на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Эта книга — рассказ о попытке проверить воздействие тщательно испытанной восточной системы на типично западный ум.


Ирвин ШЭТТОК

ОПЫТ ВНИМАТЕЛЬНОСТИ.Медитация Сатипаттхана

Редактор И. Старых

Художественное оформление А. Микушев

Макет И. Петушков, В. Сафиров

Отпечатано с негативов заказчика в типографии издательства «Пресса Украины»

252006, г, Киев, ул. Анри Барбюса. Б1/2 ,Зак. 0223048.


ISBN 8-71010-004-8 Без объявл.


СОДЕРЖАНИЕ


Начало 6

Устройство 18

Первые шаги 31

Ум в тупике 43

Метод сатипаттхана 56

Нет души, нет Бога 67

Некоторые мысли об уме 81

06 измерениях и времени 94

Развлечения.... ИЗ

Последствия 130



Начало

В последнее время появилось великое множество книг о медитации. Некоторые из них превосходны и рассматривают предмет как нечто такое, чем мог бы заняться обычный средний человек, не рискуя при этом прослыть эксцентричной личностью. Другие чрезмерно насыщены техникой и сложны. Они создают у читателей впечатление, что придерживаться требуемого ими порядка занятий и выполнять все процедуры смог бы только какой-то сверхчеловек. Моя цель — не в том, чтобы увеличить число печатных руководств: я хочу рассказать о собственном опыте прохождения специального курса медитации в центре Саасана Йита в Рангуне. Думаю, что это может оказаться интересным и для других — не потому, что я обладаю какой-то особой способностью к медитации или специальными знаниями, а как раз в силу противоположной причины. Я не наделен никакими особенными психическими качествами или мистическими наклонностями; несомненно, в духовном отношении я — не более чем средняя личность, и ступень, до которой я сумел довести этот курс сатипаттхана во время своей поездки, мои переживания в процессе глубокого проникновения в свой ум, результаты тренировки — всего этого мог бы ожидать любой другой человек, временно отложивший для той же цели свои повседневные занятия.

Как будет объяснено ниже, в течение курса мне пришлось решительно изменить свои привычки в . области питания и сна. Мой распорядок дня, возможно, покажется слишком суровым, чтобы принять его добровольно. Но фактически, западные привычки отпали от меня без какого-либо усилия, и это не создало никаких неудобств,— по всей вероятности потому, что темп моей жизни до сих пор был явно заниженным. И, конечно, во время обучения я находился среди множества людей, занятых тем же, что и я; мое положение напоминало положение подростка, поступившего в новую школу: он легко входит в новую рутину, не ощущая, что иногда она оказывается необычайно утомительной.

В Бирме прохождение такого особого курса является для мирян вполне обычным делом: многие бирманцы — в их числе и некоторые выдающиеся общественные деятели этой страны — отправляются в один из медитациоиных центров для периода строгой практики медитации, который обычно длится не менее шести недель. Это происходит один или два раза в период их деловой жизни, а также, разумеется, еще раз после отхода от дел. Во время моего пребывания в Центре среди многих других посетителей там оказался только что вышедший в отставку начальник полиции Рангуна — он проходил “восстановительный курс”. Однажды, заглянув ко мне, он объяснил, почему чувствует необходимость пройти этот курс. В соседней с моей келье находился молодой человек, владелец нескольких фабрик пастеризованного молока, снабжавший своими продуктами весь Рангун. Он оказался весьма активным мирянином, уже однажды прошедшим курс подготовки в центре Саасана. Правда, мне не кажется, что он относился к курсу так же серьезно, как и другие, потому что его ежедневно навещала жена, и он был склонен к общению с другими «студентами».

Хотя в центре не существовало никакого надзора за выполнением распорядка дня, здесь крайне неодобрительно относились к разговорам и чтению. Это в особенности касалось тех, кто проходил курс строгой медитации, а для находившихся там монахов такое времяпрепровождение было строго запрещено.

Может быть, читателя заинтересует вопрос о том, что заставило меня решиться испытать свои силы в медитации,— и почему мне пришлось для этой цели избрать буддийский монастырь. Оба эти вопроса весьма существенны, а поскольку оправданность данной книги зависит от ответов на них, я хотел бы немного отклониться от главной линии повествования и выяснить с самого начала, что стало побудительной причиной и основанием для этого поступка, который многим моим друзьям показался по меньшей мере необычным.

Немногие из нас по своей воле сменили бы свой нынешний образ жизни на условия, существовавшие, скажем, двести лет назад, если бы не могли при этом получить гарантии, что при таком обмене они окажутся среди обеспеченного класса. Но даже и тогда, несмотря на романтическую окраску жизни тех дней, как это видно в кинофильмах и множестве романов, мы обнаружили бы неустроенную, грубую, зачастую антисанитарную и малопривлекательную жизнь. Лишенные украшений ложной романтики, неудобства и недостатки тех дней резко выступают наружу, когда на них смотрят из более счастливого опыта нашей нынешней жизни. Сейчас мы настолько свыклись с комфортом и удобствами, что если бы нам пришлось навсегда обосноваться в условиях, где они отсутствуют, это было бы для нас шоком, разрушающим все иллюзии.

Впечатления точно такого же рода, очевидно, вынес бы из условий нашей современной жизни человек, который будет жить двести лет спустя; но нам, живущим в этих условиях, трудно обнаружить вещи, которые для него разрушительны. Мы привыкли к ним, мы соглашаемся с ними и во многих случаях даже не понимаем их вреда. К тому же, если некоторые люди и замечают, что некоторые привычки и обычаи нашей цивилизации оказывают на нас дурное влияние, они мало что могут изменить. Волна прогресса приносит с собой эти вредные последствия, и они переходят далее под прикрытием тех выгод, с которыми связаны. Но отдельный человек может сделать очень немного, чтобы уменьшить объем работающих вокруг него разрушительных сил, даже если он знает об их существовании и способен их заметить. Эта книга как раз главным образом и выражает точку зрения отдельного человека на те явления, которые имеют тенденцию подавлять нашу способность противостоять внешним обстоятельствам. Требуется по-новому понять источник такой способности, а также знать своеобразную технику для ее развития. Но нам самим трудно проявить достаточно энтузиазма для какой бы то ни было решительной переориентации нашей точки зрения. В целом мы слишком удовлетворены улучшениями, которые ввели в свой образ жизни, чтобы обратить внимание на то, что происходит вокруг нас. Мы не испытываем искушения взглянуть на сегодняшний день глазами будущего.

Многие из тех перемен, которые принесли с собой за последние сто пятьдесят лет гигиена и разнообразные приспособления для наших удобств, оказались не совсем полезными. Мы значительно увеличили процент людей, достигающих старости, не имея в то же время возможности предоставить им нечто лучшее, чем просто существование. Мы искоренили многие болезни, являвшиеся несчастьем для целых народов и истреблявшие множество людей; вместе с тем мы породили новые и еще менее поддающиеся лечению недуги. Мы в огромной степени уменьшили человеческие страдания и увеличили число массовых развлечений, не имея возможности сделать их конструктивными. Фактически, мы лучше обеспечены, устроены и защищены, гораздо лучше образованы (если знать, что это такое), чем наши предки двести лет назад. Однако нам угрожает опасность чрезмерной огражденности от таких явлений, которым тело могло бы сопротивляться самостоятельно. Разумеется, степень нашей безопасности далека от идеальной, и мы открыли себя целому сонму скрытых и гораздо более сложных расстройств. Мы живем в условиях стерилизации, иммунизации и профилактики; эти меры будут продолжаться до тех пор. пока мы не окажемся заполненными всевозможными превентивными средствами, включал и те, которые предохраняют нас от микроорганизмов, привыкающих к самым надежным нашим лекарствам. Таким образом, у тела оказывается все меньше и меньше причин строить свою собственную защиту.

Но физический аспект чрезмерной безопасности, конечно, не является наихудшим из так называемых «улучшений» жизненных условий. Непрестанное возбуждение, свойственное современной жизни, переполняет все наше существо во время бодрствования, а нередко и во время сна. Быстрая смена событий в частной, национальной, международной, а в недалеком будущем и планетарной жизни все время заставляет нас перескакивать от одного напряжения к другому, от одной эмоции к другой, вследствие чего оказываются перегруженными наши надпочечники. Если же в этом лихорадочном возбуждении наших нервов наступает какой-то перерыв, мы чувствуем скуку. Мы привыкли к постоянному возбуждению чувств и не знаем, чем занять ум, когда оно отсутствует. Симптом скуки заглушается также и лекарствами. Есть средства, вызывающие расслабление, и есть средства для того, чтобы подстегивать нас, когда расслабление закончилось. Существуют средства, чтобы погружать нас в сон, существуют и другие — для пробуждения. С мозгом происходит то же самое, что и с телом: его освобождают от большей части природной нагрузки,— но с гораздо более серьезными и далеко идущими последствиями: его защитные возможности оказываются подорванными, и сила, которую он содержит внутри себя, не в состоянии выработать естественные противоядия. Необходимость врожденного противоядия от возрастающего нервного напряжения, которому мы в настоящее время подвергаемся и в нормальных условиях, является делом чрезвычайной важности. Но пока такого противоядия не существует.

«Посмотрите, однако,— может возразить кто- нибудь,— как легко сейчас любому человеку воспользоваться каким-нибудь видом отдыха; а с сокращением рабочего времени благодаря автоматизации здесь открываются даже еще более широкие возможности!». Но подобная перспектива грозит появлением даже большего числа болезней, возникающих от нервного напряжения,— если эту опасность вовремя не заметят и не примут меры к тому, чтобы подготовить людей для жизни в условиях незанятости. Ведь во многих случаях отдых означает лишь введение серии напряжений другого типа, и подлинный отдых остается почти неизвестным. Это утверждение может звучать преувеличением, казаться пессимистической картиной такого существования, которое, в конце концов, является разумным и приятным. Может быть, так оно и есть. Но верно и то, что мы в значительной степени утратили искусство расслабления; и то, что заменяет — или во многих случаях безвозвратно заменило — более спокойные занятия прежних дней, не требует от нас участия и не приносит нам успокоения. Мы становимся наблюдателями немногих, а эти немногие оказываются высшими специалистами, обеспечивающими нас тем, в чем, как нам кажется, мы нуждаемся. Именно это наблюдение за тем или иным исполнителем и одновременное отождествление себя с ним приносит нам вред. В кино мы сочувствуем радости или муке героя или героини, как если бы они были нашими собственными. Во время футбольного матча именно наши ноги забивают гол или бьют мимо ворот. И снова наши эмоции выходят из границ, а надпочечники оказываются вынужденными реагировать на все эти события, как будто бы мы сами является их участниками. У каждого, кто приостанавливается, чтобы подумать, куда ведет подобный образ жизни, возникает сильное желание хоть на мгновенье остановить это возбуждение, ощутить освежающую силу спокойствия и мира; внести в свою квартиру в Челси неизмеримое спокойствие гор; перенести в суету повседневной жизни радость благоухающего весеннего луга. Сравнительно легко сесть на самолет и улететь к горам и озерам Швейцарии; но становится все труднее и труднее возобновить чувство,— слишком безличное, широкое и всеохватывающее, чтобы его можно было назвать эмоцией,— которое охватывает наш ум, когда мы оказываемся лицом к лицу с величественной красотой природы. Прогулка на самолете не может заменить его; в лучшем случае она лишь на время приостановит процесс распада. Но, к несчастью, мы думаем иначе. В действительности ум не нуждается ни в горах, ни в море для того, чтобы всколыхнуть свои недра или раскрыть свои богатства. А мы забываем об этом; и если не содействовать развитию способности ума восстанавливать свои силы, мы утратим чувство собственной неповторимости и превратимся в незначительную частицу массового ума.

Нам необходимы две вещи: культивирование чувства отвлечения от внешнего мира и уход во внутреннее уединение, где самопроизвольно возникает безопасность, где сила проявляется не в действии, а в безмолвном согласии. Нам необходимо также развитие постоянной изолированности от потрясений и напряжения современного образа жизни.

Эти мысли постоянно возникали у меня в течение всей жизни, которая в большей своей части была энергичной и деятельной. Однако в ней имелось много возможностей для спокойных размышлений — возьмем, например, вахтенного офицера на мостике корабля ночью, вдали от оживленных путей; никакие заботы не нарушают тишины долгих часов, и единственным фоном для размышлений оказывается звук разрезаемой воды и ее плеск у бортов корабля. Так же, иногда возвращаясь после длительных учений на исправно звучащем самолете над морем, я проникался убеждением, что мне необходимо планировать и сознательно развивать противоядия от окружающих нас со всех сторон новшеств, создающих постоянное напряжение, и нужно регулярно пользоваться этими противоядиями.

Но почему же не обратиться к религии? Такой очевидный вопрос. И этот вопрос требует убедительного ответа. Простым и честным ответом будет следующий: религия, как я ее понимаю, выражаю и чувствую,— это не то. Но это мое индивидуальное мнение, которое само по себе может оказаться не более чем признанием неудачи. Однако эта неудача оказывается столь всеобщей, что ее причина должна быть двусторонней. Для многих людей простой факт неудовлетворенности христианством состоит в том, что оно просто не выросло вместе с растущими потребностями людей. Оно все еще говорит детским языком; значительное число его догм оказывается неприемлемым, а некоторые из них просто непонятны. В нем слишком уж много того, что сделано людьми, и слишком мало того, что сделано Христом; а то. что прибавлено людьми, было использовано для расширения детских аллегорий или усложнения простоты. Даже по признанию его собственных представителей, оно несовершенно, и некоторые литургические увещевания, все еще содержащиеся в молитвенниках, звучат эхом средневековой комнаты пыток. Я не отрицаю того, что многим людям оно приносит утешение; это утешение достигается при помощи передачи своего бремени и принятия того, что думают другие, без пользования своей абсолютно здоровой критической способностью, которая является нашим первородным правом как человеческих существ. Действительно ли я так думаю? Мое ли это единственное переживание, или я заимствовал его у других и оказался настолько ленивым или трусливым, что так и не решился открыть, могут ли их мысли и убеждения стать действительно моими, подтверждающими мой опыт? Религиозная молитва как противоядие чересчур формальна; если даже она и не формализована привычкой, она остается слишком антропоморфной — воспользуемся этим выразительным, хотя и безобразным словом! Техника молитвы как ей нас учат, не зрела. Ум взрослого христианина должен обладать способностью видеть дальше, чем понятие о Боге как об Отце или о бесконечно мудром Судье, а о Христе — как о Его Сыне. Эти детские аллегории более не удовлетворяют никого, кроме очень немногих.

Нет, не религия! Она слишком усложнена; а мне, как я чувствовал, требуется нечто не столь загрязненное, как нынешнее христианство,— предпочтительнее что-нибудь такое, на что наклеено как можно меньше ярлыков. Ничто не должно препятствовать этому новому источнику вести меня к более глубокой и плодотворной практике моей собственной религии, какой бы она ни была; однако это должен быть такой источник, который, насколько это вообще возможно, свободен от религиозных догм. Я стремился и к тому, чтобы избежать подхода, который пользуется эмоциями как средством или даже как элементом процесса приобретения способности улавливать моменты спокойствия. Мир и без того страдает от всеобщего переизбытка эмоций, так что последние могут оказаться наиболее ненадежным, лживым и опасным водителем. Кроме того, мне хотелось бы, чтобы мое решение вопроса оказалось бы пригодным для любого человека, а поэтому следовало держаться подальше от всего, что содержит в себе частные религиозные верования. Именно эмоции раздробили христианство на множество религиозных течений и привели его к такой постыдной вещи, как история религиозных войн. Эмоция убивает терпимость. Я сам мог бы увлечься ее неумеренной убежденностью, если бы мне не удалось научиться становиться выше ее.

Очевидно, возможным путем приникнуть к источнику, которого я искал, была бы медитация. Но она оставалась для меня каким-то туманным предприятием, которое ассоциировалось либо с йогой, либо с религиозной преданностью. Само это слово для некоторых людей имеет какой-то пугающий смысл, вызывая в уме представления о чем-то таком, чем способны заниматься лишь святые и духовные люди. Конечно, такое впечатление совершенно ошибочно: самые далекие от духовности наши собратья ежедневно занимаются особого рода медитацией, хотя почти неосознанно и, конечно, без всякого контроля. Когда мы размышляем о чем-нибудь и при этом исключаем из ума все прочее, мы занимаемся медитацией. Молитва иногда бывает медитацией, однако простое повторение одних и тех же фраз — это не медитация. Глубокое размышление над религиозными вопросами есть медитация особого рода, окрашенная эмоциональными обертонами. Восточные религии и системы духовного развития, особенно буддизм и йога, обладают богатым опытом различных стадий медитации, доступных для человека, занятого повседневной работой, а также и более глубоких ее стадий, в которые мы можем проникнуть, двигаясь шаг за шагом; там в конце концов исчезает интеллектуальное или эмоциональное содержание. Мне казалось, что здесь есть нечто, заслуживающее рассмотрения, поскольку медитация устраняет эмоции и не требует непременной религиозной принадлежности.

Первое, с чем сталкивается каждый, изучающий какую-нибудь систему медитации, одну из тех, которыми изобилует Восток,— это необходимость такого контроля над собой, над своим умом, который далеко превосходит всё, на что способен средний житель Запада. Если этот человек начнет практиковать какое-нибудь из самых простых упражнений, данный факт окажется для него весьма обескураживающим. Вероятнее всего, практикующий, отчаявшись, все бросит в убеждении, что наш ум отличается от восточного, рожденного для пассивности и терпения и располагающего бесконечным запасом времени, чтобы использовать эти качества. Но такое откровение нашего порхающего ума следует считать прямым вызовом нам, полным гордости за свои достижения во всех отраслях теоретической и практической науки. Наш ум — это самое чудесное и могущественное орудие, которым располагает человек, а мы кг считаем нужным утруждать себя тем, чтобы получить от него максимальную пользу. Лишь немногие из нас знают, как пользоваться им достаточно эффективно. По всей вероятности, мы применяем не более десяти процентов его мощности. Мы стараемся загрузить ум всевозможной информацией, большая часть которой нуждается в коррекции через регулярные промежутки времени; но мы не предпринимаем никаких усилий, чтобы развить эту удивительную машину до ее полной работоспособности и действенности. Никакой промышленник не допустил бы у машин своей фабрики такой напрасной траты энергии, какая имеет место в нашем уме, таких неэффективных методов использования этих машин, такого недостаточного отдыха, какой получает наш ум. Когда машина не работает, она отдыхает, трение движущихся частей более не вызывает ее износа; она не расходует электроэнергию, нефть, воду. Но привести ум в подобное состояние мы не умеем,— разве только это происходит случайно или во время глубокого сна без сновидений. Умение сознательно освобождать ум от напряжения имеет очень большую ценность. Настоящая медитация и есть расслабление: чем более глубокой и «лишенной формы» она будет, тем более значительным окажется ее восстановительное действие на человеческий организм. Поэтому медитация представляет собой подлинно практическое занятие. Она никоим образом не должна быть обязательно религиозной, хотя обычное представление о ней именно таково. Сама по себе она в своей основе академична, практична и полезна. Я думаю, что подчеркнуть этот момент особенно необходимо, потому что многие люди связывают медитацию лишь со святыми или набожными личностями и считают ее продвинутой формой благочестивой жизни.

В течение жизни я пробовал и другие способы для того, чтобы «уйти от вещей» и дать возможность спокойствию хоть на время самопроизвольно пропитать мое существо, оказать противодействие напряженным ситуациям, вызываемым ускоренным ритмом и заботами нормальной жизни. Но я обнаружил, что хотя в каждом случае такой образ действий приносил некоторую пользу, его эхо быстро умолкало, и я не мог внести в свою повседневную жизнь что-нибудь более действенное, чем вое поминания. Этого было недостаточно, однако воспоминания, по крайней мере, поддерживали понимание того, что можно многое приобрести, научившись жить скорее в качестве стороннего наблюдателя сцен деловой жизни, чем в качестве невольного ее участника. Не добиваясь своей цели с чувством неотложной необходимости, я постепенно стал чувствовать, что если бы мне удалось найти какой-нибудь метод медитации, свободный от эмоциональных и религиозных сложностей, который можно было бы разумно приспособить к нормальной повседневной рутине, это было бы как раз то, что мне нужно. Да и не только мне, ко и любому другому человеку, который чувствует, что его подлинная природа оказывается искалеченной и изуродованной постоянным и почти не замечаемым напряжением современной жизни.

Случайно я достал книжку с описанием, как мне показалось, именно такого метода. Я тщательно изучил ее, чтобы увидеть, действительно ли в ней содержится нечто такое, за что я считал бы возможным взяться. Это было весьма детальное описание метода сатипаттхана, сделанное цейлонским буддистом, который прошел курс в учебном центре в Рангуне. Сатипаттхана — это особый метод воспитания ума, впервые предложенный Буддой и возрожденный в Бирме буддийским священником Махаси Саядо, руководителем центра в Рангуне, где этот метод преподается и монахам и мирянам. Он оказался простым — фактически, настолько простым, что сама его простота представлялась одной из главных трудностей! И для него не требовалось никакого философского понимания, никаких особых религиозных верований. Я не думал, что мне можно будет извлечь значительную пользу из какого-то вида медитации, если не начать ее практику с периода концентрированных занятий при условиях, которые, по крайней мере, благоприятны. А найти подходящие условия среди жизни такого рода, какую вел я, было нелегко. Но вышло так, что мне представился случай поехать в Рангун, где автор книги закончил свой курс. И вот я написал в буддийский Совет запрос о том, можно ли мне пройти обучение. Я получил чрезвычайно обнадеживающий ответ и весьма великодушное предложение взять на себя расходы за мое пребывание там во время курса. Соответственно я наметил план — использовать для прохождения курса свой четырехнедельный отпуск по окончании тогдашней службы и согласиться с тем фактом, что я, по общему предположению, собираюсь стать буддистом. Однако далее будет видно, что мой рассказ касается не обращения, а попытки проверить воздействие тщательно испытанной восточной системы на типичный западный ум.


Устройство

Мой рейс в Рангун был обычным, приходилось делать довольно длительную остановку и пересадку в Бангкоке. Пришлось поразмыслить над тем, какую одежду брать с собой: меня предупредили, что в феврале и марте в Рангуне будет уже очень жарко, а я почти ничего не знал о том, каковы условия жизни в Центре. В тропическом климате одежду приходится менять несколько раз в день: для этого необходимо наличие очень хорошей прачечной, которая выполняет заказы по первому требованию,— или нужно иметь большой запас хлопчатобумажных рубашек и т.п. Последнее сделало бы мой багаж довольно объемистым, а мне ужасно не хотелось явиться с видом европейского туриста. В конце концов я решил взять несколько хлопчатобумажных саронгов и рубашек, в расчете на то, что при необходимости я сумею постирать их сам. Однако вышло так, что Буддийский Совет подарил мне две пары лоунджи (бирманский эквивалент саронга); а один из помощников, работающих в Центре, стирал мне одежду за очень небольшую плату.

По прибытии в Бангкок я обнаружил, что аэропорт забит многотысячной публикой: они явились посмотреть парад воздушных сил, главным образом американских. Более сотни больших американских транспортных самолетов стояло вокруг аэродрома; позднее они поднялись в воздух и сбросили тысячи парашютистов точно в центр поля. Реактивные истребители с ревом проносились над восхищенными зрителями; я думаю, что толпам последних скорее доставляла удовольствие живописная картина множества разноцветных парашютов, грациозно плывших в синем небе, а самое значение парада не производило особого впечатления. Здесь было как раз такое небо, которое служило великолепным фоном для золотых куполов и башенок видневшихся повсюду храмов. Демонстрация военной силы могла бы казаться совершенно неуместной в стране, где мир считается движущей силой ума, а не вооружением для обеспечения безопасности. Было трудно понять, как могут эти люди считать СЕАТО, под чьим флагом демонстрировалось это зрелище, гарантом безопасности для страны. Буддизм всегда был самой не воинственной религией: факт существования новых идеологий, считающих оправданным применение любых средств для навязывания своих верований тем, кто еще не обращен в них,— не в состоянии быстро изменить мировоззрение, сложившееся в течение веков.

Безупречная работа этого крупного и важного аэропорта во время парада оказалась полностью расстроенной, и мой рейс в Рангун был отложен. Такие отсрочки, нередкие во время путешествий по воздуху, обычно порождают утомление и раздражение; но эта оживлялась зрелищем тысяч таиландцев, которые прибыли из Бангкока на автомобилях, на поездах или просто пешком; все они в своих ярчайших одеждах составляли целый калейдоскоп цветов и веселья, имевший мало общего со зловещими участниками самой демонстрации. Конечно, тут было и множество детей; девочки всегда выглядели серьезными и полными достоинства, тогда как мальчики бегали вокруг, наслаждаясь простором нового места для игры. Семейные группы повсюду спокойно сидели на скамьях или прямо на земле за оградой, терпеливо ожидая нового взрыва красок, вспыхивавшего на небе. В противоположность тому, что происходит в подобном случае почти в каждой западной стране, они ничего не ели; только некоторые пили из стаканов ярко окрашенные фруктовые соки; затем стаканы поспешно споласкивались в ведре с водой, рассчитанном на целый день. Снаружи, на дороге виднелись маленькие двух- и трехколесные повозки, с которых бойко торговали вареным рисом и горячими похлебками. Но гораздо позже, когда парад уже начался, стали непрерывно прибывать рикши на трехколесных велосипедах с моторами; их пассажиры в одеждах веселой окраски непринужденно сидели внутри этих отвратительных порождений западной цивилизации. Ничего подобного не было в Сингапуре, как впоследствии ничего такого не оказалось и в Бирме; увидеть этот шумный и зловонный вид повозок с рикшами можно было только в Таиланде. Конечно, в них можно было путешествовать на недалекие расстояния за город — таким был и этот маршрут, превышавший способности какого-нибудь бегуна — но их пыль и грохот превращали мирную сельскую местность в ад. То же самое делали и автобусы: это было несчастье, вынести которое могли только люди, с рождения привыкшие терпеливо покоряться трудной судьбе. С грохотом проносились торжествующие и отважные странные сооружения — кузовы, укрепленные, вероятно, на шасси небольшого автомобиля, но рассчитанные при этом на максимальное число сидений и минимальные удобства; они неслись вперед, как бы пренебрегая тем, что им в конце концов придется развалиться на части. Несколько подобных случаев уже произошло, и пассажиры, не получившие никаких повреждений, взгромоздились на другие такие ж& повозки, проносившиеся в тот момент мимо и тоже наполненные людьми до отказа. Пострадавшие снова высовывались из окон так, что их яркие шарфы трепыхались снаружи; молодые люди перебрасывались шутками с теми, кто их обгонял, и с теми, кто оставался позади. Хотя, как можно было видеть с аэродрома, движение шло плотной линией, игра в обгон велась всерьез: с отчаянным завыванием автомобили и автобусы выскакивали вперед и судорожно протискивались дальше в поток; водители полностью снимали руки с рулевого колеса, чтобы точно указать, где и как они будут поворачивать. Это была оживленная сцена, и обливающиеся потом пассажиры автобусов, казалось, принимали ее как часть развлечения.

Но вот послышалось приглашение на наш рейс; и спустя очень короткое время я уже летел. Деятельность толпы, мгновенье назад столь личностная и близкая, уступила место спокойствию; то, что было группами радостных и возбужденных людей, превратилось в пятна неясного коричневато-серого цвета, где случайно вспыхивал свет, когда солнце отражалось на каком- нибудь стакане или украшении из драгоценных камней. Это было чувство утраты иллюзии, обезличивающее воздействие «вида сверху». Я часто испытывал его, когда сам управлял самолетом; но в транспортном самолете такое впечатление обычно бывает мимолетным и почти незаметным, ибо наше внимание занято непосредственной задачей: как-то распорядиться неожиданной возможностью ничего не делать, а только спать, есть и читать до следующей посадки. Но на сей раз я глядел вниз на бесформенную массу народа, где очертания людей сливались с очертаниями крыш и деревьев, и вся картина кипучей деятельности быстро погружалась в неразличимую даль. Я попытался представить здесь самого себя в роли как бы некоего божества, которое видит все ничтожество человеческого рода, и одновременно внизу, принимающим участие во всех людских радостях и горестях. Это представление было почти параллельно тому роду решения, которое я искал, исключая лишь то, что оба мои впечатления существовали одно за другим в некоторой временной последовательности. Если бы имелась возможность избежать разрушающего действия обилия слишком сильных эмоций, эта последовательность была бы устранена. Такое обозрение должно осуществляться одновременно как бы изнутри и сверху, причем необходимо остерегаться чересчур безличной и сухой точки зрения: она предотвращается знанием интимных сторон радости и страдания.

Мы прилетели в Рангун как раз в сумерки, в тот краткий период между заходом солнца и ночью, который, как мне всегда казалось, свидетельствует о том, что в тропиках солнце остается единственным существом, которое торопится. Вместе с другими пассажирами я прошагал к домику довольно жалкого вида, где до окончания строительства зданий аэропорта временно находилось административное помещение. По всей вероятности, мне предстояло пройти через множество формальностей, и я стал ждать, несколько смущенный, поскольку не видел никаких пояснительных надписей хотя бы на одном понятном для меня языке. Не было слышно и английской речи. Однако долго ждать мне не пришлось: двое представителей Буддийского Совета увидели меня в толпе и поспешили на помощь. Для них это не составляло затруднения: вероятно, я оказался единственным человеком в европейской одежде, а все остальные были в лоунджи и шортах; у большинства вдобавок была еще и куртка, так как в это время года вечера были еще прохладными. Меня быстро пропустили через все формальности и увезли на автомобиле в Рангун, где накормили ужином прежде чем отправить в Центр медитации.

Название «Центр медитации» — это перевод бирманских слов «саасанайита» (произносится с долгими звуками «а»; в слове «саасана» ударение на первом слоге). Хотя центр в основном предназначен для монахов, которые в большинстве своем (однако не все) заняты обучением сатипаттхана в различных зданиях, где размещаются кельи, здесь есть помещения и для мирян. В западном понимании это учреждение можно сравнить со штабным колледжем для воспитания ума — довольно строгим, если принять во внимание суровый распорядок и долгие часы работы. Не совершается никаких религиозных церемоний, на которых мирянам необходимо присутствовать. Но от них ожидается, что они «примут» пять моральных обетов, принятых всеми монахами, и будут жить в соответствии с ними. О самих этих заповедях я расскажу позднее; они остаются в силе в течение всего периода обучения. Немногие монахи-администраторы и некоторые наставники и смотрители святилищ в окрестностях Центра, по всей вероятности, прошли курс, потому что именно благодаря такому обучению они приобретают прозрение и усваивают на основании личного опыта истины буддийской доктрины. Это можно сделать только после того, как мы научимся контролировать и успокаивать свой ум.

Я полагал, что поселюсь в каком-то монастыре — и уже рисовал в уме картину обширного, внушительного здания в отдаленной части Бирмы, расположенного на склоне горы или, по крайней мере, на вершине холма,— этакое романтическое, недоступное, уединенное святилище,— словом, нечто похожее на то, что мы часто видим в кино. Но ничего подобного! Центр находился сразу же за главным шоссе, почти в предместье Рангуна, приблизительно в пяти милях от центра города. Он ни в малейшей степени не был изолирован — ни от окружающих домов, ни от шума и суеты автострады, по которой движется транспорт между Рангуном и аэропортом. Когда мы въехали в ворота, я заметил по обеим сторонам позолоченных драконов из папье-маше, которые, вероятно, прибавили бы веселья какому-нибудь празднику, а сейчас казались запущенными, мишурными и слегка неуместными. Мысль о том, что энтузиазм какого-то крупного праздника сегодня выражается этими печальными развалинами, окрасила всю эту ветхость, все разрушенные остатки идеалов и надежд, которыми когда-то жили люди и которые не выдержали напряжения, необходимого для того, чтобы остаться живыми. В расположении зданий, казалось, не было никакого порядка. Мое внимание привлекли разбросанные случайные скопления хижин, высоких деревьев и пыли. Сцена выглядела слишком оторванной от жизни, чтобы когда-либо стать знакомой, и действительно, хотя впоследствии я Хорошо познакомился с теми местами Центра, где мне Часто приходилось бывать,— каждый блок келий со своим окружением сохранял индивидуальную уединенность; в тайны некоторых зданий я так никогда и не < проник. Позднее, когда у меня появилось время на то, чтобы пройтись по территории Центра, я с удивлением обнаружил, что там не существовало даже искусственных приспособлений для ограждения от внешнего мира. Правда, Центр был частично обнесен стальной решеткой, какая употреблялась союзниками для ограждения взлетно-посадочных полос на аэродромах и парках боевых машин; по всей вероятности, она оставалась здесь после того, как колониальный режим в Бирме перестал существовать. Я увидел дома, расположенные по периметру, выстроенные из того же материала, обезоруживающе открытые, но едва ли способные противостоять непогоде; они непременно окажутся тайной для грядущих поколений. В нескольких местах решетчатая ограда сменялась плетеной изгородью, кое-как скрепленной колючей проволокой; однако в ней виднелось несколько незапланированных отверстий, сквозь которые открывался доступ со стороны дороги, так что каждый желающий мог войти и выйти. Хотя такое окружение далеко не соответствовало моим ожиданиям, хотя я чувствовал разочарование по поводу того, что мои усилия не будут подкреплены миром и уединением, свойственными воображаемому мной монастырю, я понял, что мне придется выдержать битву со своим умом, что главными отвлекающими факторами окажутся внутренние, которые продолжают существовать при любой обстановке. Тем не менее, я все еще надеялся на спокойную и мирную атмосферу во время практики медитации, и когда позднее мне пришлось убедиться в противоположном, это стало для меня подлинным шоком. Дни и ночи заполнял лай собак, звон колоколов, сигналы автомобилей; в течение всего дня к этому грохоту присоединялось непрерывное резкое карканье тысяч огромных черных ворон. Я был не в состоянии представить себе, как вообще можно будет медитировать среди всего этого столпотворения.

Но все впечатления, накопленные мною, пока мы ехали к месту назначения при свете только собственных фар, сводились к представлению о каком-то пространстве, напоминающем военный лагерь из разбросанных хижин. Внезапно мы с завершающим столбом пыли остановились подле одного из крупных зданий; на нас смотрело несколько монахов в желтых одеяниях; они ходили взад и вперед около своих келий. В течение трех последующих недель мне тоже пришлось основательно заняться этим делом. Около дюжины запаршивевших псов, совершенно диких и напоминавших волков, окружило нас с шумным лаем, а затем, как бы выполнив свою обязанность, они снова начали чесаться. Меня провели к последней келье блока. Здание было одноэтажным современным строением из цемента; оно состояло из пятнадцати келий, каждая десяти футов в длину и десяти в ширину. Довольно яркая электрическая лампа без абажура освещала кровать из досок, деревянные стол и стул, а на каменном полу лежали две соломенные циновки. Я обрадовался, когда увидел два окна (но скоро обнаружил, что они создают лишь неудобства); с облегчением я также заметил, что кровать оборудована сеткой против москитов. Совет заблаговременно снабдил меня простынями и полотенцем, а также баночкой ДДТ с распылителем. Помещение стало для меня почти домом в течение трех недель напряженного труда: большую часть работы надо было выполнять в четырех его стенах. Это было больше, чем я ожидал, так что мне оказалось легко представить, что я уже «дома». Морской офицер чаще других живет в одной комнате, и у него скоро образуется привычка благословлять каждую новую каюту и смотреть на нее благожелательным и родственным взглядом. В свое время мне приходилось жить в невыносимых каютах — грязных, пропахших нефтью или чем-нибудь еще худшим из того набора запахов, которые можно найти на корабле. А эта комната была просторной, простой и чистой; в ней ощущалась атмосфера дружелюбия. Меня провели в ванную; там находился большой бак с нефтяным отоплением, наполнявшийся через кран; душ, которым, как я понял, не пользовались; уборная, где надо было сидеть на корточках, и обычное сиденье; мне сказали, что в силу какой-то необыкновенной причины оно предназначено для того, чтобы «мочиться». Однако позже я сообразил, что могу его убрать. Душ и сиденье в уборной, должно быть, представляли собой уступку возможным студен- там-мирянам, привыкшим к европейским обычаям. Сопровождавший меня главный управляющий Буддийского Совета устроил так, чтобы меня на следующее утро привезли обратно, дабы я смог уладить все административные формальности своего пребывания в Центре; он сказал, что моя первая беседа со старшим монахом Швеседи-саядо состоится днем, в половине третьего. Он заверил меня, что если мне понадобится еще что-нибудь, он завтра же достанет все необходимое. Затем сопровождающие уехали; мне показалось, что они уезжают как-то неохотно, как будто не вполне уверены в том, что этот странный англичанин сумеет присмотреть за собой до следующего утра.

Было около девяти вечера. Я стал распаковывать вещи и укладывать свой скудный гардероб в ящик под досками у одного конца кровати; затем принялся за работу с распылителем, чтобы избавиться от москитов; вскоре в келье был наведен порядок, и она обрела жилой вид. День оказался в высшей степени утомительным, а завтрашний должен был стать днем новых впечатлений, испытаний и напряжений; поэтому следовало физически и душевно как-то приспособиться к совершенно необычному образу жизни. Но прежде чем решиться на проверку своей дощатой кровати, я потратил несколько минут на то, чтобы освежить в памяти то, что говорилось о предстоящем курсе в книжке, впервые привлекшей к нему мое внимание; эту книжку я привез с собой. Я надеялся, что задача, которую я себе поставил, окажется легче, нежели указания книги; иначе мне в течение тех трех-четырех недель, которые находились в моем распоряжении, удалось бы добиться лишь немногого. Через некоторое время я рискнул испробовать свою деревянную кровать. В четверть шестого утра меня должны были отвести туда, где я буду получать свой утренний рис; и эта ночь была последней, когда я мог позволить себе находиться в кровати дольше четырех часов.

Следующее утро наступило для меня задолго до рассвета. Бедра мои болели и покрылись ссадинами; я перепробовал всевозможные способы улечься, чтобы хоть немного поспать. Не совсем понимаю, почему это произошло: мне часто приходилось спать на полу или на столе во время непрерывных учений во флоте, продолжавшихся днем и ночью, когда приходится засыпать прямо «за работой». По всей вероятности, причина бессонницы частично была психологической, поскольку я все-таки спал на кровати; а это, как я знал на опыте, обычно гораздо удобнее, чем спать на полу. Как бы там ни было, я обрадовался, проснувшись в половине пятого; фактически, меня пробудил от короткого сна вой стаи собак, обитавшей в нашем квартале. Но теперь все было спокойно; разумеется, стояла непроглядная тьма.

Я принял душ, оделся и уселся, чтобы привести в порядок и успокоить ум, ибо сквозь него непрерывным потоком неслись мириады вопросов. Вскоре явился провожатый, и мы отправились на территорию Центра, в дом, где мне предстояло питаться. Когда мы пришли, там; уже находилось четверо монахов; они сидели, скрестив ноги, за столом; перед ними стояла большая чашка с рисом и несколько меньших чашек со странными ассортиментами каких-то ломтиков и кусочков. Меня спросили, не желаю ли я сидеть на стуле; но я отклонил это предложение и сказал, что прекрасно могу устроиться на полу. Мне был отведен отдельный столик. Мне тоже подали рис — больше, чем я мог бы съесть за целый день; кроме риса были поданы какие-то семеня, похожие на чечевицу, которые едят вместе с рисом; чуть позже подали чашку чаю. В это утреннее время я не ощущал настоящего голода, и это количество пищи оказалось гораздо большим, чем мне требовалось, даже если бы пришлось есть днем только один раз. Поэтому я впоследствии договорился через переводчика о том, что утром буду получать только фрукты и чай. После этого первого дня я обычно утром ел бананы, яблоко, а иногда папайю с чашкой чаю и кувшинчиком молока, моей единственной уступкой западным привычкам, не считая мое решение пить только кипяченую воду. Когда я шел назад, звуки наступавшего утра уже начинали нарушать безмолвие; чувствовалось ожидание рассвета, хотя было еще темно. Я получил большое удовольствие от этой прогулки, ибо предрассветный час обладает какой-то интимностью, которую можно ощутить с особой живостью; для одиноких людей это переживание оказывается укрепляющим и бодрящим. Я привык, возвращаясь после утреннего чая, всегда останавливаться на одном и тот же месте; там я ожидал наступления рассвета, производя подготовку к медитации о «чувствах». Мое излюбленное место находилось рядом с небольшим озером в крупной расщелине; сюда ходили на водопой коровы и овцы, бродившие вокруг. Когда наступили удушающие засушливые дни, я заметил, что уровень воды ежедневно понижался на добрых шесть дюймов.

По возвращении в келью мне надо было заниматься своими ежедневными обязанностями — уборкой кровати и подметанием комнаты. Я также основательно опрыскивал комнату и затем оставлял окна закрытыми до восхода солнца; благодаря этому я не допускал в келью москитов. Наш ежедневный обед начинался в половине одиннадцатого; я получал свою порцию там же, где и утренний чай. Обед состоял обычно из большой чашки супа; я нашел, что этот суп весьма подкрепляет силы, хотя он скорее напоминал овощной отвар. На второе давали кусочек рыбы, иногда немного мяса. Неизменно подавался также рис, от которого я, однако, отказывался, и вместо него мне давали чашечку стручковых бобов. Иногда на обед подавали еще кусок бирманского пирожного, нугу или фрукты, а также, конечно, обычный чай. Такое меню не было составлено специально для меня; то же самое получали и монахи, как и молоко по европейскому обычаю. Обед был нашим последним приемом пищи до половины шестого следующего утра. Можно было только пить любое количество воды; по-моему, разрешался и чай, но молоко запрещалось. У меня в келье всегда находилась бутылочка апельсинового сока, и я пил его в большом количестве между двумя и шестью часами дня. Хотя эта пища была гораздо более скудной, чем та, к которой я привык, ее оказалось вполне достаточно, и я никогда не чувствовал голода. Поскольку дни проходили в сознательном расслаблении, и даже во время ходьбы производились лишь незначительные усилия, было не только разумно, но и необходимо уменьшить количество принимаемой пищи, чтобы снизить до минимума бессознательную деятельность тела.

Во время своих первых посещений столовой я замечал, что монахи, сидящие рядом со мной за своим столом, украдкой поглядывают на меня; а жена и дети человека, в доме которого я питался, смотрели на меня во все глаза. Монахи, разумеется, ели руками: они брали горсть риса, пальцами придавали ему форму шарика, обмакивали в один из соусов, а затем каким-то заключительным ловким движением пальцев ухитрялись удержать рис вместе с соусом и отправить его в рот. Около каждого из них стояла чашка с водой и лежало полотенце. Я во время еды пользовался ножом и вилкой — еще одна уступка западным привычкам, о которой я забыл упомянуть. Но скоро мое присутствие утратило свою новизну, и на меня перестали обращать внимание — за исключением разве какого-нибудь случайного малыша.

Мухи и москиты в этом доме были весьма свирепыми, и обычно именно в это время дня я оказывался искусанным. Позднее жара стала невыносимой даже для москитов; но свежесть утра сохранялась до десяти часов, после чего постепенно начинался палящий дневной зной.

Вскоре после одиннадцати за мной приехал автомобиль, и меня повезли в управление Буддийского Совета. Там я закончил все административные формальности своего пребывания. Около здания Совета находилось другое крупное здание; снаружи оно напоминало скалистую вершину; на самом деле там находилось правление Совета. Здание было построено в таком стиле в подражание первому Совету, который собирался в пещере. С точки зрения архитектуры это был любопытный образец уродливости, но, может быть, его символическая ценность как-то компенсировала этот недостаток. Внутри помещение производило внушительное впечатление; наполненное монахами и мирянами, как это бывает во время заседаний Совета, оно должно было вызвать к жизни то величие, которое, как мне кажется, всегда оказывается в пустом здании лишь дремлющим. Мне был заранее заказан билет в Сингапур; мне нужно было вернуться туда через месяц, считая с сегодняшнего дня. Но мне все время казалось, что я не сумею выдержать четырехнедельного пребывания, что какое-то обстоятельство потребует от меня более раннего возвращения. Мне нужно было периодически звонить по телефону, чтобы подтверждать свой заказ, и на это уходило три четверти часа. Здесь не было исключения: телефонная связь в Рангуне, вероятно, из-за устаревшего оборудования работает удивительно скверно, хотя большинство операторов говорит по-английски. В нескольких случаях, когда мне приходилось пользоваться телефоном, я в конце концов приходил в отчаяние и обращался к услугам помощников-бирманцев. И тут меня переполняло восхищение при виде терпения, с которым они настойчиво добивались разговора. Даже в Англии телефон может оказаться самым раздражающим из современных изобретений, а уж в Рангуне это поистине испытание нашей способности сохранять уравновешенность и терпение в неблагоприятных обстоятельствах!

Нужно было сразу же возвращаться назад для первой беседы с саядо, после которой начиналась строгая рабочая рутина. И я с нетерпением ждал, когда же мы отправимся. Когда мы ждем чего-то трудного, возможно, даже неприятного, желание поскорее покончить с периодом неопределенности, когда мы не знаем, что нам в действительности предстоит,— это желание превозмогает страх перед начинанием. Похоже было, что я собираюсь выйти на ринг: бегут секунды, вот-вот послышится удар гонга!


Первые шаги

Дом саядо находился в нескольких шагах от нашего блока, вблизи от входных ворот Центра. Это было современное прямоугольное бунгало с верандами, приподнятое довольно высоко над землей. Я подождал переводчика, который должен был меня сопровождать. Отсюда можно было увидеть, что дом состоял из единственной большой комнаты; в конце ее висели шелковые занавеси, по всей вероятности, отделявшие помещение для сна. И вот я увидел приближающуюся ко мне комичную фигуру — и сообразил, что это, должно быть, переводчик. Он оказался коротеньким человеком весьма пожилого возраста с приятно округлой фигурой; впечатление усиливалось несколько неряшливым способом подвязывать лоунджи, как это делают бирманцы. Хотя жаркое время года еще не наступило, стоял палящий день, и он через каждые несколько шагов вытирал лицо большим платком.

Это был У Пэ Тин, как он, подойдя, представился мне. Всю свою жизнь он работал в государственных учреждениях британской администрации; сейчас, выйдя на пенсию, он был бесплатным переводчиком Центра. Его задача оказывалась нелегкой, поскольку английский язык оставался единственным языком, на котором приходилось объясняться со всеми не-бирманцами. В большинстве своем посетители Центра были индийцами, сингалезцами, таиландцами; иногда приезжали китайцы. Так как, по-моему, этот центр обучения методу сатипаттхана был единственным во всем буддийском мире, существовал постоянный приток студентов-азиатов, так что услуги У Пэ Тина требовались каждый День. Великолепно владея английским языком, он вместе с тем обладал глубокими личными знаниями, касавшимися тех трудностей, с которыми приходится встречаться во время обучения, ибо сам регулярно тратил определенные промежутки времени на развитие собственного прозрения при помощи этого метода медитации; он также изучал философию, на которой основан весь метод. Он был похож на мудрого филина. Не знаю, что делал бы Центр без У Пэ Тина; и я с большой теплотой вспоминаю его доброе лицо с приветливой улыбкой, необычной для бирманца. Он не знал усталости; с неистощимым терпением он объяснял мне многие вопросы, возникавшие во время ежедневных бесед с саядо. Всегда можно было увидеть, как он, вытирая пот со лба, вперевалку бредет от одного блока к другому — этого требовала принятая им на себя обязанность давать разъяснения иностранным студентам. Согласно одному из правил курса, каждый изучающий ежедневно получал указания от опытного монаха, которому давал отчет о своих успехах и трудностях. Эго было крайне необходимо — как для того, чтобы предупредить разочарование у ученика из-за видимого отсутствия прогресса, так и для того, чтобы помочь ему преодолеть встречающиеся трудности.

Так вы готовы войти?— спросил меня У Пэ Тин.

- Да, готов. Но как мне разговаривать с саядо? Как его зовут?

- Сегодня вы встретитесь со Швеседи-саядо; он приехал из Мандалая для руководства Центром; он будет помогать вам в течение вашего курса, а Махаси-саядо сейчас находится в больнице. Мы ожидаем его возвращения через несколько дней, и тогда он пожелает увидеть вас; но, по всей вероятности, вам придется давать свои ежедневные отчеты Швеседи. Имени его произносить не нужно. Просто идите за мной и делайте то же, что и я.

И, утерев в последний раз лицо, У Пэ Тин поднялся по ступенькам, снял сандалии и аккуратно поставил их на верхней ступени. Я не мог понять, существует ли какой-то порядок для сандалий, не следует ли мне поставить свои чуть пониже,— но потом отказался от этой мысли. Внутри я увидел худую коричневую фигуру» сидевшую со скрещенными ногами на широком клубном кресле. Нижняя часть одежды была обернута вокруг его ног, а один конец верхней накидки (монахи носят одежду, состоящую из двух частей) свободно свисал с правого плеча. Но в тот момент я смог получить лишь самое общее впечатление, потому что увидел, как У Пэ Тин опускается на колени; вытянув руки на пол перед собой, он наклонился и положил на них лоб. Это повторилось трижды. Я последовал его примеру, чувствуя себя довольно глупо. Однако я утешился мыслью, что здесь имела место общепринятая форма приветствия человека, достигшего авторитета и отличия в своей отдельной отрасли деятельности,— точно так же, как я приветствовал бы старшего офицера в любом случае нашей военной службы. Я никогда не ощущал особого удобства, выполняя этот акт повиновения, и не считал его слишком достойной формой приветствия.

Саядо и У Пэ Тин поговорили несколько минут, и я смог изучить лицо человека, который должен был стать моим наставником в труднейшей задаче. Первым впечатлением было разочарование. Лицо не было особенно сильным. Оно не излучало спокойствия, а скорее выражало напряженность, которая могла указывать на усилие, вошедшее в плоть ума. Это было лицо ученого и, как лица всех саядо, каких я встречал и видел, сохраняло вид спокойного авторитета и простого достоинства; эта его характерная черта особенно бросалась в глаза. В одежде не было ничего, что могло бы смягчить это впечатление: буддийская ряса — довольно мешковатое одеяние, в особенности когда в нем сидят; а бритая голова явственно обнаруживала тот же характер, что и физиономия. Хотя саядо мог немного понимать по- английски, наш разговор велся при посредничестве У Пэ Тина. В данный момент они как будто обсуждали общие дела Центра, и я устроился насколько можно удобнее. Тонкие соломенные циновки ничуть не смягчали жесткость пола, и я, как и все европейцы, которые пробуют сидеть со скрещенными ногами, казалось, был с рождения награжден чересчур резко выступающими лодыжками, что не позволяло мне долго сидеть в этой позе.

Разговор окончился. У Пэ Тин повернулся ко мне и спросил, известны ли мне пять заповедей, пять правил поведения, которым, как ожидалось, я буду следовать в течение всего курса. Это обязательства воздерживаться от убийства, воровства, лжи, опьяняющих средств и незаконных половых связей; мне показалось, что здесь, пожалуй, соблюдать их будет легче, чем в каком-либо другом месте. Я отвечал, что понимаю их и постараюсь выполнять. Затем У Пэ Тин сказал, что есть еще два правила, и меня просят принять и их: не принимать пищу после полудня и не злоупотреблять пением и танцами. Меня так и подмывало улыбнуться в ответ на эту последнюю заботу о нашем спокойствии, но я сдержался, не желая создать впечатления, что принимаю правила слишком легко; однако из всего, что я видел, явствовало, что у меня мало шансов злоупотреблять этими занятиями. В дополнение мне посоветовали избегать всяких ненужных разговоров, сократить сон, доведя его до четырех часов в сутки, не более, и после начала регулярной практики ничего не читать и не писать. Я был подготовлен к этому требованию и охотно дал согласие. Затем саядо и У Пэ Тин формально повторили заповеди на языке пали, меня при этом попросили следить за произносимыми словами, если я могу это сделать, и, повторяя их в уме, принять каждый из обетов. Когда все было сделано, один из присутствовавших монахов вручил мне книжечку — перевод на английский язык, сделанный У Пэ Тином, всеобъемлющего труда о предмете сатипаттхана в целом, написанного Махаси-саядо. Она давала мне все необходимые практические сведения и позволила бы освежить в памяти все, что говорилось во время первых нескольких бесед.

Затем У Пэ Тин объяснил, что существуют два основных упражнения, которые надо выполнять попеременно в течение целого дня. Первое выполняется при ходьбе взад и вперед на открытом месте или на веранде под крышей, которая шла во всю длину целого блока. Расстояние в пятьдесят шагов было наиболее подходящим: большее считалось нежелательным, потому что, как мы узнаем позднее, выполнение поворота занимало важное место в общем порядке упражнения. При ходьбе нужно было удерживать внимание на движении каждой ступни по мере того, как она поднималась, двигалась вперед и опускалась на пол или на землю; каждое из этих отдельных действий ходьбы следовало сопровождать повторением в уме слов: «вверх», «вперед», «вниз», или «поднять», «выбросить», «опустить» — или любых других слов по желанию практикующего. Во время каждого из шагов нельзя позволять, чтобы внимание отвлекалось от движения ног. Всякий раз, пройдя нужное расстояние, следовало переместить внимание на то, чтобы остановиться, повернуться и опять начать ходьбу. Мне было указано (и подчеркнуто в некоторых других случаях), что в каждом из этих действий наличествуют два отдельных умственных процесса. Первый — это намерение, возникшее в уме; а затем следует команда телу и ногам выполнить это намерение. Внимание должно разделять оба умственных процесса, так чтобы действие остановки и поворота, как и ходьба, выполнялось медленно и обдуманно.

Тогда это настойчивое требование разделять два процесса показалось мне искусственным и сильно меня смущало. Но впоследствии я натолкнулся на интересное утверждение в книге Д.Э.Шолла: в его труде «Организация коры головного мозга» приводится довод в пользу этой процедуры. Шолл указывает, что желание или решение двигаться и фактическое совершение движения контролируются разными участками коры. Он приводит описание эксперимента Пенфилда, в котором возбуждение отдельного района коры производит у субъекта стремление произвести специфическое движение,— но оно остается только стремлением и не переходит в само движение. Цель процедуры поэтому заключалась в том, чтобы разбить кажущуюся непрерывность ума и заставить субъекта осознать два совершенно отдельных действия ума, которые требуются для выполнения любого движения. Причина такой кажущейся непрерывности и необходимость разбить эту непрерывность станут более ясными читателю, когда он прочтет объяснение буддийской концепции ума в главе 7.

Другое упражнение надо было выполнять сидя — со скрещенными ногами, на стуле или в любом положении, я котором можно было чувствовать себя удобно и свободно. В этом случае внимание надо удерживать на слабом подъеме и падении живота, которое сопровождает дыхание. В состоянии полного расслабления дыхание станет медленным и поверхностным, и вначале следить за этим движением будет трудно. Но настойчивые усилия дадут уму способность обнаружить его и удержать ощущение вплоть до исключения всех других ощущений. Для каждого упражнения достаточно двадцати пяти — тридцати минут; и они должны следовать друг за другом в течение всего дня. А если вначале я почувствую напряжение и утомление, мне следует на несколько минут прекратить упражнение, оставить ум свободным и затем начать снова. Большая трудность этих простых упражнений заключалась в нежелании ума подвергнуться такому стеснению, и я обнаруживал всевозможные отвлекающие мотивы, уводящие ум от его прямого занятия. Было необходимо с самого начала установить, кто является хозяином, и никогда не разрешать себе непроизвольно отвлекаться грезами или другими мыслями. Вопрос об отвлекающих факторах оказывается самым важным в любой системе медитации, потому что лишь немногие люди способны удерживать свой ум на каком-то объекте в течение требуемого промежутка времени. Во время этой первой беседы мне были даны указания о том, что делать в случае таких отвлечений. Учение сатипаттхана принимает их, так сказать, с легкостью, не обращая на них особого внимания, а когда они бывают особенно упорными,— даже пользуется ими как временными объектами медитации. Эффективность применяемого здесь простого метода скоро становится очевидной и вносит первое ощущение уверенности в том, что цель будет достигнута.

Всякий раз, когда ум отклоняется от своего объекта, когда внимание привлечено чем-то внешним, нужно отметить в уме этот факт и мягко, не настойчиво возвратить его к предмету созерцания. При этом не должно быть ничего похожего на нахмуренные брови, стиснутые зубы, гнев или нетерпение. Неустанное упорство в отметках, остановке ума и в продолжении упражнений — вот и все, что требуется. То же самое относится ко множеству мыслей, которые появляются в уме без приглашения и

уводят обучающегося в сторону от предмета его практики. В этом случае надо определить категорию, тип отклонения: «воображение», «воспоминания», «планирование» или просто «блуждание». Такая умственная оценка будет как бы дополнением к наблюдению того, что отклонение ума обнаружено; это позволит установить неуловимую природу отвлечения, являющуюся резким контрастом твердой реальности объекта созерцания. Когда же отвлекающий импульс оказывается слишком упорным и не поддается рассеянию при помощи этого способа, следует обратить на него полное внимание, сделать его — т.е. отвлекающий шум или какую-то мысль — объектом созерцания, пока сила импульса не будет истощена; тогда можно будет снова вернуть ум к его первоначальному объекту. Необходимо полностью исследовать мысль и, если можно, открыть причину ее возникновения.

Этот простой метод должен стать привычкой и, по мере нарастания глубины созерцания, его следует применять для преодоления других трудностей, которые занимают место внешних помех. В последующих беседах с саядо о различных помехах, которые препятствуют прогрессу, будь то неудобное положение тела или, как я обнаружил в одном отдельном случае, мелочная неудовлетворенность самим методом, его совет постоянно оказывался одним и тем же: «Не обращайте на это внимания, только отмечайте помехи и возвращайте ум к предмету созерцания. Неважно, как часто вам придется это делать; не проявляйте нетерпения: в конце концов вам удастся успокоить ум, и помехи прекратятся». В течение некоторого времени я находил величайшую трудность в том, чтобы неуклонно удерживать внимание на движении живота; это сосредоточение как бы выключало само дыхание. Я недолго практиковал данное упражнение, потому что оно было весьма сходно с другим упражнением, которое мне теперь надо было выполнять, поскольку внимание так легко отвлекалось. Но выработка привычки — это не то же самое, что развитие способности удерживать внимание под руководством воли, и все мои просьбы, обращенные к саядо о том, чтобы мне разрешили созерцать само дыхание, были твердо отклонены. Именно мелочная неудовлетворенность удерживала меня позади. Фактически, совсем не важно, где сосредоточено внимание; задача в том, чтобы его там удержать.

Однако во время этого первого отчета мне только дали упражнение и метод преодоления отвлекающих помех. Когда это было сделано, У Пэ Тин повернулся ко мне и сказал: «Теперь вы можете идти и начинать». Я поднялся с пола, вышел и надел сандалии. Беседа длилась около часа. В доме саядо было жарко, однако во дворе оказалось еще жарче — слишком жарко для меня, так что, возвращаясь к своему блоку, я делал короткие броски от одной тени к другой. Деревья были почти лишены листвы; единственное затененное место можно было найти у самих блоков с кельями. По пути я обратил особое внимание на нескольких монахов, которые ходили взад и вперед по узким полоскам тэни — по единственным защищенным от солнца местам в этот час. Раньше я думал, что они или бесцельно проводят время, или погружены в глубокую медитацию о какой-то проблеме буддийской доктрины. Теперь же я понял, что они думали: «вверх, вперед, вниз»; и в какой-то мере я испытал разочарование, обнаружив, какой простой задачей они заняты — и какой удивительно неуместной. Действительно, мне казалось глупым: проехать такое расстояние, чтобы узнать секрет укрощения ума,— и услышать только то, что надо ходить взад и вперед и думать о своих ногах. Но разве не слышал я о том, чтобы «омыться в Иордане»? Может быть, мне следует повторить магию Иордана в созерцании своих ног. Мне предстояло провести около четырехсот часов, в течение которых нужно будет сосредоточиваться на движении живота и на акте ходьбы. Это была невероятная мысль, и я не знал, смогу ли я выполнить свою задачу. Я свернул немного в сторону, остановился на вершине склона, который спускался к озеру, и стал наблюдать за несколькими ребятишками, шумно плескавшимися в воде среди дневной тишины. Даже вороны и собаки не выдержали дневной жары, колокола и автомобили вкушали свой дневной отдых. Жара была просто свирепой. Немногие монахи, вышагивавшие под солнцем, раскрыли веера и прикрывали ими свои бритые головы. Я понял, для чего служат эти веера; надо и мне достать такой же, хотя и для иной цели, чем у них.

Когда я вернулся в свою келью, какой-то монах уже шагал по веранде. Это происходило часто, так что обычно существовало даже некоторое соревнование в борьбе за теневую сторону. Однако, хотя в блоке нас было около десяти человек, проходивших обучение, мы ухитрялись распределять свое время без конфликтов и двигались по узким верандам лишь с небольшими затруднениями; было только трудновато проходить мимо соседа, не отвлекаясь при этом от своего мира, который для нас сводился к собственным двигающимся ногам. Я решил поискать для себя уголок снаружи, в тени бамбука позади блока, нашел там тропинку и без лишней суеты начал дело. «Вверх, вперед, вниз; вверх, вперед, вниз!» Это было совсем не трудно. «Останавливаюсь; поворачиваюсь; начинаю движение; вверх, вперед, вниз; вверх, вперед, вниз!»...

«Смогу ли я выдержать это в течение двадцати пяти минут? « Но мой ум уже начал бродить по сторонам, хотя это лишь небольшой перерыв. Вот опять конец, надо остановиться и повернуться. Конечно, было бы лучше шагать гораздо более длинными отрезками и уменьшить число отвлечений, вызываемых поворотами.

«Вот я иду; а мой ум опять бродит по сторонам!»... фактически, я никогда не возвращался к предмету своих ног, а просто поздравлял себя с тем, что позволяю себе только краткие перерывы, а затем продолжаю перерыв новой цепью мысли! Вы думали, что исправились, а затем в середине исправления оказывается, что ум отклонился — совершенно так же, как человек, страдающий от кислородной недостаточности.

«Так не пойдет!»... Я останавливаюсь, чтобы снова собрать свои мысли. Пожалуй, я шел слишком быстро. Нужно попробовать шагать медленнее и более обдуманно. «Вверх, вперед, вниз; вверх, вперед, вниз!...»

В конце концов двадцать пять минут прошли очень быстро, и я подумал, что мне действительно удалось удержать ум на этой работе. С тех пор как я освоился с работой, я обнаружил мало отклонений, и все оказалось легче, чем А ожидал. Перспектива успеха стала теперь более отчетливой. Займемся теперь другим упражнением! Его необходимо выполнять в келье. На кровати лежало грубое одеяло; я положил его в виде подушки, чтобы сесть на твердом полу, затем уселся со скрещенными ногами, положил руки на колени. Несколько минут ушло на то, чтобы освоиться с позой и обнаружить то движение, за которым нужно было следить. Оно оказалось достаточно различимым, и вот я стал удерживать внимание на подъеме и падении стенки живота, которые были заметны благодаря некоторому противодействию одежды. Вскоре, однако, мое внимание отвлек лай собаки, и я стал удивляться, почему, черт побери, в Центре развели столько собак и не смотрят за ними как следует. Многих из них нужно было бы просто убить, но это, разумеется, пошло бы вразрез с буддийским принципом, запрещающим отнимать жизнь, хотя я видел монахов, которые ели цыплят и другое мясо в доме, где я питался. Как их совесть примирялась с этим? Завывания одной своры собак за другой слышалось вокруг всего Центра, и я мог слышать их вдали, как если бы это выли стаи голодных волков, готовых разорвать кого-то на куски. Как, черт возьми, можно удержать ум сосредоточенным при таком непрестанном шуме? Я вернул ум назад, слегка пристыженный тем, что так скоро оказался отвлечен от своего надзора за объектом. В течение последних пяти минут или около того я совсем отклонился от предмета практики.

И вот опять: «Подъем, падение»... несколько слабее, чем раньше, но все же достаточно явственно и в точности параллельно дыханию. Я мог почувствовать, как дыхание входит и выходит из легких, следить за этим было гораздо легче; причина, видимо, заключалась в том, что оно казалось совершающимся ближе к уму, хотя, пожалуй, думать, что ум действует в голове, было бы неправильно. Но я снова отвлекся; так дело не пойдет; подъем и падение — вот на чем мне необходимо сосредоточиваться, а совсем не на дыхании. Я еще раз собрал свои мысли. Так продолжалось все время. Не проходило и минуты без того, чтобы мне не приходилось останавливать незаметно начавшийся поток мышления; часто эти отклонения уже успевали пройти вполне достаточный путь, прежде чем я обнаруживал, что совсем не слежу за животом, который работает самостоятельно. Я никогда не представлял себе, насколько беспокойным может быть ум, когда он занят каким-то делом, которое в действительности его не интересует. Мне необходимо заинтересоваться этим движением подъема и падения, увидеть, смогу ли я обнаружить его начало и конец, отмечать его различную глубину. И после двадцати пяти минут подобной борьбы я почувствовал, что стал виден себе с полной ясностью. Мне нужно суметь выполнять упражнение лучше; в конце концов, в своей жизни я потратил много времени, сосредоточиваясь на той или иной вещи с некоторой долей успеха. Однако пришло время упражнения с ходьбой; а сейчас только половина пятого, и я смогу лечь в постель только через семь с половиной часов, а это составит еще восемь периодов ходьбы и еще восемь периодов сидения. Практика продолжалась таким же образом с короткими перерывами; только перед заходом солнца пришлось закрыть окна кельи и тщательно ее опрыскать. День был безоблачный, и когда спустилось солнце, оно последним захватывающим жестом как бы раскинуло завесу из чистого золота над западной стороной горизонта, которая своим блеском соперничала с великолепными позолоченными куполами буддийских храмов, один из которых я мог видеть со своего участка для ходьбы. Я позволил себе полюбоваться в течение нескольких минут сменой цвётов на угасающем небе. Можно было бы ожидать на нем ярких тонов, которые соответствовали бы драматическому реквизиту восточной сцены, но золотой цвет превратился в оранжевый, а затем в зеленые и желтые пастельные тона тончайших оттенков; они встречались с резкими силуэтами деревьев, пока наконец эти силуэты не утонули в суживающемся пурпурном фоне, последнем слабом напоминании о том, что именно туда опустилось солнце. И вот наступила ночь.

Такое спокойное и величественное угасание дня бывало столь неожиданным, что я часто разрешал себе насладиться этим простым бесхитростным зрелищем. То же самое происходило на рассвете. Здесь не было облаков, которые усеивают небо драматическими формами и красками, вызывающими в воображении ландшафты или величественные образы арабских сказок. Но подлинная драма наступала тогда, когда обнаженное солнце поднималось от земли, рассеивая по ней длинные изогнутые тени; и вот снова наступал день со своей жарой, со своими мухами, своими задачами, которые надо выполнять. Для меня в этом всегда было чудо, и я научился наблюдать его безлично, впитывая в себя цвета, формы и свет как простое, ни с чем не связанное ощущение.

Вот наступил вечер; упражнения следовали одно за другим; я утомился и стал настолько беспокойным, что уже не мог удерживать ум в состоянии неподвижности более нескольких секунд подряд. В десять часов я почувствовал, что для первого дня сделал достаточно. Саядо предупреждал меня, чтобы я не переутомлялся; следовало избегать напряжения и усталости. Душ в опустевшей теперь ванной оказался особенно освежающим, так как к тому времени вода немного остыла. Монахов не было видно, и я предположил, что они продолжают медитацию у себя в кельях; однако позже я обнаружил, что многие из них отправляются спать раньше, чем того требует строго установленный порядок. Даже моя жесткая кровать меня нисколько не обеспокоила, и я заснул без единой мысли о необычайных событиях дня.


Ум в тупике

Утренний распорядок начинался с трех сорока пяти. Никто не принуждал меня к этому, кроме собственного будильника, но саядо уверил меня, что при том образе жизни, который я буду вести, мне не потребуется спать более четырех часов ночью; более того, он сказал, что к концу курса я смогу вообще обходиться без сна. К сожалению, мне не удалось проверить это утверждение, потому что среднему человеку для завершения курса требуется около семи недель; а вышло так, что у меня их оказалось только три. Но после первых двух дней я обнаружил, что четырех часов сна вполне достаточно, и я не ощущал излишней сонливости даже в самое жаркое время второй половины дня. Однако мне было дано указание не упражняться легка, хотя лежачая поза была одной из тех, в которых возможно упражнение в подъеме и падении. Причина запрета заключалась в том, что во время курса человек ведет весьма спокойную и свободную жизнь в течение целого дня; все усилия ума направлены на расслабление, и спокойная, развалистая ходьба как раз достаточна для того, чтобы устранить недогрузку организма, вызванную сиденьем. Бывали такие дни, особенно в начале и в конце периода, когда мне приходилось рано прекращать упражнения и отправляться спать; но то были дни, когда мне случалось испытывать резкую боль или настойчиво бороться с какой-нибудь особенностью загнанного в тупик ума, обличавшейся особым упорством. Сокращение питания также способствовало освобождению от напряжения благодаря тому, что тело получало меньше работы по перевариванию пищи и выведению шлаков; а поступающая пища по своему объему вполне соответствовала потребностям тела. Как сказал мне саядо, тело имеет склонность отягощать себя чрезмерным сном, как и чрезмерным количеством пищи; а затем ему приходится тратить энергию на преодоление результатов этих излишеств. Не знаю, так ли обстоит дело с каждым, кто серьезно следует такому распорядку, но я в самом деле не ощущал особого голода или каких-то страданий из-за недостаточного сна.

Снова я оказался единственным посетителем душевой в этот ранний час. Монахи мылись после дневной еды между десятью тридцатью и двенадцатью; затем они утроили полезность этого действия и стали мыть посуду и свои одеяния. Фактически, они мылись в одежде, поливая себя водой в традиционном восточном стиле; думаю, что когда им случалось видеть меня обнаженным под душем, они бывали слегка шокированы. Способ поливки вместо мытья обнаженного тела неудобен, хотя и вполне приятен: он неопрятен и ведет к большей трате воды: один монах может опустошить половину бака в четыреста пятьдесят литров; а поскольку обычно около десяти или одиннадцати утра подача воды прекращалась, и ее иногда не было вплоть до десяти вечера, мы в середине дня часто оставались без воды.

Февральские ночи все еще были прохладными, и мой утренний душ, принятый мною после некоторого колебания, встряхнул меня как раз настолько, чтобы привести в нужное состояние для начала новой борьбы с умом. Оставалось около часа перед освежающей прогулкой по предутреннему холодку, когда я должен был идти на утренний-чай. Начну с того, что эта прогулка была мне особенно приятна. Первые несколько дней луна стояла высоко в небе, ночной покой еще не нарушался, и я испытывал такое чувство, как будто был привилегированной личностью, наслаждавшейся чем-то таким, чего лишены другие люди. Но скоро эти прогулки в сторону дома, где я питался, а позднее и к лекционному залу должны были стать частью упражнения при ходьбе, и сосредоточение на движениях «вверх, вперед, вниз» оставляло мало возможностей для наслаждения прелестью утра. Однако оставалось одно исключение: я уже упоминал место, где сходил с тропы и стоял на высоком берегу озера; тут я останавливался на несколько минут каждое утро. Как раз в это время всегда начинало светать; и точно напротив того места, где я останавливался, возвышалось большое, развесистое дерево, все еще покрытое листвой, оно постепенно выступало из темноты на светлеющем небе. Я мог ощутить легкий ветерок, который шевелил лоунджи у меня на ногах и ласкал лицо и руки; мне были слышны звуки, возвещавшие начало дневных занятий. Я начинал видеть цвет и форму деревьев и домов по мере того, как они обретали существование. И я постепенно научился впитывать в себя эти впечатления, не истолковывая их в терминах действительного существования,— что можно было бы назвать на современном жаргоне «работа жестянщика». Сначала я находил это очень трудным, но по мере того, как мое обучение шло вперед, становилось все легче. Однако в течение первых нескольких дней это были просто моменты глубокого наслаждения восхитительной сценой, откровения силы, красоты и бесстрастия природы. Ибо рассвет наступает одинаково и для тех, кто его приветствует, и для тех, кто его страшится; его нельзя ускорить для одного или отложить для другого. Его обещания состояли в том, что вы с ним связывали: красота заключалась в самих ощущениях человека, а не в том смысле, какой он мог бы придать этому событию. Утренний привет оставался для меня безличным и вселял уверенность в том, что природа не за нас и не против нас,— это мы выбираем стороны. В те первые дни я всегда с сильным чувством осознавал, что вмешательство человека в природу и так называемое господство над ней бесплодны; и я переживал горячее желание содействовать ей по мере сил. В течение своей жизни мы недостаточно часто видим восходы и наступление ночи; в городе мы узнаем о рассвете только благодаря началу уличного движения. И только включая свет, мы смутно замечаем, что наступила ночь. Можно многое сказать в пользу примитивной жизни, где встают на рассвете и ложатся спать на закате. По мере того как продолжалось мое обучение, упражнения в созерцании расширялись до такой степени, что стали охватывать всю мою деятельность, и рассвет перестал быть для меня прекрасным зрелищем, которое я впервые вижу, а сделался просто комплексом света, форм и звуков, получаемых моими органами чувств. Но в те первые несколько дней я научился смотреть на природу без сентиментальности, не у паля я тем ее ценности и не снижая ее действия на меня.

Я остановился на минутку сразу же за порогом кельи, около дерева бо, которое, должно быть, имело большое значение для монахов, живших в блоке, ибо как раз под таким деревом, как утверждают, сидел Будда, когда Он достиг конечного освобождения от «колеса жизни», достиг нирваны. Но наше дерево росло в твердой, каменистой почве, и его широкие листья, которые раньше создавали какую-то приветливую тень, сейчас давали одному из нас ежедневную работу: надо было сметать их, чтобы очистить пространство перед блоком. Оно также служило пристанищем бесчисленных ворон: их беспрерывное хриплое карканье оказывалось дополнительным отвлекающим фактором, который было необходимо преодолевать. Однако я мог вообразить себе дерево бо в густой листве на склоне какого-нибудь поросшего травой холма, который был бы более подходящим местом для медитации, чем негостеприимный пол и голые стены моей кельи. Но нужно вернуться в келью и на этом полу продолжать свой ежедневный труд.

В тот день сложилось так, что я был лишен приятной возможности развлечься ходьбой к дому саядо для отчета, потому что он и У Пэ Тин сами явились в мою келью около четырех часов дня. Мне почти нечего было им сказать, кроме того, что я не добился большого прогресса, но я подумал, что стоит рассказать о том, что я нашел упражнение в ходьбе гораздо более легким, чем сидячее,— фактически, оно оказалось проще, чем я ожидал. Услышав это, саядо улыбнулся и сказал мне, что там, где сначала нет трудностей, они вскоре появляются. Он задал мне довольно неожиданный вопрос: не было ли у меня каких-нибудь видений? Этот вопрос он повторил и на следующий день; всякий раз, отвечая ему: «Нет, не было», я чувствовал, как мне хочется добавить: «Я уверен, что у меня их и не будет: я не принадлежу к типу визионеров». Я рад, что не сказал этого, потому что впоследствии мне пришлось бы проглотить свои слова. Во время беседы саядо снова подчеркнул, что необходимо разделять умственное намерение и приказ выразить это намерение в действии. Он также дал мне новое упражнение; мне следовало всегда обращаться к нему в затруднительных случаях с особенно беспокойным умом. В этом упражнении — оно выполнялось стоя, сидя или лежа — я должен был удерживать внимание на тех частях тела, которые касались пола, сиденья или кровати. Нужно было сосредоточиваться на каждой части поочередно, повторяя в уме: «Сижу, касаюсь» или: «Стою, касаюсь» и т.п. Если оно выполняется стоя, такими частями тела будут только подошвы, а во время сидения вес обыкновенно распределяется на подошвы, верхнюю часть бедер, ягодицы и плечи; вероятно, при этом еще и предплечья будут покоиться на бедрах. Каждое прикосновение по очереди необходимо делать предметом сосредоточения — и повторять это в виде регулярного кругового движения, пока ум не станет готовым вернуться к тому или иному основному упражнению.

Теперь я получил достаточно работы на несколько дней, и мне не хотелось ежедневно давать отчеты, когда нечего было сообщать. Именно поэтому я в течение некоторого времени постоянно готовил по три вопроса, касавшихся какого-нибудь философского аспекта буддийской доктрины, чтобы задавать их саядо; в результате возникли очень интересные беседы, о которых я расскажу позднее. Уже на второй день занятий я ощутил сильный приступ тоски по дому, по своей удобной квартире в Сингапуре, по джину с тоником в полдень, по виски с содовой вечером. И на короткое время я испытал сомнения в том, стоит ли дело усилий, не лучше ли просто собрать вещи и вернуться. Монотонное течение времени как бы высасывало из меня прежний энтузиазм, и я усомнился, обладаю ли я умом такого типа, который способен извлечь пользу из этих упражнений,— они, казалось, гораздо больше подходят людям, ведущим такое существование, где время приветствуют как друга, а не относятся к нему как к врагу, на котором пробуют любое средство возбуждения нервов, изобретенное современной западной цивилизацией. Я мог завидовать возможностям таких людей; но можно ли мне получить что-либо из их методов без решительной перемены в образе жизни? Я знал, что каждое новое начинание сопровождается подъемами и спадами, и это удерживало меня от каких' бы то ни было действий по этому поводу, равно как и то обстоятельство, что я ничего и не смог бы сделать до дневной встречи с У Пэ Тином. Сомневаюсь также, что у меня хватило бы смелости сказать саядо, что я уже сдаюсь. К вечеру это настроение пропало; возможно, этот день оказался несколько более успешным — или просто все как-то устроилось само собой. К концу своих занятий я опять ощутил такое же беспокойство, когда понял, что не смогу остаться в Центре достаточно долго, чтобы получить полные результаты, являющиеся целью курса, и предчувствие возвращения в мир стало отвлекать меня. Для курса подобного рода необходимо располагать неограниченным временем — и продолжать борьбу, пока не будет достигнут результат.

В течение первой недели появились некоторые весьма определенные признаки прогресса; впоследствии я узнал, что они свойственны всем изучающим, но когда я столкнулся с ними, они показались мне особенно надоедливыми помехами. Первая из них пришла так постепенно и естественно, что я даже не понял какой-либо ее связи с практикой. Я стал замечать, что во время сидячего упражнения меня все чаще одолевают внезапные приступы дрожи, зуда, даже боли; мне постоянно казалось, что меня что-то трет, что у меня что-то чешется, и я не мог высидеть более нескольких секунд, не испытывая этих отвлекающих помех. Сначала я подумал, что, по всей вероятности, какие-то насекомые, во множестве населявшие потолок кельи, наслаждаются вкусом белого мяса; но после того, как это явление повторилось в течение некоторого времени, я вспомнил вдруг, что именно об этой вещи меня предупреждал саядо.

Несомненно, по мере того, как практика неуклонно продолжалась, постоянное сдерживание ума начало давать свои результаты. Прежде всего, я стал ловить его на попытках ускользнуть от предмета созерцания, как только они появлялись, а затем и сами эти попытки постепенно сделались не такими частыми. И вот как раз это насильственное ограничение беспрестанной деятельности ума внесло в мои ощущения странное явление «зуда и боли». Саядо объяснил это так. Когда ум в нормальном состоянии занят мириадами своих раздельно существующих линий мысли, которые следуют без перерыва одна за другой, ощущения уколов и болезненности, постоянно возникающие внутри тела, не могут дойти до ума в своей индивидуальной форме; они воспринимаются лишь тогда, когда бывают достаточно сильными, как ибщее ощущение чего-то неприятного; если же они не настолько сильны, они вообще не доходят до сознательного ума. Но постоянная приостановка ума благодаря практике сатипаттхана разбивает эту кажущуюся непрерывность, и тогда для сознательного ума становится возможным воспринять и отметить каждое незначительное физическое неудобство непосредственно при его возникновении. Саядо еще много говорил о кажущейся непрерывности ума, однако я оставлю эту тему для одной из последующих глав.

Фаза «зуда и боли» была определенным признаком того, что интенсивность блуждающих мыслей снизилась, и эти впечатления, остающиеся не распознанными в других условиях, теперь поддавались детальному анализу. Способ избавления от них состоял в том, чтобы не обращать на них внимания, а если это оказывалось невозможным, следовало временно сосредоточить внимание на боли или зуде, повторяя в то же время в уме: «больно, больно» или «чешется, чешется» — и раздражение должно было исчезнуть. Когда саядо сказал мне это, я подумал, что такой результат маловероятен; но все произошло действительно так, как он говорил. Я безгранично обрадовался, обнаружив, что достиг одного из указателей прогресса, который подтвердил мои реальные успехи на пути к цели. Вскоре эта фаза прошла. Однако оставалось одно болезненное ощущение, которое я таким способом не смог преодолеть. Боль появлялась в области сердца — и временами оказывалась настолько жестокой, что мне приходилось прекращать упражнение, а иногда я был вынужден даже ложиться. Я сообщил об этом саядо, и он повторил свои наставления. Он сказал, что боли часто бывают сильными; но если я буду упорно продолжать практику, они исчезнут. Мне же необходимо обращать на них как можно меньше внимания. Но этот навязчивый симптом преследовал меня в течение целых дней, и его не рассеивало никакое сосредоточение. В конце концов я пришел к выводу, что это была ненормальная боль, вероятно, вызванная мускульным напряжением. Поза со скрещенными ногами, в которой я всегда сидел,— а это составляло около девяти часов в день,— была для меня непривычной; необходимость держать позвоночник выпрямленным в этом положении неизбежно вызывала сильное напряжение таких мускулов, которые не были развиты настолько, чтобы его выдержать. Я решил на будущее утром и днем ввести по одному периоду выполнения упражнения в «подъеме и падении» лежа на кровати. Это излечило заболевание, и боль уже не возвращалась. Но такое отступление от правил задержало меня на неделю или больше.

Как только прошла эта фаза, началась другая; и это было очень хитрым фортелем, который выкинул ум. И опять в течение некоторого времени я не мог сообразить, что происходит. Когда ум отклонялся в своей обычной прямой манере, он делал это вербально: новые мысли приходили на ум в форме слов, и отклонение ума протекало в виде воображаемых разговоров или просто дискурсивного мышления. В то время я не понимал этого по-настоящему, но фактически все происходило именно таким образом. И вдруг без какой-либо заметной для меня перемены вместо дискурсивных мыслей в уме замелькали картины. Когда я в конце концов обнаружил, что со мной творится, и как бы оглянулся, чтобы увидеть, откуда все началось, я очень ясно вспомнил первую картину. Я шагал по пыльной дороге, ко мне подошел какой-то старик, опустился на колени и поднес мне чашку с похлебкой. То была всего лишь мгновенная вспышка, но она оказалась поразительно живой, и это странное явление меня просто ошеломило. Вся картина была столь же непоследовательной, как и сновидения, однако я знал, что не сплю, и все казалось убедительно прочным и реальным. Произошло еще множество подобных явлений, пока я догадался о том, что это такое. В другом случае картина была особенно живой: я ехал в автомобиле по незнакомой дороге, и меня обогнала другая машина. Когда мы поравнялись, водитель повернул голову и взглянул на меня. Его лицо виднелось отчетливо, в деталях; оно не было похоже на лицо, движущееся с какой-то скоростью, и казалось неподвижным. Я тщательно рассмотрел его черты, что бывает со мной во сне очень редко, и еще раз удивился, когда заметил совершенно безразличный взгляд — как будто ему не было никакого дела до машины, в которой он находится. Во время снов мы не удивляемся происходящим там странным вещам, но в каждой из этих мысленных картин имелось что-то необычное, вызывавшее мое удивление. Необычной вещью в таких картинах, которых я никогда раньше не видел, были не только живые детали, но и то, что они представлялись абсолютно реальными. Однако то были только вспышки, подобные кинокадрам, и любые наблюдаемые мною действия происходили без какой бы то ни было прелюдии и в течение некоторого времени оставались как бы замороженными. Разумеется, они открывали уму великолепную возможность ухватиться за какой-нибудь отдельный аспект картины и надолго погрузиться в длинный поток совершенно незаметных порождений воображения!

Конечно, это и были видения, о которых так настойчиво расспрашивал меня саядо и к возможности появления которых я отнесся с таким презрением. Но вот они появились: они были настолько реальными, что в действительности я не мог поверить, что ничего этого не произошло. Я даже не назвал бы их видениями, однако такое название было бы столь же точным, сколь и любое иное. Но как только я осознал происходящее и стал следить за тем, чтобы не отвлекаться подобным образом, как только они были обнаружены и соответствующим образом приняты, с ними произошло то же, что и с дискурсивными мыслями: они недолго меня беспокоили.

Несколько позже появилось еще только одно незначительное затруднение, и я описывал его саядо, как «опрокидывание». Все происходило во время упражнений в сидячем положении; в таких случаях я обнаруживал, что постепенно все больше и больше наклоняюсь вперед, теряю равновесие, и верхняя половина туловища как бы падает. Это происходило через небольшие промежутки времени, и каждый раз я при помощи какого-то толчка возвращался к своей физической позе и окружающей обстановке. Саядо объяснил, что это признак моего приближения к «самадхи», т.е. к состоянию интенсивного сосредоточения. Он сказал, что эти явления пройдут; мне надо постараться как-то справляться с ними, не нарушая своего созерцания тела, мгновенно направляя внимание на действие опрокидывания. Делать это было нелегко, но самое смешное в этих отвлекающих явлениях состояло в том, что как только я давал им объяснение и пытался преодолеть при помощи данного мне метода, они вскоре прекращались.

После первых двух дней саядо предложил мне, если я захочу, в самое жаркое время дня выполнять упражнения в лекционном зале. Это был обширный пустой зал (когда им пользовались, обыкновенно все посетители сидели на циновках или прямо на полу), великодушно снабженный вентиляторами, которые правильными рядами располагались на потолке. Отыскав нужный выключатель, я мог включить вентиляторы в ряд соответственно месту, где я ходил, или над циновками, где выбирал место для сидения. Думаю, что без этого современного эквивалента дерева бо мои дневные упражнения немногого бы стоили. Здесь же в зале происходили и мои беседы с саядо; казалось он, как и я, рад тому облегчению, которое приносили вентиляторы.

В одном конце этого же зала, за стеклянным экраном, стояла большая статуя Будцы, тут же находились вызывающие недоумение останки британского правления в Бирме. Я уже упоминал о плетеных креслах, которые видел в доме саядо; я полагал, что это какое-то наследственное имущество, и саядо приспособил его для своих целей. Но здесь, в лекционном зале, было еще несколько таких кресел; и вот во время своих бесед, а также во время лекций я видел, как монахи, поджав ноги, располагались на покатых плетеных сиденьях; по-моему, они чувствовали себя неудобно. Мне эти кресла были хорошо знакомы, так как я видел их во всех английских клубах к востоку от Суэца. Они предназначались для отдыха после второго завтрака, и под каждой ручкой имелось приспособление, которое можно было повернуть и использовать как подножку. Правда, это кресло вызывало в памяти картину белого человека, который, к счастью, ограничивался ролью завсегдатая клуба, но в то время послеобеденный отдых никогда не считался слишком достойным занятием. Саядо не имел понятия о существовании подножек или о том, почему кресла были именно такой формы. Я предположил, что они взяты из клуба, но саядо ответил, что нет: они производились какой-то рангунской фирмой. Этот факт послужил яркой иллюстрацией различного употребления почти символического элемента британского колониального правления. И для меня это тоже было символом — символом зачастую неуместного энтузиазма, с которым мы ввозим идеи западной демократии в те страны, где структура общества оказывается для них неподходящей, где психологическая обусловленность им не соответствует. Я надеялся, что там, где в достигших независимости странах останутся подобные организации, будет найден такой же действенный компромисс, как в деле с креслами.

И вот однажды, к концу первой недели, вернулся из госпиталя Махаси-саядо, и меня пригласили к нему для ежедневного отчета. Он выглядел больным и усталым — и все же сразу произвел на меня впечатление образца замечательного самообладания. Это был высокий, крепко сколоченный человек, его лицо с почти классическими чертами выражало любознательность, противоречащую неподвижному, пронизывающему взгляду. Я почувствовал, что передо мной человек большого понимания и симпатии, который не может иметь узких концепций истины. Меня обнадежила мысль о том, что он, может быть, одобрит мои вопросы, и мне не придется довольствоваться формальными ответами доктрины. В нем не было ничего от погруженного в себя аскета; его лицо излучало силу, уверенность и безмятежность. Типичное лицо бирманца бывает круглым и полным, однако лица всех виденных мной пожилых монахов оказывались как будто удлиненными благодаря их медитационным усилиям, и это придавало им впечатление большей силы и уравновешенности по сравнению с типичными физиономиями широкой публики. Многие из монахов казались необыкновенно здоровыми людьми. Не знаю, сколько лет было Махаси-саядо, но на его лице не было морщин; в нем чувствовалось спокойствие, полное симпатии, и это произвело на меня огромное впечатление. Я почувствовал, что нахожусь в присутствии авторитета, возникшего не в силу приказа, а в силу самого бытия. Достоинство, столь очевидное у всех саядо, было явным следствием отсутствия конфликта между физическим и духовным человеком, полноты, с которой вся их природа была посвящена жизни в мире, в состоянии уверенности, что путь, которому они следуют, приведет их к освобождению от желаний и привязанностей, к достижению конечной цели — к нирване. Но я начал задавать саядо вопросы не во время первого отчета. Впоследствии мои вопросы привели к очень интересным беседам. А в тот день он, по всей вероятности, хотел, чтобы мой отчет послужил только предлогом для знакомства, и я весьма глубоко оценил его желание увидеть меня так скоро, сразу же по возвращении. Потом были и другие отчеты, уже в его доме, когда он снова занял его после Швеседи. Однако последний оставался в Центре и все еще руководил большей частью моего обучения. Хотя многие встречи со Швеседи были радостными событиями, в целом он отвечал на мои вопросы гораздо менее уверенно. Думаю, что он испытывал некоторое неудобство, имея дело с европейцем, тогда как более опытный учитель Махаси гораздо свободнее относился к особенностям западного мышления, а потому его ответы оказывались более полными и более удовлетворительными .

Вскоре моя жизнь оказалась подчинена довольно монотонному распорядку — ходьба, сиденье, снова ходьба. И в этом процессе произошло то, что неизбежно должно было произойти: внешний мир стал удаляться из моих сознательных мыслей. В следующей главе я расскажу о том, как последовательные ступени медитационных упражнений задуманы для того, чтобы сузить горизонт практикующего и удерживать его ум занятым внутри определенного поля. По мере того, как мир за пределами Центра моих непосредственных занятий становился все менее реальным, маленькие, незначительные детали ежедневных событий вокруг моего блока приобрели такую важность, которая оставила их в моей памяти с ясностью, совершенно непропорциональной сравнительно с другими, гораздо более значительными событиями до и после посещения Центра. Именно степень внимания сообщает памяти глубину и постоянство, а не особая внутренняя ценность самого события. Теперь, когда я оглядываюсь назад, на пережитое, оно представляется мне столь же изолированным, как слайд, на который мы смотрим через увеличитель, или небо, наблюдаемое в телескоп. Но в обоих этих случаях присутствует существенный интерес, который способствует возникновению и удержанию внимания в пределах возможностей инструмента; а во время жизни в Центре ограничение объекта внимания достигалось благодаря обеспечению непрерывной занятости ума в пределах весьма ясно очерченной сферы. Только постепенно это ограничение привело к результатам, но то, что все обстоит именно так, было в конце концов продемонстрировано мне лишь в течение третьей недели, когда нужно было звонить по телефону в посольство Австралии в Рангуне и дать ответ на полученную из Сингапура телеграмму. Размышляя над телеграммой и договариваясь о телефонном разговоре, я чувствовал, что меня грубо вырвали из моего окружения; разговаривая по телефону, я передавал свои инструкции морскому атташе с чувством острого возбуждения, смешанного с озабоченностью. Когда дела были закончены и я вернулся в келью, я с облегчением почувствовал, что мир снова сузился до непосредственных границ блока и моего жилища, что он опять состоит из монахов, собак, ворон, жары и москитов в моей келье, т.е. из всего того, что я расположил в упорядоченном и нерушимом существовании. Но потребовалось некоторое время, пока поднявшаяся волна беспокойства полностью затихла.


Метод сатипаттхана

В основе метода сатипаттхана лежит простая и логичная теория, и я надеюсь, что западный аналитический ум почувствует гораздо большее доверие к практике упражнений этого метода, если ознакомится с предварительными объяснениями, которые я дам в настоящей главе. Но обыкновенно такие объяснения не даются; говорят просто: «Делайте то-то, и вы почувствуете то-то, не обязательно сразу и даже не скоро, но при вашей настойчивости эти явления в конце концов придут». Как я уже упоминал, я немного читал об этом методе еще до приезда в Центр, но большая часть следующих ниже объяснений получена в ответ на мои расспросы во время отчетов тому или другому саядо. Сначала Швеседи неохотно давал мне ответы, поскольку они фактически и не нужны для выполнения практики или преодоления препятствий; но он сжалился надо мной, когда увидел, что меня побуждает к вопросам не просто любопытство, а подлинное желание понять,— ибо понимание углубило бы мою уверенность и поддержало настойчивость. Это нежелание останавливаться на теоретических рассуждениях является общим для всей буддийской практики, и мне придется еще поговорить о нем в следующей главе.

Цель буддиста, предпринявшего курс сатипаттхана, заключается в приобретении випассана, или прозрения. Только тогда, когда ум успокоен, прозрение, или, как мы могли бы назвать это качество, интуиция, может получить доступ к фактам, которые лежат в основе буддийской доктрины,— и раскрыть их как переживание. Именно вследствие этого раскрытия саядо так неохотно говорят о тех вещах, которые в любом случае нельзя правильно понять, не пережив их, и каждый человек при небольшом терпении и известной настойчивости способен сделать это самостоятельно. Кроме того, такие духовные переживания разными людьми истолковываются по-разному; и труднее всего оказывается объяснить подобное явление, не придавая нового значения словам, употребляемым обычно в других контекстах, или же при этом надо пользоваться новыми словами, не имея возможности объяснить в точности, что они означают. Истины, переживаемые при помощи випассана,— это те истины, постижение которых необходимо для правильного понимания буддийской мысли, для того, чтобы дать изучающему возможность следовать буддийскому образу жизни с убежденностью, происходящей из полного понимания, а не просто из слепой веры. Такой подход к религиозным убеждениям нам непривычен, ибо здесь приятие основано на опыте, а не на вере.

В течение своего долгого сорокапятилетнего служения Будда вновь и вновь говорил своим последователям, что освобождение от повторного рождения, желаний и страданий доступно всем, кто последует по «пути внимательности». Этот «путь» сконденсирован в курсе сатипаттхана, которому ныне учат по всей Бирме. Существует много форм медитации, относительно которых даются наставления в буддийских писаниях, но эта особая форма направлена прямо внутрь и действует как бы при помощи очищения внутренней ржавчины изнутри вместо того, чтобы использовать любовь, сострадание, отсутствие эгоизма для соприкосновения с духовной основой человека извне. Здесь необходимо отметить, что буддисты отрицают наличие какого бы то ни было постоянного существа в человеке,— это самый трудный для понимания христианина догмат буддийской мысли, ко его рассмотрение мне приходится отложить до следующей главы.

Моей целью скорее было пройти курс, а не ждать этого внутреннего откровения. Я знал, что совершенно невероятно, чтобы я за то время, которым располагал, смог добиться существенного прогресса, дающего возможность пережить такое откровение. Но я действительно надеялся на то, что этот курс является подходящим для западного ума; я хотел узнать, насколько способность нацеливать ум на некоторый объект и твердо его там удерживать в течение долгих периодов является такой способностью, которая достижима для среднего человека. Что касается этого моего желания, то я в конце курса был полностью удовлетворен тем, что этот курс оказался простым, безопасным, логичным, что нет никакой причины, почему любой человек не мог бы достичь ограниченной цели, которую поставил себе я.

Первое важное требование в задаче обучения контролю над умом состоит в ограничении его деятельности. Достижение сознательного контроля над умом в любых условиях является трудной задачей, но если во время таких попыток разрешить уму действовать в пределах обширного поля, сознательный контроль окажется невозможным. Деятельность ума необходимо каким-то образом ограничить. Мы делаем это бессознательно, когда нас особо интересует какая-то вещь и мы исключаем из поля зрения все прочее. А если действенное ограничение сможет в течение длительного периода поставить пределы хаотической деятельности ума, для воли откроется возможность постепенно приобрести контроль над ним. Весь секрет успеха метода сатипаттхана заключается в отборе естественного поля для этой деятельности, которая, хотя и остается ограниченной, все же дает непрерывную пищу уму.

Началом этого процесса ограничения были два основных упражнения, описанные мной в первых двух главах. Ранее я упомянул, что мне пришлось пожертвовать простым удовольствием, которое я получал от ощущений во время своей утренней прогулки за чаем,— пожертвовать в пользу созерцания ног, каждого их шага туда и обратно. Очень скоро в процесс упражнений в созерцании оказались включены также действия во время еды. Ум должен был следить за движениями рук, когда я подносил пищу ко рту, следовать за процессом жевания, глотания и питья. Мне нужно было следовать своим умом беспрерывно и сознательно за каждым последовательным действием во время еды, начиная с первого из них, с усаживания, и кончая последними, вытиранием губ и вставанием. Чем большим оказывался объем деталей, которые можно было включить в созерцание, например, вкус пищи, ощущение холодной воды во рту, реальная плотность съедаемой пищи, тем легче было удерживать ум от блуждания. В действительности это не такое трудное дело, каким оно кажется сначала, но нужно преодолеть первоначальное нежелание взяться за выполнение такой задачи. Затем сюда прибавляют действия утреннего вставания, умывания и т.п., а также отхода ко сну. Очень скоро у меня стало привычкой начинать утро с первой сознательной мысли: «Пробуждение, пробуждение!» — и быстро пробегать вниманием по всем органам чувств, чтобы обнаружить получаемые ими прикосновения, звуки и т.п. Затем нас» « дало следующее действие: я садился, вытягивал одну ногу, потом другую, вставал с кровати и т.д. Далее следовало каждое действие умывания: я вытягивал руку, включал душ, чувствовал воду на теле, намыливался, вытирался, затем шагал в сбою келью — «вверх», «вперед», «вниз» — пока не подходил к двери, и тут, чтобы войти в келью, требовались действия протягивания руки, поворота ручки и толкания двери. Можно легко понять, что ум действительно оказывался занятым; и это пристальное внимание ко всем действиям тела продолжалось до начала того или иного основного упражнения. Таким образом уму оставалось мало возможностей возвращения к внешнему миру; он оставался в пределах сферы, ограниченной ближайшим окружением тела. Действие даже первых попыток достичь такого полного ограничения было просто замечательным: все время ум оставался полностью занятым,— однако всегда лишь теми вещами, которые находились, так сказать, под самым его носом! В течение целого дня не было такого времени, когда он не следил бы за непосредственной физической деятельностью тела. Даже такое явление, как кашель, почесывание места, укушенного каким-то насекомым, или сморкание (это стало для меня ранним уроком, потому что я, кажется, постоянно простуживался и несколько раз страдал от длительных приступов сенной лихорадки) должны были составлять часть такого созерцания тела, которое длилось весь день. Он начинался со слов: «Пробуждаюсь, пробудился», а кончался: «Ложусь, касаюсь»; за этим следовало устремление внимания на участки, в которых тело соприкасалось с кроватью; и это занятие продолжалось до тех пор, пока наступал сон.

Итак, здесь имело место полное ограничение деятельности ума, какого и требует метод сатипаттхана; действенность его частично заключается в том, что он пользуется таким полем деятельности, которое является для него самым близким, а также в легкости, с которой он последовательно вводится в практику. Как только развилась новая привычка мышления, упражнения в сидении и в ходьбе продолжаются весь день; только в кратких промежутках между этими упражнениями на первый план выходит «телесное мышление». Была еще и другая вариация, позволенная уму в течение этого длившегося целый день созерцания: это было особенное настроение, чувство данного момента,— если для изучающего такая классификация оказывалась достаточно ясной, а в особенности если его настроение было готово вторгнуться в упражнения и нарушить их. Поскольку принцип в данном случае был тот же, что и в созерцании тела, мне нет необходимости много говорить о нем. Приподнятое или подавленное настроение сознательно отмечалось при помощи повторения в уме: «Я нахожусь в приподнятом (или подавленном) настроении». Нескольких минут, потраченных на подобное созерцание настроения, обыкновенно оказывалось достаточно, чтобы воспрепятствовать его вмешательству в нормальные упражнения. Конечно, термин «внимательность» подразумевает наблюдение за любой деятельностью, которой заняты ум и тело; и это ощущение состояния наблюдателя все более усиливалось по мере того, как улучшалась непрерывность «внимательности».

Хотя ум никогда вполне не прекращал своих попыток отклонения, к этому времени его склонность к ним явно уменьшилась, а обнаружить и прекратить ее было гораздо легче. Размах его деятельности оказывался ограниченным, и соблазнов становилось меньше. Теперь всерьез начиналось выполнение задачи твердого удерживания ума, это происходило в особенности во время сидячих упражнений, когда физическая деятельность сводилась к минимуму. Действие удержания ума на вызванном дыханием движении брюшной стенки приводило к замедлению самого дыхания, а это, в свою очередь, делало движение более поверхностным. В то же время умственное усилие, необходимое для того, чтобы следить за движением брюшной стенки, становилось все тоньше, пока не доходило до того, что при нем использовалась лишь небольшая часть потенциала ума. И только тогда, когда наконец оказывалась достигнутой известная устойчивость, и ум успокаивался, освобождался от усилия и становился полностью восприимчивым появлялась возможность вмешательства в процесс прозрения, или интуиции, или осознания. Но сперва ум пытался воспользоваться этим вполне ощутимым снижением физической активности для того, чтобы ускользнуть от контроля, который постепенно становился все более действенным. День за днем он продолжал свои фокусы и убегал к какому-нибудь собственному интересному предмету; но всякий раз его возвращали обратно. Как раз в тот момент, когда после серии упражнений вы однажды утром ощущаете, что приблизились к конечной неподвижности ума, дневные упражнения показывают вам, что конца еще совсем не видно, а ум оказывается таким же резвым, как всегда. Бывали дни, когда я чувствовал, что теряю почву под ногами, и я говорил об этом саядо. Но он неизменно отвечал: «Этого следовало ожидать; не беспокойтесь, а просто продолжайте осторожно и твердо останавливать ум без нетерпения и раздражения, и к концу вы добьетесь успеха». Действительно, к концу своего курса я его добился. Подобно лучу маяка ум упал на предмет своего созерцания и остался там в состоянии покоя, где исчезало время. Хотя именно воля привела его к такому состоянию, когда тишина заполнила ум, не осталось никакого преднамеренного волевого усилия. Теперь надо было сделать эту тишину постоянной, сделать ее таким состоянием, которое можно вызывать снова и снова — до тех пор, пока не откроется проход, сквозь который прозрение могло бы достичь сознательного ума и заполнить его. Этой стадии, к своему бесконечному сожалению, я не достиг. Но у меня не оставалось никакого сомнения в том, что она вполне достижима.

В одной из бесед саядо объяснил мне причину, по которой интуитивное осознание так редко способно достичь сознательного ума. Хотя в обыденной жизни мы полагаем, что сознательно направляем ум с одного объекта на другой, в действительности постоянно существует некое обрамление из «порхающих» мыслей, чья деятельность совершенно не поддается контролю. Эти мысли вторгаются в сознательный ум, как только получают для этого возможность; поэтому при освобождении ума от напряжения они непременно сейчас же успешно заглушают интуицию, которая отступает перед ними, ибо нуждается в более спокойном и упорядоченном входе.

На самом деле мы лишь наполовину верим в интуицию; мужчины считают ее причиной женской непоследовательности, а женщины видят в ней признак свойственного им превосходства. Но на самом деле она доступна всем, кто сознательно ее развивает и содействует ее проявлению. Однако у большинства из нас это редкий, непостоянный и робкий процесс, для которого так легко возникают преграды в виде более неотложных мыслей, связанных с непосредственными заботами. Но если развить способность расчистить дорогу для интуиции, это осознание может стать привычным для нас состоянием, и мы будем получать интуитивные переживания в форме непосредственных ощущений, а не просто как информацию о вещах. Интуиция станет «познанием», которое приходит от непосредственного соприкосновения с «познаваемым», каким-то образом минуя пять внешних чувств; и уверенность, которой сопровождается содержание такого познания, поразительно отличается от той уверенности, которую мы связываем со знанием, полученным обычным способом.

В тесной связи с этим ограничением поля умственной деятельности, которое предписывает метод сатипаттхана, находится старание воспринимать все чувственные впечатления в той форме, в какой они получаются органами чувств, избегая при этом всякого толкования их умом. Именно такие умственные построения, немедленно прилагающиеся к любому чувственному впечатлению, уводят ум в сторону от того внимания к телесной деятельности, какое ей требуется. Мы сразу же узнаем звонок колокольчика как таковой, и создаем в уме образ этого колокольчика, затем немедленно прибавляется направление, откуда он слышен,— а затем и тот факт, что он, вероятно, донесся из какого-то храма, который мы представляем себе с его пагодой, блистающей в лучах заходящего вечернего солнца. Все это происходит без какого-либо видимого сознательного усилия проанализировать простое чувственное впечатление. Воспринять это впечатление таким, каким оно получено.— значит попытаться оставить звук просто звуком и не разрешать уму начинать плести целую последовательность интерпретаций. Это можно сделать при помощи сосредоточения внимания на звуке внутри ума; мы следим за ним, пока он не угаснет в безмолвии. То же самое следует делать и с запахами, с прикосновениями, которые открываются чувству осязания, хотя в этом случае, будь то ласкающий кожу ветерок или прикосновение одежды к телу, нам необходимо привлечь внимание к вещам, которые иначе прошли бы незамеченными. Я уже упоминал о своем ежедневном перерыве на берегу озера рано утром; именно там я тратил по десять минут, как бы двигаясь по получаемым мною чувственным впечатлениям и наслаждаясь новой близостью простого их восприятия без загрязняющего действия конструктивного анализа. Было так естественно классифицировать звук, как «звон колокола в храме», и, узнав все, что нужно было о нем узнать, быстро выбросить его из ума. Но теперь я стал гораздо интенсивнее осознавать характерное пенье храмовых колоколов с их золотыми тонами; оно сохранялось в воздухе до тех пор, пока не превращалось в легкую звуковую паутинку. Звук заполнял все мое сознание, становился частью меня самого и наконец таял внутри уха, а я при этом чувствовал, что теряю нечто драгоценное. Для меня было источником удивления найти, как много чистого наслаждения я получаю от простых вещей, на которые раньше едва ли обращал внимание. И я обнаружил новую оценку всех звуков и прикосновений, даже зрительных впечатлений, хотя уловить эти чувственные впечатления до того, как интерпретация загрязнила их волшебство, было гораздо труднее. Однако это оказывалось возможным как раз в то утреннее время, когда свет только начинал активизировать интерпретирующую деятельность ума. Скрытое от меня в тумане дерево на другом берегу озера оставалось просто формой, и его цвет, по мере того, как он постепенно проявлялся, был именно цветом, а не листьями или ветвями. Я обнаружил, что эта практика постепенно придает чувственным восприятиям гораздо более глубокий смысл,— особенно звуковым и осязательным,— и в то же время я испытывал простое наслаждение, свободное от ассоциаций и рассуждений.

Это усилие сохранить чувственные впечатления в их чистоте, по мере того, как оно стало привычкой, было первой линией защиты, предотвращающей блуждание ума. Оно ограничивало его отклонения простыми, доставляемыми внешними чувствами сообщениями, когда возникал отвлекающий шум или какое-то ощущение; и поскольку все это оказывалось в непосредственной близости от тела, можно было или временно включить внимание для наблюдения за этим фактором, или ум с большей легкостью возвращался к тому предмету, на котором был сосредоточен ранее. Мое утреннее упражнение у озера фактически не было дано мне саядо; на самом деле оно развилось из моих попыток ограничить ум физической деятельностью тела, однако когда мне с некоторыми затруднениями удалось через У Пэ Тина объяснить, что я делаю,— оно получило его одобрение. Но обыкновенно ученику, который предпринимал другие упражнения, а не те, которые предписывались для курса, выражалось решительное неодобрение.

Считалось желательным, чтобы монах прошел этот курс «внимательности» в начале своего обучения или вскоре после вступления в общину, в сангху, как только он усваивал элементарную этику своей новой жизни. Такая процедура знаменовала решительное отличие от нашего нормального процесса обучения. Мы не даем уму возможность обратить внимание на самое себя, а стараемся набить его таким качеством информации, какое он только сможет вместить, в надежде, что она каким-то непонятным для нас образом превратится в знание. Допускается и намерение обучать ум при помощи некоторых регулярных курсов с отбором информации для усвоения, но большая часть нашего обучения равноценна откармливанию гусей для получения паштета из печенки. Напротив, буддисты начинают с подчинения самого ума и его тренировки для этой цели — для достижения доступа к прозрению. Следующее затем обучение постепенно способствует пробуждению этого прозрения в форме понимания, или знания. Это, очевидно, означает, что мы ставим лошадь на ее место, а не предоставляем ей самой возможность найти его между оглоблями, перелезая для этого через повозку. Для интерпретаций требуются знания, ибо без слов и умения ими пользоваться передать другим смысл своего переживания невозможно. Но это приходит позднее — в основном, этим занимаются только старшие монахи и саядо. Даже если цель курса обучения не состоит в достижении прозрения, можно полагать, что тренировка ума каким- нибудь простым способом, подобным методу сатипаттхана, обеспечила бы более действенную работу применяемого нами инструмента. Для того, чтобы подготовить мужчин и женщин к возрастающей технической сложности современной жизни с ее индустрией и разнообразными формами государственной службы, мы устраиваем курсы в любой отрасли деятельности, какую только можно себе представить. На военной службе человеку в особенности приходится переходить от одного курса к другому; и нет сомнения в том, что ранний подготовительный курс по методу сатипаттхана уменьшил бы длительность времени, необходимого для таких курсов, и существенно сузил бы все расширяющуюся пропасть между информацией и знанием. Я вынес впечатление,— хотя сам саядо никогда не говорил об этом прямо,— что он считает многое из того, что мы на Западе привыкли называть учением, просто информацией, которая никуда не ведет и очень часто создает своеобразное чувство, будто бы в массе незначительных подробностей утрачено нечто важное. И что особенно странно,— так это тот факт, что в своих технических предприятиях мы следуем . принципам, применяемым в буддизме; и мы никогда не допустили бы столь неэффективного использования какого-нибудь механического приспособления, какое мы, вне всякого сомнения, допускаем по отношению к работе ума.

Беседы с саядо о методе сатипаттхана весьма помогли мне понять, что именно я пытаюсь сделать; они сообщили мне уверенность, которая дала возможность продолжать курс, когда не было видно никакого прогресса или же он казался незначительным. Но эти объяснения были уступкой тому, чей ум воспитан, на аналитических методах: в нормальных условиях курс сводится к «деланию», а рассуждения исключаются. Таков аспект веры в учении буддизма, и он противоположен христианскому. Буддизм предлагает: «Делай это, и ты научишься понимать», тогда как христианство требует: «Верь в это, и получишь обещанные блага».


Нет души, нет Бога

Я уже упоминал о трудностях, которые испытал, пытаясь склонить саядо к ответам на вопросы, не связанные непосредственно с практикой сатипаттхана. Это нежелание, а иногда и прямые отказы давать какой бы то ни было ответ казались мне довольно обескураживающими. Но созданная мной привычка каждый день подготавливать три вопроса, имеющих прямое отношение к мысли, лежащей в основе практики, действительно дала мне некоторое количество информации, из которой и заимствован материал этой и следующей глав. Самые интересные беседы я вел с Махаси-саядо. Думаю, что он был несколько лучше подготовлен к принятию более широкой точки зрения на то, что пригодно для моего изучения метода сатипаттхана. По всей вероятности, он был неплохо знаком с западной философией, по крайней мере, в ее противоречиях с буддийской мыслью. Как он, так и Швеседи-саядо, стали гораздо охотнее отвечать на вопросы к концу моего периода подготовки. Главной темой наших разговоров была работа ума. Об этом что- нибудь говорилось почти каждый день, поскольку было принято выявлять причину появления трудностей, с которыми я встречался, а также объяснять, как нужно с ними справляться. Но мне редко удавалось увлечь их далее самых элементарных объяснений, относящихся к главной мысли. Нелегко найти достаточный материал о буддийской теории ума в обширной литературе доктрины, потому что упоминания об этой теории разбросаны в огромном количестве писаний и бесед, однако с тех пор я встретил весьма знаменательные тексты, совпадающие с началами понимания, достигнутыми мной в Центре.

Конечно, существует серьезная причина для нежелания заниматься философскими дискуссиями или давать объяснения сверх тех, которые абсолютно необходимы для выполнения упражнений в медитации. Это обстоятельство вполне соответствует наставлениям . Будды. Во время Своего служения Он упорно отказывался отвечать на некоторые вопросы и чрезвычайно искусно переводил внимание задающих эти вопросы на то обстоятельство, что знание или незнание ответов на них не приносит пользы, ибо они не являются предметами, ведущими к прекращению страдания. Из Его бесед явствует, что Его метод заключается в том, чтобы сначала развить духовную зрелость и способность понимания, чтобы ум изучающего нашел ответы на свои вопросы в переживаниях, которыми сопровождается практика. Если бы Будда пожелал того. Он мог бы за сорок пять лет Своего учительства создать внутреннее ядро из людей, хорошо подготовленных в области глубочайшего содержания Его учения, вполне способных понять Его мысль. Но этого Он не сделал; и необходимо предположить, что Он сознательно скрыл знание, которым обладал, чтобы после Его смерти у последователей не возникло искушения приобретать информацию, которая не имеет соответствующего переживания.

Нет ничего более способствующего возникновению разногласий, чем попытки описать глубочайшие духовные истины и переживания тем, кто сам их не пережил. Ибо их нельзя понять иначе; они неизбежно останутся искаженными, как бы подогнанными под частичное понимание конкретной личности, данного слушателя. Чтобы передавать знание, учитель должен обладать квалификацией, и эта квалификация бывает двух родов. Прежде всего, он должен обладать самым тесным соприкосновением с тем отдельным аспектом истины, которому он учит; ему необходимо также обладать интеллектуальным развитием, которое дало бы ему возможность истолковать это переживание в таких понятиях, которые доступны пониманию и других людей. Если его объяснение окажется успешным, понимание его слушателей, фактически, будет узнаванием чего-то такого, что они уже пережили. Если же таким путем получить знание невозможно,— то это уже не знание, а просто информация. В поучениях Будды мы снова и снова встречаемся с намеренным отклонением вопросов, природа которых не способствует борьбе за освобождение от страданий и от колеса повторных рождений. Таково «молчание» Будды, которое вызвало столь многочисленные комментарии и затруднения западных исследователей буддизма. Но хот я это «молчание» всегда принималось буддистами, оно само по себе может привести к неправильному пониманию; вероятно, именно так и происходит в случае вопроса о продолжении существования после смерти. Для тех, кто не осознал в собственном переживании структуру человека, ответ на этот вопрос мог бы впоследствии привести к различным версиям объяснений, диаметрально противоположных друг другу. Однако возможно, Что даже молчание, даже отклонение данного конкретного вопроса было бы неправильно понято. Пожалуй, наиболее характерной чертой буддийского учения является эта строгая приверженность примеру Будды — не давать объяснений духовных истин, пока слушатели не смогут не только понять, но и узнать их; однако даже тогда не разрешается тратить никаких усилий на вопросы, которые непосредственно не помогают борьбе за освобождение от «оков повторных рождений».

Этому принципу сокрытия или маскировки глубочайших духовных истин должен следовать каждый духовный реформатор, если он желает избежать расхождений и борьбы, которые сопровождают различные понимания доктрины. Без переживания утверждение о подлинности не имеет ценности; а при наличии переживания оно не нуждается в подтверждении. Мы имеем достаточно очевидный пример, какой вред может принести принудительная вера в догму: этим примером являются кровопролитные войны, которыми обозначена история христианства. .Служение Христа было очень кратким, так что сравнительно немногие слышали учение прямо из Его уст, а впоследствии слишком многие добавляли к нему доктринальные искаженные толкования таких вещей, которые, как им казалось, Он должен был бы включить в Свое учение. Но мы в состоянии увидеть в простых объяснениях и описаниях качеств, которые приводят людей к Богу, то же самое желание обращаться к простому пониманию Своих последователей и избегать отвлекающих искушений философских дискуссий. Это лучше всего иллюстрируется Его ответом на вопрос: «Законно для нас платить подати кесарю или нет?». В такой краткой миссии Его учение должно было быть простым и прямым, чтобы его можно было воспринять быстро и легко, избегая малейшей вероятности неверного понимания. Но, к несчастью, простота Его послания не соответствовала тем, кто не имел личного соприкосновения с Ним или Его ближайшими последователями; и вот добавления массы не относящихся к делу положений доктрины привело к путанице и ухудшило общее состояние христианства. Некоторые споры, явившиеся результатом различия во мнениях о предметах, которых Христос никогда не касался в Своих поучениях, были столь смешными, что могли возникнуть только вследствие полного непонимания самой вести Христа. Странно, что последователи Будды упорно отказывались подкреплять веру доктриной и только давали указания, как можно достичь понимания и переживания ее содержания, тогда как последователи Христа столь же упорно занимались противоположными вещами.

Но я вернусь к своим трудностям с вовлечением в разговор Махаси-саядо. Было так много вопросов, которые, как я чувствовал, относились к предпринятому мною обучению и которые мне надо было как-то обосновать против прочно установившихся логических реакций, привычных для моего ума. Задаваемые мною вопросы касались главным образом буддийского понимания природы ума и его отношения к физическому телу; доктрины «анатта», которую следовало понимать как отрицание души; буддийской концепции повторного рождения; отношения ума ко времени. О двух из этих предметов я так ничего и не узнал; но когда я обнаружил, что саядо готов давать мне некоторые простые объяснения, которые, как он считал, я способен усвоить без помехи для своей практики, я расположил свои вопросы в определенной последовательности. Затем я обдумал его ответы и с помощью своих медитационных упражнений увидел, что для меня существует возможность достичь такого понимания ума и времени, которое, как я уверен, совпадает с буддийской мыслью и которого я еще не находил в западной литературе. Эта и последующие главы посвящены краткому изложению того, что, как я считаю, должно быть правильной передачей не- буддисту доктрины анатта, а также попыткой объяснить новый способ понимания времени.

Эта весьма трудная доктрина анатта, центральное положение буддийского вероисповедания, рассматривает индивидуальность и личность человека в совершенно ином свете, чем обычно принято на Западе. Это — решительное устранение того, что стало для нас такой же неотъемлемой частью существования, как твердая почва под ногами, и вначале нам кажется, что не осталось ничего, что можно было бы поставить на это пустое место. Для молодого христианина требовалось много времени, чтобы поверить в существование в нем какой-то иной сущности, коме физического тела. Целые годы, с самого детства до зрелого возраста, тело имело первостепенное значение. Внешние чувства приносили вдохновляющую его красоту. Материальный мир был очевидным, преобладающим, приносящим удовлетворение. Для чего же ему нужно верить, что за всем этим существует еще нечто, что внутри него есть что-то такое, чего нельзя увидеть и, говоря по правде, даже обнаружить? Но в то же самое время существует внутреннее побуждение верить в нечто более глубокое, в некую более тонкую субстанцию, чем плотная земля, которую мы видим вокруг себя. Существует желание, может быть, избегнуть необходимости относить себя к таким же сущностям, как и остальная часть физического мира; это — пробудившийся страх перед неустойчивостью, даже бесплодностью нашего бесцельного существования. Возможно, причина здесь заключается во всех перечисленных выше факторах, а может быть, это духовная природа человека начинает проникать сквозь материальные оболочки. Но в оценке этого ощущения неадекватности христианство предлагает нам душу. Здесь налицо что-то такое, что открывает перед нами возможность спастись от чисто костно-мышечной точки зрения, каким бы неопределенным ни оказалось это новое представление. Когда мы впервые встречаемся с ним, нам бывает трудно воспринять нечто столь неуловимое, недоступное и большей частью скрытое. Старшие с уверенностью принимают это положение, побуждая тем самым и нас принимать его без доказательств, давать ему регулярное подтверждение, как это рекомендуется нашими духовными наставниками. Не располагая каким-либо подлинным личным переживанием этой сущности, мы принимаем ее как необременительное и приятное партнерство, как страховку на тот случай, если окажется, что физическое тело в конце концов не охватывает нашего существования во всей его целостности. Таким образом, вера в обладание душой как почти неподдающимся определению внутренним придатком становится прочным характерным признаком нашего мышления. И вот мы встречаемся с доктриной анатта (в которую верят и которую принимают миллионы людей),— и этот удобный субстрат утонченности оказывается под ударом. Her души: внутри человека нет постоянной сущности.

По этому вопросу у моих учителей не было никакого нежелания говорить, не было нежелания отвечать о том, что я хотел узнать. Буддийское вероисповедание покоится на трех основных фактах, касающихся нашего человеческого существования. Это дукха, всеобщность страдания, аникка, постоянство перемен, или принцип «все преходяще», анатта, или отсутствие в человеке какого бы то ни было постоянного принципа, или сущности: все вещи лишены «я». Мне постоянно напоминали об этих фактах, как я полагаю, для того, чтобы дать возможность сделать их близкими уму, который составляет столь значительную часть моего «я» каким я его знал и о котором узнавал ежедневно новые и новые факты. Но это и были единственные элементы буддийской доктрины, на которые когда-либо ссылались саядо или У Пэ Тин без особых моих просьб. Принципы дукха и аникка дали мне некоторую пищу для размышлений, потому что, хотя мы обычно и не воспринимаем страдание в таком свете, оно, как свидетельствует наш опыт, является законным способом рассмотрения существования (хотя без буддийского решения эта точка зрения оказывается довольно пессимистичной). То, что все вещи преходящи, я думаю, не вызывает сомнений; и не надо быть буддистом, чтобы верить в этот принцип. Но с принципом анатта у меня были трудности. С раннего возраста я был знаком с индийскими верованиями, проистекавшими из древней брахманской веры, в которой Будда, вероятно, хорошо разбирался: там эго составляло центр и духовную реальность индивида, окутанную слоями материальности различной плотности. Рассеивание этих слоев и освобождение «я» могут быть достигнуты при помощи дисциплины, ныне широко известной как йога. Но сходство одной из дисциплин йоги с буддизмом заканчивается, когда мы подходим к некоему фундаментальному расхождению, к принципу анатта; и стоит рассмотреть, что представляет из себя Первая из них, прежде чем пытаться выяснить, что означает принцип второй. Метод самоанализа раджа-йоги заключается в процессе отбрасывания компонентов индивидуальности и личности, чтобы увидеть то, что можно считать «я». Мы начинаем с отдельных частей тела: если я отрублю себе руку, уменьшится ли мое «я»? если я потеряю ноги, подействует ли это на «я»? и т.д. Мы продолжаем этот анализ до тех пор, пока не станет ясно, что никакая часть тела не составляет «я», что оно полностью независимо от тела. Затем по очереди тщательно рассматриваются и подобным же образом отбрасываются ощущения, эмоции и мысли. В них нет «я». Наконец оказывается достигнутым некоторый центр спокойствия, где обитает особая сущность без каких-либо доступных описанию качеств. Конечно, это состояние достигается не просто при помощи интеллектуального, аналитического процесса; каждая стадия должна быть сделана предметом настойчивой медитации. Когда мы при помощи такого метода открыли существование некоторого «я», следующая стадия заключается в его расширении, так, чтобы оно включало «я» каждого другого существа, каждого проявленного творения. То, что первое «я», открытое при помощи анализа и медитации, Все еще является иллюзией отдельности, вызвано его несовершенством, которое следует преодолеть в конечной борьбе за единство с абсолютным.

Но отношение буддизма к данному вопросу недвусмысленно: нет «я», нет личности. Почему же Будда должен был внести это. существенное изменение в свои предписания по достижению нирваны? Не могла ли существовать возможность того, что в методе брахманов наличествовала опасная тенденция создать в аналитическом процессе чувство прославления «я» бесконечно большей силы и чистоты, которое, однако, создает свои.собственные искушения и препятствия для дальнейшего прогресса? Какова бы ни была причина,- нет сомнения в необходимости такого шага: если человек не открыл для себя не существования «я», он не может быть истинным буддистом. Но это открытие поведет его к другим трудностям. Буддист, как и брахманист, принимает повторное рождение как часть процесса, в котором дух научается освобождаться из своей материальной тюрьмы; но если не существует личности, что же тогда рождается повторно? И в чем смысл повторного рождения, если не существует непрерывного «я», которое продолжает двигаться к более полному выражению своей подлинной сути и конечному освобождению? Эти вопросы я задавал Махаси-саядо, но получал на них уже приводившийся выше ответ: «Вы поймете это по мере того, как будете упорно продолжать свою медитацию». Однако я не мог принять доктрину анатта без каких бы то ни было объяснений того, на что требовалось понимание; она казалась мне угнетающей и пессимистичной точкой зрения, которая на деле сводит индивида к чему-то совершенно незначительному. Я сказал саядо, что пока не получу просветления благодаря своим усилиям, меня следует считать «я» среди «лишенных я». И это стало настоящей шуткой. Часто, когда я являлся, для ежедневного отчета, моим приветствием было: «Как обстоит дело сегодня: может быть, «я» немного больше избавилось от «я»?»

Хотя, находясь в Центре, я не мог серьезно поразмыслить над этим вопросом, я думал о нем впоследствии. Потому что, как я тогда понял, это утверждение не укладывалось в ту в высшей степени зрелую мысль, которую я обнаружил в буддийских верованиях, Я почувствовал, что должен существовать некоторый способ смотреть на взаимоотношения между индивидом и энергией, скрытой за вселенной, который объяснил бы, почему здесь делается такой упор на отрицание того, что в других религиях составляет существенный элемент веры. Миллионы глубоко мыслящих людей не смогли принять отрицания, которое казалось им чистейшим разрушением. Нет никакой души, нет никакого Бога. Я был уверен: эта фраза не может означать то, что под этими словами понимаю я. И я уверен, что в этим факте заключено и само объяснение. Истинное значение не таково. Слова могут оказаться самым настоящим дьяволом. Если бы мы не умели говорить, непонимания было бы гораздо меньше. Со всей той цивилизацией,, которую принес язык, со всеми ее благами и дурными сторонами, не было ничего, что вызывало бы больше расхождений, чем вера в возможность при помощи языка в точности передавать отвлеченные понятия. Факт состоит в том, что даже два человека не разговаривают на одном и том же языке; и в разговоре о духовных материях такие слова, как «Бог», «душа», «дух», когда они не остаются всего лишь привычными звуками, имеют для каждого человека весьма различный смысл, и для их объяснения приходится пользоваться другими словами, также лишенными точного значения. Большинство из нас продолжает сохранять в качестве основы для понимания таких слов картинные образы, данные нам в детстве. Мысль о душе все еще каким-то образом находится в родстве с образом крылатой фигуры, облаченной в длинное белое одеяние. И Бог, Который был нашим общим Отцом, вырос скорее в атрибутах, чем в понятиях. Нам хочется видеть наши мысли в наглядных образах, и мы чувствуем, что мысль о Боге как о принципе оставляет нас без охраны, без заботы; она опрокидывает представление о любви между Творцом и Его творением, а мы в то же время остаемся виновными в «оскорблении величества», т.е. в оскорблении Самого Бога (даже слово «Самого» немедленно направляет наши мысли по ложному пути). Нам страшно обезличить Бога; мы неспособны найти какую-нибудь картину, которой можно было бы заменить образ Бога —

Отца и правителя вселенной. Но в действительности такая вещь не должна быть невозможной для смелого и решительного ума, обладающего необходимой зрелостью. Мы поступаем так с другими словами, в особенности с теми, которые употребляются в науке, как электричество, магнетизм и т.п., где наше понимание удовлетворено действием принципа в повседневной жизни. Переселив Бога в книжку с картинками, мы неспособны найти Его в окружающем нас мире. Сильное воздействие обучения, полученного в детстве, обычно мешает нам пересмотреть значение слов, которые требуют интроспективных размышлений и толкования на основе личного опыта с ресурсами зрелого ума.

Отрицать существование «индивидуальной души» и «Бога» — это не более чем отрицать тот факт, что общепринятое объяснение этих слов как во время Будды, так и теперь помогает вести человека к его духовной цели, будь то нирвана или Царство Небесное. Будда неизменно отказывался давать своим последователям точные толкования слов, смысл которых можно показать только в притче или в аллегории. В лучшем случае это лишь удовлетворило бы любопытство, а в худшем, вероятно, помешало бы человеку в его борьбе за освобождение от мира непостоянства и страданий, от своей подчиненности желанию. Исходившая от Будды, как и других религиозных реформаторов, резкая критика была направлена против «я» и иллюзии индивидуальности. Все дисциплины буддийского пути непрестанно нацелены на то, чтобы развить такое знание, которое преодолевает чувство отдельности. Естественно, что полное развитие этого подхода приведет к тому, что мы будем считать, что простое введение какой-то более высокой формы «я» или возможность сохранить это «я» в какой-либо форме окажется непреодолимым препятствием для конечного освобождения. Не следует ничего помещать между человеком и далеким горизонтом, ничему нельзя позволять затуманивать истину того, как должно быть завоевано освобождение. Для этого необходимо полное отрицание «личности», «я». Чувство «я», чувство индивидуальности есть не что иное как временная иллюзия, и оно будет питать все те язвы, которые являются естественными результатами взгляда на других людей как на отдельные сущности. Духовный прогресс в любой дисциплине приведет нас через многообразие к единству; но эта конечная цель, как бы ее ни описывать, есть новая ступень, которая требует нового осознания, рожденного из нового переживания. Нет смысла учить этому на словах. Такое знание можно усвоить лишь благодаря переживанию; это произойдет, говорил Будда, если человек проследует по проложенному Им пути. На этом пути для промежуточного «Я» как предмету анализа в раджа- йоге, не было места.

Таким образом, саядо фактически говорил мне: «Я не могу дать такого ответа, который вы смогли бы понять, пока вы не найдете его для себя сами, достигнув в медитации нового осознания».

Но здесь, рискуя остаться непонятым, я все же выскажу некоторые мысли, которые смогут способствовать введению доктрины анатта, т.е. положения о том, что «нет души, нет Бога», в особые рамки, не являющиеся ни агностицизмом, ни антихристианством.

Не следует понимать Бога как некоторое олицетворение силы; это конечная реальность по ту сторону всех форм жизни и материи в нашей вселенной и всех иных планов существования. Такую реальность нельзя разделять на отдельные кусочки, хотя так называемое «нисхождение в материю» производит иллюзию мириад отдельных существ бесконечно разнообразной плотности. Степень, до которой можно обнаружить реальность духа внутри его материальной оболочки, показывается появлением того, что мы называем духовными качествами. Это такие качества, которые вытекают из постепенного уменьшения чувства отдельности. Разнообразные материальные оболочки, прикрывающие реальность духа, можно представить в виде окон разной. прозрачности, сквозь которые мы способны наблюдать лежащую в основе жизни реальность; но в каждом случае предметом наблюдения оказывается один неделимый дух, а не какой- то отдельный индивидуальный его элемент. Если бы мы были способны видеть и понимать его во всей его полноте, это было бы подобно тому, как если бы мы выглядывали в окно самолета и видели бесконечную протяженность облаков, над которыми летим, а не только маленькую ограниченную картину одного облака. Именно эти оболочки производят иллюзию отдельности, из которой вырастает все незнание в мире. Мы называем это незнание злом.

Дух как отдельная сущность не может быть перевоплощающимся субъектом, ибо его отдельность является кажущейся и проявляется только до тех пор, пока существует окутывающая и скрывающая его материальная оболочка, создавшая иллюзию индивидуальности. Духовный прогресс есть постепенное сбрасывание этой материальной оболочки, пока наконец с нею не уйдет и видимость индивидуальности. Тогда дух будет восприниматься таким, каков он есть и всегда был,— единственной реальностью, • где встречаются «все» и «ничто» — и оказываются одним и тем же.

Тогда что же такое повторное рождение? Что рождается? Исчезают ли все существа после смерти, создаются ли постоянно новые индивиды?

На эти вопросы можно дать удовлетворительные ответы лишь в случае, если мы согласимся с тем, что закон кармы управляет всем сотворенным миром и представляет собой, так сказать, моральный механизм, действием которого отбрасываются слои материального бытия, окружающие дух. Этот закон утверждает, что каждая причина должна иметь свое следствие, что все причины должны быть полностью отработаны. Энергия, созданная каждой мыслью и каждым действием, должна быть поглощена и рассеяна среди других людей, а это в свою очередь создает энергию, производящую дальнейшие реакции. Некоторые части этой энергии имеют тенденцию способствовать процессу сбрасывания материальных покровов с духа, а другие ее части укрепляют и усиливают их. Мы сами и наши нынешние обстоятельства суть результаты того, что мы думали и делали в прошлом; мы станем результатом того, что думаем и делаем сейчас. Ни одно действие, ни одно движение мысли не умирает бесследно; но каждое из них порождает свою цепь результатов: они продолжаются до тех пор, пока не будет израсходована первоначальная энергия. И таким образом мы развиваемся через собственные ошибки и собственные действия в сторону добра и зла. Поистине, в этом заключена высшая справедливость: нет возможности уклониться от результатов дурных мыслей и действий, нет возможности утратить результаты хороших. Но то, как мы реагируем на вызванные ими события, может помочь рассеять эту энергию или возвратить ее. Поэтому закон кармы создает из каждого индивида коллективную группу потенциальных возможностей, направленных к добру и злу, к тенденциям любого рода, к радостям и страданиям настоящего и будущего существования. Эти постоянно меняющиеся потенциальные возможности, вероятно, удерживаемые вместе в какой-то материальной оболочке, более тонкой, нежели все, что нам известно, производят перевоплощающееся существо. В таком существе нет ничего постоянного; и в каждом новом рождении можно в какой-то мере наблюдать деятельность духа за облекающими его оболочками и материальными завесами. Но невозможно представить, чтобы каждый раз облекалась в материю одна и та же частица духа — такой делимости духа не существует, и нет ничего, определяемого как душа, которая в своих странствиях следует за оболочкой «не отработанных причин». Дух всегда присутствует везде, но здесь его можно воспринять только через посредство физического творения. Мы суть как бы окна духа; и наши предыдущие мысли и действия предрешают ту степень, до которой дух может быть замечен сквозь нас. Отрабатывая свою карму, мы пытаемся в течение каждого существования хоть немного стереть пыль с окна, пока окно наконец не станет чистым, а личность не исчезнет.

Таково, как я полагаю, подлинное значение Доктрины «нет Бога, нет души», которой твердо придерживаются все истинные буддисты. Это не омертвляющее, а вдохновляющее верование. Бог не отрицается, а мыслится гораздо более обширным утверждением. Душа получает новые возможности и толкуется по-новому как временное, меняющееся и в конце концов исчезающее существо, позади которого находится единство и целостность духа без каких-либо умопостигаемых атрибутов, образующих лишь неясно воспринимаемую нами реальность. Личность, образуемая группой энергий причин и следствий, стремящихся к проявлению, сохраняет непрерывность в течение долгого процесса освобождения духа, однако она постоянно изменяется и обречена на угасание. А дух, работающий при помощи этой личности, представляет собой не дифференцированную часть океана духа, называемого нами Богом; и по-настоящему его нельзя также называть «душой».

В наши дни очень многие люди не удовлетворены той интерпретацией Бога, какую нам дает христианство, а также отсутствием понятного объяснения действительной природы души. Большинство священнослужителей за общепринятой оболочкой Бога как сверхчеловека, по всей вероятности, придерживаются своих собственных более зрелых идей понимания Бога. Однако им приходится трудно, когда они говорят своим прихожанам о библейском Боге, ибо многих их слушателей вполне удовлетворяет представление о Боге с качествами «отца». Легкий способ мышления становится привычным, а усилия выработать для себя более удовлетворительное и новое понятие Бога не в состоянии пересилить чувство необходимости сохранять верность старым обычаям. С другой стороны, мы в большинстве своем не имеем ни возможности, ни желания заново продумать свое понимание Бога и наших с Ним взаимоотношений, а также свое понимание души. Поэтому мы не в состоянии ни принять учение церкви как адекватное, ни с легкостью найти новую готовую концепцию где-то в другом месте. Подозреваю, что наши трудности в установлении удовлетворительных взаимоотношений с реальностью коренятся в ныне преобладающем материалистическом мировоззрении. И легкого решения этого вопроса нет. Ибо какое-нибудь готовое истолкование — не ответ. Если мы в своем собственном знании перешли ту ступень, где нас удовлетворяют параллели и аллегории, то для нас нет возможности приобрести новое понимание иначе, чем при помощи работы ради нового переживания и нового осознания, которые составят его сущность.


Некоторые мысли об уме

Наиболее денное приобретение в моем понимании буддийской концепции ума пришло в результате «зуда и боли», о которых я упоминал в одной из предыдущих глав. Я пожаловался на них саядо, как на помехи в практике медитации. Результат моего столкновения с этим сравнительно незначительным препятствием удивил меня, ибо я не ожидал, что мне будет предложено такое простое решение, скорее призыв — не обращать на помехи внимания. Это неприятное отвлекающее явление само по себе, однако, оказалось признаком того факта, что мой ум начал реагировать на контроль, который я пытался установить. Этот симптом помог мне наглядно представить, как работает ум. В данном случае мне оказалось очень трудно следить за переводом У Пэ Тина объяснений Махаси-саядо — потребовалось переспросить его относительно точного значения употреблявшихся им терминов, и таким образом мне кое-как удалось вытянуть из него чуть больше того, что было для меня минимально и абсолютно необходимо. Как и в других случаях, когда я приходил для отчета, мы в доме Мах ас и: сидели на полу — не со скрещенными ногами, а довольно некрасиво вытянув их перед собой. Мы расположились перед Махаси, сидевшим на своем клубном кресле как обычно со скрещенными ногами. Я никак не мог отделаться от ощущения неуместности этого кресла, ибо такой неформальный «трон» резко контрастировал с его высокой и величественной фигурой с обнаженными плечами, левое плечо было прикрыто легко свисающей складкой верхнего одеяния оранжевого цвета, а бритая голова соответствовала суровому выражению бесстрастного лица. Это была, как я понимал, спокойная суровость большого понимания, а не грубой и неустанной самодисциплины. Во время наших бесед он часто улыбался, а иногда смеялся.

Было очень жарко; мои руки оставляли влажные пятна там, где лежали на лоунджи. Ни У Пэ Тину, ни мне никогда не удавалось усидеть на твердом деревянном полу в традиционном положении со скрещенными ногами. Мне все еще требовался коврик или валик, чтобы лодыжки не испытывали онемения; а У Пэ Тин провел слишком много времени на конторских стульях и не мог расположиться на полу с таким же естественным удобством, какое испытывают монахи и другие лица, в чьей практике меньше западных привычек. Я замечал, что все время меняю положение, желая не допустить чрезмерного потения тех частей тела, которые соприкасаются одна с другой, и найти для ног такое положение, которое позволило бы устроиться на полу с наименьшим неудобством.

Бремя начала разговора всегда лежало на мне, поскольку от меня ожидали сообщений о достигнутых успехах или о тех трудностях, с которыми я повстречался. Вначале я колебался, не решаясь сообщить о таких вещах, которые казались мне маловажными; я все время ожидал, что на следующий раз у меня появятся какие-то значительные достижения. Но Махаси побуждал меня говорить о практике, и скоро я увидел, что самая неожиданная и ценная помощь может прийти в результате обсуждения какого-нибудь совсем незначительного случая, привычки или переживания. Так, именно в этот день я решился сообщить о своих небольших, но беспокоящих телесных неприятностях, лишь недавно ставших явными; они упорно мешали всем моим стараниям просидеть спокойно хоть несколько секунд подряд. Даже и сейчас я чувствую, что рассказал о них саядо скорее для того, чтобы хоть что-то сказать: само явление казалось мне глупой и незначительной вещью, с которой надо уметь справляться самому. Однако здесь выяснилось, что я неправ. Это был хорошо известный симптом, который испытывают все практикующие на ранних стадиях снижения активности ума. Признаюсь, сначала я отнесся несколько скептически к тому объяснению, которое дал саядо, как и к рекомендации для преодоления этой, помехи. Но я понял, что имею дело с совершенно незнакомой областью; самый факт, что саядо не только ничуть не удивился моему рассказу, но даже дополнил в деталях то, что я опустил, дал мне уверенность, что следует принять эти зуд и боль, вполне для меня обычные, за нечто действительно необыкновенное.

Ум, как сказал мне саядо, не обладает какой-либо внутренне присущей ему непрерывностью; не всегда он содержит и мысли; он не являет собой форму непрекращающейся энергии. В нормальных условиях мы считаем, что он всегда содержит мысли, наши мысли, которые следуют одна за другой в быстрой последовательности без какого бы то ни было перерыва или промежутка между ними. Это мнение правильно лишь отчасти, ибо таково наше переживание функций ума, но по отношению к природе самого ума это мнение неверно. Ум можно считать потоком, состоящим из мельчайших частиц, каждая из которых содержит какую-то отдельную мысль. Ум действует в качестве среды мышления, он подобен холсту для картины. Но каждый элемент ума со своей мыслью совершенно отделен и не связан с другими. Поток частиц мысли представляется непрестанно текущим мимо нашего сознания. Но непрерывным он кажется только потому, что это мы делаем его таким. Наши мысли связаны одна с другой памятью, умозаключениями, желаниями, привязанностями, чувством приятного или неприятного, влечениями страхами и т.п. Именно эти привычки и отношения связывают каждый мельчайший элемент ума с последующим, так что ум видится нам бесконечным потоком мыслей, настоятельно требующих внимания к себе. В часы бодрствования нет никаких указаний на разрыв непрерывности, ибо наш ум постоянно чем-то занят. Даже когда мы говорим, что он «пуст», на самом деле мы имеем в виду, что замечтались и не обращаем внимания на свое непосредственное окружение. Внимание лишь слегка занято какой-то мимолетной мыслью, заботой, не имеющей связи с нашей нынешней деятельностью и внешними обстоятельствами.

Предполагаемая способность сделать ум «пустым» есть нечто такое, на что способен фактически далеко не каждый человек, если он не подвергся длительной тренировке в особой практике воспитания ума, сходной с практикой сатипаттхана. Однако во сне в потоке мысли происходят некоторые странные явления, потому что связующие звенья более не находятся под строгим контролем привычки, не подвержены влиянию нашего окружения. Происшествия не обязательно следуют друг за другом в нормальной последовательности бодрственного состояния, и нас не удивляет отсутствие логической связи между ними. Нам снится, что мы поднимаемся по лестнице с целью войти в какую-то определенную комнату, и вдруг мы оказываемся внутри, даже не пройдя сквозь дверь; или же мы перелетаем с места на место, не ощущая никакого неудобства от такого путешествия! Более того, наши суждения во сне временами оказываются весьма необычными, и мы совершаем самые неожиданные поступки, ни капельки этому не удивляясь. Те связи, которые в нормальном состоянии соединяют одну мысль с другой и которые в часы бодрствования, согласно нашему желанию, должны создавать приятную и чистую логическую последовательность мышления, более не действуют столь эффективно; то, что мы в часы бодрствования видим как стереотип, построенный в соответствии со всеми нашими накопленными предрассудками, во сне становится разъединенным, непоследовательным, совершенно иным. В состоянии глубокого сна мысль полностью отсутствует, как и время,— но об этом будет сказано немного позднее. Когда мы спим по-настоящему глубоко, мы не имеем никакого понятия о том, сколько времени прошло: может быть, прошло несколько секунд, а может быть, и несколько часов. С другой стороны, во время сна со сновидениями мы сохраняем чувство времени, которое, однако, столь же капризно, как и наши мысли во время сна.

Этот поток мысленных частиц, в действительности изолированных друг от друга, кажется нам длинной и связной последовательностью мыслей; при желании мы можем обнаружить связи, которые ведут от одной мысли к другой. Иногда эти связи ясны и очевидны, но часто они скрыты под поверхностью сознательного ума и являют собой какое-то воспоминание, ассоциацию, возможно,

остро пережитый страх или какое-то желание, ныне угасшее и позабытое. Иногда эти глубоко скрытые мысли вызывают психологические нарушения, и тогда оказывается необходимым применение техники психоанализа. Но какими бы ни были эти связи, их, в общем, можно классифицировать под тем же названием, что и буддийское понятие «привязанности». Это те вещи, которые связаны с личностью в силу какой-то потребности, страсти или желания. И конечно, в этот разряд входят такие явления, как ненависть и страх, поскольку они обычно вызываются желанием и представляют собой реакцию, создаваемую незрелым «я» в моменты разочарования или чувства своей незащищенности. И вот, буддийский план спасения, достижения нирваны, осуществляется при помощи развития не привязанности к своей личности. Эта цель достигается двумя способами: на пути праведности, как это изложено в писаниях,— т.е. на восьмеричном пути правильного понимания, правильной мысли, правильной речи, правильного действия, правильного . образа жизни, правильного усилия, правильной внимательности и правильного сосредоточения,— а также при помощи постепенного отрицания личности благодаря практике медитации. Но этот способ не следует понимать как прямой процесс отрицания; это скорее раскрытие иллюзорной природы «я» каким оно было известно ранее. А кроме того, здесь имеет место положительное расширение в сторону цели единства и освобождения. Оба метода направлены против самого корня привязанности, против «я», благодаря чему уменьшается число привязанностей, их степень и сила. А поэтому уменьшаются и побудительные причины для того, чтобы одна мысль следовала за другой: в потоке ума начинают появляться просветы. Особая ветвь буддизма, называемая дзэн, для достижения такого же результата пользуется сильнейшими техническими приемами. Монахам предлагаются вопросы или утверждения, кажущиеся бессмысленными, и те должны медитировать о них; а когда изучающие задают своим мастерам вопросы, они получают неожиданные, нелогичные, а иногда болезненные ответы, сопровождающиеся сильными ударами рукой или каким-нибудь находящимся под рукой предметом. Часто мастера дзэя произносили проповеди, которые кажутся нам бессмысленными или даже бессвязными мыслями расстроенного ума. Здесь нельзя ничего уловить, нельзя обнаружить никаких объяснений, выводов, связей; нет ничего, над чем ум мог бы работать в свойственной ему манере. В этом как раз и заключается смысл подобной практики, напоминающей бред в доме умалишенных. Весь процесс рассчитан на то, чтобы разбить давно приобретенную привычку логического мышления, необходимость следовать от мысли к мысли по хорошо определенным привычным путям. Ум вынужден как бы «разучиться», думать без привязанностей, т.е. фактически избавиться от непрерывного мышления. В результате, когда приходит успех, ум взрывается во время какой-нибудь совершенно незначительной дискуссии без всякой связи с ее темой. Внезапно завоеванное озарение есть следствие всех усилий разрушить последовательность мышления. Поток мыслей оказывается прерванным, возникает просвет, который делает возможным прорыв интуитивного осознания истины. Вот почему в методах и литературе дзэн показано, что монах всегда видит свет в самое неожиданное время, когда он как будто не достиг никакого видимого прогресса по направлению к просветлению. Он задает вопрос, например: «Где найти мир, где конец исканиям?»— и получает ответ: «По камням катится яйцо покрытой пылью курицы». Внезапно видит истину, все понимает и уходит удовлетворенный. Это не подлинный пример: я придумал вопрос и ответ; но именно такие фантастические вопросы и ответы являются обычными, и их можно найти в любом произведении, относящемся к литературе дзэн. Возможно, мы не сумеем понять, каким образом подобное детское поведение способно привести к духовному озарению, но вся практика дзэн с ее трудностями, побоями и бессмысленными рассуждениями изобретена для того, чтобы положить конец господству логических построений и создать пустые пространства между мыслями, сквозь которые может войти свет знания. Ее особая ценность состоит в том, что она зачастую оказывается быстрейшим путем к знанию для тех, кто способен добровольно подвергнуться неудобствам. Это не постепенный процесс, а жестокая борьба, которая кончается радостным прорывом в состояние свободы без какой-либо прелюдии.

При более медленном продвижении с помощью метода сатипаттхана, который идет шаг за шагом, мои переживания как раз и были первыми, начальными проявлениями этих «пустых пространств» в потоке мышления.

В четвертой главе я привел объяснение саядо о том, как эти промежутки в нормальных условиях захватываются бессознательно получаемыми чувственными сигналами от многих мелких неудобств, которые постоянно осаждают тело, а также и о том, как появляется возможность для столь слабых впечатлений проникнуть в цепь мыслей, представленных вниманию. Сам факт их появления в пустом, так сказать, пространстве, значительно усиливает их действие, так что на эти усиленные «булавочные уколы» отвечают все нормальные реакции телесного организма. Сосредоточение на них временно выключает их действие или уменьшает его до их подлинных незначительных пропорций; а по мере того, как воля достигает все больших успехов в удержании ума на предмете медитации, для этих обладающих небольшой интенсивностью впечатлений остается все меньше возможностей прорваться в сознание.

Было очень радостно почувствовать это уменьшение неконтролируемого потока мыслей; и когда после объяснения саядо я вернулся к своим упражнениям в медитации, я сейчас же понял, что ощущаю свой ум таким, каким мне описал его саядо. Пожалуй, именно это объяснение помогло мне понять происходящее в соответствии с фактами. Однако я почувствовал, что полученные мною сведения очень важны, а потому утром я позволил себе потратить целый час на обдумывание дневного разговора. На самом деле для этого требовалось не так уж и много работы; но услышанное было для меня совершенно новым материалом, и мне хотелось выяснить, будет ли оно так же соответствовать другим аспектам нашего существования, как и трудностям медитации. И тогда я нашел, что данное свойство соответствует еще и с любопытно-гротескной работе ума во время сновидений. Сам саядо не упоминал об этом, хотя и намекнул, что бывают моменты, когда мы не способны принудить свои мысли к логической последовательности. Я начал также видеть, что эта концепция может способствовать значительному прояснению нашего личного отношения ко времени.

Мне хотелось во время дальнейших бесед выяснить и многое другое, но я знал, что это мне, по всей вероятности, не удастся: мне не хотелось, чтобы саядо пожалел о том, что он уже дал мне слишком много. Мне было дано лишь описание ума с его мысленным содержанием Каким было его состояние до того, как мысль дала начало деятельности? Напоминало ли оно состояние глины до того, как руки гончара придали ей какую-то форму? Каждая мысль пользуется лишь малой частью ума, и очень многие из его «опорных камней» никогда не выступают на поверхность сознательного ума. Поток, так сказать, разделяется и идет по двум путям: один из этих путей ведет к сознательному уму, а другой, видимо, про ходит через области незаметной деятельности, недоступной внешнему наблюдению. Мысли, идущие по этому руслу, в некоторых случаях можно обнаружить косвенным образом, jtaK о том свидетельствует раскрытие механизма подавления методами психоанализа. Если бы наш сознательный ум менее отягощали ненужные мысли, тогда и в подсознании, возможно, оставалось бы меньше мыслей, загнанных в глубину и не имеющих воз можности выбраться оттуда. Именно такие мысли, образующие сплошной поток, привлекают внимание сознательного ума. Когда они представляются ему в упорядоченной последовательности, это создает у нас впечатление личного времени. Этот видимый поток не зависит от какого-либо качества загруженного мыслями ума: мы получаем свои впечатления непрерывной последовательности мыслей, протекающей мимо нас с равномерной скоростью, только в результате акта внимания, направленного на каждую мысль, в сочетании с искусст венными связями, которые мы сами создаем между ними. Таким образом процессы мышления оказываются теснейшими связями соединены с нашим личным ощущением времени и продолжительности.

Было бы интересно узнать больше о природе внимания, обращаемого на каждую мысль; каким бы простым и очевидным оно ни казалось, это качество внимания хрупко и непредсказуемо — в нашей западной системе воспитания оно развивается лишь случайными методами. Все мы знаем, как часто внимание упрямо отказывается выполнять то, чего от него требуют. Весьма замечательной иллюстрацией является переживание, часто возникающее во время пробуждения от с,пл. В самый момент пробуждения сновидение бывает ясным и неотличимым от бодрственного состояния, но как только мы пытаемся сосредоточить на нем пробудившееся внимание, оно быстро угасает, и все усилия воли вернуть его оказываются напрасными. Мы испытываем чувство бессилия, когда недавно лишь явственно рисовавшиеся факты сновидения быстро отступают и теряются вдали, вне досягаемости нашего бодрственного мышления — уже через несколько секунд ничего нельзя вспомнить. Мы очень хорошо осознаем этот процесс угасания. Сколь бы упорно мы ни пытались удержать в памяти содержание, может быть, захватывающего сновидения, все оказывается бесполезным — внимание не в состоянии сохранить его. И для этого существуют серьезные причины: ведь внимание как бы выдрессировано для того, чтобы реагировать на все вторгающиеся сигналы бодрствующих внешних чувств. Мы не способны достаточно эффективно контролировать внимание, чтобы приказать ему пропускать их мимо себя. Поскольку все обучение сатипаттхана в его целостности представляет собой развитие контроля над вниманием, я надеялся, что сумею вспоминать эти угасающие сновидения и сохранять их для обозрения бодрственного ума. Но я оказался не более способен на это после курса, чем до него. Возможно, причина этого заключается в том различии интенсивности, с которой мы следим за своими сновидениями и за своими бодрственными переживаниями. Во время сна внимание действует в очень разреженной атмосфере; оно сталкивается лишь с не многими отвлекающими факторами; а если они серьезны,— что бывает редко,— тогда они или включаются в сновидение, или заставляют нас пробудиться. Удерживать внимание во сне гораздо легче, чем это бывает во время действия сравнительно грубых импульсов со стороны внешних чувств в бодрственном состоянии. Тонкое внимание забавляется мимолетными и праздными мыслями сонного состояния, а более грубое бодрственное внимание, направленное на гораздо более плотные впечатления, не может найти достаточно устойчивого объекта, чтобы за него ухватиться. Было бы интересно узнать, какова буддийская точка зрения на подобные предметы, но не одного из саядо нельзя было втянуть в дальнейшее обсуждение подобных вопросов.

Одна проблема была для меня настолько важной, что его стоило включить ее в один из моих ежедневных «трех вопросов»; и я упоминаю здесь об этом потому, что она вызвала самый интересный и неожиданный ответ. Вот этот вопрос: какая существует связь между умом, который думает и дает распоряжения, и физическим мозгом, выполняющим их внутри физического тела? И как осуществляется эта связь? Дабы увериться, что меня правильно поняли, я повторил его несколько раз У Пэ Тину, сопровождая добавочными разъяснениями о том, что я хочу узнать. Затем я стал ждать, чтобы он передал вопрос Махаси-саядо. Мне показалось, что на его обычно приветливом лице появилось выражение озабоченности. Ответ последовал без промедлений: «Махаси-саядо не может ответить на этот вопрос, потому что Будда никогда не рассматривал его и не дал на этот счет никаких наставлений».

Я настаивал: «Но ведь саядо, очевидно, много думал об этих вещах, и мне было бы чрезвычайно интересно услышать, какой может оказаться его собственная точка зрения о данном предмете».

На это У Пэ Тин рассмеялся и, не переводя моего замечания саядо (тот, однако, понимал большую часть моих английских фраз; он умел хорошо читать по- английски; но я ни разу не слышал, чтобы он произнес хоть одно английское слово), дал мне следующий ответ:

«Саядо,— сказал он, — не в состоянии сообщить вам какое-либо мнение о предмете, который не включен Буддой в его наставления; для Махаси невозможно иметь какое- либо мнение по такому вопросу».

Ни Махаси, ни У Пэ Тин не почувствовали, как ошеломил меня такой ответ; естественно, на этом разговор окончился. Для меня было потрясением обнаружить, что человек, обладающий острым, в высшей степени тренированным и зрелым умом, привычным к проникновению в самую суть таких проблем, которыми лишь немногие жители Запада имели бы терпение или способность заниматься,— что такой человек может быть связан подобным правилом доктрины. Здесь, как и в случае доктрины анатта, должно существовать какое-то объяснение, связанное со значением термина. Я не верю, чтобы такой ум мог бы исключить мысли по столь важному поводу, как отношение ума к человеческому телу, хотя вполне допустимо,' что эти выводы могли быть такими, которые он не в состоянии передать человеку, располагающему лишь элементарным пониманием и чрезмерным количеством информации! Единственным удовлетворительным фактом, который я смог узнать в разговоре, было замечание, что этот вопрос никоим образом не поможет мне в достижении «самадхи», стадии полной сосредоточенности, или в приобретении «випассана», т.е. прозрения, дающего знание, или наконец в осуществлении «нирваны». Фактически, здесь мне был дан совет — «быть начеку!»

Впрочем, я был бы удивлен, если бы не получил на этот вопрос достаточно простой ответ — простой в том смысле, что сам вопрос задан правильно, и все звенья в цепи, из которой должен состоять ответ, доступны для понимания. Часто случается, что на какой-нибудь вопрос в науке или философии нельзя дать ответа: оказывается, что сама его формулировка исключает ответ,— во всяком случае, ответ такого рода, который хотят получить. Как я думаю, эта особая проблема будет решена очень скоро, по крайней мере, если и не в силу очевидных фактов, то при помощи умозаключений. В наше время стало известно много фактов о функционировании мозга, который почти наверняка можно назвать чрезвычайно сложной электронной машиной, где ничтожно малые электрические импульсы создают сигналы, вызывающие реакции внутри организма. Развивается особого рода параллелизм между некоторыми данными новейшей науки кибернетики и новейшими теориями о процессах, протекающих в мозге. Существуют и другие источники, с очевидностью свидетельствующие о том, что мозг способен продуцировать некоторую энергию, которая в состоянии производить физическое действие; и я не думаю, чтобы для принятия такой возможности потребовалось чрезмерно напряженное воображение. Фактически, мы можем для краткости считать ум чрезвычайно тонкой формой материи. Вне зависимости от нашего естественного нежелания отходить от прочных материальных основ, которые мы видим и ощущаем вокруг себя,— представить это должно быть не более трудным, чем поверить в открытое Эйнштейном сжатие материи в направлении движения при определении размеров движущегося тела из неподвижной точки. Мы вполне привыкли думать о материи чрезвычайно различной плотности, даже по-настоящему пользоваться ею; и мы не видим оснований для того, чтобы проводить разграничительную линию между такими предметами, как свинец и водород, хотя последний невидим для нас, а для большинства людей — едва доступен пониманию. Как будто нет причины, по которой нам нужно ограничивать то, что мы называем материей, тем, что в данное время определяется существующими инструментами, хотя в действительности эти инструменты уже сейчас способны уловить частицы такой тонкости, в сравнении с которыми простейшей молекуле придается плотность слона. Нужно быть смелым (и лишенным воображения) ученым, чтобы не чувствовать необходимости существования материи такой степени плотности, которая будет даже тоньше всего, что нам до сих пор удалось обнаружить. Такая материя была бы способна производить видимое действие, влияя на материю следующей степени плотности на шкале, пока она не дойдет до относительно глубокого поля нашего сознания. Так обстоит дело с газом, который работает в холодильнике, или с атомом во время атомного взрыва, способного уничтожить каждого десятого человека в каком-нибудь городе. Может быть, ум способен именно таким образом воздействовать на мельчайшие электрические потенциалы, существующие в мозге, и благодаря этому производить в организме нужное нам изменение. Мне легче согласиться с каким-то объяснением подобного рода, чем верить в то, что нематериальный ум может производить какое-то действие в материальном мозгу. Здесь мы опять-так;: с.вшиваемся с трудностями определения действительного значения слов. Поэтому я настолько расширил термин «материя», что он охватывает все то, из чего состоит ум, но при этом никоим образом не выяснил относительно ума ничего такого, что оправдывало бы подобное допущение. Но разве оправданы нынешние границы, установленные нами для материи? Разве это не простая зависимость от того, что соответствует нашему восприятию? Чем более сможем мы утончить это восприятие, тем более тонкую степень материи мы откроем. Научные открытия сделаны главным образом в поисках того, о чем размышлял наш ум; и лишь изредка они делаются на основании проверки чего-нибудь, открытого нашими приборами. Возможно, что возникшие сейчас перед нами проблемы потребуют от нас признания факта, что ум существует внутри поля материи.


Об измерениях и времени

Большинство нынешних школьников будет говорить о четвертом измерении, как о чем-то знакомом. Это время. Четвертое измерение более не является таинственным предметом, возбуждающим наше воображение сюжетом фантастических романов. Оно вытеснено оттуда описаниями космических путешествий, научной изобретательности и физических действий перед лицом неведомых препятствий. Шутки, которые может сыграть время, утратили свою новизну; несколько пьес и книжек, представлявших эту проблему публике, в настоящее вре- мя расходятся плохо — они просто опоздали. Прежде мы ощущали время окутанным тайной — сейчас эта тайна раскрыта, время в качестве четвертого измерения принимается так же легко, как постулаты Евклида. Нас не интересует весь комплекс мыслительных операций и манипулирования символами, которые привели к этому пониманию, предметы такого рода касаются прежде всего людей типа Эйнштейна и ему подобных, которые достаточно вооружены научной подготовкой, чтобы дать объяснение мифам и легендам, в которые верили наши деды. Как именно время становится четвертым измерением, что эго дает для нашего понимания самих себя и вселенной, в которой мы обитаем,— это такой предмет, в который углубляются немногие, ибо то обстоятельство, что часть фактора времени является четвертым измерением, очевидно, ясно для всех и не вызывает лишних размышлений. Но от нашего внимания может ускользнуть другое обстоятельство, а именно: существует еще одна сторона этой концепции, и в ней мы жизненно заинтересованы. Это — часть нашего осознания бытия, и, как таковое, оно обладает весьма личными характерными признаками, в силу чего оказывается крайне отличным от времени, измеряемого часами.

Чтобы внести ясность в этот вопрос, стоит по возможности просто рассмотреть наиболее понятные аспекты времени, каким оно обыкновенно подразумевается в математических вычислениях и графиках.

Здесь можно вспомнить об одном удивительном факте: ни одна «вещь» (я пользуюсь этим термином в весьма буквальном смысле, имея в виду физические вещи) не может обладать существованием, если она при этом не обладает максимальным числом осознаваемых нами измерений. Это кажется аксиомой, которая применима ко всему сотворенному миру каким мы его знаем, ко всем творениям на нашем плане существования. В самых первых сведениях по геометрии мы узнали, что точка не имеет величины. Поэтому она не обладает существованием, кроме воображаемого, да и то лишь тогда, когда воображение затуманено и вертится вокруг понятия, не пытаясь рассмотреть его всерьез. Линия обладает длиной, но не имеет ширины, потому и она может существовать только в воображении — точно так же, как и несчастная точка. Далее мы узнаем, что плоскость имеет длину и ширину, но не толщину, а потому равным образом представляет собой нечто такое, что не может обладать существованием. Наконец мы приходим к телу, которое имеет длину, ширину и высоту; поэтому мы считаем его достаточно плотным для существования, как это представляется с точки зрения здравого смысла. Однако и оно все еще способно существовать лишь в неопределенном воображении того же рода, что точка, линия и плоскость, так как не обладает длительностью во времени. Если оно не обладает временным измерением, не существует в течение измеримой продолжительности времени, его никоим образом нельзя воспринять как «вещь». Таким образом, оно способно приобрести существование лишь в нашей вновь найденной четырехмерной вселенной. Это такое же простое объяснение, как и всякое иное,— объяснение необходимости четвертого измерения, измерения времени, для того, чтобы придать всем предметам субстанциональность.

Посмотрим же, что нам можно узнать о времени при помощи метода, аналогичного тому, которым установлена эта последовательность измерений. Мы можем вооб

разить (хотя и не создавая при этом в уме конкретных образов), как лишенная измерений точка движется и проводит линию. О последней можно сказать, что она таким образом «создана» движением точки; теперь у нас есть одно измерение. Точно так же размах, или движение линии под углом, прямым к самой себе, «создает» плоскость с двумя измерениями, а движение плоскости под прямым углом к самой себе «создает» трехмерное тело. Если, пользуясь теми же выражениями, мы продолжим тот же процесс, мы скажем, что движение тела под прямым углом к самому себе создает предмет внутри нашей вселенной. Но что означают теперь эти слова «под прямым углом»? В каждом предыдущем случае они указывали на направление, которое еще не существует; так, движение линии, создающее плоскость, совершается в направлении ее толщины, которая не существует. В каждом из этих трех случаев — точки, линии и плоскости — мы вводим новое понятие, которое нельзя ни вывести, ни представить в границах его собственных измерений. Таким образом, слова «под прямым углом» в действительности означают: «выйти из этого мира»; и подобное движение или качание поглощено более высоким измерением или представлено в нем. Линия становится плоскостью благодаря движению, а мы приобретаем реальность благодаря движению во времени. Для того, чтобы достичь точки зрения следующего, более высокого измерения, мы должны развить особое осознание, в котором последнее прибавленное движение перестает рассматриваться как таковое, а воспринимается в целостности нового измерения. Именно потому, что мы не вполне усвоили эту концепцию, время кажется нам таким необычным видом измерения; оно как бы развивает новое основание, представляет собой какой-то отвлеченный род измерения. Но в действительности таково же по своему характеру и наше восприятие тела: мы знаем объем благодаря ощущению прикосновения, благодаря чувству плотности; и, видя тело, мы представляем себе эти его свойства. Но мы воспитаны таким образом, что неправильно думаем о себе как о трехмерных существах, и протяженность в четвертом измерении никогда не казалось нам необходимой для нашей реальности. А теперь мы «выросли» до необходимости сделать полный поворот под прямым углом и понять, что как трехмерные существа, мы так же нереальны, как точка, линия и тело. Прямой угол нашего нового измерения — это распространение во времени, абсолютно необходимое для реального существования любого предмета в нашей вселенной. Это направление не свойственно трехмерному телу.

Итак, все стало ясным, все приведено в порядок. Может быть, так оно и есть относительно приведенного нами частного соображения о времени. Но означает ли это конец? Где прекращается процесс расширения? Что должно помешать нам открыть пятое измерение? Последнее в дальнейшем потребует от нас признания того, что для реального существования в нашей вселенной все должно обладать пятью измерениями, что это новое измерение должно мыслиться как распространение под прямым углом ко времени. Здесь я не предлагаю какой-либо удивительной концепции, сходной с концепцией Данна о «серийном времени». Новая протяженность должна быть чем-то таким, что «выходит за пределы этого мира» и не имеет никакого отношения к любому виду времени. Вполне вероятно, что такое открытие будет сделано, и я полагаю, что в конце концов к нему приведет полное понимание механизма нашего чувства времени. Возможно, что очень скоро нам придется рассмотреть существование в другой плоскости как необходимое условие для того, чтобы четырехмерное существование каким мы его знаем, могло обладать субстанциональностью; такую новую плоскость существования можно считать расширением под прямым углом ко времени: оно во всех отношениях удовлетворяет требованиям пятого измерения. Однако здесь нам нет необходимости рассматривать далее это возможное развитие, хотя позднее нужно будет коснуться данной проблемы при подведении итога нашим мыслям о времени.

Способ рассмотрения времени, которого мы только что придерживались, является целиком аналитическим. Его можно с большой наглядностью выразить на бумаге в графиках и символах, как это обычно и делается. Время как координата рано становится для нас знакомым по элементарной математике, но мы, возможно, не думаем о нем с такой ясностью, как об измерении, которое всегда необходимо и должно добавиться к другим трем, более ортодоксальным измерениям, чтобы дать телу реальное существование.

Есть другой способ подхода к проблеме времени, который должен иметь для нас гораздо большее значение и представлять больший интерес. То, что мы только что рассматривали, является чисто академическим понятием измерения, которое относится и к камню, и к человеку. Но в отличие от камня мы обладаем (или думаем, что обладаем) собственным чувством времени; в нашей природе существует нечто такое, что дает нам способность проводить различие между прошлым, настоящим и будущим, дает также непоколебимую уверенность в направлении от одного к другому. Фактически, мы располагаем вполне отчетливым, хотя и не очень устойчивым ощущением, о котором я упоминал в предыдущем параграфе; мы чувствуем, что это ощущение связано и с академическим временем, и только что избрали его в качестве объекта для чести быть четвертым измерением. К несчастью, нет никакой параллели, которую мы могли бы провести из других измерений, способной помочь нам понять, как следует представить себе это ощущение. Насколько нам известно, нет двух- или трехмерных существ; и если мы с большим трудом, но все же сможем вообразить себя плоскими существами, имеющими только длину и ширину и живущими исключительно в пределах плоской поверхности, то нам будет почти невозможно вообразить, каким окажется ощущение, которое дало бы нам ключ к более высокому — третьему — измерению. Но стоит попробовать это интересное упражнение воображения. Мы существовали бы целиком внутри плоской поверхности, не зная ни «верха», ни «низа», не имея никакой идеи о том, что могли бы означать эти понятия. Мы оказываемся до крайности связанными плоской поверхностью, на которой существуем и на которой, как мы чувствуем, обладаем полной свободой во всевозможных направлениях. Нам придется просто предположить, что если бы такое существо могло почувствовать, что вся плоскость его бытия движется под прямым углом к самой себе, это чувство в какой-то мере походило бы на наше чувство времени. Его физические чувства будут совершенно неспособны обнаружить это движение — точно так же, как наши внешние чувства не способны обнаружить время. Но если бы подобную ситуацию могло наблюдать трехмерное существо, оно немедленно узнало бы в таком движении существо линейных измерений, и то ощущение движения, которым обладает это двумерное существо, было бы понятно как чувство открытия толщины. Поэтому весьма маловероятно, чтобы наше ощущение длительности представляло собой нечто большее, нежели простую личную реакцию на что-то такое, что в действительности является мерой совершенно иного рода.

Бросим мгновенный взгляд на некоторые капризы этого чувства осознания времени, или длительности, которые мы столь охотно принимаем без объяснений, хотя они играют столь значительную и важную роль в нашей повседневной жизни. Будет интересно выяснить» сможем ли мы посмотреть на него с какой-то точки зрения, которая помогла бы нам раскрыть его иллюзорность. Во-первых, нам необходимо отделить свое мышление от времени, каким оно представлено на часах, на приборе, измеряющем только академическое время, т.е. одну из координат графика, преобразившуюся скорее в руководство социального распорядка. Рассмотрим время лишь в таком виде, каким мы могли бы узнать его в темной комнате, где неразличим день и ночь, а наши внешние чувства не способны найти никаких указаний относительно продолжительности времени на часах и довольствуются лишь теми ощущениями времени, которые которые внутренне присущи нам самим. В нашей нормальной повседневной жизни бывают случаи, когда мы с очень значительной степенью точности можем полагаться на наше чувство времени, но это обыкновенно случается лишь тогда, когда мы заняты нормальной, не напряженной деятельностью, течение которой дает нам достаточные указания на время, отмечаемое часами. Вместе с тем существуют всевозможные другие указания, бессознательно присоединяющиеся к этому ощущению — гаснущий свет, шумы движения на улице, даже привычка есть б определенное время (ее не следует смешивать с муками голода). Все это вместе взятое дает нам достаточно точное ощущение времени. Но если наше существование свести к простому пребыванию в изолированной темной комнате, если мы при этом лишимся каких бы то ни было вспомогательных внешних средств, показывающих течение времени, отмечаемого на часах, тогда и наш желудок подаст нам всего лишь сигнал о голоде; этот сигнал мы могли бы назвать «желудочным временем». В подобной ситуации единственным нашим руководителем будет объем мыслей, проходящих через ум, а также темп этого прохождения. Такое явление, возможно, следует считать наименее надежным мерилом; фактически, это измерение нашего личного времени, и оно редко показывает совпадение со временем на часах. Все мы знаем, хотя, вероятно, мало над этим задумываемся, что когда мы целиком погружаемся в какое-либо занятие или поглощены какой-то единственной мыслью, время на часах летит: наше внимание было устойчивым, а нормальный поток мыслей, который дает впечатление времени, отсутствует. С другой стороны, когда наши мысли просто вертятся на одном месте, быстро перебегая с одного предмета на другой, когда они пересматривают какой-то материал под постоянно меняющимися углами зрения или даже непрерывно повторяются одним и тем же образом, когда мы чем-то обеспокоены или озабочены, время кажется чрезвычайно долгим. Состояние озабоченности или тревоги представляет собой резкий контраст с состоянием глубокого, устойчивого сосредоточения с неподвижным вниманием. В случае тревожных мыслей внимание напоминает бабочку, которая снова и снова садится на тот же самый цветок, на мгновенье остается на нем, а потом улетает, потому что он ей не понравился,— но сейчас же оказывается притянутой к тому же самому месту. Длительность эквивалентна последовательности разных мыслей об одном и том же предмете: наше сознание полно перемен, и время на часах тянется медленно. Когда мы в своей темной комнате переживаем быструю смену легко движущихся мыслей, нам может показаться, что стрелки на часах уже переместились на несколько часов, тогда как в действительности прошло лишь несколько минут. Именно поведение внимания дает нам личное чувство времени. Когда внимание глубоко, интенсивно и устойчиво, оно дает нам впечатление малой длительности, когда же оно неустойчиво и быстро переходит от одной мысли к другой, мы получаем впечатление значительной длительности. Но вопреки этой неправильности имеется одна вещь, которая остается постоянной, — это чувство направления потока времени. Что бы ни происходило с нашим чувством длительности, мы всегда удерживаем ясные признаки прошлого, настоящего и будущего. Говоря «всегда», я хочу сказать: до тех пор, пока мы полностью не ускользнем от длительности, пока наши впечатления прошлого, настоящего и будущего не объединятся в расширенном существовании нового сознания. Об этом я скажу позднее. А то, что я описал сейчас,— это ситуация, которую каждый обнаружил бы сам, если бы оказался на долгое время лишен каких-либо внешних указаний на длительность. Наше внутреннее чувство времени, которое скорее является лишь ощущением продолжительности, действительно существует; но по сравнению с показаниями часов оно ненадежно. Хотя, возможно, такие личные стандарты в действительности гораздо полезнее для нас, поскольку указывают на темп протекания наших переживаний, а потому и всей жизни. Как грустно отмеряют часы долгие моменты напряженной эмоции! Разве имеют для нас реальную ценность слова о том, что эта эмоция длилась две минуты? Может быть, она представляла собой одну сотую всего нашего жизненного опыта; однако какие-то ужасающие десять минут страдания могут состарить нас на десять лет, так что окажутся эквивалентными десятилетию жизненных переживаний. К сожалению, мы находимся как бы под гипнозом времени на часах, а это целиком и полностью условность, академическая абстракция, не имеющая реальной ценности, если не учитывать особого рода коэффициент интенсивности, который придает времени личное значение. А иногда оно оказывается даже чрезвычайно утомительным обстоятельством, когда совершенно некстати сталкивается с нашим личным ощущением продолжительности.

Поэтому ощущение, которое мы получаем от четвертого измерения, имеет гораздо большее значение, чем показания часов. Наша протяженность во времени, или длительность, должна быть личной для каждого человека; для нее нам не требуются часы, ибо мы создаем ее для себя сами. Пока дело касается нашего жизненного опыта, то, что говорит наш ум относительно темпа нашего существования, является правильным. Эти данные не являются неточными; а то время, которое показывают часы, будет неверным, потому что оно не соответствует различной интенсивности нашей жизни — и потому не является надежным.

Прежде чем идти в этом направлении дальше, нам следует на мгновенье остановиться и рассмотреть то усложнение, которое мы внесли в вопрос, подходя ко времени с этих двух различных точек зрения. Мы показали, что с точки зрения академической науки и камень, и человек одинаково представляют собой четырехмерные предметы, однако в то время, как мы обладаем осознанием четвертого измерения, камень таким осознанием обладать не может. Именно мы вносим это дополнительное измерение в камень, который и не подозревает об этом, — и вносим его для того, чтобы удовлетворить наше собственное понимание существования. Но если время представляет собой четвертое измерение, оно должно быть одинаковым для всех, должно обладать универсальностью, как и другие три измерения. Оно должно быть столь же реальным для камня, сколь реально для нас. Данное обстоятельство действительно приводит нас в смущение, ибо наши соображения пока привели нас к точке, в которой наше время оказывается совершенно отличным от того временного измерения, которое мы дали камню. Сейчас нам необходимо разрешить это противоречие.

При желании мы можем смотреть на свое ощущение длительности как на такое наше свойство, которое мешает нам оставаться статичными: мы знаем, что не просто «пребываем», а «становимся». А как обстоит дело с камнем? Статичен ли он, или тоже «становится»? «Конечно,— ответили бы мы,— если бы нам задали такой вопрос, а мы снизошли до ответа на подобную глупость,— если камень вообще можно считать «в становлении», его «становление» не может быть таким же, как наше». Однако это возражение было бы несущественным, если бы нам задали такой вопрос, а мы на законном основании могли бы считать камень в принципе «становящимся » и обладающим невообразимо более низкой степенью ощущения длительности — тогда расхождение между его четвертым измерением и нашим исчезло бы. Затруднение здесь в том, что существуют две весьма различные концепции в вопросе, какой вещью надо считать камень. Мы представляем его в виде мертвой, неподвижной субстанции, а ученый видит в нем турбулентную активную массу, которая состоит из огромного разнообразия атомов и частиц; все они движутся в организованном и предсказуемом порядке с огромной энергией. Разумеется, ученый не сочтет камень мертвым или неподвижным телом. Мы воспринимаем камень в целом, каким он является нашим глазам. В этом обличьи его изменения более постепенны, чем те, которые переживаем мы;,но те изменения, которые действительно происходят в нем, фактически более бурны, чем наша умеренная деятельность как организованного существа, обладающего бытием более высокого порядка. Но камень — не то, чем он нам кажется, он не организован в то, что нам хотелось бы назвать камнем, а обладает организацией в гораздо более низком и ограниченном масштабе. В качестве «камня» он не является столь целостным, как человеческое существо; поэтому мы должны посмотреть еще ниже по шкале организации, чтобы увидеть, может ли там существовать нечто, соответствующее нашему чувству времени. Эта атомная деятельность, протекающая в мельчайшем масштабе, сама должна иметь свою длительность. И нам необходимо сделать вывод, что в равно мелком масштабе сила (назовем ее электронной), которая производит и контролирует эту деятельность, должна в своей собственной форме обладать чем-то, что соответствует осознанию длительности собственной деятельности. Так должно быть, иначе атомная деятельность оказалась бы совершенно случайной или контролируемой «извне». И это влияние «извне» должно приходить откуда-то из верхних отделов шкалы организованности, потому что если бы дело обстояло иначе, нам нужно было бы искать это влияние еще глубже, внутри самого атома; и это уже не было бы внешним влиянием. Поскольку очевидно, что атомная деятельность, по крайней мере, не является произвольной, нет никаких очевидных свидетельств в пользу того, что контроль над этой деятельностью осуществляется в высших сферах организационной шкалы, например, в молекуле, ©читается общепринятым допущение, что атомная деятельность содержит контролирующую силу внутри себя самой, а это предполагает наличие примитивного чувства длительности, или осознания собственного четвертого измерения. Альтернативой было бы предположение, что камень представляет собой подлинно трехмерное тело во вселенной, наполненной четырехмерными существами, и эти существа, чтобы узаконить его неудачное положение, одарили его неким «заменителем» четвертого измерения. Но если все творение является единым, оно должно быть однородным, и потому такую альтернативу можно исключить. Объяснение такого рода, похожее на то, которое дал я, должно быть, следовательно, подлинным описанием камня как четырехмерного предмета.

И потому всё творение на некотором уровне организации имеет знание, или осознание самого себя как четырехмерного существа или предмета. Но мы, люди, можем пойти дальше, как я объясню это позднее. Мы обладаем также способностью развивать осознание, в котором перестает существовать чувство времени, или длительности, можем открыть «вневременное мгновенье» мистиков, достигнув таким образом пятого измерения существования. В таком осознании время более не ощущается; оно просто дано; то, что чувствуется,— это новое расширение существования, которое должно оставаться недоступным воображению тех, кто его не пережил; ибо его невозможно описать иначе, чем при помощи поэтической аллегории, так как оно не поддается описанию словами, изобретенными в соответствии со старым осознанием.

Наше пользование вниманием имеет две характерные особенности: оно обладает глубиной, или интенсивностью, а также также особым темпом перехода от одной мысли к другой. Эти особенности обычно связаны одна с другой; иными словами, когда внимание неустойчиво, скорость его измерений высока; когда же оно интенсивно, скорость перехода снижается. А при помощи тренировки возможно до известных пределов углубить внимание и поддерживать темп его переходов на более или менее высоком уровне. Этот пункт, однако, не важен, а впоследствии я не стану принимать его во внимание. Когда же наше внимание становится более напряженным, все впечатления, посылаемые внешними чувствами, приобретают гораздо большее значение. Мы обнаруживаем, что самый простой предмет полон редкой красоты и глубокого смысла: это гораздо более «вещь», нежели мы когда-либо могли предположить. Связи предмета с нами оказываются гораздо более тесными и близкими, а со временем они обнаруживают особое качество зрелости. Недавно мы получили возможность прочесть очень многое о том повышении осознания, которое наступает в результате приема некоторых средств, в числе которых и мескалин; мистер Олдос Хаксли описывает обогащенное значение, обнаруженное им в обыденных вещах, которые он видел и к которым прикасался. В этих случаях нормальная глубина, или интенсивность внимания, а также его скорость у лиц, принимавших эти средства и временно испытавших их воздействие, достигали нового, более высокого постоянного уровня. Как рассказывает нам мистер Хаксли, это не только полностью меняло чувственное восприятие им окружающей обстановки, но и совершенно изменило его ощущение времени. Он глубоко чувствовал вещи, которые в нормальных условиях едва пробуждали в нем даже незначительный интерес; и те минуты, когда он созерцал тень цветка или текстуру материи своего костюма, пройдись незамеченными. По всей вероятности, будут найдены вещества, которые производят противоположное действие, т.е. ускоряют темп перехода внимания от одной мысли к другой и создают у принявшего их впечатление, что он прожил целый час, тогда как на часах прошло лишь несколько минут. И что особенно интересно в этих экспериментах, кроме новизны чувственных впечатлений,— так это то обстоятельство, что такое средство, вероятно, в силу химического воздействия, переносит уровень устойчивости, от которого внимание обычно отклоняется лишь незначительно, на большую высоту и одновременно сообщает вниманию способность стабилизироваться на этом новом уровне.

Мы могли бы здесь задать несколько вопросов: зачем вниманию нужно стабилизироваться на каком-то уровне? почему оно всегда склонно возвращаться к тому, что мы переживаем как его нормальную глубину и скорость? разве не следовало бы иметь возможность менять интенсивность и скорость нашего восприятия по своей воле? что это такое, что делает подобные условия неустойчивыми?

Я нашел некоторую помощь для ответов на эти вопросы в замечательной книжке француза Пьера Латиля; эта книжка в английском переводе называется: «Мышление при помощи машины». При конструировании ЭВМ с известной степенью самоорганизации,— что ныне оказывается возможным,— становится очевидным одно обстоятельство: скорость обозревания ею окружающей обстановки должна быть установлена в весьма узких пределах, чтобы машина смогла приноровиться к тем внешним условиям, в которых ей необходимо существовать. Скорость ее также необходимо сделать фиксированной, так, чтобы рабочие детали мотора, т.е. ее органы и т.п., имели достаточно времени произвести действие до того, как будет получено новое послание от сенсорных инструментов, отменяющее или изменяющее прежние приказы. Если время, отпущенное на приведение в действие машины недостаточно, она будет работать в состоянии как бы постоянного заикания, при этом не будет достигнуто никаких результатов. Такой ритм восприятия чувственных данных можно назвать особого рода «мозговым ритмом», и его необходимо поддерживать внутри весьма узких границ при помощи внутреннего механизма машины.

Понятие «мозгового ритма» представляется применимым непосредственно ко вниманию человека. Нормальные глубина и скорость нашего внимания таковы, что мы организованы в соответствии с ними для того, чтобы существовать в окружающей нас обстановке. Меньшая степень внимательности к массе подавляющих нас чувственных впечатлений в часы бодрствования означала бы невыполнение существенных условий нашего самосохранения. Нам пришлось бы страдать от этого. Разумеется, и большая степень внимательности означала бы то же самое. В этом случае мы обнаруживаем, что сосредоточиваемся на незначительных деталях, касающихся нашего самосохранения, но эти детали наполнили бы наше существо чувством завершенности; а тем временем мы, не услышав сигнала, будем раздавлены автомобилем.

Наше внимание должно быть так тонко приспособлено к постоянно получаемым из окружения впечатлениям, чтобы оно не только не чувствовало соблазна остановиться на несущественном, но и перемещалось бы со скоростью, подходящей для наших мускульных реакций. Конечно, при помощи особых химических препаратов или других средств мы можем искусственно лишить предметы, приносящие нам информацию, их особого характера, можем также изменить поведение нашего внимания; однако в таких случаях нам необходимо изменить также и свой образ существования. И если мы желаем развить более высокий уровень осознания, производимый обостренным вниманием, нам следует создать существование такого рода, которое позволило бы произойти этому явлению. Отсюда и строгая рутина курса сатипаттхана.

Изменение степени внимательности с необходимостью меняет и наше чувство времени: разумно предположить, что чрезмерное его ускорение приведет к полному крушению индивида, но в случае другой крайности такой опасности не возникнет, и фактически именно здесь может произойти поразительное расширение сознания. Если мы хотим перенести центр, вокруг которого наше внимание обретает свое равновесие, на другую плоскость, нам потребуется нечто большее, чем простое усилие воли, каким бы значительным оно ни было. Нам нужно изменить контроль, который в нормальных условиях вмешивается в работу сознания, и когда оно обнаруживает склонность уходить слишком далеко от необходимого объекта, возвращает его к этому объекту. Данный механизм необходим для сохранения приспособленности к нашему окружению. Было показано, что изменение контроля над сознанием и вниманием можно достичь при помощи химических средств, но подобные опыты так же ясно показали, что если бы нам пришлось постоянно жить в этом состоянии, нас скоро поместили бы в дом для умалишенных, как представляющих опасность для себя и других. Тех же результатов можно добиться и при помощи возрастающей сложности упражнений в сосредоточении и созерцании.

При упражнении созерцания тела и ума в течение целого дня, которое является целью обучения в системе сатипаттхана, наблюдается определенное углубление внимания, удерживаемого волей. Однако оно весьма незначительно, и его нельзя сравнить с той переменой, которая происходит в результате приема мескалина. В состоянии совершенной «внимательности», т.е. когда ум неуклонно следует за деятельностью тела,— а при необходимости и за настроением,— наблюдается, как я уже отмечал в одной из первых глав, замедление ритма всех движений практикующего; это замедление достигается благодаря необычайно тщательно продуманному способу ходьбы и дыхания. Теперь понятно, почему это происходит: все виды деятельности необходимо приспособить к новым отношениям с окружающей обстановкой, вызванным изменениями в глубине и ритме внимание. И когда созерцание такого рода является полным,— нет никакого ощущения замедленного течения внимания Тогда вполне возможно разрушить видимую связь между глубиной внимания и его скоростью, так что человек, обладающий более глубокой степенью внимания, не способен жить в тех же условиях, что и другие люди: кое-кто может счесть его ненормальным, потому что его реакции на воспринимаемое внешними чувствами могут сильно отличаться от обычных. Можно также представить себе, какую нагрузку это обстоятельство вызовет в его механизме отбора впечатлений. Он станет учитывать и отбрасывать впечатления иным образом, чем обычный человек, так что следствием подобного необъяснимого поведения явится неизбежная катастрофа.

Поэтому можно легко понять, почему мы обладаем достаточно постоянной глубиной и скоростью внимания, и для чего это нужно. Теперь посмотрим, что происходит, когда мы пытаемся развить контроль над вниманием так, чтобы оно могло стать более глубоким и устойчивым. Рассмотренное выше показало нам, что именно колебания внимания дают чувство времени. Если наше созерцание не будет абсолютно устойчивым, мы все еще сохраним это чувство, хотя по данным часов оно окажется весьма неточным. В глубоком созерцании мы ставим себя в положение человека, находящегося в темной комнате, поскольку исключаем все сигналы внешних чувств и совершенно не осознаем окружающих нас физических условий.

Следует помнить, что в упражнениях сатипаттхана мы постоянно следим за блуждающим вниманием и возвращаем его обратно к предмету созерцания. Этот процесс продолжается без остановки до тех пор, пока внимание не будет удерживаться в полной неподвижности. Когда же это произойдет, а практика будет продолжаться дальше, сам предмет созерцания как бы угаснет, тогда как внимание все еще остается непоколебимо устойчивым без всякого мысленного содержания. Эго состояние буддизм называет «созерцанием, лишенным формы». Но даже в созерцании с формой, т.е. когда перец вниманием все еще существует мысленное содержание, чувство времени будет целиком устранено. Поток мысли остановится: не окажется ни прошлого, ни будущего, ни настоящего. Наши собственные личные часы останавливаются, и осознание времени перестает для нас существовать.

Я полагаю, что именно эта стадия в буддизме называется «достижением прекращения» — такое выражение встречается в писаниях без особых комментариев. Встречаются также упоминания о «плоскостях времени», но я нашел затруднительным включить эти понятия в то понимание времени, которое здесь излагаю. Во время практики сатипаттхана у меня, по крайней мере, не было квантовых прыжков в чувстве времени, не было определенных ступеней, соответствующих какой-то особой перемене в глубине и темпе внимания. Но это не значит, что таких ступеней не существует: вполне возможно наличие уровней психической организации, имеющих собственное чувство времени, отличающееся от нашего как раз этим качеством.

Возвращаясь к примеру с камнем, разумно предположить, что на уровне атомной активности, который и является тем уровнем, где мы готовы считать камень четырехмерным предметом, чувство времени контролирующего элемента должно значительно превышать наше по своей чувствительности. Фактически, внимание ума, контролирующего движение этих весьма малых частиц, должно быть настолько более подвижным и быстрым, что мы едва ли сможем это вообразить. Такое чувство времени можно было бы назвать особой «плоскостью времени». И вполне допустимо существование других плоскостей, более или менее глубоких в сравнении с нашей, они могут принадлежать структурам, более высоким или низким, чем та, в которой существуем мы.

Если мы настойчиво продолжаем глубокое созерцание «с формой» до тех пор, пока предмет созерцания не исчезнет сам, мы перейдем в состояние созерцания, «лишенного формы». Существуют многие описания этого переживания, однако ни одно из них не в состоянии передать его сущность тому, кто сам его не испытал. Это «вневременное мгновение» мистиков — огромное расширение сознания в этом состоянии сравнивалось с поглощением всего творения в целостности бытия и вхождением в существование совершенно иной сферы или множества сфер и плоскостей. Сколько бы ни пытались пережившие этот опыт описать или объяснить его, описания остаются для нас лишенными смысла, только указывая на какое- то весьма неясное возвышенное состояние; и это обстоятельство превращает одних в скептиков, а других — в завистников. Чувство времени полностью оставлено позади, и тогда все скрытое предстает в качестве факта нашего предшествующего обыденного существования. Его более нельзя ощутить, потому что внимание, которое давало нам это чувство, полностью успокоилось. А вместо него присутствует новое осознание, ошеломляющее чувство перехода в одновременное существование на нескольких плоскостях, необыкновенное расширение понимания. Всё, что раньше было необъяснимым, ныне оказывается простым и ясным. Новое осознание, как и всякое иное, открывает целый-мир новых переживаний. Нам кажется, что мы существуем в новом измерении, и его по праву можно определить как существующее под прямым углом к тому, что мы знаем как время.

И вот мы опять оказываемся там, откуда начали свой путь. Подлинная трудность — не время, а измерения. Голый факт наличия разных измерений, как нас учили их понимать, увел нас в сторону. Я не думаю, чтобы нам помогло рассмотрение их с математической или вообще научной точки зрения. Помню, как я прочел в одной научной книге, что в действительности во вселенной существует двенадцать измерений, но в любое время шесть из них всегда равны нулю. По-моему, такое утверждение стало необходимым, чтобы объяснить какую- нибудь сложную формулу, которая собрала слишком много неизвестных в своем выводе. Для ученого, который вывел эту формулу, такое утверждение, возможно, имеет какой-то смысл,— может быть, оно и правильно,— но для нас с вами ничего не значит. И я сказал бы, что если какая-то его часть и верна, то последняя, несомненно, ошибочна. Измерение должно что-то означать, если оно фактически является фактором, помогающим пониманию и охватывающим наше существование.

Теперь ясно, что из всего, сказанного мною об измерениях, необходимо сделать следующий вывод: измерение — это не более и не менее, чем наше осознание —• поле осознания, поле переживания. Начиная с точки, которая представляет собой чистое измерение, не имеющее содержания, через три следующие измерения с постепенным расширением осознания мы приходим к нашему нынешнему нормальному полному переживанию в качестве четырехмерного существа. Но на этом вся история не заканчивается. Как существа с перспективой раскрытия во всей полноте духа, который большей частью скрыт нашим материальным сознанием, мы должны продолжать находить новые виды осознания, пока не придем к осознанию высочайшей жизненной силы, духа, Бога, или Нирваны. Там индивидуальность исчезает. Нас интригует мысль о том, сколько измерений мы откроем по пути. Их может оказаться двенадцать, как у нашего ученого,— но если это так, они все будут всегда чему-то равны.

Поэтому пятое измерение не должно нас обескураживать. Это просто следующая ступень расширения осознания. Оно будет неизмеримым, каким является для нас время, и будет заключать в себе целое содержание нового знания. Никто из переживших его, насколько мне известно, никогда не говорил этого, но я уверен, что если бы можно было в этом осознании оглянуться назад на то, как выглядит наше время, оно показалось бы чистой мерой, простой протяженностью, не связанной ни с часами, ни со вниманием. Это было бы нечто такое, что можно понять как целое, а не как поток,— точно так же, как мы сейчас думаем о длине, ширине и высоте. Не сомневаюсь, что это осознание пятой протяженности существует в зародыше у любого человека, но возможность добраться до его понимания требует тщательной подготовки. Химические средства не являются сокращением пути, хотя таким способом мы можем найти переживание, лежащее поблизости. Весь секрет в том, чтобы научиться контролировать внимание, а это можно сделать только при помощи какой-то тренировки вроде сатипаттхана. Открытия, сделанные умом в новом осознании, останутся необъясненными, ибо у нас нет слов для передачи смысла такого опыта; по возвращении в четырехмерное пространство ясность нового знания угаснет,— так же, как это бывает с нашими сновидениями после пробуждения,— и по той же причине. Только там, где это знание прямо воздействует на проблемы нашего существования во времени, оно, несомненно, сохранится, и в некоторых случаях вопросы, кажущиеся нам неразрешимыми, получат разрешение в отсвете нового осознания.


Развлечения

Как это ни странно, я не чувствовал искушения пересмотреть в уме все предметы, изложенные в двух последних главах; я придерживался точки зрения Скарлет О’Хара: «Не стану думать об этом сегодня, подумаю завтра». Возможность для этого появилась позднее, во время долгого путешествия в Англию из Сингапура. Каждый раз, когда я поднимался с пола дома саядо или из-под вентилятора в лекционном зале, находил свои сандалии и пускался в обратный путь к своему дому с кельями, только что обсуждавшиеся вопросы как-то тускнели. И пока я шагал по жаре, ум снова принимался следить за ходьбой: вверх, вперед, вниз...

По истечении первых нескольких казавшихся необычными дней я скоро приспособился к спокойной, бедной событиями рутине — и буквально физически противился всяким отвлечениям. Должно быть, пронесся слух о том, что здесь проходит курс какой-то англичанин, потому что довольно многие индийцы и бирманцы приходили посмотреть на меня и с чрезвычайным энтузиазмом желали мне успеха в медитации. Большей частью это были миряне, которые когда-то прошли курс, а теперь возвращались для «повторного» курса или для посещения своих друзей среди монахов. Хотя я был польщен их вниманием, мне не нравилось, когда меня отрывали от строгого распорядка медитации (потому что любой предлог для нарушения этого распорядка делал возвращение к нему более трудным). Однако у меня оказалось несколько очень интересных бесед с посетителями. Я убедился, что для бирманцев медитация является таким же обычным предметом разговора, как в Англии погода. Отставной полицейский комиссар, который прошел курс уже два раза и был частым посетителем Центра, рассказал мне, что многие государственные служащие проходят курс обучения и время от времени возвращаются в Центр для периодов интенсивной медитации. Приветствия всех моих посетителей постоянно сопровождались вопросом: «Как идет ваша медитация? »— и при этом проявлялся подлинный интерес к достигнутой мной ступени и к переживаемым трудностям. Было приятно узнать, что многие люди, которые вели тот же образ жизни, что и я, не имевшие каких-то особых склонностей к мистике, успешно прошли курс и извлекли из него пользу.

Не сомневаюсь, что в Бирме практика медитации ведется гораздо шире и искреннее, чем молитва в большинстве христианских стран. Очень многие образованные люди в своем желании пройти период строгой медитации, как я думаю, действуют в силу истинного стремления к собственному развитию, как их учил поступать Будда.

Однажды днем, к концу моего пребывания в Центре, я заметил группу очень старых людей, ждавших у входа в дом саядо. Это была какая-то запыленная компания людей, должно быть, весьма близких к концу жизни; они казались очень бедными и несчастными. Я спросил о них У Пэ Тина. Он ответил, что саядо проводит регулярные занятия по подготовке старых людей, желающих научиться медитации, чтобы избегнуть необходимости быть снова посланными в этот мир. Я не мог удержаться от мысли, что они поздновато взялись за ум, что подобное обращение на смертном одре имеет небольшую ценность для буддиста, которому следует верить в то, что та самая вещь, которой он старается избежать, как раз необходима для него,— а он, к несчастью, отнесся к ней с пренебрежением и не воспользовался ею. По всей вероятности, эти люди следовали ритуалу своей веры, не совершая значительных усилий в трудной работе подлинной медитации. Теперь они поняли, что их жизнь была далеко не из приятных, что стоит предпринять усилие, которого они до настоящего времени избегали, чтобы избавиться от необходимости снова вернуться на землю и испытать те же трудности. Они терпеливо сидели снаружи, на солнцепеке,— жалкая группа мужчин и женщин! Я наблюдал за тем, как они входили, когда выходил я. Я чувствовал себя почти соучастником обмана, когда они с готовностью простирались перед саядо, а затем садились, ожидая, что вот сейчас совершится чудо и избавит их от ужасной перспективы возвращения. Мы находились в одной лодке, эти старцы и я, мы искали одно и то же; но меня не преследовал страх возвращения на сцену нынешнего несчастья, который испытывали они, ибо на сей раз я был счастливее! У Пэ Тин сказал мне, что они приходят раз в неделю; но он не мог возлагать на них больших надежд,— разве только в том, что их усилия принесут им успокоение в последние дни и, быть может, они окажутся для них отправным пунктом для лучшего шанса в предстоящей жизни.

К счастью, после первой недели мне стали мешать все меньше и меньше. Полагаю, как-то выяснилось, что я — не просто любопытствующий посетитель, а человек, занимающийся медитацией в достаточной мере серьезно,— и к моей потребности в уединении стали относиться с уважением. Но в последующие недели возникали моменты, когда сам я обнаруживал, что мне крайне необходим перерыв. Но поскольку к тому времени поток посетителей иссяк, я устраивал для себя небольшие развлечения — вроде прогулки к большой статуе лежащего Будды, которая находилась совсем близко от Центра, в святилище, где было много посетителей. А за неделю до моего отъезда произошло одно событие, которому я особенно обрадовался. Я достиг такой точки, где рутина «сидения, ходьбы и сидения», казалось, уходит в бесконечное будущее, а я, по-видимому, продвигался вперед столь медленно! Как раз в это время У Пэ Тин рассказал мне о предстоящем событии и предложил принять в нем участие. В большом лекционном зале должно было состояться важное празднество в честь пяти монахов, которые в своих занятиях достигли значительных успехов. Торжество намечалось на памятный день; предусматривались сооружение подмостков и декораций, ожидалось присутствие премьер-министра и других государственных деятелей, а также наиболее выдающихся граждан, перед церемонией предполагался банкет в расположенной напротив библиотеке. Я полагал, что моя ежедневная отчетная беседа будет отменена. По всей вероятности, во всем Центре привычный ритм изменится, так как будет разрешен вход многим посетителям, а поэтому, присутствуя на большом празднике, я потеряю лишь немногое. Зрелище обещало для меня быть интересным, однако меня предупредили, что оно будет состоять большей частью из речей, и я, конечно, ничего не пойму. У меня возникли также некоторые сомнения по поводу одежды: все будут в своих лучших одеяниях, мужчины — в шелковых лоунджи и в куртках, женщины — в блузах или кофтах. У Пэ Тин предложил мне надеть брюки и рубашку, но я чувствовал, что это сделало бы меня слишком подозрительной личностью,— и я вынес решение в пользу лоунджи и самой скромной из своих бумажных спортивных рубашек. Даже и в этом случае сама моя скромная одежда среди всей роскоши неизбежно должна была привлечь внимание.

Приблизительно за день до праздника были сделаны приготовления к нему внутри самого зала и снаружи, на широкой дороге, где должны были установить подмостки и декорации. Такие привычные для нас события, как карканье ворон, лай собак и звуки колоколов, уступили место атмосфере возбуждения и ожидания, которая действовала даже на монахов. И в нашем блоке они собирались по утрам небольшими группами, прежде чем идти собирать подаяние. Кстати, меня часто интересовал вопрос о том, как они собирают пищу; я желал бы сопровождать одного из них, однако самому просить подаяния мне не хотелось. Монахи выходили, вооруженные своими лакированными крупными чашками; внутри последних имелись чашечки меньших размеров для приправ, мяса и разных овощей, которые они ели вместе с рисом. Приблизительно через час они возвращались, нагруженные таким количеством пищи, которого было бы достаточно, чтобы накормить полдюжины людей. Избыток риса шел на корм собакам и воронам — это и было единственной пищей, которую получали собаки. Я не мог понять, как это монахи умудрялись возвращаться с переполненными чашками всегда точно в одно время, и я спросил своего приятеля, торговца молоком, жившего в одной из келий нашего здания, как действует эта система. Тот рассказал, что у каждого монаха есть свой особый дом, где хозяева берут на себя заботу о том, чтобы обеспечить их питанием и готовить для них утреннюю еду. Некоторые монахи, вероятно, имели два или три таких дома; даже самые бедные люди рады помочь им, чем возможно, так что монах никогда не испытывает затруднений с обеспечением себя необходимым питанием.

Даже наш блок келий, находившийся на некотором расстоянии от зала, был захвачен новой деятельностью: приезжали и уезжали какие-то автомобили, причем каждый из них оставлял за собой тучу пыли и, конечно, отвлекал нас и нарушал вновь приобретенный нами мир. Мне пришлось держать окна на запоре и искать новые места для ходьбы

Очень рано, как только рассвело, прилавки оказались заполнены огромным ассортиментом товаров: одежда и шелк всевозможных расцветок, книги, сласти, яркие фруктовые напитки в больших стеклянных кувшинах, похожих на те крупные колбы с окрашенными жидкостями, которые можно видеть в старомодных аптеках. Каждый прилавок украшали бумажные флажки, весело плескавшиеся в потоках ветра, который поднимался к концу дня, а утром они висели спокойно и с достоинством, вполне подходящим торжественной обстановке данного случая. Сразу же за библиотекой, где подавалось угощение, были расставлены столы с едой и напитками для тех, кому разрешалось есть в любое время дня. Программа была устроена таким образом, что все угощение должно было окончиться ко времени начала церемонии, к половине двенадцатого. Хотя меня приглашали поесть с остальными посетителями в библиотеке, я решил не делать этого, поскольку знал, что там будет гораздо больше еды, чем я могу съесть,— а мне не хотелось показать пренебрежительное отношение к их пище.

За день до того У Пе Тин дал мне краткое описание хода празднества и объяснил, чему оно вообще посвящено. Пять чествуемых монахов особо отличились во время экзаменов, повторив наизусть немалую часть буддийских священных писаний; в частности, те книги, которые они выучили, в сумме составили несколько тысяч страниц. Этот подвиг человеческой памяти подвергается проверке на экзаменах, которые длятся сорок пять дней. Во время проверки пять экзаменаторов выбирают какую-нибудь отдельную страницу, и начиная с этой страницы текст повторяется наизусть до самого конца книги. Этот устный экзамен сопровождается также и письменным по содержанию и значению текстов. Существует один монах, чья фотография выставлена по этому случаю в зале,— он, должно быть, обладает феноменальной памятью, потому что способен повторить наизусть все двенадцать тысяч страниц буддийских писаний. Мне кажется, что такой подвиг за всю историю буддизма был совершен до этого всего лишь один раз, да и то очень давно. Трудно понять, какой полезной цели служат подобные достижения, но то, что они оцениваются высоко, явствовало из всего размаха празднества и присутствия на нем высших представителей власти. Каждый монах получил в подарок маленький деревянный ящик, в котором находился свиток, а также какой-то другой предмет, назначения которого я не смог определить. Монахам также вручили шелковые флажки в небольших золотых цилиндрах; я узнал, что такой флажок будет красоваться на капоте любого автомобиля, на котором монах пожелает проехаться (точно так же, как делал я в Сингапуре,— но мне не выражали перед тем того огромного почтения, какое выражали здесь монахам). Я могу только вообразить, что все это было традицией, сохранившейся с тех времен, когда писания еще не были записаны, и благодаря подобным подвигам памяти учение передавалось от одного монаха к другому. Я мог восхищаться этой феноменальной способностью, но не мог не почувствовать, что есть другие, лучшие способы использовать такой талант.

Я пришел в зал рано, по крайней мере, за три четверти часа до того, как должна была начаться церемония. Взяв с собой сандалии, я уселся на полу, где сидели те, кто был похуже одет. Но тут ко мне подошел приятель и попросил пересесть: оказалось, что я сижу в той части, которая оставлена для женщин. Меня провели в другой ряд, приблизительно шестой от начала, вот там-то контраст, который я хотел скрыть, привлек ко мне множество любопытных взоров: я, должно быть, выглядел, как нищий в китайской пьесе. Со всех сторон меня окружали люди в великолепных шелковых лоунджи и старательно выглаженных и вышитых шелковых или сатиновых куртках. Я оказался к тому же единственным человеком без шапки в этом море элегантных шелковых шапочек, цвета которых, очевидно, отражали какие-то социальные различия. Шапочки были небольшими, по форме напоминавшими фески, плетеные наподобие корзиночки и покрытые сверху розовым, желтым или белым шелком, повязанным свободным узлом над правым ухом. Мы сидели близко друг от друга на ярко-красных и желтых матах, разложенных по всему полу. Я искренне надеялся, что мой жалкий вид не вызовет впечатления, будто бы я отношусь к празднеству без должного уважения.

Перед нами возвышались пять отдельных тронов для монахов — виновников празднества. Каждый трон состоял из платформы, крытой темно-желтым шелком, на ней помещалась широкая оранжевая подушка. Трон прикрывался двумя зонтами в виде пагоды из белого шелка с золотой бахромой, а также звенящими листками золота. И вот вошли эти пять монахов, вскарабкались на свои троны и грациозно уселись на подушках. Здесь им надлежало сидеть без движения с опущенными вниз глазами в течение двух с половиной часов церемонии. Один из них составлял исключение: его темные блестящие глаза устремлялись туда и сюда, побуждаемые к этому то ли любопытством, то ли возбуждением. Он был моложе остальных, и проявляемый им интерес к аудитории резко контрастировал с пассивной неподвижностью других; он привлек мое внимание, как маяк на темном берегу. Трое других монахов не отличались какими-либо особенностями: их оранжевые одеяния и бритые головы походили на одеяния и головы сотен других присутствующих, и это лишь подчеркивало их безличный характер. Они являли собой символы человеческого устремления, а не личного достижения,— их массивная неподвижность была жестом признания оказанных почестей безо всякого личного в нем участия. Но еще один монах, сидевший слева от меня, казался старше других. У него был суровый, неподвижный взгляд, вполне возможно, что это было результатом его неустанных усилий. Ему досталось чтение наизусть отрывков, которые затем повторяло все собрание до начала речей. Но некоторые из этих отрывков он произносил один: они были очень длинными и произносились без единой передышки, как если бы он хотел избежать окончания их аудиторией,— неужели он, заслуживший почести за повторение наизусть тысячи страниц, не сможет справиться с таким сравнительно коротким повторением, не останавливаясь для того, чтобы припомнить следующую часть текста?! Буддийские «молитвы», или повторения писания, какими является большая их часть, обычно произносятся забавным носовым монотонным голосом, причем всегда так быстро, как будто были чем-то таким, от чего нужно как можно скорее избавиться, без какого бы то ни было намека на личное отношение, на особое подчеркивание или убежденность по, отношению к голым словам. Этот монах выполнял свою задачу, как бы летя с грохотом на большой скорости, и те паузы, которые ему приходилось делать, чтобы набрать воздуха, сопровождались конвульсивными глотками, которые одновременно прочищали горло. Казалось, что он как бы ворчит в течение даже той. половины секунды, которую разрешает себе на такую процедуру. Я наблюдал за его исполнением как зачарованный, так что даже не заметил тех движений рукой и головой, которыми мои соседи отмечали его слова.

Перед самым началом церемонии в зал вошли последние ее участники. Это было множество старых саядо, по всей вероятности, уже удалившихся от активной административной работы. Они вошли друг за другом и заняли места за пятью монахами, усевшись лицами к аудитории. Среди них я заметил Махаси. В течение некоторого времени я изучал лица людей, которые вели жизнь строгой самодисциплины и постоянной медитации. Что ожидал я найти? Каким образом бесстрастное переживание оставило бы свою отметку? Даже среди сильных и безмятежных лиц, к которым я привык, они были выдающимися. Один или двое казались очень старыми, однако их лица все еще сохраняли глубокую уверенность, которая говорила о жизни, посвященной неуклонному осуществлению поставленной цели, причем это совершалось не в конфликтах, не в борьбе, не в самоунижении, а в удовлетворенности и успехе. Там было множество лиц разных типов, и каждое из них имело какую-нибудь резкую отличительную черту, которая снова и снова привлекала к себе мое внимание, когда я озирался вокруг во время долгих речей. Сходство между .ними и лицами старших, боевых офицеров казалось настолько сильным, что я почти смог вообразить, что мне знакомы некоторые из них,— только оранжевые одеяния представлялись при этом немного неуместными! У всех у них глаза сохраняли то далекое выражение, которое, как однажды столь едко заметил Ноэл Кауэрд, считается результатом того, что взор морского офицера постоянно устремлен к горизонту,— а на самом деле появляется у него вследствие неумеренного употребления джина. Но отдадим Кауэрду должное: мне приходится сообщить, что во время следующего посещения флота в открытом море он взял назад свое замечание и сказал, что причиной такого взгляда все-таки считает привычку смотреть вдаль.

А здесь передо мной были лица людей с глубокими переживаниями, потративших жизнь на поиски внутреннего знания, не искавших при этом помощи какого бы то ни было Бога. Они были и оставались людьми, «старательно зарабатывающими свое спасение», как этому учил Будда; в своей практике они приобрели понимание Силы и хрупкости человеческого существа. Однако сходство шло не дальше лиц: все эти старые саядо сидели так, как смогли бы сидеть лишь немногие адмиралы или генералы. Они устроились с поджатыми ногами на жестких деревянных креслах, где такое положение было вдвойне трудным и неудобным, а их ступни оказывались засунутыми за ручки кресел.

Когда начиналась каждая новая речь, меня вначале очень интересовало, как она произносилась. Но по мере того, как она произносилась, а я не мог уловить ни малейшего намека на ее содержание, мое внимание возвращалось к саядо: я видел перед собой лица в картинной галерее королевского морского колледжа в Гринвиче, где вывешены для потомства портреты хорошо известных героев войны против Гитлера. Здесь обнаруживалась удивительная связь между двумя различными способами использования своей энергии, а также указание на то, что любая дисциплина может стать действенной лишь тогда, когда начинается с самодисциплины. И чем больше ответственность, тем больше необходимость в такой самодисциплине,— больше, чем это представляют себе служащие низших рангов. Эти старые монахи, как и мои товарищи, прежде всего научились самодисциплине, а затем намерении необходимым жить совершенно особой жизнью, чтобы поддерживать эту самодисциплину.

Церемония началась с повторений нараспев священных текстов, руководимых энергичным монахом; далее последовали речи, которые читались или произносились с кафедры, поставленной посредине зала, перед пятью монахами. Для меня, не понимавшего бирманского языка, речи оказались утомительными и не заслуживающими внимания, за исключением одной или двух с очень любопытными интонациями, которые, вероятно, соответствовали подобным случаям. Фактически, это были песнопения без особой мелодии, но с быстро меняющейся и поразительно разнообразной интонацией. Каждая фраза кончалась одинаково — подчеркнутым повышением голоса. Мне пришлось употребить все старания, чтобы не рассмеяться, потому что подобные выкрики казались необычайно комичными и неожиданными во время столь торжественной и величественной процедуры. Певцы несколько ослабили впечатление монотонности, свойственное, я думаю, почти всем этим многочисленным речам. В конце концов, это были просто поздравления пяти монахам по поводу того, что они выучили наизусть по тысяче страниц, и тратить на это два часа — слишком много.

В конце каждой речи я надеялся, что она окажется последней,— и дождался-таки конца. Больше никто не поднялся на кафедру. Вместо речей началось пенье хора девушек, сидевших на противоположной стороне зала. Еще тогда, когда я вошел, я увидел этих девушек и поинтересовался, не принимают ли и они участия в церемонии. Девушки были молоды, с типичными бирманскими круглыми лицами и широко открытыми глазами; все они были одинаково одеты в тонкие белые блузы и пурпурные лоунджи; у всех были цветы в волосах. Они пели сидя. Эти обычные носовые голоса казались мне не очень музыкальными, но песня была мелодичной и обладал^ ритмом: фактически то была легко запоминающаяся простая песенка. Девушки казались свежими и очаровательными; их выступление принесло чрезвычайно благотворный отдых после бесконечных речей. Однако когда началось пенье, я немного удивился, поскольку один из обетов, которые приняли я и все монахи, а по всей вероятности, и многие из присутствующих, состоял в том, чтобы не петь и не танцевать: здесь же возникло такое искушение довольно привлекательного характера! Мелодия осталась у меня в памяти, и когда я вернулся в келью, я записал ее наспех; но, к сожалению, эта бумажка с записью потом потерялась, а вместе с ней и мелодия.

После пения церемония внезапно закончилась. Вышли друг за другом монахи, и мы с трудом поднялись с пола. Несколько групп осталось; люди болтали в сравнительно прохладном зале; остальные бродили вокруг подмостков, а те, кому разрешалось есть после полудня, направились к столам, ломившимся от риса, мясных блюд, фруктов и напитков. Столы располагались в негустой тени немногих .сохранивших листву деревьев. На мгновенье я пожалел о своих ограничениях, но, во всяком случае, снаружи было слишком жарко, и я зашагал по направлению к дорожке, которая вела обратно в блок. «Вверх, вперед, вниз!... Вверх, вперед, вниз!» Шумная толпа рассеялась; шелковые шапки, круглые лица, речи, монахи — все это исчезло, как сон. И этот сон был просто отброшен за пределы внимания, а мой горизонт еще раз заполнила несложная деятельность собственного существования.

Последняя неделя моего пребывания в Центре оказалась поистине критическим периодом. У Пэ Тин потратил большую ее часть в стараниях убедить меня в том, что я вот-вот должен достичь «самадхи», состояния устойчивого внимания и глубокой сосредоточенности, и все, что мне нужно делать,— это продолжать практику без нетерпения и желания достижения. Конечно, это было трудным делом; чувствуя, что ограниченный успех уже недалек, я понимал в то же время, что мне может понадобиться еще две или три недели, чтобы наконец успокоить внимание и привести его к покорности. А тут как раз, как бы для того, чтобы сделать эти дни более трудными, в нашем блоке появилось отвлекающее явление: недавно туда прибыл некий молодой человек, владелец объединения фабрик стерилизованного молока. Его целью был повторный курс сатипаттхана. Я никогда не мог понять, относился ли он к этому делу действительно серьезно,— или появился здесь для того, чтобы спастись от каких-то деловых неприятностей,— может быть, даже для того, чтобы как-то добиться снижения налогов! Он привез с собой множество разных вещей, включая шезлонг, и несколько раз, проходя мимо его кельи, я видел, как он лежал на нем, по-видимому, погруженный в сон. Конечно, возможно, он и медитировал — трудно что-нибудь утверждать наверное. Ему прислуживал слуга — приходил с чаем к шести часам, потом приносил завтрак, убирал комнату (и случайно стащил мой веник. В каждой келье имелось свое оборудование для поддержания чистоты, так что мне пришлось просить веник у других обитателей, пока, как я думаю, какой-то монах не навел порядок). Этот молочник тратил много времени на болтовню со всеми, кого мог убедить присоединиться к нему на веранде; он всегда разговаривал громким голосом, так что появлялось напряжение и соревнование за то, чтобы «ходить» по задней веранде. Он хорошо говорил по-английски; но после нескольких вежливых фраз при его появлении я старался не попадаться ему на глаза. Ежедневно в туче пыли к нему приезжали дети и жена; она сидела у него в келье и беседовала, а дети играли во дворе. В общем, он много раз напутал нашу неизменную рутину, и я серьезно подумывал о том, чтобы просить перевода в другую келью. Но случилось так, что он оказался хорошим и небесполезным приятелем, когда нас постигла беда: неожиданно мы остались без воды. Без всякого предупреждения вода просто перестала течь, и не было никакого источника, откуда ее можно было бы достать. Маленькое озеро, где я останавливался каждое утро, к этому времени уменьшилось до размеров мелкого пруда, и вода в нем была очень грязной. Все другие блоки находились в столь же бедственном положении. Когда дело не изменилось в течение почти сорока восьми часов, я стал подумывать о том, чтобы обратиться к буддийскому совету с просьбой о помощи: они могли свезти меня куда-нибудь в город помыться. И как раз в это время молочник предложил поехать к нему домой принять ванну. Я охотно согласился. Когда прибыл автомобиль с его женой, я прыгнул внутрь. Мы поехали, но не в его дом, а на одну из фабрик, находившуюся в нескольких милях от нашего помещения: фабрикант молока сказал, что туда ведет лучшая дорога. Там, прибавил он, имеется превосходный душ, специально устроенный в одном из конторских помещений. В самом деле, душ был хорошим; но им очевидно, пользовались как свалкой, и вонь стояла невозможная. Все же один из рабочих отправился туда, удалил столько грязи, сколько сумел, а затем после некоторых хлопот душ привели в действие. Я принял душ, хотя и неохотно; однако почувствовал себя намного чище. Затем мне предложили подкрепиться стаканом чрезвычайно освежающего молока, продукта фабрики. Это было особенно кстати, так как я успел его і выпить перед самым полуднем, после чего молоко пить запрещалось. Я был весьма благодарен фабриканту молока за эту помощь: он, должно быть, догадался о моих неудобствах, потому что больше никого ситуация как будто не беспокоила, и я не знаю, как им удавалось обходиться без воды. К счастью, на следующий день положение улучшилось: нам дали воду на несколько часов, и мы смогли наполнить свой стогаллонный бак. Фабрикант молока не оставлял своих беспокойных привычек, но я уже мог смотреть на них в более благоприятном свете, ухитрясь уклоняться от наихудших из них и преодолевать воздействие остальных.

Ограниченный успех в медитации — вот и все, чего, как мне было известно, я мог ожидать. И этот успех пришел почти незаметно в такое время, когда я как будто был занят обычными блуждающими мыслями. Минуту назад я все еще отвлекал внимание от блуждания по сторонам, делая это с терпением, порожденным долгой привычкой,— и через мгновенье после периода, который не был ни длинным, ни коротким, я понял, что наконец оно перестало отклоняться и без моих усилий удерживается неподвижно. Это было так легко, так просто! Не существовало никакого внезапного глубокого экстаза, никакой уверенности в рождении нового переживания. Просто на первое место выступила тишина, и битва с постоянно отклонявшимся вниманием оказалась выигранной. Но все произошло так вовремя. Не помню сейчас, было ли это за два или за три дня до того, как я побывал на последнем отчете и распрощался с обоими саядо, Махаси и Швеседи; но, кажется, времени у меня уже оставалось очень мало. Кратким было и прощание. Махаси дал мне несколько советов относительно продолжения практики по возвращении к повседневной деятельности. Швеседи повел меня в свою временную квартиру под малым лекционным залом и подарил свою моментальную фотографию в позе для медитации. В Центре всех фотографировали в этом положении,—и меня самого перед отъездом сфотографировал местный фотограф-любитель. Швеседи взял лист бумаги со штампом своего монастыря в Мандалае и старательно вывел по-английски: «Когда будете писать, можете послать письмо по этому адресу». Затем, когда я поблагодарил его, он взглянул на меня я спросил короткими, отрывистыми словами: «И вы будете писать каждую неделю?» Я ответил: нет, не каждую; но напишу непременно; и я выразил надежду, что он сумеет понять мой английский язык, что я смогу когда-нибудь вернуться в Бирму и окончить курс в Мандалае под его руководством.

Мой самолет вылетал из Рангуна приблизительно в час сорок пять ночи. Один из представителей Совета привез меня на аэродром за три четверти часа до вылета. Я потратил значительную часть последнего вечера на долгий разговор с фабрикантом молока, облокотившись на цементную балюстраду веранды около своей кельи. Было около полуночи; как обычно несколько монахов шагали взад и вперед в лунном свете или на другом конце блока. Фабрикант не привык бодрствовать в это время, но он был беспокойным и, как я думаю, одиноким человеком. Его время почти кончалось, и я оказался одной из мётел, которыми он пользовался, чтобы отмести свое одиночество. Стояла восхитительная, ясная, спокойная лунная ночь; как-то сразу затихли все собаки. Я знал, что их молчание будет недолгим, ибо каждую ночь они выли в унисон через вполне регулярные промежутки времени. Когда луна стояла высоко, перерывы удлинялись. Я чувствовал, что возвращаюсь в деловой мир накануне какой-то большой перемены, и мне было немного не по себе. Ограничения всегда приносят с собой добавочное чувство уверенности. Несмотря на то, что те ограничения, при которых я жил в Центре, относились лишь к душевной жизни, отчего их можно было легко нарушить,— они оказались более реальными и обязывающими, чем все ограничения, испытанные мной раньше. Все мои проблемы в течение этих последних трех недель или около того были- в высшей степени локальными и интимными. Я оставался закрытым для многих влияний, обыкновенно, где бы мы ни находились, составляющих часть наших повседневных переживаний. Здесь же, глядя сквозь голые деревья на сцену, обладавшую в лунном свете такой ясностью, где все казалось или светлым, или темным, или «да», или «нет», где не существовало никаких сложных промежуточных степеней, я странным образом чувствовал себя неспособным справиться с расширением своих переживаний, с которым должен был бы встретиться завтра.

Мы говорили о Бирме, о его молочных предприятиях, о методе обучения сатипаттхана, о вещах, которые я упомянул раньше. Но вот он на несколько минут замолчал; и мне не хотелось нарушать интимную тишину сцены, которая была частью переживания, глубоко проникшего в мое внутреннее осознание. Мне хотелось запомнить его таким, каким оно было, без тех украшений, которые так легко прибавляет память. Картина была почти сухой в своей простоте; и в какой-то мере, как я чувствовал, она представляла собой суть пос- іедних трех недель.

— Вернетесь ли вы в Бирму?

Я так и думал, что он задаст этот вопрос. Я не знал, как на него отвечать. Мне просто хотелось быть вежливым, а кроме этого я кичего не чувствовал.

- Подобные вещи легки для вас,— сказал я.— Это часть принятой у вас жизни; вам не надо приноравливаться к ней, даже не надо сомневаться в том, произведет ли она нечто такое, с чем вы сможете жить. Вы просто знаете, что это так. А мне необходимо время, чтобы переварить все, что я здесь открыл, увидеть, какую роль оно может сыграть в моей жизни, обогатит ли мой опыт вне Центра, или просто усложнит его. А если обогатит, то в том, что я буду делать, в людях, с которыми стану жить, к увижу, как мне использовать его изменившееся значение. Когда я отвечу на все эти вопросы, я буду знать, желаю ли я вернуться в Бирму и продолжить курс обучения. А в данный момент я, конечно, чувствую, что мне хотелось бы иметь достаточно времени для окончания курса, чтобы выяснить, как на меня подействует прозрение, которое, как я теперь совершенно уверен, придет с дальнейшей практикой. Дела обстоят так, что у меня этой возможности нет. И я всегда был убежден в том, что для усвоения новых идей нужно время, так что, пожалуй, все идет как следует. Сейчас мне требуется время, и я знаю, что ускорить этот процесс нельзя.

Я думаю, вы вернетесь,— сказал он.— Нам хотелось бы почувствовать, что мы дали вам нечто, достаточно ценное для того, чтобы вы пожелали приехать и получить больше.

Он говорил то же самое, что говорили многие, кого я видел в эти последние дни, например, У Пе Тин, мой друг, который дал мне мое ежедневное пропитание, члены Совета, которые подготовили мой отъезд. Все надеялись, что я нашел курс достаточно ценным и получил от него постоянную пользу. Они обладали личным опытом его ценности и желали, чтобы и я также разделил этот опыт.

Но вот тишина оказалась внезапно прерванной. Я услышал, как в ворота Центра въезжает автомобиль. Услышали его и собаки — началось столпотворение. Я вернулся в келью, чтобы собрать вещи в чемодан и в последний раз взглянуть на голые стены, в которых проходили часы усилий. По отношению к этим усилиям я не испытывал никаких личных чувств, потому что большая часть моего существования прошла с закрытыми глазами. А вот москиты должны были радоваться моему отъезду!

Мы с фабрикантом пожелали друг другу всего хорошего, пожали руки, и я выразил надежду на его успехи в медитации. Водитель выглядел неприветливо и даже не собирался открыть мне дверцу. Почему это самолеты как будто всегда вылетают в самые неподходящие часы? Я влез в автомобиль, мы повернули и медленно поехали по дороге, мимо дома саядо, мимо лекционного зала - - и через ворота с их драконами из папье-маше мы въехали в знакомый и все же такой незнакомый мир.


10. Последствия

Когда меня снова поглотил привычный мне мир, многие необходимые действия совершались автоматически и бессознательно, но некоторые оказались иными. Я заметил, что действую более обдуманно, осознаю менее значительные события, совершающиеся вокруг меня. Мне стало казаться, что я пользуюсь умом наподобие фонарика, направляя его на все, что привлекает внимание. Однако мало-помалу это ощущение оставило меня, и я возвратился к нормальной рутине, когда ум почти не отмечает показаний внешних чувств. По возвращении я оказался очень занят, главным образом, общественной деятельностью, В течение некоторого времени я, без сомнения, _ чувствовал гораздо большую энергию внутри своего ума всякий раз, когда мне приходилось им пользоваться; но фактически это происходило не так уж часто! Понемногу исчезло и это чувство — или потому, что я привык к нему, к менее эффективному функционированию ума, или потому, что утратил приобретенное умение. Не знаю, вероятно, имели место обе причины; но я пришел к убеждению, что мои усилия не принесли мне никакого постоянного преимущества. В то время мне было еще трудно суммировать свои впечатления о посещении Центра и о курсе, так как меня осаждали слишком многие дела. Большинство же моих непосредственных впечатлений были физическими. Я потерял в весе более девяти килограммов! Впрочем, я вполне мог позволить себе это. Мне требовалось меньше еды, чем раньше, и это оказалось новым затруднением в обстановке, где любая общественная деятельность требует от человека, чтобы он ел или пил,— или то и другое вместе. Мне требовалось и меньше сна. Этот последний результат представлял собой явную выгоду при занятиях, где трудно найти для ночного сна более пяти часов, хотя иногда можно полежать в постели и подольше. Вот эти непосредственные физические результаты, в основном, и были тем, чем мне пришлось довольствоваться. Что касается каких-либо более глубоких результатов, то я успокоился на том, что они станут очевидными в свое время, когда будет завершен процесс усвоения. Мне удалось однако, устроить дела так, чтобы продолжать практику сидения: каждое утро я вставал приблизительно на полчаса раньше, тем более, что и обычно поднимался до восхода солнца, а после того времени становилось уже слишком жарко для того, чтобы оставаться в кровати. Мне не хотелось по своей воле прекращать эту практику, производимую ранним утром, потому что я чувствовал ее чрезвычайно укрепляющее и освежающее действие: она придавала мне больше уверенности в столкновениях с повседневными проблемами.

Во время долгого обратного путешествия в Англию, по крайней мере, в жаркое время пути, у меня оказалось много времени для размышлений, когда я праздно лежал в шезлонге на солнце или под палубным навесом. Но солнце и жара не располагают к активным, далеко идущим размышлениям, они скорее способствуют настроению спокойной удовлетворенности, целиком чувственному по своему происхождению. Оно слишком приятно, ценно и редко, чтобы его упустить, так что хотя я и мог закрыться в своей каюте с кондиционированным воздухом, я чаще всего предпочитал не делать этого.

Знаю, что мне придется столкнуться с одним возражением. Я уже слышал подобное возражение и аналогичные рассуждения,— по-видимому; они прежде всего приходят людям на ум. когда речь идет о необычных психических состояниях, проявляющихся благодаря строгой диетической рутине: «Не думаете ли вы,— задавали мне вопрос,— что результаты, которые, по-вашему, получены от медитации, в действительности были следствием особой легкости сознания, вызванной постоянным недоеданием и недосыпанием?» Это предположение нуждается в пояснениях, так как действительно можно вызвать галлюцинации, изнуряя себя голодом. Однако все дело в том, что при прохождении курса не требовалось есть слишком мало; нужно было всего лишь сократить прием пищи до необходимой нормы. Монахи, например, ели гораздо больше моего. Они съедали по утрам с чаем большую чашку риса, а во время десятичасового приема пищи — еще одну большую чашку. А я чувствовал, что мне этого не нужно. Обычно я ем очень немного, и один прием пищи да еще банан или яблоко, которое я съедал с чаем в половине шестого, были для меня достаточны. Те, кто приходили ко мне с визитами, даже советовали мне в случае слабости днем принимать глюкозу (которая по какой-то непонятной причине была разрешена), но я этого не делал. Нет, состояние повышенной чувствительности при помощи полуголодной диеты вовсе не поощрялось, и все монахи выглядели крепкими и упитанными. Я вполне уверен в том, что сокращение количества пищи неспособно привести к какому-либо состоянию легкости сознания, я также уверен, что если бы я ел больше или принимал пищу во второй половине дня, я никогда не смог бы оставаться в бодрственном состоянии в самое жаркое время! Что же касается сна, то состояние значительной расслабленности, в котором проходит день, делало более длительный сон ненужным. Я не испытывал никакой необходимости в нем, никаких необычных затруднений, когда вставал утром; лишь иногда, когда были серьезные причины, мне приходилось прекращать свою практику до полуночи и ложиться спать.

Повышенное осознание своих чувственных впечатлений, о котором я говорил, оказалось при ретроспективном рассмотрении самым важным фактором. Я обнаружил ценность в таких вещах, которые раньше считал неважными, появилось более глубокое ощущение уникальности каждого звука, образа и прикосновения,— и это приносило постоянное удовлетворение. Теперь я мог понять, что именно подразумевал Поуис в своем выражении «я» ихтиозавра»: он имел в виду ту часть человеческого существа, которая осуществляет первичные реакции на соприкосновение наших внешних чувств с природой. Развитие подобного рода восприимчивости имеет своим результатом жизнь в природе — и не просто в качестве ее наблюдателя; такая жизнь сама по себе должна быть частью подхода, который я искал. Я воображал, что данные переживания свойственны только художникам и «сенситивам «. Этот переход на линию природы оказывал успокаивающее влияние, он ощущался с очевидностью днем и ночью. Это означало, что вещи имели для меня ценность сами по себе, а не в силу многочисленных ассоциаций, которые немедленно возникают в связи с ними. То был неожиданный дар Рангуна — обогащение восприимчивости, возросшая радость восприятия, радость, лишенная неумеренности, обычно связанной с какой-то оценкой. Не было чувства «как это будет чудесно.», не было даже ощущения чего-то такого, что можно выразить словами: «как чудесно быть здесь!». Это была радость, которая не требует ничего, кроме глубокой и спокойной удовлетворенности, когда я, например, разрешал себе ощущение причастности к какому-то звуку — к прекрасным текучим нотам иволги или шороху ветра среди каучуковых деревьев, который я так часто слышал в своем доме. Нередко момент чистой радости оказывался испорченным, потому что тот, кто его испытывает, чувствует необходимость что-то о нем сказать. Так много людей чувствуют, что восхищение красотой должно немедленно выразится в восхищенных фразах. Такое ощущение себя частью какой-то вещи, ка- кого-то звука или некоторой прелестной сцены более надежно, чем мы это понимаем, потому что вещь сама по себе, как таковая, не обладает существованием; это наши органы чувств, мозг и наконец ум, находясь в соприкосновении с нею, преобразуют вибрации воздуха или световые волны в звук или зрелище, вызывающие наши эмоции. Красота — это одеяние, в которое мы облекаем какие-нибудь прозаические электромагнитные или иные волны. Поэтому мы должны чувствовать себя их частью, и самый факт восхищения по этому поводу отделяет их от нас, делает нас скорее обладателями, чем соучастниками созданной нами же красоты. Все мы являемся бессознательными художниками; мы ткем вещество красоты из свойств и составных частей материи. Роза — только роза, потому что человек видит ее такой: без него это была бы лишь модель вихрей энергии. Благодаря этому новому прозрению я ощутил гордость за всевозможную красоту, которую до того не замечал. Звук и зрелище — чисто личные толкования, поэтому нам следует наслаждаться этими художественными произведениями собственного творчества возможно более чувственно. К несчастью, мы настолько склонны к чрезмерной гордости по поводу изделий своих рук, что упускаем из виду гораздо более замечательные явления — непрерывное творчество своего ума.

Часто во время этих приятных, но необычных дней в море (хотя моя жизнь прошла на море, я никогда не совершал длительного путешествия по океану в качестве пассажира), я обнаруживал, что вновь обращаюсь к спокойной медитации, которая теперь, после всей борьбы, протекала так естественно. Было очень легко погружаться внутрь; несколько мгновений праздности оказывались достаточным для того, чтобы успокоить ритм своего бытия и принести мир и свежесть. И в чем я тогда нашел особую пользу — так это в сформировавшейся у меня привычке практиковаться в различных положениях тела — стоя, сидя на жестком стуле или лежа, равно как и в более обычном положении со скрещенными ногами. Теперь появилась возможность почувствовать в одной из этих поз нечто знакомое,— и это ощущение способствовало процессу успокоения.

Появился и остался позади Суэц. Мы приближались к Италии; стало прохладнее. А в Генуе, где мы остановились на сорок восемь часов, было по-настоящему холодно. Это был первый холод, который я ощутил за два с половиной года. Несмотря на это я решил сойти на берег. Корабль в гавани — нечто мертвое, а пассажиры вызывают раздражение. Для них были устроены всевозможные развлечения в виде экскурсионных поездок и прогулок. Места для прогулок пассажиров уже были заполнены людьми в остроконечных шапках, торговавших всеми прелестями Генуи. Но я предпочел остаться неорганизованной личностью и проскользнул через платформу с чувством вины, свойственным прогулявшему школьнику. На большой площади я нашел автобус до Порфино; билет туда и обратно стоил в пересчете на английские деньги около пяти шиллингов. Эти автобусы курсируют по побережью Ривьеры; они управляются опытными водителями: мастерство здесь необходимо, потому что дороги в некоторых местах узки, круты и извилисты. К естественным трудностям надо прибавить и то обстоятельство, что любой итальянский водитель спешит, как будто на смерть. Скорость движения не ограничивается. И хотя, как я полагаю, процент несчастных случаев высок, странно, что в своем довольно длительном опыте вождения автомобиля в Италии я ни разу не видал ни одной аварии. В этом случае я пришел к заключению, что какие-то особые благие силы, должно быть, охраняют дороги, потому что мы, как правило, совершали повороты вслепую под аккомпанемент торжествующего и резкого сигнала. Он как бы удерживал судьбу от вмешательства в случаях беззаботного нарушения правил движения и выезда на другую сторону дороги. Со своего места в автобусе высоко над дорогой я наблюдал за его ходом, как зачарованный, ожидая в любую минуту увидеть самое ужасное столкновение в лоб, услышать визг сгибающегося и разрывающегося металла, который я так часто слышал во время аварий на борту авианосца. Но ничего подобного не!»случилось. Мы двигались по извилистой дороге, вверх по высокой горе, идя во главе нетерпеливого хвоста машин. Последние из страха следовали правилам самосохранения. На вершине мы сделали поворот — и оказались на крутом, извилистом склоне, спускавшемся к Санта-Маргарета. Автобус высадил многих пассажиров и простоял несколько минут; я только-только смог вытянуть ноги, как мы снова двинулись в путь — на этот раз по ровной, но очень узкой дороге, которая шла по берегу до Порфино.

Случилось так, что мы остановились на одном из участков дороги, где могли разъехаться два автобуса. Это произошло просто в силу какой-то интуиции, которой как будто обладают эти водители; и в самом деле, прошло лишь секунд пятнадцать, как из-за угла вылезло другое чудище. Оглушительно визжал сигнал, и эхо отражалось от скалистой стены, которую огибала дорога; встречный автобус двигался с устрашающей решимостью, и его крышу отделяло от скалистой стены лишь несколько дюймов. Водитель приветливо махал рукой; его взор был устремлен куда угодно, но не на дорогу. Он дал заключительный сигнал — и мы были спасены. Однако в автобусе никто ничего не заметил, две пожилые женщины, занятые серьезным разговором, продолжали жестикулировать; пара молодых людей, сидевших позади склонив голову друг к другу, задумчиво глядела в окно на море; остальные пассажиры казались местными жителями, которые или возвращались в Порфино, или отправлялись туда на день из Санта-Маргареты. Все они знали друг друга и громкими голосами произносили общие фразы сегодняшнего дня — с таким видом, как будто бы не только весь автобус, но и вся Италия должна была их услышать.

Последний поворот — и мы въехали в Порфино. Улица, на которой мы остановились, оказалась широкой, как площадь; здесь нам было предложено все действительно солидное и необходимое, без приукрашивания ради привлечения туристов, что характерно для любой деревни в Ривьере. Тут располагались банки, административные здания, продовольственные магазины, магазины хозяйственных товаров и т.п. Улица плавно спускалась к гавани и в конце суживалась до размеров прохода, свободного от автомобилей. Там уже полным ходом шла торговля товарами для туристов, хотя был лишь конец апреля. Виднелись лавки, где торговали открытками, продавались кружева; далее вниз тянулись магазины с пирожными и конфетами роскошного вида, с экзотическими соломенными шляпами, картинами и резьбой по дереву, пестрыми рубашками и шортами, женскими брюками и прочими принадлежностями веселого праздника] Висели гирлянды орехов, нанизанных на нити попеременно: каштаны с грецкими орехами или бразильские орехи с арахисом; или все это оказывалось нанизано на длинную бечевку, так что товар можно было покупать метрами. Мне удалось устоять перед всеми этими соблазнами главным образом потому, что у меня было лишь столько денег, сколько достаточно для хорошего завтрака с бутылкой вина. Мне не хотелось приспосабливать еду к урезанному содержимому своих карманов. Местечко, должно быть, жило за счет своей торговли с туристами, поскольку больше заниматься здесь было почти нечем — за исключением рыбной ловли. В гавани нашли убежище на зиму несколько яхт. Но деревня выглядела процветающей: новые здания, возвышающиеся по обеим сторонам широкой улицы, служили признаком того, что простые приветливые деревушки повсюду превращаются в продуманные деловые предприятия, которые с такой энергией окружают вас простотой, что последняя при этом утрачивает все свое очарование.

Проход вел к широкой площади, вымощенной булыжником. Она окружала гавань. Это место осталось совсем нетронутым. Со всех сторон к нему подходили холмы — за исключением сравнительно узкого входа,— поэтому гавань оказывалась прекрасным убежищем от всех ветров. Здесь находилось великое множество небольших лодок; некоторые из них были вытащены на булыжную мостовую для починки, другие заполняли пространство, не занятое яхтами, среди которых было несколько крупных. Корма этих яхт соединялась сходнями с берегом. Я побродил по тропе, ведущей в гавань, осмотрел рестораны и остановился, чтобы взглянуть на компанию, собравшуюся на борту одной из самых крупных яхт; там веселье было в полном разгаре. Множество молодых людей, среди них несколько англичан, в свитерах и ярко разукрашенных брюках, кричали, смеялись и махали бутылками с шампанским. Они как будто нарушили мирную тишину местечка, потому что здесь слышались только их голоса, но сегодня Портофино было мертвым селением. Однако я чувствовал, что оно должно пульсировать жизнью и деятельностью, а компания на яхте служила серьезным признаком того, что здесь не всегда бывает так тихо. Хотя время приближалось к часу дня, но деревня, казалось, еще не пробудилась.

Было трудно решить, где позавтракать: все рестораны выглядели почти одинаково со своими столами и стульями, выставленными наружу, как бы в виде приглашения для немногих людей, бесцельно бродивших, как и я, по улице. Сияло солнце, но тепла оно давало немного, и присев, я мог ожидать холодного ветра. Однако покинуть солнце было просто стыдно — не стоило менять яркие краски и спокойную сцену на весьма «артистический» интерьер ресторана. Я заказал вина и сел за столик на солнце. День, поистине, лучше всего подходил для быстрой ходьбы, но здесь это было невозможно: высокие пригорки, казалось, не очень располагают к передвижению пешком. Я подумал о том, чем занимаются здешние жители, кроме еды, питья и катанья на моторных лодках. Не было даже места для спокойной вечерней прогулки, если не считать опасной прибрежной дороги, по которой мы приехали. Я кончил пить: было слишком холодно, чтобы сидеть за стаканом. Я зашел в ресторанчик за углом, вид которого мне понравился. Выбор оказался удачным: обстановка внутри была яркой и удобной и не имела такого вида, будто бы ресторан рассчитан на то, чтобы в него можно было втиснуть побольше людей. На стенах висели забавные длинные дощечки с резьбой, изображавшей веселые сценки на манер художественной росписи. Висело также несколько особенно привлекательных фотографий, которые я рассматривал до самого ухода.

Я заказал антинори, свой любимый сорт кьянти, который пью всегда, когда могу его получить. Затем я просмотрел меню. Тут появился метрдотель, чтобы дать мне свой совет. Должно быть, я показался ему голодным, и мне было жаль разочаровывать его,— в особенности потому, что заняты были только еще два столика,— но в конце концов он милостиво примирился с моим настойчивым нежеланием получить завтрак из четырех блюд. Я уселся в кресло, чтобы насладиться кьянти и несколькими длинными палочками подсушенного хлеба. В комнате чувствовалась приятная теплота, солнце, струившее на меня свои лучи сквозь закрытое окно, казалось обманчиво горячим, и я чувствовал себя совершен но непринужденно, в полной гармонии с окружающим.

Мой визит в Рангун уже стал чем-то нереальным, чем-то похожим на яркое сновидение. Со времени моего возвращения произошло столько событий, столько суеты, и теперь весь этот мир остался позади. Как часто случается во флоте, когда одно задание окончено, а следующее ещё не известно, появляется особое ощущение, как будто мы покидаем одно существование и стоим перед новым, полностью неизвестным и богатым неожиданными возможностями. Друзья и знакомые двух с половиной лет, проведенных мною в Сингапуре, ныне заняли место в ясно определенном помещении моего прошлого. Боль тую часть из них я никогда более не увижу; а с некоторыми отношения будут продолжаться в обстоятельствах, -столь отличных от тех, при которых я их знал, что я сперва не могу найти для них нужного места; а затем обнаружится, что я не сумел вырвать их из обусловленности и сделать неотъемлемой частью новой среды. Но некоторые из них обладали настолько крепкими связями, что смогли принести с собой свою глубинную основу: с ними я мог начать там, где мы расстались. Это бывает так редко. Обыкновенно всякий раз, когда мы встречаемся с каким-то другом после долгой разлуки, нам приходится ожидать, что дружбу придется начинать с начала. Два человека, которые не находятся в частом контакте, могут быстро разойтись в противоположных направлениях, особенно когда они молоды. Поэтому надеяться на возможность постоянного продолжения дружбы с того момента, где она оказалась прерванной,— значит просить о разочаровании. Может случиться, что этот «Восстановительный» период наведения мостов будет очень кратким, а в исключительных случаях все произойдет мгновенно. Но так бывает редко. Гораздо лучше не делать никаких предложений, а начинать с самого начала и строить дружбу заново. Было печально думать, что я неизбежно потеряю так много приобретенных мною хороших друзей всех рас и национальностей; а в данном случае разрыв должен был оказаться более значительным, чем раньше, потому что для меня больше не будет работы. Я покидал службу во флоте после того, как носил форму в течение тридцати восьми лет,— но покидал ее не для того, чтобы оставаться в приятном бездействии, ибо в наши дни это невозможно, а для того, чтобы найти себе какую-то новую работу. Это означало, что я меняю службу Ее Величества королевы на должность в каком-нибудь объединении, вступая в атмосферу, где действенность неизбежно связана с расходами. Нужно будет охватить целый мир обязанностей, в котором я окажусь вместе со своими сослуживцами на почве, весьма отличной от той, к которой я привык. Это не беспокоило бы меня, поскольку я никогда не чувствовал, что для моего счастья необходимы какие-то особые внешние обстоятельства, но приспособление к новой среде могло оказаться для меня затруднительным. И меня интересовал вопрос о том, найду ли я в этом помощь со стороны своей недавней практики.

Я поставил перед собой задачу найти нечто такое, что дало бы мне возможность противостоять напряжению нашей повседневной жизни. Но полный смысл пережитого в течение некоторого времени не будет для меня ясен. Процесс приспособления к новым идеям, поглощение подсознанием того, что я воспринял интуитивно, постепенное изменение не только привычек, но и естественных душевных реакций — все эти явления и проистекающие из них решения нельзя форсировать, нельзя ускорить. Они созреют в свое время. Я был приучен принимать решения и привык к этому: все совершалось постоянно от одного мгновения к другому — я обсуждал ситуацию и решал, что делать дальше. Это превратилось в такую привычку, что если я получал ка- кую-нибудь важную информацию, но не принимал на этом основании никакого решения, мне казалось, что я прячусь от ответственности! Теперь же я понял, что бывает много случаев, когда принимать решений не следует, а вместо того нужно терпеливо подождать, пока правильный ответ выйдет на поверхность сам по себе. Фактически, во всех важных личных решениях следует оставлять время для того, чтобы рациональное подведение итогов подвергалось влиянию более глубокой интуиции. В случае моего эксперимента с практикой внимательности я вообще не знал, действительно ли следует ожидать каких-либо решений; но я усвоил порядочное количество новых мыслей, и со временем это должно было принести свои результаты в какой-то перемене общего взгляда на жизнь.

Но вышло ли что-нибудь на поверхность к настоящему моменту? Привело ли мое переживание к зрелости зародившейся ранее мысли? Я попытался пересмотреть то, что узнал, выяснить, появилась ли хоть какая-нибудь определенность относительно вещей, которые до этого оставались неопределенными. В своем поразительном отказе согласиться с необходимостью полагаться на какой бы то ни было внешний источник, на Бога, святых или всевозможных личностей, на ритуалы, формальное поклонение или молитвы, буддийская система обучения по методу сатипаттхана, т.е. внимательности, является прежде всего таким подходом, который безжалостно отбрасывает всякую общепринятую религиозную опору. Если до принятия на себя этой дисциплины мы найдем время для того, чтобы остановиться и подумать, перед нами откроется пугающая перспектива оказаться перед лицом жизни без того утешения, которым нас окружает религия. Подобное утешение имеет свою собственную функцию — поддержать нас, пока мы не вырастим корни, дающие нам собственную поддержку. Но, к несчастью, подпорки, подобно многим временным вещам, в силу привычки становятся постоянными и необходимыми, а устранение их оставляет нас в неудобном положении. Мы как бы балансируем между страхом и свободой.

Еще в молодости, когда, приближаясь к двадцати годам, я впервые начал читать книги по индийской философии, я почувствовал, что на пути к духовной зрелости существует явная дихотомия. Прежде всего, как в христианстве, существует полное отрицание силы «я», обращение ко внешнему — к помощи и к руководству; и сколь бы значительным ни предполагалось действие этого внешнего источника через индивида, человек всегда обращается к чему-то такому, что не присуще ему внутренне, чем он сам не обладает. Это поиски чего-то «другого», при помощи которого надо преобразовать личность. В видимом противоречии с этой точкой зрения находится метод Востока, требующий, чтобы мы напряженно вглядывались внутрь и открывали находящиеся внутри источники силы и просветления; здесь имеет место отрицание только ложного «я», ведущее к раскрытию подлинного Я, единого и неразрывно связанного со всем творением. Эти точки зрения были несовместимы; и хотя каждая из них казалась мне по-своему убедительной, двигаться вперед, не сделав выбора между ними, было невозможно. Целые годы этот вопрос «или — или» властвовал над моими размышлениями о глубочайших практических путях мировых религий и требовал своего решения.

И вот внезапно более не осталось никакой проблемы. Эта вспышка прозрения произошла в тот момент, когда я только что поставил стакан вина в пятно солнечного света, падавшего на стол. Ощущение, сопровождавшее этот момент, было таким необыкновенным, что оно и поныне остается свежим в моей памяти, а теперь оно стало помощником в решении, которое так долго от меня ускользало. Насыщенно-красный цвет вина также дошел до меня в особой вспышке, которая была совершенно ошеломляющей по своей красоте. Она полностью поглотила меня и завладела всеми моими ощущениями. То было мгновенное проявление чистого, захватывающего дух экстаза, невероятно возбуждающего и приносящего глубокое удовлетворение. Цвет, пропитавший мое существо, был в огромной степени живой силой, и я изливал сердце в благодарности и в то же самое время содрогался от страха, что это ощущение, возможно, оставит меня.

Не имею представления о том, как долго сидел я, глядя на вино. Но вот как-то сразу вместе с чувством огромной утраты я опять увидел перед собою стакан вина, отбрасывающий на скатерть круги красного света. И хотя в это мгновенье у меня в уме не было ничего, кроме цвета, этого ярко-алого тона, оттенок которого я никогда не забуду,— сразу же после этого я понял, что теперь нашел решение вопроса «или — или», которого так долго не был в состоянии понять. Оно ни в коей мере не было результатом работы ума; однако я знал, что более не осталось никаких затруднений в понимании двух подходов, столь разных в понятиях, каждый из которых так неверно истолковывался другим. Уверенность пришла не тогда, когда я размышлял о проблеме, и уж конечно, она не была результатом какого-либо предыдущего сознательного исследования. Я просто неожиданно узнал, что мне нужно всего лишь выйти из мыслей, которые приходилось подбирать и внимательно рассматривать,— и дихотомия рассеется. Это неожиданное приобретение было следствием напряженных попыток не разрешать никаких абстрактных проблем; но само приобретение не имело ничего общего с тем, что я искал.

Приблизился ли я хоть сколько-нибудь к тому, чтобы найти противоядие для внутреннего напряжения, которое мы постоянно создаем внутри себя? Возможно ли практически применить это противоядие в деловой жизни? Почти любая необычная и очевидная практика приведет к обвинению в эксцентричности и не получит всеобщего признания. Не имея пока достаточного повода и возможностей применить на практике учение сатипаттхана, данное для повседневной жизни, я подумал, что для его применения в качестве регулярного средства освобождения всего тела и ума, для восстановления их естественной сопротивляемости и реагирования на вредные влияния, существуют два типа преднамеренной практики. Первый — это период уединения каждое утро в тишине своей комнаты или в особом помещении, отведенном для этой цели, где никто не будет нас беспокоить во время важного упражнения в «подъеме и падении» брюшной стенки. Именно во время этого упражнения происходит максимальное успокоение телесных и душевных процессов, именно тогда при регулярной практике произойдет прилив интуиции. Сначала следует отводить для этого упражнения, по крайней мере, полчаса каждое утро, потому что начинающий испытает много затруднений в том, чтобы побудить свой ум следовать за движением подъема и падения брюшной стенки дольше, чем несколько секунд без перерыва. Длительность этого периода зависит от того, как скоро практикующий сможет остановить отклонение своего ума от объекта; при достаточной способности этот период можно будет свести к пятнадцати минутам. Более короткий период принесет мало действительной пользы. Я лично считал бы полчаса необходимым минимумом, но однажды, когда я беседовал со Швеседи, он сказал, что было бы полезно, если бы мы провели вместе период медитации. Случилось так, что на это ушло всего пятнадцать минут. Мы сидели на жестком полу лекционного зала, который я находил столь неудобным, а потому слишком мешающим действенной практике, и мне не слишком улыбалась перспектива просидеть здесь полчаса или дольше, не замечая мощных сигналов своих лодыжек. Но через пятнадцать минут Швеседи встал и сказал, что этого вполне достаточно, поскольку способность погрузиться в сосредоточение уже приобретена.

Нет никакого общего правила относительно времени, в течение которого можно с пользой для себя оставаться в созерцании подобного рода. Это зависит от очень многих вещей. Прежде всего, от того, сколько времени мы считаем возможным отвести на практику, так, чтобы не усложнить при этом свой утренний распорядок. Затем от того, как долго мы способны усидеть с выпрямленным туловищем и в неподвижном положении; далее, от достигнутой степени сосредоточенности; наконец, что важнее всего, от того, когда начинаются беспокоящие звуки внутри дома или шумы уличного движения, которые всегда приносит с собой угро. В большом городе они особенно сильно мешают практике, потому что бывают громкими и прерывистыми. Лучшее, что можно сделать,— это выбрать такую комнату, где звуки будут по возможности заглушены, и закрыть в ней окно. Полезно также запереть двери на ключ, поскольку даже возможность того, что кто-то войдет в комнату, помешает сосредоточению, а во время упражнений важно почувствовать наибольшую уединенность. Во многих книгах, детально рассматривающих вопросы медитации, дано множество полезных советов, и мне нет необходимости распространяться здесь по этому поводу. Такие вопросы, как состояние тела, необходимая поза, нужно ли сначала умыться, какую одежду надевать и т.п.— все они полностью рассмотрены в превосходных книгах, написанных как мужчинами, так и женщинами, обладающими в подобных дисциплинах большим опытом. И этот частный аспект практики сатипаттхана не отличается от других школ медитации за исключением разве простоты самого объекта медитации и ясности и простоты цели практики.

Упражнения второго типа обладают величайшей ценностью для приведения ума в состояние спокойствия и устранения напряжения в любой свободный момент дня и ночи, когда это время, если его не занять данным упражнением, по всей вероятности, окажется занятым совершенно праздным блужданием ума или ненужными и нежелательными мыслями. Таковы мысли или размышления о разных желаниях, полные гнева, разочарования, сожаления и т.п.; все они оказывают вредное воздействие на равновесие нервной системы и на железы внутренней секреции. Мы сможем справиться с напряжением, встречающимся в нашей жизни, лишь в том случае, если будем применять в качестве восстановительной меры особые упражнения, используя для них те периоды времени, когда особой необходимости в напряжении у нас нет. Именно здесь вступает в действие подлинное упражнение внимательности, потому что благодаря ему можно отвлечь ум от праздного и беспокойного занятия и сосредоточить его, как это указано в методике сатипаттхана, или на ощущениях «сижу — лежу — прикасаюсь», или на ногах, если мы двигаемся в подходящей обстановке. Однако последнее трудно: ходьба с созерцанием движения непременно должна быть замедленной и более обдуманной, она в какой-то степени окажется неподходящей в деловой обстановке города, за исключением разве времени ожидания поезда. Можно также временно следить за действием любой функции тела. Наконец нам можно во многих случаях посидеть в состоянии спокойной расслабленности и обратить внимание на движение «подъема и падения» брюшной стенки, так, чтобы никто другой не заметил, что мы заняты чем-то то необычным! Если у нас станет привычкой пользоваться подобными моментами для такого сознательного расслабления, это постепенно принесет свои результаты: ум естественно отбросит старую привычку пользоваться свободными периодами для упорного возвращения к трудностям и беспокойствам повседневной жизни. Всегда легче отделаться от дурной привычки при помощи культивирования полезной; и в этом случае скоро станет поразительно очевидным то обстоятельство, что ум предпочитает состояние созерцательного расслабления любому другому. И он будет переводить в это состояние чувственные впечатления, которые могут и должны быть постоянным источником удовлетворения, наслаждения и восприятия красоты, тогда как обычно мы редко даем себе время обратить на них сознательное внимание.

Следовательно, секрет противодействия разрушительным силам и ядам напряженности находится там, где большинство людей совсем не ждут и не надеются найти. Это — не какая-то пилюля, которую надо проглотить, даже не какое-то упражнение, которому ежедневно отводится несколько минут. По сути дела речь идет о полном изменении образа мыслей и поведения, которое действительно создается при помощи упражнений, но имеет своим результатом особое действие непрерывного восстановления силы. Это не кратковременное упражнение, производимое время от времени. Такой новый образ мыслей и поведения и их действие не являются чем-то таким, чего можно добиться за несколько дней. Но с того момента, как мы начинаем практику, начинается и прогресс, и любая небольшая попытка прекратить действие этих ядов при помощи такого наиболее действенного и могучего оружия, находящегося в нашем распоряжении, а именно, при помощи ума, приносит двойной результат. Она препятствует вредному влиянию на тело беспорядочного и беспокойного мышления, а также дает возможность естественным и очень мощным восстановительным силам психики проявить свой благотворный эффект в телесных функциях.

Если мы сможем развить такие медитативные привычки,— они, несомненно, окажут интегрирующее воздействие, которое мы ищем; и при этом не потребуется предпринимать каких-либо эксцентричных действий. Здесь нет места сомнениям, поскольку я сам испытал полный результат опустошения ума от всякой нежелательной деятельности; кроме того, у меня возникали проблески той гигантской силы, которая раскрывается благодаря процессу интеграции всех растрачиваемых понапрасну Усилий и овладению сосредоточением. Это было, пожалуй, самым радостным мгновенным открытием — я обнаружил, что при помощи сравнительно небольшого усилия можно установить полный контроль над умом и утвердиться на пути, который приведет не только к использованию всей его мощности, но и к достижению благодаря этому прозрения в новое знание, достижению осознания новых сфер переживания.

Мне принесли завтрак, потом унесли посуду. Не помню, что я ел; но вино было восхитительным, вполне достойным своего аристократического цвета. Солнце скрылось за низкими кучевыми облаками, несколько местных женщин торопливо пробежали по мостовой, окружающей гавань, прикрывая плечи шалями, чтобы уберечься от холодного ветра. Они спешили спрятаться от дождя, который, несомненно, приближался. В моем распоряжении оставалось еще несколько минут, а затем надо было ждать свой обратный автобус до Генуи. Когда я снова окажусь на борту, у меня вряд ли будет возможность далее заниматься созерцанием. Последние дни путешествия будут наполнены общими делами, от которых трудно избавиться: путешествие оказалось достаточно долгим, чтобы позволить большинству пассажиров перезнакомиться. Сначала образовались небольшие группы знакомых, затем они постепенно возросли благодаря шафлборду и прочим палубным играм. Несколько позднее возникли компании игроков в бридж и покер. Но в целом иностранцы (это был иностранный корабль) повсюду, за исключением бара, относились с уважением к традиционной британской сдержанности, которую выказывало большинство пассажиров. Однако теперь и она начала таять; скоро начнется обмен адресами и обещаниями, которые предшествуют высадке в порту.

Во всяком случае, мне не особенно хотелось сидеть в одиночестве и следить за своими мыслями, потому что я знал, что для процесса переваривания и усвоения новых идей потребуется больше времени. Здесь же, в мягком солнечном тепле, в предвкушении хорошей еды и бутылки вина было легко впасть в настроение расслабленности и созерцательности. Подлинная проверка заключается в том, смогу ли я вновь вызывать это настроение по желанию. Такая проверка предстояла мне в будущем.

Надо будет установить, осталось ли со мной то, что я усвоил, в качестве источника душевного и физического обновления, находящегося всегда под рукой; или это будет похоже на множество пройденных, мной других курсов, на все неудачные начинания, которые делают человека на некоторое время экспертом, а затем через короткий срок он уже оказывается псевдо-экспертом. Все кончается тем, что он превращается в «бывшего специалиста», т.е. в человека, который позабыл все о данном предмете! Я не подумал, что и на сей раз получится нечто похожее, потому что практика сатипаттхана задела меня глубже, чем любая другая поверхностная информация, которую мы усваиваем на разных технических курсах. Но ее нужно будет поддерживать в активном состоянии, сохранять живой — в этом я был уверен. В предстоящие дни с их неизбежными трудностями, во всех сложных ситуациях нового существования, дома и в других местах, мне придется изыскивать время, чтобы поддерживать технику в рабочем состоянии.

Я уплатил по счету, встал и собрался выходить, но сначала я подошел к фотографии к конце комнаты. Она изображала корабль в доке и была снята с пирса. Около старого деревянного кнехта, державшего носовой канат, стоял маленький мальчик. Линия каната была центральным предметом картины; она вела зрителя прямо вверх, к высившемуся кораблю. Смысл этой простой и чрезвычайно искусной композиции был ясен. Восторженный взор ребенка следовал за канатом к большому кораблю, предмету его мечты. Мальчик стоял в самом фокусе; но далее резкость снижалась, и по мере того, как линия каната шла через полуклюз к баку, детали становились неясными, как бы смазанными. Очевидно, снимок был увеличен так, что сама картина имела размеры что-то около 30 х 60 см. Пока я стоял и смотрел на нее, полил дождь. Я поспешил выйти, подняв воротник своего легкого пальто. Дорожка к автобусному парку уже превратилась в речку, и я почувствовал искушение присоединиться к нескольким туристам, укрывшимся от дождя в дверях магазинов. Но я еще не успел в достаточной мере отойти от морской дисциплины и почувствовал необходимость вернуться вовремя,— а потому решительно зашлепал к своему автобусу мимо лавок, спешно прикрытых брезентом.

Это был приятный и полезный промежуточный эпизод. Я пришел к удовлетворительному выводу: мне нет необходимости заранее принимать какие-либо решения, ибо вещи будут говорить сами за себя. Если посеянное зерно было плодоносным, оно прорастет в свое время. Пусть же это произойдет без спешки, без нажима. А тем временем все контакты, которые жизнь принесет с этого ставшего ныне знакомым корабля на неведомую и незапланированную дорогу, лежащую впереди, так или иначе сформируют новое познание себя, которое я найду в гармонии с той жизнью, какой мне придется жить. Ибо такова цель жизни: надо прожить ее, а не бежать от нее; она должна оказаться проверкой и арбитром для теорий, открытий и знаний. Ложное не приведет к счастью и к более полной жизни — оно принесет узкий и ограниченный опыт. Истинное со временем станет ясным во всей своей силе и очевидности. Я верю в это несмотря на обманчивую видимость, у меня есть терпение, чтобы ожидать; и я честно объяснил происшедшее.



Сашташтхана — особая техника медитации, впервые предложенная Буддой и возрожденная в Бирме буддийским монахом Махаси Саядо, руководителем центра в Рангуне, где он | Сатипаттхана. Опыт внимательности |