, что Годельева наложила руку и на три коробки Дестроопера, которые хранились для отца — «на крайний случай», — она наконец выходит из себя.

Назавтра она просыпается с высокой температурой. Конечно, она не встала бы с постели, но ей нужно кормить Дружка и приниматься за его воспитание.

Как только температура спала, у нее снова появилось желание уйти из дома, предоставив отца его «юным приятельницам». Но ее удержал щенок.

— Он еще так мал, — говорила мама и продолжала, обращаясь к собаке: — Когда ты подрастешь, Дружок, мы уйдем вместе.

Дружок с серьезным видом бил по полу своим коротеньким, загнутым хвостиком. Глаза его ласково смотрели на маму.

Когда же Дружок подрос, мама окончательно распростилась с мыслью покинуть отца. Пес привязывал ее к дому, как ребенок. Отец обращал внимание на Дружка, только когда какая-нибудь его «приятельница» начинала восхищаться «очаровательным песиком».

— Ее зовут Дездемона, — говорил отец, который во всех домашних делах запаздывал на несколько лет. «Приятельницы»- его очень удивлялись, почему отец дал кобелю женское имя, а самая смелая даже предложила переименовать пса в Отелло. Отец был совершенно обескуражен. Несколько дней он просидел дома взаперти, никого к себе не пуская и даже не одеваясь. Он сидел у камина, закутавшись в халат из пиренейской шерсти, а мама готовила ему разные сладости, от которых он наотрез отказывался. Все это время Дружок-Дездемона лежал, свернувшись калачиком, у его ног, но отец смотрел на него невидящим взглядом.

«Он так любит Анри, — думала мама, — я не могу их разлучить».

Спустя двенадцать лет Дружок умер, и мама увлеклась проблемой голода в мировом масштабе. Она обсуждала эту тему в трамваях, в троллейбусах, делала вырезки из газет, у нее скопилось много увесистых папок со статьями и фотографиями.

После истории с Годельевой мама, дабы впредь не поддаться искушению и не поселить нового гостя в «комнату американца», заставила все стены в ней, снизу доверху, книжными полками, так что места для кровати просто не осталось, и устроила там свою библиотеку. Потом книги постепенно перекочевали на чердак, их место заняли папки с вырезками и другие работы, посвященные «третьему миру». Мадам Кревкёр даже приобрела некоторую известность в городе, к ней время от времени обращались за справками. Тогда она установила в мансарде двухконфорочную электроплитку, чтобы иметь возможность на месте вскипятить чай и подогреть сливки для своих гостей. Это был самый лучший период в ее жизни. К несчастью, провалы памяти сказывались на результатах работы, и в конце концов от деятельности архивариуса пришлось отказаться. Мама стала путаться в вырезках, датах и фотографиях. Она очень быстро поняла, что в таком виде папки теряют всякий смысл и познания ее больше никому не нужны.

Видя ее такой одинокой, я предложил ей снова взять щенка. Мама грустно покачала головой.

— Если бог пошлет мне щенка, как послал Дружка, я, конечно, приму его, не умирать же ему с голоду. Но взять самой, нет, я уже не в том возрасте…

И она произнесла весьма туманную фразу:

— И потом, больше нет мадам ван дер Гюхт…

С тех пор все свободное время она посвящала коллекционированию рецептов и «комнату американца» забросила окончательно.


«Дорогой мой Франсуа! | Дорога. Губка | 22.  Нанетта меняет лицо