home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



ЦЯНЬЛУН,

великий император, который получил мировую империю от вечно возрождающейся природы и от Неба, возвращался из северных степей, от своих охот и «погружений», обратно в Мукден[170].

Он опять видел необозримые монгольские ландшафты. Всего несколько дней назад глубокую тишину этих мест нарушили посланники, доставившие ему дань. Тигры выбегали из лесов. С недельными промежутками приходили письма: царевичи и высокопоставленные чиновники заверяли сына Неба в своей преданности и осведомлялись о его здоровье.

Постаревшего императора сопровождала совсем небольшая свита: две сотни всадников его личной гвардии — один маньчжурский полк; и сколько-то доверенных чиновников, друзей, рабов; наконец, оркестр из лучших музыкантов. Император охотился в пограничном районе Монголии, на высокогорье к востоку от Калгана[171]. Светлый прохладный воздух, свободные широкие степи, горные ущелья, разрывающие целостность воспринимаемой глазом картины. В корытообразной долине у города Цинъюаньфу он остановился. Жилища там были пещерного типа, высеченные в лёссовых склонах, — с комнатами, сводами, коридорами[172]. На почти голой равнине паслись гнедые, с густой шерстью лошади. Шли враскачку верблюды, нагруженные тюками с чаем. Кочевники жили в просторных круглых юртах из войлока. Завидев издали императора, плосколицые меднокожие монголы в одеждах с пестрыми украшениями падали ниц.

На границе к императорскому каравану присоединился командующий пограничными войсками в красной отороченной мехом шапке и с красным воротником. Потом они миновали последние отроги Большого Хингана и спустились к Мукдену.

Император смотрел на все отчужденным взглядом, его лицо сохраняло пугающе холодное выражение. Меж высокими ивами теперь замелькали диковинные группы домов. После долгих блужданий по извивам горных дорог император и его свита оказались на невысоком холме и увидали лиственные деревья, женщин со стрелами и живыми цветами в волосах. С восьми башен мукденской крепостной стены грянули пушечные выстрелы. Караван двигался по прямым улицам города, сопровождаемый монголами на низких лошадках, пока среди обычных городских домов не показались желтые блестящие крыши. Дворец императора — Цяньлун оставался здесь пять дней.

В осеннем парке на берегу озера император, один, сидел на табурете, держа на коленях зеленые листья салата. Перед ним спала чудовищных размеров черепаха[173].

Ее спинной щит был черного цвета, с желтыми бороздками. Широкая средняя часть панциря делилась глубокими зарубками на пластинки. Массивные передние конечности выпрастывались в стороны, как плавники у рыбы, и пальцы напоминали шпеньки, забитые в эти лапы. Задние конечности черепаха втянула под панцирь. Император, в черном шелковом халате и черной шелковой шапке без всяких украшений, постучал по спине животного толстой еловой веткой, на которой висели шишки.

И тогда из-под панциря высунулась серая ороговевшая голова — удивительная бесстрастная голова на морщинистой шее, покрытой чем-то вроде сухой рыбьей чешуи. Как у ожившей царской мумии: медленно вытягивалась поблекшая шея, с насмешливой невозмутимостью поворачивался треугольный череп. Равномерно и уверенно, как рубанок, заработали челюсти. Ноздри — будто пробитые сверлом. А с боков — лишенные век, неподвижные, умные (мудрые) глаза: окна охладевшего разума.

Медленно приподнимается с одной стороны щит, опять опускается, толчком передвинувшись вперед. Это — трудная поступь сообразительного, но страдающего от подагры дряхлого старика, который приподнимает зад и, не сгибая колена, волочит по земле больную ногу, одновременно медленно поворачиваясь всем телом на другой. Передние «плавники» — справа, слева — помогают телу «плыть»: отталкиваясь. Панцирь оседает, из-под него показываются длинные задние конечности, включаются в работу. Сопение, едва слышные шорохи вырываются из будто пробитых сверлильщиком ноздрей. И опять зад приподнимается, подволакиваются вперед передние лапы. Это — все равно что карабкаться по плоской поверхности.

Император сидел на табурете, так и не выпустив из рук еловую ветку. Он хотел бы следовать за черепахой, подражая ее движениям, — об этом сейчас и размышлял. Проползая мимо, она, казалось, скосила на него глаза. Он соскользнул с табурета как раз на то место, куда показывал конец ветки, опустился на колени позади животного, которое удалялось от него по направлению к пруду. И, сам не зная почему, отвесил черепахе поклон.

Очень медленно — так пожелал Цяньлун — караван двинулся дальше. Обширные песчаные пустоши чередовались с арбузными бахчами. Река Ляохэ перекатывала свои кашицеобразные — черные с зелеными прожилками — водные массы. Все ждали два дня, пока прибудет постаревший чиновник, начальник речного сообщения из Нюцзюаня, чтобы совершить жертвоприношение для духа реки, — и только после этого решились доверить волнам паром с погруженным в свои мысли императором.

Люди из близкого окружения знали, что император периодически страдает от тяжелейших приступов апатии и вялой расслабленности. Такие приступы начались у него уже в преклонном возрасте. Когда они случались, с Цяньлуном — вообще очень энергичным, полностью владеющим собой человеком — приходилось возиться как с малым ребенком: вести его за руку, усаживать. Лицо великого государя — пока караван беззвучно преодолевал большой отрезок пути по дороге от Синьлитуня — пугало невероятным отсутствием какой бы то ни было воли, безжизненностью черт, тупостью взгляда. Он выпятил губы, бурчал что-то нечленораздельное. Когда песчаная дорога стала неровной и восемь носильщиков замедлили шаг, дверца паланкина открылась изнутри, император вылез и, не обращая внимания на изумленно оглянувшихся передних носильщиков, заковылял рядом со старым алебардщиком, который его не узнал. Церемониймейстеры в ужасе выпрыгнули из своих носилок, забежав вперед, упали перед ним ниц и хотели за руки проводить обратно к паланкину — тут он пошатнулся, с трудом разомкнул набухшие веки и вопросительно на них посмотрел. Глаза его слезились. Прежде чем он снова сел в паланкин, они отерли ему слюну с седой бороды. И дальше пошли пешком, рядом с его паланкином. Перейдя через реку Далинхэ, они ступили на территорию императорских пастбищ. С высоких сторожевых башен в центре Цзиньчжоу грянули приветственные пушечные выстрелы.

Местные чиновники ждали их у ворот. И распростерлись в пыли перед обмякшим телом императора. Его состояние несколько улучшилось, когда кортеж приблизился к Великой Белой Стене. Императора охватило легкое возбуждение. Он много ел, отказывался лежать в паланкине, рвал цветы, которые росли у обочины. Распорядился, чтобы ехали быстрее. Когда сопровождающие спрашивали о его самочувствии, ничего не отвечал, только досадливо взмахивал веером. В один из тех дней он в полубессознательном состоянии залез на гнейсовую плиту, лежавшую у дороги, и упал с нее. И, тем не менее, его реакции были теперь более осмысленными, он смотрел на крестьян, работавших в поле, один раз даже послал за своим походным библиотекарем, но потом отпустил его, так ни о чем и не спросив. Все радовались, что взгляд императора вновь стал ледяным и пронизывающим.

Веял теплый ветерок. Цяньлун раздвинул занавеси желтого паланкина. Ближе к вечеру перед императорским паланкином неторопливо шагали, прогуливаясь, начальник ведомства церемоний Сун и главный евнух Ху Чао. Сун, сутулый человек с морщинистым личиком, носил очки в роговой оправе и напрасно, щуря глаза, пытался рассмотреть красоты ландшафта, которые восторженно описывал ему Ху. Упитанный толстощекий Ху, увлекшись своим описанием, часто хватал достойного Суна за руку и пожимал ее, чтобы по крайней мере таким способом дать своему другу почувствовать всю прелесть этого момента.

Они болтали о том, как тонко один молодой, начинающий входить в моду поэт сумел передать меланхолию серебряных тополей, и о паре удавшихся ему интересных строф на традиционную тему: лунный свет, скользящий по поверхности пруда. Ху, хотя и не получил столь блестящего образования, как академик Сун, принялся расхваливать строгую форму этого стихотворения и чудесные, отчасти изобретенные самим поэтом иероглифы, которыми оно было записано. Друзья вдыхали сильный, пропитанный навозом запах полей.

Вдруг рядом потянуло изысканным ароматом. И зашуршал шелк. Между ними вынырнул среднего роста крепкий человек, который, когда они хотели броситься ниц, удержал обоих за косички и, приобняв за плечи, пошел с ними. Тихий и жесткий голос Цяньлуна звучал теперь вперемешку с размеренным фальцетом Суна и довольным гундосым гудением толстяка Ху.

Император улыбнулся, когда друзья смущенно переглянулись, ибо он подхватил нить их приватной беседы: «Не разговаривайте на улицах — есть такая поговорка между четырьмя озерами, — потому что под булыжниками имеются уши. Досточтимый Ху только что восхищался чудесными иероглифами, которыми молодой поэт записал свое стихотворение. А я вот несколько месяцев назад, в Пекине, имел удовольствие беседовать с одним проповедником веры в Иисуса. И оказалось, что рыжеволосые народы — гораздо большие варвары, чем мы себе представляем. Их посланцы многое мне рассказывали в обычной для них торгашеской манере; в том числе и о своих поэтах. Представляете, эти господа пишут, как им на ум взбредет! Каллиграфия для их поэзии вообще не имеет значения. Поэтом может стать даже неграмотный крестьянин».

«Но это же смехотворно, августейший повелитель! — возмутился седой Сун. — Я, ничтожный муравей, сказал бы, что они просто босяки! И как им только хватает наглости, чтобы хвалиться перед нами своими так называемыми поэтами!»

«Сиятельный Сун, кажется, читал что-то из написанного мною…»

«Всё, августейший повелитель».

«Ну, так уж и всё… Я не люблю, когда мне льстят. Досточтимый Ху тоже кое-что читал?»

Ху почувствовал себя неуютно; он, конечно, легко воодушевлялся, при случае охотно разыгрывал из себя истинного ценителя искусств и мецената, однако его знание конкретных произведений оставляло желать лучшего.

«Осел, к которому вы, великий владыка, обратились, и вправду читал кое-что из того, что вышло из-под императорской кисточки…»

«Но, как видно, не понял — я, Ху, тебя вовсе не упрекаю. И не собираюсь экзаменовать. Речь совсем о другом. Представьте себе: крестьянка — похожая на вон ту — бросает в землю белые зерна; за ней мальчик катит тележку с удобрениями. Жаворонки поют, осень. И нет как будто никакого повода, чтобы запечатлеть это мгновение в стихотворении; оно просто наличествует — и не может быть превзойдено. Но, допустим, я поддамся искушению, захочу его воспеть; тем самым я приму на себя обязательство — по отношению к этой реальности».

«Очень тонко подмечено, августейший повелитель».

«Я еще не закончил, сиятельный Сун. Обязательство обходиться с духом этого мгновения почтительно и бережно, принести ему жертву, как положено приносить жертвы порождениям земли. Так мыслю я себе поэтическое искусство, когда сижу в своем кабинете. Я, ничтожное дитя человеческое, сижу в кабинете — а дух мгновения, которое я хочу почтить, жил пять дней назад: и это две разные вещи. Я приношу жертву небесному духу, как принято среди богатых людей, и потому прилагаю все усилия, чтобы духу восхваляемого мною мгновения жертва понравилась. Какой-нибудь крестьянин или нищий на это не способен; да и поклоняются такие люди другим духам. Итак, я должен выбрать самую красивую, самую мягкую бумагу; и приготовить красную и черную тушь самых насыщенных тонов. Только теперь я начинаю рисовать иероглифы. Это совсем не сообщения, хотя они могут служить и для сообщений; это округлые, исполненные смысла образы, отклики на книги мудрецов; каждый знак красив сам по себе, и они красиво соотносятся друг с другом. Такие образы суть крошечные души, к существованию коих причастна и бумага».

«Замечательно, августейший повелитель, — прошелестел Сун. — Я, недостойный глупец, тоже слышал от нашего придворного астронома, португальца, что на Западе люди пишут буквально так, как воспринимают слова на слух. Что, конечно, удобно, но примитивно. Однако, если величайшему государю угодно, я желал бы высказать ему одну просьбу…»

«Сиятельный Сун?»

«Да будет мне позволено вернуться в мой паланкин или, еще лучше, отдохнуть в палатке здесь на лугу, чтобы еще некоторое время послушать рассуждения августейшего повелителя, пока повелитель оказывает мне такую милость. Дело в том, что старые ноги раба августейшего повелителя стали совсем плохими».

Цяньлун кивнул, и министр отдал короткое распоряжение двум шедшим впереди копейщикам; гигантская процессия остановилась. Пока на лугу слуги разбивали желтую походную палатку императора, а копейщики очищали близлежащее поле от крестьян, сам Цяньлун, стоявший напротив тяжелобрюхого Ху и министра, чье умное лицо обнаруживало явные признаки усталости, вдруг бессильно уронил руки и вздохнул.

Однако оба высокопоставленных чиновника, в это мгновение смущенно переглянувшиеся, были не правы, предположив, будто Цяньлун вспомнил о Пекине и вздохнул оттого, что ему не терпелось вернуться в столицу.

Император, напротив, пожелал продлить путешествие еще на два дня.

Отсрочка возвращения обрадовала всю свиту.

Сын Неба демонстрировал теперь, пусть и на свой особый лад, совершенную гибкость движений — и всем, кто его сопровождал, это зрелище, от которого они успели отвыкнуть, придало бодрости. Император часами дискутировал то с Суном, чью ученость чрезвычайно ценил, то с грубоватым военачальником Агуем, которого когда-то лично произвел из простого солдата в полковники. Находчивость Агуя действовала на него освежающе; нелепые и забавные выходки этого невежественного мужлана служили источником удовольствия для всего императорского двора.

Пройдя вдоль реки Чаохэ, они перешли по серому каменному мосту Байхэ. За селением Нюланшань свернули к западу, на другую, специальную дорогу, которая вела к горам северо-западнее столицы, где располагались императорские загородные дворцы[174].

В Пекине, в северной части Маньчжурского города, заранее расчищали и выравнивали улицы, по которым должен был проследовать императорский кортеж; проходы в боковые переулки заколачивали раскрашенными досками; окрестным жителям и солдатам в день приезда императора под страхом смерти запрещалось до полудня покидать дома и казармы: об этом кричали глашатаи, под звуки гонгов и под барабанную дробь. Поскольку астрологи из свиты императора не смогли вовремя вычислить благоприятный час для прибытия в Пурпурный город, это прибытие задерживалось; путешествующее общество провело целый день в северо-западных горах, и тамошние селяне имели счастье слушать чудную музыку придворного оркестра, который все это время почти непрерывно играл над чистейшим озером Куньминьху[175].

На горе Ваньшоушань, в рощах белоствольных елей, император провел последний день перед возвращением домой; прежде, чем стемнело, он спустился к восточному берегу озера; по мраморному мосту с семнадцатью пролетами добрался до маленького острова, украшенного храмом, в который мог входить только он один; молча встречала его бронзовая корова. В этом храме император говорил со своими предками[176].

Водяная клепсидра показывала двойной час дракона, когда — на следующее утро — императорский кортеж миновал селение Хайдянь. По мощеной дороге они приблизились к Дианьмэнь, северным воротам Императорского города. Когда Сын Неба узрел пурпурные стены[177], начинался двойной час змеи.

Из всех царевичей только Цзяцин[178], сын Цяньлуна от старшей императрицы[179], имел право сопровождать императора в прогулках по садам Пурпурного города. Император в тот день казался необычайно оживленным, под огромным кипарисом он остановился и заговорил со своим неповоротливым сыном, переросшим его на голову. У царевича, хотя он еще не преодолел рубеж сорокалетия, было обрюзгшее, все в складках, лицо — раздавшаяся вширь глыба плоти, — на котором не находилось места для улыбки. Когда этот высокий человек с массивным, круглым затылком радовался, вокруг его маленького упругого рта возникало подобие мерцающей ряби: зазмеившиеся было морщинки отбрасывались назад неподвижными щеками, и потому улыбка как бы трепетала на крошечном островке вокруг губ. Тяжелые веки нависали над глазами. Левый глаз приоткрывался лишь чуть-чуть. Царевич отличался болезненной бледностью. Облик, характер его высочества не поддавались определению; да никто и не мог претендовать на то, что по-настоящему близок к любимому сыну императора: Цзяцину даже простое присутствие рядом с ним людей из его окружения (за очень немногими исключениями) внушало страх. Сейчас царевич нерешительно и равнодушно слушал отца. Он чувствовал к отцу такого рода привязанность, будто тот был благословенным даром, к которому не присматриваются, но с благодарностью принимают. Они беседовали о беспорядках среди мусульман. Цзяцин, по своему желанию и по желанию императора, отказался от возведения вольеров для животных и птиц. Изумрудно-переливчатый павлин расхаживал по мраморным перилам белого мостика[180]. Легчайший ветерок морщил отражение этого моста на темной поверхности воды. А еще — слегка приподнимал подол желтого императорского одеяния и шевелил золотые кисти на поясе Цзяцина.

Уже ближайшая ночь принесла в Пурпурный город кратковременные дожди и прохладу. Желтый Владыка позволил себе два дня отдыха. Он сидел в колонном зале своих личных покоев[181], играл в «выбрасывание пальцев»[182]. Туда же поставили его низкий письменный стол из литого золота. Столешница покоилась на спине слона, массивные ноги которого служили для нее опорами[183]; Цяньлун любил зачитывать свои стихи вслух, обращаясь к длиннолицему Богу Литературы[184], статуэтка которого стояла перед изящной маленькой пагодой в центре стола, и к складкам занавеса. Агуй, его «шут», простодушный и храбрый служака, сидел напротив императора на дощечке черного дерева. Коротконогий крепыш с квадратным лицом и прочным затылком. Агуй никогда не терял уравновешенности: его можно было бы заставить неподвижно стоять в углу, а через некоторое время вновь вызвать оттуда — и он вел бы себя так, словно ничего особенного не случилось. Его неотесанные манеры, хриплый смех, грубоватая речь считались при дворе как бы санкционированными и даже культивировались. Но он сам, казалось, не сознавал этого, расстраивался всякий раз, когда невольно нарушал этикет, и, пытаясь проявлять осторожность, делал себя еще более смешным. Он, бывший крестьянин, играл в «выбрасывание пальцев» виртуозно — лучше, чем сам Цяньлун. Придворные поговаривали, будто Агуй не просто скуп и жаден, но, хуже того, ненадежен; будто он — интриган и доносчик, лишь притворяющийся эдаким славным увальнем. Правда, подобные слухи легко связывались с любым человеком, которому удавалось выдвинуться при дворе; Агуй же очень хорошо зарекомендовал себя в трудном походе против народности мяо[185], что не давало покоя его противникам. Когда капризный старый государь предлагал Агую сразиться в шахматы или заняться другой подобной игрой, элегантные и высокообразованные придворные, которые в это время, например, запускали с террасы для рыбной ловли бумажного дракона, только посмеивались: им казалось, император всего лишь развлекается с глупым «шутом», всерьез же принадлежит только им. Однако на самом деле император в равной мере «принадлежал» и им, завсегдатаям рыболовной террасы, и Агую, и многим другим: для своей жизни он нуждался в разных вещах и людях, но всегда скользил мимо них.

Утром второго дня через полуденные ворота[186] проскакал Чжаохуэй — и в Зале Высшего Согласия[187] трижды три раза пал к ногам Цяньлуна. Желтый Владыка вскочил в седло, выехал через западные Ворота Цветов[188], умеренной рысью — в сопровождении Чжаохуэя — миновал три озера и поднялся на встретившую его птичьим многоголосием Угольную гору[189]. Стройный и гибкий Чжаохуэй славился не только своими несравненными заслугами в походе против джунгаров[190], живших за северо-западными границами империи, хотя никто не забыл этих подвигов, совершенных элегантным военачальником в зеленой долине Или: худощавое лицо Чжаохуэя продубили снежные бури; его маленькие изящные уши слышали больше предсмертных криков, чем уши любого из его современников. И все-таки Чжаохуэй, получивший почетный титул «страж пекинских ворот», человек, которого после победы над джунгарами император лично встречал у входа в летний дворец с чашкой чая в руках, прославился еще и благодаря своей законной супруге. Ее стихи, ее проникнутую бурной чувственностью и вместе с тем сдержанную прозу часто читал сам Цяньлун. Ее звали Хайтан; она была дочерью бывшего военного губернатора провинции Аньхуй. Когда эти двое поженились, они получили в дар от императора обширные плодородные земли в Сяохэ, к югу от реки Янцзы; там, у канала, под теплым небом, ученые мужи воспевали ум и красоту Хайтан, ее высокую образованность, неукротимость ее натуры. Чжаохуэю подчинялись пользующиеся дурной славой ветераны джунгарской войны, в свое время огнем и мечом опустошившие долину Или; власти не отваживались распустить эту армию солдат-убийц — и она стояла лагерем в Чжили, считаясь своего рода резервной гвардией.

Два дня все наслаждались боями птиц — петухов и перепелов, а также катанием на прудах с лотосами. И только Цзяцин, наследник престола, в одиночестве бродил по берегу, он никогда не садился в лодку, ибо не терпел присутствия рядом с ним гребцов; и если его приглашали покататься, отвечал характерным для него жестом: протестующе выставлял перед грудью обе ладони; такое приглашение уже само по себе портило царевичу настроение, и дома его приходилось успокаивать, обтирая ему лицо и шею шелковым платком.

А потом Желтого Владыку накрыли тяжелые покрывала древней традиции. Он с головой окунулся в ужасающую ответственность, в чуть ли не божественные прерогативы, связанные с его высоким рангом. Он ни в малейшей частности не нарушал строгих ритуалов. Ибо без освященного временем ритуала мир рассыпался бы: земля оказалась бы брошенной, люди ополчились бы друг против друга, воздушные духи — впали в неистовство, а Небеса — свернулись как свиток; и началась бы борьба всего со всем. Связь с Небом и преисподней необходимо постоянно поддерживать. Древняя эпоха и ее блистательный цветок, Конфуций, знали, что через каждое движение обычной, повседневной жизни должна течь кровь небес — ибо нет такой малости, которая была бы незначимой. Поэтому Цяньлун не уклонялся от утомительных церемоний. Но не считал это своей заслугой, а почитал за счастье быть носителем особых — не зависящих от других людей, внушающих страх — функций.

Когда в дни перед жертвоприношением Небу он постился и на его неподвижном лице остро посверкивали глаза, все — и слуги, и священнослужители, и ближайшее окружение — знали, что этот человек ничего не делает только для видимости. Ему хватало единственного взгляда, чтобы обнаружить механическое, рутинное в их действиях. Цяньлун молился по-настоящему, с ужасающей серьезностью — как и подобает Сыну Неба.

Пасмурным осенним утром Желтого Владыку понесли в паланкине к Храму Предков[191]. Когда он поднимался на последнюю ступень, на платформу — на расстоянии ладони от императора — откуда-то сверху упал и разбился вдребезги камень. Смущенный дурным предзнаменованием, император все-таки приблизился к табличкам духов умерших предков и помолился им. Позже, когда Цяньлун вернулся в свои личные покои, приближенные видели, как он в рассеянности мерил шагами комнату. Предки были для императора тяжким бременем; они немилосердно карали его. Чем старше становился этот горячий и беспокойный человек, тем отчетливее сознавал, что не достоин своих предков. Его лихорадило от ужасной ответственности, обусловленной уже одним тем, что он, Цяньлун, родился наследником престола.

В тот несчастливый день ему должны были представить отчет о взятии Монгольского города и гибели Ма Ноу. Совсем не подавать отчет или подать его позднее придворные не могли, поскольку поступившие от наместника бумаги уже прошли регистрацию. Астролог, к которому обратились за истолкованием инцидента, провозившись с вычислениями целый двойной час, сообщил, что упавший камень — обломок метеорита; мрачный как туча государь на это сообщение никак не отреагировал. Поскольку до истечения дня император непременно должен был подписать все документы, заместитель председателя государственного совета обратился за помощью к Цзяцину. Тот, хотя и раздраженный малодушием высокопоставленных чиновников, взял это дело на себя. Отчет цзунду (наместника Чжили) ничего не утаивал: он содержал краткую информацию о военной акции, предпринятой против остатков секты; далее описывались осада Яньчжоу, последняя позиция войск, с перечислением имен военачальников, и ситуация, с которой армия столкнулась, войдя в Монгольский квартал: а именно, тот факт, что все его жители оказались мертвыми; наместник обвинял в убийстве сектантов Ван Луня, но упоминал и о слухах, согласно которым причиной гибели стольких людей были демоны.

Цзяцин, у которого от прочитанного побежали по спине мурашки, покачивал свиток на ладони. Будь он императором, уже на следующий день наместник Чжили и все участвовавшие в операции военачальники, а также доставившие послание курьеры были бы казнены. Царевич распорядился, чтобы во второй половине дня для доклада перед Желтым Владыкой явились чиновники, ответственные за издание энциклопедии[192], и в том числе умница Куй, всегда находивший способ увлечь императора. Когда чиновники собрались на рыболовной террасе, первым сделал доклад заместитель председателя государственного совета — о приготовлениях к новой войне с Бирмой; Цяньлун заинтересованно задавал вопросы; от имени приближенных выступил Куй. А после него — Цзяцин. Император, все еще раздумывая над приведенной Куем цитатой, машинально поставил под документом свою красную подпись. Из соседнего музыкального павильона, здания с тремя крышами, доносилось пение мальчиков, смешиваясь с пением двух хоров, расположившихся в лодках на озере. Внезапно император рассеянно передвинул фарфоровую вазу из «голубого семейства»[193]; он хотел спросить Куя о чем-то еще. Потом: передумал; потому что сам уже понял содержащуюся в цитате аллюзию. Пусть ему лучше напомнят, что говорилось в докладе о — … Цзяцин, чье терпение уже почти иссякло, повторил детали, касающиеся бирманцев. Император с удивлением спросил, откуда ему известны эти подробности. Цзяцин: о них только что сообщил докладчик. А почему вдруг сегодня его, царевича, так заинтересовали бирманцы, что он запомнил о них все вплоть до мелочей? Впрочем, не в том дело; пусть лучше Куй — … Долгие расспросы вокруг да около, брошенные искоса взгляды. Император все никак не отставал от Цзяцина: что это, мол, царевич нынче так интересуется политикой — и даже лично представил доклад о локальных беспорядках в Чжили? Он, Цяньлун, сейчас продемонстрирует ему, какими ерундовыми вещами приближенные обременяют своего императора, какими пустяками ему докучают. Возьмем, к примеру, эти документы… Наследник преклонил колена рядом с императором, и тот стал зачитывать ему пресловутый отчет наместника, водя по строчкам маленьким красным жезлом[194]. Но уже после первой трети документа Цяньлун отложил жезл, дальше читал про себя, Цзяцина же попросил отойти подальше. И в течении последующей четверти часа десять придворных не смели произнести ни слова, опасаясь потревожить погруженного в чтение Желтого Владыку; пения император, похоже, уже не слышал — иначе потребовал бы его прекратить. Потом, не удостоив присутствующих ни единым взглядом, император быстро поднялся и, со свитком в руке, проследовал к своему паланкину.

Что происходило в конце того дня в Пурпурном городе, известно весьма приблизительно. Весь вечер Цяньлун оставался в своей комнате наедине с Агуем: после того, как прочим доверенным лицам по каким-то причинам — скорее всего, из-за сильного возбуждения, внезапно охватившего императора, — пришлось эту комнату покинуть. Видимо, в тот момент, когда Цяньлун, утратив контроль над собой, заплакал, он и разбил редкостной красоты сосуд, стоявший на порфировой колонке: древнюю бронзовую вазу в форме лепестка лотоса, соскальзывающего со спины безногой ящерицы. Поздним вечером в темный дворец вызвали двух астрологов — и вскоре отослали обратно. Только когда обеспокоенные начальники гвардейцев забегали под окнами императора, потому что в его покоях долго царила тишина, Цяньлун ударил в гонг. Когда к нему вошли, император сидел в напряженной позе перед обломками вазы; Агуй с устрашающей серьезностью озвучил его приказ: назначить назавтра экстренное совещание государственного совета и одновременно подготовить все необходимое для переезда в летнюю резиденцию. Потом августейший повелитель изъявил желание, чтобы его проводили в спальню. И появились слуги с факелами.


В СЕРЫХ | Три прыжка Ван Луня. Китайский роман | НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ,