home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



V. Нри


Представьте себе крошечный ручеек, который пробивается из стены ущелья, смачивает покрывающий скалы мох и собирается в выемке на вершине темно-красного гранитного утеса. Из углубления вытекает ручей и вскоре соединяется с двумя другими, едва ли большими, чем он сам. Они, берега которых отстоят друг от друга не более чем на шаг, смешиваются — Темби, Таминконо и Фалико, — бурлят и пузырятся, блестят на солнце, когда тенистое ущелье внизу сменяется засушливой саванной, и устремляются на северо-восток в соответствии с уклоном скального ложа. Океан ждет, когда настанет пора принять эту речушку, — новорожденный поток становится вдвое сильнее, и два дня течения на запад привели бы его к морю… Однако, извиваясь между возвышенностями своих родных мест и пустыней, раскинувшейся к северу, разбухая от маленьких притоков, слепо направляясь вперед по затопляемым равнинам, не знавшим вкуса воды со времени озеленения сахеля, поток становится широкой мелководной рекой, в забытье стремящейся туда, где рельеф площе, под молотами-близнецами солнца и ветра. Притоки сдаются, но река продолжает течь. Облака, соблазнительно зависшие над дальними горами, не беременны ничем, кроме пыли. Сами же горы — это дюны, ландшафт самого низкого звания. Что происходит, когда происходить больше нечему? В песках?

И через них случается пробираться реке. Иногда она отступает. Иногда расщепляется, разветвляется на рукава или же увлажняет болотами и пойменными озерами каменное однообразие окружающей пустыни. Лишенные деревьев берега поднимаются и опадают, русло сужается и расширяется, пока не оказывается, что некоторые части реки правильнее считать озерами, а другие — водопадами. Небольшие области, полные извилистых ручьев и песчаных банок, обозначают ее самоубийственное продвижение в пустыню, где соляные ямы и сухие, изъеденные ветром речные ложа, которые жара обратила в камень, служат предостережением другим рекам, не столь удачливым. Она продолжает течь на северо-восток — огромная сверкающая безмятежность, направляющаяся в сухое забвение. Затем, через шестнадцать сотен миль от истока, она поворачивает.

Дождь, выпадающий во влажный сезон, обрызгивает землю крупными каплями, терпеливо просачиваясь через растрескавшийся гранит и пористый известняк, накапливаясь в грязных лужах и лужицах, которые переполняются, сочатся струйками и каплями, собираясь в болотца и водоемы, которые уже сами объединяют усилия, растут, проходя по ступеням иерархии родников, ручейков, канавок и ручьев, чтобы достичь любого из сотни катящихся разбухших потоков, огромных грязевых водоворотов, в которых колыхаются и дыбятся выкорчеванные с корнем деревья, цепляясь за истощающиеся песчаные берега, прежде чем их снова поднимет половодье и унесет вниз, к месту встречи, которое может оказаться ленивым речным рукавом, тянущимся обратно в затапливаемую долину, или пенным потоком среди утесов, или слабым ручейком, или болотом, или сочащимся влагой мхом… Спуск воды неизбежен, и поэтому все реки встречаются в Реке.

А Река поворачивает на юго-восток, прочь от пустыни и вниз, в саванны и леса, раскинувшиеся в ее нижнем течении, жадно высасывая нижние притоки, набухая, увеличиваясь, катя перед собой грязь и обломки скал, размывая берега и создавая обреченные озера и обратные потоки, загибаясь в сторону океана, словно серп или словно рана, которую мог бы нанести серп, если бы его острое стальное лезвие длиной в две с половиной тысячи вскрыло жилу серебра в милю шириной. Серебра, потому что Река блестит, несмотря на весь несомый ею ил, и безмятежна, несмотря на всю свою огромность. И она замедляется, несмотря на приближение океана, в котором находит свой конец. Она ленится, и ее излучины изгибаются так напряженно и причудливо, что зачастую между их выступами формируются протоки. Она разделяется, и разделяется дальше, и задерживается в стоячих малярийных заводях, которые выносят солоноватую застойную жидкость в бесчисленные ручьи, ныне являющиеся ее руслом. Ил тоже собирается, иногда образуя небольшие острова. Если бы здесь было море, эти островки и песчаные банки пополнили бы собой какой-нибудь архипелаг. Но здесь не море. Река остается рекой, хотя она и сопротивляется здесь, внизу, близ устья, близ океана, подчеркивающего ее малость, океана с его солеными водами и упорным желанием быть непохожим на реку. Последовательно отлагающиеся аллювиальные наносы лишь меняют местами части ландшафта, и маленькие иловые острова, которые Река выставляет в качестве преграды против собственного мощного течения, просто дрейфуют вокруг, растворяясь и срастаясь, исчезая и появляясь вновь…

…Отец…

…никогда не становясь полностью землей и полностью водой. Это местный компромиссный ландшафт, застрявший на стадии изменчивости, водянистое болото, дельта, упрямый остаток неустойчивой мягкой почвы, которую Эри укрепил клинком, выкованным для него кузнецом из племени оки.

— …Дочка? Ты вернулась?

Итак: норовящая отступить Река, что медлит и тянет время за плотным ковром из мангровых деревьев и сотней миль аккумулированной речной грязи — ила. Ее ручьи и острова составляют губчатый лабиринт, в котором Река счастлива была бы блуждать вечно, бездействуя, застаиваясь, никогда не выбираясь окончательно к шероховатому, колючему побережью. Тем временем в ней появляются медленные кругообороты потоков, ложные течения, просачивания, все виды водных уверток. Но дрейф всегда направлен в сторону моря. Все реки заканчиваются в море, растворяясь там и отправляясь к небу, чтобы выпасть дождем на какой-нибудь отдаленной водосборной площади, положить начало другой реке и в конце концов — еще одному растворению. Вода этого безмолвного плавучего мира выжидает в лужах и узких заливах, фальшивых лагунах и обманных озерах. Проливы между мангровыми деревьями — это плоские коричневые зеркала воды, где выставленные в воздух и отраженные водой корневые системы устремляются одновременно и вверх и вниз, словно подвешенные над бездонными оврагами. Небо кажется пудрено-белым блестящим пространством, а отраженные птицы летают вверх ногами, рыбные орлы и белые цапли, странные пеликаны, поднимающиеся из настоящих глубин, чтобы выловить жирных карпов и окуней: всплеск, блестящая лента рыбьих мускулов извивается и тонет в зеркальном мире — или же поднимается в небо. Поверхностные волнения и рябь окаймляют грязевые отмели жидким сиянием. Ил — это пастельная голубизна, или чернота, или же мраморная смесь того и другого. Он воняет, заглушая более нежный запах воды. Когда берега расширяются и эта заросшая джунглями невнятица расступается, уступая место небольшому озерцу или лагуне, над поверхностью поднимается и висит в воздухе слабый торфяной запах, приправленный водорослями и болотным газом. Сваеподобные корни более крупных мангровых деревьев окружены браслетами из синевато-черных устриц. На илистом дне покоятся бесцветные крабы. Из темно-зеленой кроны дерева падает созревший проросток, его тяжелые стержневые корни пронзают мягкий ил и распугивают крабов, которые разбегаются. В воздухе тяжело хлопает крыльями цапля. Теперь, когда паводок спал, вода по большей части неподвижна. Дует гарматан, но здесь он мягок — не более чем сырая дрожь, ночной бриз. В тихой, окаймленной деревьями лагуне над поверхностью воды на несколько дюймов выступают тонкие жерди исанговой ловушки. Три пироги, в каждой из которых по человеку, искусно маневрируют, чтобы захлопнуть ее крышку. Позади мангровых деревьев стоят группы высоких пальм-рафий. Что-то невидимое в подлеске издает каркающий звук. Что-то движется в воде — рыбаки слышат это, — плюх, плюх, плюх, плюх… Со странной размеренностью. Небольшая гребная лодка появляется из-за изгиба ручья и медленно вплывает в лагуну.

Позже вождь с торжественным лицом осторожно снял обугленную кожицу с жирной рыбины идо, вскрыл ей брюхо, вынул кости и предложил Уссе первый из дымящихся филеев. Через щели в изгороди, окружавшей его участок, она видела лица уставившихся на нее людей, но что привлекло их — визит Эзе Ада, появление трех белых или же просто приход незнакомцев, — она не знала. Трое рыбаков, проводивших их до деревни, сидели на корточках чуть подальше от очага. Вождь был очень стар и улыбался про себя, когда Уссе с вежливыми преувеличениями нахваливала еду. Рыбаки переводили взгляды с девушки на ее сотоварищей, но стоило ей бросить взгляд в их сторону, те притворялись, что смотрят на нечто совершенно иное. На ее спутников это не распространялось. Их рассматривали откровенно и пристально, словно они были причудливо вырезанными статуями, прихотливое изящество которых требовало подробной оценки. Когда Диего сделал вид, что замахивается на них, вождь проговорил что-то резким голосом, и после этого местные довольствовались наблюдением издали.

— Одна женщина отсюда взяла мужчину, брат которого живет в деревне ближе к побережью. Мужчина тот умер, и она ушла с его братом ниже по побережью. Иногда она сюда возвращается. Она плетет корзины. Внизу у них там эти бамбуковые хижины.

Теперь вождь вырез'aл филеи для остальных.

— Должно быть, простыла в это время года, сейчас ведь время гарматана. Так или иначе, она продает свои корзины в Иколо и заходит к нам по пути туда. У них там торгуют каждую неделю. Она заходит каждую десятую или двенадцатую неделю, разговаривает здесь со своей семьей. Этот брат — хороший человек. И там у них вдоволь еды. Знаешь это место?

При этих словах Уссе подняла голову — с того времени, как они сюда прибыли, к ней впервые обращались с вопросом. Она проглотила кусок рыбы и помотала головой.

— Как-то раз там были люди из племени нри. Это случилось еще до того, как она туда попала. Брат ей рассказывал. У них были бедствия из-за джу-джу, которое установил их вождь. Потеряли нескольких человек в Реке. Большие бедствия. Это была деревня иджо, как и здесь. Не нембе. Теперь там стало лучше.

Он сделал жест рукой, возможно, указывая направление, и Уссе увидела, что его взгляд опустился на закрытый калабаш, стоявший позади него. Он повернулся к ней спиной.

— Хорошая рыба, — сказала она. — Не слишком сухая.

— Хочешь пить?

Он щелкнул пальцами одному из троих рыбаков, и тот с готовностью поднялся на ноги и начал поочередно опускать чаши в калабаш. Уссе осторожно отпила. Пальмовое вино оказалось густым и сладким, пары его опьяняли, а тепло прогревало до самого нутра.

— Пейте медленно, — сказала она троим, сидевшим напротив. — Оно крепче, чем кажется на вкус.

— Кто эти люди? — вопросил Диего. — Те, о ком ты рассказывала?

Она помотала головой. Вождь надолго приложился к своей чаше, наблюдая за обменом репликами, но ничего не понимая.

— Акулы, — сказала она, внезапно вспомнив. — В той деревне были беды из-за акул.

Вождь кивнул.

— Теперь там намного лучше. Жители во множестве убивают их после дождей, когда поднимается вода. Мы посылаем им настой катеху. Если пропитать сети, те гниют медленнее. Эта женщина говорит, что у их вождя целые ожерелья из акульих зубов. Он думает, что из-за этого зубы у него никогда не выпадут. — Вождь ухмыльнулся, показав ей полный набор сияющих зубов. — Катеху действует лучше. Как мне кажется.

Пока они говорили, голова Диего покачивалась взад-вперед. Остальные двое были заняты своей рыбой, отрываясь от нее лишь затем, чтобы отхлебнуть из чаши. За изгородью появилось еще больше лиц. До этой деревни они добирались по такому узкому ручью, что мангровые деревья смыкались над их головами, образуя глянцевый зеленый туннель. Ручей впадал в лагуну, очень походившую на ту, где они соорудили свою ловушку, с той разницей, что в центре ее находился пологий остров, на котором насчитывалось около дюжины огороженных участков. Внутри их стояли иловые хижины, крытые пальмовыми листьями, — на сваях, в четырех-пяти футах над землей. Двое детей, ворошивших угли на дне наполовину готового каноэ, при подходе незнакомцев стали кричать и подпрыгивать, но замолкли, увидев, что сидящие в пирогах люди смотрят на новоприбывших с сомнением.

— В этом году у нас много раков, — сказал вождь, — Говорят, урожай в глубинных областях опять выдался плохим. Жуки истребляют ямс. Тамошним жителям надо бы есть раков. Ловушки делать так просто…

Он начал описывать эти ловушки, длинными пальцами нарисовав в воздухе конические корзины, а затем мимически изобразив спусковой механизм. Уссе заинтересованно кивала. Трое ее спутников смотрели на вождя с большим вниманием: было смешно наблюдать, как они одновременно поворачивают головы, следя за его жестами. Уссе вспомнила первые свои недели в Риме, когда она ничего не знала, ничего не понимала. Язык человеческих рук был единственным, который она тогда понимала. Издавна существовал культ руки, называвшийся Игендой, но он предназначался для воинов и торговцев, и все его правила касались либо успеха в бою, либо обретения богатства. А должен бы существовать культ для разговаривающих рук, при том для разных языков… Ее разум блуждал среди этих мыслей, а вождь продолжал объяснять, как ловят улиток в простые корзины. Он описывал корзины в прежней манере, как поняла Уссе, отчасти из гостеприимства к троим мужчинам, которые не уразумели бы ничего другого, отчасти из доставляемого этим удовольствия (ловушки, что он описывал, были сложены под забором), а отчасти, но это стояло на последнем месте, из любопытства. Здесь не голодали. Урожай не погиб. Не было ни войн, требующих умиротворения, ни закисания почв, которое надо было прекратить, ни духов, чтобы их изгонять. Вождю хотелось знать, что здесь делает она сама, старшая дочь Эзе Нри, приплывшая через мангровые деревья с тремя спутниками, чьи лица словно присыпаны пеплом. Но он не смел обратиться к ней с прямым вопросом. Отметины на ее лице — ичи — запрещали проявлять любопытство. Сами нри запрещали делать это.

— Эти люди со мной, — сказала она. — Мы приплыли от побережья. Завтра нам надо пробираться дальше вверх по реке. Там, в заливе, осталась большая лодка, и на ней мы оставили двоих — таких же, как эти. Им нельзя причинять вред.

— Возле того залива есть деревня нембе, — сказал вождь, явно испытывая облегчение: ведь ее дела не затрагивали его самого. — Некоторые из моих людей знакомы с ними, но они очень свирепы. И они слышали рассказы, что ходят вдоль побережья. Они ненавидят белых… — Он поворошил угли в очаге. — Утром я вышлю людей, и они расскажут этим нембе, что говорит Эзе Ада. Может оказаться слишком поздно.

Теперь было уже совершенно темно. Перешептывания по ту сторону изгороди стихли, но Уссе видела, что дюжина или больше жителей деревни по-прежнему выжидают там, наблюдая за ее подопечными и за ней самой. «А что ты думаешь об этих людях?» — спросила она у себя. Ей хотелось, чтобы все поскорее закончилось. Вождь заявил, что спать она будет в этой самой хижине, а он отправится в хижину своего сына, который сейчас отбыл в глубь материка торговать мангровой солью. Он замешкался, скользнув взглядом по троим мужчинам, и девушка заметила, что по лицу его пробежало беспокойство. Она заверила его, что те не сделают ничего сверх того, что уже делали, а именно: ели, пили, затем спали, как обычные люди. Зловредные духи ищут, кому бы навредить, и обитают в тех местах, где зарождается зло. Утром она разровняет и очистит землю, на которой спали мужчины, если от них останется какая-то отметина. Выслушав это, вождь коснулся правой рукой своего лба, подал знак женщине, стоявшей за изгородью, и та вошла, глядя себе под ноги, хотя до этого разглядывала их достаточно бесцеремонно. Она выгребла угли из очага и стала раскладывать их в неглубокой яме под планками кровати, на которой Уссе предстояло спать. Чтобы ей было тепло, объяснил вождь.

Она легла и стала дожидаться, когда заснут мужчины. Спустя какое-то время, когда из всех хижин больше не доносилось звуков, она неслышно поднялась и пошла к воде. Гарматан был прохладным ветерком, едва шевелившим листья деревьев, но все же руки у нее покрылись гусиной кожей. Она села и прижала колени к груди, обхватив их руками. Проделанное путешествие больше не было силой, толкавшей ее вперед. Как только великан, работая веслами, завел шлюпку под мангровые деревья, Уссе ощутила другую тягу, беспокойное нетерпение. Путешествие, дергавшееся позади нее, было бесполезным хвостом. Она отсекла его. Все это теперь стало неважным; девушку притягивало ее собственное предназначение. Она закрыла глаза, воображая мангровые деревья вокруг, затем саму себя, как она отталкивает их прочь, мановением руки проделывая в них огромную просеку. Оставалась вода. Вода могла бы просто утечь. Но куда? Есть ли такое место, где поместится так много воды? Ее запах щекотал Уссе ноздри. Она воздвигла земляной конус, и вода устремилась вниз по его склонам. Земля под ней была твердой. Уссе оттолкнулась от нее, поднимаясь, позволяя земле удаляться от ее ног с необыкновенной скоростью. Теперь ничего не было. Она осталась одна, не здесь, не в деревне иджо, на островке из речного ила, но где? Она ждала. Эри упал с неба, или же так гласило предание, когда его рассказывали маленьким детям. Игуэдо говорила ей, что существует другое небо, позади неба, которое можно видеть. Это было то небо, не привычное голубое, с его знакомыми облаками и знакомым солнцем. То небо. Это небо. Никогда не заходи слишком далеко, когда спишь… Клохтанье и запугивания Игуэдо. Такие, как ты, маленькие девочки, могут заблудиться… Уссе сидела далеко внизу, возле лагуны, а за спиной у нее похрапывали ее трофеи. Эусебия умерла — туда ей и дорога. Она была Эзе Ада, старшей дочерью Эзе Нри.

Отец?

Эри упал с неба, которое было образом тех мест, где она не бывала. Он упал на сотрясающуюся землю, мягкую и грохочущую, которую успокоил и укрепил клинком из кузни оки. Она выжидала какое-то время, сидя на корточках и прислушиваясь.

— …Дочка? Ты вернулась?

Эри был первым из Эзе Нри. Он погрузил свой клинок по самую рукоять и почувствовал, как тот дрожит и извивается. Вцепившись в него обеими руками, Эри смягчал эту дрожь и вскрывал землю, вытаскивал клинок и вонзал его снова, пока содрогания не прокатились вверх по лезвию и не замерли у него в костях. Он был сильным человеком. Вложив клинок в ножны, он оглядел землю вокруг себя. Земля была в пятнах. Эри испугался содеянного.

Ты успокоишь мою родину? Пробудишь меня ото сна?

Отец, я привела белых…

Эри сказал: «Ала, Мать Земли, я запятнал тебя своей работой. Что мне делать?» Ала услышала его и обратилась к другим Алуси — к Игве-на-Небе и Аро-Времени, к Ифеджиоку, охраняющему ямс, и к Агву, богу-шутнику. Игве послал дождь, чтобы смыть пятно, но оно глубоко въелось, засохло и никак не смывалось. Аро заглянул в будущее, но, насколько он мог видеть, пятно оставалось на месте. Ифеджиоку ничего не сказал. Агву надо всеми ними насмехался. Тогда Ала пришла к Эри и велела ему очистить землю, ибо, когда Аро размотал достаточно времени, выяснилось, что земля снова начнет содрогаться, станет мягкой, как море, и его народу придется снова успокаивать ее и укреплять.

Зри сказал: «Но как я узнаю, когда настанет это время? Я — Эри, и я не знаю. Как я скажу им?»

Ала объяснила ему.

Я доставлю их к тебе.

Как ты обещала.

Как я обещала…

Когда она поднялась, небо на востоке уже светлело. Устало идя обратно, она заметила в слабом утреннем свете, как чья-то голова тихонько — украдкой — опускается на циновки из рафии, предоставленные вождем для троих ее спутников. Она снова забралась на кровать и стала искоса оглядывать пространство внутри изгороди, наблюдая за троими мужчинами, один из которых притворялся спящим. Но все трое выглядели одинаково: раскрытые рты, разметавшиеся конечности, смеженные глаза.

Ил менял цвет, голубой и черный уступали место темно-ржавому, по мере того как они удалялись от пределов досягаемости морских прибоев и вода в лагунах и ручьях становилась все менее соленой. Сальвестро зачерпнул ее горстью и плеснул себе в рот. Все еще солоноватая, но не так, как вчера, тем более — как позавчера. Он понимал, что путь их лежит на север.

Среди мангровых деревьев начали показываться веерные пальмы и огромные тополя со странной листвой — частью зеленой, частью красной. Берега ручьев, вдоль которых они плыли, у самого края воды густо поросли тростником и приземистым кустарником, меж тем как необъятное сплетение вайи и лиан скрепляло панданусы, пальмы и другие деревья, названий которых Сальвестро не знал, в сплошные утесы. Некоторые лагуны были покрыты саурурусом, и их лодка оставляла за собой темный проход среди мясистых листьев, которые тут же смыкались вновь, но затем раздвигались носом следующего каноэ. Или одного из следующих каноэ, потому что после той первой ночи им уже не приходилось плыть в одиночестве. Каждое утро они отправлялись из какой-нибудь рыбацкой деревни, предложившей им свое гостеприимство, с эскортом, и тот сопровождал их до места очередного ночлега. Каноэ были гораздо быстроходнее их гребной лодки и обычно имели на борту четверых или шестерых молодых людей, которые держались на почтительном расстоянии, плывя им вслед или стрелой вырываясь вперед, чтобы разрезать лианы в труднопроходимых протоках тяжелыми, острыми как бритва мачете, потому что кроны подлеска зачастую свисали над ручьями, и тогда эти водные тропы становились прохладными зелеными туннелями, где всепоглощающая тишина болота, казалось, сгущается во что-то непроницаемое. Сальвестро ощущал острую потребность громко кричать и одновременно нежелание нарушать полный покой, шатром раскинувшийся над этими беззвучными местами. Уссе предупреждала, что здесь, в тихих водах, выжидают и прислушиваются крокодилы и водяные змеи. Но его стремление хранить тишину не имело к этому никакого отношения. Разговаривали они между собой редко, да и то вполголоса. Бернардо греб. Диего неотрывно смотрел поверх борта, и лицо его совершенно ничего не выражало, словно он предельно изнемог от недосыпа. Когда они добирались до места, где предстояло заночевать, — в каждой очередной деревне вождь и старейшины становились все более изощренно-почтительными с Уссе, — то казалось, что эти чары снимаются насовсем или на время, потому что Сальвестро с Бернардо говорили в такие часы о чем попало, Уссе обменивалась приветствиями с местными, часто указывая на своих спутников, вокруг звучала болтовня, человеческая речь среди водного безмолвия, но Диего все равно говорил мало или вообще ничего не говорил.

Чем дальше они продвигались на север, тем более торжественными становились приемы, оказываемые им в деревнях. Солнце скрывалось за растительностью, ограждавшей болото, и по воде ползли длинные тени. Сопровождающие подбирались тогда немного ближе и поторапливали их. Они огибали излучину, и внезапно появлялись знакомые хижины на сваях, а на берегу их поджидала небольшая группа людей, позади которых собирались все остальные, переговариваясь между собой, пока не замечали лодки. Они втаскивали лодку на берег, и все жители деревни склоняли головы, пока Уссе не произносила чего-то торжественного на своем языке, после чего местные стояли уже не шевелясь, а глаза их блуждали между молодой женщиной и ними. И все же, какими бы сердечными ни были взаимные приветствия, деревенские избегали смотреть на Уссе впрямую, неловко упирая руки в бока. Они боятся ее, постепенно осознавал Сальвестро, и это имело какое-то отношение к той местности, куда они направлялись, — то ли Рии, то ли Нрии. Сальвестро спросил насчет названия, и Уссе велела им всем впредь его не повторять.

Ели они рыбу, а иногда что-то вроде овсянки, серое и липкое, и заливали это сладким ликером, который местные называли «томбо». Сальвестро опрокидывал в рот столько чаш, столько мог, напиваясь до потери сознания. Вечер подходил к концу, и глаза у него слипались, но не от ликера. Усталость изматывала его, как лихорадка. Болели руки и ноги, в голове стучало. Казалось, Сальвестро едва-едва способен бодрствовать. И все же спать он не мог.

Муравьи, подумал он в первую ночь. Крылатые муравьи.

Они встретили троих человек на пирогах, которые показали им путь по напоминающему длинный шалаш ручью к своей деревне, где они поели и выпили. Это была их первая ночь на твердой почве после Рима, после плотно утоптанной грязи под мостом Святого Ангела. Уссе и какой-то старик, вроде бы вождь, тихо разговаривали между собой на своем языке. Сальвестро ничего не понимал, пока старик не начал изображать руками какие-то предметы — по-видимому, лодки разного вида. Перед этим рыбаки с любопытством разглядывали их судно, которое было шире в средней части и гораздо короче, нежели их пироги. Старик, должно быть, расспрашивал о нем. Позже им дали циновки из рафии, чтобы удобнее было спать на жестком земляном полу. Уссе заняла сделанную из планок кровать в другом конце хижины. Сальвестро помнил, как его голова бессильно опустилась на землю и сон накрыл его огромной теплой волной. Его потянуло куда-то вниз, прочь от товарищей, лежавших по обе стороны от него, от этой деревни, ото всего — в уютную тьму. Потом это все и началось.

Проснувшись в первый раз, он обследовал грубые волокна циновки, нащупывая выбившееся волокно, которое, по его предположению, как-то проникло ему в ухо и так натерло, что пришлось пробудиться. Он отщипнул ногтями множество грубых волокон и снова погрузился в приятный сон… Или клещи! Он, видимо, опять проснулся — те пытались влезть ему в волосы или в уши, чтобы отложить там яйца, из которых выйдут новые клещи, если только клещи и в самом деле откладывают яйца. Скорее в уши, потому что на этот раз его вроде бы разбудил какой-то звук. Это лапки насекомых царапали его барабанные перепонки. Проснувшись, он ничего такого не услышал и снова начал задремывать, ничем не тревожимый. Он заснул, но ненадолго: раздался шепот, очень отдаленный или очень приглушенный. Муравьи? Крылатые муравьи? Или, может, далеко-далеко через подлесок пробирается какое-нибудь животное побольше и звуки его неуклюжих движений разносятся в неподвижном ночном воздухе?.. Однако воздух не был неподвижен. Дул ветерок. Ветерок, который шуршал листьями деревьев, листьями размером со сковороду и листьями размером с наперсток; зонтики соцветий, вайи, лианы — все это сухо скреблось друг о друга там, далеко, в не отмеченных на карте болотах. Нет, это было чем-то другим, это шелестящее, свистящее, беспокойное шевеление, которое проникало ему в уши, прерывистое шипение, умолкавшее, как только он пробуждался, и возобновлявшееся, как только он засыпал. Выглядело это так, будто звучит множество голосов: беглые подъемы и понижения, разные регистры, — но все вместе оставалось совершенно непостижимым и сводило с ума… Сальвестро сел. Все прекратилось. Через открытую дверь хижины он видел светлевшее небо, воду, едва-едва отличимую от возвышавшихся над ней мангровых деревьев, потом какую-то фигуру, поднявшуюся у края воды и направившуюся к нему. Уссе? Да. Он опустил голову, понимая, что до рассвета остается уже недолго, самое большее час. Единственный драгоценный час. Голоса смолкли. Но на следующую ночь они вернулись.

Итак, их почти беззвучное путешествие среди беззвучных болот продолжалось, среди разнообразных пальм и деревьев повыше появлялись глянцевитые темно-зеленые папоротники, а ближе к вечеру водную поверхность разбивали окуни с зубами как у собак, заглатывая водных мушек, откладывавших личинки. Мангровые деревья исчезли, ручьи стали шире, а участки суши между ними — выше. У Сальвестро вокруг глаз образовались черные круги, и он проводил эти дни, дремля в тесной лодке, то вплывая в сон, то выплывая из него, — он знал, что из двух или трех ближайших ночей спокойно проведет лишь одну. Ручьи превратились в длинные цепочки лагун. Потом, несколькими днями позже, когда слева от них проплывала роща деревьев абара, он мельком увидел за ними что-то блестящее, пронзающее древесный полумрак. Земля там сужалась, переходя в косу, затем в стрелку, и когда маленькая гребная лодка обогнула последнюю завесу кустов, перед ними оказалась открытая вода: огромное озеро, противоположный берег отстоял от них на милю или больше. Куда ни посмотришь, везде была только вода. Бернардо приналег на весла, устремляясь к взъерошенному султану дыма, на который указывала Уссе, но чем дальше он продвигался, тем сильнее отклонялся его курс от намеченного. Они плыли по вогнутой дуге и почему-то никак не приближались к цели. Сальвестро обернулся на плотную растительность, сквозь которую они плыли до этого, на приземистый горб зелени, невыразительное побережье. Пироги, сопровождавшие их, за ними не последовали.

— Это река, — отрывисто сказал Диего.

В тот день это были первые слова, которые он произнес. Сальвестро в недоумении посмотрел вперед, будучи не в состоянии охватить разумом такое огромное количество воды, как этот пролив, простиравшийся на многие мили в обоих направлениях. Он казался бесформенным и бесконечным, чересчур большим, чтобы куда-нибудь течь.

В конце концов Бернардо достиг дальнего берега несколькими ярдами ниже широкой лестницы, ступени которой были сделаны из стволов деревьев, расколотых пополам и закрепленных на месте толстыми клепками. Несколько женщин, обернутых в хлопчатобумажную ткань ярких расцветок, занимались стиркой, стоя на коленях на нижней ступени и колотя кулаками по мокрой одежде, а потом снова погружая ее в мутную воду. При подходе лодки они оторвались от работы, с нескрываемым любопытством глядя на ее пассажиров, пока — та была ярдах в десяти от берега — к ним не обернулась Уссе. Те, что стояли на нижней ступени, так и застыли, словно пригвожденные к лестнице теми линиями, что были вырезаны на лице девушки. Но большинство стиральщиц, не остановившись даже, чтобы поднять свои корзины с бельем, вспорхнули разом, как стая птиц, и врассыпную бросились вверх.

Привязав лодку, они ступили на берег. Оставшиеся женщины осторожно наблюдали, как незнакомцы поднимаются по лестнице. Уссе провела их по тропе к деревянной арке у входа в деревню. Там стояли трое молодых людей, и Сальвестро ожидал, что они поклонятся ей, или припадут к ее ногам, или опустят головы, как делали жители остальных деревень. Вместо этого они широко заулыбались, обняли девушку и завязали с ней оживленный разговор. У всех троих были одинаковые отметки на лицах, такие же, что и у Уссе, и все трое держали в руках тяжелые посохи, украшенные искусной резьбой. Во время беседы Сальвестро, Бернардо и Диего неловко переминались поодаль. Время от времени Уссе оборачивалась и указывала на них, а мужчины кивали и быстро скользили по ним оценивающими взглядами. В конце концов один из них дал белым знак приблизиться, и они всемером вошли в деревню, которая оказалась больше всех, виденных ими до сих пор, да и иловые изгороди в ней были гораздо выше.

— Это и есть Нрии? — спросил Бернардо у Сальвестро.

Уссе обернулась и сказала «нет». Один из троих мужчин спросил у нее о чем-то и кивнул, получив ответ. В дверных проемах начинали появляться люди, провожая глазами странную процессию, следовавшую между хижин и огороженных участков. Сальвестро, Бернардо и Диего были отведены к маленькой двери, глубоко вдававшейся в стену.

— Завтра здешние люди возьмут нас с собой вверх по реке, — сказала им Уссе. — Вам принесут еду и воду. Отправляемся очень рано.

Она поворачивалась, чтобы уйти, когда Диего нарушил свое молчание.

— Кто эти люди? — спросил он, указывая на ожидавшую ее троицу. — Откуда мы знаем, что им можно доверять?

— Это мои братья, — коротко ответила Уссе.

Дверь вела в маленький двор, с трех сторон огороженный стенами. Длинное низкое здание, перед которым простиралась поднятая терраса, замыкало его с дальней стороны. Очаг, расположенный посреди двора, был выметен. С одной из сторон имелось сооружение, похожее на клетку и тщательно покрытое пальмовыми листьями, но пустое. Трое белых остались одни.

Передняя часть здания разделялась на три комнаты, и в каждой было по две двери, одна из которых выходила на террасу, а другая — в гораздо более обширное помещение, крышу которого поддерживали столбы из темного дерева. Путь к двум самым дальним комнатам пролегал через это неосвещенное пространство: ни в стенах, ни в крыше не было никаких отверстий. Они были узкими, как коридоры, и располагались одна за другой, причем дверные проемы были сдвинуты относительно друг друга, так что в последней комнате царила полная темнота, и оценить ее размеры Сальвестро смог, лишь обшарив руками гладкие стены. Везде было чисто, но в воздухе стоял затхлый запах, как будто туда долгое время никто не входил. На террасе лежала груда подстилок. Сальвестро развернул их, и они с Бернардо улеглись. Диего помедлил какое-то время, словно раздумывая, следовать их примеру или нет. В конце концов он повернулся и побрел обратно в здание.

— Диего болен, — сказал Бернардо, когда тот исчез. — Я видел его прошлой ночью. Он весь дрожал.

— Если Диего и болен, то только на голову, — отрезал Сальвестро.

— Как это — на голову?

— Тихо, не то он услышит, — прошипел Сальвестро, кивая в сторону дверей. — Он не знает, что делать. Почти не разговаривает. Ему известно не больше, чем нам.

Бернардо подумал над этими словами.

— А нам ничего не известно! — выпалил он.

— Правильно, — сказал Сальвестро. — Ничего. Так что же нам следует делать?

Бернардо, не зная, что сказать, помотал головой.

— А следует нам вот что: пригнуть головы и как-нибудь изо всего этого выпутаться. И если «все это» означает, что Диего потащит за нос какого-то зверя, а нам придется следовать сзади с лопатой, то мы с тобой сделаем вот что…

Он изобразил пальцами подчеркнуто осторожную семенящую походку, проведя рукой мимо самого кончика носа Бернардо.

— Как из Прато, — сказал Бернардо, глядя на шагающие пальцы. — Или из Рима.

Как из Мууда, подумал Сальвестро. Как из Процторфа, из Марна, изо всех других деревень, откуда он крался прочь под покровом ночи. Как с острова.

Он сказал:

— Ты и оглянуться не успеешь, как мы вернемся в «Сломанное колесо» и будем уминать пироги Родольфо. Кто знает, может, у нас останется место и для хлеба?

— Для хлеба, — эхом отозвался Бернардо, смакуя несколько сумбурных воспоминаний. — И для пива?

— И для пива тоже, — подтвердил Сальвестро. — Для целых бочек пива.

В животах у них ностальгически заурчало.

Обещанная еда была доставлена позже: две старухи внесли во двор большой глиняный горшок, поставили рядом большой калабаш с водой и удалились, ни разу не посмотрев в сторону тех двоих, что наблюдали за этими действиями с террасы. Внутри горшка колыхалась серая студенистая масса, в которой были целиком сварены кукурузные початки. Бернардо опустил в горшок палец.

— Соленое, — сообщил он, сняв пробу. — Где Диего?


Диего пребывал во тьме самой дальней комнаты.

— Сир, приношу вам приветствия от Фернандо Католического, короля всей Испании. Я — дон Диего из Тортосы, слуга моего короля…

Нет. У этих слов был привкус золы. Они падали с языка, словно камни. Он начал снова.

— Сир, мой король велит мне обратиться к вам от его лица. Приветствия от Фернандо Католического, короля всей Испании, который желает подарить некоего Зверя Папе Льву… Святому отцу, Льву, нашему Папе… Медичи, не святому и не отцу, моему врагу и пособнику моего крушения. И однако же желание моего короля, а следовательно, мое собственное, состоит в том, чтобы это было исполнено. Итак, по этой причине я предстаю перед вами, король Нри.

Он стоял на коленях. Во тьме пустой комнаты он видел их перед собой, видел их разлагающиеся тела: Медичи, Кардоны, наушников и клеветников.

— Он мой враг. Я хочу его смерти.

Собственный голос звучал в его ушах незнакомо, может быть, слишком хрипло. Он провел языком по зубам. Когда придет время произносить эту речь, Уссе будет стоять рядом со своим отцом. Она теперь была другой. Он больше не знал ее. Принцесса Нри…

— Сир, — начал он снова, — для меня было огромным наслаждением семь раз возлежать с вашей дочерью, и в этом искусстве она проявила огромную опытность и сноровку. Я поимел ее в разных местах и несколькими способами, включая турецкий. Ввиду этого я молю вас вручить мне Зверя, в здешних краях называемого Эзоду, и сим обещаю вам, что на рог, который растет на конце его носа, я посажу некоего жирного понтифика, называемого в моей стране Львом. Я — Диего из Тортосы, хотя не был там долгие годы и не имею намерения вернуться, и являюсь слугой Фернандо Католического, короля всей Испании, хотя и не служу ему после бойни в Прато, а его ставленникам, скорее всего, удастся меня повесить…

Он опять остановился, чувствуя, как в горле поднимается смех, — это было странное ощущение одышки, булькавшей и клокотавшей в грудной клетке, устремляясь кверху.

— Моих спутников называют Сальвестро Быстрая Нога и Бернардо Дюжая Рука. Откуда они происходят — бог весть. Я, однако же, Диего из Тортосы…

Он снова прервался. Смеялся ли он? Было ли это смехом?

— Являюсь слугой Фернандо Католического.

Не было никакой разницы, что говорить.

— Являюсь слугой… — начал он.

Было такое чувство, что он смеется: у него болели бока, внутренности тужились от икоты веселья, рвавшейся в горло. Рот открывался и закрывался. Тело содрогалось, но тишины ничто не нарушало. Если это было смехом, то совершенно беззвучным.


Рядом с горшком уже лежали два подчистую обглоданных початка, когда Сальвестро снова появился на террасе.

— М-м-м? — спросил Бернардо.

— Говорит, что поест позже. Оставим ему его долю.

— Пм-м-му?

— Он молится, — объяснил Сальвестро, — и не хочет, чтобы его беспокоили.

Конический вулкан высотой по пояс выкашливал из своей верхушки тонкие голубые струйки дыма. Влажные дернины, окутывавшие его бока, шипели и подрагивали от пара. Тлевшее внутри дерево потрескивало, когда огонь добирался до сучков в поленьях. Дерн предназначался для недопущения воздуха, недопущение воздуха подразумевало медленное прогорание дерева, а при медленном прогорании дерева получался древесный уголь. Кроме наблюдения за всем этим дел было совсем немного: добавлять дернины, когда дым пробивался по бокам, и обеспечивать огню приток воздуха, вороша его палкой, когда дым начинал редеть. Огонь не должен гореть слишком свободно. Огонь не должен гаснуть. Готовить древесный уголь ему наскучило.

Мальчик равнодушно поворочал палкой — почерневшим от огня шестом из дерева ироко, который был длиннее его самого. Добавил кусок дерна. Прислушался к приглушенному посвистыванию и шипению глубоко внутри конуса. Скоро стемнеет. Он уложит оставшиеся дернины и вернется на участок, где стоит хижина старика. В тени раскоряченных деревьев, окружавших поляну, ничего не росло, кроме ползучих лоз, которые извивались и скользили вниз по склону, предположительно в поисках воды. Дальше земля обрывалась, образуя расселину, по которой бежал ручей. Дом старика стоял на другой стороне, вне собственно деревни. Немного раньше мальчик отогнал шимпанзе, а сейчас прислушивался к уханью совы. Ему было велено овладеть искусством бронзового литья, и предполагалось, что этому его научит старик. Пока что он только готовил древесный уголь.

Он ткнул куски дерна кулаком и побрел по краю поляны. Под ногами хрустели кожистые листья ползучих растений. Шест волочился позади него. Небо выглядело чашей сгущавшейся синевы, и ее окаймляла неровная полоса из крон деревьев. Деревня покоилась в широкой низине между пяти крутых холмов. В длину она была куда больше, чем в ширину, и даже при дневном свете изобиловала тенями. Вверху, на гребне, располагалось джу-джу, имелись и другие, расставленные со всех сторон деревни; они образовывали защитное кольцо, предупреждая о вторжении, хотя вторгаться сюда никто никогда и не думал. Только люди народа нри осмеливались входить в Нри. Жилище старика окружала иловая стена, которая выглядела так, словно готова обрушиться от хорошего удара ногой. Старика, насколько это было известно мальчику, никто никогда не тревожил. Он подумал, что неплохо бы подобраться туда и повалить наземь раскрошившийся палисад. Так делали ммо, если кто-то неправильно себя вел, и он, как только подрастет, примкнет к ммо. Тогда он себя покажет. Он снова посмотрел вверх и увидел луну в первой четверти, висевшую высоко над головой. Огонь шипел и дымил: приземистый и раздражительный древесно-угольный божок. Пора было накладывать остаток дернин и идти домой. Ему не нравилось готовить древесный уголь. И старик ему тоже не нравился.

Ниже поляны поток мчался между несколькими толстенными тополями. На протяжении последних нескольких футов земля с обеих сторон круто загибалась книзу, но если хорошенько разбежаться и прыгнуть, можно было перелететь через воду и вскарабкаться по другой стороне, не замочив ног. После этого земля становилась ровной, а потом шли несколько участков кокосовых пальм, принадлежащих Игуэдо. Жилище старика находилось где-то за ними — «где-то», потому что мальчик, как ни старался, не мог окончательно определиться с его местонахождением. Там имелся давно заброшенный термитник, потом колючие кусты с длинными, отливавшими багровым листьями, потом какие-то деревья… Это было где-то за ними, хотя он без труда отыскивал это «где-то». Гнусавое нытье старика оцарапало ему уши за сотню шагов, а гоготал тот еще отвратительнее, чем обычно. Как птица-носорог, когда ей выщипывают перья. Раз так, значит, Игуэдо внутри, и, значит, будет ужин. Он протиснулся вперед через подлесок.

Дверь в изгороди всегда оставалась полуоткрытой — несколько прогнувшихся досок, связанных волокнами рафии. Игуэдо варила ямс в очаге посреди двора. Он почуял запах выкипающей горечи, когда старуха принялась толочь ямс.

— Эй, наш парень пришел! — крикнула старуха, когда он с неохотой проскользнул в обшарпанную дверь.

Из хижины донеслось несвязное бормотание, потом в дверном проеме появился старик: этакий мешок хвороста с провисшей на локтях кожей и копной белых волос на макушке. Он опять напился, так что теперь стоял, слегка нагнувшись вперед, и щурился, пытаясь разглядеть его в сумерках. По крайней мере, вел себя старик так, словно был пьян. Мальчик еще ни разу не видел, как тот пьет, но за грудой хлама, который старик называл своими инструментами, стояли кувшины с вином. Старик нетерпеливым жестом велел ему поскорее входить. Когда он куда-нибудь шел, то казалось, что ноги у него совсем окостенели, однако мальчик однажды видел, как он перепрыгнул через ручей с двумя узлами древесного угля, переброшенными через плечо, а затем вскарабкался по противоположному берегу, что твой козел. Старик этот был проворен, тощ и жилист.

— Ты что, думаешь, Игуэдо все без нас съест, а? Такая-то старая щепка? — сказал старик. — Хватит пялиться в горшок, иди сюда.

Игуэдо глянула на него и рыгнула. Старик рассмеялся.

На верстаке у старика топырился какой-то столбик из влажной глины. Мигали и дымились две лампы с пальмовым маслом. Старик хлопнул мальчика по спине и указал на предмет, стоявший на верстаке.

— Что ты об этом думаешь, парень?

Старик, такое впечатление, просто обожал выставлять напоказ разнообразные недостатки мальчика, настоящие и мнимые. Так, его грудная клетка оказывалась впалой, как внутренность калабаша, ноги — кривыми, как у бабуина, ступни — медлительными, как черепахи, и при этом куда менее привлекательными на вид. Его пуканья были менее звучными, чем у плодоядного голубя, а пенис можно было принять за крысиный хвостик. Подобные замечания всегда сопровождало старческое хихиканье, призванное их подсластить. Вчера старик заявил, что ходит мальчик так, словно в задницу ему забилась змея, после чего буйно хохотал, восхищенный собственным остроумием, — все это ему представлялось очень забавным. Да, он был тощим и длинным, но не больше, чем другие мальчишки. Ходил он нормально — с нормальной скоростью. Пенис у него был больше крысиного хвостика. Но этот усохший старик и в самом деле лишится чуть ли не всяких удовольствий, если перестанет осыпать меня оскорблениями, рассуждал мальчик; как следует все обдумав, он решил не давать этому зубоскалу с обезьяньим лицом затрещину (первое побуждение) и не совать ему в ухо козий навоз (второе побуждение), но переносить все выпады с величественной стойкостью и с тем презрением, которого они заслуживали. Это, самое последнее, унижение было менее откровенным, чем обычно, но все же стояло в одном ряду со всеми остальными. Мальчик окинул штуковину долгим взглядом, удержался о, того, чтобы швырнуть ее на пол или в старика, но изогнул губы со скрытой насмешкой и сказал:

— Ну?

Это был тщательно вылепленный глиняный пенис, по меньшей мере в восемь дюймов длиной, стоявший торчком на своем комле, с телом, головкой и толстой веной, что извивалась вдоль него, напоминая питона, наполовину погруженного в воду.

— Ну? Что это значит — «ну?». Что ты, парень, об этом думаешь?

— Ничего.

Вошла Игуэдо, бросила один-единственный взгляд на штуковину и тут же заухала от смеха.

— Ну так что же, старик? — задыхаясь, проговаривала она между приступами хохота. — Теперь твои глаза укатились туда же, куда и яйца? — Она подняла пенис и принялась им размахивать. — Ты сделал его, чтобы я не скучала, а, старичок?

Старик зашелся до колик, когда она стала тыкать штуковиной в его сторону.

— Осторожно, — увещевал он. — Он… еще не… — Договорить он был не в состоянии.

— Еще не затвердел? Это ты хочешь сказать? — Она опять расхохоталась. — Еще не затвердел? Ох, да это у тебя не затвердевал со времен Эри!

Оба повалились на пол от неистового смеха. Мальчик смотрел на них сверху вниз. Зрелище было более чем отталкивающим — двое стариков, ведущих себя таким образом. Как будто они пьяны. С таким же успехом они могли бы кататься голыми, прямо вот здесь, перед ним. Нечто подобное каждую ночь, похоже, и происходило. Он стоял, раздумывая, не лучше ли просто уйти, но парочка постепенно успокоилась, смех и непристойные шутки перешли в фырканье и сопение, ахи и охи. Старик задрал на него глаза.

— Игуэдо, он нас не одобряет. Взгляни-ка, как он на нас смотрит, а?

— А кто бы тебя, старик, одобрил? — парировала она, поднимаясь, чтобы принести еду.

Когда они уселись на циновки, старик принялся целыми горстями закидывать ямс себе в рот, жалуясь, по своему обыкновению, на его горьковатый вкус.

— Да у тебя же тыщу лет копилось во рту обезьянье дерьмо, старая ты ленивая свинья! — рявкнула в ответ Игуэдо. — Вот откуда этот вкус. Почему бы тебе не прополоскать свою пасть?

Старик скатал у себя во рту шарик из толченого ямса и выплюнул его через дверь.

— Все равно завтра сам себе будешь готовить, если только сумеешь с этим управиться и не отравиться! Будешь жрать, что захочешь, и сам себе жаловаться.

Старик так и уставился на нее.

— Готовить? Мне?

— Иду в Оничу, — коротко ответила Игуэдо.

Мальчик ел не отрываясь, стараясь как можно меньше на них смотреть. Сейчас снова начнут разоряться, думал он, а потому глядел в свою чашу с едой, жевал, глотал и не поднимал глаз. Большая часть мужчин была в Ониче. Там проводилось собрание, которое как-то касалось онье оча — белых людей, — о которых все говорили и которых никто не видел. Если бы его приняли к себе ммо, то и он тоже был бы в Ониче, обсуждая, что делать с белыми людьми, хотя в потаенных своих мыслях он все еще путал их с прокаженными, ведь и о тех и о других говорили только шепотом, да и слова при этом звучали почти одинаково. Вместо этого он торчит здесь, растрачивая жизнь на древесный уголь да на стариковские причитания.

— Что это им в Ониче понадобилось от тощей старухи? — заканючил старик, слегка подвывая. — Зачем тебе туда идти?

Игуэдо заговорила отрывистее, чем прежде.

— Уссе вернулась.

Мальчик в изумлении вздернул голову.

— О, да посмотри-ка, как он ушки навострил! — протянул старик. — Слегка неравнодушен к ней, а, парень? М-м-м? Ты бы с этим поосторожней, а не то она откусит тебе твои маленькие яйца!

Он подтолкнул мальчика локтем, и тот нахмурился.

— Твои кто-то давным-давно откусил, — ощерилась на него Игуэдо. — Все равно они там гнили, ты же так долго не пускал их в дело.

— Вот почему у тебя изо рта так воняет, — рассмеялся старик, — ты ведь всегда сосала их, как только удавалось до них добраться.

При этих словах он сотряс воздух ветрами.

Игуэдо с секунду испепеляла его взглядом, затем подалась вперед и спокойно опорожнила свою чашу старику между ног. Мальчик смотрел то на одного, то на другую, уверенный, что на этот раз дело дойдет до драки. Старик опустил глаза на дымящуюся массу, потом поднял их на Игуэдо. Та не сводила с него взгляда. Он набрал горсть горячей слякоти, осмотрел ее, перебрасывая из одной руки в другую, отправил к себе в рот, прожевал и ухмыльнулся.

— Тупой старикашка, — сказала Игуэдо.

Все трое стали есть в молчании.

— Я думал, что Уссе умерла, — сказал мальчик, выдержав подобающую паузу.

Игуэдо помотала головой.

— Ее нашли иджо на берегу моря.

Тогда в разговор снова встрял старик, лепеча всякие глупости и поддразнивая мальчика, словно тот признался в какой-то великой страсти. Он изо всех сил старался не обращать на это внимания, продолжая есть и вспоминая, как эта внушавшая немалый страх дочь Анайамати, бывало, брела по деревне в мрачном молчании или дралась со своими братьями, пока у всех троих не шла кровь носом. Он, как и все его друзья, боялся Уссе. Они были маленькими мальчиками, а она — дочерью Эзе Нри. Потом в один прекрасный день она ушла из деревни и больше не появлялась, и их матери начали бранить их, ссылаясь на ее пример, веля не ходить туда, не ходить сюда, потому что «так делала Уссе, а вы сами знаете, что с ней случилось…».

Но на самом деле никто совсем ничего не знал. «Уссе» была чем-то вроде того мальчишки из сказки, который не хотел мотыжить участок своей матери, где росли масличные пальмы, удрал в лес, отрастил себе хвост и превратился в обезьяну. Что же с ним сталось? — гадал мальчик. Он не вернулся. А Уссе ушла не потому, что не хотела мотыжить землю, или носить воду, или рубить дрова, или даже готовить древесный уголь. Она исчезла из-за белых людей. А теперь вернулась обратно. Возможно, по той же причине, а возможно, из-за своего отца, который вот уже многие годы как не может проснуться… Или из-за чего-то совсем другого. Никто никогда не знал, о чем она думает, эта Эзе Ада.

Игуэдо принялась выскребать горшок. Старик похлопал себя по животу и огласил воздух затяжной отрыжкой.

— Что ж, завтра будем есть аду и пить воду из ямы, — проворчал он себе под нос. Потом обратился к мальчику: — Какой теперь высоты твоя куча угля? С тебя будет?

Мальчик помотал головой. Древесный уголь был свален в углу двора. Старик прекрасно знал, насколько она велика. Если сегодняшние труды принесут обычные два узла, тогда, прикинул он, эта куча станет выше его головы. Тогда с выжиганием будет покончено — и, может быть, ему удастся отправиться в Оничу, где он еще ни разу не бывал. Он никогда нигде не бывал, кроме этой деревни.

Старик поднялся и подошел к задней стене, где со штабелей деревянных лотков, которые благодаря ручкам и мелким отделениям походили на дурно изготовленные храмы чи, свисали многочисленные мешки. Неожиданно он повернулся и швырнул через комнату больший белый камень. Мальчик пригнулся, но камень ударился об пол перед ним. Старик что, пытается его убить?

— Пчелиный воск, — сказал тот, идя обратно с пустым мешком. — Хочешь заняться этим вместо древесного угля?

Мальчик разгневанно смотрел на него.

— Успокойся, успокойся. Когда эти старые кости перестанут путаться под ногами, нам ничто не помешает взяться за работу. Этот воск, подними его — ну, давай же, — он для формы. Ты поймешь, в чем здесь штука. А это, — он поднял глиняный фаллос, — будет внутри его, точно так же, как вот это, — он сделал вид, что распахивает набедренную повязку, — будет внутри Игуэдо. А, Игуэдо? — Он стал хихикать, все громче и громче, а Игуэдо принялась визжать, хотя оставалось не слишком-то ясным, от ярости или же от счастливого изумления. — А, Игуэдо? Хе-хе-хе-хе…

Мальчик бросил воск и воспользовался случаем, чтобы выскользнуть за дверь. Грубые они и тупые. Но завтра, подумал он, завтра он научится литью бронзы. Если только старик не врет.

— …хе-хе-хе-хе…

— Ступай наружу. Рук, что ли, нет?

— Что? Стучать себя по брюху, когда у меня есть барабан? Хе-хе-хе-хе…

Звуки, доносившиеся изнутри, становились все более пронзительными, потом начали постепенно стихать. Сдавленный смешок мог принадлежать и старику, и Игуэдо. Последовало какое-то ворчание. Мальчик не прислушивался. Уссе — вот кого они все хотели и к кому никто из них не смел приблизиться. Он на пробу потянулся рукой к своему паху, но тут в хижине начал раздаваться гортанный вой — урчание, шедшее из глубин живота, которое затем поднималось и прорывалось через нос высоким попискиванием: «Ургх… ри-и-и! Еургх… ри-и-и! Ур… ри-и-и!»

Это был голос Игуэдо. Мальчик пытался от него отвлечься, но затем старик заворчал вместе с ней, возможно, даже стараясь ее переворчать, потому что производимые им звуки были по меньшей мере столь же громкими. Мальчик вспоминал, как выглядит лицо Уссе, но единственным, что всплывало в памяти, были шрамы ичи. Все равно сейчас она выглядит по-другому, заключил мальчик, и снова потянулся к паху. Там все сделалось мягким.

Ее волосы были заплетены в пучки: жесткие, окрашенные красным сандалом, они торчали во все стороны и падали ей на лицо, словно мясистые стебли плотоядного растения. Метки ичи отливали синевой там, где в шрамы были втерты ягоды ули. Кроме того, она жевала эти ягоды, так что нёбо ее потемнело, а зубы сверкали, что слоновая кость, стоило ей заговорить. Братья стояли позади нее, бесстрастные и неулыбчивые.

— Пойдемте. Сейчас отправляемся.

Сальвестро, Бернардо и Диего всеми способами старались скрыть, как потрясло их ее преображение. Казалось, она не принадлежит к этому месту, да и вообще ни к какому, если уж на то пошло. Они прошествовали к большой пироге, гребцы которой, должно быть, нервничали и при ее приближении стали мелко подергивать головами. Вскоре они уже разрезали воду — весла рассекали ее на ломти, увлекали их вперед, затем на мгновение замирали в людских руках, роняя обильные капли, и тут же наносили удары снова: двенадцать клинков, двенадцать ран в секунду, наносимых безропотной жидкости, которая с легкостью исцелялась позади них.

Уссе видела, что уже появляются первые песчаные отмели, длинные холмы из смеси грязи и песка — уровень реки понижался. Земли, расположенные выше по течению, присылали вниз разнообразный плавающий мусор, пристававший к отмелям: сломанные ветви, плоты из водорослей, утонувшую живность, которую крокодилы разорвут на части и поместят в свои мрачные хранилища под поверхностью воды. Голоса в реке были спутаны и нечленораздельны. Жители Гао, расположенного в нескольких неделях вверх по реке, во время каждого наводнения бросали в реку своих богов, и сейчас они тоже уткнулись в отмели, поврежденные, никому ненужные, ни на что здесь не способные. Она не обращала на богов внимания: ни на Баану, ни на Гангикоя, ни на Муссу, ни на Маму Кирию-прокаженную. Белые люди сидели впереди нее — их поместили подальше от гребцов, опасавшихся их прикосновений, но слишком напуганных, чтобы сказать ей об этом прямо. Вокруг не происходило ничего, кроме медленного колыхания реки, огромной расслабленной мышцы, чьи озорные подергивания напоминали Уссе, что эта мышца может — если пожелает — снести все, что перед ней, единым взмахом, расщепляя леса, разрушая горы, обращая землю в первоначальную грязь. Где тогда будет Эри? Кто помешает этому, если не нри? Белые люди были предостережением. Намоке понимал это, но ничего не сказал. Именно она нырнула в слепящую воду, позволила ей дергать себя и колотить, как только ей заблагорассудится. Она всплыла и вернулась, и это ей в уши барабанит голос Реки, голос, слышать который осмеливалась только она. Раскрашенная и вооруженная, она вела свое собственное войско против течения.

Братья у нее за спиной говорили о встрече в Ониче при помощи намеков и иносказаний, используя странные обороты речи и темные, замысловатые пословицы, чтобы их не могли понять гребцы из деревни. Они были взволнованы и встревожены — Уссе слышала по их голосам. Накануне ночью она почти не спала, так хотелось им услышать о том времени, что она провела с белыми людьми: все трое, широко раскрыв глаза, расспрашивали об их храмах (огромных, выстроенных из камня, но грязных), их священниках (так же богато одетых и столь же могущественных, как их собственные), их правителях (о которых она ничего не знала). Кто они — воины, кузнецы или пахари? Они — все сразу, все у них перемешано, так что почти не поймешь, Кто есть кто. Живут они в огромных городах, почти таких же огромных, как Бини, и дома там выстроены из камня, но в них — опять-таки — очень грязно, потому что туда свободно входят собаки и гадят на пол. Моются они лишь изредка. Она не упомянула о любви Фьяметты к ваннам. Еда у них очень обильная и зловонная. Зимой там в десять раз холоднее, чем во время гарматанов, но что такое снег, они представить так и не смогли. Подняв глаза, Уссе обнаружила, что братья недоверчиво поглядывают друг на друга, и тут же поняла, что они совсем не изменились. Она плюнула на пол перед ними, тремя своими глупцами братцами. Спросить о том, что происходило в Ониче, не было времени. Деревенские женщины убрали ей волосы, хватая их беспокойными пальцами и вытягивая пряди, в которые затем втирали густую сандаловую краску. Голова теперь была ясной, она чувствовала себя странно невесомой. Она не искала спящего духа своего отца, а тот, если и искал ее, не нашел. Она рассказала братьям истории, которые тем хотелось услышать, и описала им тех людей, что сидели теперь перед ней. Братья кивнули на манер мудрых стариков, все трое разом.

— Да. — Она помахала перед ними пальцем. — Все, как я вам говорила. Вы мне тогда верили, а? Слушали вы свою сестру Уссе?

Она заставила их ощупать свое запястье там, где оно было сломано и где теперь образовались маленькие костные наросты.

Так она их устыдила, а теперь они все вместе были в пироге, притиснутые друг к другу, и белые тоже: трупы в своих лохмотьях. Она глянула вперед, на солдата, вспоминая те случаи, о которых предпочла не рассказывать. Все, что она с ним испытала, совершенно ее потрясло — взять хотя бы то, как пыхало жаром от его тела, когда она ложилась с ним рядом, и каким неистовым было у него лицо, пока они совокуплялись. И этот его пот, пот белого человека. Она смотрела на его спину, когда та показывалась из-за спины великана. Третьим был тот, кто следил за ней той ночью, первой ночью, когда она искала и нашла своего отца в деревне иджо. В этом она была уверена и мысленно называла его теперь не иначе, как Вором. Солдат, Великан и Вор. Это было похоже на начало какой-нибудь детской сказочки: «Черепаха и Леопард прогуливались в лесу…» или: «Заяц и Собака встретились возле родника…» Она чувствовала, что ее усыпляют движения лодки, разлитый в воздухе илисто-водяной запах, негромкое ворчание гребцов, работавших веслами в неизменном ритме. Солдат, Великан и Вор плыли в лодке в загадочную страну вместе с жестокой принцессой по имени Уссе. Они хотели поймать самого безобразного зверя на свете…

…Эзоду и Эньи прогуливались в лесу… А, Уссе? Это ты помнишь, моя жестокая принцессочка?

Вздрогнув, она пробудилась. Блеск реки. Шлепанье весел. Апиа потянулся вперед и коснулся ее плеча. Она стряхнула его руку, погружаясь в себя, чтобы понять, откуда идет тот голос.

Отец?

Эзоду и Эньи были когда-то лучшими друзьями. Они обычно встречались у родника, а? Хе-хе-хе-хе…

А потом он исчез. Она быстро выпрямилась. Ушел так же внезапно, как появился. Ее отец играет с ней шутки? Странно. Не похоже на него. Может, это сон расположил его к играм? Потом она заметила Вора.

Тот сидел совершенно прямо, и лицо его было озадаченным. Она заметила это лишь потому, что он вертел головой по сторонам — ошеломленный, испуганный, недоумевающий. С выслеживающими глазами и подслушивающими ушами. Мог ли он слышать то же самое, что она? Возможно ли, чтобы белые слышали такие голоса? За Вором надо присматривать внимательнее. Он теперь снова устраивался поудобнее, поправляя свою обтрепанную шляпу и натягивая ее так, чтобы та прикрывала глаза. Теперь будет спать, подумала она, или притворяться, что спит. Нри выведет его на чистую воду. Нри всех их разоблачит.

Гребцы стали забирать к правому берегу, где сплошные густые заросли подкрадывались к самой кромке воды, вздымаясь перед ними, пока над лодкой не начали возвышаться плотные утесы растительности, в которых кроны огромных тополей выглядели колеблющимися уступами и навесами. Еще ближе — и стена раздробилась на сучья и ветви, колючие кусты, украшенные крошечными алыми цветами и петлями лилового вьюнка. Там и сям обнаруживались прогалины, через которые она мельком видела прохладную, тенистую лесную чащу. Потом берег снова отступил, а немного позже из леса вырвалась река Энгенни, чтобы смешать свои более яркие, но тоже коричневые воды с великим потоком, по которому они плыли; течением Энгенни пирогу оттолкнуло еще дальше. Они почти достигли Ндони, приближался вечер, но останавливаться они не захотели. Позже таким же образом покажется река Ораши с пучком меандров, который, казалось, отскочил от основной водной массы, а после этого слияния появится деревня Осомари. Но там они тоже не остановятся. Весла вздымались и падали, вздымались и падали. Спины людей сгибались и напрягались, чувствовалось, что они устали, однако ход пироги не ослабевал. У Атани река расширялась, и противоположный берег ужимался до далекого крохотного гребня, где многие годы назад, в другой жизни, какой-то мальчик ловил рыбу в затененной заводи, а она сидела, зарываясь пальцами ног в прохладную землю, и наблюдала за ним. Там они и остановились.

Сначала белые люди были болезнью, и никто не знал, что делать. Они являлись из-за моря в больших лодках с белыми крыльями, и рты их были полны крови и обмана, которые они выплевывали на тех, кого встречали. Их оружием были легкие мачете, слегка изогнутые, и огненные палки, которые они подносили к своим глазам. Раздавался мягкий хлопок, появлялся дым, а потом тот, на кого была направлена палка, падал замертво. Грудные клетки у них были толстыми как стволы деревьев, а ноги — тонкими, как прутья. Они молчали, часто целыми днями, а потом вдруг разражались криком, меж тем как их тела оставались совершенно неподвижны. Большинство из них были чрезвычайно уродливы и дурно пахли. Они не закапывали своих экскрементов. Они были задиристыми и могущественными волшебниками. У них не было женщин. Их речь походила на кашель. Суша их пугала, и они проводили на ней как можно меньше времени. Сильно разозлившись, они могли одним взмахом руки уничтожать целые деревни. Земля, на которой они стояли, взрыхлялась, а почва так разогревалась, что дымилась. Оскорбить их было невозможно. Никто не знал, что делало их такими злыми, или безобразными, или белыми, или красными, или какого там они были цвета, во всяком случае, не знал никто из племени иджо, а потому это, скорее всего, было какой-то болезнью, безумием, злым духом, поселившимся в их головах, заткнувшим им глотки и неизгоняемым. Большинство из этих домыслов, как понимал Намоке, были чепухой.

Четыре раза приходили и уходили дожди с той поры, когда они с Уссе сидели в хижине старого иджо и слушали, как тот ворчал и шкворчал, перепрыгивая от Нембе на морском берегу к акулам на их рыболовных участках, а затем, после калабаша пальмового вина, к белым людям… Анайамати еще не впал в свой сон, но уже был близок к этому, и он был осторожен, их Эзе Нри. Слишком осторожен, как считала его раздражительная и непоседливая дочь. Знатные люди усаживались рядом, разбивали кокосовый орех, передавали друг другу калабаш и говорили об этих «белых людях». И снова говорили. И опять. Она была слишком нетерпелива, дочь Анайамати, слишком необузданна, и в конце концов она взорвалась, высмеивая их осмотрительность, расхаживая перед ними с заносчивым видом и бросаясь предположениями, что никто из них и не пикнет, а потом разрыдалась, совершенно в них разочарованная. Была ли она права? Анайамати при виде такого позора покачал головой, а потом нарушил тяжелое молчание словами: «Иногда мне кажется, что она сама Эзоду…» Он комично закатил глаза, и все рассмеялись, щадя его чувства, а потом вернулись к томбо и пустопорожней болтовне. Слышала ли она их? Они были осторожными старыми людьми, действующими так, как обычно действуют осторожные старые люди, и принимающими решения, свойственные осторожным старым людям. Она все равно ушла бы, говорил себе Намоке.

Позже они узнали, что в племени бини, живущем к западу от них, на том берегу реки, уже были несколько белых возле Уготона, хотя в сам город их и не пускали, а еще больше их было на побережье моря, где они выстроили каменную крепость. Голод уводил людей племени нри все дальше, туда, где прежде они никогда не бывали, и, куда бы они ни зашли, везде теперь рассказывали об этих белых. На востоке и на юге, вплоть до Мпинде в землях, где правил Нзинге Нвембе, на западе и севере, вплоть до земель народа дьюла, снова и снова слышали они все те же истории. Однажды у побережья появлялись огромные лодки, увешанные белыми парусами, затем лодки поменьше гребли к берегу, и в них были белые люди, которые торговали, хорошо или плохо, а потом снова уплывали до следующего года. Каждый год они задерживались чуть дольше, и иногда некоторых оставляли (в качестве выкупа? или то было наказание?), а иногда строили для себя дома. Согласно Нвембе, они добрались до Нголы, населенной племенем мбунду, после него самого, точно так же, как до него появились в землях племени калабари, а до этого — среди нембе, иджо и еще западнее, в землях бини и варри, а в северных землях, дальше по побережью, вплоть до пустыни, где ничего не растет и обитатели которой ничего не строят, но каждый день, проснувшись, спасаются бегством от ярости солнца, пока не настанет ночь и они снова не уснут. Белые люди являлись с севера. Уссе отправилась за ними в погоню. Теперь она возвращалась. Люди нри слушали эти истории и отмечали, что рассказчики испытывают неловкость. Белые люди были слабы и малочисленны, но что-то в них пугало. Что-то скрытое от них самих. Возможно, глупые иджо были правы, думал теперь Намоке: белые люди были болезнью.

И никто не знал, что делать. Ни узама, вожди народа бини во главе с обой Эсиги, теперь пробиравшиеся вдоль берега реки и похожие на аистов в своих белых одеяниях. Ни советники Алафина из Ойо, мудро кивавшие друг другу недалеко от них. Ни Аворо из Эси, тайно совещавшийся с полусотней своих предков в изысканно выстроенном святилище джу-джу, которое его подданные воздвигли за хребтом, а по окончании переговоров разберут на части и унесут. (Когда же у них у всех иссякнет терпение? — гадал Намоке. Через неделю? Через месяц?) Ни Тсоеде, эзе племени Нупе, который прибыл в паланкине высотой с тополь, переносимом шестьюдесятью рабами, и которому еще предстояло с него спуститься. Ни Ачаду от аттахов Иды, постоянно укрытый широкополой шляпой, с которой свисали платки, доходя ему до лодыжек, ни 'oни народа ифе, приславший самого старшего и самого младшего из своих сыновей. Ни посланцы властителя Конго, один из которых утверждал, что был в доме короля белых, но рассказывал лишь, что там было холодно, ни люди из страны Ндонго, правительница которой разрешила белым торговать, начиная от устья реки Данде. Ни одум — вечно пьяный вождь тех калабари, что живут на Авоме. Никто из племени аро, или племени урагга. или племени экверре, или племени этче, или племени аса, или племени ндокинор, или племени оки, — некоторые уже возвращались в свои деревни, те были всего в трех-четырех днях пути. Ни племя анам, жившее за рекой у Асабы, ни нди-мили-нну, ждавшие возникновения песчаного острова, который в это время года появляется посреди реки, медленно поднимаясь над поверхностью, прежде чем в одно прекрасное утро не вырастает до своих истинных размеров, ни иджо и нембе, мирно разбившие лагерь вместе — в своем роде чудо. Ни люди племени озо, которым принадлежит эта деревня или принадлежала раньше, прежде чем слово, посланное от нри, собрало более тысячи человек из примерно трех дюжин народов внутри лагеря, расползшегося по берегу реки почти до той излучины, где к широкому течению присоединялась Анамбра. Никто из них не знал, что с этим делать, как не знал, например, о том, откуда приходит дождь и куда уходит, или почему в один год ямс растет хорошо, а в другой — плохо. Поэтому они обратились к нри, и нри созвали всех на переговоры, ненадолго превратившие Оничу в город.

Земля по обе стороны лагеря слегка поднималась, образуя отлогие горбовидные гребни выглаженной дождями и высушенной солнцем красной глины, которая выступала из леса и внезапно обрывалась у края реки. Выбрав удобную позицию, Намоке глядел вниз на россыпь выстроенных наскоро хижин, навесов и святилищ, крытых циновками из рафии или из длинной травы, которая в изобилии росла после отступления половодья. Люди, сновавшие между домами этого неосновательного города, были советниками, вождями, священниками, принцами, носителями разных титулов, а с учетом сопровождавших их слуг и рабов население города было во много раз больше. Все они, так или иначе, желали этих переговоров, и теперь, спустя всего двенадцать дней после их начала, они выказывали нетерпение. Те, у кого уже имелись торговые сношения и договоры с белыми, разорвали их в знак уважения к тем, кто считал, что чужеземцы ничем не лучше крыс в курятнике. Никто ни в чем не соглашался с другими, а общим было лишь желание, чтобы нри ответили на вопросы, порожденные их беспокойством… Они хотели, чтобы на грозовом облаке перед ними явился Эзе Нри и сказал им, что делать, и это было крайне глупо, потому что люди нри никогда никому не указывали, что делать. Благодаря нри было созвано это собрание, не более того. Намоке шел, волоча обутые в сандалии ноги среди свежих побегов травы, пробивавшихся сквозь запекшуюся железистую почву. На отлогий глинистый берег, простиравшийся ниже, были вытащены не меньше четырех десятков пирог. Дальше по берегу стояло обири, со всех сторон открытое, с высоко поднятой над землей крышей, державшейся на толстых столбах дерева абара, и с полом, устланным циновками из рафии. Там уже сидели несколько икверре, ожидая начала сегодняшних переговоров. Его посох-офо — короткий сук и пучок палочек вокруг него — неустойчиво стоял на небольшом табурете, украшенном искусной резьбой. Эти палочки казались вполне безвредными, пока оставались там — так, немного дерева для растопки, разоренное гнездо, — однако же, если бы он прошел через лагерь, воздев их над головой, воткнул бы их в мягкую почву, потом выдернул бы их за корни, а затем разбросал вокруг эту почву, словно она была семенами, тогда все они вскочили бы на ноги и пустились наутек, Все до единого. Бежали бы так, как бегут от смерти… Какой соблазн! Над лодками нечетким зеленым пятном пронесся зимородок. Намоке обернулся и посмотрел вниз по реке. Прошло два дня с тех пор, как Гбуджо, Апиа и Онугу получили весть от иджо о том, что их сестра плывет через мангровые болота, и отправились вниз по реке, чтобы ее встретить. Но сейчас на реке не было ничего, кроме нескольких рыбацких каноэ и пирог, отчаливших от острова и доставлявших вождей нди-мили-нну на переговоры. Он повернулся и направился к обири, сопровождаемый взглядами экверре, и заносчивых бини, и посланцев из Конго и Ндонго, и представителей племен ока и нупе, а также самого старшего и самого младшего из сыновей 'oни народа ифе, вместе с их (отдельными) эскортами слуг… Все они ждали его, ждали переговоров, ждали слов от Эзе Нри.

Слабое белесое свечение в небе, свойственное для времени гарматана, усиливалось, переходя в резкое сияние. Время шло, и люди медленно прибывали, разговаривая поначалу мягко, затем все более резко, собираясь в небольшие группы, которые быстро превращались в партии, в узлы разногласий и противоречий, пока перед Намоке не предстал целый лес машущих рук и указующих пальцев, а шум не сделался неистовым громыханием жалоб, негодующих восклицаний, неявных оскорблений, оправданий, обращенных к скептическому слуху, опровергаемых построений, основой для которых служили разные доводы, соперничество, тупоголовость… Как, размышлял он, спокойно расхаживая между бранящимися, изо всего этого может возникнуть согласие? Он снова посмотрел в сторону реки, частично закрываемой троими нупе, наседавшими на несчастного калабари, который возражал, что трое людей из его деревни были убиты белыми — во всяком случае, однажды утром отправились торговать с ними рыбой и больше не возвращались. Река в этом месте была очень широкой, длинный ее отрезок, тянувшийся до Асабы, нарушался только песчаным островом, где был разбит лагерь нди-мили-нну. Обычно там устраивалась большая ярмарка. Намоке поразмыслил о ежегодном возникновении острова посреди мутных речных вод, о твердой земле, поднимающейся из забитого илом потока, где могли в дружеской обстановке встречаться торговцы, чтобы покупать товары или обмениваться ими. Может, согласие возникнет таким же образом? Потом он вспомнил о явлении, которое жители Иды называли янгби, — о кратковременном вздутии реки, которое должно было произойти через неделю-другую, — тогда вода поднимется по колено. Янгби длилось всего несколько дней, ровно столько, сколько требовалось, чтобы смыть этот остров.

День клонился к вечеру, и дебаты в обири становились угрюмыми и сварливыми. Ока по имени Джиофо яростно спорил с рослым бини, который бесстрастно стоял перед ним, скрестив длинные руки под своим одеянием.

— Они нуждаются в золоте, рабах, бивнях Эньи, перце. Прекрасно! — Джиофо размахивал в воздухе пальцем. — Но это только сегодня. А завтра? Что им тогда понадобится? С каждым годом их прибывает все больше — вы и сами это признаете, — а вы, бини, предоставляете им землю, чтобы они там жили, и даже защищаете их, когда они грабят людей на побережье…

— Оба Эсиги изгнал их, когда начались переговоры, как и обещал. Кроме того, они слабые, и большинство из них мрут от лихорадки, — успел вставить бини.

— Да! — вскричал Джиофо. — Их даже воздух терпеть не может, на земле, которой они касаются, ничего не растет. Земля, к которой они притронулись, запятнана! Мертва!

Намоке переводил взгляд с одного на другого: с бини, раздраженно трясшего головой, на Джиофо, не прекращавшего орать. Подобные стычки постоянно случались на переговорах, и гам этих перепалок звучал для него жужжанием разъяренных шершней. Что хорошего могло из этого выйти?

— Погоди, погоди, — закончил Джиофо, поворачиваясь теперь к Намоке. — Когда Эзе Нри вынесет свое суждение, тогда и увидишь!

— Когда Эзе Нри заговорит, — произнес бини так, будто обращался к самому себе, — то все прояснится. Возможно, и в твоей голове тоже. — Он презрительно отошел в сторону.

Лишившись оппонента, Джиофо переадресовал свои сетования Намоке.

— Эти бини считают себя лучше всех остальных, а? Что вообще они делают? Только и знают, что посиживают да поглаживают свои красивые длинные пальчики, а толку? Посмотри-ка. — Он протянул к нему свои собственные руки с короткими и толстыми пальцами. — После прошлого урожая эти руки выковали сотню клинков, а уж сколько до того, не знаю — со счета сбился. А эти бини — тьфу!

Он сделал вид, что плюет на пол — в обири это было табу, — и запричитал снова, Намоке же спокойно кивал, ожидая возможности ускользнуть. Но Джиофо все бубнил и бубнил, и голос его впивался Намоке в голову, словно стреловидный червь, а там и без того звучало уже множество голосов, проникших в череп наподобие уховерток и теперь извивавшихся и глодавших его мозг. Когда Эзе Нри заговорит…

Где этот голос? Все ждали его, но запас терпения иссякал, что служило, например, причиной горячности Джиофо, продолжавшего свои громогласные обличения, которые все чаще повторялись: его горечь произрастала из того же беспокойства, которое привело сюда всех, а источником беспокойства было незнание. Железо сломано… Кузнец, должно быть, в этой именно пословице находит особый смак, мрачно думал Намоке, хотя, конечно, не находит его в тех обстоятельствах, на которые она намекает. …и никто не знает, что делать. Немного масла, чтобы легче было проглотить сухие слова. С благодарным удивлением он вдруг осознал, что его мучитель наконец замолчал. Поблизости располагалась группа жителей Иды, говоривших между собой. Когда Намоке перевел на них взгляд, они тоже замолчали. Внушающее суеверный страх молчание собиралось и вспухало у него за спиной — молчание, никого не примиряющее, словно соперники среди рыночного гомона заметили друг друга и прервались посреди фразы, уставившись друг другу в глаза так пристально, что коридор их внимания, все более безмолвного и густого, расширяется, вбирая в себя все сборище. Итак, рты либо закрывались, либо оставались открытыми, и через несколько секунд все обири умолкло, а все присутствовавшие там уставились вперед, на то самое место, где Намоке стоял раньше. Тогда он ощутил ее присутствие. Значит, пробормотал Намоке, поворачиваясь вместе со всеми остальными, она вернулась.

Уссе стояла на самом краю обири. Там на нее падал солнечный свет, и устремленным на нее глазам, привыкшим к тени, ее волосы казались ярко-алым головным убором, а лицо — эбонитовой маской с синими прорезями. Линия гребня рассекала ее надвое: красная обожженная солнцем земля и белесое небо над ней. Уссе сделала один шаг вперед, и те, что были ближе всех остальных, повалились навзничь, словно она толкнула их. По-прежнему никто ничего не говорил. Намоке стал пробираться сквозь безмолвную толпу. У нее расширились глаза, когда он протиснулся через тела, прижатые друг к другу в усилии сохранить защитную дистанцию между собой и ею, — живым джу-джу, противостоящим им и их ослепляющим. Намоке ощущал ее силу сквозь них — эта сила лежала, свернувшись кольцами, внутри раскрашенного тела, могучая и неприкасаемая, как питон. Ее дыхание наполняло их легкие, накачивало их так сильно, что если бы она с шипением потянула воздух в себя, они бы упали, рухнули наземь, как опустошенные оболочки, которых Нри лишил душ… Теперь она стала могущественнее, осознал Намоке. Она снова сделала шаг вперед, подняла и простерла вперед руку, тем самым вырезая собственные очертания в окаменевшем воздухе. Ее пальцы закупорили их напрягающиеся уши, и ей надо было только вытянуть из них пробки, чтобы поток слов хлынул в головы, изливаясь изо ртов. Они были заточены в клетки порознь друг от друга и связывались вместе лишь этой извивающейся рукой, которая вытягивалась из Уссе и охватывала их, каждого по отдельности, — она поворачивалась, но руки и ноги ее оставались неподвижны, точно ее позвоночник был столбом, воткнутым глубоко в землю, где Ала его ухватила сильными белыми подушечками пальцев и стала медленно вращать. Итак, она медленно поворачивалась между рекой слева от нее и лесом справа, и если бы она заговорила мгновением раньше, рассуждал позже Намоке, тогда все они образовали бы ту форму, в которую она их втискивала, пали бы в ее тень, не выходя за границы этой тени; образ ее проступал твердым островом тьмы на яркой, мягкой почве переговоров, в которых все они тонули, оплотом Эзе Ада… Ан нет.

Им повезло, думал Намоке позже, ночью того же дня, когда она сидела перед ним просто как Уссе. Она была дочерью его брата, плотью от плоти его, — та маленькая девочка, что любила болтать и сочинять небылицы о встречах с Игуэдо в лесу. Теперь он ее узнавал. В обири она предстала незнакомкой, слишком изменившейся для того, чтобы он мог разглядеть ее под видением, которое обратилось к собравшемуся там народу. Белым повезло, что их не разорвали в клочья. Или, может, Алуси спустились с небес и укрепили крошившиеся стены, которые удержали людей перед видением Эзе Ада на достаточно долгое время, чтобы успели явиться ее братья и утащить прочь незваных гостей. На мгновение он подумал, что тот, кого она называла Солдатом, вытащит свой клинок, который носил сбоку в длинном металлическом мешке. Его рука скользнула было в ту сторону, но Уссе заметила это и что-то прошипела на его языке. Гбуджо схватил его за плечо. Тот позволил повернуть себя таким образом, а двое других, Великан и тот, которого она называла Вором, убежали.

— Вы должны были держать их у пироги, — презрительно распекала она теперь своих братьев. — Глупцы вы, все трое. Ничего не изменилось.

Ее испепеляющий взгляд вызывал их попробовать это опровергнуть. Все трое хмурились и ничего не говорили.

Это произошло очень быстро. Оборванные одежды сбили с толку людей в обири, и какое-то время они просто не понимали того, что сообщали им глаза. Потом они поглядели на лица тех — и понимание пришло. Намоке вспомнил звук, который издали глотки собравшихся, — это было удушье, шедшее из самого нутра. Трое белых вошли в обири, Солдат встал между Эзе Ада и ее слушателями и заговорил на своем языке, звучавшем так, словно рот у него был забит землей. Казалось, он обращался… К нему. К Намоке.

Остальные двое держались позади, замечая, что лица смотрящих на них людей становятся все более враждебными, замечая, как по плотной толпе прокатывается узнавание, прокатывается ужасающее изумление. Появились Гбуджо и его братья, запыхавшиеся, взволнованные, и это всколыхнуло людей. Они двинулись вперед, и Уссе повернулась. Тогда пришел его черед быть изумленным, разгневанным, потрясенным до оцепенения. Она схватила его посох-офо и стала размахивать им, как оружием, пока ее братья утаскивали незваных гостей. Сколько времени требуется, чтобы гребень волны людского гнева опрокинулся и разбился, обрушившись кулачным ливнем на их стиснутые тела, на их ошеломленные красные лица? И сколько времени надо на то, чтобы утащить их в безопасное место? Один удар сердца? Два? Я потерял тогда голову, признался себе Намоке. Действовал не думая.

Сейчас отчетливо слышалось шипение масляной лампы. Снаружи было темно, в хижине — сумрачно. Трое братьев избегали взгляда своей сестры.

— Ну и?.. — угрюмо окликнул ее Гбуджо.

— Никто из них ничего не знает, кроме этого Папы. Зачем еще он прислал этих белых? Что он велел им ему привезти, а? Черепаху? Бабуина?

— Они ничего не помнят, потому что помнить нечего.

— Значит, люди нри тоже хотят забыть. В костре снаружи много пепла. Вотри его себе в лицо, и ты станешь похож на белого человека, а забывать, как они, ты и так научился. Какие у меня забывчивые братья! Забыть, что белых людей надо держать в лодке, забыть свою сестру, забыть Эзоду. А теперь смотрите, белые в Орибу, сестра вернулась, а Эзоду…

— Эзоду — это сказка, которую матери рассказывают своим детям… — презрительно сказал Гбуджо.

— У женщин нри хорошая память. Это мужчины нри бегают, словно цыплята с отрубленными головами. Они хотят ощущать себя важными, собираться в одном месте с другими цыплятами и вести серьезные переговоры. Это же так чудесно — булькать горлом и всем вместе важно расхаживать. Вы знаете, кто такие белые. Люди нри знали белых с тех пор, как Эри взял клинок у кузнеца из племени ока. Люди нри ждали белых с тех пор, как Эньи и Эзоду…

— Хватит, Уссе! Это старые истории, на них табу…

— Табу? Да их дети распевают! И не собираешься ли ты рассказать их народу бини? Народу ифе? А как насчет иджо? Они тоже любят истории. Зачем эти большие переговоры, когда люди нри уже знают, кто такие эти белые люди? Это дело нри, оно началось вместе с нри. И теперь к ним вернулось. Хочешь рассказать всем им об этом? Подумай, каким большим и важным ты мог бы выглядеть. «О люди леса! Люди нри однажды нарушили свое собственное табу. О люди соленых вод! Это было давно, во времена Эри. О люди Реки! Люди нри пятнали землю…» Хорошая будет речь, а, братья? Все бы слушали вас, так и навострив уши.

Она окинула яростным взглядом всех четверых.

— Ты так уверена, Уссе? — Намоке говорил мягче, чем ее братья. — Так убеждена, что это то, из-за чего белые пришли сюда? Так уверена в том, кто в действительности они такие?

— Из-за чего они пришли сюда? — эхом отозвалась она. — Они сами не знают. Кто они такие? Да, я уверена. Я жила среди них, а ты — нет. Какое мне дело, если ты не можешь в это поверить без того, чтоб у тебя заболела голова? — Она повернулась к братьям. — Верьте нашему отцу. Он видит их даже сейчас, в своем сне. Скоро он тоже узнает их и поймет. Или трое моих мудрых братьев видят дальше своего отца, яснее, чем сам Эзе Нри?

Она замолчала. Намоке смотрел, как она выпрастывает из-под себя ноги и вытягивает их перед собой на подстилке. Чье любопытство, гадал он, могло бы заставить его попросить у сестры объяснений? Ее деланое безразличие лишь прикрывает подлинное, думал он, настолько она уверена, настолько убеждена в том, что знает, или полагает, что знает. Переговоры теперь казались чем-то очень далеким, и сам он очистился от их назойливого шума. Ей нет необходимости понимать себя, подумал он. Это лишь истощало бы ее силы.

— Это чепуха, — спокойно сказал Гбуджо. — Наш отец… Уссе, ты ведь знаешь. Железо сломано. Оно было сломано еще до того, как ты исчезла. Наш отец… — Его слова иссякли.

— Мертв, — прямо сказала она.

Намоке слышал, как Апиа с шумом перевел дыхание. Он удивился и собственному своему потрясению от удара, нанесенного самим этим словом, — надо же, выплюнуть этакое слово прямо в лицо Эзе Нри.

— Ты несешь чепуху, — холодно повторил Гбуджо. — Железо сломано, как сказал я и как, должно быть, сказала моя сестра, потому что я не слышу своей сестры, когда рот у нее забит навозом. Это чепуха, потому что наш отец никогда не видел белых людей и никогда их не увидит, а если ты доставила сюда этих троих по его, как ты говоришь, просьбе, то это лишь доказывает, что ты почтительная дочь… — Он снова замолчал. — Ты хорошо поступила, сестра, что привела их так далеко. Твои братья приветствуют тебя, тебя, Эзе Ада. Привести их так далеко лишь затем, чтобы увидеть их гибель, — это тяжелый удар. Нести тяжелый груз лишь затем, чтобы рассыпать его у двери…

И здесь он вынужден был прерваться: в том, как его сестра подтягивала к груди колени, как обхватывала их руками, как раскачивалась взад-вперед, и в ее негромких мяуканьях и вздохах, — все это говорило не о слезах горького разочарования, хотя братья ожидали именно этого, но о буйном веселье. Она смеялась над ними. Она смеялась над всеми ними: Гбуджо, Апией, Онугу, даже над ним. Намоке озадаченно нахмурился, вспоминая, как он бросился к ней, испугавшись силы, скрытой в офо, которым она замахивалась на бурлящую толпу, думая, что сила эта может превратить ее руки в обгорелые обрубки, пронзить ее, прорасти в ней и разорвать своими ветвями ее плоть, вспороть ее, вскрыть… Он ринулся тогда вперед, и огромная масса людей ринулась вместе с ним, стена, за которой Уссе их удерживала, раскрошилась, и тела стали изливаться бурным потоком… Они загнали троих белых в лес, где те должны были умереть. Белые люди не знают, как жить в лесу. Все, что она сделала, ни к чему не привело. А теперь она над ними смеется.

— Бедный Гбуджо! — выпалила она. — Думаешь, я не знаю, что это ты привел их к обири? Бедный Апиа! Думаешь, я не слышала, как ты кричал, призывая всех гнаться за ними? А ты, Онугу, маленький мой братик, думаешь, я не видела, как ты раздавал им дубинки — там, за кокосовыми пальмами? Думаешь, я не догадалась, что там будут припасены дубинки? Глупые, глупые мои братья: если вы не слушаете, то как же можете понять? Представьте себе, что то, о чем я говорю, правда — пусть у вас слегка поболят сейчас головы, — представьте себе, что они — это именно то, что я вам говорю. Думаете, Алуси позволят вам пролить их кровь? Думаете, они позволят людям нри снова запятнать землю?

Все трое избегали на нее смотреть. Да, подумал Намоке, она к нам безразлична. Понимает, что мы ничего не значим. Как бы ее братья ни старались, никакой роли в этом им не отведено. Она подалась вперед, смотря прямо им в глаза и предпочитая думать, что за их потрясением стоит непонимание или тупость.

— Две сотни человек загоняют троих белых в лес. И белые ускользают. Скажите-ка теперь, мои умные братья, как такое происходит? Они что, бегают как леопарды? Летают как птицы? Исчезают? Трое ничего не знающих белых, которые и ходить-то едва могут, чтобы не упасть, которые крушат все вокруг себя, что твои буйволы…

Она поворачивалась от одного к другому, выкрикивая каждому в лицо один и тот же вопрос:

— Отвечай, как?!

Братья молчали.

— Они у Игуэдо, — сказала она категорическим тоном. — Неважно, верите вы или нет. Они живы. И скоро будут в Нри.

У всякой мерзости есть своя патология. Мелкие ручейки и притоки размывают отдаленные возвышенности, а затем лесные реки делят между собой водосборные площади, отлагая тощие слои драгоценного черного ила вдоль украшенных сочной растительностью берегов. Каждый такой берег — это пышная лента камышовых и тростниковых зарослей, где в поисках рыбы бродят цапли и красноногие утки, это зеленый палисад волокнистых стволов, могучая живая изгородь, укоренившаяся в мелкозернистой рыхлой почве. И это обманка, потому что через три шага почва делается тощей и песчаной, начинается лес, в котором узловатые канаты разветвленных и неглубоких корневых систем извиваются, поднимаясь и погружаясь снова в выщелоченную и изобилующую гравием землю, ища в дальних землях фосфаты для лесных великанов с непомерным аппетитом — красных, железных и камедных деревьев, абаши и эритрофлеумов, которые истощают и без того бедные почвы на мили вокруг, не питая ничего более полезного, чем самонадеянная потребность быть выше своих соседей.

Блуждающие корни этих многоногих монстров, напоминающих Гидру с ее волосами-змеями (Сальвестро вот-вот споткнется об один из таких корней) закачивают древесную пищу на высоту в сотню футов и более, где глянцевитые кроны впитывают дополнительный солнечный свет, словно объемистые зеленые губки, и производят ярко окрашенные цветы, по большей части маленькие и изысканно задуманные. Птицам они очень по душе. Все остальное пребывает ниже и находит свой путь во мраке, потому что все проблески и промельки способствующих росту солнечных лучей, проникающие сквозь светопожирающий лиственный полог, перехватывают самые сильные из претендентов, в число которых входят пятидесятифутовые бальзамические деревья, мягковолокнистые атласные деревья, рожковые деревья с перистыми листьями и длинными подвесками стручков, сенегальские пальмы, образующие плотные заросли, гвинейский перец, андироба, и все они простирают жадные до солнца листья, подбирая оставшиеся лучики и беглые вспышки, так что дно леса освещается лишь самыми смутными крапинками и отблесками, тем, что случайно утекло сверху. Здесь растут папоротники, а иногда — пушица. Лианы забрасывают свои лассо, ползут вверх, перепутываются и снова спускаются. По-настоящему здесь процветают лишайники и мхи, а сами деревья роняют семена, у побегов которых вряд ли достанет времени, чтобы образовать непроходимые заросли, прежде чем их родители заморят их голодом. Земля внизу перегружена и опустошена взаимоисключающими аппетитами древесных чудовищ, меж тем как солнце вверху умело на этом играет, чтобы завлекать их все дальше и дальше от их тощего основания, чтобы они тянулись все выше и выше в отчаянном состязании, целью которого является удушение всего вокруг, — и вот корни оказываются неспособными питать крону, листья истончаются, затем жухнут, коричневеют и опадают, медленно кружа вниз, к лесному дну, где быстро начинают становиться перегноем у подножия стофутового ствола, совершенно бесполезного и уже гниющего, который рано или поздно — неизбежный финал — обрушивается среди своих соседей-победителей: разящее, сокрушительное, катастрофическое падение гигантского древесного трупа, сплетения ветвей, сучьев и ярких орхидей. Пища для термитов.

Но временами — или изредка, или всего раз-другой — лиственный купол разрывается. Открывается залитая солнцем гавань. Из земли выпрыгивает ползучий пырей и живет в счастливом дружестве с маленькими кустами и цветами, ярко-красными рододендронами, например, со случайным диким ямсом. Растения цветут, дают семена, и из значительной части этих семян получаются обновленные версии того, что цвело здесь раньше, не настолько большие для того, чтобы удушать соседей, но вполне достаточные для самовоспроизведения. Проблема питания разрешается путем бессловесных подпочвенных переговоров, итогом которых становится справедливое распределение благ, удовлетворяющее все стороны. Вокруг жужжат и танцуют неторопливые, лишенные страхов и предпочтений пчелы, занимаясь опылением внутри этого маленького парадиза — хотя и окруженного хмурыми утесами давящего леса, — этой счастливой экотопии, где вокруг прыгают воловьи птицы, невзирая на отсутствие волов, где прекрасные цветы можно собирать целыми охапками, хотя никто их никогда не собирает, где нет места паразитирующим лианам, и поэтому те ничего здесь не душат, где все остается нетронутым, чистым и мирным.

Затем гниющий ствол весом в двадцать пять тысяч тонн, воздев плеть, сработанную из собственных ветвей и шести видов ползучих растений, обрушивается из ниоткуда и разравнивает все вокруг, а злобные маленькие ростки дают побеги, чтобы укрыть эту область светонепроницаемым лиственным занавесом, убивая все, что внизу, и заново утвердить мерзкие нормы леса, которые, начиная со скудости почвы и кончая плохим освещением, от стержневых корней до самых верхушек крон, сводятся к медленной голодной смерти, детоубийству, древесной жестокости и жадности. Так все происходит в вертикальном направлении.

Но по сторонам-то, по сторонам… Гигантские черные стволы вздымаются из крапчатых горбов нижних древесных крон и поддерживают пустотелые купола вверху. В лишенном земли и неба слое воздушного пространства, подвешенном между нижним и верхним пологами, снуют плодовые голуби и цесарки. «Верх» несколько светлее «низа», но оба составлены из непрочной зелени, словно один есть точное отражение другого, так что вдоль и поперек простираются сплошные отражения. В этой промежуточной зоне с измерениями полная неразбериха (что есть высота?), белки, ящерицы, небольшие обезьяны и шимпанзе взбираются и спускаются, не различая особо этих диаметрально противоположных движений, а высокомерные и забывчивые деревья, отнюдь не способствуя правильной ориентации, десятилетиями поощряют эту смертоносную чехарду. Неудивительно, что крыланы спят вниз головой: «вверху» и «внизу» здесь являются зыбкими понятиями, вертикаль становится невозможной, превращаясь в серпантинные петли, причудливые извивы, лемнискаты поворотов и разворотов… От слова «верхушка» здесь, вверху, нет никакого толку, да и внизу пользы от него ненамного больше.

Внизу, под нижним пологом, и пребывает сейчас Сальвестро, на земле, или даже на уровне земли, ибо он только что споткнулся об один из зловредных, узловатых, трудноразличимых корней. Встревоженный глухим ударом зяблик всматривается вниз и видит то, что представляется ему очень большим и неубедительно окрашенным под краба коричнево-белым существом, неподвижно лежащим в грязи. Похожее на хомячка животное, уши которого украшены кисточками, подергивает носом, выглядывая из норки, и замечает единственный почернелый палец, видимый через дыру в подошве башмака Сальвестро. Запутавшись при падении в лесной растительности, Сальвестро умудрился набрать в рот земли, кислой на вкус и очень скрипучей из-за обилия песка. Потеряв на мгновение возможность дышать, он не в состоянии выплюнуть землю и вынужден ее проглотить. Похожее на хомячка животное удаляется обратно в норку. Зяблик осознает, что ошибся, и утрачивает интерес к происходящему. Заблудившийся муравей-солдат, несущий в своих жвалах веточку, сталкивается с огромным и необычайно трудным препятствием. Сальвестро кашляет. Землетрясение? — гадает муравей и роняет веточку. Сальвестро принимается двигать пальцами ног, потом и другими членами, поочередно проверяя их на предмет возможных порезов и переломов, тратя на это много времени, потому что он все еще не выпутался и все равно не может встать, потому что последние звуки погони растаяли несколько часов назад и, наконец, потому что начиная с того мгновения он оказался безнадежно затерянным посреди этого леса за тысячи миль от дома (что бы ни понимать под домом) и, не имея ни малейшего представления о том, где сейчас находится, не видит необходимости идти куда-то еще, где он точно так же не будет знать, где он. Если его обнаружат, то, видимо, забьют насмерть дубинками — это сделает маленький отряд горланящих черных людей под предводительством братьев Уссе. Толпа, готовая вершить самосуд. Кажется, он всю жизнь собирает такую толпу вокруг себя.

Итак, он лежит какое-то время лицом вниз, прямо в грязи, глотая воздух и вихляя ногами, а потерявшийся, как и он сам, муравей, резонно предположив, что это нечто, значительно превосходящее его по размерам, может и двигаться намного быстрее его, карабкается по рукаву рубашки, пролезает в маленькую дырочку и запутывается среди вьющихся волос подмышки Сальвестро, где и укусит его ровно через восемь минут. Пора подниматься, одновременно думают Сальвестро и муравей, пусть даже один клочок леса очень похож на другой…

Он встает и вглядывается во мглу. Бесформенные пятна менее плотной листвы и нерешительные просветы во мраке, так напоминающем подводный, плывут и дрейфуют, как шаткие облака, нависая над землей и направляясь наобум, иногда сталкиваясь друг с другом и сливаясь, иногда разбухая или же усыхая и сходя на нет. Теней здесь нет — свет слишком расплывчат, — только пасмурная светотень, налетом покрывающая лес и смазывающая контуры его обитателей, ломая очертания и обескровливая краски, так что они мутнеют и накладываются друг на друга, в избытке производя усредненные оттенки светло-коричневого и хаки. Увиденный в полусвете лесного дна, один кусок леса в самом деле почти неотличим от другого. При взгляде сбоку то же самое касается и всего, что в пределах этого куска находится. Вдоль горизонтальных осей соответствий и иерархий массивные контрфорсы тополей вполне могут оказаться двадцатифутовыми термитниками, или гниющими пнями умерших кедров, или задыхающимися от лиан атласными деревьями, в то время как сами лианы и другие ползучие растения напоминают — отнюдь не отдаленно — змей, больших и маленьких, причем маленькие желтые змеи выдают себя за молодые пальмовые ветви, молодые пальмовые ветви — за бамбук, а бамбук — за различные виды слоновой травы (которая, однако, не имеет к слонам никакого отношения, хотя существует некий жук — очень острый в зажаренном виде, — обожающий трухлявую древесину и добывающий ее с помощью изогнутого и заостренного рога, расположенного на кончике его носа…). Сок, стекающий по стволам копайских деревьев, бродит и пахнет как лесные орхидеи, или так оно было бы, если бы сами орхидеи не пахли падалью. Леопарды на отдыхе выглядят (и так же редки) как смутно пестреющие пятна солнечного света, падающего на влажную черную землю. Леопарды в движении похожи на умирающих и падающих из своих похожих на стручки гнезд трутней, а последние напоминают высоко ценимые, но ядовитые клубни тололо. Нелетающие насекомые притворяются сучками, листьями, ядовитыми плодами и несъедобными лишайниками. Лес распространяется во все стороны посредством имитации и поиска аналогов. Попугаи — его герольды, а первобытный хамелеон — его король: вот он идет, пестрясь и переливаясь в соответствии с местностью, поднимая за раз лишь одну лапку и опуская ее снова с преувеличенной осторожностью, как если бы земля все еще оставалась мягкой, как если бы один неверный шаг мог привести к тому, чтобы он с верещанием погрузился в грязь, покрывавшую все в те времена, когда Эри еще не сделал ее твердой, превратив ее в ту землю, которая все здесь определяет, для всего является и патологией, и вылинявшей основой… Все здесь в конце концов лишается корней, опрокидывается, падает, возвращается в ожидающую почву, откуда когда-то поднялось. А в промежутке все здесь выглядит, или пахнет, или ощущается на вкус, или звучит как что-то другое.

— Ay!

Кроме Сальвестро. Потерявший шляпу, натерший мозоли, исцарапавший ноги, с грязью во рту, с дырой в башмаке, оборванный, потный, голодный Сальвестро пока что не похож ни на что другое в этом лесу. Было время — давным-давно и далеко-далеко, — когда он почувствовал бы себя здесь как дома. Эти деревья и кусты, кедровые чащи и колючие кустарники вызывали в его памяти другой лес, более влажный и холодный, но все равно узнаваемый в этой своей чудовищной и преувеличенной версии. Может ли он снова в него погрузиться? Может ли этот лес в каком-то смысле сделаться тем? Сальвестро грязен и растрепан, волосы его взъерошены и все в репьях. Если бы он мог снова разучиться говорить, смешаться со всем этим, раствориться в мелких шорохах и потрескиваниях, свистах и жужжаниях, скрипах, карканьях и кашлях, потерять себя в этом лесу, как если бы он был тем… Сможет ли он снова стать таким, каким был тогда? От чего именно убегал он несколько часов назад, когда они втроем ворвались в лес, разделились там, чтобы сбить с толку преследователей, и бросились вперед, даже не договорившись о месте встречи? Сальвестро, опять спасающийся бегством с места преступления, преследуемый праведным гневом толпы, орущей вослед вору, укравшему самого себя прямо у них из-под носа. Может он вернуться в прежние времена или нет?

Нет, они или слишком далеки, или недостаточно далеки. Если он и вернется куда-то, то не в лес. Не в тот и не в этот. Он задолжал себя где-то в другом месте, другим кредиторам.

Так или иначе, муравей кусает Сальвестро, и Сальвестро раздавливает муравья. Затем он отмечает, что день идет на убыль и прохладная утроба леса становится еще мрачнее, и бредет меж гигантских стволов или перелезает через их подобные плавникам контрфорсы, ногами расчищает себе путь через заросли папоротников и заносы ярко-желтого хлопчатника, карабкается через овражки, в которых плещутся и журчат крохотные ручьи, задирает голову, чтобы увидеть высоко вверху сплетения ветвей, украшенных гирляндами лиловых вьюнков и опутанных одеревеневшими лианами, следует вдоль полосок голой земли, которые ведут по всем направлениям к местам пересечения, откуда исходит еще больше полосок, — и, насколько понимает Сальвестро, он никуда не идет, а просто двигается через лес, принюхиваясь и неверно истолковывая летучие запахи земли, древесной плесени, свиного навоза, грибных спор, виноградного лука, кисло-сладких перцев, меж тем как земля поднимается длинным вогнутым склоном, по которому Сальвестро, кажется, взбирается целую вечность, потом она выравнивается, и некий новый запах, клубясь, доносится к нему сквозь деревья, острый, знакомый, процеженный через лес, спеша наполнить его подрагивающие от любопытства ноздри… древесным дымом.

След запаха извивается и поворачивается, ведя Сальвестро за нос вокруг зарослей усыпанных цветами кустов в два раза выше его роста. Он крадется и подбирается ближе, продолжая принюхиваться. Потом останавливается.

Десять тысяч человечков висят, раскачиваясь, среди ветвей дерева офо. Их руки, ноги, головы и туловища — это палочки, соединенные узелками и разбухшими наростами, приблизительно обозначающими локти, колени, лодыжки, шишковатые плечи, паховые области, телесные сочленения и хрупкие конечности. Трупы упавших грудами лежат вокруг ничем не примечательного ствола. Среди веточек растут редкие черные цветки, совсем небольшие. Деревья офо кровоточат, если их надрезать, но никто их не надрезает, никто не прикасается к ним, никто даже не приближается к рощам, где они растут.

Но Сальвестро не замечает деревьев офо. Его внимание привлечено другим: длинная упитанная ящерица жарится на костре под присмотром древней старухи, этакой живой котомки из кожи и костей, которая скачет вокруг, тычась и клохча, разрываясь между ящерицей над костром и двумя сидящими на земле мужчинами, которые вроде бы заняты только тем, что тупо глазеют на языки пламени. Теперь уже почти совсем темно, но костер отбрасывает достаточно света на лица этих двоих. Он идет вперед, к старухе, ящерице и двум своим неподвижным товарищам. Ящерица пахнет на удивление аппетитно. Краснолицые в свете костра, Бернардо и Диего выглядят довольно угрюмо. Мое возвращение непременно их взбодрит, думает Сальвестро.

Впоследствии он пришел к убеждению, что все началось с воска. Конечно, в действительности это началось гораздо раньше, но для него точкой отсчета стал кусок грязно-белого воска. Старик раскалывал его, пока у него не оказалось два ломтя, каждый величиной с его кулак. В свете лампы они выглядели желтыми, затем, когда он поднес их к огню, стали красными, а в чаше для плавления приняли цвет самой этой глиняной посудины, которая была черной как сажа. Сальвестро уставился в чашу и увидел, что на него смотрит его собственное лицо.

— Красавчик, — прокаркал старик. — Теперь нам нужно ведро воды. Ступай и полюбуйся собой в нем.

Мальчик ожидал обычного сопровождающего остроту смешка, но на этот раз смешка не последовало. За последние несколько дней старик стал тише и раздражал его не так сильно, хотя все же порядочно. Его насмешки стали неуверенными, почти угрюмыми. В отсутствие Игуэдо ему не перед кем было разыгрывать сценки, и, возможно, причина крылась в этом. Или, может, в том, что вскоре они должны были заняться литьем, потому что в отличие от дерева, или глины, или воска бронза сохраняется вечно, а стало быть, литье — это дело серьезное. Эзе Нри находят друг друга, когда заканчивают видеть свои сны, первый и последний, Эри и его собственный Анайамати. Их ммуо никогда не умирают, чего не скажешь об их телах. Им приходится сбрасывать тела, чтобы закончить видеть свои сны, так что литейщики изготовляют их образы для людей нри, чтобы люди помнили, как они выглядят. Эзе Нри хранит воспоминания своих предшественников в голове, а их тела — в виде бронзовых статуй, так что тела тоже не теряются. Они тоже важны.

Мальчик шел под лиственным шатром, раскачивая ведро за ручку. Листья на кустах выглядели черными, а не багровыми. Было почти темно. Он крепко врезал ведром по термитнику. Отсюда до развалившегося поселения Анайамати было несколько сотен шагов вниз по реке, но никто туда не входил года три или даже больше, и Нземабва — высший совет — собиралась у Намоке. Он всегда полагал, что Эзе Нри живет в самой дальней части деревни. Теперь он был там и ждал, когда придет Уссе. Неся воду, он обернулся на кокосовые пальмы Игуэдо. Кусты и деревья за термитным холмом казались непроницаемой чащей, хотя пройти через них было очень просто. Может быть, поэтому он никогда ничего не знал об участке старика, пока не началось это его странное ученичество, хотя обманчивые свойства чащи не объясняли того, почему он неизменно оказывался перед обветшалой дверью, какой бы тропой ни пошел. Литейщики бронзы — люди таинственные и со странностями. Это хорошо известно.

— Фенену.

Он вскинул голову, в равной мере испуганный обращением к нему по имени и внезапным появлением Игуэдо. Женщина стояла у края кокосовых пальм.

— Для воска? — спросила она, когда мальчик приблизился; тяжелое ведро при каждом шаге тянуло его в сторону.

Он кивнул. Они молча зашагали между огромными стволами трехгранных тополей.

Спустя какое-то время мальчика одолело любопытство, и он спросил:

— Значит, ты вернулась из Оничи?

Игуэдо недоуменно на него посмотрела, прежде чем проворчать, что да, вернулась, но предпочла больше ничего не говорить.

Мальчик прикусил язык на минуту или около того. Ему не терпелось узнать новости о состоявшихся там переговорах, о людях нри и других народах, о ком-то еще, кто мог туда прибыть.

— Ну так что они говорят об этих белых людях? — беспечно спросил он.

Вопрос по какой-то причине прозвучал смешно. Возможно, из-за его голоса. Игуэдо тихонько захихикала, и мальчик ощутил знакомый прилив раздражения и смущения одновременно. Это утомительно, когда тебя поднимают на смех, стоит тебе раскрыть рот. Деревенские мальчишки сбивались в ватаги и выкрикивали оскорбления в адрес кого-нибудь одного; иногда он сам был жертвой, а иногда оказывался в ватаге. Поодиночке, однако, никто так не поступал. В одиночку, смутно думал он раньше, старуха вела бы себя по-другому. Он вспыхнул и отвернулся, топая через кусты с ведром, через край которого выплескивалась вода. Затем старуха окончательно сбила его с толку.

— А ты хочешь увидеть белого, Фенену?

Он резко повернулся, поначалу заподозрив, что она его разыгрывает. Игуэдо положила руку ему на плечо, и оба они остановились. Она не смеялась, во всяком случае, не смеялась над ним. Он осторожно кивнул.

— Не теперь, — сказала она, — но скоро. — Потом, заметив в его взгляде недоверие, добавила: — Их трое. Трое человек, которых доставила Уссе.

— Где они? — спросил мальчик.

Почему-то они говорили шепотом.

— Здесь, — сказала она. — Здесь, в Нри.

Когда он внес ведро с водой, старик оторвал взгляд от плавильной чаши. Он уже открыл было рот для обычного оскорбления, когда на пороге появилась Игуэдо.

— Вот, значит, как, — сказал он кисло. — Долгонько, однако.

Неясно было, обращается ли он к мальчику, к старухе или к обоим разом. Он взмахнул рукой, словно отгоняя мух, явно разрываясь между дальнейшими причитаниями и началом работы. Чаша, висевшая над огнем, теперь почти до краев была наполнена расплавленным воском. В другой руке у него был непотребный глиняный обрубок, которым он постукивал по полу.

— Убери с дороги эти подстилки и поставь ведро вот сюда, — приказал старик. — Поторопись, малыш, если хочешь, чтобы мы сегодня хоть немного поспали.

Мальчик сделал, как ему велели, радуясь возможности дать руке отдохнуть. Если бы он стал растирать мышцы, старик отпустил бы замечание насчет его хилых плеч, поэтому он стоически скрестил руки и ждал, что последует дальше. Игуэдо все еще стояла в дверях. Ему казалось, что он слышит, как женщина что-то говорит, но когда он поднял голову, то увидел лишь, как те двое обменялись взглядами — вопрос и ответ, бессловесные и мгновенные. Он повернулся и искоса посмотрел на старика. Тот ухмыльнулся, поднял глиняный обрубок и помахал им у себя перед носом.

— За работу.

Его хлопоты в этой «работе», как вскоре выяснилось, сосредоточивались не вокруг плавильной чаши, не вокруг воска в ней, не вокруг глиняного обрубка и даже не вокруг огня. А вокруг ведра.

Старик взял обрубок и, удерживая его кончиками пальцев за основание, очень быстро погрузил его целиком в чашу, словно пронзая расплавленный воск, затем, удерживая головкой книзу, вынул и, отведя руку в сторону, опустил в ведро. Когда он извлек обрубок, глина оказалась покрыта тонкой восковой оболочкой. Старик подержал ствол неподвижно, пока по нему стекала вода, одним движением запястья стряхнул в ведро последние капли, затем опять погрузил обрубок в воск, и все началось заново. Воск образовал на темно-красной глине блестящую пленку, затем, по мере утолщения слоя, сделался молочно-белым покрытием. Старик погружал, вынимал, переносил, опускал, извлекал и отряхивал этот предмет, а другой рукой поддерживал огонь, погребая все новые поленья под кучами углей, чтобы пламя под плавильной чашей оставалось низким.

Задача мальчика состояла в том, чтобы следить за каплями воска, отрывавшимися от ствола, прежде чем старик успевал опустить его в ведро. Ударяясь о воду, они превращались в гладкие белые бусины и быстро шли ко дну. Ему полагалось выуживать их и бросать обратно в чашу, не мешая движениям старика и не нарушая их ритма. Игуэдо где-то снаружи, думал мальчик, потому что она пожала плечами в ответ на сварливое приветствие старика, а когда он снова поднял голову, ее уже не было в хижине.

Старик раскачивался взад-вперед, рука его двигалась вниз и вверх, в сторону и обратно, и оба они вошли в ритм, который почти не нарушался и действовал на мальчика усыпляюще. В хижине было тепло. Огонь пыхал жаром и менял цвет от красного до черного, в соответствии с движением воздуха над углями. Они работали в тишине, нарушаемой лишь слабым шипением и потрескиванием огня, — так думал мальчик, пока постепенно не осознал, что к этому примешивается какое-то бормотание, одновременно очень тихое и очень близкое. Губы старика шевелились, но слова были совершенно неслышными или слишком запутанными для ушей мальчика, чтобы он мог разобрать их и понять. Это его отвлекло. Не отрывая взгляда от своего напарника, он в сотый раз опустил руку в ведро. Когда он извлекал маленькую бусинку упавшего в воду воска, его запястье ударилось о предплечье старика, который остановился и впервые с начала работы посмотрел ему в глаза. Мальчик ожидал, что последует замечание о его неуклюжести или невнимательности.

— Слои, — сказал старик. — Надо разравнивать слои.

Глиняный обрубок был сердцевиной, а та глина, которой они позже покроют воск, станет формой. Сам воск выступит в роли образа для отливки, а отливать они будут Эзе Нри, который был не одним человеком, но многими, каждый из которых покрывал собой предыдущего, вплоть до самого Эри.

— Трудно вместить их всех, — ворчал он. — С каждым разом все труднее.

Когда слои достигли толщины человеческой руки, старик в передний раз погрузил воск в воду и велел мальчику принести корзину с инструментами для резки, которые представлялись тому маленькими заостренными палочками и ножами с коротким лезвием. Было очень поздно, и у него болела голова от усталости, хотя почти всю работу выполнил старик, выглядевший, однако, таким же бодрым, как всегда.

— Эри сидел на муравейнике, — сказал старик, — и повсюду вокруг него земля была мягкой, как ил. Бесполезной. Ничего нельзя было на ней вырастить… Ты меня слушаешь или уши занавесил?

— Да, — пробормотал он. — Эри сидел на муравейнике.

Все знали эту историю. Он должен был изучать литье бронзы, а не слушать сказки, которые мать рассказывала ему, когда он был едва ли ей по колено. Руки старика усердно двигались вокруг воска, поворачивая его то так, то этак, — он обрубал его и обстругивал, почти не глядя на то, что делает.

— Значит, этот Эзе Нри будет сидеть, это из-за Эри и его муравейника. Смотри, — отлетел большой кусок воска, — это будет его лоном. Здесь — колени. А что было дальше?

— Он взял клинок из кузни оки. И клинком сделал землю твердой.

— Как?

Мальчик стал рассказывать наизусть:

— «Эри прорезал реки, чтобы осушить землю, одну на восток и одну на запад, а там, где они встречались, он прорезал третью, самую большую реку, которая идет на юг».

— Так и было, так и было. Тяжелая работенка, а, парень? Тяжелее, чем принести ведро воды. Тяжелее, чем выжигать древесный уголь. — Он повернул к двери и гаркнул: — И тяжелее, чем варить ямс! — Ответа не последовало. Старик пожал плечами. — Итак, он прорезал реки. Значит?

Мальчик подумал.

— Мы дадим ему клинок.

— Куда?

— В руку.

— В какую?

— В правую.

— Туда пойдет Отонси. Без Отонси не будет расти ямс.

— Тогда в левую.

— Там будет клык Эньи. Этот рассказ следует позже.

— Когда?

Он почувствовал, как сквозь усталость, из-за которой немели руки и ноги, пробивается любопытство, но старик только нетерпеливо мотнул головой.

— Позже. И рассуждаешь ты, как какой-нибудь резчик по дереву. — В знак презрения он плюнул в огонь. — Эри уже прорезал реки. Ему не нужен клинок, и у этого Эзе Нри не будет никакого оружия, к тому же отливать что-то подобное слишком сложно. Он всегда выглядит какой-то палочкой. Забудь о клинке. Вместо этого мы дадим ему широкие плечи и крепкий хребет. Вся тяжелая работа… — Старик хихикнул. — А теперь, что насчет ушей?

Так оно и продолжалось. Старик ковырял, скреб, выдалбливал и трогал, перекидывая воск из одной руки в другую, работая по большей части двумя инструментами, зажатыми между пальцами, меж тем как остальные лежали у него на коленях, постоянно поясняя значимость той или иной черты и понуждая мальчика отвечать. Из мягкого воска постепенно возникала сидящая фигурка. К Отонси и клыку Эньи старик добавил пучок веточек офо, который поместил между ступнями фигурки. Из грудной клетки проступила нагрудная пластина в форме леопардовой головы, а из макушки головы произросла прическа из завитого и переплетенного шнура с нанизанными на него бусинами. Старик добавил браслеты и ожерелья или, точнее, соскребал там воск, пока они вдруг не появились, как будто он выкопал их из земли.

— Эри всегда там, — бормотал он. — Поскреби землю — и найдешь под ней Эри.

Но голова у мальчика так и плыла. Веки норовили сомкнуться. Эта ночь и работа, которая ее наполняла, казались бесконечными. Он больше не отвечал старику, только кивал, если тот к нему обращался. Ему было непонятно, как он до сих пор не заснул.

Наконец старик взялся за инструмент, которым до сих пор не пользовался, — за нож, лезвие которого настолько истончилось, что больше напоминало иглу. Удерживая фигурку на коленях, он начал прорезать длинные тонкие линии, каждая из которых начиналась от уха, проходила по скуле и заканчивалась только у угла губ. Он повернул запястье, чтобы расширить эти линии до желобков. Мальчик смотрел, как множатся метки ичи, покрывая лицо фигурки с обеих сторон.

— У Эри было двое сыновей, — сказал старик. Он мог бы обращаться к этому лицу, что слепо смотрело на него снизу вверх. — Помнишь их имена, парень? Мм?

Он заморгал, стараясь прогнать туман в голове. Двое сыновей? У Эри был один сын. Такие вещи знали все. Один сын. Он в этом не сомневался.

— Ификуаним, — ответил он. — Он был вторым Эзе Нри.

Старик кивал, разглядывая образ, который он создал.

— У другого имени не было. Теперь есть. Но тогда…

Он отнял нож от воска и аккуратно уложил его в корзину, затем поднес фигурку к свету. Когда он медленно поворачивал ее в руках, отблески гаснувшего огня и свет масляных ламп играли на покрытой насечками поверхности. У мальчика болели глаза, и все же он втайне восхищался мастерством исполнения. Клык, изгибавшийся вдоль грудной клетки, был вряд ли чем-то б'oльшим, нежели складка, а посох Отонси почти полностью закрывался державшей его рукой. Детали прически передавались скорее намеками, а нагрудник в виде леопардовой головы, казалось, рвался вперед, хотя и был всего лишь выпуклостью с тремя дырочками в ней. Мальчик пересчитал пальцы на руках и ногах. Веточки офо — простой кусочек воска с проделанными в нем желобками — были до жути схожи с настоящими. Все эти подробности обнаруживались только в тени, потому что когда старик подносил фигурку ближе к свету, та казалась почти лишенной черт. Он фыркал и хмурился, разглядывая ее.

— Что-то здесь не так, — сказал старик. — Видишь это, парень? Видишь, что не так? — Когда он наконец помотал головой, к старику вернулась его обычная брюзгливость, и он принялся высмеивать его, как раньше. — Не видишь? Это же прямо на тебя смотрит! Как выглядит Эзе Нри? Как выглядят все люди нри? Да ведь ответ прямо перед твоим прыщавым носом…

И так далее, и тому подобное. Мальчик слишком устал, чтобы обращать внимание. Глаза у него закрылись, и он понял, что если не будет их открывать, то голос старика уплывет прочь и ноющие, завывающие, язвящие насмешки смолкнут. Теперь он хотел только спать.

— Какого цвета воск? — упорствовал голос, в котором появилось нечто новое — гнев.

Гнев на что? Ему было безразлично. Затем старик выплюнул ответ на свой же вопрос — и дальше было только безмолвие сна.

— Вообще никакого! Цвет воска — это цвет ничего…

Они шагали гуськом — тропы были узкими проходами в папоротнике, доходившем до пояса; шли молча, потому что всякий раз, когда кто-нибудь из них произносил хоть слово, старуха останавливалась и сжимала кулак у себя перед губами, точно желая поймать этот звук и задушить. Диего в любом случае ничего не говорил, но Бернардо, казалось, был неспособен понять этого простого запрета: он каждые несколько минут норовил повернуться к Сальвестро, который шел за ним, и с уст его срывался первый слог еле сдерживаемого вопроса. Но речь Бернардо тут же обрывалась жестом старухи, с каждым разом все более энергичным, так что весь их разговор сводился, по сути, к «Ка…».

Все равно они могли мало что сказать друг другу, и даже это малое было сказано ночью:

— Она, наверное, просто держит нас здесь, пока не подойдут остальные.

— Или откармливает нас на убой.

— Или травит.

— Мы можем просто уйти.

— Она пойдет за нами.

— Придется ее убить.

— Или связать.

— Чем?

— А куда мы пойдем?

Молчание. Языки огня, болезненные для глаз оранжевые проблески в окружающей тьме.

— Значит, лучше нам остаться здесь?

— По крайней мере, до утра.

— А мясо у нее недурное.

— Что-нибудь осталось?

— Только голова.

Последовали звуки жевания, затем хруст, затем сон, а следующее утро застало их шагающими через лес вслед за старухой, по пояс в море папоротников: они молотили по ним руками, как трое злосчастных гребцов каноэ. Сальвестро и Бернардо не имели ни малейшего представления, куда и зачем они идут, Диего замкнулся в молчании. После попытки произнести свою речь у реки он больше не сказал ни слова. Обезьяны верещали и прыгали по веткам высоко над головами. Хрипло кричали птицы, перелетая с ветки на ветку. Лес жужжал, и стрекотал, и чирикал, и рычал, а маленькая процессия с трудом пробиралась сквозь мясистые вайи и усики, шлепая по земле натертыми ногами.

Спустя час или более папоротники начали редеть, а затем и вообще исчезли. Они снова увидели собственные ноги, а тусклый солнечный свет становился ярче, по мере того как в самом верхнем пологе открывались прогалины, — лучи, целые связки лучей вонзались в листву деревьев пониже. В лесу стало тише, земля полого поднималась. На вершине склона деревья исчезали, и открывался обширный вид.

Впереди тянулись два расходившихся гребня, земля между ними понижалась, образуя ущелье, которое углублялось и расширялось, становясь длинной и глубокой лощиной, поросшие лесом края которой круто спускались ко дну. На дальнем ее конце было такое же ущелье, и лощина походила на корабль с заостренным носом — по крайней мере, так показалось Сальвестро. Кроны деревьев сливались друг с другом, покрывая борта и дно этого судна зеленью. Словно мхом, подумал он. Или плесенью, если вспомнить «Лючию». Там и сям поднимались жидкие струйки дыма. Что-то поблескивало. Вода?

— Где мы? — спросил наконец Бернардо, и на этот раз старуха не призвала его к молчанию.

Он взглянул на Сальвестро, ожидая ответа, но тот только пожал плечами. Реку они не пересекали, а значит, должны были находиться к востоку от нее. Задняя часть долины все еще оставалась в тени, и, судя по положению солнца, они сейчас стояли лицом к востоку. Перед ними простиралась глубокая лощина. Помимо этого, Сальвестро ничего не знал. Старуха знаком велела следовать за ней вниз по тропе, которая шла влево, а затем резко вниз, исчезая среди деревьев. Сальвестро и Бернардо повернулись, но Диего так и стоял неподвижно, словно прикованный к этому месту. Старуха снова знаком позвала их за собой.

— Здесь, — сказал Диего.

Сальвестро обернулся, удивленный тем, что солдат заговорил. Старуха сказала что-то на своем языке. Взгляд Диего был устремлен в лощину.

— Вот здесь я отыщу Зверя, — сказал он.

Дочка…

Почти уже там. Люди тогда стекались обратно из леса по двое, по трое, оставив бесплодное преследование и истощив свою ярость. Следы их шумливых рысканий были ранами в прохладе леса, которые залечились так же быстро, как были нанесены. Она провела пальцем вниз по щеке. То были неглубокие порезы, сделанные для вида.

Позже, когда ее братья тихонько покинули хижину и они с Намоке остались одни, она обратила свое раскрашенное лицо к старшему, к брату своего отца. В воздухе между ними висел осадок ее презрения.

— Я думал, что в честь твоего возвращения состоится празднество, — сказал наконец Намоке. — Воображал, как ммо устроят маскарад для Эзе Ада, как все нри усядутся вместе пировать. Представлял себе большое гулянье. А порой думал, что ты умерла. Я не мог тебя увидеть. Не мог увидеть твоей жизни. — Он устало пожал плечами. — Трудно было поверить в то, что ты умерла, но еще труднее — в то, что ты жива. И среди белых…

— Однако вы не похоронили моего отца, — сказала она. — Как младший сын, Онугу мог бы обмыть его тело вместо меня. Такое допускается, если нет Эзе Ада и если согласны те, кто входит в Нземабву. Моим братьям очень этого хотелось, так ведь? Кто был против этого?

— Анайамати хотел бы, чтобы его дочь обмыла его тело, успокоила его дом. Он сейчас тебя ждет.

— Я слышала его, — сказала она; Намоке резко вскинул голову. — Ты — главный в Нземабве, — продолжала она, не обращая внимания на его удивление. — Кто еще выскажется вместо меня? Алике? Может, Эвенетем?

Намоке улыбнулся. Алике и Эвенетем были известны своей неразговорчивостью.

— Мне надо, чтобы ты снова выступил вместо меня. Народу нри надо, чтобы ты выступил вместо меня. Помнишь иджо, который рассказывал нам о белых? Того старика с ожерельем из акульих зубов? Ты обо всем догадывался еще тогда, знаю, что догадывался.

Намоке мотал головой.

— Твои братья тебе не лгали. Это старая история, вряд ли даже история вообще. Наши дети распевают ее друг другу, но не взрослые. Если бы я встал перед Нземабвой и сказал, о чем ты просишь, все с умилением вспомнили бы о своем детстве, но действовать не стали бы. Они бы стали смеяться, и я вместе с ними, мы бы вместе посмеялись над моей глупостью.

— А кто будет глупцами, если это правда? — с напором спросила она. — Я знаю это, и ты тоже.

— Даже если это правда, кто скажет, что эти белые такие, как ты утверждаешь? Их мало, они далеко, и они такие слабые…

— Значит, ты созываешь всех на переговоры ни о чем? Бини явились сюда не для того, чтобы ловить в реке рыбу. Нгола не посылала своих людей, чтобы охотиться в здешнем лесу на свиней. Они приходят к народу нри, как приходили всегда, и что мы им говорим? Что белые люди падают с неба? Анайамати уже видит их в своих снах. Скоро они будут в Нри, и он узнает их так же хорошо, как я. Что тогда скажут нри? Как они поступят?

На протяжении всей этой речи накал в ее голосе усиливался, наконец она уже почти что кричала на дядю, и молчание, воцарившееся затем в хижине, оказалось даже тяжелее, чем то, которое последовало за уходом братьев. Намоке выждал несколько долгих секунд, прежде чем ответить.

— Хороший вопрос, — похвалил он ее. — Ты всегда задавала хорошие вопросы, Уссе, даже когда была маленькой девочкой. Предположим, старая история правдива, и предположим, белые люди именно таковы. Что тогда скажут нри? Как они поступят?

Здесь Намоке остановился, и она увидела, что на лице у него промелькнуло странное выражение — узнавание, смешанное с чем-то еще. Возможно, с разочарованием.

— Я не знаю, Уссе. Если то, что ты говоришь, правда, я не знаю, что будут делать люди нри. Я не твой отец, не Эзе Нри. Мне неведом обряд, который вывел бы это пятно.

— Нет, ты его знаешь, — спокойно сказала она.

Намоке помотал головой — теперь он был озадачен. Имелись обряды для того, чтобы заставить расти ямс и кокосовые и масличные пальмы, обряды против дождей, против засухи, против наводнения. Были обряды по случаю рождения детей и смерти стариков. Существовали обряды для возведения табу и обряды для их уничтожения, тысячи и тысячи обрядов, которые были известны только людям нри и только ими могли исполняться. Имелись обряды для очищения земли от любого пятна, которое могло на нее пасть… Но того, которого сейчас требовала Уссе, не было. Он сосредоточенно сузил глаза, глядя на нее поверх огня, когда она начала пересказывать песню, которой он не пел с самого детства, сперва просто проговаривая слова, затем воспроизводя их нараспев, как ребенок, постепенно усиливая ударения, повышая выразительность, пока простой ритм не утвердил себя посредством повторения, потому что у каждого стиха была одна и та же форма: вопрос, за которым следовал ответ, и последний делался все более навязчивым, поскольку, хотя все вопросы были разными, ответ всегда оставался одним и тем же.

— Эньи знает, Эньи знает, — снова и снова пела Уссе своему дяде.


Дочка?..

Нди-мили-нну больше заботятся о своих лодках, чем о жилищах, размышлял Намоке, глядя поверх воды. Низкий щит от ветра, который они соорудили на северной стороне песчаной банки, только подстегивал гарматан, который порывами дул вниз по реке и, сталкиваясь с жалким препятствием, хаотично переваливался через него, чтобы обрушиться на их небрежно покрытые пальмовыми листьями биваки. Циновки из рафии, которыми они латали дыры в крышах, мотались во все стороны в крепчавшем ветре, словно угрожали унести ненадежные пристанища, заставив их умчаться прочь по сверкающей реке или подняв их к дымчато-белому небу стаей неуклюжих, разваливающихся на части птиц, роняющих бамбуковые шесты и пальмовые листья. Обитатели пренебрегали этими жилищами, являясь туда только для сна, и предпочитали собираться возле своих лодок: в песок временного острова были глубоко вкопаны толстые столбы, служившие швартовочными тумбами. Нди-мили-нну относились к земле настороженно. Дожди так и норовили ее размыть и перенести в другое место. Разлив реки был постоянной величиной, в большей мере, чем ежегодно затоплявшиеся берега. Вскоре запоздалое эхо такого разлива смоет остров, на котором они разбили свой лагерь, как это бывало всегда. На фоне колючего сверкания реки его песок выглядел отдаленной бесцветной полоской, видимой лишь благодаря крохотным, с муравьев, фигуркам, которые готовили свои суда к ежедневному пересечению реки для участия в переговорах. Первые из нди-мили-нну уже отталкивались от суши, направляя свои пироги по плавной кривой, неизменно приводившей их к облюбованному ими разровненному участку илистой почвы. Намоке наблюдал за пирогами, пока ему не стала видна вода, стекавшая с весел. Обири позади него уже оглашалось смешанными языками, которые использовались разными племенами для общения между собой. Он ощутил в себе новый прилив беспокойства. Членам Нземабвы предстояло собраться на участке Чимы, в самой деревне, там, где их не услышат участники переговоров. Он сказал Уссе, что решение, к которому она стремится, ничего не будет значить без Эзе Нри. Это было его последним доводом. Она улыбнулась и сказала только, что Эзе Нри не так далеко, как ему думается. Что, преемник Анайамати уже избран? Ее слова могли означать что угодно или вообще ничего не означать, но они все равно его расстроили. Теперь он ждал Агуве и Илонвагу, тревожно оборачиваясь каждые несколько секунд и разыскивая их взглядом среди мельтешивших под гребнем людей. Меж небольших групп людей, раздраженно отступавших в сторону, подпрыгивал паланкин. Первые нди-мили-нну уже причалили и втаскивали свои пироги на илистый берег.

— Дядя.

Он быстро обернулся. Перед ним стояли те двое, кого он ждал, и между ними — Уссе. Они обменялись официальными приветствиями, после чего Намоке повел их в деревню по короткой тропе. Уссе шагала позади всех троих. Так пасут козлов, думал Намоке. Не так ли она доставила сюда белых? Если все, на чем она настаивала, было правдой, то те трое уже находятся в Нри. А если это было правдой, то все уже началось и времени не оставалось. Она будет сидеть рядом с ним, когда он обратится к Нземабве. Говорить сама она не будет.

Однако именно к словам Уссе потянулся Намоке, когда, оказавшись среди скованных его бесстрастным самообладанием людей, которых знал с детства, почувствовал, что почти теряется перед незнакомым каменным выражением на этих знакомых лицах. Потянулся к звучанию слов Уссе, к тем интонациям, которые она в них привносила, — среднее между презрением и умасливанием, — притягивая его лишь затем, чтобы оттолкнуть, а затем снова притягивая к самой сердцевине своей веры… Теперь он нуждался в них, не в самих этих словах, но в тех очертаниях, которые они могли бы придать миру, наблюдаемому безмолвными членами Нземабвы, сшивая его и латая разрывы в его ткани. Нуждался, чтобы убедить их. Он начал с того, что заговорил об Эри и его первом сыне, и все восприняли это как проявление традиционного благочестия, медленно кивая головами по мере развертывания рассказа. Потом Намоке стал говорить о втором его сыне, что было преданием, которое люди Нземабвы держат про запас, тайной, которую они разделяли между собой. Он рассказывал им о борьбе в грязи возле источника, говоря без нажима, словно сам не вполне решил, насколько это предание заслуживает веры, снова и снова возвращаясь к участникам боя и их деяниям, подчеркивая ту или иную подробность или подразумеваемый смысл, медленно переиначивая рассказ и даже давая понять, что добивается этого путем повторения ключевых фраз, пока их значение не начинало сдвигаться, скользить — тогда он отбрасывал эти слова и использовал другие. Говорил он негромко, и собравшимся приходилось подаваться вперед, чтобы улавливать сказанное. Уссе сидела сбоку от него, неподвижная и безмолвная, как и обещала.

Он сказал:

— Когда пришли белые, иджо поняли, кто они такие. Бини тоже поняли, и калабари, и ифе. Нет сомнения, что поняли правители Ндонго и Конго. А также аворо из Эси и аттахи из Иды. Все они поняли… — Намоке остановился и обвел взглядом кольцо лиц. — Но, как нам известно из мудрых выступлений в обири, все они поняли это совершенно различно

Большинство тех, кто был помоложе, улыбнулись. Он перехватил взгляд Онугу, сидевшего в дальнем конце круга. Теперь он мог бы их позабавить, если бы захотел, мог бы коснуться их разочарования из-за ссор и перебранок, которые происходили в заполненном до краев обири. Или мог бы завести речь о том, как они обеспокоены.

— Только народ нри был озадачен и спрашивал: «Кто эти белые?» — Он произнес это недоумевающим тоном, взвешивая момент, оценивая готовность слушателей. — Только тот народ, которому больше всех полагалось бы это понимать, словно мы забыли собственные древнейшие предания. Как будто больше мы в них не верим и вместо этого предоставили распевать их маленьким детям, чтобы те бросили их, когда вырастут. Что ж, теперь мы все выросли. Некоторые из нас даже немного более, чем…

На этот раз никто не улыбнулся. Они колебались между осторожностью и любопытством, а под этим Намоке ощущал странный пыл. Хотели ли собравшиеся, чтобы кто-то из них нарушил молчание? Он не мог остановиться. Это было последней частью, куском, который должен был лечь в один ряд с тем, что он уже сказал и все восприняли. Он чувствовал, как разное по силе и свойствам внимание или омывает его, или сосредоточивается на нем, или свободно растекается, еще не захваченное. Сами слова сути дела почти не касались. Намоке руководствовался приливами и течениями среди своих слушателей, их симпатиями и антипатиями, нащупывая дорогу вперед. Он начал говорить об Эзоду. Его взгляд размеренно двигался по кругу — Алике, Энвелеани, Обалике, Эвенетем, вслед за ним — братья Уссе, Онугу, Апиа, Гбуджо, затем Нвамкпо, Ониоджо, Агуве, Илонвагу и так далее, вплоть до единственного члена Нземабвы, которого он не мог видеть и который держал перед ней речь, — до него самого.

Он не был в состоянии разобрать их настрой, вспоминал он позже. Ему казалось, что он их потерял, хотя его голос удерживался на спокойной ноте, взятой с самого начала, сохранял свое убедительное равновесие. А решение, к которому они шли, все равно было неизбежным и не зависело от его усилий. Оглядываясь назад, он понимал, что ритуал начался уже тогда, зов, собиравший зверей, уже несся через обири, уже был непреодолим. Анайамати и его своевольная дочь… Но тогда, у Чимы, лица их ни о чем ему не сообщали. Он говорил, и все слушали. Он видел, что взгляды собравшихся скорее ускользают в сторону, чем встречаются с его собственным, чувствовал, что они отвлекаются. Они куда-то уплывали или же их утаскивало прочь, словно некий злой колдун приступил к своей невидимой работе, зарывая куриные лапки и бормоча тарабарские заклинания. Они на него не смотрели. По существу, с испугом осознал он, они совсем не обращали на него внимания.

Их глаза были устремлены на Уссе, которая не шевелилась и не произносила ни слова. Сначала Намоке подумал, что она смотрит на своих братьев, потому что лицо ее было обращено к ним, но ее взгляд либо не достигал их лиц, либо продолжался позади них, проникая через иловую стену и уносясь за пределы деревни. Или же этот взгляд был обращен на нее саму. Запечатанная, недоступная для них, она была эхом, звучавшим для нее одной, и все присутствующие могли только прижимать ладони к стенам окружавшего ее помещения в поисках отзвуков.

Именно тогда они достигли его. Ее раскрашенное лицо было далеким, равнодушным ко всему внешнему. Раньше он ей не верил, осознал Намоке.

Отец?..

Она была заточена, ее уединение оглашалось гулкими ударами и столкновениями, грохотом чего-то, что пыталось пробраться сквозь стены или же, наоборот, выбраться наружу.

Собери животных.

Ее губы повторили это приказание, складывая слова, которых людям Нземабвы больше не требовалось слышать и которые стали повторять они сами, намного громче, пока производимый ими шум не заглушил пререкания. Их наследие было старинной ошибкой, древним пятном. Они были стражами без выбора, должниками древнего предания, жертвами шутки, сыгранной давным-давно.

Хе-хе-хе-хе…

— Влажная глина, сухая глина, вода, зола, мякина и козлиная шерсть, — сказал старик. — Моя кисть из свиной щетины, мешалка Игуэдо, солнечный свет, железные кольца, висящие там, на задней стене, два тонких бронзовых прута и большой запас терпения. Нам все это понадобится.

Он прикрепил две полоски воска к модели, так что они стали смешно торчать из колен фигурки. По-видимому, полоски должны были служить литниками. Мальчик еще не решил, ст'oит ли знание того, что такое литники, насмешек, которые вызовет этот вопрос.

— Глина, бронза и железо — это те материалы, которые каждый Эзе Нри должен собрать для своей коронации, — продолжал старик. — Бронза должна поступить от нупе, которые торгуют с людьми пустыни, железо — от народа ока, а глина — из русла реки Анамбры. Все это он должен сделать тайно.

Он поворачивал фигурку, указывая на складки и углубления, на глазницы в леопардовой морде, на тонкие желобки, прочерчивающие руки.

— Эта часть будет трудной, — сказал он, тыча кончиком мизинца в неровное пространство, образуемое ногами фигуры и пучком палочек из дерева офо между ступнями.

Подняв фигуру, он прищурился и наконец закивал самому себе, как бы говоря, что с любой обнаруженной трудностью можно справиться.

— Теперь давай растирать.

Старик начал отмерять разные субстанции из расставленных на скамье тыквенных бутылей, а мальчик принялся возиться со ступкой и пестиком, растирая сухую глину и золу в сероватый порошок, в котором почти терялась бледная краснота глины. Пошарив в своей корзине, старик извлек тонкое шило. Держа фигурку в одной руке, он стал проделывать отверстие чуть ниже нагрудной пластины, время от времени вытаскивая инструмент и внимательно разглядывая его острие, — и наконец, когда он потер его между большим и указательным пальцами, тусклое красное пятно указало, что достигнута сердцевина глиняной болванки. Старик проделал еще одно отверстие в спине фигурки, затем вставил в них два бронзовых прута, вкручивая их до тех пор, пока слабое сопротивление воска на уступило зернистому трению глины.

— Зачем они нужны? — спросил он.

Мальчик нахмурился. Имелась глиняная сердцевина, затем шел воск, затем снова глина, из которой они сделают форму. Воск будет заменен бронзой, а эти прутья, высовывавшиеся менее чем на длину пальца, тоже были из бронзы. Глина покроет их, думал он, значит, они могут служить для поднятия формы. Воск растает и вытечет наружу…

— Эти прутья — для того, чтобы удерживать сердцевину, когда растает воск, — сказал он.

Старик уставился на него, на какое-то время лишившись дара речи.

— Да. Без этих прутьев сердцевина опустилась бы на дно формы. Вот для чего нужны прутья, — Ошеломление начало исчезать с его лица.

— Что такое литники? — спросил мальчик.

— Выйди за дверь и помочись. Хороший пример литника, — фыркнул старик, уже совсем оправившись от изумления. — Куда девается воск, когда мы вливаем бронзу? Куда девается моча, когда мочевой пузырь полон? Литник — это выходное отверстие для горячих жидкостей. — Он взял у мальчика ступку с порошком и погрузил в нее палец. Добавив полковша воды и перемешав порошок, он превратил его в плотную черную пасту. Еще немного воды — и паста сделалась густой жидкостью. Старик взял кисть и опустил ее в ступку. — Бронза дышит, — пробормотал он, покрывая фигурку мягкой жидкостью и пользуясь кончиком кисти, чтобы загонять жидкость во все щели и углубления. — Значит, ей нужна кожа, через которую она могла бы дышать.

— Это как литники, — сказал мальчик. — Иначе куда бы девалось все дыхание?

Старик что-то недовольно проворчал. Закончив покраску, он передал блестящую черную фигурку мальчику.

— Поставь ее снаружи, но не на солнце. Пусть медленно высыхает на воздухе.

В послеполуденные часы скользкое покрытие высохло, сделавшись матово-серой скорлупой. Старик размешал глину в калабаше, добавив к ней козлиную шерсть и мякину. Задача мальчика теперь состояла в том, чтобы раскатывать ее в маленькие полоски, длиной примерно с его большой палец и настолько тонкие, насколько получится. Старик накрутил шариков и начал осторожно прилаживать их к восковой фигурке, так, чтобы смесь заполняла различные ее полости. Крошечной деревянной лопаткой он стал вдавливать маленькие кусочки в укромные уголки и трещины, затем взял одну из полосок и намотал ее на голову фигурки. Уже смазанные первым покрытием, детали модели совершенно исчезали из виду, когда он закупоривал их, обворачивал и покрывал шариками и полосками из новой смеси. Мальчик зевнул.

— Заскучал? — спросил старик. — Думаешь, теперь ты достаточно знаешь о литье?

Когда он закончил, в фигурке едва угадывался сидящий человек — с двумя короткими прутьями, высовывавшимися из грудной клетки и спины, с какими-то необъяснимыми комьями на плечах и выпуклостью между ступней. Мальчик снова вынес эту штуковину наружу, выбрав место в тени от южной стены участка, рядом с кучей древесного угля. Бриз обеспечивал приток воздуха, который требовал старик. Там были уложены друг на друга несколько камней, и мальчик поместил покрытую глиной фигурку на самый верхний, затем уселся рядом и стал ждать, когда она высохнет.

Так оно и продолжалось: он ждал, снова вносил фигуру в хижину, раскатывал полоски глины и смотрел, как старик их прилаживает, выносил болванку обратно, ждал снова, и с каждым разом очертания сидящего человека смазывались все сильнее. Фигура стала муравейником — сначала в рытвинах, затем гладким, — потом приземистым бревном, стоящим на своем основании, и единственными намеками на содержимое глины были восковые литники, высовывавшиеся наружу, словно усики многоножки, да шишки бронзовых прутьев сверху. С обеих сторон от них старик соорудил маленькие глиняные стенки, постепенно расширяя их и утолщая, пока они не образовали две чаши, установленные под углом к форме, с каналами, ведущими к самим прутьям. Похоже на пень с ушами, подумал мальчик и снова вынес форму наружу. Новое ожидание. Новая сушка. Наконец старик нанес последний слой глины, который был единым толстым куском, значительно более влажным, чем предыдущие, разгладил его и велел мальчику принести железные кольца.

— Теперь он в глине, — угрюмо сказал старик. Новая нотка в его голосе заставила мальчика поднять голову. — Знаешь, для чего они нужны?

Он взял кольца и ударил ими друг друга. Кольца глухо прозвенели, и мальчик помотал головой.

— Чтобы удерживать его внутри, пока мы будем его готовить.

Старик перестал обращать на мальчика внимание. Имелся кусок воска внутри куска глины, на оба конца которого старик натягивал железные кольца, «чтобы удерживать его внутри». Теперь мальчик жалел, что спросил о литниках. Если бы он не спросил тогда, то спросил бы сейчас. Но он уже спрашивал и потому не мог сделать это снова. За один день можно было проглотить лишь определенное количество гордости. Старик обмазал кольца глиной, погрузив их в форму. Он теперь сидел сгорбившись и работал быстро. Внезапно он распрямился, вскочил на ноги, поднял форму и с глухим стуком бросил ее на скамью.

— Не один, — провозгласил он. — Два.

Он сделал паузу.

— Два!

Мальчик напрягся. Старик обладал дурными привычками, он был раздражителен, а язык у него по грубости мог сравниться с невыделанной шкурой и болтался во рту более грязном, чем старая корзина для рыбы. Еще старик пил. Дыхание у него было таким же зловонным, как у собаки. Но до сих пор он не производил впечатления сумасшедшего. Мальчик приготовился к бегству. Потом он вспомнил о несвязных речах, которые тот произносил, когда прорезал на лице Эзе Нри метки ичи, о самых последних подробностях. Он тогда почти засыпал.

— Два сына у Эри? — отважился он спросить.

Старик кивнул, забыв откликнуться на этот проблеск мысли с обычным для себя оскорбительным удивлением. Он стоял, распластав ладони на скамье, но теперь, когда он обернулся и свет странно упал на его лицо, мальчику показалось, что он старше, чем был раньше. Гораздо старше. Это длилось всего мгновение, которое потребовалось старику, чтобы присесть.

— Ификуаним и его безымянный брат. Когда Эри умер, они разделили его землю на две части. К западу от реки простиралась земля его брата. Слышал это предание, парень?

Старик, похоже, забыл, о чем говорил раньше — или, по крайней мере, о том, как заявил о невежестве мальчика. Помотав головой, тот выслушал рассказ старика о том, как Ификуаним со своей стороны реки выкорчевывал лес, выращивал ямс и кокосовые пальмы, ловил и приручал козлов, а потом крупный рогатый скот и даже собак.

— Ификуаним работал под открытым небом, под солнцем, которое опаляло его, чтобы люди могли есть то, что он выращивал.

Все это знают, думал мальчик. Но когда старик заговорил о брате, мальчик начал понимать, что старик и в самом деле может оказаться слабоумным или же попросту лжет. У Эри был один сын. Один, а не два. Не было никакого «брата».

— …но другой брат не любил мотыг, не любил топоров, не любил валить лес, корчевать пни, выращивать и пропалывать. Он также не любил солнца. Что ему нравилось, так это охотиться. Он оставил на своей земле нетронутый лес и сам оставался в нем.

Старик говорил быстро и невнятно.

— Он был таким хорошим охотником, что его боялись даже леопарды. Каждый раз, убив леопарда, он брал себе всего один зуб, а ожерелий из леопардовых зубов у него было целых двадцать. Он сделал себе охотничий рог из бивня кабана, который был выше его самого, каждый день он наполнял свой мешок для дичи настолько, что требовалось не меньше десяти человек, чтобы его поднять. Но ему все равно не удавалось прокормить свой народ. Поэтому он стал переправляться через реку.

Теперь мальчик все понял. Отлично понял. Он с готовностью кивал после каждой фразы и тихонько поддакивал, слушая внимательно, почтительно, завороженно. Ему было совершенно ясно, что задумал старик. Он уйдет отсюда и расскажет всем своим приятелям, что у Эри было два сына, вот на что старик рассчитывал. Значит, снова пытается его одурачить. А друзья решат, что он полный болван…

Нипочем тебе меня не провести, подумал мальчик, и поощрительно улыбнулся, когда старик начал рассказывать о том, как Ификуаним гонялся за своим братом и никак не мог его поймать.

— Так продолжалось, пока он не отправился к Эньи, — сказал старик. — Ификуаним нашел Эньи у водопоя, где тот набирал хоботом воду, чтобы окатить себе спину. Эньи был рад помочь — ведь брат охотился и на него. Он велел Ификуаниму не выслеживать своего брата повсюду, потому что брат вскоре должен был там появиться. Возле водопоя собиралось много дичи.

— И что случилось потом? — спросил мальчик, старательно расширив глаза.

Старик на время умолк — чтобы выдумать продолжение, заподозрил его единственный слушатель. Когда он заговорил снова, голос его стал грубым, словно старик сожалел, что начал плести эту небылицу и теперь хотел только одного: поскорее с ней покончить.

— Что случилось потом? Да то, что они его поймали. Поймали у водопоя, в точности как обещал Эньи, и вываляли его в глине с головы до ног. Потом они продолжили, пока слой глины не стал таким тяжелым, что он не мог устоять на ногах и упал на четвереньки, как Зверь. Они сорвали с него ожерелья из леопардовых зубов, приладили охотничий рог прямо к кончику его носа. Всякий раз, когда он пытался убежать в лес, Эньи и Ификуаним гнали его обратно к водопою и снова обмазывали глиной. И не давали ему подняться, пока глина не затвердевала на солнце.

Вот теперь-то мальчик узнал эту сказку. Эньи, озерцо, бивень, прилаженный к носу… Все это было взято из детской песенки. он ее смутно помнил. Старик, должно быть, принимал его за простачка.

— Он оказался заперт, словно черепаха в своем панцире, и ему было слишком стыдно показаться перед своим народом в таком виде, поэтому он пытался содрать глину, терся о деревья. Потом он старался отломать рог, который ему воткнули в нос, и бодал камни, но тот никак не отламывался. Он торчал прямо посреди его лица. Вот почему его называют Эзоду, что значит «бивнененавистик». Это был его собственный охотничий рог. Кабаний бивень. Они всунули его туда, чтобы насмеяться над ним.

Да, да, да, подумал мальчик. Они пели об этом, когда были маленькими. Это было по силам самому тупоголовому младенцу. Одни распевали вопросы, например: «Откуда у Эзоду рог?» или «Почему Эзоду цвета ила?». А другая группа пела ответ, всегда один и тот же: «Эньи знает! Эньи знает!» И заканчивалось все тоже одинаково. Одна группа пела: «Почему Эзоду убежал?» И тогда другая отвечала: «Когда-нибудь Эзоду вернется!» Вот и все.

Старик умолк и покивал, как бы в подтверждение того, что рассказ окончен. Теперь он снимал со скамьи влажную форму. Мальчик понял, что надо как-то отозваться.

— А что случилось с братом после всего этого?

Старик пожал плечами.

— На этом все заканчивается. Ификуаним был вторым Эзе Нри. На землях, где прежде охотился брат, он вырастил кокосовые пальмы и ямс. А всем зверям заявил, что брат охотился сам по себе. Ничего себе история, a?

Мальчик согласился: неплохая история.

— Никогда никому ее не рассказывай, понял?

Мальчик кивнул, но неуверенно, потому что старик разглядывал его со странным выражением на лице.

— Хочешь знать почему? — спросил старик. И, приняв молчание мальчика за согласие, продолжил: — Потому что тогда ей поверят не больше, чем сейчас веришь ты.

Он воздел руку, прежде чем мальчик успел возразить, и опустил взгляд на форму, которую в неустойчивом равновесии удерживал под мышкой другой руки.

— А теперь другая история, куда короче. Что говорят люди нри, когда Эзе Нри прекращает видеть сны? Что они говорят, когда его дочь обмывает его и укладывает на покой?

Он внимательно разглядывал кольца, опоясывавшие форму, не глядя на мальчика.

— Железо сломано, — ответил мальчик.

Старик кивнул.

— Все так, все так. Но железо на самом деле никогда не ломается. Теперь вынеси это наружу. Когда высохнет, будем лить бронзу.

Он или они? Особь или вид? Зверь множествен, и компоненты его очевидны: Сальвестро, Бернардо и Диего; трехгорбый дромадер или же растягивающийся амфибрахий, то зигами, то загами огибающий углы извилистой тропы, повороты которой не только смягчают крутизну склонов долины, но и заставляют путников поворачивать головы то туда, то сюда, закручивая их и лишая чувства направления, перспективы, пропорции… Куда они шли, кроме как вниз? Над их головами снова сомкнулся кронами лес, и солнце скрылось из виду. Снова принялись лезть под ноги корни, и постоянно возникала угроза взаимного столкновения, потому что троица норовила сбиться в кучу при каждом внезапном повороте, и тот, кто шел сзади, вынуждал переднего ступать на ползучие лозы, затаившиеся в предательской гуще зелени и опутывающие лодыжки. Впереди поспешала старушка, державшаяся на ногах куда увереннее, чем они. Эта тропа, вскоре понял Сальвестро, предназначена скорее для того, чтобы ее преодолевать, чем просто следовать по ней. Ударяясь, сбиваясь с шагу, валясь, с трудом поднимаясь на ноги и продолжая путь, Сальвестро, Бернардо и Диего спускались в Нри до самого вечера.

Однако в конце концов земля стала ровной, и все трое остановились перевести дух, упершись ладонями в колени, меж тем как старушка стояла рядом как ни в чем не бывало. Сальвестро чувствовал, как идет на убыль колотьба у него в голове. Прошлой ночью он улегся у костра и погрузился в беспросветный сон — облегчение от того, что наконец можно отдохнуть, потянуло его вниз, дневные воспоминания сомкнулись над ним и погребли его под собой. Потом вдруг снова зазвучали голоса, еще более неистовые, чем прежде. От злобных выкриков он метался и ворочался, пытаясь вытрясти их из головы, но те крепко там засели, и не было никакой возможности бежать — ни ему, ни им. Эта колотьба началась, как только он встал, разбуженный на рассвете старухой. Теперь она терпеливо ждала, скрестив руки на плоской груди. Пульсация накатывала и отступала волнами. Старушка знаком велела идти за ней, затем привела их в лес.

Вскоре Сальвестро понял, что вид с кромки долины обманул его, потому что здесь, внизу, лес прерывался перелесками и полянами, где возделывались участки земли, сверху совершенно невидимые. На расчищенной земле почву сгребали в большие, правильной формы кучи, словно бы там набухали чудовищные репы. Попадались рощи молодых пальм с ярко-красными плодами. Тропа вилась змейкой между маленькими освещенными посадками, вонзаясь в лесную тень и снова из нее вылетая. В этом лесу было тише, чем в том, через который они прошли раньше. Лишь время от времени звучало приглушенное пение птиц.

Сначала стали появляться тропки поменьше, вели то влево, то вправо, но через несколько минут они исчезли. Немного погодя не стало и посадок. Тропа шла дальше, петляя между деревьями с высокими кронами и проходя, согласно наблюдениям Сальвестро, по северному краю дна долины, слегка загибаясь. Она была уже достаточно широка, чтобы трое, если бы захотели, могли идти в один ряд. Тогда старушка пошла первой, Диего за ней, а они с Бернардо поплелись сзади. Никого нигде не было видно.

— А где же люди? — спросил Бернардо.

Никто не ответил. Вскоре тропа начала сужаться. Наступающие с обеих сторон колючие кусты и пучки травы сжали ее в тонкую линию, которая то появлялась, то исчезала, причем разрывы делались все длиннее, пока не стало казаться, что в этом лесу еще не ступала нога человека. Трое пробирались среди древесных стволов вслед за старушкой, которая вроде бы вела их так же уверенно, как и раньше. Сальвестро сдался и перестал гадать о неведомом месте назначения. Он просто шел туда, куда старуха вела их. И его спутники тоже.

Справа от них земля начала понижаться, поначалу неощутимо. Когда она снова сделалась ровной, путники оказались на прогалине. Сквозь просвет в пологе леса виднелся крутой склон, замыкавший долину с севера. Посреди прогалины почва была обуглена и сера от пепла — кто-то жег там костер. Сальвестро протянул руки к его остаткам. Совсем остывшие. Старуха уже призывала их идти дальше. Он услышал журчание воды, плеск ручейка. На дальнем конце прогалины земля понижалась, образуя небольшой, высотой меньше человеческого роста, откос, вероятно, прорытый этим ручьем и ставший затем его ближним берегом. Один за другим они грузно попрыгали вниз, после чего пришлось карабкаться на противоположную сторону. Перед ними оказались несколько тополей, потом кокосовые пальмы, а дальше шли непроходимые заросли кустов с темно-багровыми листьями. Старуха свернула. Им надо было идти вниз по течению ручья.

— Что это? — несколько минут спустя спросил Бернардо.

Раньше Сальвестро лишь пожимал плечами в ответ на вопросы великана. У него было не больше, чем у сотоварища, понятия о том, куда делись все люди. Может, там вообще не было людей. «Посадки» могли оказаться просто прихотливыми капризами леса, а тропы — протоптаны животными. Старуха же водила их туда и сюда просто для своего удовольствия, не более того. Теперь он последовал взглядом за вытянутой рукой великана. Слева от ручья деревья начинали редеть, и между их стволами, шагах в ста, солнечный свет падал отвесно на какую-то гладкую поверхность — то ли на высокую стену, то ли на неестественно ровный земляной вал. Вид разбивался на части стволами деревьев, и Сальвестро никак не мог понять, что это такое.

— Не знаю, — ответил он.

Ни старуха, ни Диего их не стали ждать и теперь стояли впереди. Сальвестро и Бернардо ускорили шаг, чтобы догнать их, и оказались на краю пыльного участка расчищенной земли, служившего чем-то вроде переднего двора, за которым стояло некое сооружение.

То, что предстало перед ними, действительно было гладкой иловой стеной высотой в пятнадцать или даже в двадцать футов. Она образовывала одну из сторон четырехугольной ограды, о размерах которой можно было только догадываться. Ограда шла от расчищенного участка обратно в лес, пока не терялась из виду. В передней ее части, если это была передняя часть, имелась лишь одна маленькая дверь, настолько глубоко уходившая в стену, что поначалу затененное углубление представлялось туннелем. После долгого лесного хаоса эти стены, огромные и правильные, казались каким-то потрясающим нарушением правил.

— По-моему, мы пришли, — сказал Бернардо из-за спины Сальвестро.

Старуха залопотала что-то на своем языке, странные звуки и ритм которого лишь подчеркивали чужеродность сооружения. Не прекращая говорить, она повела их к двери, на поверхности которой выступали два вырезанных лица. Старуха надавила руками на оба лба, словно пытаясь втолкнуть их обратно в дерево. Как видно, она хотела что-то объяснить мужчинам, но те не понимали ее. Тогда старуха толкнула массивную дверь плечом, отступила в сторону и указала на Бернардо.

Здоровяку понадобилось нанести два могучих удара, прежде чем дверь содрогнулась. Все трое приложили свои плечи к этой нелегкой работе, дюйм за дюймом пробивая себе проход, обрушивая комья сухого ила, которые осыпались им на головы, и выдалбливая в земле полукруглый рубец. Оказалось, что дверь слажена из единого куска твердой древесины: она была высотой с Сальвестро, но шире, чем грудь Бернардо. Время, влага и жара покоробили раму, а петли провисли, и дверь всем своим весом уперлась в землю. Они снова принялись за дело, наваливаясь и толкая, потея и ругаясь, пока наконец щель не расширилась до бреши, в которую мог протиснуться даже Бернардо. Он нанес последний сокрушительный удар и с торжеством повернулся к старухе.

Та исчезла.

Земля была расчищена на пятьдесят или более шагов в каждую сторону. Троица озиралась вокруг, но старухи нигде не было видно. Вокруг открытой площадки полукругом стояли деревья, будто они наступали вплоть до этой черты, а потом были остановлены какой-то невидимой силой или запретом. Часом раньше они втроем еще шагали под их кронами. Теперь деревья казались враждебными. Что-то переменилось, смутно подумал Сальвестро. Старуха словно растворилась в воздухе. С дверью, которую, похоже, не открывали годами, удалось справиться… И что-то еще. Ощущая беспокойство, он оглянулся и увидел, что Бернардо, по-прежнему встревоженный, продолжает озираться вокруг.

— Она вела нас сюда, — неуверенно сказал Сальвестро. — Теперь мы здесь, зачем же ей оставаться?

Последнее замечание он адресовал Диего, но тот лишь глядел себе под ноги и с полуулыбкой кивал своим мыслям, одновременно покоряясь и восхищаясь некоему только ему ведомому соображению.

— Но что теперь? — взорвался Бернардо и снова оглядел окружавший их лес. — Что нам теперь делать?

Больше идти было некуда. Диего уже проскальзывал в дверь.

Двор: широкая полоса открытого пространства, простирающаяся от одной боковой стены до другой. В центре стояло сооружение, похожее на то, в которое входил Диего, когда они выбрались из лодки. На четырех крепких столбах покоилась крыша из переплетенных пальмовых ветвей, но листья высохли, сморщились и теперь, разбросанные, валялись на земле. Со всех сторон сооружение было открыто. Они стояли под голой решеткой, на которую некогда была уложена крыша, и оглядывали широкий фасад здания, образовывавшего, насколько можно было различить, остальную часть ограды. Передняя стена через неравномерные промежутки была усеяна множеством низких дверных проемов. Все молчали. Сальвестро осознал, что источником странного ощущения, испытанного им всего несколько секунд назад, было на самом деле отсутствие кого- или чего-либо. Этот двор, огромное приземистое здание перед ними, простиравшееся дальше, чем достигал взгляд, прогалина снаружи и окружающий лес — все было совершенно безмолвным.

Он снова посмотрел на Диего, но тот напряженно скользил взглядом по дверным проемам, словно то, что он искал, могло внезапно промелькнуть во тьме, царившей внутри, как-то потревожить эту тьму и тем себя обнаружить. Сальвестро вспомнил последние его слова, сказанные, когда они стояли над долиной, вспомнил, как уверенно Диего их произнес. Военный терялся, плыл, цеплялся за истончавшуюся нить своих поисков. Это случилось на реке, а может, в задней комнате, где он, Сальвестро, застал Диего «за молитвой». Или на корабле. Наверное, его могли бы вернуть Уссе или Зверь. Никого из них капитан здесь не найдет.

Ничего здесь нет, кроме помещений, а за ними — других помещений, а за теми — еще и еще.

Они вошли в здание и начали продвигаться, минуя перегородку за перегородкой. Солнечный свет, проникавший через открытые проемы, освещал передние комнаты, но когда они углубились внутрь, пришлось щуриться и вглядываться во тьму, нарушаемую лишь слабыми проблесками, проникавшими сквозь крышу. Комнаты, лишь почти одинаковые по размеру, соединялись между собой арочными проходами, не выстроенными в одну линию и, видимо, прорезанными в той же мягкой глине, из которой были сложены стены. Углы и изгибы комнат были изогнутыми плоскостями, а полы заворачивались кверху так, что невозможно было сказать, где кончается пол и начинается стена. Только крыша оставалась неизменной, всюду плоской и высокой — не дотянуться. Постепенно их глаза приспособились к мраку, и, осторожно пробираясь по извилистым анфиладам, они начали осознавать, что здание было не просто необитаемым. Оно было пустым. Ни в одной из комнат ничего не обнаружилось.

Поначалу они продвигались вместе, путь прокладывал то один, то другой, кто-то заглядывал в боковую дверь, меж тем как двое других шли вперед, затем они менялись ролями, а потом стали совершать индивидуальные вылазки, которые продолжались все дольше; наконец Диего что-то проворчал и отправился налево, а чуть погодя Бернардо словно забыл о своей первоначальной тревоге и просто вошел в противоположную от Сальвестро дверь. Они избрали разные пути — не следуя какому-то замыслу, а просто потому, что не было настоятельной причины оставаться вместе. Солдат, Великан, Вор: разобщенное трио или же рассеченный амфибрахий, оставшийся без единого горба дромадер, волочащийся в трех направлениях одновременно.

Сальвестро оказался один в узком помещении, сужавшемся в конце. Следующее оказалось еще уже, а затем он попал едва ли не в треугольник. Тупик. Он продолжал идти. Затвердевший ил стен и пола заглушал звук шагов. У Сальвестро теплилась смутная мысль насчет того, что надо продолжать двигаться вперед, но вот он достиг внешней стены здания. Теперь надо было либо идти по анфиладе комнат вдоль нее, чтобы снова оказаться в передней части здания, либо найти какой-нибудь выход в задней. Он не очень-то понимал, что можно извлечь из этих соображений, однако же двигался дальше, медленно переходя из комнаты в комнату и старательно запоминая углы, под какими углами они расположены друг относительно друга, потому что само здание препятствовало прямому проходу через него: эти неравносторонние ячейки гигантских сот отклоняли его от цели, при каждом повороте заставляя гадать, идет ли он в прежнем направлении или слегка от него отклонился. Походка его становилась неуверенной, и, осознав, что это лишь усиливает трудность и без того сложной задачи, он двинулся вперед смелее, заставив себя ускорить шаг. Он быстро переходил из одного помещения в другое, почти бежал, думая, что уже следующий тупик обозначит пределы здания, затем уверенно вступил в одну из самых больших среди уже виденных комнат и устремился в пространство.

— Бернардо!

Здание, в конце концов, не было совершенно пустым. Не было оно даже и необитаемым.

Великану потребовалось какое-то время, чтобы его отыскать. Руководствуясь периодическими выкриками Сальвестро, он двигался наудачу, и чем дальше это продолжалось, тем больше он терялся и утрачивал терпение. Он был не против бесцельного блуждания из комнаты в комнату, но теперь стал думать, что все они специально расположены так, чтобы ему препятствовать. Крики Сальвестро становились то громче, то тише, то раздавались прямо у него в ушах, то становились приглушенными, в зависимости от того, поглощали помещения звук или же усиливали. Несколько раз он останавливался, чтобы все обдумать, и предоставлял Сальвестро кричать минуту-другую, а потом возобновлял поиски. Обдумывание ничего не давало. Поэтому он брел наудачу сквозь мрак, выкрикивая обнадеживающие, по его мнению, фразы: «Я здесь, Сальвестро!», или «Почти добрался!», или «Уже скоро!». Наконец ответный голос, вместо того чтобы глухо или звонко выкрикнуть его имя, произнес совершенно ясно и отчетливо: «Стой».

Бернардо остановился.

Он стоял на краю какой-то ямы с отлогими краями. Пол в этой комнате тоже был чашеобразным, но понижался так, что в итоге выглядел как внутренность огромного перевернутого колокола. А в роли неугомонного языка выступал Сальвестро, который стоял внизу и глядел на него. И там, ниже, было что-то еще…

— Ну же, Бернардо! Спускайся. Просто сядь на край и съезжай вниз.

— Тогда мы оба там застрянем, — возразил тот.

— Как это — «застрянем»? Я спускался и поднимался обратно уже с десяток раз. Это просто.

Бернардо недоверчиво вгляделся, затем соскользнул в яму.

— Что это такое? — спросил он.

— Ступай и посмотри сам, — отрезал Сальвестро.

Бернардо стал карабкаться ниже.

Это был человек или тот, кто некогда был человеком. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, которое, казалось — свет здесь был еще слабее, чем в других местах, — вырезали из единого куска дерева. На нем был какой-то головной убор. Длинное одеяние, распахнутое на груди, открывало несколько ожерелий и кулон с вырезанной на нем мордой какого-то зверя. Отчасти сжатый в кулаке и отчасти покоящийся на одной из рук, виднелся слоновий клык, основание которого упираюсь в твердую глину пола, а кончик поднимался чуть выше плеча; в другой руке человек держал массивный посох с прикрепленными вверху дисками. Между ступней лежал плотно увязанный пучок веток.

Бернардо вгляделся в лицо человека.

— Он что, не дышит?

— Нет, — сказал Сальвестро из-за его спины.

Лицо да, собственно, и все тело с виду пребывали в столь совершенной сохранности, что оба понизили голоса, опасаясь разбудить сидящего.

— Мертв, что ли?

— Да, — сказал Сальвестро. Потом добавил: — Прикоснись к нему.

Бернардо осторожно притронулся к одеянию. Ткань в месте прикосновения рассыпалась. Бернардо удовлетворенно кивнул.

— Нет, — сказал Сальвестро. — Прикоснись к нему самому. К телу.

Великан снова приблизился к фигуре, раздумывая, где бы потрогать. Ну, скажем, лоб. Да. Он протянул руку, чтобы прижать ладонь ко лбу сидящего.

— Брр!

В ужасе отшатнувшись, Бернардо отпрыгнул назад и заорал:

— Сальвестро, черт тебя подери, ты же говорил, он мертвый!

— Да, мертвый.

— Но он же еще теплый

Сальвестро ничего не сказал. Проделав то же самое раньше, он и сам отскочил. Но потом, преодолевая странную смесь страха и отвращения, которые перехватывали ему горло, он прижал руку к груди сидящего. Грудь была совершенно неподвижна. Сердце прекратило биться, легкие перестали дышать, причем очень давно — судя по состоянию ткани, наброшенной на плечи. Человек был мертв. И все же его тело оставалось теплым. Лицо Бернардо выражало испуг и непонимание. Он, казалось, не мог отвести взгляд от мертвеца.

— Кто это? — спросил он шепотом.

Сальвестро собрался было сказать, что не знает, но тут тишину помещения нарушил третий голос.

— Король Нри! Я доставил вам приветствия от Фернандо Католического, короля всей Испании. Я — дон Диего из Тортосы, слуга моего короля…

Оба они с изумлением уставились на Диего, который стоял на краю ямы, прижав одну руку к груди, а другую простерев перед собой, дабы придать веса своим словам.

— Сир, мой король велит мне принести вам приветствия от его имени. Я добрался сюда, чтобы молить вас вручить мне Зверя, которого в здешних местах называют Эзоду, ибо таково желание моего короля, а следовательно, и мое также. Итак, я прибыл к вам за этим, король Нри. Это, — он указал на уставившуюся на него пару, хотя сам на них не смотрел, — мои спутники, Сальвестро и Бернардо. Они из… Откуда они, я не знаю, но они мои слуги. А сам я — Диего из Тортосы, слуга Фернандо Католического, короля всей Испании…

Он приостановился, чтобы перевести дух, затем его голос зазвучал снова.

— Король Нри! Я доставил вам приветствия от Фернандо Католического. Я — дон Диего из Тортосы, слуга моего короля, короля всей Испании…

Страшная разноголосица. Сначала животные из леса: щебет, рык, мычание и визг, причем все их крики перемешаны, ибо звери объяты бессмысленной паникой. Блеянье коз, которых гонят вдоль берега реки. Кто-то протискивается сквозь толпу со связкой пищащих цыплят.

А разве люди вели себя хоть сколько-нибудь иначе? Их одобрительные слова так и ударяли ей в уши — невероятная смесь кудахтанья, возгласов, разрозненных криков, бессмысленных воплей, всех тех звуков, что порождаются возбуждением. Она находилась в самой гуще этого, испытывала давление тел, все прибывавших и прибывавших. Теперь ей оставалось лишь твердо стоять на ногах, чтобы пути, по которым они следовали, огибали ее. Ей показалось, что она мельком увидела Гбуджо. Его убитое лицо. Люди ручьями истекали из своих хижин и отгороженных участков. Она слышала стук молотков, удары топоров, вонзающихся в деревья. Да, думала она, стоит отправить их в лес, если так предписывает Эзе Нри. Посреди реки нди-мили-нну спешным порядком сворачивали свои биваки. Остров уменьшается и скоро будет затоплен: янгби уже шло вниз по реке, и та вскоре снова поднимется. Нри теснее сгрудились вокруг нее. Намоке где-то там, ближе к переднему краю, подумала она. Охотники давно отправились в путь. Шум, все более сильный шум назойливо стучал по ее черепу, пока тот не зазвенел, пока все это неистовство не прошибло ее до костей. Они были почти готовы. Времени больше не оставалось. Она отдалась всему этому гаму и грохоту — пусть колотит, лишь бы быстрее управиться.

Затем в полет ринулся огромный рой: сперва — отдаленное жужжание, миллион звуков, перепуганных между собой. Она не могла выделить ничьего в отдельности голоса из этого нарастающего рева, из огромной волны понуканий и призывов: быстрее, быстрее, быстрее…

Жди, сказала она себе.

Эзоду топчется на наших могилах…

Она не обращала внимания на их сетования, просеивая массу голосов, которые теперь обрушивались на нее, и каждый старался перекрыть все остальные.

— Нри! — воззвал голос, который мог принадлежать Намоке.

Они отправлялись. Нри, эхом откликнулась она, и тотчас отозвались духи: Нрруррри-и-и-и-и-и… Издевательский смех вознесся над их причитаниями: Хе, хе, хе… Она знала, кто это был. Эри — вот уж кто ничем бы себя не выдал, и ему одному ни до чего не было дела. Они были твоими сыновьями, подумала она. Смех стих. Ноги повели ее сами. Кое-где виднелись факелы. Слишком много было там голосов, слишком много поколений, и чем дальше уходила она, тем гуще все это становилось и сильнее наваливалось на нее: иловая стена, сквозь которую она не могла пробиться. Она не могла найти, кого искала.

Дочка?

Голос был далеким, но отчетливым и не смешивался с остальными. Она могла последовать за ним — одинокое насекомое с перышком, приклеенным к спинке каплей смолы. Она могла бежать за ним. преследовать его, пока он не предпочтет остановиться.

Она погналась, а люди вокруг нее словно увлекали ее за собой, приближаясь к ней и не сводя с нее глаз, меж тем как она уносилась, мчалась за своей игривой добычей. Она знала, что окружающие ничего этого не видят. Все звуки, издаваемые людским роем, сделались для нее едва слышным лепетом. Она удалялась все дальше, или погружалась все глубже, или тянулась назад и чувствовала, что сама вся растягивается в своем преследовании, а тот ускользал от нее с такой легкостью, что, казалось, это не она гонится, а ее уводят или даже утаскивают прочь. Люди вокруг нее находились так близко, что она ощущала тепло их тел. Они будут обступать ее со всех сторон по пути из Оничи в Нри: деревушка у реки, затем лесные тропы. Потом склон, ведущий в их деревню. Плантации нри и русло ручья. Они окажутся перед куском пыльной, лишенной растительности земли, перед дверью, настолько тяжелой, что никто из людей не в состоянии ее открыть, перед изгородью, которая уходит все дальше, и дальше, и дальше… Комнаты Эзе Нри. Там она их покинет. Она — Эзе Ада, и все эти имена ей знакомы, все места известны. Однако внутри себя она сейчас находилась так далеко, что боялась: ей никогда не удастся вернуться. Что, если она не найдет дороги обратно? И тогда голос звучал снова, тот голос, за которым она гналась, звучал теперь холоднее, чем прежде.

Слишком поздно…

Мальчик набрал полный калабаш древесных углей из кучи во дворе, затем принес его старику, который что-то проворчал и стал пригоршнями подсыпать топливо в огонь — побольше туда, где пламя полыхало ярко, и поменьше туда, где угли еще не занялись.

— Огонь должен гореть равномерно, — сказал старик, разбрасывая последние несколько кусочков над крохотным языком пламени, лишь мгновение назад искоркой пробившимся к жизни. — Равномерно вот так, — он провел ладонью горизонтально, — и вот этак. — Он стал рассекать ладонью воздух на ломти, тоже горизонтальные, всякий раз опуская руку чуть ниже. — Огонь надо готовить медленно. Слоями, как глину. Когда тебе нужно больше жару, убираешь один слой, и вот он тебе, жар. Это просто.

Мальчик кивнул. Таскать уголь он начал незадолго до полудня. Сжигание древесного угля, решил он, очень похоже на его приготовление. Пока не было ни единого признака, что они занимаются чем-то еще, кроме подготовки костра. Никакого указания на то, что им наконец предстоит заняться литьем.

— Прекрати кивать. Стоишь здесь, словно твоя матушка, когда варит ямс, и ни слова не понимаешь из того, что я тебе говорю. Все должно быть равномерно. Надо все делать так же. Горячая глина и холодная или бронза расплавленная и застывшая. Разные вещи друг друга не любят и трескаются при встрече. Нельзя же, чтобы Эзе Нри треснул, а? — Старик мельком глянул на форму, стоявшую на скамье рядом с короткими металлическими штырями, и мальчик подавил ухмылку: чаши, прикрепленные к ее верхушке, по-прежнему напоминали уши. — Если бронза расколется, железные кольца ничем не помогут. Они держат только форму…

Мальчик едва было не кивнул, но сдержался.

— Да, — сказал он, взял калабаш и отправился во двор за очередей порцией угля.

— Я еще не все рассказал тебе об огне! — крикнул старик ему вслед. — Нам пока не нужен уголь!

Мальчик и ухом не повел.

Он начинал уставать от этого старика, раздраженный его нытьем, его нудными шутками. Даже оскорбления сделались скучными. Он теперь просто не обращал на них внимания, хотя это случалось все реже и реже, да и слова становились все менее обидными. Когда это случилось в последний раз? Кажется, что-то насчет литников? Он наполнил калабаш углями и отнес его обратно в хижину.

Ближе к вечеру вернулась Игуэдо. Когда садилось солнце, высокий гребень отбрасывал на лес длинную тень, заполнявшую долину словно беззвучное наводнение. Старуха как будто возникла из ниоткуда: прислонившись к дверному косяку и скрестив на груди руки, она, казалось, все время там стояла, наблюдая за ними. Старик поспешно поднял взгляд и снова повернулся к огню, плоскому блюду, полному жара, который шел от пола хижины и пульсировал черным и красным. В качестве кочерги он использовал железный прут, кончик которого светился тусклым оранжевым светом. Когда старик опустил прут в ведро с водой, раздалось короткое шипение и пыхнуло паром. В хижине было душно, и слабые дуновения воздуха, проникавшие через дверной проем, по контрасту казались ледяными. И старик, и мальчик вспотели. Каждый вдох обжигал им горло. Игуэдо казалась безразличной, она просто стояла, смотрела на них и не делала никаких замечаний.

— Готово, — сказал наконец старик. Потом, как будто обращаясь к форме, сказал: — Теперь ты никуда не денешься.

Огонь трепетал, пуская беспламенные сгустки жара в два лица, склонившиеся над ним. Жар, казалось, проникал внутрь головы, вспыхивая там и причиняя боль, но теперь они не могли от него отвернуться, удерживая тяжелыми щипцами форму и перемещая ее так, чтобы поставить в самую сердцевину огня. Когда это удалось сделать, старик подгреб углей к краям и принялся укладывать бронзовые обрубки в чаши на верхушке формы. Не уши, сказал себе мальчик. Плавильные тигли. Старик передвигал тусклые прутья щипцами, ворошил, раскладывая по-новому, и что-то при этом бормотал. Мальчик озадаченно нахмурился и придвинулся ближе, чтобы разобрать слова.

— Теперь тебе там тесновато, теперь порядок. Тебе оттуда не выбраться, а? Глина слишком твердая? Ну конечно же…

Последовала пауза, но несколькими секундами позже старик продолжил, как бы не подозревая, что его кто-то слышит.

— Как ни старайся, а вот так никуда тебе отсюда не деться. Содрать ее с себя? Не выйдет. Выбраться можно только одним путем. Думаешь, можно носиться по лесу, как зверь, чтобы солнце не опаляло тебе спину, чтобы твоя чудная белая плоть, мягкая, словно сыр, не загрубела, — а брат пусть работает… Чтобы половина народа голодала, прежде чем ты соизволишь взяться за мотыгу? Что ж, теперь мы тебя поймали, и есть только один способ выбраться отсюда. Мы тебя изжарим, вот что мы сделаем. Мы тебя расплавим. Сожжем тебя, вот что мы сделаем…

Сомнений не было: все эти реплики он адресовал форме для отливки. Мальчик через плечо бросил взгляд на Игуэдо, которая качала головой, сокрушаясь такой глупости.

— Безмозглый старикашка, — сказала она. В голосе ее не было и тени расположения. — Тебя самого скоро в глину закатают.

Старик не поднял взгляда. Он возился с бронзовыми прутьями в тиглях, которые теперь, поддаваясь жару, начинали сгибаться и оплывать. Его рука слегка дрожала, когда он протянул ее над жаром, чтобы шевельнуть один из прутьев кочергой. Мальчик видел, как от усилия лицо старика исказилось гримасой. Он думал об оскорблениях, которыми осыпал его старик, о своем собственном молчаливом терпении, о своем унижении, если тот действительно имел в виду именно то, что говорил. Как глупо. Почему он с этим мирился? И от кого? От слабоумного старикашки, который и говорить-то не мог ни о чем другом, кроме как об Эри или его сыновьях. Он вспомнил дурацкую историю, выдуманную стариком. Дурацкую, даже если все так и произошло на самом деле.

— Ификуаним украл землю своего брата, — сказал он.

Старик поднял голову.

— Ты сам так сказал. Это он был вором, а не его брат.

Старик казался изумленным, едва ли не ошарашенным. Прекрасно, подумал мальчик.

— Ификуаним — вот кто поступил дурно. А после того, как он поступил дурно, он еще и повел себя как глупец. Закатать своего брата в глину и изгнать его из леса…

— Он его не изгонял, — пробормотал старик. — Этого он не делал. Эзоду сам убежал.

Мальчик пропустил его слова мимо ушей — это ничего не меняло.

— Ификуаним глупец. Глупо так поступать. Надо было вогнать тот рог в шею брата, а не прилаживать к кончику его носа. Надо было его убить

— Что ты понимаешь, парень? Что ты… — Это было сказано тем же презрительным тоном, что и раньше, но теперь, похоже, старик попросту начинал брюзжать. Старый блеющий козел.

— Что случится, когда глина треснет? — настаивал мальчик — А, старик? Что случится, когда Эзоду вернется? Когда этот брат вернется в те места, некогда принадлежавшие ему, — что тогда произойдет?

Старик выпрямился, повернулся и посмотрел мальчику в глаза. Если не считать слабого шипения огня, в хижине стало совершенно тихо. Они уставились друг на друга, и мальчик подумал, не зашел ли он слишком далеко. Он хотел просто подразнить старика, вот и все. Теперь же ответ будет сокрушительным и непредвиденным. И он останется в дураках. Но секунды все растягивались, а старик по-прежнему молчал. Да ему просто нечего сказать, понял мальчик. Старик что-то бормотал, но слишком тихо, чтобы можно было расслышать. Мальчик придвинулся ближе. Старик взял щипцы, продолжая бормотать.

— …никогда не случится. Никогда. Он в глине. Вернуться? Он не может вернуться. Расколоть глину? Глина не расколется. Он там вроде личинки. Извивается и корчится, пытаясь выползти наружу. Но не может. Не выползет. Никогда…

Бронза начала плавиться. Мальчик посмотрел через плечо старика и увидел, что тугая поверхность подрагивает. С секунду цвет ее становился насыщеннее, а затем словно весь жар огня обрушился на металл: нестерпимое сияние — на одно мгновение цвет меда — и никакого цвета вообще. Вместо этого явился свет, чистый, ослепительно-белый свет, на который мальчик мог смотреть не дольше, чем на солнце.

— Теперь мы его достанем, — негромко сказал старик, и пока он это говорил, расплавленная масса света точно разбухла.

Неожиданно самый верхний тигель начал извергать брызги. Капли бесцветной жидкости падали в огонь, который был наготове и тут же обращал их в извивы едкого дыма.

— Дурной запах, а, парень?

Мальчик не ответил. Старик взял свои тяжелые щипцы и ухватил форму посередине. Железные кольца стали источать красное и белое сияние, когда он поднял и наклонил форму, расплескивая металл, заливая содержимое тиглей в желоба каждого из противоположных каналов, пока потоки света и жара не встретились друг с другом. Руки старика дрожали от тяжести, которую приходилось удерживать. На спине проступили бугры мышц. Мало-помалу старик наклонял форму, и все его тело закостенело от напряжения. Бронза медленно втекала в форму. Потом она вроде как стала течь быстрее. А потом вдруг ее не стало.

Старик повалился навзничь, грудь его вздымалась. Вода в ведре забурлила, поглотив щипцы. Мальчик протиснулся мимо Игуэдо и, пошатываясь, вышел во двор. Кожа его горела, и когда ее коснулся прохладный ночной воздух, мальчику показалось, что он нырнул в холодную воду. В ногах чувствовалась слабость, его лихорадило. Он уселся рядом с тем, что осталось от кучи древесного угля, и, возможно, даже уснул, но надолго ли, ему было неведомо. Он не знал, слышат ли он звуки, доносившиеся из хижины, или это ему приснилось. Когда Игуэдо потрясла его за плечо, было еще темно.

— Фенену. Фенену, вставай. Пойдем в дом.

Он встал и потряс головой, чтобы в ней прояснилось. В хижине он увидел старика, грузно лежащего на земле среди разбросанных черепков формы. Когда мальчик вошел, старик приподнял голову; в лице его что-то изменилось. Теперь на нем отражалась скука и что-то еще: возраст. До этого он был старым, ныне же стал древним, и мальчик не мог объяснить себе, в чем именно выражалась эта перемена. Он приблизился, одновременно зачарованный и испуганный этим преображением.

— Эри прорезал реки. — Голос старика был едва не громче шепота. — Эри укрепил землю. Он вырастил ямс, — пробормотал он.

— Да, да, да! — вмешалась Игуэдо грубо и раздраженно. — Эри сделал так, чтобы сияло солнце, росла трава, пели птицы и плавала рыба. Все такое. Да, Эри укрепил землю. Да, Эри посадил ямс. Но теперь земля твердая. Теперь ямс растет. Реки прорезаны. Что толку теперь от Эри?

— Старуха…

— Что толку, а? Пора сунуть Эри в его яму. Дать ему бивень Эньи, чтобы тот напоминал ему о его сыновьях…

— И о его дочери? Первой Эзе Ада?

— Думай, что говоришь, старик!

Крикнув это, она шагнула вперед и даже замахнулась. Мальчик, оказавшийся между ними, попытался вжаться в самый дальний угол хижины. Старик поймал его за запястье. Хватка его была теперь слабой. Мальчик с легкостью смог бы вырваться, стоило ему захотеть.

— Ификуаним не был не прав, — сказал старик. — Не был. Но и прав тоже не был. Он сотворил Эзоду, он и Эньи…

— Да? — откликнулся мальчик.

Он ничего не понимал в происходящем. Что-то неправильное крылось в этой столь внезапно вспыхнувшей вражде между Игуэдо и стариком, что-то застарелое и приевшееся.

— Теперь ты сам должен решить, — сказал старик.

— Решить? Что решить?

Старик помотал головой. Мальчик почувствовал у себя на плече руку Игуэдо.

— Пойдем со мной.

— Но что? Что я должен решить? — настаивал мальчик.

— Тебе обо всем скажет Уссе. А теперь пойдем со мной, — сказала Игуэдо.

Старик отвернулся.

Мальчик поднялся и направился было к двери, но когда дошел до нее, то обнаружил, что Игуэдо направилась в заднюю часть хижины и теперь что-то искала в темноте. Она резко взмахнула рукой, призывая его к себе. Где-то там старик держал свои инструменты. Огромная груда старых корзин, части сломавшейся мебели, изношенные циновки, скорлупа кокосовых орехов, странные палки и прочий неисчислимый хлам — все это было привалено к стене. Игуэдо расчищала к ней проход, швыряя то, что попадалось ей под руку, через плечо, так что посередине хижины образовывалась новая груда. Мальчик нагнулся, чтобы ей помочь, и вскоре там не осталось ничего, кроме хрупкой рамы с переплетенными пальмовыми ветками внутри, — выходило нечто вроде ширмы. Игуэдо отбросила ее в сторону, и обнаружился низкий дверной проем.

— Сюда.

Он ожидал, что окажется среди кустов, которые, как ему представлялось, окружали огороженный участок со всех сторон. Вместо этого он увидел еще одну комнату, очень узкую. Под ногами он ощущал сухие листья, покрывавшие утоптанную землю. Значит, стена, оставшаяся позади них, была чем-то вроде перегородки, а в той, что впереди, действительно имелся выход наружу. Женщина повела его влево, и они снова пригнулись, проходя через низкий дверной проем. Еще одна комната. Или зал. Листья под ногами исчезли. А крыша над головой вроде бы сделалась выше.

— Ты что-нибудь видишь? — спросила она.

Он сказал, что да, видит, хотя совершенно не понимал, как такое возможно. Арочный проход в одной из боковых стен вел в другой зал, больше предыдущего по размерам, а следующий оказался еще больше. Затем последовали несколько комнат поменьше, где стены и полы были сделаны из затвердевшего ила, гладкого и прохладного на ощупь. Полы имели форму чаши и плавно поднимались по краям, переходя в стены. Мальчик провел пальцами по арке, ведущей в следующую комнату, и лишь тогда до него дошло, что на участке старика ну никак не могло быть столько комнат, да и сам участок не мог простираться так далеко. Далеко ли он зашел? И где оказался?

Внезапно встревоженный, он остановился. Что-то тяжелое ударило его по ноге. Игуэдо несла корзину — судя по ее виду, тяжелую. Мальчик догадывался, что в ней такое.

— Где мы? — спросил он. — Куда мы идем?

Ее лицо оставалось бесстрастным, спокойным.

— Ты хотел увидеть белых людей, — напомнила она ему.

— Белых людей? — Он помотал головой и при этом увидел, что лицо ее расплывается в улыбке. — Я передумал, — сказал он поспешно. — Я хочу вернуться.

…слишком поздно…

— Нет, не поздно, — возразил он. — Мы просто повернемся, пойдем обратно, потом свернем… — Он пытался вспомнить. — Свернем…

— Вернуться нельзя, — сказала она, железной хваткой сжав его запястье. — Реки текут только в одну сторону. Возьми-ка это.

Она протянула ему корзину.

— Что это? — спросил он, хотя вес бронзы подтверждал его недавнее предположение.

— Ты знаешь, что это.

Верно, подумал он. Но это не может предназначаться мне. Только Эзе Нри носит свой образ в бронзе.

— Передашь это Уссе, — сказала старуха. — И не задавай мне вопросов, на которые ты и так знаешь ответы. Только Эзе Ада может обмыть тело Эзе Нри. Только она может короновать его преемника.

— Уссе? Но ведь она?..

Он осекся. Еще один вопрос, на который он и так знает ответ. Мальчик отвел взгляд, понимая, что подразумевала старуха. Он знал, что не услышит за это время никаких шагов, никакого движения, вообще ни звука. Все, что он слышал, было биением его собственного сердца. И он знал, когда повернулся, что ее там не будет; что когда он наконец решит двигаться, то не найдет ее; что когда он будет окликать ее по имени, то ответа не последует. Вопросы и ответы на них. Все они известны. Ни один из них не понятен. Он мог лишь ощупью двигаться дальше, пробираясь через залы своего неведения.

— Игуэдо! — крикнул он и продолжал выкрикивать ее имя, пока в ответ не прозвучал ее голос:

— Игуэдо? Эту сказку, Фенену, рассказывают только женщиты.

Ее голос, но не ее.

— …итак, государь, именно таким образом и по этим причинам я передаю приветствия от Фернандо Католического, короля всей Испании. Я — дон Диего из Тортосы, как я уже упоминал, слуга моего короля, который велел мне приветствовать вас в здешних местах. Итак, передаю вам приветствия, король Нри, от короля всей Испании, чье желание состоит в том, чтобы передать Зверя Папе Льву, святому отцу, нашему Папе…

Так оно и продолжалось, итак-это и поскольку-то, то громче, то тише, и, как показалось Сальвестро, длилось не один час. Диего стоял над ними и произносил речь, которая разбухала и растекалась, поворачивала обратно и отпрыгивала в сторону, изобиловала парафразами и восклицаниями, повторяла саму себя и допускала отклонения настолько далекие, что они охватывали подвиги Диего при Равенне, то, как его предали в Прато, его унижение в Риме, а также его путешествие к здешним местам, называемым Нри. Время от времени речь, оставаясь единым целым, возвращалась к первоначальному приветствию, и слова «Король Нри!» уведомляли о том, что все начинается сначала, хотя по мере того, как текло время — и речь вместе с ним, — это обращение к мертвецу, сидевшему рядом с ними в яме, все больше приобретало характер знака препинания или же якоря, с помощью которого Диего вместе со своим грузом зависал в потоках этой диатрибы, и тому ничего не оставалось, как уносить его снова и снова. Было во всем этом, однако, и некое движение вперед или же усиление накала, думал Сальвестро, или воображал, или грезил. Теперь Диего размахивал своим клинком.

— А посему, король Нри, я стою теперь перед вами в качестве посланника моего господина, короля всей Испании, Кастилии, Арагона, Наварры, Гранады и Королевства обеих Сицилий, как я уже говорил ранее, короля, именуемого Фернандо Католическим. Моего так называемого господина. И господина, как кажется, Папы, который мало того что не свят, но еще и убийца, а также мой враг и тот, кто вверг меня в опалу. Я пронзил бы его насквозь, если бы мог. И… И Фернандо тоже, ибо моя верность ему подорвана, причем не мною. Он бросил им меня на расправу при помощи своего ставленника Кардоны, этого напыщенного труса, быстро произведенного в «вице-короли», и он повесит меня, если я вернусь, за убийство самодовольного придворного, совершенное по ошибке. Да, король Нри, в ране, которая мне нанесена, повинны они все. Я представляю, как все они корчатся, точно змеи на вертеле, на острие этого клинка… Так или иначе, король Нри, учитывая все эти причины, все обиды, все клеветнические измышления, я стою здесь перед вами и готов служить вам верой и правдой.

Ему, должно быть, это снится, подумал Сальвестро. Не столько это последнее причудливое заключение, не овладевшее им утомление и даже — при всем жаре капитана — не убаюкивающая монотонность речи Диего склонили Сальвестро к мысли, что на самом деле он спит. Дело было в голосах.

Сначала они глухо шумели, потом зажужжали, а затем жужжание стало громче, с отдельными выкриками и воплями, слегка поднимавшимися над общим гамом. Голоса, однако же, были приглушенными, или размытыми, или сглаженными, или придавленными, неспособными достичь достаточной высоты, чтобы Сальвестро мог их разобрать, и как только они делались громче, снизу поднималась донная волна шума. Голоса становились ближе. Шли к нему. Он был один — ничего нового. Но где?

Он помнил небеса, похожие на эти, молочную дымку рассеянного света, слишком яркую, чтобы смотреть на нее прямо. Казалось, сейчас он и находился в такой дымке, и нельзя было различить, где верх, где низ, и не было протяженности ни в одном из направлений. Но должен ведь он стоять на чем-то — или как? Да. На траве. Ara, ладно. И где-то там, в стороне, пруд, а за ним растут несколько берез, а потом будет небольшой огород с дикими сливами. Скользящий мимо угорь. Все это не появлялось из дымки, но возникало так, словно глаза его были ослеплены солнцем, а теперь к нему возвращалось нормальное зрение: все это всегда здесь было. Он просто ничего не видел, вот и все.

Вслед за тем появился источник шума: толпа людей, или армия, или сонмище разъяренной черни, потому что чем больше их оказывалось перед глазами, тем дальше он видел их подпрыгивающие головы и раскачивающееся оружие — короткие массивные мечи, пики, дубины с шипами, — все они накатывались вперед, словно человеческое море… Прямо на него. Пора бежать, вяло подумал он.

…слишком поздно…

В самом деле, ведь они уже были рядом, были вокруг него, время бежать безвозвратно миновало, однако же они отнюдь не набросились на него, подобно стае голодных собак, не стали охаживать его дубинками, дробя кости, как он того ожидал, — нет, армия эта потекла вокруг него, обогнула его, подхватила и увлекла за собой, погребла его в своей гуще, где шум толпы поглотил его, галдеж толпы заколотился у него в голове, где каждый отдельный голос затоплялся и притуплялся всеобщим ором: какофония неясных устремлений, каждый из голосов теряется во всех остальных. По-видимому, они шли долго, издалека — и отчаянно хотели остановиться.

Сальвестро огляделся и начал обнаруживать знакомые лица среди окружающего его моря голов: сначала Диего, кричащего со всеми остальными, с лицом, красным то ли от возбуждения, то ли от холода, затем отца Йорга, чье зрение чудесным образом восстановилось, размахивающего серебряным крестом и громко служащего полевую мессу солдатам, которым вскоре предстоит умереть, а также Бернардо, ростом почему-то не выше всех остальных, потом других монахов, Герхарда, плюющегося при виде язычников, Ханса-Юргена с ним рядом, а позади Ханса-Юргена обнаружились несколько человек, которых он видел в «Сломанном колесе», но в жизни с ними не разговаривал. А затем, на самом краю этой толпы, он увидел ее, каким-то образом отделенную от всех этих оборванцев, беззаботно прыгающую, перескакивающую через кочки в своем незапятнанном белом платье: Амалию, что было невозможно. Прежде всего, она была слишком маленького роста, чтобы Сальвестро мог увидеть ее поверх изрыгавших проклятия голов. К тому же, думал он, ей здесь не место. Нечего ей вмешиваться в эти дела, потому что теперь он знал, куда направляется эта армия и что сделает — или же не сумеет сделать.

Земля начала подниматься. Сальвестро бросил взгляд вдоль берега и увидел плоские болота, прерываемые кучками молодых деревьев, берез и ясеней, но ни малейшего признака того, что остров когда-либо был населен, ни хижин, ни изгородей. Нет, не так, подумал он. До этого здесь обитал некий народ. Вдалеке виднелись гигантский каменный дуб и береговой изгиб. Потом Сальвестро снова посмотрел вперед. Армия растянулась в одну линию. Им некуда было дальше идти, и шум, производимый ими, изменился: боевые кличи и хвастливые угрозы уступали место негромкому ворчанию, обескураженным вскрикам, разочарованным вздохам: эти звуки говорили о том, что цель утрачена, что устремления не воплотились в жизнь и больше их нет. Мало-помалу голоса замирали. Они вынуждены были остановиться на краю, на самой оконечности мыса. И молчали.

Сальвестро протиснулся между ними и посмотрел вниз, в желто-серые воды, лениво плескавшиеся вокруг утеса. Снизу на него уставился Водяной, подражая всем его движениям. Водяной выглядел смехотворно: руки и ноги болтались туда и сюда, а тело висело в воде, меж тем как тело самого Сальвестро покачивалось наверху, на грубом краю утеса, среди сомкнутых рядов армии Льва. Он видел, как растягиваются и искажаются его очертания. Водяной разваливался, разбивался на части, рот его невозможным образом растягивался. Чтобы поглотить его?

Никлот!

Пока еще нет. Люди вокруг него молчат, а их ориентир, к которому они так долго стремились, невидим и недостижим, как бы ни искали они взглядами пропавшие стены и валы, как бы ни прислушивались, пытаясь расслышать гомон голосов, стук шагов, лязг и дребезг утонувшей Винеты…

Сальвестро!

Но они ничего не видят, ничего не слышат. Они повернут обратно. Они доставят сюда камень из далеких каменоломен Бранденбурга, чтобы построить здесь церковь — памятник своему недоумению… Об этом ему рассказывал Водяной. Сальвестро снова мельком глянул на него, а потом стал смотреть во все глаза. И как только он не заметил этого раньше? Водяной был черным.

— Сальвестро, Сальвестро, проснись!

— Никлот, — пробормотал он, открывая затуманенные сном глаза. — Так меня зовут. Или звали.

Перед ним было чье-то лицо, черное, не молодое и не старое, и не лицо Водяного. Юноша, решил он. Диего умолк и, похоже, — Сальвестро моргал, отыскивая на полу точку опоры, чтобы подняться, — стоял на коленях перед трупом. Бернардо стоял с ним рядом, глядя вверх. Потом юноша сказал что-то непонятное, поворачиваясь к кому-то за пределами ямы, и ответа того человека Сальвестро тоже не понял, но узнал его, несмотря на густо раскрашенное лицо и заплетенные в колечки волосы.

— Вылезайте, — сказала Уссе.

Бернардо встревоженно посмотрел на него. Сальвестро медленно поднялся на ноги, но Диего по-прежнему стоял на коленях перед сидящей фигурой.

— Все вылезайте.

Юноша снова обратился к стоявшей над ними женщине. Когда он умолк, Уссе помотала головой.

— Я — слуга короля Нри, — неожиданно сказал Диего, по-прежнему стоя на коленях и обращаясь как к мертвецу, так и к живой женщине у себя за спиной. — Я повинуюсь ему. Я останусь при нем, ибо поклялся ему в верности.

Последовал еще один короткий диалог на местном языке, под конец которого Уссе просто пожала плечами. Сальвестро удивлялся своему пробуждению: как это он мог видеть во сне остров, но проснуться все равно здесь?

— Тогда оставайся, — равнодушно сказала она коленопреклоненному солдату. — А вы двое, — она указала сначала на Бернардо, затем на Сальвестро, — следуйте за мной.

Пыль во дворе походила на белый песок. Крыша Обы, омываемая лунным сиянием, отбрасывала резкую черную тень. За стеной колыхался слабый оранжевый свет, едва видимый отсюда. Факелы ждущих людей, подумал он. Фенену смотрел, как двое белых неуверенно скользнули через массивную деревянную дверь — сначала тот, что поменьше, потом его товарищ.

— Куда они идут? — спросил он у женщины, стоявшей у него за спиной.

Это она отдавала им приказы, говоря с ними на их языке.

— Куда ты их отправила?

И тут раздались крики. Он слышал, как голоса белых перекрывают общий гвалт. Звучали они грубо, словно звериный рык.

— На реку, — ответила Уссе.

Задумайтесь о тройственной природе рек. Исток, течение и устье. Реки укрупняются по мере приближения к морю, расширяются или углубляются, накапливая пожертвования со своих водосборных площадей, которые, в свою очередь, накапливают в себе дожди. Идут дожди — разливаются реки. Эта связь является чисто причинно-следственной — перед нами простейшая система оборота воды, — и поскольку дожди, во всяком случае здесь, являются единожды в год, то можно было бы ожидать однократного ежегодного разлива. Вместо этого река предлагает их дважды в год, большой и малый; полнокровный, рушащий берега неистовый поток, за которым дней через девяносто следует нечто вроде обратного прилива, несильной волны или слабого отзвука, при котором уровень воды повышается на фут или два, а затем опускается… Неопасное и неинтересное явление, известное под названием янгби в окрестностях Иды, где оно иногда уносит какое-нибудь непривязанное каноэ…

Задумайтесь о трижды бедственной природе этой конкретной реки, о разъединениях и сегментах ее верхнего, среднего и нижнего течений. Вершина и хвост текут через леса и саванны, журчат по лощинам и разливаются по руслам, окруженным зеленью и растительностью. Влажный сезон здесь поистине влажен. Середина, однако, протекает через палящую пустыню, извиваясь и испаряясь под ослепительным безоблачным небом. Отсутствие облаков означает отсутствие дождя. Отсутствие дождя означает отсутствие разлива. Эта часть реки не вносит никакого вклада в общее дело, это приживалка, прогибающаяся середина речного амфимакра, всего лишь расстояние, которое должен преодолеть разлив верхнего участка, чтобы достичь нижнего, а разлив нижнего всегда проходит к моменту запоздалого прибытия истощенных вод сверху, после того как минует гарматан. Тогда разлив уже становится не более чем вздутием, аномалией местного масштаба на протяжении всего оставшегося пути. В лучшие годы он способен поднять брызги вокруг скал у Ансонго, но в остальном — более или менее безрезультатен, печальный и бесполезный водный бугор, способный подняться разве что над самыми низкими отмелями…

Не очень высокая, но достаточно широкая песчаная отмель на полпути между Оничей и Асабой обычно служит местом для шумливого рынка. Янгби спешит вниз по течению от Иды, как бы предвкушая, что сможет затопить хоть какую-то землю, смывая рыночных торговок, перекатываясь над невысоким песчаным горбом и тем самым устраивая собственное наводнение

Но рынок к тому времени обычно уже свернут, причем торговцы ничуть не расстраиваются — они знают, что янгби долго не продлится. Как правило, отмель выглядит пустынным пологим наносом, но только не в этом году. В этом году — нынешней ночью — она кишмя кишит разной живностью, привязанной к плотам.

Здесь есть и козы, и свиньи, и собаки, и крысы. Имеются белки, гекконы, ящерицы и крыланы. В разнокалиберных клетках, сплетенных из ветвей молодых деревьев и слоновьей травы, сидят куры, хохлатые цесарки, птицы-носороги, попугаи и плодоядные голуби. В других клетках содержатся жабы, лягушки, раки-отшельники, бродячие, а также волосатые мангровые крабы. На одном из плотов собраны бабуины, на других — шимпанзе, а еще один служит временным обиталищем для одинокой угрюмой гориллы. Передвижную платформу, собранную из бальсовых бревен, делят между собой три антилопы, а мелкий безрогий скот группами от двух до семнадцати особей загнан на некие понтоны с оградами. Есть бык. Есть черепаха. Немало здесь и змей, привязанных к палкам.

И как следствие, окутанная ночным мраком песчаная отмель оглашается блеянием, хрюканьем, лаем, лопотанием, шипением, клекотом, карканьем, щебетом и чириканьем, кваканьем, писком, рыком, скулежом, уханьем, воплями, стрекотанием, воем, мычанием и ультразвуковым свистом, потому что, каким бы слабым оно ни было, янгби сейчас вползает на края непостоянного островка и вода, уровень которой постепенно поднимается, уже омывает ближайшие к ней суденышки, построенные на скорую руку. Недавно отплыли три лотка с зябликами, и пернатые их команды печально пищали, прежде чем их шумно пожрали недремлющие крокодилы. Скоро за ними последуют несколько корзин с жабами. Какофония началась даже еще до того, как те, кто отбуксировал всех их сюда, успели влезть обратно в свои пироги и исчезнуть в темноте. Теперь, когда скот топочет, куры взмахивают крыльями, а печальная обезьяна неумело пытается освободиться от пут, кажется, что каждое животное, способное издавать звуки, издает их на пределе своих возможностей. Кроме одного.

Самое большое из судов, собранных здесь, стоит в самом центре отмели. Возможно, именно этим объясняется спокойствие его пассажира. Или пассажиров. Их трое, хотя виден только самый массивный, горделиво стоящий на плоту, построенном из цельных стволов, к которому по всей длине прикреплены два каноэ, выступая по бокам, словно утлегари. Пока что он не издал ни единого звука, не шевельнул ни единой мышцей. Он просто стоит посреди гвалта, ожидая, пока вода не подхватит плот, а вместе с ним и двоих других пассажиров. Они в каноэ. Связанные.

— Сальвестро?

Вдвоем они выбрались за пределы участка и оказались лицом к лицу с поджидавшей их толпой. Их схватили, связали по рукам и ногам, а затем уложили в клиновидные гробы — во всяком случае, так показалось Бернардо. Он потерял из виду Сальвестро, когда того подняли и понесли на плечах через лес. В ушах у него звенели крики, а голова билась о боковые деревянные стенки, потому что его похитители продвигались с неимоверной быстротой. Внезапно полог леса оборвался, и все замолчали. Бернардо услышал журчание воды, а затем почувствовал, что его в эту воду опускают. Он оказался на плаву. Вокруг него плескались похитители. Он ощутил рывок, и его судно стали буксировать прочь от берега. Сначала слышны были только размеренные шлепки весел по воде, но постепенно их перекрыли более странные и перемешанные звуки: нераспознаваемый вой, пронзительные вопли и хрюканье.

То ли каноэ было слишком глубоким, то ли его так туго связали, но Бернардо не мог поднять голову и посмотреть поверх бортов. Но когда безмолвные люди вытащили его каноэ на берег и поволокли по песку, чтобы привязать к плоту, они, должно быть, прошли прямо под носом у зверя. Только что он беспомощно глазел на звезды — и вдруг вскидывается огромная голова и заслоняет собой небо. Голова величиной с бочку. Глаза как змеи. На конце носа — рог. Она смотрела на него сверху. Он смотрел на нее снизу. Потом голова скрылась из виду, каноэ подтащили к плоту, и Бернардо снова открылся вид на звезды.

— Сальвестро? — наудачу позвал он снова.

За последний час шум, производимый паникующими животными, постепенно поднялся до режущего слух гвалта, затем — столь же постепенно — утих непонятным образом. Непонятным до этого вот момента. Теперь он слышал, как в борта каноэ плещет вода. Один конец лодки приподнимался, когда вода пыталась сдвинуть ее с песка. Были и другие движения, но о них он предпочитал не думать. Движения на плоту. Их совершал Зверь.

— Сальв…

— Ш-ш-ш! — прошипел Сальвестро. — Что, если наши голоса его испугают? Успокойся, Бернардо.

Он пытался успокоиться. Сальвестро тоже напуган, по голосу слышно. Теперь его каноэ снова было более или менее на плаву. Лишь плот мешал ему поплыть вниз по течению, как все эти животные. Но где животные? Последним звуком, который он слышал, было одинокое мычание, становившееся все тише и тише. Затем — ничего. Тишина. Только плеск воды. Какое-то время Бернардо к нему прислушивался.

Плот тряхнуло.

— Сальвестро! Я не умею плавать! — крикнул он.

— Спокойно, Бернардо! — отозвался Сальвестро. — Нас стаскивает с отмели, вот и все.

Плот начал очень медленно скрести по дну. Примерно через минуту Сальвестро окликнул его снова:

— Не тревожься, Бернардо! — И добавил: — Бывали передряги и похуже, разве не так?

Бернардо почувствовал, что плот поворачивается, каноэ раскачивается вместе с ним и дрожит, скользя над отмелью. Передряги похуже? Он вспомнил полуночные побеги из деревень с остатками Отряда вольных христиан. Потом — как они сидели, съежившись, в окопе под пушками, у Равенны, а после этого — женщину в Прато… Ту, на улице. Потом — их собственное бегство, когда Сальвестро заставлял его нырять под черную воду, и он задыхался. Порой он был испуган. Он прятался под столами в «Сломанном колесе», потому что Сальвестро оставил его там одного, и он не мог вытащить из воды бочку, потому что та из-за чего-то застряла. Не по его вине. Явились монахи и подняли ее. Что еще? Он пролежал всю ночь в болоте, после того как маленькая девочка в белом платье убежала прочь, бросив их…

Теперь же он плыл вниз по реке, в темноте, обездвиженный и брошенный на дно каноэ, привязанного к плоту, на котором тот самый Зверь, что заманил их сюда, двигает свою тушу в разные стороны, заставляя каноэ подпрыгивать, так, будто хочет, чтобы они, все трое, опрокинулись. Бывали ли они в передрягах похуже?

— Нет, Сальвестро, — сказал Бернардо, — не бывали.


IV. И корабль плывет… | Носорог для Папы Римского | VI. Навмахия