12
Коля дважды приезжал в Москву, но чаще мы виделись в Сверловске на сессиях. Гуляли по длиннейшей аллее на главном сверловском проспекте, отдувая летящий отвсюду тополиный пух, болтались по безлюдным боковым улочкам, иногда вместе ходили в библиотеку.
Расписание не совпадало. Сессия у него могла начаться на полмесяца раньше, так что и всего времени на общение выходила неделя. Да и той не было: установочные лекции, консультации перед экзаменами, зачеты, и не всегда сразу понятно, что можно прогулять, а что обязательно посетить.
Вечером жара спадала, на Малышева изредко мычал электрическую песню синий троллейбус, в парках появлялись парочки и редкие хулиганы. Цвела поздняя сирень, нужно было готовиться к экзамену по новейшей истории, а я сидел у Кронбергов и писал стихи.
Когда я пишу стихи, моя совесть чиста: сочинение не ощущается потерей времени, у стихов – особые, монаршие льготы. Никакого беспокойства о будущей оценке за экзамен, ни малейшего ощущения нарушения порядка – ведь именно это настоящий порядок и есть. Время исчезает начисто, оно останавливается, пока подыскиваются ключевые рифмы, пока стиховой период освобождается от случайных, лишних, вялых слов. Приведя четверостишие в надлежащий вид, я переписывал его на отдельный чистый лист, а потом возвращался к черновику, в клубы помарок, к зигзагам росчерков, к плотным прямоугольникам, закатывавшим в небытие ложные глаголы и эпитеты. Так могло продолжаться час, три часа или целую ночь.
А когда стихотворение оказывалось написано, я мог поднять глаза от бумаги, вздохнуть и увидеть предметы вокруг себя в их настоящем, подлинном состоянии. Сидя за письменным столом с выключенной лампой, я видел, как по-разному колышутся листья на тополях и березах за окном, какой несхожий темперамент у их крон. Лист на тополях колеблется сдержанно, приглушенно, а на березах живет, волнуется, ловит мелкое тремоло ветерка. И то еще видно: все листики шелестят и плещут, а на одной ветке просто закипает веселье, как будто там вечеринка у какого-то сквознячка. Я понимал полноту и радость света лампочки, которую наконец зажигал, аккорды волокон в маленьком персидском ковре, винное тепло полированного дерева.
Потом в соседней комнате у Кронбергов звонил телефон, Михал Наумыч говорил празднично-официальным голосом: «Алло! Да-да! Добрый вечер! Кого? Михаила? Минутку», а потом кричал без церемоний: «Мишенька! Мишок! Тебя. Не девушка!» Это звонил Коля. Я быстро собирался и выходил на улицу.