home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



ЖЕЛТЫЙ КОЛОКОЛ

и Ван Лунь, оба на конях, проехались вдоль стены, защищавшей западную, обращенную к морю часть города.

Красный дворец военачальника сверкал как лезвие алебарды, к югу от него широко расставила ноги серая мемориальная арка; табличка на ее лбу восхваляла давние победы над монгольскими князьями.

Отсюда, с возвышенности, можно было видеть грязно-желтое море, белые паруса джонок, парившие над волнами. Город соскальзывал в море, усеивая дельту реки и укрепленное побережье домами-лодками; если бы не метровой ширины стена с дозорными башнями, этими хищными твердокаменными челюстями, мятежникам хватило бы одной атаки, чтобы опрокинуть императорских солдат в прибрежные воды.

Желтый Колокол задумчиво смотрел на серые крыши с отблесками неяркого солнца. Он вспоминал ту ночь полнолуния, когда они с Ваном стояли на опушке леса перед другим, полуразрушенным городом. Лист книги перевернулся. Много ли пройдет времени, прежде чем и эти стены встретятся со своей судьбой?

Ван дотронулся до руки друга. Сказал, что, если бы речь шла о нем, он бы предпочел штурмовать город немедленно. Но какими сильными, каким бесценным сокровищем были братья и сестры, погибшие в Монгольском квартале, — какую силу духа они проявили!

«Знаешь ли ты, Желтый Колокол, как выглядит судьба? Как труп: с ней нельзя заговорить, ее нельзя ни умилостивить, ни рассердить; можно только приманивать ее душу вымпелами — укрепив их в саду, и на крыше, и перед дверью, и во дворе!

Много ли осталось в живых тех братьев, что были свидетелями случившегося в горах Наньгу? Ни в одну эпоху, думается мне, земля за такой короткий срок не приняла в себя стольких несравненных воинов; страна наша благоухает, потому что по ней бродят духи этих дорогих для нас мертвецов. Я же пока жив и должен вести своих людей к победе. Но что я делаю — вновь и вновь? Пожираю чужие жизни, насыщаю землю драгоценными человеческими телами — в окрестностях Хуацина, в Пекине, в Инпине. Меня они не пожелали взять с собой. Передо мной громоздятся жертвы, да я и сам уже труп — который земля пока не хочет принять, не позволяя мне присоединиться к тем, дорогим жертвам. Так что какое-то время я еще побуйствую на этой земле; имя Ван Лунь будут произносить как имя одного из богов преисподней; а потом — где-нибудь, когда-нибудь — я засну, так и не узнав, почему все это случилось».

Они спустились к ильмовой роще, привязали коней, уселись на мху.

Желтый Колокол, с болью во взгляде, погладил Вана по плечу: «Что с тобой? Что?»

«Мы должны завоевать для себя царство. Должны возвести на престол Минов, которые станут нашими императорами. Я не вправе допустить, чтобы случившееся оказалось напрасным. Ма Ноу говорил, что его братья и сестры спаяны в одно кольцо; он не желал быть спасенным мною. И теперь я говорю то же самое. Мы не должны допустить — даже если потерпим поражение, — чтобы у нас отняли это: что мы восстанавливаем империю Минов. Во мне, дорогой брат, все беспорядочно кружится. Но в этот железный стержень я вцепился зубами: путь уже предопределен; обо мне вопрос вообще не стоит».

«Что ты имеешь в виду, Ван, — когда говоришь, что о тебе вопрос не стоит?»

Ван с таинственным видом повернулся к высокому полковнику: «Существует разница между тобою и мною. Я — почва, из которой произросло движение у-вэй, присвоившее часть моего духа. Раньше я думал, что должен приготовить для „поистине слабых“ красивое, богатое, чистое жилище в Чжили — и суетился, носился повсюду с Желтым Скакуном; теперь „поистине слабые“ обрели собственный голос, собственную озвучивающую этот голос глотку; они вздыхают, словно являются духом моего тела, — и я обязан предоставить им прибежище, место успокоения внутри меня самого. Они смеются надо мной, как смеялся Ма Ноу. Ма Ноу, ты когда-то рассказывал мне о добрых, отводящих взгляд буддах, но как много с тех пор обрушилось на мои плечи! Теперь, дорогой брат, все ждут от меня каких-то слов, и лица у них такие странные, удрученные. Жена моя осталась в Сяохэ и не проливает слез; но мой сын, которого я произвел на свет без жены, у-вэй, — тот непрерывно плачет и зовет меня. Ты ведь понимаешь, что я хочу сказать. Мой сын способен плакать. Я должен защищать братьев и сестер, как делал всегда. Мы призваны восстановить империю Минов».

Полковник отвел взгляд, собираясь с мыслями, потом сказал: «Ты не похож на Ма Ноу, совсем не похож. Ван Лунь, мой брат, идет правильным путем, но — страшась и вопреки своему страху. Желтый Колокол мало что знает о трудной судьбе Ван Луня. Желтый Колокол просто думает, что нужно быть смелым, нужно бороться. Мы все — дети „ста семейств“, и я повторю за тобой: разве дело во мне? Мы ведь, дорогой брат, хотим очистить наш общий дом, чтобы нам всем было хорошо».

Ван нежно дотронулся до его руки: «Поедем дальше, брат! Смешно — я, с тех пор, как вернулся из Сяохэ, во всем путаюсь. Помню только, что родом я из Хуньганцуни, что имею крепкие кости и здоровенную пасть — а больше я о себе ничего не знаю. Когда-то я познакомился с одним мусульманином и с бонзой. Оба были моими друзьями… Да не слушай ты так серьезно мою болтовню! Ты прямо как Го — тот тоже все качал головой».

Они быстро подскакали — на расстояние полета стрелы — к стене, которую патрулировал один из отрядов осажденных. Им было видно и то, что делалось за стеной: заполненные народом улицы; на рынках, между продавцами и покупателями, — группы шатающихся без дела горожан. Жеребец Ван Луня загарцевал; на лице всадника проступило радостное любопытство; хитрые глаза привычно разбирали по частям группки прохожих. Услышав окрик Желтого Колокола, Ван повернул коня: солдаты на стене натянули луки. Друзья поскакали дальше.

И мгновенно терзавшие Вана мысли куда-то отступили. Да, он убил в Монгольском квартале Ма Ноу и «расколотых дынь» — будто подвел черту под убыточным счетом. Он поверил Ма Ноу, который затем сам, без его участия, осуществил на практике учение у-вэй; с тревогой и ужасом смотрел Ван на то, как все это развивалось и чем закончилось; он по праву решил судьбу движения, ибо оно, по сути, было его детищем; он не хотел допустить, чтобы человеческая низость омрачила умирание этой мечты. Обуянный жаждой мести, он не бросил меча, когда бежал, предрекая смерть врагам, с поля, усеянного мертвецами, — но в глубине души уже тогда знал, что здесь, собственно, и мстить-то не за что, что нет никакого врага, с которым он мог бы сразиться, ибо такой конец секты был неизбежен. И когда Го рассказал ему о смерти Ма Ноу, с него будто страшным рывком сорвали уютное одеяло мстительности: он был побежден, уничтожен, задушен, еще хуже, чем когда-то — дусы. Пришло отвращение: с у-вэй все кончено! И тогда вынырнули Сяохэ, решимость уйти в себя, хитростью — всего на несколько месяцев — вырванный у судьбы покой; крестьянин, всегда таившийся в Ване, казалось, медленно выбирался на волю. Между тем, его учение в Чжили не умерло, а пожирало ту пищу, которую находило вокруг; и Ван не мог долго притворяться глухим и слепым, отрясая с себя, как прах, свое прошлое; гнев на императора снова откупорил его; движение у-вэй, пусть и отклонившееся далеко в сторону, оставалось для него самым кровным, самым дорогим делом. Он вернулся без особой охоты, но мощное движение увлекло его за собой; он сам часто не знал, в чем состоит его долг, мечтал о мягком пути «недеяния» и видел, что вовлечен в бесконечную, безнадежную череду убийств. Он не находил дороги к самому себе. Теперь, заглядывая через стену Шаньхайгуани, он видел кишащие людьми рынки, улицы; и внезапно им овладело радостное возбуждение; в нем дернулось, как рычаг, решение, ничем не обоснованный порыв: «Туда, туда — и без оружия!» Он не понимал, что перед ним возникло подобие давно покинутой им Цзинани, что изо всех его пор капельками пота рванулась наружу приверженность принципу у-вэй. Терпеть, терпеть, страдать, но выдержать все! Не противиться! Как Су Гоу! Впервые за долгое время он опять любил жизнь. Ликующе вскинул руки навстречу городу. Поддался слабости — снова больше всего на свете хотел быть городским шутом.

Войско мятежников полностью отказалось от первоначального деления на две части: боевое братство связало «Белый Лотос» и «поистине слабых» неразрывными узами. Крепкие мужчины и женщины бегали по лагерю, разбивали палатки, толкали тележки с провиантом, работали топорами и мечами; хлопали на ветру черные знамена; о том, что будет дальше, никто не думал. Нужно победить, изгнать маньчжуров, восстановить золотую Минскую династию… «Поистине слабые» ничем не отличались от членов тайного общества — разве что больше гордились собой, в сражениях совершали чудеса храбрости, на лагерных стоянках устраивали для забавы опасные поединки между двумя или четырьмя противниками, всем своим видом демонстрировали грозную уверенность в себе.

Повстанческая армия расположилась широким полукругом вокруг Шаньхайгуани, отдыхала после последних битв; ожидала подкреплений, которые уже выступили из Шаньдуна и Ганьсу. Судя по сообщениям из Чжили и соседних провинций, там собирали провинциальные войска; прибывавшие оттуда люди говорили, что численность этих правительственных формирований резко возросла. Но сообщения подобного рода вызывали у повстанцев только блаженный смех.

Услышав о том, что мятеж расширяется, из Нанкина[314] прибыли двое мужчин, которые утверждали, будто принадлежат к роду Минов. Они присоединились к повстанцам на следующий день после пекинского разгрома и вскоре проявили большое мужество в сражении с солдатами Чжаохуэя. Они были двоюродными братьями: старший — крестьянин лет пятидесяти; младший — юноша лет двадцати с небольшим. Свойственная им серьезность и приятная, благородная манера поведения нравились их новым товарищам. Братья, конечно, могли подтвердить свою принадлежность к прежней династии лишь собственными рассказами весьма фантастического толка, но люди им верили. Вернувшись после конной прогулки вокруг города, Ван спросил младшего из «Минов», женат ли он. Тот ответил, что нет. Ван окинул взглядом красивого загорелого юношу и сказал, что, пожалуй, тому пора бы подумать о женитьбе. Молодой человек улыбнулся, смущенно отвел глаза: он рад, что у Вана хорошее настроение; он припас для Вана гостинец — коробочку засахаренных фиников; почему бы им не полакомиться вместе? Ван эту мысль одобрил, спросил, где его собеседник раздобыл финики. Они уселись перед палаткой, сосали сладкую мякоть, выплевывали косточки, довольно поглядывали друг на друга. Он уже давно не ел засахаренных фруктов, задумчиво пробормотал Ван, — в последний раз пробовал их в Шаньдуне; это было давно. В городе Бошань его однажды пригласили к купцу, который возглавлял «Белый Лотос»; там-то он, Ван, накушался таких сладостей вволю, от пуза. Да, согласился Мин, в здешних краях их нечасто встретишь, особенно теперь. Так что, он правда еще не женат? — продолжил прерванный разговор Ван; в военное время жениться — значит проявить мудрость: после свадьбы, возможно, родится сын, а тогда и умирать будет не так страшно. Да-да, не надо удивляться! Короче: желает ли молодой Мин жениться на дочери маньчжурского военачальника Чжаохуэя? Если желает, то получит ее без всяких хлопот: Ван сам возьмет на себя роль свата. Молодой человек решительно отказался: пусть Ван не обижается, но он, Мин, таких насмешек не заслужил; ясно же, что его родственные связи с прежней династией в данный момент никого не интересуют. Ван не отставал. Как, мол, его приятель не понимает таких простых вещей: если военачальник отдаст свою дочку — считай, он уже на стороне повстанцев; не отдаст — ну, тогда будет видно. Минам не следует лезть на рожон, им пристало обезоруживать врага своей спокойной уверенностью, мыслить дипломатично. «Мин», сбитый столку, покраснел, промямлил что-то неразборчивое. Значит, договорились, подвел итог Ван, прежде чем оба отправились к котлам с пшеничной похлебкой: Мин, пока не имеющий невесты, уполномочивает Вана быть его сватом. И должен сейчас написать для Вана памятку с указанием года, месяца, дня и часа своего рождения[315].

Внутри города тоже имелись приверженцы «Белого Лотоса» и «поистине слабых». Повстанцы, подвергнувшие Шаньхайгуань осаде, пытались наладить с ними связь. Первые попытки — прятать бумажки с сообщениями в бамбуковые древки копий — провалились: такие письма либо вообще не доходили, либо попадали не в те руки; каждая неудача только осложняла «братьям» дальнейшую работу. Более многообещающей казалась идея послать в город — по воде — гонца.

Через два дня после начала осады на горизонте появилась большая флотилия со множеством снующих по палубам людей; корабли приближались с юга. Повстанцев, которые поначалу обрадовались, потому что матросы не носили военной формы и скорее всего были пиратами, при первой же попытке сближения с ними постигло тяжкое разочарование: два крупных судна попросту опрокинули их джонки. Как потом выяснилось, это действительно были пираты, но завербованные наместником Чжили, и император в предвиденьи будущих заслуг даже пожаловал их предводителю павлинье перо. Они теперь гордо патрулировали прибрежные воды, захватывали подозрительные лодки, транжирили — в городе и в близлежащих селениях — свои денежки, а на солдат Чжаохуэя смотрели свысока.

Ван Лунь с пятьюдесятью смельчаками отправился в одно из таких пиратских гнезд. Своим спутникам он сказал, что с их помощью попытается открыть городские ворота изнутри. Вооруженные до зубов, они приблизились к тому рыбачьему поселку, в котором обосновались пираты с трех самых больших судов. С шумом вывалились из какого-то переулка на петляющую между дюнами главную улицу Ошеломленные пираты, в соломенных шляпах и соломенных же накидках, повыскакивали из своих домов. Ван подошел к корчме, возле которой они столпились, и спросил, кому принадлежат стоящие в бухте суда.

Один человек такого же, как и Ван, гигантского роста, но, несомненно, не из числа вожаков, протиснулся вперед и сказал, что Вана это не касается. Ван, разозлившись, сбил ему шляпу на макушку, чтобы не закрывала лицо: зря он так говорит; если суда и вправду никому не принадлежат, то он с товарищами их заберет. Пираты загалдели, с удовольствием предвкушая неизбежную драку: суда, конечно, никому не принадлежат; и вместе с тем принадлежат им всем — а потому о том, чтобы их забрать, чужакам и мечтать нечего.

Что ж, тогда другой разговор, пошел на попятную Ван; собственно, это он и хотел узнать. Нет так нет. А нельзя ли найти какие-нибудь суденышки поменьше — джонки с парусами, — которыми он мог бы воспользоваться? Он и его товарищи хотели бы совершить прогулку по воде, потому что перемещаться по суше — совсем не то.

Пираты, которые тоже так думали, посмотрели теперь на пришельцев более снисходительно, с самодовольством счастливых обладателей кораблей, и насмешливо объяснили, что джонки где-нибудь да сыщутся: ведь их гости, деревенские молодцы, наверняка умеют прилично плавать. А недавно был сильный ураган с градом, который потопил — примерно в шести ли[316] от берега — около шестидесяти маленьких джонок и пять больших; эти лодки можно спокойно брать, так как они уже никому не принадлежат, а оборудованы всем, чем положено. Нужно лишь хорошенько нырнуть — и тогда точно попадешь к тем суденышкам; они вон там — в южном направлении, с небольшим смещением на восток.

Ван сказал, что находит их совет превосходным; и точное направление запомнит. Правда, его товарищи — как, впрочем, и он сам — не настолько привычны к воде, чтоб сходу проделывать такие трудные нырятельные упражнения. Но, поскольку дело это, судя по описанию, нехитрое, он знает, как все устроить. Он и его товарищи просто временно позаимствуют три судна, которые сейчас стоят в бухточке и с которыми они знают как обращаться, и поплывут к тем кораблям; он, Ван, наверняка сумеет довести суда до того места в шести ли от берега, где их ожидают шестьдесят маленьких джонок и пять больших.

Молчание и шушуканье среди пиратов, испытующие взгляды с обеих сторон. Безлюдный берег. Все моряки высыпали теперь из корчмы и издали разглядывали топоры, кинжалы, луки чужаков.

Поскольку они молчали, Ван им предложил еще раз все спокойно обдумать; он же с товарищами пока пройдется по берегу, посмотрит на корабли.

После быстрого обмена репликами между несколькими коренастыми моряками, которые, казалось, были здесь за главных, один из них, с заячьей губой, подошел к Вану и вежливо поинтересовался, кто они такие. На замкнутом лице бронзоволицего чужака тут же заиграла извиняющаяся улыбка: он, мол, простить себе не может, что забыл представиться, — но на проселочных дорогах быстро привыкаешь к дурным манерам. Они все из разных сел, из северной части Шаньдуна; а собрались вместе, чтобы пробиваться на юг, в более благодатные края; только им ни в чем не было удачи: под Пекином они присоединились к повстанцам, но тех вскоре разбили; потом пару дней перебивались одним «собачьим рисом» в Палате Великого Человеколюбия, в Пекине; и вот теперь хотят попытать счастья на море.

Почему же они таскают с собой столько оружия?

Чтобы больше никого ни о чем не просить.

После этой беседы посредник вернулся к своим, предварительно уважительно поклонившись: люди Вана перегородили с обоих концов улицу; ситуация для пиратов сложилась безвыходная.

И они обратились с предложением к Вану, которого с частью его товарищей зазвали в корчму. Они сказали, что были завербованы императором для защиты Шаньхайгуани; не желают ли чужаки присоединиться к ним и тоже получать высокое императорское жалованье?

Ван: охотно, если жалованье для него и его людей будет достаточным.

Еще бы нет — за два месяца службы каждый получит по два ляна серебра.

Чужаки посовещались; их предводитель сказал, что жалованье не ахти какое; а кроме того, где гарантия, что всех их, как только корабль войдет в городскую гавань, не вышвырнут с пустыми руками на берег?

После долгих переговоров решение, наконец, было найдено: вооруженные чужаки для надежности займут два корабля; третий войдет в гавань, привезет половину двухмесячного жалованья, и потом все три судна будут совместно патрулировать прибрежные воды; если же третий корабль вернется из города с полицейскими, это будет расценено как предательство, за которое поплатятся заложники — команды двух других кораблей.

План был приведен в исполнение: Ван получил деньги, он и его люди заняли два корабля, встали на якорь напротив города. Но едва они по наущению пиратов согласились сойти на берег, это приключение кончилось: они еще налегали на лодочные весла, приближаясь к пристани, когда за спиной у них раздался издевательский гогот мошенников, довольных удавшейся шуткой, — корабли развернулись и ушли в открытое море, для Вана и его людей они теперь были недосягаемы.

Ван с частью своих спутников обратился к городским властям, требуя вторую половину жалованья; но чиновники ему отказали: пираты не имели права заключать такой договор; а кроме того, их теперь не поймаешь, да и вообще в настоящий момент они считаются союзниками Сына Неба. Ван стал разыскивать в городе своих сторонников: переодевшись так, чтобы его не узнали, слонялся по улицам и площадям. Много дней ничего не предпринимал — если не считать прогулок, посещения храмов, собирания сплетен, перебранок с продавцами курительного зелья, бездельничанья в чайных. Стояла приятно прохладная летняя погода; о своих спутниках Ван в те первые дни как будто забыл. Потом собрал их в доме смотрителя тюрьмы: он, мол, намеревается кое-что устроить в этом городе, после чего здесь начнется мятеж — а дальше будет видно.

Дворец Чжаохуэя располагался в уединенном месте на окраине города, на северо-западном склоне Магнолиевой горы. Осажденный военачальник редко покидал свой дом; он без толку слонялся из одной комнаты в другую, со двора в сад и обратно. Но больше не стоял у окна, выходящего на море; то, что уже там, так близко, — море, к которому его оттеснили мятежники, приводило Чжаохуэя в ярость: ведь и его солдаты, и собственная удача — все оказалось пшиком, и теперь он, словно кошка, которую хотят утопить, вынужден метаться вдоль кромки воды.

Он часто сидел в отделанном резным фризом рабочем кабинете, покуривал кальян, размышлял. Странный из него получился защитник для Пекина; благодаря какому-то загадочному повороту событий Пекин, хоть и в последний момент, все-таки был спасен; его же — Чжаохуэя — прижали к морю; куда девалась его боевая слава, что теперь думает о нем Цяньлун? Он даже не мог больше обвинять Агуя и высокопоставленных евнухов в том, что они направляли его в неудачно выбранные места. Битва уже произошла и была им проиграна. Молодой неопытный цзунду Чжили, Чэнь Жуаньли, с удовольствием освободит город от осады; военный губернатор Шаньдуна и Би Жуань, военный губернатор Хэнани, тоже приумножат свою славу за его — Чжао — счет. Он потерял лицо. Навлек позор на свой дом и своих предков.

Моложавая Хайтан, его законная жена, как могла, утешала страдальца; гнала заметно постаревшего за последнее время мужа из дома, чтобы он проверял караульные посты, следил за дисциплиной в городе. Но Чжао теперь испытывал отвращение к городу, когда-то горячо им любимому; его тошнило от неискреннего поведения горожан, он неохотно встречался с двурушником даотаем, Дан Шаои, который, когда солдаты вошли в город, радовался, что избежал злой судьбы, постигшей чиновников в близлежащих местечках, — пусть и ценой унижения своего друга Чжаохуэя. Раны Лаосю, сына Чжао, давно зажили; военачальник по большей части бездельничал: играл с сыном в «угадывание пальцев» или сидел в женских покоях, слушал, как его жена учит Най, их пятнадцатилетнюю дочь, играть на лютне-пиба.

Однажды в первой половине дня, когда солдаты упражнялись на холме близ городской стены, из одного переулка в северной части города вдруг как из-под земли вынырнула нарядная процессия — и двинулась по дороге, ведущей к дому Чжаохуэя. Наверняка у тех людей случилось какое-то радостное событие: у всех мужчин, которые следовали за двумя украшенными золотом паланкинами, поверх черных одежд были переброшены длинные алые шарфы. Ударяя в гонги и крича, чтобы люди расступились, они шагали под теплыми солнечными лучами; потом по извилистой дорожке быстро поднялись на Магнолиевую гору. Домашний раб, беззубый старик по прозвищу Папаша, гротескно кланяясь, принял несуразно большую красную визитную карточку, которую ему протянули из паланкина. Чжаохуэй, не утративший, несмотря на свои невзгоды, красивой военной осанки, надел жемчужное ожерелье и, выйдя из жилых покоев, направился к Павильону двенадцати зеленых колонн, навстречу гостям. На визитной карточке стояло не известное ему маньчжурское имя. Шесть незнакомцев, серьезные, с выразительными лицами, вошли в павильон: Ван Лунь и пять его товарищей. Ван представился, назвав маньчжурское имя с визитной карточки, имена для своих спутников он придумал сходу; потом по приглашению хозяина все уселись вокруг стола, разместившегося между двумя колоннами; повисла неловкая тишина. Чжаохуэй хлопнул в ладоши, чтобы слуги принесли чай; и тут от возмущения кровь ударила ему в голову: на его зов никто не явился. Сгорая от стыда, с дрожью в голосе он извинился перед гостями и хлопнул в ладоши еще раз. Но гости постарались его успокоить: они, мол, приехали в город по своим делам, на корабле, заглянули к достопочтенному господину лишь на несколько минут, а что касается челяди — она в нынешние времена повсюду ненадежна.

Гости и хозяин испытующе смотрели друг на друга. Чжаохуэю внезапно захотелось подняться, пойти поискать слуг — и опять странные незнакомцы настойчиво попросили его не беспокоиться: они торопятся и хотели бы поскорее закончить со своим делом.

Опять молчание. Ван, в черном шелковом халате, едва прикрывающем щиколотки, вынул из-за пояса веер, нахмурился, сказал — холодно и твердо глядя в лицо хозяину, — что он и его спутники прибыли в дом знаменитого военачальника как сваты; он сам, находясь в Сяохэ, много слышал об образованной и восприимчивой к искусствам Хайтан, дочери Хуан Цзэдуна, бывшего цзунду провинции Аньхуй; о красоте и превосходном воспитании ее дочери говорит весь город; и хотя спешить в таких делах не принято, господин, по поручению которого приехали сваты, к сожалению, не имеет иной возможности приблизиться к желанной цели. Сказав это, гость своей длинной рукой протянул через стол красный конверт с бумагами, удостоверяющими личность жениха.

Военачальник не сделал встречного движения, только уголки его рта дрогнули. Ван, не смущаясь, предложил открыть конверт: мол, недаром в народной песне поется: «С чего начинать, чтоб дрова нарубить? Прежде всего топор раздобыть. С чего начинать, чтобы брак заключить? Свата найти, все ему поручить».

Когда Чжаохуэй, глядя на визитную карточку, пожевал губами, открыл рот и глухо спросил, с кем, собственно, он имеет честь беседовать, гость ответил, что воспользовался визитной карточкой, только чтобы ввести в заблуждение слуг; на самом же деле он — Ван Лунь, глава осаждающих город повстанцев; как сват он представляет интересы одного из минских царевичей, которому вскоре предстоит взойти на престол; правда, царевич этот — китаец; однако никто из китайцев не оценивает маньчжуров так низко, чтобы отказаться взять в законные жены хорошо воспитанную маньчжурскую девушку.

Военачальник, вскочив, потянулся к гонгу, крикнул: «Эй, слуги! Тайцзун![317] Тайцзун!»

Чужаки поспешно выбежали из-за стола, когда он рванулся мимо них к окну; двое загородили окно; Чжаохуэя, который попытался проскользнуть между ними, но упал, подняли и, вцепившись в него железной хваткой, с поклонами препроводили обратно к его месту.

Ван прислушался, нет ли какого шума за дверью, за окном; через мгновение он уже стоял перед задыхающимся военачальником, чьи глаза бессмысленно смотрели в пространство. Что ж, он, Ван, доставил бумаги жениха, передал брачное предложение; подготовить бумаги невесты и выяснить, счастье или беду сулит сочетание восьми брачных знаков — это дело отца. Так или иначе, они, сваты, хотели бы получить ответ побыстрее.

Военачальник ударил кулаком по столу, взорвался; «Бандиты! Негодяи!» Четверо схватили его, красными шарфами связали ему руки и ноги, положили в темном закутке перед дверью. Ван прошелестел: «Подумайте, достопочтенный. Мы еще вернемся». И, обмакнув в тушь широкую кисть, которую взял с полки, нарисовал на паркете грозный символ Минской династии. Еще мгновение — и вот уже двое самых важных гостей садятся в паланкины; удары гонга, крики: «Дорогу!»; процессия быстро спускается с Магнолиевой горы и исчезает в одном из боковых переулков.

Через полчаса пять младших военачальников, которых Чжаохуэй в тот день пригласил к обеду, нашли на дворе двух валяющихся в пыли домашних рабов — связанных и с набитыми паклей ртами. Папаша, едва его освободили, ринулся, причитая, в жилые покои; дом загудел, как растревоженный улей. Женщины, услыхав хныканье Папаши, повыскакивали из своих комнат. Весь пчелиный рой с воплями устремился на поиски хозяина — и те, что первыми вбежали в зал, об него споткнулись. Хайтан бережно положила себе на колени оскверненную голову мужа; он вздохнул; ему влили в рот несколько капель вина; он обвел мутным взглядом столпившихся вокруг. Младшие военачальники вместе со слугами кинулись по следам чужаков; прошло несколько часов, прежде чем им удалось выяснить, в каком из переулков исчезла процессия. Солдаты, обыскавшие все дома в ближайшей округе, не обнаружили ничего подозрительного; немногочисленные обитатели переулка были подвергнуты бичеванию; итоги дознания, которое Чжаохуэй закончил в тот же вечер, сводились к следующему: в Шаньхайгуани у повстанцев наверняка имеются доброжелатели. Поскольку пройти незамеченным через крепостные ворота невозможно, чужаки, очевидно, проникли в город морским путем; значит, нужно усилить патрули на таможне, тщательно следить за сходящими на берег дружественными пиратами и прочими моряками.

Полицейские осматривали подвалы, брошенные дома в поисках Вана и его спутников. Чжаохуэй зашел в комнату к жене; и не сумел сдержать своих чувств: «Что нам делать, Хайтан? Ты так умна, и вместе с тем не понимаешь простых вещей. Я стал посмешищем для всего города, для моих врагов!»

«Что ж, пусть враги смеются — скоро они будут визжать от страха, как визжали в Пекине. Они избили нашего Лаосю, унизили тебя, теперь хотят добраться и до хрупкой Най. Вовсе не тебе следует думать о дарующем легкую смерть шелковом шнурке, а городским властям — даотаю Дан Шаои и прочим. Отмсти за себя, Хуэй!»

«Что толку? Выдержать осаду нам все равно не удастся. Враги пробираются в город со стороны моря. И бродят по улицам, по рынкам — среди нас; может, даже приветствуют нас, но мы их не узнаем. Сюн прав: когда мириады ничтожных песчинок вдруг ополчаются против людей, людям не остается иного выхода, кроме как бросить все и бежать. Мы, маньчжуры, вызываем здесь всеобщую ненависть. Надо мной смеются!»

«Духу Хайтан хотелось бы переселиться в тебя, Хуэй! Ведь оскорбили нашу с тобой дочь. Смириться с этим я не могу. И если ты не думаешь о мести, то тем упорнее думаю о ней я!»

«Что ты такое говоришь? Они побывали здесь, в нашем доме, но теперь — где их искать? Как ты собираешься мстить, если сама сидишь в клетке?»

«Тан Шаои — двурушник. Он не верит в тебя, трясется за собственную шкуру; из-за того, что он попустительствует всякой сволочи, ты пережил такой стыд; но и с тобой он пока опасается портить отношения. Шелковый шнур давно тоскует по его шее».

Чжао распахнул окно; на фоне красного неба четко выделялись поредевшие кроны деревьев; теплый воздух вливался в комнату; вдруг из сада донеслось мелодичное пение.

Хайтан засеменила к окну, встала рядом с мужем: «Это поет наша девочка»; и восторженно запрокинула голову. «Почему мы пропустили время цветения персиков[318], когда родители Жуань Цзина спрашивали, что мы думаем насчет свадьбы? Сейчас дочка уже могла бы жить не с нами…»

«Мне хотелось еще на какое-то время удержать нежную Най возле себя».

«А теперь, наверное, Чжаохуэй жалеет, что не выдал ее замуж в пору персикового цветения. Ведь они еще вернутся, эти преступники; свяжут тебя, и наших рабов, и меня, а нашу девочку уведут. Они решили ее украсть и, конечно, добьются своего; о, как бы я хотела, чтобы Най сейчас жила не с нами!»

«Тише, Хайтан, а то девочка услышит тебя. Она опять поет. Наш дом надежно защищен. Я удвоил стражу. Бешеные псы больше не залают на моем дворе. Тан Шаои я отправлю в тюрьму. Чтобы согнать противную улыбочку с лица этого пройдохи».

«Что мне за дело до Тан Шаои? Посади в тюрьму хоть семьдесят негодяев, тут же объявится в десять раз больше новых. Девочка поет… Долго ли ей еще петь? Куда ее спрятать? Хуэй, что будет с моей девочкой?»

Хайтан опустилась на циновку, плакала, раскачиваясь из стороны в сторону. Слезы смывали румяна с ее полных щек. И, напитавшись красным, капали на грудь, пачкая светло-голубой халат: «Для кого сватал нашу дочку Ван Лунь?»

«Ван Лунь? Для одного минского царевича — смешно, он даже не назвал его имени. Он дал понять, что минский царевич оказывает нам честь, изъявляя желание жениться на маньчжурской девушке. Давай лучше не будем об этом».

«Что-то пошло наперекосяк между маньчжурами и китайцами. Если бы вы не совершали ошибок, никакого восстания не случилось бы. Вспомни о Тан Шаои — и такие жулики сидят во всех управах! Как же не быть восстанию? А страдать приходится нам. То, что в стране поднялся мятеж, следствие вашей слабости и глупости; ну, допустим, вы разобьете сектантов, так ведь лет через десять они появятся снова. Как мне помочь Най? Где сейчас Жуань Цзин?»

«Жуань Цзин несет караульную службу на городской стене».

«Я бы хотела с ним повидаться. Ты должен послать ему приглашение, с одним из наших слуг».

«В ближайшие дни он не сможет оставить свой пост; да и я не знаю…»

«Зато знаю я. Я хочу поговорить с ним. Хочу его увидеть. Хочу обсудить все с его родителями. Посоветоваться с ними о будущем Най. Весной мы не согласились отдать ее ему в жены, а теперь нас подстегивает нужда».

«Знаки будут неблагоприятными…»

«Тебе, Хуэй, не стоило бы упоминать об этом, не стоило бы расстраивать меня еще больше! Это наш общий ребенок, и мы не можем просто стоять у окна, слушать, как она поет себе и поет, ни о чем не подозревая. Что принесет нам всем эта ночь, что принесет завтрашний день? Пусть Най и ее служанки спят в моей комнате. Я хочу увидеть Жуань Цзина, хочу поговорить с его родителями. Если же ты откажешь мне, скажу тебе так: когда вернется Ван Лунь — а он вернется, вернется обязательно, — я хочу присутствовать при вашей беседе. Я хочу посмотреть на него, хочу его спросить, для кого он сватает нашу дочь. Пусть тот царевич сам нанесет нам визит, если он порядочный человек. И тогда он получит Най. Да-да, Хуэй, китайцы ничем не хуже маньчжуров; если мы помиримся, это пойдет на пользу всем. Я не желаю потерять дочь из-за ваших ошибок!»

«Хайтан, дорогая, ты сама не знаешь, что говоришь. Нет, не знаешь. Ты хоть представляешь себе, какой негодяй этот Ван Лунь? Минский царевич! Да Ван просто хотел показать, что мы с тобой не находимся в безопасности, что он может сделать с нами все, что сочтет нужным».

«Тогда тем более я хочу поговорить с Жуань Цзином. Освободи его на один день — на завтрашний — от службы. Не смейся, Хуэй. Я больше не могу так жить. Если я женщина, это не дает тебе права глумиться надо мной. Беда всей тяжестью легла на мои слабые плечи; а ты — только из-за того, что над тобой посмеялись, — готов схватиться за шелковый шнурок. Помоги мне, Хуэй, помоги той Хайтан, которую когда-то любил!»

Переговоры между обеими семьями не заняли много времени. Между тем, поскольку осаждавшие город мятежники пока не могли перейти к штурму, так как их подкрепления подходили медленно — провинциальные войска затрудняли связь между южными отрядами повстанцев и повстанческой армией в Чжили, — Ван с головой ушел в кипучую городскую жизнь. Он чуть ли не сознательно воспроизводил — имитировал — свою юность в Цзинани. Когда даотая Тан Шаои вывели из его ямэня и, заковав в шейные колодки, препроводили на рыночную площадь, Ван стоял в толпе зевак, читавших надписи на табличках, которые были привязаны к груди и к спине затравленно озиравшегося чиновника: там говорилось, что наказание даотая должно стать предостережением для всех в городе, кто сочувствует повстанцам и не помогает властям задерживать подозрительных лиц. Ван первым положил конец пассивному ожиданию и робким перешептываниям в толпе, окружавшей высокопоставленного чиновника: он поднял с земли кусок гнилой тыквы и сделал вид, будто хочет запустить им в лицо даотая, — но не запустил. Глаза наказуемого вызывающе сверкнули, и тут на него обрушился град насмешек, подначек, плевков, прекратившийся лишь после вмешательства хромого охранника: этот слуга закона в черном соломенном шлеме с черным же петушиным пером спокойно сидел на земле, но, как только в него самого попала дохлая рыбина, с воем бросился разгонять толпу бамбуковой дубинкой.

Ван несколько дней прятался у одного бонзы, в грязном храмике богини Гуаньинь, дарующей детей; и с чувством превосходства наблюдал за жалкими махинациями своего хозяина — безобидного мошенника, который наживался на продаже целебных порошков; потом, привесив себе фальшивую седую бороду, слонялся по окрестностям, развлекался с ребятишками, рассказывая им всякие забавные истории. Иногда встречался с друзьями, чтобы узнать у них новости о повстанческом войске. Часами курил кальян на залитой солнцем террасе ресторана, и в этой растительной жизни ему не хватало только одного — его подруги, молоденькой крестьянки, которая осталась в лагере. Еще он подолгу сидел на песчаном пляже, к северу от пристани. Часто по утрам море ядовито поглядывало на него мутно-желтыми глазищами, выхаркивало комки мокроты, недовольно ворчало. Но потом все-таки меняло свой серо-черный наряд на другой, пурпурный, — царственно роскошный. Под свежим ветром гордо неслись к берегу волны — колесницы, запряженные жеребцами в сверкающей сбруе. Покой струящегося меж ладоней песка. Там впадинка, здесь дюна. Внезапно выныривающие и медленно удаляющиеся паруса. Джонки, карабкающиеся по шарообразной поверхности, переползающие за невидимую линию горизонта. Хуньганцунь лежит к юго-востоку Ван прищуривал сонные глаза, убирал наверх заплетенные в косичку волосы.

На десятый день после вторжения разбойников в дом Чжаохуэя было официально объявлено, что вскоре состоится свадьба дочери военачальника и молодого Жуань Цзина. Ночью невеста внезапно проснулась, разбудила мать и служанок, спавших в одной с ней комнате. Вскочив в темноте, те услышали странное шарканье, доносящееся из коридора. Испуганные женщины долго не осмеливались ничего предпринять. Но шум не утихал, и в конце концов Хайтан распахнула окно, выходившее на задний двор, где спали охранники, позвала их на помощь. Во дворе сразу же замелькали факелы, дом огласился криками. Хайтан осторожно приоткрыла дверь — и отшатнулась. Озаряемый светом факелов, перед дверью стоял широкий стол, очевидно, принесенный сюда из павильона для приемов; пораженные охранники, сдвинув головы, рассматривали лежащие на столе серебряные кольца, изящный золотой жезл, два шелковых мешочка, ларец с двойным символом счастья[319]. Совсем близко что-то шуршало, шебуршилось; мужчины посветили под столом: там в деревянной клетке, ослепленные светом, загоготали и забили крыльями два выкрашенных красной краской гуся. Ночью кто-то тайком доставил в дом свадебные подарки; прислоненное к стене черное знамя с минской символикой ясно показывало, кто это был.

Слуги перепугались не меньше Хайтан, которую в беспамятном состоянии отнесли в спальню. Ее всхлипывания и причитания дочери не смолкали до самого утра, когда пришло время наряжаться к свадебной церемонии. Чжаохуэй даже не стал расспрашивать солдат и слуг, вернувшихся среди ночи после безрезультатного прочесывания окрестностей: он знал заранее, что они ничего не найдут.

Лучшие астрологи города не пришли к единому мнению относительно благоприятной даты для бракосочетания, как и относительно того, можно ли вообще одобрить такой брак: из пяти астрологов трое сочли предполагаемый день и час свадьбы удачным; четвертый, сопоставив восемь иероглифов, обозначавших года, месяцы и часы рождения жениха и невесты, охарактеризовал будущий брачный союз как «сомнительный, третьего класса»; пятый настойчиво предостерегал от проведения церемонии в запланированный день; потому что хотя обрученные и пребывали под властью сочетающихся первоэлементов, металла и воды, но свадьбу их следовало справлять в месяц лошади или крысы, а уж никак не в роковой месяц собаки. Ведь на этот месяц, как всем известно, выпадает «брак пяти демонов»[320].

Занавешенное туманной дымкой солнце освещало день свадьбы. С балкона Чжао, выходящего на задний двор, недвижно свисало красное шелковое знамя с вышитой на нем надписью: «Дракон и феникс предрекают счастье». «Достопочтенная дама»[321], пожилая родственница Хайтан, в платье без рукавов и под красным покрывалом[322], в полдень села в простой паланкин; ее понесли по улицам, более взбаламученным, чем обычно: рыбаки только что сообщили, что большое войско, состоящее из провинциальных отрядов Чжили и Шаньдуна, находится на расстоянии дневного перехода от города и что в лагере повстанцев царит сильное возбуждение. На дворе усадьбы семьи Сюн был сооружен шатер[323]; в шатре закусывали «господа»[324]; в самом же доме «достопочтенная дама» окуривала ароматическими свечами красное шелковое покрывало невесты, наполняла вазу просом, зернами пшеницы, бобами, застилала брачное ложе[325]. Под звуки литавр, труб и гонга специально приглашенный маленький мальчик разложил по углам кровати четыре яблока, защитил комнату от злых демонов, уронив на порог два кусочка древесного угля[326]. И вот уже «достопочтенная дама» выскальзывает из ворот, усаживается в запряженную мулом повозку, едет в сопровождении форейторов, охранников, слуг за невестой — но не на Магнолиеву гору, а гораздо дальше, в тихий, будто оцепеневший дом начальника таможни Чжаосэня, двоюродного брата военачальника.

Сюда в предрассветных сумерках доставили невесту и ее свиту, чтобы отпраздновать свадьбу, по возможности не привлекая внимания. В паланкине Хайтан умоляла мужа перенести церемонию хотя бы на один день, хотела прийти в себя после той ужасной ночи. Но Чжаохуэй, грозно сверкнув глазами, решительно сказал: «Нет». Хайтан знала, с каким трудом ей удалось вырвать у него согласие на тайное бракосочетание, и потому лишь молча стиснула руки.

Нежная Най стояла перед матерью как золотое чудо, не смела шевельнуться в неземной красоты облачениях, которые надевала на нее Хайтан: пурпурный свадебный наряд с широкими рукавами, металлическая диадема на уложенных в высокую прическу волосах; голубые орхидеи цвели на рукавах, волшебный единорог бежал по голубовато-зеленым шальварам[327], две уточки[328] дружно плыли по глади пруда; светло взмывала вверх щебечущая птица феникс. Хайтан погладила руки испуганной дочери; улыбаясь, поиграла с благоуханным покрывалом невесты, которое передала ей «достопочтенная дама»; что-то приговаривала, спела дочери песенку, недавно подслушанную у нее же. И тут зазвучала музыка: восемь «господ», которым предстояло сопровождать невесту, выступили вперед[329]. А прежде процессию возглавляли фонарщики с опознавательными щитками, музыканты: те и другие в потешных зеленых халатах с красными горошинками, в плоских войлочных шляпах[330]. Множество ребятишек прыгало по двору; они-то и заперли перед «господами» ворота; те стучали, совали в щель монетки, пока наконец ворота, под визг и ликующие возгласы, не распахнулись и музыканты не ворвались внутрь. Организацию охраны свадебной процессии Чжаохуэй взял на себя, хотя Хайтан была против каких бы то ни было военных мер. Откушав с восемью «господами» в гостевом павильоне, военачальник отправился в женские покои, где невеста прощалась с матерью, бесцельно кружила по комнате; в лице ее что-то подрагивало, губы трепетали, но плакать она не осмеливалась. По ступеням крыльца, по двору бежала ковровая дорожка; девочка-невеста с легким шелестом плыла в своих тончайших шелковых туфельках рядом с отцом, который по такому случаю облачился в желтый халат, пожалованный самим государем, надел жемчужное ожерелье; павлинье перо покачивалось на его шапке; обут он был в черные атласные сапоги. Не доходя нескольких шагов до ступенек, он подхватил дочь на руки и сам понес к закрытому красному паланкину; девочка покорно смотрела на него снизу вверх. Сигнал труб — и носильщики в голубых куртках, в желтых штанах подняли паланкин, медленно двинулись вперед; шествие упорядочилось, светлая музыка эхом отразилась от стены надменного дома, мрачно смотревшего на вечереющий город. Чжаохуэй следовал за свадебной процессией на некотором отдалении, в закрытом паланкине.

Все более оживленные улицы. Тридцать пеших солдат, десять всадников — личная охрана военачальника — замыкали шествие, держа алебарды наготове. Пока процессия петляла по переулкам, прокладывала себе дорогу на рыночных площадях, сгустились сумерки. Горели фонари. Звуки труб чередовались с более нежными напевами флейт.

Свадебный поезд благополучно добрался до ворот дома Жуаня, которые сразу распахнулись: у входа невесту ждали празднично разодетые «господа». Посреди двора курился беловатый дымок: носильщики подняли паланкин и пронесли красавицу-невесту над раскаленными угольями[331].

Но когда слуги уже собирались закрыть ворота, возникла сутолока среди взиравшего на это действо простонародья, перемешанного с многочисленными солдатами. Напиравшая толпа протолкнула нескольких женщин и мужчин во двор. Эти люди попытались снова втиснуться в толпу, но на них, поскольку они расталкивали других, посыпались удары. В сгустившейся тьме возле ворот началась грубая перебранка, поднялся визг; зрители, которые хотели вмешаться, с возбуждением и любопытством задвигались по двору. Носильщики еще не успели доставить невесту к порогу жилого павильона, когда дерущиеся, теснимые сзади простолюдины заполнили все покрытое коврами пространство двора, зажали паланкин, отбросили в сторону стоявших у ворот нарядных «господ». Возникла заварушка; раздались крики: «Дорогу!»; замелькали палки и плети солдат и полицейских. Многие поворачивали назад, но спотыкались на коврах, падали, оказывались под ногами толпы. На одного долговязого солдата, который без разбора лупил по шапкам и головам, набросились двое мужчин, вырвали у него бамбуковую палку, ткнули ему в глаза два растопыренных пальца. Когда он глухо взвыл: «Убивают! Убивают!», людьми овладел безотчетный страх. В разных местах — и на улице, и на дворе — начались потасовки между солдатами и горожанами, противники рвали друг на друге одежду. В руках у рыбаков, грузчиков, прилично одетых гуляющих вдруг появилось оружие.

Всадники и пехотинцы, сопровождавшие свадебную процессию, которых вместе с Чжаохуэем притиснули к задней стене двора, так что они даже не могли открыть ворота на второй двор, задыхаясь, выставили вперед алебарды как штыки. Всадники пришпоривали своих холеных коней — а те, напуганные шумом, поднимались на дыбы, лягались копытами, оскальзывались на упавших человеческих телах, опускаясь, давили тех, кто оказался внизу. В одно мгновение образовалось особое пространство, заполненное падающими, судорожно пытающимися подняться, вопящими людьми. Передние в толпе изо всех сил пытались уклониться от острых наконечников алебард — выгибались, втягивали животы; но человеческая масса, раздувавшаяся как воздушный шар, толкала их прямо на острия — если они не бросались на землю, рискуя быть раздавленными или задохнуться под чудовищным совокупным весом коня и всадника.

Чжаохуэй, зажатый в угол, надрывал глотку, пытаясь выяснить, где сейчас паланкин его дочери. Последний остававшийся в седле всадник успел крикнуть ему, что видит красный верх паланкина и сломанные штанги в середине двора, — прежде чем взмахнул руками и свалился с коня, которому снизу вспороли брюхо. Алебарды солдат уже валялись, растоптанные, на земле; боровшаяся сама с собой толпа окружила и поглотила — стерла в порошок — носильщиков в голубых куртках.

С грохотом треснули, не выдержав напора, задние ворота. Последние оборонявшиеся, в их числе и Чжаохуэй, пошатываясь, отступали — спинами вперед — на второй двор. На улице и на первом дворе у людей освободились руки. Только теперь они заметили затоптанных и задушенных.

Многие крепкие мужчины, одновременно в разных местах, вдруг закричали с перекошенными от злобы лицами: «Айда к ямэню! Покончим с солдатней!» И замахали кинжалами, ножами, мечами. Они стали пробиваться сквозь толпу: «Солдаты нас убивают!»

Горожане, замечая рядом с собой изувеченные трупы, в ужасе прикрывали глаза и бездумно подхватывали этот клич. Над соседними улицами тоже колыхались испуганные вопли. Группы бегущих, обезумевших, окровавленных, в порванной одежде, одержимых яростью мужчин и женщин сливались вместе. Повсюду люди, оравшие: «Убивают! Солдаты нас убивают!» — пинками распахивали двери домов.

Улицы лежали во тьме.

Но из всех улиц выплескивались бурлящие людские потоки.

Постепенно просыпались и прочие кварталы. Раньше других огласилась криками площадь перед ямэнем. Сперва из выходящих на нее переулков вылетали, как мячики, отдельные люди. Потом улицы начали извергать на огромную площадь более крупные сгустки человеческой массы. И, наконец, сама эта масса, вбирая в себя притоки со всех округи, воздвиглась тысячеруким чернолицым Буддой перед немотствующим ямэнем, тюрьмой и казармой городского гарнизона.

Мутные фонари распространяли рассеянный, тусклый свет, казались кораблями, качающимися на морских волнах. Кольцо безмолвных зданий туго опоясывало красноглазого Будду, чье брюхо разбухало все больше, — и впивалось в его плоть. Факелы — алчущие добычи волки — подбирались ко дворам, к надвратным башням ямэня.

Но еще прежде, чем пламя, которое втихаря уже насыщалось в ямэне, высунуло свою седовласую голову в окно, тюрьма была взломана, ее узники — выпущены на свободу.

Тан Шаои — опознан, мгновенно задушен и растерзан. Добродушно-радостные возгласы незримых убийц, водрузивших голову даотая на полицейскую палку, раззадорили тех, кто стоял дальше, и они, пока не удовлетворенные, хором закричали: «Еще огня! Круши всё!» Когда белая дуга дыма перекинулась с крыши ямэня на ворота тюрьмы, бесноватый огромный Будда затанцевал, ликующе завопил — монотонно, восторженно, страстно: «Огня! Огня! Бей! Круши!» Люди тянули друг друга за руки, хватали за плечи.

Женщины, всосанные рванувшимся вперед мужским потоком, закатывали глаза, вырывали из волос гребни, хрипели, на бегу скидывали одежду, скрежетали зубами, роняя с губ клочья пены. Их зрачки сузились, превратившись в крошечные точки. Они цеплялись за плечи и шеи по-звериному ревевших мужчин, которые инстинктивно сбрасывали с себя их руки. То тут, то там какой-нибудь стройный юноша — субтильный, испуганный — обнимал незнакомого человека за потную шею, печально вздыхал, когда вспыхнувшее сине-зеленое пламя исторгало из множества глоток крик: «Красота, красота!» Но вскоре и его руки взмывали вверх подобно огненным языкам пламени. В голове все начинало вертеться — и сам он тоже вливался в неумолимо жесткий поток.

Над головами клубился пар.

В казарме, выходящей на западный сектор площади, встревоженные солдаты забаррикадировали изнутри ворота. Когда доски начали трещать прямо над их головами, они побросали на землю луки и сабли и, не обращая внимания на окрики командиров, сломали ими же построенную преграду. В узком проходе сразу возникла давка. Толпа ввинчивалась во дворы.

Время от времени чадная пелена окутывала ярко освещенные крыши. Потом опять, сдернув серое покрывало, пламя светло вспыхивало над площадью, разоблачая тысячи зверообразных лиц, прятавшихся под покровом ночи.

Шесть воинских рот хлынули по широким улицам в северном направлении; со стороны лагеря и городской стены доносилась барабанная дробь. Сигналы труб, рукопашные в темных переулках. С крыш и близлежащих холмов со свистом полетели стрелы, зажужжали копья, впиваясь во вздыбленное тело ошалевшей толпы. Людской поток застопорился. Новые роты подкатились, грохоча, с севера, вклинились в скопления мятежников; солдаты забрались на низкие крыши, стреляли оттуда, построившись в длинные ряды, образовав вторую, верхнюю улицу над краем рыночной площади. В паузах между криками раненых слышались дикие взвизги труб, шарканье, невразумительный шум; горный оползень: осаждающие город мятежники штурмуют ворота. Людская масса неудержимо рвалась к северу, но расплющивалась о барьер из солдат.

Когда стали падать на землю первые жертвы лучников, в сторону стрелявших полетели плевки. Потом с яростным ревом люди повернулись и ринулись к южным проходам, разрушая все, что попадалось на их пути. Раненые, открошившись от основной массы, нисколько не заботившейся об их дальнейшей участи, разбрелись кто куда. Их уже не было здесь, когда толпа, отброшенная воинскими подразделениями, вернулась на злосчастную площадь — и солдатские крики, каменная барабанная дробь перекрыли вой, проклятия, свист бунтовщиков.

Разрозненные стычки на площади и прилегающих улицах продолжалась еще около часа. Императорские войска, контролировавшие теперь северные кварталы и площадь, обороняли забаррикадированные проходы в южную часть города. Шум со стороны западного участка стены усилился.

На следующее утро победившие повстанцы, которые прежде осаждали город, размахивали своими черными знаменами по всей окружности городской стены — но тем временем в их собственный лагерь уже вступал авангард провинциальной армии. Решающее сражение этого дня произошло в первые утренние часы. Повстанцы, уступавшие противнику в численности, после тяжелейшей борьбы были разгромлены свежими регулярными частями. Они бежали на юго-восток, возглавляемые Ван Лунем и Желтым Колоколом.

После полудня развернулось второе, малодостойное сражение: между ветеранами джунгарской войны, к которым присоединились некоторые из вступивших в город полков, и городскими бунтовщиками. На этом этапе в борьбе приняли участие и пираты: сперва они топили джонки спасающихся бегством, а потом, высадившись на берег, окружили и взяли в плен группу отчаянно оборонявшихся «сестер» и «братьев».

Чжаохуэя — после этой последней послеполуденной схватки — нашли на заднем дворе усадьбы Жуаня солдаты провинциальной армии. Он лежал в сарае, лицом вниз, с давлеными ранами на предплечьях и тыльных сторонах ладоней, — не то в полусне, не то с помутненным сознанием. Он пришел в себя. Его доставили по опустевшим улицам, в наемном паланкине, к нему домой.

А через несколько часов на покрытых чем-то серым носилках принесли тело юной Най, которая умерла от удушья и потом была затоптана, до неузнаваемости изуродована беснующейся толпой.

Гул сражений отдалился от города.

Перед домом Чжао вкопали в землю красные древки, к ним привязали флаги, привлекающие души умерших[332]. На возвышении, в переднем дворе, над которым соорудили крышу[333], стоял открытый гроб с телом покойной. Синие туфельки с вышитыми на них цветами сливы, кротом, гусем выглядывали из-под драгоценного желтого покрывала, натянутого на раздавленное лицо. Вытканные по всему покрывалу молитвенные формулы образовывали мелкоячеистую благодатную сеть, наброшенную на тело умершей[334]. На шею дочери, под саван, Хайтан надела золотую цепочку со стеклянным кувшинчиком, в который спрятала некое письмецо; в письме указывались личное и семейное имена почившей, ее возраст. Упоминалось также о красоте, воспитанности и целомудрии девушки, о жестокой судьбе, которая ее постигла. Пусть, мол, духи сердечно примут покойницу и не сетуют на то, что больше не смогут — в ее обличьи — ступать по цветущей земле Срединной империи.

Гости, в белых одеждах, появились после полудня, каждый трижды коснулся лбом земли перед столиком для возлияний, стоящим в ногах гроба; взвизгнули дудки, один из гостей совершил возлияние вином, удар в литавры, бряцанье единственного гонга, тишина. Два ламаистских священнослужителя — в желтых накидках, в расшитых золотом тиарах — запели литании, раскачивая кадильницу. Вечером у подножия Магнолиевой горы сожгли красивые бумажные паланкины, ларчик из серебряной бумаги, мишурные наряды, миниатюрную сокровищницу, лютни и скрипки, любимые книги трагически погибшей невесты — чтобы она могла взять все это с собой, когда будет пересекать реку Найхэ[335].

На третий день после смерти, когда души умерших обязательно возвращаются к своему земному жилищу, Чжаохуэй и Хайтан много часов подряд бродили под вязами, заглядывали во все укромные уголки, раздвигали ветки, звали покинувшую их дочь ласковыми именами, жаловались на свою участь, обнимали друг друга, хватались — прислушиваясь, не донесется ли какой звук, — за столбы садовой ограды, со стонами бежали на каждый птичий крик[336], поднимались на крышу дома. Она должна вернуться — ведь злодеев прогнали, ее жених без нее не находит себе места. У нее в комнате все осталось как было, лежат ее книги и лютни, подруги плачут: не хотят разлучаться с ней; враги все убиты, теперь опять можно ехать в солнечную Сяохэ. Пусть она вспомнит, какие там красивые туи, ароматные деревья, пальмы, какой нежный и теплый воздух, бананы. Ни один москит ее не укусит. На лодочке — она будет кататься на маленькой пестрой лодочке, если захочет остаться с матерью; а она сможет остаться, непременно останется — пусть только вернется. И они будут гулять по Хэнхоа, где вокруг озер цветут благоуханные розы; отсюда надо уехать — пусть только она вернется, вернется, вернется! К отцу! И к матери! Най! Хочет ли ее душенька показаться в доме, или в саду, или где? Най! Най!

От усталости подламывались колени; они, ничего не видя, добрели до какой-то комнаты, рухнули на скамью. И опять собрались с силами, потащились на двор; опять искали, махали игрушечными флажками, вытягивали шеи, звали, плакали.

Под хныканье дудок, под монотонную барабанную дробь утром в день похорон вышли из гордого дома мальчики; шелестящая музыка хваталась за стены неуверенными руками чахоточного больного; неумеренно громкие удары гонга вновь и вновь опрокидывали ее навзничь.

Двенадцать носильщиков в призрачных серо-белых одеяниях шагнули к гробу, заваленному белыми платками и лентами, бесшумно подняли его на плечи. Горестные причитания, крики, стоны гостей во дворе. И все покинули дом, возвышение опустело. Синее шелковое знамя рода Чжао несли двадцать четыре человека[337]; за ними через ворота прошествовали носильщики зонтов, четырехугольных «лунных» вееров[338], флажков — и солдаты с алебардами. Шарики из теста — для голодных духов — полетели в дорожную пыль.

Хайтан в комнате умершей играла с лютней-пиба маленькой Най. Ее волосы свисали космами. Лицо не было накрашено. Она задумчиво вертела в руках музыкальный инструмент.

В тот же день захваченных в плен мятежников повезли на больших телегах с рыночной площади за город, к месту казни. Маленькая Най уже покоилась под своим могильным холмом, когда солдаты верхом на гнедых конях погнали нескончаемую вереницу спотыкающихся преступников за городскую стену и дальше, в песчаную котловину. Звуки литавр с рынка. «Поистине слабые» и приверженцы «Белого Лотоса», всего около ста пятидесяти человек, закованы в деревянные ножные колодки; к их спинам привязаны стебли гаоляна, обмотанные бумажными листами с именами преступников. Телеги, запряженные волами, грохотали по мощеным улицам; «братья» улыбались сверху, махали горожанам, которые подавали им пиалы с рисом, чаши с вином. Сидевшие в телегах пели о Западном Рае. Со всех сторон к ним подбегали люди, узнавали в осужденных на смерть своих друзей, знакомых, плакали, но вслух проклинать победителей боялись. Место казни окружала чудовищная человеческая толпа, которую сдерживали солдаты, вооруженные саблями, и полицейские с дубинками.

Запряженные волами телеги подъехали; пение прекратилось. Осужденные по очереди спрыгивали на землю — рядами по двадцать человек.

И уже возник за их спинами палач, голый до пояса; обхватив обеими руками эфес специального обоюдоострого меча, он высоко поднял свое оружие, даже привстал на цыпочки; и с силой опустил его, изогнувшись под тяжестью удара, отделил первую голову от туловища.

Две вертикальные, толщиной с руку, кровяные струи; голова покатилась, моргнув глазами. Рот еще жадно хватал воздух. Коленопреклоненный обрубок — туловище — толчком дернулся вперед, упал.

Солдаты, стоявшие кругом, натянули луки, целясь отчасти в мятежников, отчасти в темную массу зрителей.


ЧЕРНЫЕ ЗНАМЕНА | Три прыжка Ван Луня. Китайский роман | КОГДА В СТОЛИЦУ