Бушевала Волга в том месте, где впадала в нее Кама. Никак не может Кама смириться с тем, что ее притоком называют, а не главной рекой, бунтует и не хочет признавать, что дальше к Каспию ведет ее Волга, а не она Волгу. И такой тут получается у рек сильный спор, такая сшибка, что после этого обе они даже и направление меняют и, слившись, текут, не смешивая вод: слева идет желтая вода Камы, справа вдоль гористого берега — исконно волжская голубая. Но через два дня совместного пути, длиной в двести с лишним верст, покоряется Кама, идет в обнимку с сестрой, а еще через три дня признает ее старшей и послушно идет следом: узкие каменные ворота на пути, не протиснуться сразу двоим. На правом берегу высились два утеса со стесанными вершинами, а затем горы пошли сплошной массой, и лишь изредка их прерывали узкие буераки. Ни деревни, ни отдельной хижины — мертвые берега. Только гудят на утесах верхушки меднотелых сосен. Посматривают иногда с любопытством на длинный караван медведи, мелкие до того, что Судислав Некрасов, успевший в свои двадцать лет поднять на рогатину больше десятка подмосковных бурых зверюг, сказал, что здешних следует считать двух за одного и что на охоту можно идти и без рогатины, ножика достаточно. Замирали на ветках от любопытства белки — не рыжие, как в северных лесах, а именно белые. Мелькали порой волки, лисы, зайцы — много было здесь зверья. Горы так сжали Волгу, так сбили ее многоводье, что она изогнулась дугой и, не умея спрямить путь, желая наверстать упущенное из-за этого петляния меж утесов, устремлялась с удвоенной силой. И днем кормчим много забот, а в темноте и вовсе страшно о камни разбиться — решили ночи проводить на берегу. Данила Феофанович Бяконтов говорил, что есть тут в одном месте на левом берегу небольшое поселение русских людей. Когда-то ехал в Орду его дядя митрополит Алексий, остановку сделал, а из чащи дремучего леса вышел человек, сказал, что он из ордынского плена бежал да и поселился тут. Алексий подарил благочестивому отшельнику Самару — чашу свою личную, благословил на подвиг и пререк, что со временем здесь станет город, в коем просияет благочестие, и оный никакому разорению подвержен быть не может. Там и хотелось Даниле устроить ночлег, да не подгадали засветло, пришлось остановиться меж крутых неприступных гор, крепких и молчаливых, стоящих здесь, как видно, со дня сотворения мира. Свидетелями многих, очевидно, событий довелось им быть, во многие тайны посвящены они, а сколько им еще предстоит увидеть и узнать!.. И есть ли где-то еще горы более высокие и более крепкие? Наверное, есть: Киприан рассказывал про Кавказские горы, которые простираются через всю Азию от Индийского океана до Таврии[44]. Там такие хребты и вершины, что о них облака спотыкаются. А эти Волжские горы видели митрополита Алексия, значит… Василий помнил, как хоронили его морозным февральским днем, как безутешен был отец. Алексий был столь высокочтим народом, а великий князь любил его столь сильно, что больше никого не надеялся найти в замену. И может, потому только он с Киприаном так несправедливо обходится? Лодки заводили в заливчики и расщелины, учаливали прямо за камни или прибрежные полузатопленные деревья. А спать решили в пещере. С воды — небольшая расселина, можно даже и не заметить. Лезть в нее пришлось согнувшись. Но внутри оказалось просторно, даже Боброк не доставал рукой до потолка. Голоса отдавались гулко, как в храме. Запалили факел — пещере конца не видно было, а посредине озеро, возле которого вход в новое подземелье, еще более глубокое. Стены бледно-синерозового цвета, волнистая их поверхность отражает огонь факела миллионами звездочек. Кажется, что эти сказочные недра земли еще более древни и загадочны, чем выросшие над ними горы. Из второй пещеры был выход на сухой высокий берег. Это место и стали обживать. На противоположном берегу высился, все вокруг подавляя, величественный, словно храм, и, как храм, белокаменный курган. — Батый, когда пошел на нашу землю, то велел своим воинам высыпать на этом месте по шапке земли. Вон сколько, значит, их было! — бросил небрежно Ждан, удивив всех: каждый сразу стал прикидывать, сколько же шапок надо. — Но это не вся земля, что была насыпана. На возвратном пути Батый приказал взять по одной шапке земли. Мало, стало быть, возвращалось с Руси, вон только маленько верхушку срезали да бока ощипали, — также между делом, ломая сухостой для костра, добавил Фома. Василий с сомнением смотрел на крепкие, могучие скалы: как их ощиплешь, как это шапкой наковырять можно, шеломами нешто? Боброк словно угадал его мысли: — Это сказка хорошая, а вот я побывальщину скажу про этот курган… Земля эта испокон века была русская. Подползли к ней орды Чингиса, раскинули шатер на горе. Это была самая большая гора, а Чингисхан мнил себя самым великим на земле и не терпел, чтобы кто-то был еще величественнее, чем он. Весь мир он хотел завоевать. Напился черного молока — кумыса — и хвалится, а гора ему и говорит: «Если ты такой сильный, перебрось меня через Волгу к братьям, видишь, я тут, на левом берегу, одна, скучно мне». Хан согласился, созвал всю свою орду, велел рыть гору и переносить на другой берег. Налетели татарове, как саранча, облепили всю гору, каждый выступ. Недели, месяцы проходят, с неба белые мухи летят, хану холодно в шатре, кругом могилы, кладбище огромное тех, кто с кручи сорвался. Все копья и мечи поломали, всех своих верблюдов, которые им заместо лошадей и коров служили, съели, потом и за лошадей своих принялись. Хан от злости желтее воска на личность сделался. Вон видите, чуть только бока и поцарапали, а Русь-гора как стояла, так и стоит, и стоять будет. — Так и это небось не побывальщина, а баснословие одно, — сказал Кошка. Дмитрий Михайлович озадачил их своим ответом: — Что побывальщина, что баснословие, все равно это правда. Даже если кто-то и придумал все это, оно живет в памяти людей, а значит, стало уже былью. Василий долго не решался спросить Боброка, все крутился возле, пока тот сам обратился: — О чем, княжич, тужишь? — Да вот сказал ты, что и выдумка может быть правдой. Вздор это. — Нет, княжич, не вздор. — Как же не вздор! Вот возьмет кто-то и насочиняет небылиц про тебя или про меня. Или… про отца моего… И опять все понял проницательный Боброк, обнял Василия за плечи, прошелся с ним к обрыву. Под ногами внизу с тихим шелестом накатывались на отлогий каменистый берег волны, отливали назад, оголяя галечный приплесок, и, собравшись с силами, снова осаждали неприступный утес. — Если кто-то придумает похвальную сказку про меня или, наоборот, пустит наветное слово, ядом напитанное, про меня же, про тебя или… самого великого князя, то в людской молве или монастырском свитке будет жить правда обо мне, о тебе, о твоем отце, а еще о том, кто эту сказку или клевету сочинил и другим передал, это будет правда о времени. И эта правда важнее, особенно для тебя, — тут Боброк сильный, с большим значением нажим сделал, — чем то, как было на самом деле. Помыслы человеческие надо учиться понимать и предугадывать. — Но чтобы предугадывать помыслы, надо знать, как все истинно, непридуманно было, — возразил Василий. Боброк и так-то был серьезен, а сейчас даже озадачился. Внимательно всматривался в глаза Василию, ответил как-то рассеянно: — Молодец, княжич… Сколько тебе, двенадцать-тринадцатый? Верно, что ум да смелость не ждут, пока борода вырастет. Молодец. Это верно, это так: лучше всего и то и другое знать. Хотя бы стараться узнать. С этого вечера, заметил Василий, радуясь и не смея верить своему наблюдению, Боброк стал так же относиться к нему, как относился четыре года назад, когда они были вдвоем на охоте и когда отец уходил на Вожу, — как к равному, как к другу и почти как к родному. Тогда, четыре года назад, Василий чувствовал себя бесконечно счастливым, и сейчас вдруг пришло к нему успокоение, исчезло грызшее всю дорогу беспокойство, хотя чужеземная, враждебная страна уже началась, уже пришлось однажды и раскошелиться, чтобы откупиться от ордынских стражников Увекской заставы, а до ордынской столицы оставалось всего шесть-семь суток плавания.4