home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



5. Жизнь и смерть в подземелье

Как большинство жителей Льежа, мы жили в подвале. Нашему городу, который немцы изрешетили «Фау-1», пришлось туговато: на нас падало до тридцати снарядов в день, и взрывались они где попало, хотя многие льежцы утверждали, что каждый снаряд метит в некий секретный объект. Враг был очень близко, он буквально навис над нами, и мы невольно наделяли его сверхъестественными возможностями. «Уж что-что, а целиться они умеют, — твердили кумушки, — ох как умеют!»

Однако мои родители сохраняли безмятежное спокойствие: оба были при деле. В то время как другие горожане тысячу раз подумают, прежде чем выйти из дома, мать и отец пропадают где-то часами напролет. В разгар наступления фон Рундштедта у отца заводится очередная «юная приятельница», очень далеко, по ту сторону Мааса, и он каждый день, рискуя жизнью, навещает ее. Трудно сказать, специально били немцы по трамвайным линиям или нет, но попадали они главным образом по ним, так что многие линии совершенно вышли из строя. Как ни изощрялись рабочие, заменяя столбы для проводов рельсами, все же маршруты № 1, № 12, № 13 пришлось снять, а в трамвайных вагонах не осталось ни единого целого стеклышка. Чтобы добраться до мадемуазель Ремушан, отцу приходится идти через весь город пешком. Позднее я не раз задавал себе вопрос: что заставляло его возвращаться каждый день домой, где он ни с кем не разговаривал, никого не замечал и ничего не делал? А он всякий раз возвращался, спускался в подвал и сидел там, настороженно прислушиваясь, словно ожидая, что «приятельница» с другого конца города позовет его. Не грохот же войны слушал он с таким упоением.

Восьмого сентября являются американцы с банками тушенки, сардинами, сгущенным молоком, яичным порошком, кофе, розовым мылом, пахнущим карболкой, сигаретами и даже шоколадом. Плитки шоколада широкие, толстые, в плотной черной обертке. Один за другим открываются магазины, на улице Потэ торгуют американскими товарами, В самом выгодном положении оказываются те льежцы, у которых остановились на постой военные, и мама очень жалеет, что ей некуда пустить постояльца. Мы размещаемся в доме довольно странным образом. Наша семья занимает первый этаж, оттуда можно попасть в довольно милый, хотя и совсем крохотный садик, которому придают некоторую таинственность два сросшихся куста сирени; в полуподвале расположены маленькая столовая и кухня, а антресоль отведена под ванную и туалет. На втором этаже обитает тишайшая пожилая пара, господин и госпожа Маи, я их даже немножко побаиваюсь и время от времени подхожу к их дверям — вовсе не из любопытства (уж кто-кто, а супруги Маи не способны вызвать любопытства у ребенка), а просто чтобы послушать, живы ли они.

Спим мы на третьем этаже, рядом с отцовским кабинетом, которым он никогда не пользуется. Иногда мама выбегает оттуда вся в слезах, обнаружив письмо или фотографию, не предназначенные для ее глаз. Конечно, в те годы я не понимал причины маминых слез, строил лишь догадки: наверно, в столе хранится что-то, что напоминает ей об Аврааме.

Последний этаж также принадлежит нашей семье: там только просторный чердак и маленькая мансарда. Из мансарды через низенькое окошечко, выходящее во двор, открывается очень красивый вид на заросли сирени. Мансарда забита невообразимым хламом, которому мама отчаянно пытается найти хоть какое-то применение. Она хлопочет из-за никому не нужного столика столь же ревностно, как отец семейства, ищущий место под солнцем для своего чада. К этому старью она почему-то питает чувства почтительные и нежные и, конечно, слышать не хочет, чтобы продать что-нибудь или выкинуть. Однако, загоревшись идеей поселить у себя американца и таким образом получить возможность подкормить мужа, она отбрасывает всякую щепетильность и берется за переоборудование мансарды.

Отныне она делит свое время между настоящим — заботами о сегодняшней еде — и будущим — хлопотами о комнате, которая должна будет обеспечить завтрашний день семьи. Наступление в Арденнах и бомбардировки лишь на мгновение прерывают ее отчаянные труды — она не прекращает своей деятельности и под апокалиптические взрывы.

В отличие от соседей мама решила не ставить в подвале двухконфорочную плитку. Чтобы готовить, ей нужна настоящая печь. Невзирая на опасность, она продолжает готовить в кухне, которая расположена на несколько ступенек выше, чем наш укрепленный накатом подвал, да к тому же в ней довольно большие окна. Подвал отапливается маленькой лувенской печкой, присоединенной к кухонному дымоходу.

Кроме двух главных дел, которым мама посвящает жизнь, у нее есть еще и другие, подчиненные первым, и более рискованные. Так, мама часами блуждает по городу в поисках «калорийных» продуктов. Стоит ей выйти из дома, как непременно подворачивается новая советчица, которая подсказывает ей новый маршрут, и мама отправляется за тридевять земель, полагая, что чем шире охотничьи угодья, тем удачливее будет охотник и что настоящая дичь водится лишь вдали от дома. Я не одобряю всех этих маминых занятий, особенно связанных с долгими отлучками, да и вообще меня устраивает, лишь когда она сидит со мной в нашей столовой и занимается, к примеру, своей коллекцией кулинарных рецептов. Она собирает их где придется: вступая в беседы в очередях, где проводит немало времени, слушая радиопередачи и даже занимая разговором «юных приятельниц», имеющих дело с военными и потому располагающих секретами американской кухни. Она утверждает (в явном противоречии со своей франкоманией), что на англосаксонскую кухню возводят напраслину. И в самом деле, она иногда готовит нам экзотические блюда, которые мне очень нравятся. До сих пор я помню, например, превосходное печенье с честером. Возможно, это печенье особенно запомнилось мне в связи с необычной гостьей, посетившей нас в тот день: ее визит вызвал много волнений, к которым прибавились еще и другие, уже не имеющие к ней отношения. Отец привел в дом мадемуазель Ремушан. Событие чрезвычайное, потому что никто в целом городе, за исключена ем моих родителей, не отлучается из дома без крайней нужды. А Фанни Ремушан живет на другом берегу Мааса, практически в деревне, то есть в относительной безопасности. У нас же она попадает, что называется, в самое пекло.

Вряд ли отец решился бы сам на такой шаг, очевидно, таково было желание Фанни. Отец уже подыскал ей жилье, у Тирифаев, в двух шагах от нас. Тирифаи — семья многочисленная, патриархальная. Дед Тирифай помнит моего отца с рождения и питает к нему глубокое уважение. Представление об Анри Кревкёре как о смышленом мальчугане, многообещающем юноше, серьезном мужчине настолько укоренилось в его голове, что поколебать его невозможно, напротив, оно даже цветет и плодоносит, пуская многочисленные побеги, как генеалогическое древо. А коль скоро такое представление зародилось у мсье Тирифая-деда, оно непроизвольно передается и другим членам семейства, начиная с бабушки и кончая внуками. Образ Анри Кревкёра, переходя от поколения к поколению, становится все идеальнее. Стоило ему установиться, и он, этот образ, в качестве семейного достояния уже никаким исправлениям не подлежит. Тирифаи благосклонно принимают легенду о Фанни, которая лишилась крыши над головой и кроме как здесь, в самом центре, не знает в Льеже ни одной живой души. Они не задают вопросов, они просто ставят еще одну кровать к себе в подвал, где и так яблоку негде упасть, да еще чувствуют себя польщенными доверием господина Кревкёра.

День за днем город крошат «Фау-1». Эти маленькие крылатые чудовища, летящие невесть откуда, из каких-то пусковых установок, угнетают больше, чем бомбардировки с воздуха. В то время когда об электронике мало кто слышал, когда мысль о том, что человек может ступить на Луну, выглядит фантазией Жюля Верна или Сирано де Бержерака, эти летающие бомбы, которые мы окрестили «роботами», кажутся каким-то дьявольским наваждением. Вы видите, как они стелются над землей, и, если вам повезло, слышите взрыв. Если же вы ничего не слышите, значит, они свалились вам на голову. Исчезнет несколько домов, на их месте появится глубокая воронка, ударная волна вдребезги разнесет все стекла на три километра вокруг, и хотя в Льеже еще не все дома разрушены, но каждому нанесен ущерб. Можно попробовать принять меры предосторожности, наклеить на окна полоски бумаги крест-накрест. Это помогает, если взрыв далеко. Но взрывы бывают и близко; в конце концов в городе не остается здания, где бы не гулял ветер. Иногда от окон остаются одни бумажные кресты — так слабый выживает там, где погибает сильный, — и мороз со снегом устремляются в дом через ромбовидные отверстия. Жильцы вставляют вместо стекол картон и фанеру, но и те держатся недолго.

Погода очень холодная, ниже нуля, идет снег. Люди стараются сбиться как можно теснее — только так сохраняется хоть какое-то тепло. Нам повезло: мы живем недалеко от шахт и с углем у нас проблем нет. Шахтеры, вышедшие на пенсию, получают в месяц четыреста килограммов угля, часть которого они продают, и запрашивают недорого. Естественно, отец не желает пользоваться этим незаконным источником тепла. К счастью, его пуританский ригоризм успешно нейтрализуется его же слабостями: постоянно отсутствуя, он может лишь отдавать приказы, но не следит за их исполнением.

В первые же дни немецкого наступления Тирифаи приютили других Тирифаев, своих дальних родственников, дважды пострадавших от первых бомбардировок. Родственники Тирифаи больны клаустрофобией, жить в подвале для них сущая мука. Еще у себя дома мадам Тирифай (ставшая Тирифай лишь по мужу) попробовала было устроиться в подвале, но трое ее малолетних детей испускали душераздирающие вопли, а муж постоянно был на грани обморока. Поэтому семейство переселилось на первый этаж, и мадам Тирифай, женщина находчивая, разрисовала картон на окнах пасторальными пейзажами. Дед Тирифай наотрез отказался покинуть свою комнату на втором этаже: он, мол, побывал на Изере в четырнадцатом, и старого солдата не испугать дурацкими хлопушками. И потому он доблестно восседает в своем кресле с высокой спинкой, а сын обеспечивает его едой и выносит ночной горшок. В конце ноября в соседний дом попадает бомба и не оставляет от него камня на камне. У Тирифаев обрушивается потолок, все они получают ранения, кто посерьезнее, кто полегче, кроме деда, который остается целым и невредимым, хоть и проваливается вместе с креслом сквозь этаж. Взглянув на небо, которое внезапно появилось у него над головой, он вздыхает:

— Да разве это война…

С тех пор его настолько увлекает эта мысль, что ему кажется делом первостепенной важности почаще высказывать ее вслух, так он и делает каждый вечер перед сном, раздеваясь в маленькой спальне на первом этаже, сооруженной Тирифаями для родственников, страдающих клаустрофобией.

— Вам будет очень хорошо у наших друзей, — говорит отец Фанни Ремушан, — это люди, достойные всяческого доверия.

Когда Фанни появляется у нас, мамы дома нет. Отца это не волнует. Не замечает он и ее изможденного лица, когда она наконец возвращается. «Бедняжка Фанни, — объясняет он маме, — потеряла родителей во время эвакуации, а теперь в ее дом попал робот».

Мама дрожащим голосом произносит несколько вежливых слов. Я удивляюсь, почему она все еще держит на коленях пальто, словно хочет прикрыть ноги. На уродливых туфлях из искусственной замши — изделие военного времени — пятна грязи. Заметив, что я смотрю ей на ноги, она заговорщицки мне подмигивает. А потом, наклонившись ко мне, тихонько просит сходить в кухню и принести то самое американское печенье с честером, которым заполнены теперь бело-голубые коробки Жюля Дестроопера.

— Выложи печенье на блюдо и свари нам кофе. Ты ведь можешь сварить кофе, правда, Чанчес? — шепчет мама.

— Что случилось, мама, что с тобой?

— Я просто упала, Франсуа, ничего страшного.

Кофе я действительно варить умею, особенно если в это время на меня никто не смотрит. Двадцать минут спустя я возвращаюсь на кухню с готовым ужином. Мадемуазель Ремушан в восхищении от такого на удивление способного мальчика. Отец сразу хмурит брови: во всякой превосходной степени ему мерещится привкус безнравственности. Фанни без церемоний тянет руку к блюду, на лице мамы мелькает счастливая улыбка: кормить «юную приятельницу» — это в какой-то степени кормить мужа.

— Вы будете иногда приходить к нам ужинать?

Фанни медлит с ответом.

— Не знаю, — говорит она, повернувшись к отцу, — кажется, в квартплату входит стоимость пансиона…

— Входит, входит, не волнуйтесь.

— Вам будет очень хорошо у Тирифаев, — говорит мама, — но вы вполне можете заглянуть иногда к нам, к ужину. Мадам Тирифай — сама щепетильность, она вас не обманет, все учтет.

При этих словах наше слуховое окошко, прямо скажем — немаленькое, стеклянным порошком осыпается к нам в подвал. В начале наступления больше пострадали верхние этажи, отец вставил в окна картон вместо стекол, но бомбардировки капризны, как грозы, теперь они занялись задним фасадом. Наш дом постепенно слепнет: ванная, моя комната, кухня наших жильцов — одна за другой погружаются во тьму, к величайшему сожалению мамы, которая просто не выносит темноты. И вот война добралась до нашего последнего убежища.

— Может, вставить новое стекло, Анри, а то совсем темно будет? У входа, за книжным шкафом, лежат стекла из папиного магазина.

— Надеюсь, ты шутишь, Жаклин, — отвечает отец, не сводя глаз с Фанни, — это же самоубийство.

— Что ж, если ты так считаешь, то картон в кладовке под лестницей.

Такое впечатление, что темнота вдруг перестала ее тревожить.

Картон тоже из магазина Авраама. Бабушка, хоть и не верила в смерть мужа, раздала его имущество и все содержимое мастерской детям.

— Когда Альфонс вернется, мы все начнем заново…

Бедная Клеманс, она худеет с каждым днем, верит, не веря, и это стоит ей таких усилий, что даже ее голубые глаза стали косить чуть больше.

Модные подкладные плечи на платье Фанни Ремушан дрожат. Ей страшно, мне тоже. Мы оба в такой панике, что спокойствие родителей кажется просто притворством.

И в этот момент прямо у меня на глазах любовь сотворяет чудо. Отец берет Фанни за руку.

— Не бойтесь, я рядом, — говорит он ей.

Лицо Фанни мгновенно преображается. До сих пор Фанни со своей завитой челкой казалась мне довольно бесцветной, но вот на ее губах расцветает улыбка Дины Дурбин, а в уголках глаз собираются морщинки Даниель Дарье — кинозвезда, инженю сидит у нас в кухне, ест мамины печенья, держа за руку отца. Хоть меня и мучает страх, впрочем, уже не так сильно, сцена эта производит на меня ошеломляющее впечатление. Фанни же совсем успокоилась, ей достаточно было легкого прикосновения руки Анри Кревкёра, чтобы немецкое наступление, Гитлер, холод, смерть, блуждающая по улицам Льежа, канули в небытие.

Что-то во мне, казавшееся незыблемым, вдруг колеблется и рушится, белое становится черным, добро — злом. Мне почти тринадцать лет, но я еще не утратил детской невинности и плохо разбираюсь в отношениях между родителями. И потом я всегда безоговорочно на стороне мамы. Мама не может быть неправой, и хотя я не понимаю, отчего она страдает, но она страдает из-за отца, и за это я сержусь на него, не знаю только, способен ли я сердиться по-настоящему, мне ведь так трудно взглянуть на человека со стороны, отделить себя от него.

А тут вдруг ни с того ни с сего я чувствую себя заодно с отцом и совершенно не понимаю, откуда у меня это внезапное и острое чувство мужской солидарности. В глазах у мамы мелькает тревога. Как бы через силу она склоняется к блюду с печеньем, вновь угощает нас, не вставая со своего места.

— Ты не можешь заделать окно сейчас же? — Ее вопрос обращен в пустоту. У Жаклин Кревкёр такой вид, словно она утратила веру и не знает, к кому теперь обратить свои молитвы.

Отец встает, берет мадемуазель Ремушан за руку.

— Сначала я должен позаботиться об устройстве этой молодой девушки. — В голосе его сквозит неизъяснимая нежность. — Ей нужно привыкнуть к своему жилью. Если она придет слишком поздно, дети уже лягут спать.

Мама ничего не говорит, только опять протягивает Фанни печенье, от которого та на сей раз отказывается. Мне тоже хочется проводить ее к Тирифаям, но об этом я, конечно же, молчу.

Пока отца нет (а он отсутствует добрых полчаса), мама разговаривает сама с собой, в какой-то мистической уверенности, что осталась одна, без меня, и ко мне может больше не обращаться.

— Я должна лучше его кормить, — говорит она, вновь складывая печенье в коробку Жюля Дестроопера, — лучше, а главное, обильнее, нельзя держать на диете скучающего мужчину…

Она словно забыла о своем маленьком сыне, а ведь обычно она, сетуя на скудость наших трапез, всегда вспоминала и обо мне: бедный мальчик, растущему организму требуется больше калорий… И слезы навертывались у нее на глаза.

— Да, я должна лучше его кормить, но сейчас это трудно, как никогда. А после того, что я видела сегодня утром, я вообще не знаю, имеет ли это хоть какое-нибудь значение…

Мама так и не встала со своего места, даже не переменила позы. Пальто до сих пор лежит у нее на коленях, прикрывая ноги. Правая рука покоится на бело-голубой коробке, где воспроизведены знаки отличия и медали, полученные господином Жюлем Дестроопером за заслуги на поприще миндального печенья и speculoos. Я сижу на маленьком табурете почти у маминых ног, но она меня не видит. Она как бы полностью отгородилась от меня — ее неизменного собеседника. Наши отношения в эту минуту — это отношения актера со зрителем, и в роли зрителя выступаю я.

— Что вообще может иметь значение после того, что я видела сегодня утром?

Она наклоняется вперед, упираясь грудью в коробку господина Дестроопера.

— Я шла от Бон-Марше к мосту Маген. На месте дома, который еще вчера был цел и невредим, сегодня я увидела один скелет — голые балки, и, зацепившись за одну из них, висело то, что когда-то было человеком, так неожиданно распорядилась ударная волна. Тело раскачивалось на высоте третьего этажа, на фоне пепельного неба. Я все же дошла до моста Маген, где купила в маленькой булочной превосходную муку. Посидела у булочницы, передохнула. Но то, что случилось на обратном пути на улице Феронстре, еще более чудовищно. Не знаю, прилично ли так говорить, может ли быть зрелище более чудовищное, чем человек, повешенный по странному капризу судьбы. Думаю, что да, ведь для него все было кончено, от этого грустного иссушенного тела, убаюканного зимой, веяло скорбным покоем. Но видеть, как прямо на твоих глазах обрывается жизнь, пусть даже жизнь какой-то собачонки…

Пес шел впереди меня. Не знаю, почему мне вдруг пришло в голову, что, возможно, его хозяин тот самый покойник. Пес был совсем маленький, два вершка от земли, на хилых ножках. Кроме нас с ним, на улице не было никого. Взрывы приближались, все попрятались в убежища. Но дома меня ждали, и я подумала, чем я хуже пса, ведь он-то не боится, идет себе своей дорогой. Этот пес был моим проводником и моей совестью. Так мы и шли с ним потихоньку. Время от времени он поворачивал ко мне свою острую мордочку, словно чувствовал за меня ответственность. А потом раздался оглушительный взрыв. Я обернулась и увидела, как в ста метрах позади меня медленно отваливается часть дома. Улицу, над которой столбом поднялась пыль, перегородила груда мусора. Взвыли сирены «скорой помощи», появились американские солдаты с носилками. Я решила пробираться дальше к площади Сен-Ламбер и поискала глазами моего маленького проводника — он брел, пошатываясь, в нескольких шагах от меня. Потом рухнул посреди тротуара, почти у моих ног. Он истекал кровью. У него был вспорот бок — видно, осколком бомбы или стекла. Я уже ничего не могла для него сделать. Надо было идти, и тут я увидела, что на его лапки сыплется белая пудра. Это была мука, мой пакет прохудился, в него угодил осколок стекла да там и застрял. Я даже не сделала попытки спасти оставшуюся муку. Просто вытащила стекло, и мука ручьями полилась на собачонку. А я пошла дальше, плача, как дурочка, над псом, над всеми нами, над загубленной мукой. Шла и шла, не глядя под ноги, по дороге, знакомой мне с детства. Немного не доходя до площади Сен-Ламбер налетела на огромный булыжник — раньше его здесь не было, видно, занесло ударной волной — и раскроила себе колено.

Не знаю, кому мама адресует этот рассказ — во всяком случае, не мне. Я сижу с ней рядом, и мне почему-то кажется, что весь ее рассказ, на самом деле очень страшный, не имеет отношения к реальности, у меня даже мелькает мысль, не беседует ли мама с Авраамом. И только когда она снимает пальто, скрывавшее ноги, и я вижу глубокую рану на колене, наваждение рассеивается.

От врача мама отказывается, просит меня только принести все, что нужно для перевязки. Теперь, окончательно придя в себя, я чувствую, как выстудился подвал, хотя все так же мирно посапывает лувенская печка. Мама ловко и быстро перевязывает рану. Ни намека на то, о чем она только что говорила, мы вообще больше никогда не заговорим с ней об этом. Перевязав ногу, мама сейчас же встает, делает несколько шагов взад-вперед. Она ступает увереннее, чем можно было предположить, судя по ее ране, но она очень бледна. Увидев, что я весь дрожу, она опять открывает коробку Жюля Дестроопера: «Ешь, надо есть, чтобы согреться», — говорит она мне. Она улыбается, она снова рядом, но тут же, отчаянно хромая, устремляется наверх, где ее ждет все еще не готовая комната для американца. Я не решаюсь удерживать ее, только с тревогой слушаю, как она поднимается по лестнице. Вчера я бы, наверно, окликнул ее, а может, даже пошел следом. Сегодня я парализован страхом, в голове у меня полный кавардак, и лучше мне побыть одному в подвале. Его сотрясают взрывы, засыпают осколки стекла, но это подвал, а значит, все-таки убежище.

Отец, вернувшись, застает меня одного. Он не говорит ни слова, не спрашивает, где мама, приносит молоток, гвозди, плотный картон, который очень ловко вставляет вместо стекол. Заметив неубранные осколки стекла на полу, хмурит брови.

— Могли бы все-таки…

Больше он ничего не говорит и снова исчезает. Спустя полчаса, когда маленькая печка справляется с холодом, новый взрыв вышибает картонный лист из окошка, он пролетает через весь подвал и, падая, задевает меня. Я пытаюсь укрыться в коридоре, куда выходят двери еще трех подвалов, но там настоящий мороз. Тогда я громко кричу, зову маму. Она приходит, но очень не скоро.


4.  Сесиль | Дорога. Губка | 6.  Появление и изгнание маленького диванчика