home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



2

Странная жизнь началась у Василия: опять он стал ребенком, которому надо перед сном, как издревле заведено, заходить на половину отца и в покои матери, получать их благословение и спокойной ночи им желать. И от того давно отвык, что вокруг полно отроков-бояр, расторопных и умелых: первый одеяние подает, второй доспехи держит, еще двое враз с двух сторон становятся, облачаться подсобляют, и каждый отрок знает и помнит свое место — кому справа, кому слева стоять, кому впереди с серебряным зеркалом да гребнем наготове.

Отец хоть и неласково встретил, а ведь ждал сына! А то как же! Купил нового голубого коня, знал, как любил своего прежнего Голубя сын. Такие же стати у нового коня, а сбруя еще богаче: узда в серебряных кованцах, под шеей золотой науз — кисть из пряденого золота, на круп накинут бархатный плат, голубой хвост забран тонкой сеточкой из золототканых нитей.

Судислав держит в одной руке снятую из почтения шапку, а другой поправляет стремя, чтобы княжичу ловчее было просунуть в него носок левой ноги.

Снег брызнул из-под копыт Голубя, и там, где он наступал, оставались зеленовато-черные круглые следы. Выскочив на мощеную улицу, Василий пришпорил коня, тот перешел в галоп. Из-за угла неожиданно вышла девушка в ярком платке — пригожая вроде бы девушка, вроде бы она улыбнулась, увидев княжича на голубом коне. А Голубь, заметив ее, отпрянул, девушка, испуганно охнув, прижалась к стене дома. Василию показалось ее лицо уж не просто пригожим, но знакомым, однако всмотреться и узнать, кто это, не успел, проскочил мимо.

Вернулся к конюшне. Возле коновязи стояли в дремотной задумчивости лошади. Когда хлопнула дверь, крайняя из них беспокойно повела ушами, с которых слетел иней.

Да, необыкновенно пригожа собой — ни в Сарае, ни в Литве таких не встречал…

Василий рассеянно пересек двор, зацепил ногой за конские катыши — они отвердели на морозе и сейчас со звоном раскатились во все стороны.

«В самом деле, очень знакомое лицо…»

Василий присел на широкую полозную головку саней, запряженных парой серых в яблоках лошадей, которые беспокойно крутили головами, не понимая, готовиться ли им в дорогу или можно еще подремать и помечтать.

«Так это же Янга!.. Неужели она?!»

Когда прижалась она в испуге к стене дома, то была до того бледна, что голубые, как утреннее небо, глаза казались словно бы нарисованными..

«Она, она, Янга!»

Не раз порывался Василий спросить у кого-нибудь из братьев Некрасовых о Янге Синеногой, да не решался. Сам выходил на поиски, надеясь и боясь как-нибудь случайно столкнуться с ней на улице, на торжище, в храме, но так и не встретившись с ней, с облегчением стал подумывать, что, верно, обознался тогда — мало ли пригожих девок в Москве.

И уж минула зима, готовился город к Пасхе, как Юрик вдруг в самый день Благовещенья — нарочно, что ли, подгадал? — спрашивает с видом вовсе невинным:

— А ты чего же Янгу-то не проведаешь?

— Какую Янгу, окстись! — взволновался Василий. — Она же погибла? Или в Орду ее угнали?

— A-а?.. Ну да, лучше бы погибла, — с незнакомыми, почти враждебными глазами ответил Юрик и вздохнул.

— Ты чего это?

— Чего — «чего»?

— Чего вздыхаешь-то?

— Просто лишний воздух из нутра выпустил. — Юрик посмотрел на брата, как на чужого, однако признался: — Чего уж там… Она сказала, что никогда не сможет полюбить меня, потому как молод я для нее и к тому же княжич…

Значит, она жива?.. Отчего это так больно торкнулось в груди сердце? К добру, к худу ли? Значит, жива? Вроде бы смирился, отвык, не вспоминал почти… Василий хотел улыбнуться независимо и покровительственно, а губы свело. Никогда он еще не знал такой терпкой печали.

— Где она живет?

— Где и жила — на Варварке.

— Она знает, что я в Москве? — Вопросы его были отрывисты, взгляд требовательно-нетерпелив.

— А как же? Об этом в первый же день мальчишки по всему городу растрезвонили да и глашатаи объявляли.

Василий, не дослушав, накинул кожух, выскочил во двор.

Дом Янги он нашел легко: на том же самом месте, где жил до Тохтамышева нашествия Фома Кацюгей. Видно, не из нового леса он был срублен, а сложен из бревен старой какой-то четырехстенной избы: покосился, осев одним венцом, тесовая крыша иструхлявилась и покрылась густым мохом. «Точно кабанья шерсть», — подумал Василий, сразу вспомнив охоту в Литве и все, что за ней последовало, невольно приостановил шаг. Но тут же отогнал сомнения, толкнул дверь рукой, а когда она не поддалась, приналег плечом, стал силой отчинять ее, тяжелую, скособочившуюся и набухшую влагой.

На пороге наткнулся на незнакомую старуху, которая сыпала с заслонки в деревянную кадку золу — на щелок, видно. Облако морозного пара ворвалось в тепло натопленную избу и тут же исчезло, но от него часть золы взвилась вверх, старуха отклонилась недовольно, взмахнула костлявой рукой и хотела, очевидно, отчитать вошедшего, но сразу узнала, что за важный гость пожаловал, смешалась, собрала в улыбке личико сплошь из морщинок, опустила заслонку вниз и сама посторонилась. И как только встала она к стенке, он увидел Янгу посреди избы с веником в руках. Она растерялась поначалу, хотела было спрятать веник в подпечье, да вдруг раздумала, вызывающе вскинула голову, а голик убрала за спину, поигрывая им.

Некоторое время они стояли друг против друга, будто онемев, будто целиком превратившись в зрение, и не могли от волнения разглядеть друг друга как следует, словно бы им дымом застило глаза.

— Зачем же ты работаешь, ведь нынче Благовещенье — самый большой праздник на небесах и на земле, кукушка гнезда не вьет, девка косы не плетет? — нашелся он.

— А ты бы не ждал его, приходил бы с благой вестью раньше.

Она хотела, как видно, озорно повести глазами, но это не получилось у нее: взгляд ее был ласков и матово-влажен.

— Я ведь не знал, допустишь ли ты меня?

Он улыбался, но как-то через силу. Он даже и радости не испытывал — только ошеломление. В висках у него стучало, и кровь гудела по всему телу.

— Не зна-ал… поднапер на дверь, все тепло из избы выветрил.

Она говорила грубовато, но с таким счастливым придыханием, так не вязался смысл ее слов с выражением голоса, что Василий почувствовал себя, как на речном крутом обрыве: то ль отступить, то ль головой вниз лететь.

— Когда так, уйду! — сказал он, выказывая обиду, хотя ее не было.

— Иди. Провожу.

Небо на подворье было серым, неприютным, шел снег с дождем. Яркий платок Янги сразу намок и потемнел, только прозрачные росинки дрожали на волосах и на бровях. Василий остановился возле сугроба, обледенелого за зиму от вылитых на него помоев. Янга зябко ежила плечи под платком, упорно смотрела на этот сугроб.

— Благовещенье, а на дворе стужа.

— То ли дождик, то ли снег — то ли любит, то ли нет? — Он подошел к ней близко, любуясь, рассматривая светлые брови высокими полукружьями, молочно-белое лицо с румянцем и прямой гордый носик. Та же и не та. Какое-то новое лицо проступало из-за знакомых черт, и сердце Василия странно сжалось от этого неузнавания, от выражения силы и вызова, сквозившего сквозь обычную девическую стеснительность. — Ты жива, значит? — как во сне спросил он, а сам впитывал жадно, запоминающе и тонкую жилку на нежном виске, и бледные веснушки в подглазьях, и невинный, еще детский очерк маленького рта. — Ты жива?..

Она вдруг потерянно заметалась взглядом, глотнула трудно и жалко, хотела что-то ответить, но не смогла. Ни слова не говоря, повернулась и убежала в избу. Но тут же снова чуть приотворила тяжелую дверь:

— На Светлое Воскресенье приходи к кремлевому дереву.

— Когда темно станет, как тогда?

— Нет-нет-нет! — забормотала она потерянно.

— Когда же?

— Нет, лучше приходи на семик! — передумала она и скрылась.

Он подождал, не отчинится ли еще раз тяжелая, обросшая внизу сосульками дверь, но тщетно, только шелохнулась в окне холщовая занавеска — кто-то подсматривал за ним.

«Ты жива, Янга?.. Но где же ты была все эти годы?..»

Семик — это очень нескоро, это седьмой четверг после Пасхи… Но делать уж нечего — только ждать.

И снова он ждал весны с нетерпением и тревогой, как когда-то в детстве, перед отъездом в Сарай. Только радостной была теперь тревога: казалось, это она, а не солнце подмывает ноздреватые сугробы, уносит их туманами за реку, она торопит, зовет острые пики травяной рати из земли, звучит птичьими голосами, нетерпеливо разворачивает первый клейкий лист, все ярче синит небо, дрожью, мурашками бежит по плечам, по груди.

…Отзвенела малиновым звоном колоколов Пасха, отплясала свадьбы Красная горка, пришла семицкая неделя, русалочья, зеленая, с клечанием — завиванием венков, украшением церквей и домов ветвями, цветами. Запахло повсюду привялой мятой и богородской травкой, томно куковала зегзица, дни стояли теплые, благорастворенные, тихие. На осокорях, росших вдоль реки Неглинной, целыми днями важно и деловито шумели грачи.

Василий шел на свидание, с виду независимый и равнодушный, но имея в душе волнение, с которым желал справиться и не мог. Он старался подавить в себе чувство смутной вины и непонятного запретного счастья, а губы сами складывались в улыбку, которую надо было прятать от встречных. Он пытался отвлечься, считал годы, какие обещал ему гулко-чистый голос зегзицы, но сбивался — опять глядели на него, путая счет, голубые, играющие влажным светом, глаза, озорно поблескивали зубы, жарко тлело монисто из сухих рябиновых ягод. Никак не удавалось представить себе, увидеть ее всю сразу — то душегрея стеганая с козьей оторочкой, то твердый тонкий подбородок, то щека в сердитом румянце, — было во всем этом что-то пугающее и влекущее, и ни с одной черточкой он не хотел бы расстаться, потерять ее из памяти.

Он миновал боярские подворья с высокими тесовыми заборами, верхушки теремов едва выглядывали среди зелени, золоченые затейливые петухи, поворотясь на восток, чуть поскрипывали. А вот и дом корзинщика, большого чудака и искусника, представился резными буквами на подзоре — ФЕДОРЪ, из раскрытых ворот несло винным духом ивовых прутьев, стоявших в мочиле — плоской яме с проточной водой, тут же валялись щемялки, чтобы снимать кору, струганые шины, сушился белый товар — бельевые, булочные корзины сквозного плетения и плотного, с крышками и без них. Много чего умел затейник Федор: подставку для цветов матери Евдокии Дмитриевны сплел — извивы и узоры, золоченые по клею, саночки игрушечные — младшим княжичам на забаву, даже беседку в княжеском саду из ивовых прутьев изладил с луковкой сквозной наверху.

Василий нарочно замедлял шаг, хотя нетерпение гнало его и торопило. В горле пересохло, как после долгой скачи. Он не отдавал себе отчета — к чему стремился сейчас и чего хотел?..

И вдруг, перебивая крепкий дух вымокшего тальника и кисловатый от сохнущих корзин, нанесло, успокаивая, и тревожа, и расслабляя, сладким запахом черемухи — неведомо откуда гуляющим ветерком нанесло, опахнуло, кружа голову, Василий обернулся, отыскивая глазами — где же она? Невесомо плыло над землей цветущее облако, сквозисто-белое и ровно гудящее от пчел и шмелей. Тонкая и бледная листва была почти невидима между душистых кистей, она лишь оттеняла вспененную белизну. «Как же я раньше-то не замечал всего этого? — спросил себя Василий. — Вот она, северная-то наша красота! Не колдовство, не чара — будто молитва, незнамо кем сложенная, никто ее не читал, не разучивал, как родился, так она тут в душе и была всегда».

Девушки в венках шли в поле заламывать березку. Проходя мимо кремлевого дерева и завидев притаившегося под его сенью княжича, девки прихорашивались, игриво поводили глазами, а потом, будто вовсе и не замечая никого, стали играть песню про воробья:

У воробушки головушка болела.

— Ох, как болела! — Одна из самых бойких девок схватилась руками за голову и качала ею, морщась, изображая страдания воробья.

Так болела, вот так болела, этак болела!

У воробушки сердечушко щемило.

Так щемило, вот так щемило, этак щемило!

— Ох, как щемило! — подхватив себя под высокой грудью, девка постаралась изобразить и сердечный недуг. — Так щемило, вот так щемило, этак щемило!

У воробушки спинушка болела,

Ох, как болела!

— Так болела, вот так болела, этак болела! — девки спускались к реке, и до Василия еще долго долетали их звонкие веселые голоса:

У воробушки рученьки болели,

Ой, как болели!

Так болели, вот так болели, этак болели!

Уж стал воробей приседати,

Вот так приседати, так приседати, этак приседати.

Захотел воробей перемены,

Вот как перемены,

Так перемены, вот так перемены, этак перемены.

Залюбовавшись нарядным хороводом, Василий и не заметил, как подошла Янга. Он даже вздрогнул, когда услышал за спиной ее голос:

— А ты, княжич, не воробушек ведь, ты не хочешь перемены?

Он не нашелся, что ответить, да и не захотел, о другом заговорил. О том, что связывало их в детстве, легче было говорить, проще.

— Смотри, Янга, ведь это наш дубок вылез! Помнишь, мы с тобой желудь посадили? Два года…

— Нет, три.

— Да-а? Три года в земле пролежал и не сгнил, проклюнулся все-таки.

— И жить долго собрался — уж листья вон какие! — тихо добавила она. — Вот бы люди такими были… Хотя ведь ты не три… тебя целых пять лет не было!

Она потупилась и стала возить красной шагреневой туфелькой по траве. «Как у Софьи башмаки, — некстати подумал Василий, — и волосы… похожие».

— Где же ты была? — сказал он вслух. — Ведь я искал тебя.

— Искал? — Глаза ее счастливо, недоверчиво вспыхнули и тут же погасли.

— Столько искал! — повторил он. — Даже в Сарае. Думал, угнали тебя татары вместе с другими.

— Ты меня искал? — переспросила она с каким-то даже упреком. — Что ж тогда не нашел? — В голосе ее неожиданно послышались близкие слезы, — Может, ты плохо искал, княжич? — Она опять трудно глотнула, почти со стоном, глядела исподлобья потемневшими синими глазами, изломав светлые брови, ждала еще каких-то слов и заранее не верила ему.

— Я искал! — тупо повторил он, не понимая, чего она хочет, почему так ведет себя. — Ты как будто не рада, что мы здесь снова? Зачем звала тогда?

— Я тебя не звала! — быстро проговорила она неправду, — Что ты мне!

— Да как же? — удивился он, совсем сбитый с толку. — Какая ты…

— Какая?

Глаза ее поднялись на него, будто два солнышка взошли, ласковые, прежние.

— Пригожая, — прошептал он, забывшись. — Даже глядеть больно.

— Ну нашел бы ты меня раньше, и что? Сказал бы: пойди за меня, а? Может, ты бы этак сказал, княжич?

Она вдруг дерзко засмеялась, и лицо ее засверкало от гнева. Она протянула к нему руку с дареным перстнем:

— Мне Судила рассказывал, ты в Орде такое же точно выковал. А теперь оно где у тебя?

Василий непроизвольно сжал кулак, чтобы спрятать железное обручальное кольцо, но напрасно: Янга уже приметила его.

— Ты «соколиный глаз» невесте подарил своей, да? — Она опять смотрела улыбчиво и тихо, но в глазах полыхал дьявольский огонек. — Литвинка красивая? — вкрадчиво допрашивала она мягким угрожающим голосом. — А зачем ты здесь тогда? Зачем празднословишь? Ты мне и не нужен вовсе! — добавила она с досадой. — Зачем только ждала тебя?..

— Не волен я сам над собой, — тихо сказал он. — Не мог я иначе.

— Да кто ж тебя осудит, княжич? — воскликнула она. — И правильно. Знамо дело: сноп без перевясла — солома. — Голос ее надтреснуто задрожал.

— Не то говоришь, Янга. Софья знатна, высоких кровей, нам положено на ровнях жениться в интересах державы…

Слова прыгали с губ сами собой, чужие, зряшные. Не те слова тут к месту и случаю. И не тех слов она ждала. Но что делать-то? Кто присоветует? Тут и сам Боброк совет бы не подал, как с такой девкой своенравной говорить. Схватила за сердце и мучает, то жмет его, то тешит. И сама то плачет, то улыбается.

Он смотрел беспомощно на стройную шею в белом шитом вороте, на круглые плечи и грудь под густыми сборками рубахи. Нежная впадина у горла тяжело и часто билась, тугая льняная коса пахла ромашкой, солнцем. Душно стало Василию, стыдно, безвыходно.

Длинные ленты от ее венчика, головной вышитой повязки, по временам взвеивал ветер, и они разноцветными атласными змеями летали у нее за спиной вокруг плеч. И все так же томительно пахло черемухой, и зегзица сулила долгую жизнь.

— Бог всех нас одарил свободою, — наконец тихо и устало сказала Янга. — Достоинство человека не только в происхождении его.

— Не всех, значит, Янга, раз один знатен, а другой — в рабстве… — Он не договорил, увидев, как пламенем занялось ее лицо и тут же выбелилось снежно.

— В рабстве? — переспросила она помертвевшими губами. — Да, да, конечно, каждый судьбе и Богу покорен быть должен. А если я не хочу в рабстве?

«А у Софьи губы пухлые, темно-алые, надменные», — некстати пронеслось в мыслях.

— Помоги мне, княжич! — слабо, надломленно попросила Янга.

— Как я помогу?.. Знаешь ведь, княжеское слово — что крестное целование.

— Целование?.. Это уж так. Это уж завсегда, коли женятся…

— Да не то говоришь, не то! — воскликнул он почти с отчаянием.

— То самое, как же! Молчи, молчи! — Она протестующе мотала головой, и солнце играло на ее чисто вымытых волосах. Заставив его молчать, притихла и сама, прислонилась спиной к сосне, притенила глаза ресницами. Наконец решилась, сказала в прищур с вымученной деланной улыбкой: — Так поможешь?..

— Но чем?.. Чем?..

— Я боярыней хочу стать, — шепотом, как тайну, сказала она.

— Да? — доверчиво и радостно отозвался он с облегчением. — Это в нашей власти.

— Ага, боярыней, — продолжала она загадочно голосом уже крепнущим, возвышающимся, язвительным, — постельничной и бельевой боярыней у твоей Софьюшки-государыни.

Он от удивления не знал, что сказать.

— А помнишь, княжич, ты все просил, чтобы я ударила тебя за обиду как могу сильно? Помнишь?

— Да, — растерянно прошептал он.

— А я говорила, что потом как-нибудь? Вот потом это — сейчас! — Она размахнулась и припечатала жесткую ладонь к его щеке как могла сильно. И сразу же, словно бы обессилев, поникла всем телом, вымолвила задыхаясь: — Вот и квиты, княжич!

Василий стоял неподвижно, чувствуя, как наливается жаром, вспухает щека, и молчал, подавленный ее бурным, без надежды и утешения горем.

— Я знала, что так будет, — говорила между тем Янга, словно бы сама с собой бормотала, — я знала… Еще утром рано… У меня каша из горшка вылезла — плохая примета, если каша вылезет. Ну да ничего… Прощай, княжич!

Она еще раз вскинула на него серо-синие глаза с последним вопросом, помедлила мгновение и, не дождавшись в ответ ни слова, пошла медленно прочь. Разноцветные ленты по-прежнему взвеивал ветер над ее спиной, но их яркое мельтешение в утренней, еще не нарушенной суетой жизни неподвижности казалось чуждым и случайным. Так ни разу не оглянувшись, она скрылась за псарнями — бревенчатыми и глинобитными сараями, беленными известью.

«Прощай, княжич!» — такими же были последние слова и Софьи Витовтовны, только произнесены они были с милым лукавством, как «здравствуй!». Он вспомнил очень явственно, как она в шляпке, украшенной перьями каких-то заморских птиц, сидела прямо, без напряжения на женском седле, свесив обе ноги на сторону. Под ней был караковый, с ореховыми подпалинами на брюхе и в пахах, усмиренный и обученный конь. Василий поймал его под уздцы, удержал и небрежно бросил повод расторопному стремянному, а сам призывно протянул руку Софье. Она оперлась о его плечо удивительно легко, невесомо, соскочила на землю, чуть встряхнув золотистыми пышными кудрями, ниспадавшими из-под перьев шляпы ей на плечи. «Прощай, княжич!» — прошептала она, и ее дыхание обожгло ему губы. Он потянулся к ней, но глаза ее, матово-карие, словно намоченные дождем спелые орешки лещины, смотрели в упор — и насмешливо, и дразняще, и обещающе, звали и не пускали его, и в них, как и в голосе, торжествовало: «прощай-здравствуй!».

А Янга простилась навсегда.


предыдущая глава | Василий I. Книга первая | cледующая глава