home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



В НЕБОЛЬШОМ

еловом лесу к северу от пекинского Маньчжурского города раскинулся монастырь Сихуансы[245]. Там жил тибетский святой.

Его путь от Мулани до Пекина был непрерывным триумфальным шествием[246]. Птицы обоготворяющей любви кружили черными стаями вокруг его тиары. Когда он обосновался в маленьком монастыре Сихуансы, казалось, тысячи магнетических рук выросли из монастырских стен и распростерлись во все стороны, притягивая молящихся. По приказу императора рота Красного знамени[247] постоянно несла караул возле резиденции высокого гостя; но и она не могла регулировать напор паломников.

Необозримые человеческие потоки: телеги, повозки, всадники, матери с младенцами, нищие, князья, бродяги; все взгляды, соединяясь, устремляются в одном направлении; все колени преклоняются по знаку деревянного жезла, поднятого серьезно улыбающимся, крепкого телосложения ламой у ворот, ведущих на монастырский двор.

По утрам Палдэн Еше покидал монастырь через задние ворота и в сопровождении двух ученых монахов пешком прогуливался по окрестностям, как простой лама — в желтой накидке и остроконечной шляпе. Он посетил восточный Желтый храм, Дунхуансы: резиденцию чэн-ча хутухта; потом в паланкине совершил большую поездку к охотничьему парку на горе Хуншань, расположенному к западу от озера Куньминьху. В тамошних великолепных рощах вязов и шелковиц он буквально лучился от восторга: через ущелья и зеленые ручьи были переброшены мраморные мостики, а мимо него пробегали стройные косули.

Лесная роса еще не испарилась на его шляпе, когда он вошел в Монастырь Пятисот Лоханов[248], где перед ним склонились в земном поклоне настоятель и весь монастырский капитул. Здесь, в одном из гротов, мерцали глиняные расписные изображения «восемнадцати мучений и девяти наград».

Одну ночь святой провел в прячущемся в стороне от дороги Монастыре Спящего Будды[249]; до наступления вечера он много часов подряд самозабвенно рассматривал колоссальную статую; оторвавшись же от нее, успел насладиться зрелищем того, как начинается под каштанами парка, среди дарующих жизнетворную влагу прудов нежная и теплая ночь.

Эта восточная земля определенно была благословенна. Люди наполняли ее; и среди них упрочивался благой закон. Чужими, но радостными глазами созерцал таши-лама красоты этих мест, изобильные, словно горы сокровищ: созерцал не как алчный стяжатель, а как жертвователь, как благодетель, который тихо улыбается, радуясь чужой радости. Молитвы и просьбы, тайные жалобы владык звучали в его ушах; даже теплый воздух не мог его отвлечь, и мраморные мостики казались невесомей дыхания; поля сорго, риса при всей своей пышности исчезали, стоило лишь прикрыть глаза рукой. Какой добрый, работящий, по всей видимости веселый народ разыгрывал здесь свое действо; и как властно он угнетал соседние народы! Но даже сам император, владыка Желтой Земли, знал, сколь мало значат десять, пятьдесят, сто, даже тысяча лет, и жаловался на свою участь. Здесь, в этой стране, все пока оживлялось чистым, сладостным, всепобеждающим духом Прекраснейшего и Совершенного Будды; еще не пришло то время, когда должно завершиться правление Шакьямуни, сперва, как гласит мудрое предание, гнет, претерпеваемый святым ламой, столь возрастет, что станет невыносим.

Что же пришлось претерпеть тем безропотным, носителям идеи «недеяния», гибель которых, как жаловался Цяньлун, сопровождалась неблагоприятными знамениями? Бедные ищущие — Будда предоставит им подобающее место среди повторных рождений. Ужасное противоречие: император предчувствовал, как он станет Ничем, но велел убить тех, кто предчувствовал это еще глубже, сознавал всем своим нутром.

Бесконечное умножение рождений, во всех водоемах; мир за одно мгновение разрастается в десять, в тысячу раз.

Если бы мировая гора Сумеру не была окружена семью морями и семью поясами гор, то буйство похоти взорвало бы границы и выплеснулось, потеснив Пустоту[250], достигло бы сияющей Сферы Форм и Бесформенной Сферы.

Как же остановить это, как не ужаснуться, не упасть, задыхаясь, лицом в траву — от страха и сознания своей беспомощности?

Ламы жили, как сваи, забитые в болотистую почву, как острова посреди бушующего моря, как осчастливливающие световые блики, — прерыватели круговращения, размыкатели кольца.

Больше помощи, больше свечей.

И они тоже так нежно горели во тьме — маленькие бродячие свечи, «поистине слабые», наши братья в миру, мертвые из того Монгольского города.

Тихое, но усиливающееся многоголосье — кваканье лягушек — стало отчетливо слышимым; рассевшийся на поверхности воды флегматичный хор пыжился и раздувал щеки.

Однажды этот удивительный человек соблаговолил посетить женщин императорского гарема[251]. Он сидел под зонтом из желтого шелка в открытых носилках; и не поднимал глаз, чтобы не осквернить себя созерцанием прекрасных женщин; они же трепетали под его дарующими благословение руками и, когда он покинул их, бросились целовать друг друга, счастливые тем, что им довелось его увидеть.

Время пребывания таши-ламы в Пекине близилось к концу. Тут-то люди из его окружения и стали замечать, что странник с Горы Благоденствия кажется еще более тихим и сдержанным, чем обычно. Какая-то странная усталость давила на его плечи. Он часто вздыхал; и после своих «погружений» поднимался с пустыми, ввалившимися глазами. Его ни о чем не спрашивали, ибо ни в коем случае не желали дать ему понять, что заметили произошедшую с ним перемену. Кроме того, скорбь по этому поводу противоречила бы их духовным принципам: ведь вечно живой Будда волен сменить свое телесное воплощение, когда пожелает. И все же их охватил человеческий страх за человека, столь щедро раздаривающего свои милосердные дары. Его что-то угнетало. И как-то раз он попытался поделиться своим беспокойством с чэн-ча хутухта — знатоком книг, который его буквально обнюхивал, тщательно регистрировал каждый его шаг: мол, жаркий климат и своеобразная влажность этой страны, видимо, для него неблагоприятны; его тянет к черным войлочным юртам, к заснеженным степям. То было единственное высказывание такого рода; панчэн ринпоче никогда не говорил о себе.

Он не принадлежал к числу тех верующих, которых на всем их земном пути сопровождают особая легкость, радость; он редко общался с детьми и «простецами». При виде круглых детских глаз обычно ощущал скованность. Зато среди «отягощенных душ» чувствовал себя как дома. С ними ему было легко, дышалось свободно; и он позволял себе расслабиться, лучился теплотой. Он ведь с малых лет знал лишь жестокие и ужасные вещи, видел себя окруженным теми, кого покалечили удары судьбы.

И вот теперь он оказался заброшенным в эту гигантскую неподготовленную империю, где со всех сторон что-то, чудовищно громоздясь, наседало на него. Нескончаемо тянулись земли и люди. И он от смятения согнулся. В этом смятении он представлялся себе крестьянином, который должен вспахать всю землю восемнадцати провинций — должен вспахать ее один. Неопределенная дрожь, жужжание, головокружение, коренившиеся где-то глубоко внутри, зудом отзывались в кожном покрове черепа, пропитывали, словно губку, мозг. Страшную усталость чувствовал он в пояснице; а его сердце и легкие, казалось, болтались в нем как деревяшки и время от времени начинали стучать.

Уже четыре дня ворота монастыря Сихуансы были закрыты и во дворы не пускали посторонних. Палдэн Еше болел. В какие-то мгновения ему вспоминался монастырь, который он посетил последним, — с Лежащим Буддой. Статуя произвела на него сильнейшее впечатление, впечаталась в память. Он улыбался; ноги не слушались — он теперь тоже не мог изменить эту позу. Врачи, которые сопровождали его, — тибетские и монгольские — еще не поставили диагноз; через каждые пять часов один из них, всякий раз новый человек, удостаивался благодати — мог пощупать пульс больного.

На пятый день началась лихорадка, лицо святого покрылось сыпью, потом гнойничками, и наконец коллегия монастырских врачей с ужасом констатировала наличие черной оспы.

У несметного множества священнослужителей, монахов, верующих будто вдруг вырвали из рук светильник. Высокопоставленные чиновники, красноречивые наставники, знатоки закона бессмысленно суетились, словно песчинки, которые только катятся, катятся неведомо куда. Из напитавшихся благовонным дымом коридоров ужасный слух выскользнул черной кошкой — крадучись и прижимаясь к стенам; пересек дворы; оттолкнувшись задними лапами, высоко подпрыгнул — и обернулся летучей мышью, шире расправил крылья; издавая пронзительный свист, полетел, уже как желто-серая комковатая туча, к горизонту, закрыл собою все небо.

Цзяцин по очереди с другими главными царевичами дежурил у постели больного, в Сихуансы; сам император, уже направлявшийся сюда, прислал срочного гонца с приказом, чтобы нищим этого города раздали триста тысяч серебряных лянов. В Сихуансы, рядом с покоями пылавшего в лихорадке таши-ламы, не прекращались богослужения. Во дворах еще не успело отзвучать праздничное многоголосие литавр, рожков и белых труб, колокольчиков и гонгов; бело-голубое великолепие выставленных напоказ священных сосудов приманивало к себе солнечные блики и человеческие взгляды. И вот уже монахи окружили монастырские здания защитной оградой из молитвенных вымпелов, «благословляющих деревьев»[252] и «ритуальных шарфов»[253]. А человеческий прибой, бившийся с внешней стороны о стены монастыря, создал вокруг этих стен еще одно охранительное кольцо — из камней с надписанными на них молитвами.

Внутри было тихо. Будда боролся с Богиней Оспы[254]. Настоятели в островерхих шапках и священнослужители в парчовых одеяниях, в пестрых сапогах, бестолково бегали, утомленные и бледные от бессонных ночей; постились — еще более изнуряя свои тела.

В маленьком купольном зале храма каждый третий день справляли соджонг[255] — великий очистительный ритуал. В то время как по сигналу «труб дхармы» человеческие массы за пределами монастыря начинали двигаться с востока на запад, медленно обходя стены под аккомпанемент скрипящего песка, перестука многочисленных четок и нарастающего подобно ропоту бури Ом мани падме хум, посвященные в купольном зале в кровь стирали колени, отбивая земные поклоны на циновках — длинными рядами, одна волна желтых накидок за другой. Бормотание, дребезжание колокольчиков, молитвы, хлопки в ладоши, шумовые музыкальные инструменты. С тяжелым сердцем взял чэн-ча с алтаря маленькое золотое зеркало, поднял его. Старейший чэн-по качнул кувшином со священной водой[256], в левой же руке держал глубокое блюдо. И когда чэн-ча повернул зеркало таким образом, чтобы на него упала тень Будды, чэн-по стал совершать возлияние. Все, кто был в храме, пали ниц. Подслащенная вода текла по поверхности зеркала, капала в блюдо. Тихое пение сотрясало воздух, наполненное блюдо передавалось из рук в руки. Каждый из священнослужителей смачивал себе водой темя, лоб, грудь — и плакал.

Палдэн Еше бредил. Гнойнички расползались по его бронзовой коже; сливались между собой. Поначалу их наполняла желтая жидкость, потом она начинала темнеть, делалась темно-красной, черной.

Цзяцин часами сидел у окна кельи и созерцал осунувшееся, неузнаваемое лицо мудрейшего из людей; лицо, на котором порой два совершенно неземных глаза высвобождались из-под затвора покрытых коростой век и устремляли к синему потолку холодные светлые взгляды — словно два хрустальных источника под вязами Куньминьху. Дородный царевич мучительно завидовал таши-ламе, которому Цяньлун теперь доверял больше, чем собственному наследнику. Однако он не мог сердиться на чужеземца, когда наблюдал этот освобожденный взгляд. Вплоть до начала болезни тибетца царевич — если не считать единственного визита — избегал его, видя в нем опасного паразита, царя «желтошапочников». Однако отчаянное положение больного побудило Цзяцина быть более снисходительным; царевич долго присматривался к таши-ламе — в какой-то момент он содрогнулся при мысли, что его отец вскоре потеряет и этого человека. Цзяцин даже принес религиозный обет, который обещал выполнить, если Палдэн Еше останется в живых.

Врачи обработали тело больного шафранной мазью; связали таши-ламе руки и, держа его за локти, по семь раз прижгли ему правый и левый бок специальными мокса-сигарами, обмокнутыми в конопляное масло[257]. На бумажных окнах, на стенах, на пороге нарисовали охранительные красные знаки. Когда болезнь усилилась и даже во рту начали лопаться гнойные язвочки, врачи нехотя разрешили, чтобы в комнату умирающего были допущены шесть чёйкьонгов[258] — колдунов для простонародья, к которым таши-лама благоволил.

Одетые в накидки из перьев, с птичьими когтями, в безобразных шлемах, на каждом из которых ухмылялось по пять черепов, колдуны, разделившись на две группы, прыгали по комнате перед впавшим в беспамятство ламой и бормотали что-то, уверенные в том, что сегодня совершат лучшее, на что способны. Они призывали ужасного бога Такмэ[259].

Обступив кровать, бросали в воздух какой-то тонкого помола порошок.

В руках они держали железные трещотки; и проводили ими над больным, слегка потряхивая: «Те пятьдесят пять, что собираются на лбу, должны все исчезнуть, как и гнойники оспы. Те семьдесят семь, что собираются на горле, должны все исчезнуть, как и гнойники оспы. Те девяносто девять, что собираются на груди, должны все исчезнуть, как и гнойники оспы»[260]. Они еще долго упражнялись в своем варварском искусстве; потом гуськом вышли из комнаты, напоследок начертив что-то непонятное на пороге.

Но святой и правда в последующие дни чувствовал себя лучше: мог шире открывать рот, глотал холодный чай.

Тогда-то и прибыл Цяньлун.

На том месте у окна, которое прежде занимал Цзяцин, теперь сидел сам великий император — ждал; и боролся за душу умирающего.

Для Цяньдуна больше не существовало ни цензоров, ни коллегии астрологов; со старческой узостью мышления он упорно цеплялся за панчэн ринпоче, на которого возлагал ответственность за мятеж в северных провинциях и который скрыл от него правду, подлинную правду. Да, только Палдэн Еше мог ему помочь.

С застывшим лицом сидел Желтый Владыка на фоне разрисованного красным бумажного окна, ждал пробуждения святого. Сложив руки на коленях, Цяньлун бесстрастно, но внимательно следил за всем, что происходило в комнате. В нем не было нетерпения. Палдэн Еше не мог от него ускользнуть.

На следующий день он опять пришел — и опять ждал.

Вечером третьего дня Палдэн Еше открыл карие глаза и долго не закрывал их, выглядывал в прорези маски из черных струпьев; он узнал Цяньлуна и шевельнул губами. Узнал он и шестерых священнослужителей высокого ранга, которые стояли вдоль стен и ни на мгновение не покидали комнату, чтобы не пропустить приход смерти.

Цяньлун наклонился к уху больного: «Я, ваше святейшество, скорблю о том, что вы так сильно страдаете в моей стране».

Палдэн Еше, казалось, хотел улыбнуться. Но только покачал головой и издал булькающий звук.

Тогда старый император, не смущаясь тем, что здесь приуготовляется величайшее событие — отделение Будды от его последнего телесного воплощения, — заговорил. Он время от времени спрашивал, понимает ли его больной. Тот отчетливо кивал. С жесткой определенностью Цяньлун описал недавние события: мятеж, злодеяние царевича Мэня. Глаза Палдэна Еше, пока Цяньлун шепотом излагал все это, оживились. Святой теперь был в своей стихии — среди «отягощенных душ». Когда Цяньлун довел рассказ до конца, он увидел, что колокола карих глаз качнулись — однако губы больного хотя и дрогнули, но не сумели произнести ни слова.

Император выпрямился, с суровым видом откинул голову.

На следующий день, после полудня, он опять сидел у постели святого. Шесть священнослужителей высокого ранга, в нищенских одеяниях, неподвижно стояли у стен, издали. Император на сей раз шептал настойчивее, повторил свой рассказ, взял больного за запястья, попросил дать ему новый совет, обещал, что построит для Желтой Церкви монастыри в каждой из своих провинций.

Больной силился что-то сказать, улыбался. Но отвечал лишь глазами — и потом взгляд его опять потухал. Лицо императора исказилось от гнева.

Когда император на следующий день вошел в ту же комнату, он застал святого сидящим на кровати. Только четверо священнослужителей, босые и в коричневых рясах, стояли теперь у стены. Двое других поддерживали больного, который не открывал глаз и вообще больше не мог их открыть: у него опухли щеки, веки, лоб. Оба бритоголовых помогали ему, потому что он подал знак, что хочет пройтись. Тяжелая дымка благовонных курений окутывала помещение. В этом тумане Желтый Владыка остановился и как бы окаменел. Никто даже не взглянул на него. Святого поворачивали лицом к Западу. Паланкин Цяньлуна вскоре отправился в обратный путь.

Между зигзагами горячечного бреда, помутнения сознания, мельтешения пестрых пятен Палдэн Еше бодрствовал и видел сны. Стягивающие тело конвульсии, ощущения внутренней опустошенности и головокружительного заглядывания в бездну, состояния упругой просветленности сменяли друг друга. Давящая усталость куда-то улетучивалась. И всплывали белые стены родного монастыря, матовым золотом вспыхивали его крыши. Покойный далай-лама быстро проходил мимо под своим зонтом. Только бы совладать с этими образами, опомниться, опомниться! Короткая передышка в белых залах. Люди, сколько же их — на верблюдах, повозках, тысячи падающих ниц людей. Монастырские ворота, паланкины, гонги. Помощь на море, большие лодки, малые лодки. Он — гигантский, бесплотный — волочил за собой свое Тело Излучения[261] с фосфоресцирующим шлейфом, был столпом высотой до неба, который медленно поворачивался вокруг собственной оси. Никакой дрожи он больше не чувствовал. И вообще не знал, его ли это ощущения — то, что он сейчас испытывает, — или же ощущения других, многих, неисчислимых сознаний. Он парил. И было окутано тайной это парение между шестью таинственными слогами.

Три дня и две ночи шестеро священнослужителей поддерживали святого, который должен был умереть сидя, как Будда. Двое — они менялись попарно — подпирали его спину, все норовившую ссутулиться. Один обнимал голову и не давал ей упасть. Один прижимал к груди умирающего его руки с узловатыми, словно камышинки, пальцами и придерживал остроугольные локтевые сгибы. Один следил за переплетением ног. Один разворачивал ступни, огненно-красные, чтобы они смотрели вверх.

Утром третьего дня Амитаба наконец покинул тело Лобсана Палдэна Еше. Мертвое тело застыло в позе молящегося Будды.

Прошли недели, прежде чем тело Еше отправилось обратно к Тибету, месяцы — прежде чем оно добралось до Ташилунпо, обливающегося слезами города. Дух Будды к тому времени уже давно бродил по любимым заснеженным полям и пастбищам, гладил косматых яков, искал ребенка, которого ему захочется сделать своим новым прибежищем.

Между тем, люди в пекинском монастыре Сихуансы окружили сожженное болезнью тело Лобсана Палдэна Еше, сына тибетского чиновника. И набальзамировали его.

Наутро после кончины таши-ламы перед монастырем зазвучал императорский гонг. Цяньлун в белом траурном одеянии, без пояса, без кольца, без головного убора, остановился перед лилово-бархатной скамьей, на которой в пугающей неподвижности, скрестив ноги, восседал в своем желтом «папском» облачении ужасный Будда.

Черные струпья свисали с раздувшегося лица. Кровянистая слизь капала изо рта. Вместо губ нижнюю половину этой жуткой маски[262] пересекали два тугих валика. Веки были закрытыми; но, как ни странно, уже не опухшими — и потому по сторонам от бесформенной переносицы явственно различались зеленоватые впадины глазниц. Тиара с пятью изображениями Будд, усыпанными драгоценными камнями, сползла на лоб. По груди, по расшитой золотой парче, стекали струйки гноя и терялись под накладными рукавами.

Справа и слева от сидевшего на тронном возвышении Будды, на маленьких столиках, были приготовлены подношения для умерших: пирамидки с рисовыми шарами и глиняными фигурками[263]. Горели ароматические палочки. Священнослужители и чэн-ча благоговейно прикасались губами к доскам пола.

Минуту Цяньлун стоял без движения. Его взгляд скользнул от того места у окна, где он недавно ждал пробуждения святого, к восточной стене, возле которой теперь возвышалось смертное ложе. С холодной невозмутимостью изучал он лицо вознесшегося к небесам ламы. Без отвращения наблюдал за тем, как медленно лопался кровяной пузырь на нижней губе и как потом из него стала сочиться мерзкая жидкость.

Этого человека болезнь отметила своей печатью не зря. Его тело покрылось гнойниками. Он, следовательно, был ничем не лучше прочих молящихся лам. Что ясно показала его судьба. С одной стороны — Монгольский квартал, с другой — черная оспа: хорошо бы взвесить их на весах. Покойный ныне владыка «желтошапочников» не смог дать императору никакого совета, несмотря на то, что прочитал горы книг — Канджур и Танджур.

И тут Цяньлун усомнился. Холодность вдруг разбилась вдребезги. Он упал на колени перед сидящим трупом и зарыдал, но никто в комнате не понял, что плачет он от нестерпимой обиды на ламу, что он яростно обвиняет разодетого в парчу мудреца, обманувшего его ожидания. Цяньлун в своем ослеплении позволил этому обманщику завлечь его, императора, на тонкий лед. А там благодатный старец ускользнул от него, прежде чем император успел опомниться. Насмешник — он мог, когда хотел, плеваться кровью, мог бросить на императора умиротворяющий взгляд, но ни единого внятного слога так и не произнес.

Саркофаг в форме пирамиды-реликвария[264] Цяньлун повелел изготовить из золота. Туда поместили тело Палдэна Еше. Оставшиеся пустоты заполнили белой солью.

Затем на протяжении ста дней справляли заупокойные службы, в которых принимали участие все северные провинции, вся Монголия. Весь народ горевал об удалившемся Будде. А ведь это был не Тибет!

Бесконечная траурная процессия пришла в движение, повернула сперва не к северу, а на запад. Медленно обтекала она западные провинции; люди толпились вокруг золотой ступы и держали ее крепко, будто она была пагодой, дарующей защиту тому или иному месту. Ни днем, ни ночью тяжелый ковчег с трупом не касался земли: он перемещался с одних плеч на другие. После того, как в Сихуансы его — под вой огромных труб — подняли с земли, он вновь опустился на землю только в Ташилунпо, в белом сотрясающемся от рыданий монастыре, через семь месяцев и восемь дней. В Сихуансы в том же году выросла мраморная пагода, которую Цяньлун посвятил памяти святого[265]; золотая верхушка памятника изображала тиару таши-ламы; сбоку размещался алтарь, над ним колыхались длинные шелковые вымпелы.


В НЕКОЕЙ КЛИКЕ, | Три прыжка Ван Луня. Китайский роман | ЧЕРЕЗ ДВА ДНЯ