home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



I

В тот год дожди зарядили надолго и лили как из ведра, словно разверзлись хляби небесные. Дожди начались в день осеннего равноденствия в сентябре, налетели словно яростный шквал, забарабанили по крышам и стеклам, затем вроде бы немного стихли, но все равно лили и лили, монотонно, нескончаемо, весь октябрь и ноябрь, постепенно превращая леса и поля в непролазную топь. Редко-редко выпадал солнечный день, как бы для того, чтобы все же вернуть людям и природе хоть какую-то призрачную надежду, но и такое кратковременное улучшение погоды походило на недолгий перерыв во время жестоких пыток, когда человеку вдруг дают на мгновение перевести дух, прежде чем вновь засунуть его голову в чан с водой и почти заставить его захлебнуться. Речка несла свои желтые от песка и ила воды по равнине, она набухла, разлилась и стала бурной, по ней загуляли волны, образовались водовороты, словно она была не маленькой тихой речушкой, а большой рекой, и она расшалилась до такой степени, что не раз угрожала затопить стоявшие близко к воде дома. Дни были похожи один на другой, вернее, их даже нельзя было назвать днями, казалось, что над землей повисли какие-то вечные сумерки. Серые низкие облака скользили по склонам холмов, и создавалось впечатление, что они хотят притиснуть холмы к земле, хотят их раздавить, расплющить. Иногда в небе, словно исчерченном наискось струями дождя, мелькали какие-то тени: это с жалобными криками медленно скользили к югу стаи перелетных птиц, словно пытавшихся взмахами своих крыльев разорвать тучи и помешать буйству внезапных порывов ветра.

Уже был конец ноября; обычно эти последние осенние дни приносят с собой небольшой морозец, при котором небо словно озаряется ярким светом, но в тот год дожди все лили и лили. «Ужасные, чудовищные дожди!» — говорил сам себе Александр Брош, когда по утрам он раздвигал занавески и вновь и вновь созерцал за окном при туманном свете то ли дня, то ли сумерек один и тот же пейзаж: все те же промокшие насквозь, полузатопленные деревья, дорожки, дома. Сказать по правде, он и сам теперь замечал, что он, когда-то бывший, как говорится, ранней пташкой, просыпался и вставал все позже и позже, причем испытывая всякий раз новое, прежде неведомое чувство какой-то то ли горечи, то ли неудовлетворенности, то ли даже отвращения к окружающему миру и к самому себе. В восемь часов утра было еще совсем темно, почти как ночью. Он отправлялся на кухню, включал свет, зажигал огонь, заваривал чай и пил его медленно, маленькими глотками, сидя за кухонным столом. В голове у него царила путаница от того, что он еще не совсем проснулся и какой-то легкий туман обволакивал его мозг; вот почему у него порой вдруг возникал вопрос относительно его собственного возраста. «Сколько же мне лет? Пятьдесят? Шестьдесят? Семьдесят? Да, конечно, семьдесят! Господи, возможно ли это?» Цифра «семьдесят» словно удавка хватала его за горло и начинала душить, и чувство горечи и отвращения становилось еще острее. Боль, которую он ощущал в ногах и руках как раз в те минуты, когда надо было встать с постели, эта боль заставляла его опираться на руки, а затем с трудом переворачиваться с боку на бок; от боли и от прилагаемых усилий черты лица его искажались, складываясь в некую неприятную гримасу. Увы, боль не отпускала его до тех пор, пока он не вставал на ноги, но зато когда он начинал двигаться, боль очень быстро стихала, дыхание выравнивалось.

Покончив с завтраком, Александр Брош отправлялся бродить по дому: он ходил из комнаты в комнату, а надо сказать, что их в этом большом здании, гордо, но без особых на то оснований именовавшемся жителями деревни замком, было много. Да, дом действительно был большой, но никакой это был не замок, а просторный дом богатых буржуа, двухэтажный, с широкой лестницей, чрезмерно торжественной и пышной для такого дома, со скрипучими ступенями и мраморными балясинами. Он давно уже перестал отапливать все комнаты, и во время его прогулки они словно «выступали из тени», выглядели они очень негостеприимно, неприветливо, вероятно, из-за мебели, покрытой чехлами, на которых скапливалась пыль. Время от времени мадам Санье, домработница, смахивала пыль, но она опять оседала. Кроме мадам Санье, никто не заходил в эти комнаты на протяжении нескольких лет, как, впрочем, никто в течение этих лет не бывал и в гостиной, и в столовой, потому что Александр Брош отказался от идеи принимать у себя гостей и, будучи человеком одиноким, устроил свою «штаб-квартиру» на кухне и в библиотеке, служившей ему и спальней, потому что там стоял диван, на котором он спал.

Именно в библиотеке господин Брош и завершал свою «прогулку» по дому, и там, после пристального разглядывания книжных шкафов и рядов книжных полок, плотно забитых книгами и громоздившихся друг на друге вплоть до самого потолка, он устраивался за своим письменным столом или, если день выдавался уж особенно мрачным, растягивался на диване, прикрывал глаза рукой и вскоре засыпал.

Редкие хорошие деньки, когда хотя бы дождь не лил как из ведра, он использовал, чтобы прогуляться по парку, превратившемуся из-за дождей в настоящее болото. Надев сапоги, засунув руки в глубокие карманы куртки, он спускался вниз по единственной тропинке, по которой еще можно было с грехом пополам ходить, и не без труда добирался до края пересекавшего поле оврага, где внизу довольно громко ворчала разбушевавшаяся река. От земли, от куч опавших листьев исходил легкий запах гнили. В кронах деревьев суетились и перекликались дрозды, их было много, они собирались в огромные стаи и ужасно шумели. А вот на реке птичьих криков слышно не было, потому что островки, на которых летом резвились и предавались любовным утехам, а затем растили птенцов лысухи, кряквы и пара лебедей, затопило и птицы куда-то исчезли.

Жизнь Александра Броша словно замедлила ход, почти остановилась. Он не ощущал себя ни счастливым, ни по-настоящему несчастным, а скорее чувствовал, что находится во власти каких-то неведомых чар, силой удерживавших его в этом пустом доме, где воцарилась тишина. Да, он ощущал себя пленником этих стен. Он предавался размышлениям, грезил, иногда писал статьи для научных журналов, но не слишком часто; много читал. Одно только чтение теперь и возбуждало его, приводило в восторг или внушало истинное отвращение, то есть как бы заставляло вновь и вновь переживать те чувства, что он испытывал в молодости. Он часто вспоминал о близких, что уже покинули этот мир, но чье присутствие рядом с собой он ощущал… В особенности острой была иллюзия присутствия Элен, умершей пять лет назад. Иногда, когда звенящая тишина в доме становилась совсем невыносимой, он разговаривал сам с собой. Порой он также со щемящей тоской вспоминал о где-то существующем мире, залитом солнечным светом и мягким теплом; это чувство было сродни ностальгии по покинутой родине, но однако же мысль о том, что можно было бы отправиться в путешествие и обрести этот сияющий и блистающий мир, не приходила ему в голову. Он был уже не в том возрасте, когда человека обуревают желания пуститься в неведомые края по дорогам, он был уже не в том возрасте, чтобы рискнуть сесть за руль, к тому же его заброшенная в небрежении машина, стоявшая в сарае, из года в год ржавела и покрывалась слоем пыли и птичьего помета. Поезда вызывали у него отвращение, самолеты наводили ужас. «Я уже дожил до такого возраста, — думал он, — когда путешествуют только по своей комнате».

Однако в час, когда приходила почта, он оживал. Почта была единственной нитью, связывавшей его с большим миром или с тем, что еще интересовало его в этом мире. У него не было ни радио, ни телевизора, он не покупал и не выписывал ни газет, ни журналов, а еще он просто снимал телефонную трубку, не отвечал, так что те немногие, кто еще хотел поговорить с ним по телефону, в конце концов устали слушать короткие гудки и оставили эти тщетные попытки. Итак, в одиннадцать часов он выходил из дому, раскрывал зонт, доходил до ворот, отпирал почтовый ящик, выгребал оттуда его содержимое, прижимал пачку писем к груди и, согнувшись чуть ли не в три погибели, чтобы капли дождя не повредили драгоценную ношу, спешил к дому.

Он тотчас же принимался разбирать почту, откладывал в одну сторону счета, в другую — рекламные проспекты, даже не просматривая их, а вот письма сейчас же распечатывал и погружался в чтение: то были письма от давних друзей, от коллег, от сыновей (они, сказать по правде, приходили так редко!), от людей совсем незнакомых, просивших у него помощи по поводу того или иного факта, связанного с историей литературы, а также от нескольких женщин, с которыми Александр Брош после того, как овдовел, иногда заводил мимолетные, ни к чему не обязывающие интрижки, соблюдая все меры предосторожности для того, чтобы держать их на определенном расстоянии, что удавалось ему порой не без труда, но он был убежден, что в его возрасте было бы верхом самонадеянности и безрассудства пытаться начать жизнь заново или заниматься ее коренным переустройством.

Он завтракал, обедал и ужинал всегда на кухне, поставив тарелку на угол стола; в еде он был неприхотлив и ел все, что приносила ему три раза в неделю мадам Санье. Обычно он засиживался за чтением допоздна, а потом, когда веки уже слипались, он буквально падал на диван и тотчас же засыпал. Как ему казалось, сны ему снились все реже и реже, или, быть может, он просто не помнил их по утрам. Да, жизнь уже лишила его и этого, точно так, как она похитила у него страсти и желания, порывы сердца и тела, столь свойственные молодости; и если он еще хранил в своей памяти очень четкие и ясные воспоминания о своем прошлом и даже об очень отдаленном прошлом, о детстве, о юности, то имена и фамилии людей все чаще и чаще ускользали из его памяти, словно ставшей пористой, а вернее сказать — дырявой.

Иногда он просыпался среди ночи и снова и снова испытывал чувство горечи, острого недовольства и даже отвращения от того, что дождь беспрестанно барабанит по ставням, и было слышно, как через регулярные промежутки времени капли, падавшие в каминную трубу, с каким-то приглушенным, но явным стуком разбивались о каменные плитки. «Неужто это правда, — думал он, — что человек в конце концов утрачивает интерес к жизни, устает от нее настолько, что уже не испытывает страха перед смертью и даже желает ее прихода, словно смерть принесет ему отдохновение и забвение?» Сам он до такого состояния еще не дошел, но теперь он мог понять, что представляет собой это чувство усталости от жизни, всегда бывшее для него совершенно чуждым и неведомым.

В начале декабря, после нескольких дней относительного затишья, снова пошли дожди, но теперь вместо ливней шел мелкий, моросящий, нудный дождик, и эта холодная, липкая изморось словно обволакивала все вокруг: и небо, и деревья в парке, и дом, и даже разум того, кто наблюдал это зрелище. При такой сумрачной погоде и учитывая небольшую продолжительность светового дня, лучше было вообще не гасить свет в доме, потому что, если бы лампы не горели и не освещали помещение, можно было бы вообразить, что находишься то ли на дне закрытой крышкой кастрюли, то ли чайника. Именно так и поступал Александр Брош, проводя дни в библиотеке, где одни только горевшие желтым светом лампочки и составляли ему компанию. Он еще пытался читать, но внимание его постоянно рассеивалось, мысли мешались и путались, и он ощущал, что где-то в глубине его организма что-то медленно разрушается.


Однажды утром он получил письмо от заместителя директора Государственной библиотеки, извещавшего его о том, что наконец стал возможен доступ к неопубликованным произведениям Бенжамена Брюде, так как оговоренный дарителем этого наследия срок запрета на ознакомление с бумагами, определенный в двадцать лет после смерти автора, истек. Заместитель директора библиотеки писал профессору Брошу, что в соответствии с последней волей поэта его рукописи ни в коем случае не должны были покидать пределов библиотечного хранилища, но, с другой стороны, также упомянул и о том, что именно профессору Брошу принадлежит эксклюзивное право ознакомления с этими произведениями. Итак, желал ли сейчас профессор ознакомиться с ними или нет? Если да, то ему будут предоставлять их для изучения на месте, без выноса из библиотеки.

Разумеется, Александр Брош не забыл ни о самом Бенжамене Брюде, ни о существовании его рукописей, но со временем воспоминания как-то потускнели, и он уже не ожидал с нетерпением истечения срока запрета на ознакомление с наследием Брюде.

О этот Брюде! Итак, значит, со дня его смерти прошло уже двадцать лет… Более тридцати лет назад Александр увидел его в первый раз, как раз в тот период, когда преподавал в университете города М. и читал курс лекций по современной литературе. Они с Элен и сыновьями жили в небольшой, но уютной вилле неподалеку от университетского городка. К вилле примыкал прелестный сад, а перед виллой раскинулся чудесный ухоженный газон. Элен занималась воспитанием детей, водила их в школу, вела хозяйство, читала, немного скучала. Нечастые вечеринки у заведующего кафедрой или у кого-то из коллег, бывшие своеобразным обязательным ритуалом, наводили на Александра тоску, потому как там он должен был скрывать свою скуку и подавлять зевоту; к тому же в обществе он чувствовал себя настолько неловко, как говорится, не в своей тарелке, что иногда даже на какое-то время как бы утрачивал дар речи. Как утверждал Александр, работа над диссертацией, посвященной творчеству Эредиа, настолько изнурила и измотала его, что даже теперь, спустя два года, мысли о предмете исследования продолжали преследовать его днем и ночью. Он пытался отвлечься от этих мыслей, убежать от них, изучая творчество авторов менее суровых, писал статьи, читал лекции о Рембо, Лотреамоне, сюрреалистах.

Так вот, в тот достопамятный год в первом ряду аудитории, где Александр читал лекцию, он заметил студента, отличавшегося одной странной особенностью: он ничего не записывал, в то время как остальные, низко склонив головы над тетрадями, усердно царапали ручками по бумаге. Это был высокий худой юноша, одетый строго, но элегантно; он не сводил с Александра мрачного взора горящих каким-то загадочным огнем глаз, но в то же время его худое, почти изможденное лицо оставалось совершенно бесстрастным, так что Александр порой задавался вопросом по поводу причин, приведших в эту аудиторию сего таинственного слушателя. Действительно ли его интересовало то, о чем рассказывал лектор? Действительно ли он внимал его словам? Или случайно забрел в университет, чтобы согреться? Ведь на улице было так холодно…

Однако в один прекрасный день, после лекции, когда Александр собирал свои записи, молодой человек подошел к нему, вежливо поздоровался и задал несколько вопросов. Затем, не дав себе труда выслушать ответы преподавателя, он вдруг с какой-то неожиданной горячностью заявил, что Рембо — отступник, ренегат, предатель. «Никто иной, — говорил юноша, — не был так близок к тому, чтобы выработать, создать чрезвычайно мощный разрушительный язык, который был бы способен многократно увеличить разящую силу слов и взорвать весь мир подобно тому, как даже сравнительно небольшой заряд взрывчатки, заложенный в определенном месте, способен разрушить целое большое здание. Но он отступил, он обратил все в дикую насмешку, он бежал и скрылся, спрятался, нашел себе убежище в самой жалкой торговлишке! Предательство — вот что это было! Да, предательство! Отступничество! Но ничего! Ничего! Настанет день, и миру явится другой ангел-губитель!»

Юноша говорил с видимым усилием, как если бы он пахал землю. Александр видел, как искажались черты его лица, как кривился рот, как нервный тик заставлял дергаться веко, как в уголках губ появились легкие белые хлопья пены, как постепенно мутнел взор, словно глаза его заволакивал туман.

— Меня зовут Брюде, — наконец представился молодой человек, — Бенжамен Брюде. Я не студент, а вольнослушатель. Я верю в великую силу слов… я ищу…

Время от времени Александр встречал его в университете, а потом даже иногда захаживал с ним в кафе, чтобы пропустить стаканчик вина или выпить кружку пива. Брюде не относился к числу тех, кто задает своему собеседнику вопросы и со вниманием выслушивает ответы. Казалось, собеседник ему был нужен только для того, чтобы высказаться самому. Он произносил длинные монологи, всегда одинаковым, охрипшим, напряженным голосом, в котором иногда проскальзывали металлические нотки. С истинной страстью говорил он о литературе, о великой власти и выразительной силе языка, об авторах, чьи произведения он любил или ненавидел, причем с равной страстью он говорил и о своих предпочтениях, и о тех, кого презирал и считал мелким ничтожеством. Однако же о себе самом он не говорил практически ничего, что могло бы приоткрыть завесу его тайны, если таковая существовала.

Александр все же узнал, что Бенжамену Брюде двадцать лет, что он — единственный сын богатых родителей, дававших ему кругленькую сумму на содержание. Он жил в городе совсем один, снимал однокомнатную квартиру. И читал, читал, читал… читал с бешеной скоростью, словно его заставляло читать какое-то чувство азарта, какое-то стремление прочесть все уже ранее написанное… Многое из того, что ему попадалось под руку, он, едва начав читать, отбрасывал в сторону. Он часто увлекался творчеством какого-нибудь писателя, но столь же часто и быстро он и разочаровывался. И почему-то везде и во всем юноша усматривал отступничество, предательство, о чем говорил постоянно. Больше Александр о нем не знал ничего.

Однажды Александр спросил Бенжамена:

— А сами вы пишете?

Брюде ответил не сразу, а после минутного замешательства:

— Да, конечно! Но, — поспешил добавить он, — пока что это еще робкий детский лепет, невнятное бормотание…

Затем Брюде сказал, что пока не хочет, чтобы кто-нибудь прочел им написанное, но что он, несомненно, на правильном пути и что настанет день, когда его произведения превратятся в порох, к которому он поднесет пылающий фитиль.

Александр слушал откровения Брюде со смешанным чувством восхищения и беспокойства, словно находясь под воздействием неведомых чар или под гипнозом. Элен, позже тоже познакомившись с этим странным парнем, также призналась, что в его присутствии испытывает какое-то необъяснимое чувство тревоги. Она говорила, что этот юноша по природе своей — разрушитель, человек, способный сеять смерть и приносить несчастья. Она еще говорила, что подобные люди опасны, ибо они, словно заразные больные, могут передавать свою разрушительную силу другим. Вот почему она настоятельно советовала Александру держаться от него подальше, что и произошло постепенно, как бы само собой. Кстати, и сам Брюде, казалось, не стремился к дальнейшему сближению с профессором, а напротив, все больше и больше замыкался в себе, все больше обрекал себя на абсолютное одиночество. Он с каким-то остервенением писал целыми днями напролет и по ночам, запершись в маленькой комнатке, где окно было наглухо закрыто и где еще вдобавок были задернуты черные плотные гардины. Через несколько лет он опубликовал два сборника стихотворений и поэм, принесших ему некоторую известность; первый сборник носил название, которое можно было трактовать двояко: и как «Сильная рука», и как «Вооруженная поддержка», а второй назывался весьма недвусмысленно — «Динамит». Поэзия его, то отличавшаяся чрезвычайной экзальтированностью, то неистовой злобой, то бешеной яростью, произвела на некоторых молодых людей очень сильное впечатление, и они поспешили объявить себя его поклонниками и верными последователями его идей. Члены некой секты нигилистов, вовсе не опасной для общества, а просто тревожащей его покой, объявили Бенжамена Брюде своим лидером. Время от времени Александр получал по почте дерзкие послания, отправленные явно Бенжаменом: открытые письма, адресованные Папе Римскому, Президенту Франции, Господу Богу; а еще приходили посылочки, содержавшие то мраморную надгробную доску, то высушенную или мумифицированную жабу, то загадочную шкатулку с надписью, повелевающей никогда не открывать сей предмет, то какие-то рукописи, совершенно негодные для прочтения из-за того, что большинство слов в них было зачеркнуто. Теперь Брюде носил бороду, которая в сочетании с бледным лицом и лихорадочно горящим взором придавала ему сходство с Савонаролой. Длинный черный плащ, ниспадавший складками почти до пят, монашеские сандалии, завязанные ремешками на лодыжках, еще более усиливали необычность его внешнего вида. Годы шли, его речь становилась все более возбужденной, а злоба и ярость — все более неистовыми. Он то и дело принимался пророчествовать, предрекая разрушение мира, его гибель от огня.

Бенжамен Брюде стал героем нескольких публичных скандалов, в результате чего был сначала подвергнут аресту, а затем помещен в психиатрическую лечебницу. Однажды Александр навестил его в больнице, а потом, когда он, вроде бы излечившись, был отпущен, нанес ему визит домой. Хотя воспоминания об этом визите Александр сохранил весьма смутные, он все же помнил, что во время этой последней встречи он чувствовал себя особенно неловко и тогда же он принял решение больше к нему не ходить. Через несколько дней Брюде покончил с собой.

Извещенный о трагической кончине поэта одним из ярых его почитателей, Александр присутствовал на похоронах вместе с жалкой горсткой верных последователей идей Брюде. Погребальная церемония (если то, что происходило, можно было назвать таковой) прошла очень быстро: не было ни священников, ни слов прощания от имени присутствующих. Один только бородач из числа собратьев Брюде прочел над могилой его поэму, в которой автор в последний раз изливал на покидаемый им и ненавистный мир свой яд. Каждый из присутствовавших на похоронах бросил на гроб горсть земли, а затем могильщики очень быстро забросали могилу, и на месте ямы вырос могильный холмик.

Через несколько дней Александр получил письмо от матери Брюде. Она писала, что ее сын оставил письменное завещание, в котором изъявлял свою последнюю волю. Он завещал Государственной библиотеке все свои рукописи, довольно многочисленные, представлявшие собой нечто вроде дневника. Одному только Александру было разрешено с ними ознакомиться, но только по прошествии двадцати лет. «Этот молодой нигилист, — сказал себе Александр, — перед смертью вообразил себя настоящим писателем, создавшим некий шедевр, время которого еще не пришло, или, быть может, он до самого конца пребывал в твердой, но безумной уверенности, что его писанина представляет собой бомбу, о которой он мне однажды говорил, бомбу, которая, будучи поставлена в нужном месте и в нужное время, взорвется и заставит содрогнуться весь мир. Вот только непонятно, по каким таким тайным причинам он выбрал меня, Александра Броша, на роль подрывника, которому предстоит взорвать эту бомбу».


Словно «вынырнув» на поверхность реальной жизни из глубин своих размышлений о прошлом, Александр решил ответить согласием на предложение ознакомиться с литературным наследием Брюде. Надо будет написать письмо сегодня же вечером… Если сначала он было и заколебался, то только потому, что его нисколько не привлекала перспектива совершить путешествие в столицу и прожить там какое-то время. К тому же, несмотря на то что прошло уже столько лет, воспоминания о Брюде вызывали у него какое-то необъяснимое беспокойство, и при мысли о том, что придется на несколько недель, а то и месяцев погрузиться с головой в изучение его рукописей, по словам директора библиотеки, весьма и весьма многочисленных и объемистых, он испытывал безотчетный страх, смешанный с любопытством. Не говорила ли ему Элен, что такие люди, как Брюде, опасны? Говорила, и не раз… Вероятно, ему придется пройти по настоящему минному полю; но, какова бы ни была опасность, Александр чувствовал себя обязанным откликнуться на предсмертную просьбу Брюде, потому что он часто упрекал себя в том, что в последние годы жизни Бенжамена резко отдалился от него и не предчувствовал трагического конца. А быть может, он предпочел на некоторое время ослепнуть и оглохнуть, чтобы обезопасить самого себя? Быть может, он выбрал путь заблуждений и ошибок, чтобы самому уберечься от опасности? Можно ли было спасти Бенжамена Брюде от гибели, если бы он, Александр Брош, проявил тогда к Бенжамену больше внимания и сочувствия? Маловероятно, но тем не менее Александра порой терзали смутные угрызения совести. Все эти проявления людских слабостей, о которых постоянно говорил Брюде, все эти проявления трусости, малодушия, подлости, низости, отступничества и предательства, мысли о которых постоянно преследовали Брюде и стали его навязчивой идеей, разве они не были жестокой реальностью нашего мира? А быть может, и сам Брюде ощущал себя их жертвой? Итак, решено: он поедет! Александр подумал, что это письмо из библиотеки сейчас, когда ему грозила перспектива встретить Новый год в полном одиночестве, было своего рода знаком, знамением свыше. Да, но вот что означал сей знак? Какие перемены он сулил? К лучшему или к худшему?

— Я буду отсутствовать некоторое время, — сказал он мадам Санье на следующий день.

В ответ на его заявление домработница взглянула на него с безмерным удивлением.

— Вы уедете на несколько дней?

— Нет, меня не будет дольше, много дольше; несколько недель, а возможно, и несколько месяцев. Я рассчитываю на вас, вы — женщина аккуратная и будете поддерживать в доме порядок. Я тотчас же сообщу вам свой адрес, как только устроюсь.

— Хорошо, я буду делать все, что нужно.

— Спасибо. Я уеду со спокойной душой. Мне предстоит нелегкая, но интересная работа… И к тому же я так рад, что смогу сменить обстановку! Сказать по правде, я просто больше не могу выносить эту ужасную осень!

— Ах как я вас понимаю! Эти бесконечные дожди! Просто потоп какой-то! Кстати, у нас в деревне кое-кто утверждает, что пришел конец света!


Жан Жубер Незадолго до наступления ночи | Незадолго до наступления ночи | Отель «Дункан»