Book: Придурков всюду хватает



Придурков всюду хватает

Регина ДЕРИЕВА

ПРИДУРКОВ ВСЮДУ ХВАТАЕТ

ПРИДУРКОВ ВСЮДУ ХВАТАЕТ

Дураков на свете больше, чем людей.

Генрих Гейне

Придурков, конечно, всюду хватает, и, с одной стороны это хорошо (на всякую дурость ум найдется), но с другой, кроме возведения Китайской или там Иерусалимской стены, они еще многими другими пакостями занимаются… Книги сжигают, мощи святые употребляют не по назначению. А это, сами понимаете, вредно сказывается и на их и на нашем здоровье и умственном коэффициенте. В центре Нью-Йорка такой придурок тебя сразу начинает пытать:

— Ну-ка, признавайся, какие десять великих людей (понимай: придурков) изменили твою бездарную жизнь?

А в центре или на окраине Стокгольма какая-нибудь рыжая бестия вцепляется в беззащитную перед стихийными бедствиями глотку и вопит:

— Я женщина импульсивная! Так что живее отвечай, знаешь ли ты батюшку Андрона, с которым я познакомилась при не выясненных до конца обстоятельствах и которому стольким обязана, что хочу незамедлительно найти, чтобы отблагодарить его на всю жизнь. Ты там в этих аббатствах часто бываешь, так что давай, колись: где он, как туда проехать и в какое время спать ложится?

И что ответишь на это?.. Еще предки нас пугали: «От черта крестом, от медведя пестом, а от дурака ничем». Вот я и выдавливаю со страхом:

— Помилуйте, господа, вы, наверно, меня с кем-нибудь перепутали!

Но нет, не перепутали они меня ни с кем, потому что тут же начинают убивать презрением и труп мой, не научившийся жить по-человечески, сбрасывают в Гудзон с достопримечательного моста Таппан Зи. Да и после этого они не успокаиваются, а поют что-то невразумительное типа: «Я опущусь на дно морское, я поднимусь на небеса, лишь бы доказать, что ты дерьмо собачье и всеобщий враг».

Придурков всюду хватает, придурки требуют к себе самого пристального внимания. Вот ты живешь в Авгиевых конюшнях, нисколько не чувствуя себя Гераклом, и кропаешь путеводитель по этим самым конюшням, чтобы не захлебнулись в испражнениях те, которые окажутся впоследствии на твоем месте. Я, конечно, надеюсь, что к тому времени придурков станет поменьше. Я надеюсь, что они, выбирая себе по вкусу орудия производства, перестанут так старательно соответствовать эволюции и поминать меня недобрым словом. Хотя, по-видимому, зря надеюсь.

В любое время люди одинаковы своими одинаковыми чувствами и поступками, приводящими к одинаковым результатам. Следовательно, достаточно лишь подставить любое историческое событие под неисторическое действие любого персонажа, и вот он уже незамедлительно становится Иваном Грозным, Калигулой или еще какой-нибудь пакостью, которая, к счастью, non perpetue sub luna [1] , под липой и под грандиозным механизмом власти с его степенями свободы.

Придурков всюду хватает

Но даже те из них, которые осознают свою недолговременность, обязательно требуют пояснений. Весь этот псевдоисторический конклав заставляет меня оправдываться и подбирать слова, потерянные мной при перемещении с Востока на Север и с Юга на Запад.

Всю жизнь надо оправдываться. Нельзя, например, просто сказать, что я захотела стать Василием Скобкиным и стала им. «А почему захотела? Отчего стала? Кто разрешил?» Трибунал, затаив зловонное дыхание, ждет, а я придумываю ответ: «Чтобы жить обыкновенно. Чтобы фиолетовые жизненные обстоятельства не натирали мне мозговые мозоли. Чтобы делать, что хочу!» Но трибунал уже заранее все решил и вот на бенгальском наречии тигров или на бабаягском языке оглашает вердикт.

Пусть Скобкин со своим лучшим другом Маликом Джамалом Синокротом падут смертью храбрых, и тогда, может быть, члены придурочного трибунала придут поздравить их с днем смерти, пусть! Считайте, что Василия уже нет, Малика уже нет, считайте, что они отдали за меня жизнь в самом прямом смысле слова. Должна была я, но погибли они. Один в центре шведской столицы, другой в Рамалле, заслонив своим телом Арафата. Один возле явочной квартиры какой-то сволочи на Кунгстрэдгордсгатан, недалеко от памятника Карлу XII, а другой защищая одному ему известные ближневосточные идеалы. А я вот продолжаю жить и не хочу больше оправдываться, потому что жизнь моя принадлежит не трибуналу, общее лицо которого при виде меня, свободно разгуливающей по Пикадилли, превратилось в Иудейскую пустыню, а тому единственному и триединому, в кого я бездоказательно верую.

Прощай, Вася! Прощай, Малик! Вы были мне ближе, чем я сама себе. Но теперь я оставляю вас наедине с читателем. Не жалейте его! Влезайте под него, как Ромул и Рем под свою Капитолийскую вскормительницу! Вгрызайтесь в его горькие сосцы, не давайте ему покоя! Напомните ему, что всё с колеса началось или с яблока. Вот и катитесь вместе с ним на все четыре стороны, не уставая повторять, что знание о боли и само ощущение боли — явления разного порядка, даже если они и воспринимаются одновременно. А если читателю всего этого не захочется, если он так уж боится ударить лицом в грязь, то пусть себе ходит по асфальту собственных одноразовых фантазий, нюхая пятки, подмышки и другие жизненно важные части своего обожаемого и бесценного тела.

СОЧИНЕНИЯ ВАСИЛИЯ СКОБКИНА

ЗАПИСКИ ТРОЯНСКОГО КОНЯ

В КОНЦЕ КОНЦОВ, ЧЕЛОВЕК МОЖЕТ РАДОВАТЬСЯ ТОЛЬКО СУТИ ВЕЩЕЙ

Все истории давно рассказаны, все песни спеты, все слова стерты… Но люди продолжают жить, и никто не возмущается, что все жизни прожиты. Что все жизни прожиты, все дома выстроены, и с архитектурой, похоже, покончено навсегда…

Итак, живет человек и что-то там читает, а может, и не читает вовсе, потому как бессмысленным кажется ему это занятие… Не читает, не поет, слов не употребляет, а если и употребляет, так только матерные. Но ведь живет!.. Так жить ему или не жить? Честно говоря, не знаю, тут разобраться надо…

— Это я, — говорю, — Скобкин, твой сосед по лестничной площадке… Открывай, — говорю, — дядя Степа Шумаков, тут разобраться надо…

— .. …. ….! — отвечает сосед из-за двери.

— Так дело не пойдет, — говорю. — Ты мне лучше поведай свою боль, которая тебя, дядю Степу Шумакова, заставляет так грязно выражаться!.. Мы вместе найдем выход, отыщем лекарство…

— .. ……. ….! — перебивает сосед из-за двери.

— А хочешь, — говорю, — я тебе вслух почитаю? Или спою…

— … …….! — отвечает сосед, а дверь, сволочь, не открывает.

Ну, думаю, …., сейчас я тебе выдам!

— .. ….. ………..! — говорю.

— .. …! — отвечает.

Открывает дверь, выходит на лестничную площадку… Воняет от него водкой и щами… Глаза у него на мокром месте, сопли текут…

— Ты чего, — говорит, — Вася, материшься?.. Не ожидал, — говорит, — от тебя подобного… Нонсенс, — говорит, — какой-то… Не знал, — говорит, — что ты, Вася, монстр… А хочешь, расскажу тебе что-либо? Или почитаю… И боль твоя, Вася, утихнет. Утихнет, Вася, твоя боль, и тогда я разберусь, что с тобой делать и стоит ли тебе дальше жить…

— Все истории… — говорю я.

— Все песни… — говорит дядя Степа Шумаков.

— Все слова… — говорю я.

— Все… — говорит он.

И так мы говорим, говорим, говорим, а договориться до сих пор не можем.

ЧЕЛОВЕК ЕСТЬ ТО, ЧТО ВСЕ МЫ ЗНАЕМ


Все зависит от того, с какой мерой искренности ты скажешь о тех или иных вещах, каким смехом зальешься, какими слезами заплачешь. А деньги тут ни при чем, и вообще ничто ни при чем, потому что нет меры искренности. Вот и я, легко впадающий в доверие рассказчик, не раз страдал от лживости героев. Хотя старался относиться к ним по-человечески, а не так, как они этого заслуживают.

Пирожных в доме не было, так что жрали пряники. А когда пряники кончились, Козюра сказала:

— Доцента Спиридонову моль съела!

И еще она сказала, что тараканы летают.

— А тараканы летают! — сообщила Козюра и встала из-за стола.

— Пряников, между прочим, без тебя, Козюра, хватило бы на неделю, — взволнованно произнес хозяин дома, протирая очки. — Вот так всегда! Являешься ни свет ни заря и торчишь целый день, чтобы тебя завтраком, обедом и ужином кормили, а в перерывах еще и вредишь…

— Чем это я врежу? — завизжала Козюра и стала биться головой о свои внутренние органы. — Если не веришь, что тараканы летают, спроси сам у доцента.

— Так ее ж моль съела.

— Моль съела Спиридонову после того, как она потравила тараканов, — ответила Козюра, снова усаживаясь за кухонный стол. — Купила Спиридонова средство против тараканов, опрыскала им апартаменты и открыла окно, чтобы не задохнуться. Глянь, а тараканы уже на дереве, у них там, на березе сборный пункт был. Ну, она и забыла закрыть окно, в сильном волнении пребывая. Потом тараканы залетели обратно… А вслед за ними моль приползла и съела сначала конспекты лекций, приготовленные на двадцать лет вперед, а потом и саму Спиридонову. Обедать будем?..

Ничего не ответил хозяин дома, потрусил в магазин за пряниками.

Стояло лето. Моль лакомилась еще каким-то профессором. Тараканы сидели на березах и баобабах. Кафедра гигиены и санитарии объявила конкурс на замещение сразу нескольких вакантных должностей. А Козюра, расцеловав каждую фибру своей души, потела в ожидании вечернего чая.

…ТРУДНЕЕ ВСЕГО ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ЛЮБИТЬ ТО, ЧТО ЛЮБИШЬ

Каждый старается, каждый что-то выдумывает, а я ничего такого себе не позволяю. Зачем врать, к чему изощряться? Что вижу, о том и рассказываю. Ну а что выше моего понимания, о том молчу. Обдумываю… И до того много думать приходится, что голова не выдерживает. Получается, что надо ее снимать и сдавать в камеру хранения. Постоит она среди чемоданов и сумок, повращает глазами и вновь готова к употреблению.

Однажды, правда, мою голову из камеры хранения украли, но пользовались ею недолго и вернули за небольшое вознаграждение. Ведь даже в хозяйстве, где все может сгодиться, голова без туловища совершенно ни к чему. Гвоздь в стенку головой не вобьешь, в футбол долго не поиграешь. Так что чужие головы похищать не стоит. И вообще красть не стоит, хотя не многие с этим соглашаются. И крадут самым скверным и бессовестным образом, забывая о том, что раньше в Китае за это дело отрубали руки. Сначала одну, потом другую. А так как Китай недалеко и по-прежнему считается нашим великим соседом, то очень может быть, что и у нас вдруг возьмутся за топор. И сколько тогда одноруких бандитов и бандиток появится! И если без головы, как я уже доказал, жить можно, то без рук категорически нельзя. Венера Милосская, конечно, не в счет, так как олицетворяет собой красоту и служит исключением. И тот китаец, что отрубил конечности богине, ничего не изменил в эстетике… Хотя, очень возможно, как раз у него тогда головы на плечах не было.

От всех этих трудных мыслей моя голова снова начинает разламываться. Придется ее опять сдавать в камеру хранения. Придется, значит, сдавать, затем забирать и, с головой на обычном месте, обдумывать дальше фундаментальный вопрос философии: стоит или не стоит жизнь того, чтобы ее прожить.

ОДНОГО СУЩЕСТВОВАНИЯ БЫЛО МАЛО ЕМУ, ОН ВСЕГДА ХОТЕЛ БОЛЬШЕГО

Не знаю, как у вас, а у меня люди почти всегда вызывают недоумение. И это еще ничего: куда хуже, если ты начинаешь испытывать страх перед ними. Но сейчас, когда практически все вызывает страх, я пребываю в особого рода беспомощности, подкрепляемой постоянным недоумением.

И чем помочь ему, сеющему страх и недоумение соседу Редкошкурову, который наловчился спать не с женой в кровати, а на трех чешских стульях и с топором за пазухой?

— И зачем тебе топор за пазухой? — спросил я Редкошкурова, теряясь от недоумения и страха.

— А чтобы Вера Перпендикуляровна ногу мне во сне не оттяпала, — весело ответил он, играя топором.

— Ты ведь не индеец, — сказал я, — чтобы с топором играться. Брось топор и объясни свое поведение.

— А чего объяснять, — объяснил Редкошкуров, — когда я все равно Верке что-нибудь отрублю, если она полезет. И если не полезет, отрублю, потому что все равно полезет, и все равно отрублю. А если не я, так другой полезет и отрубит, а то и она, отрубившись, куда-то полезет…

— О Редкошкуров, ты сам не знаешь, что несешь!..

— А вот и знаю, — ответил сосед, — я ж на флоте служил. На Северном флоте служил я, и дело было в Мурманске. Стоял я в Мурманске на вахте и наблюдал северное сияние. Хорошо и научно наблюдал я это замечательное явление природы, пока по мне не стали крысы бегать. И было на мне сто пятьдесят пять крыс, с которыми я разделался сразу после окончания вахты, бросившись вместе с ними в ледяную пучину моря-океана. А когда вынырнул, сразу демобилизовался и женился на Вере Перпендикуляровне. Что я тогда понимал и что видел, кроме северного сияния и крыс?.. И когда эта крыса Верка согнала меня с собственной койки и обещала уничтожить одну из моих любимых конечностей, стал я испытывать страх и недоумение, купил топор и вот уже десять лет лежу на стульях, а сна ни в одном глазу.

— Разведись, — посоветовал я.

— Еще чего! — возмутился Редкошкуров и высоко подбросил топор.

— Поосторожнее, — вскрикнул я, — ты же разобьешь мой рассказ!

— Да что рассказ, у меня жизнь разбита! — взвыл Редкошкуров, замахиваясь.

И побежал я, забыв о всяких приличиях и повествованиях, а за мной погнался Редкошкуров, а за ним его жена Перпендикуляровна и все крысы Северного флота.

— Стой! — умолял на бегу Редкошкуров. — Ты чего бежишь?

— А ты чего? — огрызался я. — И жена твоя Верка, чего она скачет?

— От судьбы не убежишь, — вопила Верка. — Всех догоню!..

Но я ей не поверил и всё бегу, бегу, бегу от страха и недоумения.

…ВЫ НИКОГДА НЕ МОЖЕТЕ УЙТИ ОТ ТОГО, ОТ ЧЕГО ВАМ ХОТЕЛОСЬ БЫ УЙТИ БОЛЬШЕ ВСЕГО НА СВЕТЕ

— Анальгин есть? — спросил я, заглядывая в окошко привокзального киоска.

— Товара нет, но есть БОГ, — отозвалась киоскерша. — И муж мой так говорил перед смертью. Он три раза сказал, что Бог есть, три раза попросил еды, три раза потребовал себя вымыть, обещал за всех молиться, трижды прохрипел, что за ним пришли, и помер. У нас вообще все помирают легко, без болезней. Мать моя зашла в хату и померла. И тятя, отец, значит, — перевела она с русского на русский, — пришел из бани и помер. И его отец, воевавший с турками, вышел из кабака и помер. И священник, предупреждавший тятю, что такая жизнь настанет, при которой живые мертвым позавидуют, поехал в Иерусалим и помер. И сестра моя, с высшим образованием, вернулась из Крыма и померла. И ее сосед убил свою жену стулом и помер. И три моих сына нажрались копченого минтая и померли. И я вот-вот помру… Так что товара нет, а Бог есть.

И я подумал: как это просто! Сказал и умер, вышел и умер, убил и умер. И еще я подумал, что в этой жизни, кроме Бога, уже ни для чего не осталось места.

КОНЕЦ ДЕЛА ЛУЧШЕ НАЧАЛА ЕГО

Меня, например, национальный вопрос нисколько не беспокоит. Меня спроси, какой человек национальности, ни за что не скажу. Таким я уродился, таким, стало быть, и помру… А другим интересно, другие носами шмыгают, любимый вопрос выясняют.

В доме у нас бабка одна вечно в калошах скачет. И, заметьте, на босу ногу. Туда она скачет, сюда она скачет, примелькалась совсем.

— Вы, — говорю, — бабушка, ревматизм заработаете. Вы, старушка моя резвая, наверняка не знаете, что в калошах, да еще на босу ногу, вредно скакать.

— Мы привычные, — отвечает бабуля, шмыгая носом, — чуваши мы.

— Ну и что, — спрашиваю, — что чуваши?

— А то, — говорит, — что нерусские, и очень даже рады этому. А калош моих не тронь, я к ним с ранья привыкшая!

А тут и дочь старой ведьмы подлетает и начинает кричать, что я, Скобкин, враг чувашскому народу.

— Я, — кричит дочь, — мою окна с утра до ночи, ушами о стекла режусь, а он чувашский народ порицает и калоши грозится у мамаши отобрать!..

И так она страшно кричит, что другие соседи из квартир выбегать начинают. И соседи эти, наслушавшись разной галиматьи, тоже орать принимаются. И каждый, буквально каждый видит во мне врага своей национальности, о которой я, клянусь, понятия до сего мига не имел.

Сапожник вопит о геноциде, врач о душевном Освенциме, дворник о пропавшей грамоте, алкоголик о резервации. И жены их вопят, и дети, и все шмыгают носами.

— Не проще ли, — говорю я им, — забыть о своих амбициях и влиться, так сказать, в европейский дом, в мировую семью…

Тогда на меня набрасываются, бьют, ногами топчут и убеждают. Ты понимаешь, друг, в чем меня убеждают. И такое я узнаю, что теряю сознание и ничего уже больше не воспринимаю.

А когда прихожу в себя, то как-то странно прихожу, потому что дарю бабушке новые калоши, сапожнику — бессмертные творения Нарекаци, дворнику — бутылку водки, алкоголику — подписку на популярный еженедельник. А вот врачу я не знаю, что подарить. И теперь врач со мной не здоровается. А остальным я друг.

Остальные очень даже меня уважают.

…КАК НЕ ПРИТВОРЯТЬСЯ, КОГДА ЖИВЁШЬ С БАНДИТАМИ И ДУРАКАМИ

Самое забавное в этой жизни то, что ничего забавного в ней нет. Так почему она забавна? Потому, что ничего заранее не знаешь, пока жив, а потом, когда мертв, тем более не знаешь. Жизнь продолжает скакать козлом уже без тебя. И даже не споткнется она, если кого не станет, а повлечет за собой другие поколения. И побегут потомки, путаясь под ее козлиными ногами. И будет все им так же забавно, как и нам.



— Вот какой я забавный был, — гордо сказал Кокуркин своей жене Кокуркиной, тыча пальцем в фотографию голого младенца.

— Ничего забавного не нахожу, — процедила жена. — Лежишь болван болваном.

— И вовсе нет, — обиделся Кокуркин, — просто ты меня не любишь.

— А за что тебя любить, такого сопливого? — И Кокуркина порвала фотографию на мелкие клочки.

Моментально вспыхнула ссора, и Кокуркин ушел из дома, сильно хлопнув дверью. Так до сих пор и не вернулся. Напрасно Кокуркина склеила фотографию, напрасно бегала в милицию. Все напрасно!

Во-первых, всех нас в детстве фотографировали голыми и сопливыми, как это ни забавно. А во-вторых, милиция отказалась объявлять всесоюзный розыск, потому что Кокуркин ушел из дома по собственному желанию.

— Забавно все это, — сказали Кокуркиной в милиции, — но раз сам ушел, значит, сам и вернется.

Так Кокуркина и ждет теперь неизвестно чего, целуя заклеенную фотографию. А где находится ее муж, никому не известно. И сам Кокуркин, скорее всего, не знает, где он находится. Иначе давно бы уже прислал, хоть забавы ради, весточку своей жене.

Наверняка Кокуркин не знает, где он находится, но по фотографии очень тоскует.

— Уникальная фотография, — вздыхает он. — Я был на ней такой забавный…

ТРУДНЕЕ ВСЕГО ПОТОМУ, ЧТО ТУТ НЕ РАЗБЕРЁШЬСЯ, КТО, СОБСТВЕННО, В РОЛИ РАССКАЗЧИКА — Я, ИЛИ ТО, ЧТО СЛУЧИЛОСЬ, ИЛИ ЖЕ ТО, ЧТО Я ТЕПЕРЬ ВИЖУ…

У меня нет больше опыта, чтобы жить. Весь мой опыт ушел в повествование. Жизненный опыт.

Вот я стою в очереди — ничтожный. Вот я иду по улице — запуганный. Вот я, онемевший, застываю перед почтальоном.

— Распишись, — сурово говорит почтальон, — и получи обратно свои рассказы с отрицательной рецензией.

— Но ведь никому назад рукописи не высылают, — оправдываюсь я. — Во всех журналах напечатано, что рукописи не рецензируются и не возвращаются.

— Значит, у тебя особый случай.

— Но почему?..

— Пишешь не по уму, вот почему. Мне лично твои фортинбрасы никогда не нравились.

— А какое вы имели право читать?

— А у нас кому надо, тот и читает, и комната специальная для этого есть, — хихикает почтальон, осторожно отступая.

А я уже забыл о нем, я уже стал представлять себе комнату, в которой можно прочесть что угодно. Комната эта без окон и без дверей…

Хотя нет, двери обязательно должны быть. Окон нет, а двери есть. Толстые такие двери, обитые жестью. В центре комнаты стол, покрытый сукном. Под сукном лежат рукописи. За столом в кресле — фигура. Правой рукой она достает рукопись из-под сукна, а левой ее читает. От двери я хорошо вижу затылок фигуры и тело рукописи, распластанное на столе. Оно прекрасно, тело рукописи, но левая рука Акакия Акакиевича не может этого знать.

У Акакия Акакиевича, кроме чтения рукописей и пошива шинелей, никакого опыта нет. И у меня в данный момент нет никакого опыта, кроме раскольниковского. Но тщетно я ищу глазами топор.

— Топор давно варится в щах, — смеется почтальон. — Неужто запамятовал?

Как я мог забыть, что щи из топора наша национальная еда! А вот забыл же… Если я вытащу топор из щей, то мой народ умрет с голоду. Что же делать?..

— Получать отказы, — настаивает почтальон.

— А иначе никак нельзя?

— Ишь чего захотел! — петушиным голосом кричит почтальон, швыряя мне в лицо очередной синий пакет.

И жизненный опыт покидает меня окончательно, потому что я не знаю, что делать и как быть. В подлом безумии я выскакиваю из квартиры, потом из подъезда, потом из микрорайона и впрыгиваю в автобус, идущий неизвестно куда.

— Граждане, куда идет автобус? — спрашиваю я дрожащим голосом.

— А хрен его знает, куда-то идет, — отвечают мне. — А если тебе не все равно, то ты нерусский и вылазь!

Но у меня уже нет сил доказывать, что я русский и что мне действительно все равно. Мне настолько все равно, что я сжимаю руками голову и закрываю глаза.

НАДО СМИРИТЬСЯ С ТЕМ ПОЛОЖЕНИЕМ, КОТОРОЕ ТЫ НЕ В СИЛАХ ИСПРАВИТЬ

И вот я стою перед Богом и прошу, чтобы Он объяснил смысл моего существования. Господи, говорю я, Боже мой, зачем я живу? В чем, говорю, смысл моего дурацкого существования?..

И тут я понимаю, что не должен спрашивать у Бога, а должен сам объяснить себя.

Как же я сам себя объясню, думаю я, если вокруг столько необъяснимого? Откуда я знаю, что буду делать среди этого необъяснимого в следующий момент? Неужели же Бог оторвется от Своих замечательных вечных дел, чтобы заняться моим моментом?

И еще мне приходит в голову, что если уйма моментов создает целую жизнь, то пропасть бессмыслицы обнаруживает смысл. Крупицу смысла. И хорошо, что жена, когда чистила мои карманы, не заметила ее. Благодарю Тебя, Господи, за то, что вместе с табачными крошками и запиской от лучшего друга Синокрота крупица моего смысла не оказалась в мусорном ведре. Благодарю, что я понял, что я ничего не понял. И так, ничего не понимая, я все равно благодарю. И мне становится легче оттого, что легче мне не становится. И что еще человеку надо, когда ему ничего не надо, а если что-нибудь и надо, то немедленно, а потом уже и не надо.

В конечном счете остаются одни вопросы, остается то, с чего начинаешь.

МНОГО ТАКИХ ВЕЩЕЙ, КОТОРЫЕ УМНОЖАЮТ СУЕТУ.

ЧТО ЖЕ ДЛЯ ЧЕЛОВЕКА ЛУЧШЕ?

Знал я одну семейку, которая раз в год, под Рождество, позволяла себе покупку нового чайника и нового мусорного ведра. А старые ведра и чайники, само собой, летели вниз с девятого этажа, разбивая чьи-то пустые головы. И был этот обряд для нашего семейства чем-то вроде психотерапии.

— Давай, Маша, выкинем, как у проклятых католиков водится, все поднакопившееся за год старье! — предлагал муж. — Вот тут-то у нас перспективы и обнаружатся…

— Давай, Ваня, — соглашалась жена, хотя здравый смысл подсказывал ей, что ничего, кроме новых ведер и чайников, им не обломится.

И бросались бы они хозяйственными товарами по сей день, но соседи сообщили дворнику, дворник жандарму, а фараон составил акт, чтобы наказал супругов народный суд и чтобы пошли они по микрорайону с позорным клеймом на лбу.

Обиделись Ваня с Машей на общественное мнение, запили они горькую, и через окно теперь летят пустые бутылки из-под виски и арманьяка. И все это не из-за безысходности и тяги к безобразию, а только по причине солидарности с простыми проклятыми латинянами, любящими свои традиции.

Только по этой причине.

ИНОГДА ДАЖЕ МЕЛОЧЬ ПОРАЖАЕТ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО И НАДОЛГО ВНИМАНИЕ

Куда денешься от смеховой культуры Бахтина? Никуда не денешься. Остается смеяться, невзирая на стечение обстоятельств.

Обстоятельства стекаются себе, а ты, значит, смеешься, потому как не можешь допустить, чтобы обстоятельства восторжествовали. И я не могу. Сегодня одни обстоятельства, а завтра другие. Завтра они тебя держат за горло, а послезавтра валяются дохлой мокрицей, от которой и следа не останется.

Где он, след мокрицы? Нет его! И это правильно. Сегодня, так сказать, торжество реакции, а время спустя совсем другое. И если не смеяться над реакцией, то и до завтра не доживешь. А это неправильно, поскольку кто-то же должен выжить назло смеховой культуре. Тем более что пережить ее могут лишь лучшие единицы. Лишь безупречные единицы могут пережить торжество реакции, без которой немыслима индивидуальность, не говоря уже о смеховой культуре. Так что поблагодарим реакцию и окунемся в жизнь, в самую гущу ее. Только что из этой мути вышел, пошатываясь, Орфей. Даже не вышел, а выполз, и не певцом, как вчера, а инвалидом, которому не хватает смеховой культуры. Ведь одна только смеховая культура, подыхая от хохота, подсказала бы Орфею, что ему не следует оглядываться на мучительные обстоятельства, оставленные позади.

А вот я, Вася Скобкин, смело выхожу на широкую дорогу экзистенциализма. Выхожу я, вот эдак, на дорогу и начинаю смеяться. А почему мне не смеяться, когда я всю жизнь выл, канючил и растирал сопли по лицу? Да так растирал, что глаза у меня разбежались в разные стороны, и только смеховая культура способна вернуть их на место.

Иду я, следовательно, вперед, замечательно понимая, что сзади, как у всякого русского, осталось одно пепелище. Все мы, начиная с отмены крепостного права (1861), погорельцы, думаю я. Все у нас случается, как полагал философ Карсавин, само собой. Бунты и революции случаются сами собой, обстоятельства стекаются сами по себе, и рабами нас, само собой, называют. Ну как тут не смеяться? Как не смеяться над своей рабской психологией, над своими вечными слезами и соплями, дрожащим голосом, ватными ногами, чувством вины и комплексом неполноценности?..

И я, ступая по кремнистому пути, судорожно смеюсь над самим собой, как завещал великий Гоголь, и впредь обещаю смеяться. Буду смеяться всегда, потому что с человеком, рыдающим от смеха, уже ничего нельзя сотворить.

ЧТО ЭТО — ПАТОЛОГИЯ, СПРАШИВАЛ СЕБЯ КАВЕРЛИ, ИЛИ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ТАКОВА ЖИЗНЬ В ДЖОРДЖИИ

Чей-то друг, чей-то кормилец, чей-то муж и отец внезапно как в воду канул. А ведь излишка воды в нашем городе никогда не наблюдалось. Так что не канул он вовсе, а просто-напросто пропал. Да так пропал, будто и не было ни друга, ни кормильца и ни мужа с отцом. Вышел человек из дома за булкой хлеба и растворился в неизвестности. Скорее всего, успокаиваю я себя, надоело ему быть тем, кем он был, вот и пропал. А сам вспоминаю следующее, вспоминаю вот что…

Однажды стою я возле универсама и вдруг настораживаюсь. А надо отметить, что рассказчик я очень чуткий и даже просыпаюсь, если на меня мимолетно посмотреть. Ну, вздрагиваю я. Ну, вижу на скамейке невзрачного мужика с сигаретой в зубах и зажигалкой в белых руках. И зажигалку эту он не к сигарете подносит, а к глазам. Подносит он зажигалку к глазам, щелкает ею, и нисколько его не волнует, что пламени нет. Раз двадцать он щелкнул, покамест я догадался, что это вовсе не зажигалка, а фотоаппарат. Когда ж я двинулся к нему, чтобы посмотреть, как далеко зашла наука с техникой, он вмиг вскочил и юркнул в подземный переход.

А вечером этого же трудного дня я увидел, как он среди моих героев расхаживает и расспрашивает. Я ведь последний рассказчик, который среди своих героев живет. И не надо мне совершать ни паломничества в страну Востока, ни путешествия на Запад… Ну, думаю, хват! Не иначе как решил заставить моих героев воспоминания обо мне писать! Представляю, что они такое напишут и насочиняют, если им волю дать. Мало, значит, навспоминали о Лермонтове и о Гейне!..

А собственно, чего, сказал я сам себе, беспокоиться? И стал смотреть, как хват с моими героями обходится. И вижу: берет он под ручку одного моего героя, другого, а тут третий появляется из-под забора и начинает жаловаться. И жалуется он примерно так.

— Забор, — говорит, — перед моим домом поставили к приезду Габсбургской династии. Забором двухметровым, — кричит, — обнесли наши хижины и трущобы, так как теоретически ни хижин, ни трущоб у нас нет. Я из-за забора теперь дворцов не вижу!..

Тут хват хватает этого моего отрицательного и нахального героя, делает ему в шею одноразовым шприцем какой-то укол и отправляет куда-то на машине с красным крестом.

Да разве я, Скобкин, мог бы так поступить? Разве мне своих героев не жаль? Нет, размышляю, в Москву нужно переезжать, непременно в Петербург. Там мне памятник на Новодевичьем или на Литераторских мостках установят. Там меня вызовут куда следует и предупредят, чтобы я не пропадал…

Эх, Вася, думаю, кошачье у тебя имя, вот ты и плетешь невесть что. А герой нашего времени — молодая задница с распространенной фамилией, кстати сказать, в Москве давным-давно прописан и устроен. И прост он, как тридцать три сарая, а не запомнишь его, потому что без особых примет. С такими данными, говорят, в дипломаты на работу берут. С такими данными, болтают, не пропадешь. Вот кого пора тащить в мои рассказы! С ним и поспокойнее будет, и полегче…

А с другой стороны, что напишешь о таком субъекте, если он весь как резинкой стерт? Ну, молодой, ну, задница… А дальше что? И условие, значит, такое, чтобы он непременно героем был. Вот так задача, вот так tours de force!.. [2]

Нет, мечтаю я, в Лондон нужно переезжать, непременно в Стокгольм. Там мне наверняка поставят памятник на каком-нибудь кладбище, там какой-нибудь мастер пера, какой-нибудь Буриданов О. сочинит книжку о моем творческом методе…

А как же мои герои? Да если я их брошу, если уеду, то кто же о них позаботится? И выйдет очередной тип утром за хлебом, чтобы пропасть в неизвестности.

И никто не успокоит его скорбящую жену и престарелых родителей. Никто аллегорически не опишет им белую машину с красными крестом. Никто не скажет, что возвращение героя еще возможно, очень даже возможно, потому как нет ничего невозможного в новейшие времена.

ВООБЩЕ ЖЕ ЗЛОМ СЛЕДУЕТ СЧИТАТЬ НЕДОСТАТОК ДОБРА

Представьте себе дом, обыкновенный восьмиквартирный дом, а не какой-нибудь фолкнеровский особняк. На каждом углу этого дома стоит по одному сыну Родины-матери, из чего следует, что их у нее четверо. Все сыновья взрослые и отвечают за свои поступки. «И ответим!» — отвечают сыновья. Один орошает свой угол дома, другой на свой угол поплевывает, третий курит и поплевывает, а четвертый выпил чего-то и тоже собирается орошать… За двумя сыновьями мать сыра земля присматривает из своих окон, а за другими двумя ходит следить к соседке, у которой сын сидит в тюрьме за изнасилование неизвестно кого. Он (этот сын) тогда был не очень взрослый, не то что сыновья известной нам матери, но отличился и сумел изнасиловать свою одноклассницу на уроке пения. Скоро сын соседки должен из тюрьмы выйти, но всем должно быть понятно, что ненадолго. «Соучениц насиловал, учителей биологии насиловал, директора школы насиловал, без насилия никак не может», — уверяет соседка.

Муж исключительной матери умер сам, соседка ее замужем так и не побывала, а вот та соседка, что живет напротив нее и по диагонали от той же матери, супруга имеет. Супруга диагоналевой соседки разбил паралич, но не так сильно, как соседка ожидала, и он иногда выходит, чтобы посидеть на крыльце дома. Соседка, помнится, все желала своему мужу, чтобы его хватил удар. «Чтоб тебя удар хватил!» — желала она. А когда это действительно произошло, сразу успокоилась, вышла на пенсию и занялась фармацевтикой. А вот лично ее соседка, живущая напротив матери и по диагонали от подруги, у которой сын за изнасилование ректора университета сидит в тюрьме, как орала всю жизнь, так и по сей день орет. Эта соседка вообще своего мужа домой не пускала, и он у нее замерз в сугробе возле зоопарка. Теперь она поочередно живет с сыновьями нашей матери: и с шофером, и с шахтером, и с монтером, и с охранником банка, раненным в бедро и хромающим. Четвертый сын матери хромает даже тогда, когда пьет пиво. Когда он хромает сильнее обычного, соседка приглашает на его место пожарника со второго этажа.

В остальное время пожарник раздевается до трусов и курит на лестничной клетке своего этажа. Растоптанные по всем противопожарным правилам окурки он складывает у дверей квартиры, принадлежащей стюардессе Ирине, чтобы пожаловаться ей, когда она вернется из рейса, что это сделал я, Скобкин.

Пожарник сортирует и складывает окурки, а жена его, по прозвищу Брандспойт, пишет мне записки. «Не считайте себя умнее!» — пишет мне жена пожарника, отправляясь на работу. Трудится она там же, где и муж, — в пожарной охране. То ли диспетчером, то ли бухгалтером. И дочь их служит там же: то ли бухгалтером, то ли диспетчером. И внучка, которая сейчас бросает бабушкину записку в мой почтовый ящик, после восьмого класса собирается идти в пожарную охрану. И зять, забивающий замок на моем почтовом ящике спичками, тоже оттуда.

Как же я открою ящик и получу записку? О неразумный зять пожарника! Придется взламывать ящик и доставать заветный листок с известным мне текстом: «Не считайте себя умнее!»

А что касается последней соседки на втором этаже по диагонали от меня, то ее сегодня хоронят. Да… Некому теперь будет выходить на лестницу, воздевать руки и кричать: «Соседи, опомнитесь! Не делайте соседям того, чего вы не желаете, чтобы они сделали вам! Ни один из вас не уверовал, пока он не желает соседу своему того же, чего желает себе! Не делай соседу своему то, что ненавистно тебе! И так во всем, как хотите, чтобы с вами поступали соседи, так поступайте и вы с ними!..»

И сегодня у соседей траур, все пьяны и несчастны, потому что не сможет больше бабушка отдавать свою пенсию, всю до копейки, сыновьям Родины-матери. Не сможет готовить обед вдове, заморозившей своего мужа. Не сможет гладить, стирать и убирать пожарникам. Не сможет, черт ее дери, квасить капусту и занимать очередь за молоком для всего дома!..

Прощай, бабушка, я буду плакать по тебе! Я буду плакать по тебе уже в другом, может быть сто двухэтажном, вроде Эмпайр-Стэйт-Билдинга, доме.

— Is it right way to the Empire Building?

— I'm not sure, but I think it is.

В таком доме, думаю я, легче затеряться. В таком доме, если станет невмоготу, можно пойти по этажам и не вернуться. В таком доме можно пропасть без вести и обрести случайное счастье.



— БУДЬТЕ ОСТОРОЖНЫ, — СКАЗАЛА ОНА. — ВЕЗДЕ ЛЮДИ

Люди действительно везде, и следует проявлять чрезвычайную осторожность, чтобы не допустить малейшего повода для подозрения. Подозрения в том, что ты не тот, за кого себя выдаешь. Не тот, за кого они тебя принимают. Не тот, кем должен быть по их разумению. Вообще не тот.

Ведь если дать им малейший повод, даже намек на повод и заговорить с ними, могут случиться страшные вещи. И ты должен помнить, должен зарубить себе на носу, что эти страшные вещи могут случиться не с ними, а с тобой. С ними они не могут случиться по той самой причине, что люди заодно. Люди всегда заодно друг с другом, люди не выступают против самих себя. Что касается тебя, то с тобой они охотно сделают все, что угодно, потому что ты сам по себе, а люди этого не выносят. Люди уже ничего не выносят.

Сначала по их физиономиям разливается кукурузное масло, а потом лица переезжают сами себя: рты уходят к носам, которые обязательно в виде консервного ножа, носы взрезают левые уши, откуда уже прищуриваются правые глаза, пока соседние пытаются оседлать переносицы.

И все для того, чтобы ты знал свое место и безмерно уважал каждого претендента на уважение, даже если он, к примеру, свинья. Хотя свинье уважения не требуется, а человек, если заподозрит что-то неладное, способен на всё. И никакой строй, даже первобытно-общительный, его не остановит. Тем более что мы при нем жили, живем и будем жить еще долго. Так долго, что я, сторонний наблюдатель, взявший за правило никогда не участвовать в ходе событий и демонстрациях, иногда забываюсь и обращаюсь к какому-нибудь субъекту. Вежливо обращаюсь, всячески стараясь подчеркнуть, что он мне брат и друг. И снова становлюсь жертвой насилия, снова ощущаю боль.

Надо быть осторожным, говорю я себе, и не допускать лирических отступлений. И все же, все же они допускаются, и ты снова готов к жизни, независимо от ее к тебе отношения. Независимо от воспоминаний, которых не может быть, потому что с людьми воспоминания невозможны. С людьми надо быть осторожным, иначе случится непоправимое, и они узнают, что ты всего лишь monstrorum artifex. Мастер диковин, смертельно опасный для окружающих.

МЫ ВСПОМИНАЕМ ПО-НАСТОЯЩЕМУ ТОЛЬКО ТО, ЧТО ЗАБЫЛИ

Простой человек, с таким несуразным именем, что его и запомнить нельзя, встретился однажды с дьяволом и не польстился ни на одно его предложение. Произошло это так.

Постучал дьявол в дверь однокомнатной, очень скромно обставленной квартиры, вытер ноги о половичок, прошел на кухню, сел на табурет и уставился на человека.

— Трудно? — спросил дьявол.

— Очень! — искренне ответил человек, не сразу сообразив, кто перед ним сидит.

А когда сообразил, когда понял, то не слишком испугался, собираясь дорого запросить за свою душу.

— А мне твоя душа ни к чему, — усмехнулся дьявол. — Как же ты без души жить станешь? Мне нужна, дорогой друг, половина твоей НАДЕЖДЫ. Как бы это попроще объяснить? Ну, вот на примере музыки. Берем целую ноту, белую и круглую, и делим пополам… Не понимаешь?

Ничего не понял простой человек, так как по наследственной бедности не обучался в музыкальной школе теоретическим предметам.

— Ну, хорошо, возьмем яблоко, — продолжил дьявол, достал из кармана джинсовой куртки зеленое яблоко и взял со стола нож, — разрежем эту ноту, извиняюсь, яблоко, на две половинки. Тебе половина и мне половина. Потом половинку делим опять на две части. Тебе четвертушка и мне четверть…— Нож так и мелькал в воздухе. — Тебе восьмушка и мне восьмая… шестнадцатая… тридцать вторая…

— И многие на это идут? — спросил человек, цепенея от внезапно охватившей его тоски.

— Практически все… Мне лично никто не отказывал.

— А другим?

— Надо навести справки, — сухо ответил дьявол.

— И что меня тогда ждет?

— А чего захочешь! Чем больше уступишь, тем больше получишь. А для начала, так как ты мне чем-то симпатичен, я заберу у тебя не половину, не четверть, а лишь восьмую долю твоей НАДЕЖДЫ. — И дьявол приготовился отправить в рот кусочек яблока.

На крик прибежала жена, проснулась и заплакала дочь.

Гость исчез. Осталось яблоко. Жена провернула его через мясорубку и скормила девочке, чтобы той приснились райские сны. Зеленые райские сны об ужасности жизни.

ПРЕЗАБАВНОЕ ТЕПЕРЬ ВРЕМЯ: КАЖДЫЙ ДЕНЬ КАКАЯ-НИБУДЬ СОВСЕМ НЕОЖИДАННАЯ ГЛУПОСТЬ!

Прежде всего работа, и после всего работа, и между всем работа, и сверх всего работа, и работа для тех, кто хочет есть, и работа для тех, кто не должен есть, поскольку еда за работу не считается, и, по здравому размышлению, работой можно назвать только ту работу, которая совершается на благо тех, кто никогда не работает и не понимает, почему другие только и мечтают о том, чтобы работать прежде, после, между, сверх и вообще. До потопа, после потопа, до рождения, после смерти и сверх реальных способностей.

Короче, перпетуум мобиле — идеальная модель, которую изобретают для того, чтобы вечно была работа, что и так всегда есть и всегда будет: и прежде, и после, и между, и сверх, и вообще. Потому не стоит придумывать этот дурацкий механизм, который давным-давно у каждого имеется, замаскированный под какой-нибудь жизненно важный орган вроде селезенки, или слепой кишки, или среднего уха.

И только Тутанхамон лежит себе безработно в гробу, заполняя паузу между прошедшим и будущим, что, впрочем, тоже можно считать работой.

БЫВАЕТ ВРЕМЯ, КОГДА ЧЕЛОВЕК ВЛАСТВУЕТ НАД ЧЕЛОВЕКОМ ВО ВРЕД ЕМУ

Жил в нашем штате, одно время, некий капитан, а кто он и откуда, знали не все. И это понятно: кому не следовало знать, тот и не знал. И я пребывал бы в блаженном неведении, да он сам пришел ко мне и представился: «Евгений Иванович, капитан Кое-Чего».

Растерялся я страшно, молчу, а он уже ножку в модном сапожке перенес через порог, чтобы дверь не захлопнулась, уже берет снял и в карман плаща затолкал, уже тусклые свои волосики пригладил, уже скучным голосом стал расспрашивать меня о том о сем… Так мы познакомились, а вот подружиться не подружились, хотя тенденция такая намечалась (что теперь, в новейшее время, скрывать). Я с ним не скрытничал, но и помочь ничем не помог: знакомых шпионов у меня не было. А он ведь чуть ли не на колени падал, все умолял сказать, кто мечтает уничтожить наше государство.

— Кто? — заклинал он. — Скажи, Вася, кто?!!

— Да не знаю, — искренне отвечал я. — С одной стороны, все мечтают, а с другой, друг Евгений Иванович, никто. Поди разберись… А шпионов и диверсантов я в последнее время не встречал. Клянусь! Но, как только запримечу, сразу же позвоню тебе на службу.

— Да брось ты, — морщился Евгений, — диверсанты у нас у самих наперечет. А ты мне, Вася, лучше других вспомни, которые…

Так и беседовали мы долгими вечерами, сидя за скрипучим кухонным столом, и Евгений проникался ко мне все большим доверием. Он жаждал совокупления душ… Уже капитан позволял себе снять пиджак и остаться в одной рубашке. Уже он, расслабив узел галстука, травил анекдоты. Уже я знал, что он бедный Евгений.

— Жену не люблю, развестись нельзя, двое детей воруют у одноклассников, директор обещал исключить из школы, язва мучит, седьмой год в капитанах хожу, ремонт квартиры обошелся страшно сказать во сколько…

Я смотрел на него с состраданием: вот ведь такой умный, такой образованный и впечатлительный, а несчастный страдалец…

И он смотрел на меня участливо, неравнодушно смотрел.

— Наверняка, Вася, тебе деньги нужны. Ты скажи, мы тебе дадим! И подлечиться тебе, Вася, не мешает. А хочешь, Вася, мы тебя напечатаем?!

Вот такая заботливость.

А однажды он пришел ко мне серый, больной и совершенно обессиленный. И сообщил, что только что прилетел из Пентагона, а домой идти не хочет. Я предложил ему принять душ, но воду в этот момент отключили. Тогда Евгений зашел в туалет, спустил оставшуюся в сливном бачке воду, вымыл руки в унитазе и сел пить чай. И остался он у меня ночевать, но ночью бесшумно ушел, пронумеровав страницы моих рассказов, спрятанных в духовке газовой плиты. На следующее утро я позвонил ему и сказал, что уезжаю в Крым, а оттуда в Москву через Тулу, а оттуда не знаю куда. И еще сказал, что сильно устал.

— Ну, хорошо, езжай, — разрешил Евгений, — но бдительности там не теряй. Если что, так сразу звони…

Через день я уже отдыхал в Крыму, а через две недели, когда пошли осенние дожди, сидел на тульском вокзале и ждал поезда на Москву. И вдруг увидел Евгения. Он, перескакивая через железнодорожные пути, бежал к моему вагону. И тогда я не поехал этим поездом, а поехал другим. А почему я это сделал, сам не знаю. И часто, очень часто я видел бегущего и нагоняющего Евгения. Видел через стекло автобуса или такси, поезда или электрички…

«Бедный Евгений», — думал я.

Я и сейчас думаю, что он бедный, хотя прошло уже много лет. Так много, что, когда я недавно позвонил по телефонному номеру, оставленному им, мне ответили, что не знают, кто такой Евгений, а потом добавили, что Евгений никогда здесь и не работал…

— А кто его спрашивает? — осведомились на другом конце провода. — Не вешайте трубочку, пожалуйста!..

Но я повесил ее и пошел, насвистывая, дальше. Я пошел дальше, хотя не знал, что меня там ждет.

В НАШИ ДНИ ВО ВСЁМ МИРЕ ЛЮДИ ГОВОРЯТ С КАКИМ-НИБУДЬ АКЦЕНТОМ

Хороший народ поляки, может быть, один из лучших, только не все это понимают. Не понимают, кривят рты и гнусно рассуждают инженеры, врачи и учителя: «Чем это поляки лучше нас?.. У них же там все католики!..» Так говорят учителя, врачи, инженеры… Ну еще библиотекари, музейные работники. Короче, так говорит вся замечательная Небольшая Гордость нашей страны. Небольшая потому, что с большой гордостью жить сложнее. С большой гордостью ты уже и не свой вроде, а определенно поляк.

А я вот люблю поляков и готов, если надо, это доказать. И дело вовсе не в том, что есть во мне грамм сто пятьдесят польской крови. И не в том, что моя польская прабабка воочию видела ангела возле своей постели (тогда еще ангелы разгуливали по домам). А в том, что закипает во мне нечто, что легко объясняют и охотно обсуждают инженеры, врачи и учителя, когда собираются вместе для какой-нибудь очередной провокации.

Вот в один воскресный день встают учителя, врачи и инженеры рано утром, завтракают и едут в Польшу, чтобы там дружно ругать поляков и красть у них серебряные ложки (или что там под руку подвернется), ссылаясь при этом на старые должки: «Они-то, в свое время, эти Адамы Чарторижские, сколько нахапали!» Когда же я пытаюсь их одернуть, учителя, врачи и инженеры побивают меня, вместе с несколькими другими миротворцами, бесплатно полученными от поляков Библиями, отпечатанными в Лондоне на русском языке.

Затем чуть успокоившаяся ни с чем не сравнимая Небольшая Гордость образует торговый ряд и продает каждую Библию на вес золота все прибывающим инженерам, врачам и учителям. А мы с поляками, подставляя друг другу израненные плечи, бежим из Польши куда глаза глядят. И впереди нас летит ангел, прекрасный и золотоволосый ангел, навещавший мою прабабку в те далекие времена, когда еще было безопасно появляться перед людьми во всей своей доброте и милости.

БЫВАЮТ ПОДВИГИ, КОТОРЫЕ МЕНЯЮТ ВСЕ НАШИ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ О ТОМ, НА ЧТО ЧЕЛОВЕК СПОСОБЕН

Все трудились на полях, все трудились на заводах, а блудный сын завел себе гнусную привычку отвлекать людей от производственных травм.

— Идти мне или не идти на все четыре стороны? — приставал он к каждому встречному, доводя темные массы до белого каления.

Вот такой аморальный тип, готовый продать родного отца за чашку желудевого кофе.

А родной отец, стало быть, должен собачиться до седьмого пота, разыскивая производственные травмы. У родного отца, выходит, чувство ответственности имеется, а блудный сын похерил все: и сыновний долг, и классовое сознание, и честь, и совесть, и чувство локтя.

Пусть идет. Пусть катится на все четыре стороны. Пусть, ублюдок, отрывается от родимой ветки. Пусть убирается, пока те, кому надо, не убрали его со светлого пути.

НИКОГДА НИЧЕМУ НЕ УЧИСЬ НА СОБСТВЕННОМ ОПЫТЕ

Легче, конечно, оперировать понятиями вещественными. Поэтому возьмем какой-нибудь камень или ракушку и красиво поместим на морском берегу. Впрочем, и помещать их туда не надо, потому что они вполне могут находиться на этом самом берегу. Они могут преспокойно лежать себе, дожидаясь собирателя ракушек и камней, то есть меня. Вот я наклоняюсь над ними, чудными мгновениями собственной жизни, и женщина с повадками диктатуры пролетариата сейчас же прекращает принимать солнечные ванны и грозно кричит: «Это я потеряла все, что ты там нашел! Do you understand?»

И кончается моя собственная жизнь, и мои чудные мгновения, и все, что так или иначе находится на морском берегу, поскольку наступает диктатура. Конечно, если правильно понять положение вещей и не портить себе кровь, жизнь может еще продлиться. Она может продлиться хотя бы до вечера, когда так чудесно поют русалки. Но возможно, что диктатура будет кидаться обломками гранитной породы, даже если я не окажу ни малейшего сопротивления.

Она бросается гранитом, базальтом, железной рудой, мрамором, известняком, туфом в мою голову, и вид ее, вдохновивший когда-то Делакруа, говорит о стальных нервах и таком же характере. Теперь женщину не остановить. Невозможно остановить женщину, не добившуюся своего. Остается лишь бежать, чтобы скрыться в старом фруктовом саду или спрятаться в кустах орешника. Лежать себе в кустах и наблюдать за черным дроздом в одном из его тринадцати положений… Но бежать не хочется, да и куда убежишь от диктатуры? Диктатуры, швыряющей в меня ржавым якорем, сохранившимся в этих местах со времен последней экспедиции Одиссея.

Диктатуре требуется меня наказать и хорошенечко убить, чтобы я не корчил из себя умника. Диктатура не знает жалости и потому кидает в меня Кремлевской стеной. И вот тут я вспоминаю о Боге и начинаю Его умолять.

— Избавь меня, Господи, — плачу я, — от любой диктатуры. Останови, — молю я, — Гитлера, марксизм и ленинизм, сталинизм и маоизм. Верни, — рыдаю я, — на место Кремлевскую стену. А меня, Иисусе Христе, научи и вразуми. Распорядись моим опытом, которого я не хочу. Не хочу я больше никакого опыта и никаких камней с ракушками. Обещаю Тебе, что никогда больше не буду собирать чудные мгновения и все, что разбросано на морских берегах!..

Но когда я открываю свои соленые глаза, когда я поднимаюсь на ноги, когда я прихожу в себя, никакой диктатуры в помине нет, а в руке моей зажата необыкновенная раковина. И она переливается тем самым перламутром, которым, по словам Иоанна Богослова, отделаны врата Божиего Града, закрытые для диктатуры.

СЧАСТЬЕ НЕ В СЧАСТЬЕ, А ЛИШЬ В ЕГО ДОСТИЖЕНИИ

Межгалактический корабль закричал, как Анна Каренина, и затормозил. Я и несколько безбилетников бросились в последний отсек, но были остановлены должностным лицом в форме космодорожника.

— Прошу освободить отсек, он в аварийном состоянии, — сказало лицо. — Здесь опасно находиться…

И еще лицо сказало, что если что, так его отдадут под суд, а дети Ваня, Саня, Таня и жена Маня пойдут по чужим галактикам с протянутой рукой.

Пришлось развернуться и перейти в переполненный тамбур, где сразу пришло ощущение, что все мы козлы. Два самых целомудренных козла, заслоняя иллюминатор, говорили о красоте скелета.

— Ох, и красивый же скелет был! — блеяли они.

Между тем и из других отсеков начал прибывать обеспокоенный народ. Он так стремительно вбрасывался в наш тамбур, что появление контролера стало неминуемым. В воздухе буквально запахло контролером, как пахнут любые неприятности.

— Ваши билеты! — И контролер принялся щелкать компостером направо и налево.

Казалось, он раздает оплеухи. И еще казалось, что конец света очень близко, что он уже настает…

Я протянул ему свой билет, купленный позавчера на совсем другой корабль.

— Однако номер у тебя не пройдет! — просвистел контролер и тут же высадил меня вместе со всем стадом.

В каком-то лесу оказались мы, на какой-то неведомой планете. Повсюду пожарники, в начищенных до блеска касках, рыли норы, а с картофельных и селедочных деревьев пели громкоговорители. И местный буфетчик Отврат Григорьевич позволил нам выпить несколько бутылок уранианской водки.

А потом сладкоголосой птицей юности закричала новая электричка, и мы полетели дальше, безо всяких билетов, вместе с детьми космодорожника Ваней, Саней, Таней и женой его Маней, уже много лет разыскивающими своего отца и мужа.

Мы ехали и смеялись. А вокруг цвело такое разнотипье, что и речи не могло быть о конечной станции.

ИЗ НИЧЕГО НЕЛЬЗЯ СДЕЛАТЬ НИЧЕГО

Когда Идеал Канальевич Яйцебитов женился в первый раз, все ему казалось внове. И это естественно.

Когда Идеал Канальевич женился в последний раз, все ему надоело. И это тоже можно понять.

Когда Канальевич разводился впервые, он испытывал растерянность. «Как жить дальше?» — спрашивал он самого себя.

Когда Идеал развелся с последней женой, он был счастлив. «Теперь заживу!» — обещал он.

Но сердечные раны Яйцебитова так и не затянулись, и он вскоре умер, не успев зажить. А жены Канальевича как похоронили мужа, так и ходят ежедневно на Ваганьковское кладбище. И даже установили очередность посещений. Детей приводят, сидят и закусывают. А дети своих детей приводить станут. И очередь порой к Яйцебитову выстраивается, словно к какому-нибудь стоматологу. А если бы Каналья Идеалович женился только один раз или вообще не женился, ничего бы такого не было.

В ГЛАЗАХ ЕГО СТОЯЛИ СЛЕЗЫ, ГОТОВЫЕ ПРОЛИТЬСЯ ЧЕРЕЗ КРАЙ

Вот пойми человека с первого взгляда, обнаружь его! Это он тебя обнаруживает и понимает, а ты стоишь кретин кретином. Стоишь, бывает, в очереди (да что там бывает, постоянно стоишь!), а какая-нибудь Жозефина Душегубцева поворачивается и смотрит на тебя, смотрит… И все больше в ту область, где печень расположена. Как будто я Прометей прикованный, а она орел.

— Чего, — спрашиваю, — смотрите?..

А она говорит, что вовсе не смотрит, что и смотреть-то ей не на что, что морда, мол, у меня…

— Чего, — интересуюсь, — врете? Неужели не надоело?..

И опять не признается, а смотреть смотрит; поворачивается и стрижет печень глазами.

И в конце концов не выдержал я, бросил очередь и побежал на автобусную остановку. Согласен, что у меня морда, что никакого интереса я не представляю. Но зачем, спрашивается, смотреть? Полное непонимание. Попросила бы кусочек печени, и я бы дал: мне печени для людей не жалко!

Итак, бегу я на остановку, а ее уже нет, потому как знакомую улицу перекопали для рытья, копанья и укладки новых труб. Остановки нет, а люди между тем толпятся на углу, мечтая поскорее попасть домой и хорошенько подготовиться к следующему рабочему дню. Автобусы, естественно, идут мимо, не останавливаясь, а один вдруг тормозит и забирает всех желающих. И делает это не из корысти, а из жалости, которой раньше так славился наш национальный характер. И тут некий Взбешенец Скудоумьев (рядом со мною сел) начинает возмущаться тем, что шофер остановил свой общественный транспорт в неположенном месте.

— Лучше бы его оштрафовали! — говорит.

— А как бы вы уехали? — спрашиваю.

— А это уж мое дело! — отвечает.

— Но он же нас пожалел! — говорю.

— А мы в его жалости не нуждаемся!..

Вот и пойми человека. С грустью выхожу из автобуса и становлюсь в очередную очередь. И в очереди незнакомая (или уже знакомая) Варвара Рубель-Забирайло поворачивается и начинает смотреть голодным взглядом на мою печенку…

— Давай знакомиться, — возмущенно говорю я, — Василий Скобкин!

— Наталья Засранец-Пиитетова, — отвечает женщина. — Но в очередях я не знакомлюсь!

— А вас как величать? — интересуюсь я у позади стоящей пожирательницы моих внутренностей.

— Матильда Стервозадова!

— А вас?..

— Альбинос Альбиносович!

— Мавритан Хамовитов!

— Психоз Вандалеевич Вопян!

— Хватит меня разыгрывать! — кричу. — Такой сочетаемости не бывает!!!

— А вот и бывает, а вот и бывает! У нас все бывает, не при первобытно-общительном строе живем.

ЕСЛИ ДУШЕ ВАШЕЙ ЧТО-НИБУДЬ НЕ НРАВИТСЯ — ПОВИНУЙТЕСЬ ЕЙ

И куда бы я ни бросил взгляд, всюду меня поджидают стереотипы: стоят и сучат ногами. Если это курица, то обязательно рябая, и при этом несет исключительно золотые яйца. Если это Маша, то она неминуемо приходит в гости и всюду чувствует себя как дома. А если три несчастных Медведя забудут, что они звери, то Маша тут же начнет кататься по полу и потеть, требуя особого обхождения.

Если это простой во всех отношениях человек, то он меня просто начинает ненавидеть: как толстый ненавидит тонкого, тонкий толстого, кареглазый голубоглазого, а голубоглазый красноглазого. И все, абсолютно все становятся прокурорами и судьями.

— Хорошенько посмотрите на этого толстого (тонкого) негодяя, — говорят прокуроры, — и осудите его.

— Разве можно, — восклицают судьи, — поверить преступнику с голубыми (карими и зелеными) глазами?

— Он у нас попляшет, этот красноглазый урод (красавчик), — перешептываются присяжные заседатели.

Но все пустяки, не это главное. Главное, чтобы не было войны, а были: сапоги всмятку, мирный атом, счастливое детство, крепкий быт, чистое небо, достойная старость, будни и праздники, Белка и Стрелка, дружба народов, родимые пятна, фамильная гордость, эх, дороги, бескрайние просторы, хлеб и масло, разоружение и вооружение и т.д. и т.п.

Да, куда бы я ни бросил взгляд, всюду меня поджидают чудовища… Возьму копье, взлечу на коня и поскачу на войну со стереотипами. И если я, с Божией помощью, выйду победителем из этой схватки, то, может быть, три Медведя залижут раны и будут счастливо жить, как жили до вторжения Маши.

В СМУТНОЕ ВРЕМЯ КОЛЕБАНИЙ ИЛИ ПЕРЕХОДА ВСЕГДА И ВЕЗДЕ ПОЯВЛЯЮТСЯ РАЗНЫЕ ЛЮДИШКИ

Пригласили однажды плебея Стервотрясова римский водопровод чинить. И не какие-нибудь вшивые патриции пригласили, а самый главный начальник. Естественно, плебей ничего не починил, а только вызвал у Нерона приступ беззакония.

— Пошел вон, — закричал Нерон, — я тебя увольняю!..

— Как бы не так, — надменно ответил Стервотрясов, показывая Нерону сладкую фигу, — за моей спиной весь плебейский профсоюз стоит во главе с товарищем Колизеевым.

Понял Нерон, что делать нечего, и пошел поджигать Рим. С горя пошел, со страху перед профсоюзами. Со страху ведь еще не то сотворишь, а с горя и подавно… А Стервотрясов выбился в профсоюзные лидеры, и чинить водопровод ему не пришлось. Он даже Рим отстраивать не стал, а купил себе виллу на побережье, где устраивает оргии с товарищами по профсоюзу. А вот если бы Нерон утопил Стервотрясова в водопроводе, то и не было бы знаменитого пожара. Так что не распространяйтесь более об узурпаторах, а заблаговременно вступайте в Профессиональный союз плебеев, чтобы он мог защитить вас от цезаропапизма и прочих форм произвола.

ЕМУ ПРИШЛО В ГОЛОВУ, ЧТО ОЖИДАНИЕ — ВСЕГО ЛИШЬ ОДНО ИЗ ПРОЯВЛЕНИЙ ВЕЧНОСТИ

Чего я жду, чего я всю жизнь жду? Наверное, лучшей жизни. Но ведь не для себя одного жду! Ждал бы для себя, может, и получил бы. Умел бы жалеть только себя… Но мне и других жалко, всех тех, чьи родословные вензелями не украшены. У них нет того же, что и у меня, — возможности жить. И этой возможности не было с самого рождения.

Вырос я в коммунальной квартире, где соседка Мегерник по прозвищу Конь однажды наступила мне на губу. Еще хорошо, что она меня не раздавила, как таракана. Черного таракана с белыми внутренностями. Я их отлично помню, тараканов, я с ними до сих пор сражаюсь. И соседку помню, так как постоянно играл на общей кухне то с перышком голубиным, то со стручком акации. Других игрушек не было. И вот Конь, стоило маме отвернуться, вливала в наш суп мочу, которую держала в банке зеленого цвета. И другой соседке, тете Еве, тоже вливала. Тетя Ева в отместку что-то бросала в ее суп. А дядя Миша плевал во все кастрюли. Короче, все вливали, бросали и плевали, и только мама моя ничем таким не занималась. Так что у меня дурная наследственность: ни влить, ни бросить, ни плюнуть не могу, а все жду, что люди станут лучше. Я уже целую вечность жду, кроме всего прочего. А иногда ничего не жду, предоставляя это занятие жене и лучшему другу Синокроту. Они еще ждут, что меня наконец издадут и я повезу их в столичный ресторан, а там закажу красной икры. Имеют люди право попробовать раз в жизни жареных ананасов? Я бы заказал, но кто меня пустит в ресторан без денег? И главное, кто меня, выросшего на поле коммунальной брани, издавать станет?

Вот мы сидим втроем, пьем азербайджанский чай, и тут раздается стук в дверь.

— Это за тобой, — шепчет жена, почему-то бледнея и прикусывая нижнюю губу. У нее очень красивая нижняя губа, и вообще она очень красивая Но боится, ужасно боится, когда звонят или стучат.

— Это редактор из Penguin Books! — уверяет Синокрот, блестя очками. — Твои рассказы давно уже пора напечатать!

— Пошевеливайся, Скобкин! — кричит из-за двери почтальон. — Мне некогда! Распишись, твою мать, и получи назад бандероль со своей рафинированной писаниной! Попробуй, голубчик, еще что-нибудь написать, и я с тобой иначе поговорю!..

— Но я ведь ждал, — говорю я, открывая дверь, — я ведь целую вечность ждал. Так в чем моя вина?

— А в том, что ты существуешь, — злобно отвечает почтальон, одетый почему-то в галифе и мексиканское сомбреро. — С такими, как ты, и разбираться нечего, понял?..

Ничего я не понял, но киваю, киваю, киваю… Слушаю, слушаю, слушаю… Соглашаюсь, соглашаюсь, соглашаюсь… А сам ничего не слышу, не вижу. Сам жду. И хотя я не знаю, чего мне ждать, все равно жду. Всегда молча жду. И вечность молчит. И только ожидание внутри этой вечности молчать не хочет.

…И ВСЕ ИСПЫТЫВАЮТ ГЛУБОКУЮ МИМОЛЁТНУЮ ТРЕВОГУ, СЛОВНО ПРЕДЧУВСТВУЯ, ЧТО ТЕМНОТА МОЖЕТ ОПУСТИТЬСЯ НА ИХ РАЗУМ

Человек взял и умер, притом так некрасиво, прямо на рабочем месте. Вскрытие показало, что человек умер по собственному желанию.

Все посовещались и решили, что это верх низости и сплошное хамство; что мог умереть дома или, в крайнем случае, на улице; что если бы любил и уважал свое начальство и сослуживцев, то никогда бы не допустил ничего подобного; что ни о каком надгробном венке с проникновенной эпитафией на всех мертвых языках и речи быть не может; что пусть теперь делает все, что хочет; что давно пора посмотреть ему в глаза и высказать накопившееся. И о его четырех гражданских, трех церковных и двадцати шести фиктивных браках; и о его девяноста пяти внебрачных связях; и о его гомосексуальных, лесбийских, садомазохистских и прочих животных наклонностях; и о его грязных контактах с ОВИРом; и о его католических симпатиях к далай-ламе; и о его бабушке Фаине Каштан с дедушкой В.И. Ульяновым; и о его порочных желаниях: свистеть в милицейский свисток, сгребать снег, выносить мусор, одевать проституток, собирать макулатуру, жарить попугаев, выдавать справки, устраивать драки, закупать продукты, выпивать по маленькой, писать диссертации, стрелять уток, делать аборты…

Человек взял и умер.

ВРЕМЕНАМИ ПРИХОДИТСЯ ИДТИ НА РИСК — СО СЛАБОУМНЫМИ, НАПРИМЕР. НИКОГДА НЕ СКАЖЕШЬ С УВЕРЕННОСТЬЮ, ЧТО ОНИ ПОНЯЛИ, ЧЕГО НЕ ПОНЯЛИ

Напротив то же самое, что и по диагонали, если отступить на шаг в сторону, а вот по диагонали не то же самое, что visa-vis, по диагонали совсем другое. Настолько другое, что и говорить о напротив не приходится, но если все же попытаться, то лучше по диагонали, как это делают все порядочные православные люди.

Во-первых, ничего сложного нет в умении жить, когда живешь просто так, а во-вторых, жить вообще просто, потому что вокруг полно простых людей, с которыми и я прост. Что касается сложных, то они мне не попадались. О сложных только у классиков почитать можно, у Толстого какого-нибудь. Но сейчас с классиками не якшаются, сейчас иное время на дворе, и можно рулить задом, как шофер баранкой. А можно и не рулить, но все равно выделывать кренделя или отплясывать ритуальные танцы американского народа.

Можно, наконец, проскрипеть зубами все симфонии Людвига ван Бетховена: все равно вместе существуем — напротив и по диагонали. А кто не вместе, тот существовать не умеет и наверняка чеченец или палестинец. Ведь всем известно, что ни один англичанин без посторонней помощи не протянет, не говоря уже о немцах. Они, французы, только и делают, что поют в любительском хоре. И до того красиво поют, что слов им уже не хватает.

Я в связи с этим тоже собираюсь написать что-нибудь без слов и даже уже пишу. Особенно хорошо у меня получаются пьесы без слов[3], которые будут обязательно сыграны в следующем театральном сезоне актерами, не умеющими играть. Мне главное, чтобы люди жить умели, а играть можно научиться у кого угодно, хоть у итальянцев. Итальянцы ведь хитрые, потому что католики, а католики, понятное дело, все иезуиты. Все до одного хитрые иезуито-католики и жить не умеют.

О, если бы они умели жить, эти иезуиты, которые хитры, как униаты!.. Но если бы они умели жить и были просты, как мы, как ты или я, то мы бы жить разучились и были хитренькими. И некому стало бы мелькать напротив и по диагонали, а перебрались бы все в иезуитские дворцы и критские лабиринты, которые плодят миллионы невероятных чудовищ, а также мифы и легенды, пользующиеся большой популярностью у простых людей. Ну а как без помощи мифов и легенд хитрого иезуита распознать, тем более что он в лабиринте, а не напротив и по диагонали и не желает, как простой крымский татарин, просто жить.

Вот и я, стоит мне встретить старого доброго (читай: хитрого) ирландского католика, сразу же начинаю его пытать насчет Папы Римского.

— Зачем тебе Папа? — спрашиваю я сочувственно и натягиваю ему на ногу испанский сапожок. — Почему бы тебе с Папой не жить просто?..

И напрасно он, корчась от смущения, уверяет меня, что папу своего в глаза не видел, напрасно ругается предпоследними ирландскими словами. Я ему ни за что не поверю! А поверю я своим грекам, живущим напротив, потому что установка у меня такая. К тому же хитрый ирландец отсюда скоро уедет, хромая на обе католические ноги, а мне оставаться. Представьте, каково мне до конца жизни оставаться среди простых людей, живущих по диагонали, установленной законом, и размышляющих о…

ВОСЕМЬ ПЬЕС БЕЗ СЛОВ ДЛЯ РАДИОТЕАТРА И ОДНА СО СЛОВАМИ ДЛЯ ОБЩЕСТВА ГЛУХОНЕМЫХ

ТАИНСТВЕННЫЙ КАБИНЕТ

Пьеса в одном действии


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Все те же лица.


Для этой пьесы без слов, как и для других пьес без слов, подойдет любая сцена и любое действие. Любые зрители придут смотреть на игру любых актеров, которые умеют держать язык за зубами. Автор уверен, что в этом что-то есть, а если и нет ничего, то зрителям все равно некуда будет деться.


ДЕЙСТВИЕ I

Действующее лицо в кабинете за столом подписывает бумагу и, легко обходясь без слов, действует: пьет кофе или чай, смотрит в окно или читает газету, поливает цветы или вытирает пыль с секретарши. Пьеса продолжается так долго, как этого хочется действующему лицу.

Занавес.

КРОВАВАЯ ЖАТВА

Пьеса в одном действии

На сцене толпа. Когда занавес поднимается, толпа разделяется на две толпы. Одна толпа размахивает супрематическим транспарантом «Бей ваших!», а другая — «Наших бьют!» Зрителей тоже желательно разделить на «ваших» и «наших» и дать возможность присоединиться к актерам.

Занавес.

ГРУППА ЛАОКООНА

Пьеса в трех актах


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Скульптор

Лаокоон с сыновьями

Змеи.


АКТ I

Скульптор вооружает группу змеями и демонстративно долго любуется творением своих рук.


АКТ II

Группа, вооруженная змеями, артистично играя мышцами, бегает за скульптором.


АКТ III

Покончив со скульптором, группа со змеями неторопливо спускается в зрительный зал.

Занавес.

ТОРЖЕСТВО ПЛОДОРОДИЯ

Мистерия в одном действии


ПРОЛОГ

Сцена выглядит как лестничная площадка, на которую выходит множество дверей. Из одной двери выскакивает женщина и стучится к соседке. Та, не поднимая глаз, дает ей пачку сахара. Дверь на минуту закрывается, затем действующее лицо, отдавшее сахар, стучит к соседке и получает булку хлеба.


ДЕЙСТВИЕ I

Теперь двери не закрываются до конца мистерии. Одна соседка получает стол, другая холодильник, третья телевизор, четвертая люстру, пятая мужа, шестая жену, седьмая по лбу, восьмая беременность (далее на усмотрение режиссера-постановщика). Действующих женщин становится все больше и больше, потому что они поднимаются из зрительного зала.

Занавес.

КУ-КУ

Пьеса в одном прологе


ПРОЛОГ

На сцене пятиметровые ходики с кукушкой и безмолвствующий русский народ. Каждый час народ, поплевывая и перемигиваясь, заново подсчитывает, сколько ему еще осталось жить.

Занавес.

ЧТО-ТО

Пьеса в одном действии


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Писатель.

Строитель.

Врач.

Садовник.

Художник.

Ученый.

Террорист.


Выходит писатель и что-то пишет. Выходит строитель и что-то строит. Выходит врач и что-то лечит. Выходит садовник и что-то сажает. Выходит ученый и что-то изобретает. Выходит террорист и что-то взрывает.

Занавес.

ВСЁПУТЕМ, или ПИШИТЕПИСЬМА

Пьеса в четырех действиях


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Казаки.


На сцене картина Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану» и две дюжины запорожских казаков, которые ежесекундно сверяют свои наручные часы.


ДЕЙСТВИЕ I

Казаки пишут письмо очередному султану.


ДЕЙСТВИЕ II

Казаки пишут письмо в популярную газету.


ДЕЙСТВИЕ III

Казаки пишут письмо очередному Патриарху Всея Руси.


ДЕЙСТВИЕ IV

Не получив ни одного ответа, казаки радостно рубят саблями картину Ильи Ефимовича и друг друга.

Занавес.

ПЛОДЫ ПОЗНАНИЯ

Пьеса в одном действии


На сцене закрытая дверь, на которой отчетливая надпись: «Вход воспрещен». Артисты, один за другим, не обращая внимания на предупредительный знак, открывают дверь и исчезают за ней с дикими воплями, которые, однако, через какое-то время стихают. Когда последний артист пропадает за дверью, директор театра, довольно улыбаясь, запирает дверь на ключ.

Занавес.

МОСТЫ КУЛЬТУРЫ

Пьеса в одном акте


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Гог

Магог.

Сограждане.

Фараон


Действие пьесы происходит где-то в хорошо всем известном районе.


АКТ I

Гог. Кто ты?

Магог. А ты кто?

Гог. Египтянин.

Магог. И я, брат, египтянин.

Гог. А я слышал, что еврей.

Магог. Неправильно слышал.

Гог. Покажи паспорт или там, как его, папирус.

Магог. Зачем тебе папирус, я весь перед тобой.

Гог. В папирусе записано.

Магог. Неправильно записано.

Гог. В удостоверяющем личность папирусе всегда правильно пишут, а ты вот скрываешь.

Магог. Нечего мне скрывать, у меня в душе написано, что я египтянин.

Гог. Как же в твоей еврейской душе может быть написано, что ты египтянин? И на каком языке? На древнееврейском или, может, на русском?

Магог. На самом что ни на есть древнеегипетском, на том, на каком мы с тобой говорим.

Гог. Так ты это с древнееврейского переводишь, а потом говоришь.

Магог. Откуда ты это взял?

Гог. Откуда все берут.

Магог. Да я ни одного слова на древнееврейском не знаю, вот те крест!

Гог. Это почему?

Магог. Потому что я египтянин.

Гог. Заливай!

Магог. А что заливать, когда так оно и есть.

Гог. А ты докажи.

Магог. Чем?

Гог. Покажи папирус.

Магог. А если завтра папирусы отменят?

Гог. Не отменят, будь спокоен.

Магог. Почему?

Гог. Потому что иначе завтра не наступит.

Магог. Ты уверен?

Гог. Как в себе!..

Магог. А ты египтянин?

Гог. Конечно.

Магог. Паспорт покажи.

Гог. Зачем?

Магог. А я слышал, что с тобой тоже не все чисто.

Гог. Неправильно, брат, слышал.

Магог. А чего ты ко мне тогда вяжешься?

Гог. Потому что у меня со слухами полный порядок, а ты, брат, враг.

Магог. Какой же я враг, если египтянин?

Гог. Покажи папирус, жид пархатый.

Магог. Сам пархатый и сам жид, а я египтянин.

Гог. Господа египтяне! Гражданин фараон! Я вот лицо еврейской национальности обнаружил, которое без удостоверения!

Магог. И я обнаружил, добрый фараон и милые сограждане! Самого что ни на есть без паспорта жида!

Гог. Вот мой папирус!

Магог. Вот мой папирус!

Сограждане. И как там написано?

Фараон. Неразборчиво.

Сограждане. Это что-то новенькое.

Фараон. Во избежание международного конфликта и учитывая трудности нашего древнего времени, приглашаю граждан египтяно-евреев пройти со мной на берег Нила для прояснения ситуации.

Гог, Магог и сограждане (фараону). А ты сам какой национальности будешь? Покажи-ка папирус!

Занавес.

* * *

Я ВЕРЮ ТОЛЬКО В ТАКИЕ ИСТОРИИ, СВИДЕТЕЛИ КОТОРЫХ ШЛИ НА ПОГИБЕЛЬ


Удивительные истории случаются, между прочим, каждый день: с утра до вечера, а то и глубокой ночью. Именно глубокой ночью разведчик из враждебной нам страны благополучно приземлился в пункте X. и затем удачно внедрился на один из рекомендованных ему объектов, чтобы приносить вред замечательному во всех отношениях обществу различными способами.

Под фамилией Шушляк и под именем Иван стал он жить в медицинском общежитии, не вызывая особых подозрений, так как никакими такими хорошими манерами не отличался.

Работал шпион на секретном заводе, очень уставал и решил жениться, чтобы было кому о нем позаботиться: овсяную кашу приготовить, белье выстирать и на Рождество осчастливить флаконом «Шипра». Выбрал Иван девушку поскромнее, сделавшую всего тридцать восемь абортов, и зажил по-людски вместе с чадами и домочадцами жены в ожидании приказа о возвращении.

И что вы думаете, навредил нам этот диверсант?

Как бы не так! Не такие мы недоумки, чтобы со стороны подлых шушляков и подшушлячников всяких пакостей ожидать!

Принесла в одночасье наивная жена резидента булку черного хлеба из магазина, а в ней и стекло битое, и гвозди ржавые запечены. Все едят, все привычные, а у Ивана резь в желудке, кровавый понос, бредовое состояние. А после — вызов «скорой помощи», трехчасовое ожидание ее, приемный покой, остановка сердца…

А ведь мог умереть как человек: от хулиганского ножа, от стихийного бедствия, от белой горячки, наконец… Мог быть похищен уродами с летающей тарелки, съеден лохнесским чудовищем, задушен снежным человеком… Мог быть убит при переходе границы… Мог бы, да вот умер от ломтя черного хлеба, к которому имел пристрастие, хотя и чужестранец.

ЛЮДИ БЫЛИ ВЗВЕШЕНЫ И НАЙДЕНЫ ОЧЕНЬ ЛЁГКИМИ

Можно спокойно приходить в ужас, когда из него выход есть. А вот когда выхода нет и не предвидится, тогда действительно страх… И если спросить меня, чего я, собственно, хочу, то я и не знаю, чего мне хотеть раньше. Да и как мне знать, чего раньше хотеть, когда так ужасно жить?..

Соседка сверху заколачивает гвозди, другая соседка, бабка в галошах, чавкает и чмокает на лестнице, а третья соседка ужасается у замочной скважины вместе со мной, чтобы завтра ужасаться насчет меня уже совсем в другом месте. Это, так сказать, бытовой ужас, сиюминутный ужас панельных домов. А сколько еще видов и подвидов ужаса существует! Я и перечислить не в состоянии. А если так, перейду к атмосфере таинственности, отвлекающей атмосфере. К той единственной атмосфере, в которой царит изумление.

И вот я не плюю в рожу Энцефалины Морфинарьевны (соседки, подслушивающей за дверью), хотя мне ужасно хочется это сделать, а удивляюсь ее способности бесшумно всовываться и высовываться из замочной скважины. И бабкины галоши уже меня не пугают, потому как, думаю я, она в этих галошах родилась. А почему нет? Рождаются же некоторые счастливчики в рубашках. И соседка сверху, с утра до вечера забивающая гвозди, вовсе не сумасшедшая, которую надо бояться, а конструктор. И сколачивает она космический корабль совершенно нового типа. И этот космический корабль унесет всех нас далеко-далеко. Так далеко, что дальше уже некуда.

И в сгущающейся атмосфере таинственности все мы будем удивляться друг другу и радоваться. Тихо радоваться, что спаслись от нашествия инопланетян, сеявших ужас между нами, людьми.

НО ТЕПЕРЬ ПЕРЕД ВАМИ НЕЧТО ИНОЕ, ПЕРЕД ВАМИ РЕАЛЬНОСТЬ

В тот день, когда Изольда засунула свою козью рожу в мою собачью жизнь, весь просвещенный мир отмечал день рождения Чарльза Дарвина. Именно в этот день я въехал в новую квартиру, понятия не имея о том, кто меня там ждет. А ждала меня там Изольда, удобно устроившись в моем старом платяном шкафу.

— Выйдите, пожалуйста, — попросил я ее, пытаясь сохранить невозмутимость.

— Это, сосед, ух как горько, — отозвалась она и высунула из шкафа рога. — Я, может, всю жизнь мечтала посидеть в шкафу. Но если тебе это так не нравится, освободи для ознакомления другую мебель. Что там у тебя в сундуке?..

— Книги, — ответил я смущенно.

— Зачем? — удивилась Изольда, выбрасывая из сундука многотомного Брема.

— Ну, этого не объяснить так сразу…

— Дурак, что ли? — хихикнула Изольда, заскакивая в сундук. — Ты лучше послушай, что я тебе скажу. Тут одна женщина на девятом этаже бульдога держит. Ничего себе женщина, самостоятельная. И бульдог у нее такой же самостоятельный был. А вчера его слопал ее же младенец…

— Как? — содрогнулся я.

— Любимого ее бульдога съел, вот как. Молока хоть залейся было, ну она и сцеживала излишки кобелю. А малыш, семи месяцев от роду, стало быть, и взревновал…

Ошарашенный, я молчал и этим только сильнее раззадорил Изольду.

— А у меня муж майор милиции, так что ты меня бойся, иначе он тебя посадит, — сказала Изольда, вновь манипулируя рогами.

— А за что меня сажать? — искренне удивился я.

— Придумаем!.. Кстати, я у тебя двадцать пять рублей потеряла.

Я покрылся холодным потом и начал поиски четвертного.

— А чего их искать, когда они уже потеряны? — хмыкнула Изольда, выскакивая из сундука. — Отдай деньги по-хорошему!

— Возьмите, — сказал я, с готовностью вынимая всю наличность из кошелька.

— Больной, наверное! — констатировала Изольда, охотно забирая деньги и пряча их в лифчик. — Те, которые книжки читают, все больные.

Я надеялся, что, получив мзду, коза сейчас же оставит меня, но она почему-то принялась снимать с себя синтетическую кофточку и играть выменем.

— Что вы делаете? Остановитесь!..

— Так жарко же, — сказала Изольда, — и вообще…

В дверь позвонили.

— Здравия желаю! Я майор Сиськан Анатолий Хекович. А где моя жена?

— Здесь, здесь! — обрадовался я.

— Как в Африке, не знаешь, куда и деться, — сообщила Изольда мужу из шкафа. — А я двадцать пять рублей потеряла, пусть он отдаст.

— Так я же…

— Посади его, Сиськан, посади! — потребовала Изольда.

— Куда ж сажать, — тоскливо посетовал майор, опускаясь на табурет, — все забито. И так приходится армян с азербайджанцами в разных помещениях держать: сами понимаете — конфликт… А ведь они такие хитрые, что не иначе как евреи…

— Все от них, от Троцких, — подтвердила Изольда, стуча рогами по обеденному столу.

— Почему? — изумился я.

— Пойдем, Изольда, — сказал, поднимаясь, майор. — Мы человека не знаем, документов его не видали…

— Нет, нет, нет! — заупрямилась Изольда. — Я еще на кровати не полежала, на табурете не посидела и не знаю, что вон в той коричневой коробке.

— В другой раз, моя козочка, — прошипел майор, освобождая рога Изольды от люстры, кофемолки и пишущей машинки. — У тебя еще будет немало времени, чтобы…

Но майорша упиралась, топала копытцем, плевалась зеленой жвачкой и пускала пузыри. И пузыри эти еще долго летали по комнате, пока я не распахнул окно.

…ТИРАНИЯ ЕСТЬ ПРИВЫЧКА, ОБРАЩАЮЩАЯСЯ В ПОТРЕБНОСТЬ

Перед самой своей кончиной родители Сиськана подумали о майоре и оставили ему в наследство большой холодильник ЗИЛ, автомашину «Волга» первого выпуска и небольшие сбережения, на которые Изольда вставила себе золотые зубы. И о другом сыне подумали родители — о Петре Хековиче. Ему они завещали дачный участок, хорошую импортную мебель и гору домашней утвари. Короче, обо всем позаботились родители, пенсионеры Сиськаны, и усопли. Братья похоронили их, погоревали, помянули добрым словом, деля имущество, и разошлись по домам.

— Ты чего это веник не привез?!! — обрушилась Изольда на мужа, едва он втащил в квартиру холодильник ЗИЛ, автомашину «Волга» и небольшие сбережения. — Веник в завещании не оговорен, и твой наглый братец, конечно же, забрал его себе. Да я с ним судиться буду из-за столь необходимого мне вьетнамского веника!..

Сиськан хотел было возразить, но не решился, потому что Изольда все уже для себя решила.

И судилась она с Петром Хековичем, и выиграла процесс, заранее подкупив судью золотым кольцом. Я был на заключительном заседании суда (слушание дела о похищении веника длилось три месяца) и, как только судья подняла указательный палец, сразу узнал свое собственное кольцо с огненным опалом, которое пропало после недавней отсидки Изольды в моем шкафу.

Пока я последний раз любовался кольцом, объявили приговор и выдали торжествующей Изольде долгожданный веник. А Петра Сиськана, закованного в наручники, повезли к его брату в спецкомендатуру. В течение года ему предстояло ежедневно общаться с Анатолием Хековичем, и все у него было впереди. А у меня все уже было позади, и потому я, обреченный на пожизненное соседство с Изольдой, отправил телеграмму в Общество рыболовов-охотников, требуя прислать полный каталог капканов и ружей.

— МОЯ ДОРОГАЯ, — СКАЗАЛ ОН. — ДОРОГАЯ МОЯ

Изольда — жена майора Сиськана — постоянно предупреждала мужа, что никакого участия в его похоронах принимать не намерена.

— Скоро сдохнешь, — часто говорила она, — но хоронить тебя я не собираюсь. Сильно надо мне тебя хоронить!..

Изольда и раньше, еще до того, как вставила себе золотые зубы, размышляла о скоротечности милицейской жизни. А после неожиданной черепно-мозговой травмы, случившейся по вине некстати упавшей ей на голову соседки, решила присмотреть нового супруга.

Присмотрела. Привела домой сантехника Льва Лившица, предварительно выплеснув в унитаз вчерашние щи с большой мозговой костью… И так понравилось Изольде забивать канализацию костями и вновь и вновь обниматься с Лившицем, что вскоре объявила она майору о наличии в нижней области ее организма некоего рачка. Рачок этот требовал много соленого пива и пристального гинекологического наблюдения.

Отпуская жену в больницу первый раз, Сиськан ни о чем таком не думал. Когда же, после двадцать девятого раза, ему стало ясно, что гинекологам не удастся изловить рачка, в майорское сердце проникли подозрения. Почву для подозрений активно удобрял и Лившиц, который являлся без вызова в любое время суток и рвался к унитазу, доказывая, что там еще полным-полно костей. При этом он часто путал туалет со спальней и хлопал майора по искусанным ляжкам.

Изольда кусала мужа золотыми зубами, вставленными сразу после смерти его родителей. Несчастные Сиськаны оставили сыну в наследство небольшую сумму, обеспечив Изольде полный рот золотых зубов. Самому же майору, который пользовался на работе большим и заслуженным авторитетом, пришлось для своих коронок ограничиться обыкновенным железом, покрытым лишь золотой пылью. И теперь эта несправедливость мучила его.

Кроме того, Изольда посягала на отрез красного бархата, выданный завхозом спецкомендатуры на случай внезапной смерти Сиськана. У майорши был свой план относительно красного бархата, но осуществить она успела только часть его, урвав кусок на узкую юбку с разрезом. Оставшиеся метры Сиськан не выпускал из рук и только недовольно щелкал своими фальшиво-золотыми челюстями, стоило жене завести вольную песню степей, обработанную евреем Брусиловским.

Невеселой весной, возвратившись из комендатуры домой, Сиськан отчего-то умер. Тут же набежали товарищи по работе, нашли красный бархат на груди покойного, обили им последнее пристанище Сиськана и торжественно пообещали следующее: «Он будет жить вечно в наших сердцах и бесплатно при этом!» Даже Лившиц пришел, чтобы поплакать в туалете. Но когда стали выносить тело, когда взвыл оркестр, когда соседские писатели и изобретатели подняли малых детей на руки для лучшего обозрения, Изольда возопила, что ей не в чем ехать на кладбище, потому как случайно она утопила свою единственную юбку из красного бархата в унитазе.

Пожалели люди голую Изольду и выкинули майора из гроба, чтобы отодрать ценный материал и завернуть в него неумолчную вдову. Но Изольда заворачиваться не стала, а полезла будить спящего вечным сном майора, размахивая перед его бездыханным носом красной бархатной тряпкой. Ох, лучше бы она этого не делала, потому что покойник неожиданно чихнул, и его вдова, разбив оконное стекло, упала вниз головой с пятого этажа.

Оркестр заиграл с новой силой. Да так удивительно и печально, что все прослезились и решили никогда не расходиться.

И ПРИХОДЯТ СОЗДАНЬЯ ИНЫЕ ОДНО ЗА ДРУГИМ

Козьей тропой отправлялась Изольда на прогулку, козьей и возвращалась. И столько дурмана и белены было на ее пути, что она нередко дурела и выбрасывала коленца. Я сам не раз, пропоротый ее рогами и ушибленный копытцами, уползал в ближайший лесопарк. И когда Изольда пропадала из поля моего зрения, тогда я отдыхал и мог заниматься другими героями. И братьями гомосексуалистами Федей и Ричардом Оторви де Брось. И махровым экспрессионистом Вертеповым. И официанткой ресторана «Ешьте сами» Натальей Перекосяк — волевой девушкой с лицом Суворова и в тюбетейке. И наконец, ветеранами труда и отдыха супругами Безматерных, которые столько лет писали в анкетах, что у них нет родственников за границей, что родственники не только обнаружились, но и вызвали супругов то ли в Лихтенштейн, то ли в Люксембург. И Безматерных стали укладывать в огромный контейнер мешки с мукой высшего сорта, соленья, варенье, сельдь пряного посола, а также ватные одеяла, перьевые подушки и ведра с гвоздями.

Волевая девушка Наталья Перекосяк все последние месяцы собирала для безматерныхских подушек самых перьевых кур, вынося их под тюбетейкой из кухни ресторана «Ешьте сами». А братья гомосексуалисты Оторви де Брось, жертвуя часами своей страстной любви и восхитительных оргий, помогали ветеранам гасить известь. Известь Безматерных тоже брали в Лихтенштейн. И разобранный дельтаплан брали, чтобы уже оттуда перелететь в Люксембург.

А махровый экспрессионист Вертепов принес в контейнер ветку финиковой пальмы в цветочном горшке.

— Пущай отправляется на родину, — сказал Вертепов и, немного подумав, присовокупил к ветке портрет Изольды.

На портрете резвая Изольда, завив рога и выставив гордо вымя, экспрессивно жевала финиковую пальму.

— Пущай, — вздохнули Безматерных, отдавая шоферу трансагентства С.Т. Пигмееву сверток с деньгами, часть которых С.Т. должен был вручить таможенникам Госзнакову и Гохранову, чтобы они в драгоценном контейнере не рылись, а пропустили все как есть.

— Пропустят, — легкомысленно пообещал Пигмеев, усаживаясь за руль.

И за всеми этими серьезными делами никто, кроме меня, не заметил Изольду, прыгнувшую прямо с козьей тропы в контейнер, в котором уже сидели экспрессионист Вертепов, братья гомосексуалисты и волевая девушка в пожарной каске и с лицом Заратустры.

НО СКАЖИТЕ, ЖИВЁМ ЛИ МЫ, КОГДА НИ НА МИНУТУ НЕ ЧУВСТВУЕМ СВОЕЙ ЖИЗНИ?

В первый день ничего не вышло. И на второй не получилось. А на третий пожаловало ко мне Жеманное Простонародье и сказало, что ничего такого не допустит.

И так грозно сказало, что я задрожал крупно, как невыясненные обстоятельства, и тотчас забыл о своих начинаниях. И Жеманное Простонародье тоже все забыло, потому что случился у него приступ почечных колик. А остальным и забывать не пришлось, так как ни о чем они не догадывались. Не знали они ни о чем, хотя спали беспокойно. У нас на всякий случай все беспокойно спят. А тех, кто спит спокойно, я лично никогда не встречал. Даже покойников наших обуревает беспокойство, а почему — им видней. Во всяком случае, на кладбище лучше без лишней надобности не заходить. Будет время, туда снесут и Жеманное Простонародье, и нас с вами. А не будет, что ж… Мы привыкли спать беспокойно, суетным вечным сном нас не удивишь.

Не удивишь нас уже ничем, не обрадуешь, так что с чего начинал, тем и кончу. В первый день что-то было. И на второй что-то. А на третий пришло ко мне Жеманное Простонародье и сказало, что ничего такого не было.

ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ ЦЕЛИКОМ ЗАПОЛНЕНА ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬЮ…

Когда начала нет, конца тоже не видно. А когда нет конца твоим личным разочарованиям, тогда, только тогда понимаешь, что Вселенная бесконечна. «Per aspera ad astra», — говорили читатели Апулея. Интересно, что бы они сказали сейчас, когда число терний в два раза превысило число звезд? Сказали бы они что-нибудь новенькое типа «звезды не подсчитывают в уме», что означает в переводе с латыни: «Если ты скотина, то забудь о звездах».

Я заблудился во времени, утонул в пространстве, забыл, что такое перспектива. Даже карты у меня нет, не говоря уже о прочем. О, если бы я стал перечислять все то, чего у меня нет, никто бы этого, уверяю вас, не выдержал. Поэтому скажу лишь, что не нахожу места, где бы чувствовал себя как дома. Или почти как дома. А раз у меня нет такого необходимого места, то нет и всего остального. Всего того, чем безмерно гордятся имущие.

Я, следовательно, неимущий. Я неимущий разведчик, заброшенный Богом во вражеский тыл и потерявший карту и время.

Уйму времени я потерял, пока получил свое задание, уйму пространства оставил позади. Теперь для меня главное — световой ориентир, теперь для меня главное — Небо. Там все мое имущество, мое бесконечное время и пространство, мой Господь. И потому здесь у меня ничего нет и быть не может. А так как здесь ничего нет и быть не может, то и с людьми у меня складываются удивительно специфические отношения. Ведь каждому имущему, особенно многоимущему я должен открыть, что на том свете мы не встретимся.

— Давайте прощаться, — говорю я ему, — мы не встретимся на том свете.

Но он не верит и становится все хуже и хуже. Он готов буквально разорвать на куски всех, с кем я должен встретиться там. Как он их мучит, как нахально отбирает у них время, пространство и место!

— Не плачьте и не переживайте, — успокаиваю я тех, с кем определенно полагаю свидеться на том свете, — скоро все это кончится.

…ИБО ОТ ВИДА ЗЕМЛИ ЗАВИСИТ ОБРАЗ ЖИЗНИ И ДАЖЕ ХАРАКТЕР НАРОДА — МНОГОЕ В ИСТОРИИ РАЗРЕШАЕТ ГЕОГРАФИЯ

Вообще-то я Вася, хотя уже и не Вася вовсе, а кто-то другой. Противно мне стало называться Васей! То ли потому, что другие Васи не нравятся, то ли потому, что сам себе не нравлюсь. Да и как самому себе нравиться будешь, если вот уже какой год торчишь в чужой и не вполне понятной стране, которая только называется страной, а на самом деле и не страна вовсе. Не страна, а скопище незнакомых людей со всех четырех сторон света, которых и за людей здесь не считают. И меняют эти люди, не считающиеся за людей, себе имена, чтобы быть понятнее и ближе руководству страны, которая, как вы помните, даже не государство. Так что меня от этого занятия увольте, если я свое имя и поменяю когда-нибудь, так лишь на Филадельфа (празднуется 10 мая по старому стилю). Впрочем, этот вопрос окончательно еще не решен. Только снятся мне залы ожидания в аэропортах, снятся самолеты, снятся бывшие товарищи и граждане, все до одного вопрошающие: «И как же ты, Вася, он же Филадельф, умудряешься пребывать в этом плачевном месте? Мы бы и недели не выдержали!»

А я что, я вот выдержал, хотя и не пойму как. Может, стараниями жены, а может, лучшего друга Синокрота. Теперь уже точно не помню. Начал я с того, что звали меня Вася, а кончаю тем, что нет у меня паспорта, потому что русскому человеку паспорт в этом безымянном месте как бы и не нужен. Так что паспорт у меня временный, и это совершенно логично, поскольку все мы на земле живем временно, сильно стесняя других, у которых, как у Вечного Жида, с заграничными паспортами все в порядке.

А мне не завидно и не обидно, мне даже не досадно, потому что я человек маленький и имени своего не заслужил. Вот когда заслужу, тогда и назовусь Филадельфом. А пока я лучший друг своего лучшего друга Синокрота и супруг своей супруги, тоже сидящей, между прочим, без опознавательного документа, которая тоже не смогла доказать, что он ей нужен. И Синокрот (лучший друг) сидит без паспорта, поскольку всем русским и частично русским положено сидеть. Сидеть положено, а не шляться между гражданами не русской страны, разговаривающими друг с другом при помощи пищевода.

Никогда бы не подумал, что четыре стороны света может соединить пищевод. Но с положением вещей надо смиряться, что я и делаю, ничего не делая для получения паспорта, который должен быть выписан то ли на имя жены, то ли на имя лучшего друга Синокрота, но выписан быть не может. Не может быть он выписан из-за несовершенства моего пищевода, не говоря уже об имени. Дело в том, что имя мое при помощи пищевода не произносится, а имя Филадельф и подавно. А если у человека нет имени, то, понятно, нет и паспорта. Мне, правда, один русский раввин посоветовал имя обрезать, исключив из него все гласные, но я не согласился, так как имею сильное убеждение, что уже поздно это делать. Имя Вс меня не устраивает, так же как имя Флд. Что касается местночтимых имен, то они чужды моему уху, горлу, носу и даже пищеводу. Что-то тайное заключено в них, нахальное. Что-то жалкое и провинциальное. Впрочем, это мое личное мнение, а личное мнение, как имение, запер на ключ, который есть ко всему шифровка, и потерял, чтобы никто не воспользовался ни твоим именем, ни тем более твоим имением. Твоим несуществующим имением в несуществующей стране, которую, как мне кажется, придется скоро покинуть.

«Что в имени тебе моем?» — скажу я во сне бывшей стране, а она подумает и ответит что-то такое, от чего сожмется сердце, способное вместить в себя так мало.

НИЧТО НЕ ПРОХОДИТ ТАК БЫСТРО, ДАЖЕ КРАСОТА

Отблеск ее все равно остается на лицах, и время ничего не может сделать ни с этим отблеском, ни с этими лицами. Время, переходящее в вечность…

ТУСКЛАЯ ХВАЛА ПРЕКРАСНОГО — ЭТО УЖЕ ОСКОРБЛЕНИЕ

Поэтому я замолкаю и отхожу, любуясь издалека своими эпиграфами (цитатами). Ведь я теперь не только рассказчик, но и собиратель цитат. На свете, к сожалению, не так уж много замечательных книг и, значит, не так уж много цитат. Дивных цитат, никогда не теряющих блеска. Блеска красоты. Отблеск ее все равно остается в душах, и время ничего не может сделать ни с этим отблеском, ни с этими душами. Время, переходящее в вечность.

СМУТНО, БЕЗ СОЖАЛЕНИЯ Я ПОДУМАЛ О РАССКАЗЕ, КОТОРЫЙ НАДО БЫ СОЧИНИТЬ, О РАССКАЗЕ НАПОДОБИЕ МОЕЙ ЖИЗНИ, ТО ЕСТЬ КОГДА НЕ ХВАТАЕТ СМЕЛОСТИ КОНЧИТЬ И СИЛ НЕТ ПРОДОЛЖАТЬ

Когда мы отказались строить Вавилонскую башню, падал снег. Помнится, тогда еще Адамо пел прекрасную песню, и снег падал именно так, как ему этого хотелось. Башня, в отличие от снега, выглядела безобразно, но ее все равно строили. Строили абсолютно все, утверждая, что только с высоты, неслыханной высоты этой башни можно увидеть чудесное завтра. И у всех под ногтями была грязь, и только при наличии этой грязи специальная комиссия выдавала талоны на необходимые продукты, необходимую одежду и необходимую свободу…

А мы, значит, ничего необходимого не имели, но как-то умудрялись существовать, а как, я уже и не помню. Я уже почти ничего не помню, потому что меня слишком часто били. Били меня обычно после того, как я подходил к какому-нибудь важному сановнику, отвечающему за ответственный участок возведения башни, и тихо спрашивал: «Скажите, пожалуйста, когда мы начнем жить?..» Вот тут-то меня и били, и жену мою били, и лучшего друга Синокрота. А потом всех нас объявили немыми. Но ведь и немым хочется поговорить! Но ведь и немые, невзирая на указ «Об обязательном замуровывании в башне врагов, мешающих строительству», не всегда сдерживаются.

И вот меня собрались замуровать, поскольку по профессии я враг, а по образу жизни идиот. Люди с рассыпанными чертами лица собрались заживо похоронить меня в башне, но я завопил о правах человека. Первый раз в жизни я завопил с помощью жены и лучшего друга Синокрота о праве на порядочную смерть, и меня временно отпустили. Нас временно отпустили, предусмотрительно взяв всевозможные подписки, в том числе и о невыезде в жизнь.

Но я и так уже перестал жить, а где-то сидел и приветствовал идеи, которые приходили и уходили на кривых ногах. Или мне казалось, что у идей кривые ноги, а на самом деле они у них просто подгибались. Многое тогда казалось абсурдом. Но ведь абсурд — порождение страха и ужаса. Нет, абсурд был настоящий, а я только воображался. Я только воображался на фоне Вавилонской башни, а фактически меня как бы не было; то есть выпал я из всех процессов и не значился ни в одной энциклопедии. И если я звонил самому себе, телефон был обязательно занят, а оглядываться, проходя мимо самого себя, я так и не научился. Одно время я, впрочем, пытался прибиться к поэтам, воспевающим башню, но меня испугали кровавые еврейские мальчики в их глазах и маниакальное желание копаться в отбросах. Хорошо еще, что у меня оставался Синокрот, с которым можно было часами предаваться волнующей духовной любви. Хорошо еще, что я был не один. Хорошо еще, что я вообще был.

Я был, хотя и не знал, что со мною будет дальше. Что со всеми нами будет дальше, когда рухнет Вавилонская башня и прекратятся умственные побои.

…ТОЛЬКО НЕПОНЯТНО, ЗАЧЕМ МНЕ ДЕЛАТЬ БОЛЬНО?

Взял я бумагу, лежащую на моем столе, и написал на ней все, что вздумалось. Зачем, вздумалось мне, люди такие, какие есть? Что им стоит, вздумалось, быть другими? Хотя бы, вздумалось, оставили они меня в покое. Оставили бы они меня с моей бумагой, на которой пишу все, что вздумается…

Первое предательство произошло тогда, когда меня и на свете не было. Если говорить в частном порядке, то Каин предал Авеля, а если размышлять глобально, то меня предали все родственники. И все потому, что я не девочка. «Как вам это нравится?» — удивлялись родственники Шекспира, увидев первую постановку его пьесы.

Бабушки, значит, и тетушки отказались меня воспитывать, а дальше, как принято, пошла цепная реакция предательств. Сам собою воспитанный, вырос я русским дураком и не отдам этого высокого звания никому. Но пока я рос, пока одолевал Детство, Юность и Университеты, предательства преследовали меня. Они гнались за мной, не считаясь с собственным временем и обстоятельствами.

То ли оттого, что я дурак, то ли оттого, что русский, меня настойчиво предавали Люди и Положения, Города и Годы, Повести и Рассказы, Женщины и Животные, Сакко и Ванцетти, Трагедии и Комедии, Задачи и Упражнения. Жизнь предавала. А еще меня в драках бросали, девушек отнимали, крали идеи, предупреждали и увольняли, давали по шее и приговаривали к смертной казни через предательство. Но я в отместку никого не предал и потому чист, как все русские дураки. И, как все русские дураки, я не могу ничего связно объяснить.

Предательства были? Были. Было предательство первое, второе и третье… И была гостиница «Апогей» на самом краю Москвы, где уже все леса успели вероломно вырубить враги народа. Дул сильный ветер, а меня с женой и лучшим другом Синокротом из «Апогея 1» отсылали в «Апогей 2», а из «Апогея 3» в «Апогей 4». И в конце концов, дойдя до одного из последних «Апогеев», мы нашли пристанище на ночь и успокоились, попив на общей кухне чаю с тараканами. Мы пили чай, и нам было хорошо. Так хорошо, как бывает только в Раю, где нет уже ни пола, ни национальности, ни мытарств, ни воспоминаний о мытарствах, ни продажи за тридцать сребреников.

И снилось мне, что все дети Иуды Искариота, которые меня предавали, поступали правильно. И поступали они правильно для того, чтобы я, воспитавший себя сам, никого не мог предать, а, напротив, стал умолять Спасителя простить мне предательства моих родных, друзей, знакомых и посторонних.

Прости меня, Господи!

ЧЕЛОВЕК МОЖЕТ ПРИЗНАВАТЬСЯ ИЛИ НЕ ПРИЗНАВАТЬСЯ ВО ВСЁМ ТОЛЬКО САМОМУ СЕБЕ

Если говорить на любую тему, то от любой темы и с ума сойти можно. Примеров тому множество. Один из примеров до сих пор надрывается перед Белым домом и с пеной у рта доказывает, что рыба влаги не боится. Он увлажняется и сыплет доказательствами так, будто с ним кто-то спорит. Он будет вопить о рыбе, не боящейся влаги, до Страшного Суда, и только ангельские трубы, быть может, заглушат его.

Но если молчать, то все равно можно сойти с ума. Поэтому я то говорю, то молчу, но никогда не говорю и не молчу одновременно, чтобы не попасть в лапы психиатра. А если я все-таки схожу с ума, то не на очень большой срок, чтобы успеть в себя прийти и, поговорив, замолчать. Хотя лучше всего совсем не жить, а уж если приходится, то лишь соблюдая известную предосторожность, иначе будешь как те, что считают себя эталоном нормальности.

Хорошо они себя, эти эталоны, чувствуют, а я вот плохо. До того плохо, что отказываюсь быть агентом по распространению сибирской язвы или жертвой социологического опроса. Отказываюсь отдыхать в Доме творчества, расположенном в долине Армагеддон. Отказываюсь лечиться у стоматолога, коллекционирующего зубы чужой мудрости. Отказываюсь есть в ресторане рагу по-людоедски. Не хочу жить в мире of nights and dangerous thoughts[4] , поскольку могу, не говоря ничего вслух, написать об этом сумасшедшем доме и не сойти с ума окончательно и бесповоротно.

апрель 1989 — октябрь 1995

ТрояКарагандаВосточный Иерусалим

ПОСЛЕДНИЙ СВИДЕТЕЛЬ

Йонасу Моркусу

Бее события, описанные здесь, полностью высосаны из пальца. Всякое сходство между выведенными персонажами и реально существующими лицами является совершенно случайным.

ГЛАВА I

О моих мыслях, которые блуждают, а не проносятся молнией, как у Достоевского

Я, многогрешный Василий, хочу исповедовать Господу Богу и Спасу нашему и тебе, честный отче Нил, все согрешения мои и все злые дела мои, которые сотворил во все дни жизни моей вольно или невольно, словом, делом и помышлением.

Я согрешил: маловерием, неверием, сомнениями, колебанием в вере, самомнением и вольным мнением (хотя и не отдаю себе отчета, почему это грех), самонадеянностью, отчаянием в своем спасении, надеждой на самого себя и на людей более, чем на Бога.

— Ну, это ладно, раб Божий Василий. Ты лучше скажи: яйца во время поста ел? И помни, что дьявол — отец лжи.

— Подождите, отче, об этом позже.

Я согрешил: забвением о правосудии Божием, неимением достаточной преданности воле Божией, непокорностью к действиям промысла Божиего, упорным желанием, чтобы все было по-моему, человекоугодием и пристрастной любовью к тварям и вещам.

— Каким тварям?..

— Ну, птиц люблю рассматривать, ракушки собираю…

— Вся эта прелесть от лукавого и католиков. А что насчет яиц?

— Отче, я согрешил: нестаранием в себе раскрыть полного познания Бога, воли Его, веры в Него, благоволения к Нему, страха перед Ним, надежды на Него и ревности о славе Его.

Согрешил: неблагодарностью к Господу Богу за все Его великие и непрестанные благодеяния, в изобилии изливаемые на каждого из нас, ропотом на Бога, малодушием, унынием, ожесточением своего сердца, неимением к Нему любви и неисполнением святой воли Его.

Я также поработил себя страстями: сладострастием, корыстолюбием, гордостью, самолюбием, тщеславием, честолюбием, любостяжанием, чревоугодием, лакомством, тайноядением…

— Это насчет яиц?..

— Отче, насчет яиц позже.

Я согрешил: неисполнением обетов, призыванием имени Божиего всуе, недолжным почитанием праздников Божиих, нехождением в храм Божий по лености, неблагоговейным стоянием в храме, невниманием к чтению и пению, рассеянностью ума, блужданием мыслей (это у Достоевского мысль проносится молнией, а у меня она блуждает), преждевременными выходами из храма.

Я согрешил: нерадением к молитве, нехранением внимания во время молитвы, оставлением чтения Евангелия и других Божественных книг.

Согрешил: нарушением постов, невоздержанием в пище и питье…

— Наконец-то! Значит, ел во время поста яйца. Жрал фактически! А это, да будет тебе известно, наисмертнейший грех, и он делает тебя повинным в вечной смерти, или погибели. А дьявол, который, как ты уже знаешь, отец лжи, только этого дожидается, потирая лохматые лапы. Он уже давно все твои яйца пересчитал и суммировал.

— Отче, но это не все!..

Я согрешил: непослушанием, самонравием, самооправданием, непочитанием родителей своих, дерзостью и непокорством.

Согрешил: неимением любви к ближнему, нетерпеливостью, обидчивостью, раздражительностью, гневом, причинением вреда ближнему, неуступчивостью, враждой, зло за зло воздаянием, непрощением обид, злопамятностью, ревностью, завистью, зложелательством, мстительностью, осуждением, оклеветанием, лихоимством, несострадательностью к несчастным, немилосердием к бедным, скупостью и расточительностью (только никак не могу понять, как можно скупо расточать), несправедливостью, жестокосердием.

Я согрешил: лукавством против ближних, обманом их, неискренностью в обращении с ними, подозрительностью, насмешками, остротами, ложью, лицемерным обращением с другими и лестью.

Согрешил: забвением о будущей вечной жизни, недуманием о своей смерти и Страшном Суде, неразумной пристрастной привязанностью к земной жизни и ее удовольствиям.

Согрешил: невоздержанием своего языка, празднословием, смехотворством, соблазнительным поведением, вольностью, дерзостью, невоздержанием своих душевных и телесных чувств, пристрастием, блудом и прелюбодеянием, излишним щегольством с желанием нравиться и прельщать других.

— Это, хе-хе, простительно. Кто ж не щеголяет? Вон, смотри, Мавра, что ни день, в новом подряснике. А ты слишком много всего наворачиваешь, я уже устал.

— Но это еще не все!..

Я согрешил: неимением прямодушия, искренности, простоты, правдивости, уважительности, степенности, осторожности в словах, благоразумной молчаливости, отсутствием любви, воздержания, чистоты сердца, нестяжательности и смиренномудрия.

И самое главное, я согрешил: унынием, печалью, зрением, слухом, вкусом, обонянием, осязанием и всеми своими чувствами, помышлениями, словами, желаниями, делами…

— И ты каешься, что прогневал Господа Бога нашего Православного своими грехами, искренно об этом жалеешь и желаешь всевозможно воздерживаться от них. Конец и Богу слава! Но если будешь еще яйца жрать, лучше на глаза не показывайся. А сейчас убирайся на свое кладбище и поторопись с послушанием, полученным от святой Матушки.

ГЛАВА II

О том, что лишь Матушка знает, как, когда и кого успокоить (из записной книжки писателя, украденной сестрой Вулканидой)

Как же я дошел до жизни такой? Как оказался на кладбище? Почему дал Матушке себя здесь поселить? А она уже и могилу мне приготовила, которую называет уменьшительно-ласкательно «могилкой» (любит ведь всякие суффиксы!). Могил на кладбище много, очень много, но дорожки между ними не вьются, кресты стоят вплотную друг к другу. Кладбищенская калитка закрывается на щеколду только с внешней стороны. Это и понятно: кому нужно выходить с кладбища? Те, что здесь лежат, давно уже успокоились, а мне успокоиться еще только предстоит. Когда это произойдет, я не знаю, хотя жить устал. Зато знает Матушка Препедигна. Наверняка знает, когда я достопримечательно упокоюсь.

Ничего душераздирающего, как мне кажется, я не совершил, а только устал. Сильнее и устать нельзя. Даже представить себе трудно, что можно устать сильнее, хотя прежде я об усталости не задумывался. Прежде я еще чего-то хотел… Но Бог милостив! Бог лучше знает, чего мне хотеть, а чего нет. Бог дал мне усталость, и я устал. А если бы не устал и был полон сил, то ничего бы ровным счетом не понял.

Могилы как море: прилив-отлив… Последние месяцы я постоянно чувствую отлив сил, а это значит, что я ничего более не значу, проявляя бессилие. Короче, я бессилен действовать. В таком состоянии побег невозможен, даже немыслим, но бежать необходимо. Необходимо бежать, пока не выпал снег, иначе обнаружат мои следы, придут и забьют камнями. Меня найдут и посадят на цепь или отыщут и замуруют в стену. Но до того как меня окружат и убьют, я должен хоть что-то объяснить.

Могилы как море. Со всех сторон наступают на мое временное жилище, представляющее собой то ли склеп, то ли собачью конуру, — иначе говоря, кто что увидит. В прошлом веке тут убили святой жизни человека: подкрались к спящему и зарезали. Скоро круглая дата его славного мученичества, возможна канонизация, и Матушка Препедигна воображает, как на этом благочестивом месте случается еще одно загадочное происшествие.

«Главное, — думает она, — чтобы причины не были установлены и убийцы не найдены».

Свежая могила, впрочем, уже вырыта…

Кладбище обнесено оградой из колючей проволоки. Раньше, говорят, Матушка пускала через нее ток, а теперь электроэнергия подорожала, и ток пускается редко. Но никто не знает, когда и по каким праздникам. Пускается, и все тут, а когда — знать незачем.

С восточной стороны моей собачьей будки обрыв и с южной стороны обрыв, а с северной открывается панорама верхней дороги, по которой мне ходить запрещено. По верхней дороге иногда прогуливаются инокини и монахини и всегда игуменья Препедигна. Верхняя дорога ведет в церковь, но в церковь мне, кроме как по великим праздникам, ходить запрещено, поскольку всякий может при виде меня искуситься. Разрешено ходить лишь через кладбище, проползая под крестами и колючей проволокой. Так что по нижней дороге, ведущей на кладбище, я тоже почти не хожу.

Еще в монастыре кормят два раза в день, но меня это не касается. Если я стану жрать монастырские блины, было разъяснено мне сразу же, сестры могут искуситься и не спастись. На кладбище, к счастью, растет крапива, а остальное посылает Господь.

Когда Матушка Препедигна взяла меня в монастырь, я еще ничего не знал ни о монастырях, ни о матушках. А теперь знаю так много, что вряд ли отсюда уйду. Кто же допустит? Кто разрешит?..

ГЛАВА III

О свидетельствах святости, явлениях прелести и Матушке

Так вот оказался я в отдельно взятом монастыре, которым единовластно, как отдельно взятой страной, управляла игуменья Препедигна. И в этой отдельно взятой стране кого только не было: трудницы были, послушницы были, инокини и монахини были, священники всякие, архимандриты и даже один архиерей. Короче, всего у Матушки Препедигны было довольно, и все делалось так, как Матушке было угодно. Состоял у нее на службе также святой старец, которого она сама и назначила святым старцем, чтобы имелось, кому свидетельствовать ее необыкновенную святость должным образом. Он столь часто и столь многим говорил о Матушкиной святости, что никто уже не смел в этом сомневаться.

— Молитвенница она наша святая! — представлял ее старец Нил все новым и новым паломникам.

А игуменья Препедигна, стоя у него за спиной, выбрасывала в приветствии руку и возглашала: «Молиться, молиться и молиться!»

И сестер она учила тому же, назначая каждой свой час для молитв. Просто так, без ее разрешения, молиться было категорически запрещено: хочешь прочитать «Отче наш», испроси разрешение.

— Нечего тут творчеством заниматься, — говорила Матушка, — Бог этого не любит.

Так грозно она предупреждала, что любому становилось понятно: Господь противник всякого творчества и всего того, чего не любит Матушка. И было очевидно, что к Богу обращаться незачем, когда рядом есть она — всеми видимая, реальная Препедигна: одобряющая и наказывающая, научающая и обязующая, и чудеса, которые не иначе как прелесть, запрещающая. Не терпела Матушка чудес, и когда Иоанн Креститель постучался однажды в монастырские ворота, прогнала его.

— Чего надо? — спросила она через переговорное устройство. — Чего беспокоишь? В полицию захотел?!!

— Открывай, Препедигна, это я, Иоанн Креститель! Пришел на праздник обретения своей главы.

— Прелесть ты, а не Иоанн Креститель! — задохнулась от возмущения молитвенница.

В тот же день из монастырской церкви исчезла древняя икона Обретение Главы Иоанна Предтечи.

ГЛАВА IV

Как Матушка пальцы загибала, Малик Джамал Синокрот готовился к отсечению воли, а я старался не отчаиваться.

А с каким воодушевлением, с каким восторгом я стремился в монастырь. Так только письмо спешит к адресату, так только поезд, если он не выбился из графика, летит через тьму к конечной станции. Да что говорить! То неодушевленные предметы, а здесь живой человек, жаждущий обретения и опыта.

— Но это же не мужской монастырь, — пытался урезонить меня Синокрот. — С нами там и разговаривать не станут.

— Станут, — отвечал я беззаботно. — Матушка Препедигна уже не только разговаривает по телефону, но и обещает взять на вечное проживание.

Не знал я еще тогда, насколько был прав Синокрот в своих сомнениях.

Сплошь и рядом случаются такие неразлучные друзья, как мы с Синокротом: толстый и тонкий, долговязый и коротышка, умный и глупый, серый и белый… В нашем случае все плюсы относились к Синокроту, что и определило его особенное положение при распределении обязанностей. Конечно, нам было позволено жить в монастыре. Но не просто так, а на определенных условиях.

— Во-первых, — сказала Матушка Препедигна, загибая большой палец на моей руке, — раздельно вы жить будете…

Матушка родилась когда-то за границей привычной русской речи и говорила иногда очень и очень странно.

— Семь раз отрежь, один раз отмерь, — говорила Препедигна, и все спешили согласиться с ней.

С ней всегда и во всем немедленно соглашались, а тех, которые не хотели этого делать, давно уже и след простыл.

— И без пруда, — говорила Матушка, — не вытащишь рыбку из труда, а кто не ест, тот не работает.

Тогда она решила, что Синокрот вполне еще может стать монахиней, если научится отсекать свою волю и носить апостольник, а у меня путь другой.

— Поскольку ты писатель, — сказала Матушка, сморщив нос, — займешься летописью монастыря. Ты должен хорошо знать, как летописи пишутся, раз уж позволяешь себе заниматься подобной ерундой. Но учти: с этим послушанием не справишься, отправлю в Сибирь к епископу Гурию. У него не только писать, но и дышать не каждому позволяется.

Пока игуменья загибала пальцы, перечисляя все наши обязанности, я старался не слишком отчаиваться.

«Все будет хорошо, все будет просто отлично», — уверял я сам себя.

— Снявши волосы, по голове не плачут, — между тем закончила Матушка очередную пословицу и подняла руку для благословения. — Я дважды не повторяю.

ГЛАВА V

О необходимости вставать из гроба, а также о том, как хорошо было Демосфену на морском берегу.

Думал я, что в Сибири люди без меня как-то живут. Живут себе без всякого предположения о моем возможном и внезапном прибытии. А ведь заявит Матушка властям отдельно взятого государства, что некий Скобкин, не имея паспорта, вторгся на территорию отдельно взятого монастыря, и всё. Примчится полиция, отвезет меня в аэропорт, загрузит в багажный отсек самолета, направляющегося в Сибирь. И на руках моих будут наручники, так что никуда я не денусь. Полечу в Сибирь, блюя от страха перед епископом Гурием.

— Здравствуй, Сибирь! — скажу я, выползая на сорокаградусный мороз в сандалиях и в T-shirt. — He скучала без меня?..

И больше я ничего сказать не успею, потому что повлекут меня к епископу Гурию, который живо зашьет мне рот суровой нитью, а шов для верности заклеит лейкопластырем. И стану я дышать через нос, хотя и очень трудно у меня это получается. И не выдаст мне епископ Гурий никакой одежды, поскольку не захочет впасть в грех расточительства. А если замерзну я и околею, то скажет епископ: «Бог дал, Бог и взял». И еще скажет неумолимый епископ Гурий, что не станет он меня, постороннего голодранца, отпевать. Так что придется мне вставать из гроба и просить милостыню на собственные похороны. Мыча просить или скуля, потому как рот мой будет зашит и заклеен, ноздри вырваны, а глаза выколоты. И выбитые зубы будут перекатываться у меня во рту, как морские камешки у юного Демосфена.

Хорошо было Демосфену на морском берегу, хорошо было каракатице, прячущейся в своей раковине, а мне каково? Каково человеку, когда его пугают? Когда ему угрожают ссылкой в Сибирь? Когда его не любят не за что-то определенное, а просто так. На всякий случай.

ГЛАВА VI

Как никто меня простить не захотел (из записной книжки писателя, украденной сестрой Вулканидой).

Где найти слова, когда они потеряны? Где их взять?.. И где найти себя, потерянного окончательно и бесповоротно? Где себя взять?..

Люди живут, конечно, где и как угодно, но между «где» и «как» огромная разница. «Как» — это образ жизни, это кому как нравится жить, а «где» — это уже совсем другое.

«Где, — часто спрашивали меня, — ты, друг, живешь?»

И если жить я (где следует) не умел, то и дела со мной иметь было незачем. Так и уехал я, не научившись жить в одном месте, в другое место, прихватив с собой Синокрота, о чем теперь сильно жалею.

Опыт предполагает обретение, а я все потерял. И не с кем мне поговорить на кладбище, кроме усопших, но они молчат. Молчит раба Божия Вера (1917-1995), раба Божия Надежда (1933-1995), раба Божия Любовь (1945-1995). И я молчу, растеряв слова. А что я без слов? Без слов я ничто, потому что человек Слова. Я, недостойный Божий раб Василий (1949-?), человек Господа Иисуса Христа. Но что мне сказать Богу, если я чувствую Его иначе, чем Матушка Препедигна, понимаю иначе, чем старец Нил? Позавчера, в пятницу, я съел куриное яйцо, оставленное кем-то на могилке, а сегодня меня не допустили к причастию.

— Ты неисправимый грешник, — сказал честный отче Нил, — и геенна тебе обеспечена.

А я ведь никого пока не убил, не замучил, но вот должен гореть в геенне, потому что съел яйцо. И нет мне прощения, поскольку Нил прощать меня не хочет.

И архиерей Моисей прощать меня не хочет, потому как запретил мне писать, а я вот пишу.

И отец Савва, узнав, что я умею читать, меня простить не может, уверенный в том, что от книг в его покоях заводятся клопы.

И все они готовы поставить на мне или надо мной крест, чтобы я уже из могилы писал свою докладную записку человечеству. Свою докладную записку о жизни на кладбище.

ГЛАВА VII

О том, как меня ударили палкой, а одна прихожанка отдала Богу душу.

Когда нужно повествовать, возникают трудности. И возникают они от нежелания знать, чего знать не хочется. Ведь как упоительно было бы не знать ни отдельно взятого монастыря, ни Матушки Препедигны, ни сестер, ни недобрых иереев. Не иметь, как говорится, представления!.. А вот Синокрот считал, что надо потерпеть. И больше семи месяцев не снимал апостольника и железных сапог. Определили Синокрота послушницей, а это значит, что день-деньской он должен был нести разнообразные послушания.

— Надо делать так, — учила его Матушка.

От ТАКих дел у моего Синокрота запали глаза и дрожали руки.

— Потерпеть надо, — вздыхал он и больно бил себя по губам указательным пальцем.

— Вот скажу Матушке, что вы шепчетесь, — злорадно скрипела всякий раз сестра Вулканида, вырастая буквально из-под земли.

Сестра Вулканида шантажировала нас с первого дня появления в монастыре. Да что там дня! С первой секунды нашего появления на свет.

И другие сестры шантажировали. А если не шантажировали, то корчили рожи. А если не корчили рож, то лезли драться. Одна бывшая графиня меня прямо в церкви палкой побила.

— Стоит, вражья сила, и блестит очечками, — сказала она, побивая меня палкой.

А я, надо признаться, не люблю, когда меня палками бьют.

— Разве можно, — спросил я у архиерея Моисея, — кого-нибудь ударять без причины палкой во время чтения Евангелия?..

— Можно, — ответил архиерей, — у нас церковь не фарисейская.

И рассказал, как в дни его молодости одна прихожанка во время службы отдала Богу душу. И преставилась она потому, что увидела забредшего в храм католика, перекрестившегося не по-православному. Но поскольку Православная Церковь не фарисейская, то литургию служить сразу же прекратили и, разделившись на два лагеря, принялись спорить. Один лагерь утверждал, что надо вызвать врача, а другой требовал послать за полицией, хотя обе стороны сошлись во мнении, что главное разобраться с католиком.

— Так что с католиком стало? — взволнованно поинтересовался я.

— Типикон тебе на язык! — промычал архиерей Моисей и, отшвырнув меня, как скрижали, убежал на трапезу. А я поплелся к себе на кладбище, переваривая торжество Православия.

ГЛАВА VIII

О том, что приводит в противоестественное движение кровь иезуито-католических летописцев.

Я помнил о предупреждении Матушки не общаться с сестрами. Помнил и о предупреждении не высовываться с кладбища. Я и старался не высовываться, во всяком случае, до тех пор, пока Матушка не выезжала из монастыря по своим делам. А выезжала Матушка часто, имея для этих целей целый автомобильный парк. Shopping она совершала на «кадиллаке», в гости к единоверцам и сродственникам ездила на «мерседесе», а для всего прочего использовала «роллc-ройс» и БМВ с бронированными стеклами.

Уезжала она, следовательно, из монастыря, а я отправлялся на поиски Синокрота. А так как Синокрот был недолгое время послушницей, то мало-помалу стал различать я сестер, среди которых он суетился. Каждой сестре были даны свои послушания и полномочия.

Сестра Иродиада, например, отвечала за кастрацию всех монастырских животных, включая ежей. Только цепных псов она не трогала, поскольку овчарками занималась сама Матушка: спускала с цепи и на цепь сажала.

Другая сестра, Мавра, держала ответ за контакты с иноверцами, а это означало, что в ее обязанности входило минирование подъездных и подходных путей к монастырю. И сколько иезуитов, францисканцев и босоногих кармелитов полегло на минных полях, сколько обезображенных трупов нашло последний приют в братской могиле, знали только Мавра, Матушка и Господь Бог.

Матушка неоднократно говорила сестрам, а заодно и Синокроту, что католики — люди с дурной кровью. Мне об этом Матушка не говорила, так как считала, что писатели — люди с еще более дурной кровью.

— Кровь этих иезуито-католических летописцев приводится в весьма разнообразное движение страстями, которые, в очередь свою, настолько разнообразны, что нередко одна другой противодействуют. Причем одно движение крови (католическое) уничтожается другим (писательским). Но все эти разнообразные движения крови непременно сопряжены с рассеянностью, мечтательностью, мягкостью, обильным нашествием замыслов и помыслов. А обильное нашествие замыслов, помыслов и мечтательности всегда сопутствуется приведением крови в усиленное противоестественное движение. И движение это, как всем должно быть понятно, есть движение греховное…

Так говорила Матушка (Заратустре такое и не снилось). А еще она настоятельно рекомендовала сестричеству не принимать ничего близко к сердцу.

ГЛАВА IX

Как моего лучшего друга Малика Джамала Синокрота анафемствовали

Не стоит принимать близко к сердцу тот факт, что Синокрот сидит на цепи, — поучала она сестер. — За дело сидит, за непослушание.

Но я с таким наказанием не согласился и каждый день плакал об участи Синокрота. А что еще я мог? Увидев Матушку, я, правда, предложил ей посадить на цепь меня, взамен лучшего друга, но она лишь усмехнулась и сказала:

— Всему свой срок, а как концу не виться, веревочка сплетется.

И еще она приказала, чтобы я не принимал ничего близко к сердцу. Но я продолжал плакаться Христу до тех пор, пока в монастыре не объявили тревогу.

Захрипели собаки, завыли сирены, по проволоке побежал ток, прожектора осветили каждую пядь земли, и Матушка объявила по монастырскому радио, что Синокрот сбежал.

— Бес жил среди нас, — гневно вещала игуменья, — но вот не выдержал нашего святого образа жизни и сбежал. Радуйтесь и веселитесь, дорогие сестры! Своими молитвами мы изгнали беса и продолжаем его гнать. Он ушел от нас к людям с дурной кровью! Ушел к католикам, ушел к коммунистам, ушел к сионистам и антисемитам, но мы не должны принимать это иудство близко к сердцу. Наша задача — спасение! И потому мы должны спасаться, спасаться и спасаться! И кто не с нами, тот против нас, а кто против нас, тому анафема!

И весь монастырь огласился творением митрополита Филарета:

Придурков всюду хватает

По окончании грозного пения прожектора погасли, сестры отправились спать, а я обнаружил в своей конуре Синокрота с обрывком цепи на шее. Он бредил, катаясь по моему тюфяку.

— Матушка, — бредил Синокрот, — примите меня близко к сердцу… Во мне течет чистая арийско-арабская кровь… Не крал я иконы Обретение Главы… Не разговаривал я с босоногим кармелитом у обрыва… И сестру Вулканиду я не раздевал, она сама залезла ко мне в постель… И яйца жрать не я Василия подговаривал… Матушка… Благословите, Матушка…

Тогда я вынес Синокрота из домика, чтобы спрятать его в ближайшей могилке, вырытой загодя. Потому как боялся, что Матушка, имеющая обыкновение обходить свои владения на сон грядущий, обнаружит беглеца.

ГЛАВАХ

О диктаторах и надмирном благоухании.

Матушка кралась вдоль кладбищенской ограды, сжимая в руках пистолет. Я перестал дышать и спрятался за первый попавшийся крест. Но она высматривала не меня и на кладбище заходить не стала. И тут я вспомнил. Вспомнил я, что нашептывал мне Синокрот некоторое время назад. Он нашептывал, а я недоверчиво качал головой:

— Не верю!

— Но послушай, Вася, — убеждал он меня. — Клянусь, я видел собственными глазами в ризнице арсенал. Там столько оружия, что пройти невозможно. И автоматы, и противотанковые гранатометы, и снайперские винтовки, и минометы… Можешь сам сходить и посмотреть.

— Не могу, — отбивался я. — В церковь мне путь заказан, да и не разбираюсь я ни в каком оружии. Не верю я в силу оружия.

— Правильно, — бубнил Синокрот, — но Матушка ведь очень предусмотрительна. Сам знаешь, что в отдельно взятом монастыре отдельно взятого государства может произойти что угодно. Что угодно может случиться, и потому Матушка создала специальный фонд. Фонд уже получает пожертвования, а пожертвования идут на закупку оружия, которое присылает с паломниками Матушкин духовный сын X..

— Но он же диктатор, этот X.! — закричал я. — Он же уничтожил кучу народа, когда был у власти!

— С одной стороны, как будто диктатор, а с другой — духовный сын Матушки. Ты, по-видимому, не знаешь, что до прибытия сюда она занималась миссионерской деятельностью в Южной Америке, где и обратила диктатора в истинную веру. А уж как он доверял Матушке! Даже поселил ее в своем диктаторском дворце и ни одну карательную операцию не осуществлял без ее мудрых советов.

— Ты это серьезно?..

— Да куда уж серьезнее!

Синокрот достал из сапога чуть пропотевшую газету и сунул мне ее под нос. В газете было написано, что игуменья Препедигна настоятельно советует верующим составлять свой бюджет таким образом, чтобы большая его часть шла на пожертвования.

«С вашей помощью, — писала игуменья, — мы начали святое дело, с вашей помощью и закончим. Вы знаете, как монастырю нужны танки, не мне вам об этом говорить, так жертвуйте, жертвуйте и жертвуйте! Не забывайте притчу о вдовице, не пожалевшей своего последнего гроша. Помните, что вся планета смердит смертью и дьяволом, смердит грехом. Но более всего смердит человек! Когда вы отдаете сбережения, не нужные вам больше, ваша душа возносится из злосмрадия в надмирное благоухание…»

— Ну и ну, — сказал я Синокроту.

Быть может, сказал бы еще что-нибудь, но у меня опять не хватило слов.

ГЛАВА XI

Как я злоумышлял, блуждал глазами и рассеивался умом, в результате чего оказался со сломанным носом.

Когда-то у меня была жена, был дом, а теперь никого и ничего, кроме Синокрота, да и тот в могиле…

Вот я и пошел к Матушке, чтобы объясниться с ней по вопросам веры. Вошел я, прочитав Иисусову молитву, в игуменскую, а там никого. Ну, я и решил присесть на мягкий диванчик и подождать Матушку. Сесть-то я сел, но при этом подумал: «Как бы не испачкать замечательный бархатный диванчик и не наследить на замечательном иранском ковре…» И стал я блуждать глазами и рассеиваться умом, пока не сумел взять себя в руки. «Возьми себя в руки! — приказал я себе. — Хватит блуждать умом и рассеиваться глазами!»

И только я успокоился, только сосредоточился и уставился на стол, перед которым сидел, как увидел на этом замечательном столе красного дерева стопку канцелярских папок. И на каждой папке значилось: «Досье, составленное с Божией помощью игуменьей Препедигной». Не удержался я: открыл одно, потом другое, потом двадцать пятое досье… А какой бы писатель удержался и не открыл? Я понимал, я чувствовал, что меня быстро застукают за этим занятием, и потому спешил. Спешил рассмотреть фотографии сестер, запомнить их мирские имена, фамилии, национальность, происхождение, год и место рождения, время прибытия в монастырь и прочее. Но все это сразу забыл, поскольку в детстве меня часто били по голове, а запомнил только то, чего нельзя было не запомнить.

«Разыскивается Интерполом», — с изумлением читал я в одном досье.

«Двойной агент: работала на „Моссад“ и КГБ», — значилось в другом.

«Состояла в „Красных бригадах“, владеет всеми видами стрелкового оружия…»

«Инструктор по восточным единоборствам, обучала особое подразделение афганских моджахедов…»

«Боевая подруга Ильича Рамиреса Санчеса по кличке Шакал…»

«Ассистентка доктора Менгеле…»

— Досье интересуешься? — спросила Матушка, неслышно войдя в игуменскую.

— Да я их и открыть не успел, — соврал я, силясь подняться с диванчика.

— Если не успел, то начни с моего, его тебе сестра Добротолюбина выдаст, — ласково сказала Матушка и исчезла в своих покоях.

— Сейчас выдам! — И Матушкина келейница Добротолюбина протянула мне досье.

Я не успел сообразить, кто она (двойной агент, инструктор по восточным единоборствам или террористка, тщетно разыскиваемая Интерполом), как мой нос оказался сломан.

— Будешь знать, как совать нос, куда не следует, летописец! — сказала Добротолюбина и сломала мне нос.

ГЛАВА XII

О писательском юродстве и небесном явлении.

Существует тоска по Родине, от которой никуда не деться, но есть и тоска по людям. И эта тоска сильнее всего. Только, кажется, человек находит человека, как уже опять в поисках. В бесконечных поисках он, поскольку постоянно ошибается. И если эти ошибки не стоят ему жизни, человек снова полон желания найти себе подобного и ходит, размахивая фонарем греческого производства, чтобы рассмотреть лицо каждого встречного. А каждый встречный радостно скалит зубы, стараясь произвести первое впечатление. Уж он-то знает, что реванш взять никогда не поздно. Как погаснет фонарь, так и возьмет. И никуда не денешься.

От всего этого хочется безудержно кривляться всеми частями тела.

Впрочем, лучше быть юродивым и говорить, что в ум придет, бесстрашно глядя в мириады бесстыжих глаз. И плюнь на то, что тебя будут бить. Какого хорошего писателя не избивали?.. Какому хорошему писателю не выдирали бороду?.. Не разбивали очки?.. Нет такого писателя, которому бы за всю жизнь ни единой гадости не сделали…

— Садись, — сказал Синокрот, — и рассказывай, как тебе удалось уйти живым от Матушки.

— Да разве живым? — заплакал я, глотая кровавые сопли. — У меня нос…

— Нос заживет, — великодушно пообещал Синокрот, — только горбинка останется, как у какого-нибудь аристократа.

— Не хочу, как у аристократа, — заплакал я еще сильнее. — Хочу вернуться в ту самую жизнь, от которой ушел в монастырь. Но как отсюда выбраться?..

— Ты лучше поспи, — проявил заботу Синокрот. — Вот я поспал в могилке и теперь снова полон сил и положительной энергии.

Послушавшись лучшего друга, я лег на тюфяк и свернулся калачиком. И лишь закрыл глаза, как сразу увидел в тонком сне некоего Святого. Одет он был в древнее облачение из серебряной парчи, расшитой серебряными же крестами. Лик его был грозен и как бы горел изнутри. Устрашившись этого пламенеющего и грозного лика, я задрожал. Дрожа поджилками и сломанным носом, я стоял перед ним, вспоминая молитвы. Слова текли из меня слезами, и, только закончив молитву, я понял смысл небесного явления.

Пламенея ликом, Святой гневно указывал на то, что находилось за моей спиной…

За моей спиной Синокрот наблюдал через зарешеченное окошко за марширующими монахинями, инокинями и послушницами.

ГЛАВА XIII

О том, что происходит в свободное от служения Матушке время.

Поручила Матушкина келейница Добротолюбина свое послушание сестре Портупее исполнять:

— Матушкину постель застели, Матушкино белье постирай, Матушкины покои убери, Матушкину обувь почисти, Матушкины цветы полей, Матушкин пистолет разбери и смажь… И поторапливайся, а не то зуб выбью!

Но тишайшая Портупея поторапливаться не стала, а, дождавшись ухода главной келейницы, перепоручила эту работу сестре Проформе.

— Да поспеши, а не то шею сверну! — пообещала тишайшая Портупея.

А сестра Проформа посулила сестре Катавасии, в свою очередь, кишки на кулак намотать, если та не успеет в срок.

Сестра Катавасия хотела, как обычно, использовать для этих целей Синокрота, но, вспомнив о его бегстве, привлекла (с помощью несложных пыток) к исполнению ответственного задания двух паломниц с островов Океании. Чтобы те не даром монастырский хлеб ели, а трудились, трудились и трудились.

И все вакантные сестры собрались вместе и закричали: «Айда!»

— Айда, — закричали все, — устраивать потеху!..

И стали они закусывать, стали выпивать, стали стрелять по движущимся мишеням, стали ругаться и плеваться, стали курить марихуану и ломать мебель, стали крутить порнографические фильмы, стали боксировать и дразнить цепных псов, стали бегать по стенам и потолкам, а потом устроили военный парад возле кладбища.

Все, как обычно, в свободное от служения Матушке время.

ГЛАВА XIV

О Матушке, Папе Римском и духовном процветании.

Проснулся я между тем в отличном расположении духа, и нос не болел, и глаза не слезоточили. Сухими глазами посмотрел я на Православный мир, открыл Матушкино досье и стал читать все подряд.

«Родилась Матушка в семействе почтенных мещан Супостата Гавриловича Гандрапуры и Гаврилы Багауевны Ландыш. Ее рождение пришлось на день памяти праведной Сусанны. Отец и мать отроковицы были глубоко верующими людьми, бежавшими от зверств большевизма на Огненную Землю, где уже проживало много русских, а также отчасти русских.

С юных лет Сусанна была воспитана в страхе Божием, любила уединение и больше всего заботилась о том, чтобы побольше сделать добра бедным и убогим огнеземельцам. Но убогие и бедные отказывались от помощи, как бы предугадывая будущее величие и могущество Сусанны. Чувствуя позывы к христианскому деланию, она перестала мыться, стричь ногти и, едва выучившись писать, обратилась к опытному астрологу, дабы он определил ее жизненный путь. И он определил его, предсказав Матушке неслыханные подвиги и способность исцелять окружающих одним своим дыханием.

Так Матушка начала монашескую жизнь под новым именем Препедигна, что означает в переводе с латинского «весьма достойная». Несмотря на свое инославное имя, Матушка сразу и бесповоротно осознала ущербность западного христианства и пагубность латинского пути для чистых православных душ. В это же время Папа Римский посетил Огненную Землю, рассчитывая на хороший экуменический прием. Конечно, сразу по прибытии он нанес визит Матушке и, громко вскричав: «Благословите, Матушка!», принялся лобызать ее туфлю. Она же, изрядно подумав, достойно ответила: «Бог благословит, но при условии, что Вы, Ваше латинянское Святейшество, избавитесь от еретических воззрений второй степени».

После этого знаменательного события Матушку наградили всем, чем только можно, и отправили сначала в Северную Америку, а затем в отдельно взятый монастырь, со всех сторон окруженный католическими миссиями.

О скромности Матушки, в назидание всем, нужно сказать особо и подробно. Она сама открывает себе двери, сама надевает рясу, сама на компьютере проверяет месяцеслов очередного церковного календаря и многое другое. Ей не готовят специальных и изысканных блюд, так как по своей непритязательности она питается той же пищей, что и последняя послушница. Доступность и неприхотливость Матушки довольно непривычны и лишь подчеркивают святой образ ее жизни и несовершенство окружающих.

За короткий срок она стала известной на всех континентах подвижницей, собирая пожертвования на нужды монастырского арсенала. Посейчас она популярна своей активностью и целенаправленностью, и когда новые боголюбцы знакомятся с нею, то начинают сразу и стремительно оказывать помощь в ее богоугодной деятельности. Многие из прежних жертвователей, такие, например, как приснопамятные доктор Менгеле, Дювалье, Франко, уже скончались, другие добровольно продолжают посылать свои кровные копейки в отдельно взятый монастырь.

Трудно быть матерью для сестер и паломников, но у игуменьи Препедигны огромное сердце, и она достойно обеспечивает духовное процветание святой обители».

К досье были приложены черно-белые и цветные фотографии, богато иллюстрирующие житие Матушки.

ГЛАВА XV

Как достопочтенный архиерей стал насильником, вором и беглым каторжником.

Другие все в дом, а этот родной монастырь ограбил! — вопила Матушка, размахивая камилавкой. — Не потерплю расточителей монастырского добра! Завтра же назначу нового архиерея!..

— Долой архиерея Моисея! — слаженно скандировали сестры. — Да здравствует Матушка!

— Какие-то перемены, — прокомментировал Синокрот, выглядывая из укрытия. — В чем там дело, Вася?..

А дело было вот в чем.

Ночью внезапно скончалась бывшая фрейлина предпоследней русской царицы, а утром, вскрыв ее тюфяк, Матушка не обнаружила денег. Ни золотых царских червонцев, ни долларов, ни даже фунтов стерлингов не оказалось в тюфяке усопшей, что, по глубокому убеждению игуменьи, было полностью исключено. Тогда Матушка простучала стены кельи и разобрала пол, но тщетны были ее усилия. Ни в тумбочке, ни в аптечном ящике, ни в дымоходе, ни в священных книгах денег, на которые Препедигна собиралась приобрести участок земли в Швейцарии, не нашлось. В других высокоразвитых странах у Матушки уже были куплены участки и размещены ракеты класса «земля-воздух», а вот со Швейцарией пока ничего не выходило.

— Кого здесь видели последним? — свирепо спросила игуменья.

— Архиерея Моисея, — не моргнув глазом, согрешила против истины сестра Добротолюбина, которая давно уже облюбовала епископскую панагию. Такой, изукрашенной изумрудами, в ее коллекции еще не было.

И началось!

Приступив к обыску в архиерейских покоях, Матушка велела ему раздеться.

— Сам раздевайся, Владыко, — кричала Матушка, — а иначе тебя, подлеца и сволочь, сестры живо разденут!

— Я буду жаловаться! — сопротивлялся архиерей Моисей. — Да я вас к Причастию не допущу!..

— Эй, девки, — щелкнула пальцами Матушка, — приступайте!

Сестры не только раздели архиерея донага, но и сфотографировали его, бегущего, дабы было что предъявить начальству, если Моисей действительно вздумает жаловаться. Архиерея вытолкали вон, захлопнули за ним ворота, а вещи его поделили между собой.

И побрел растерзанный страстотерпец прочь, а Матушка села писать на него донос, в котором фигурировали такие определения, как насильник, вор и беглый каторжник. Увеличенные фотографии голого архиерея в тот же день были размножены и разосланы во все средства массовой информации.

ГЛАВА XVI

О том, как выяснить, где место бедного человека, которому захотелось от мира уйти.

Когда-то и я нес юношеский вздор, когда-то и я повторял за другими то, чего повторять не стоило. А теперь я задумался, теперь я специалист по плачам, и жанр мой — жалоба одинокого турка, оглашающего воплями кладбище.

В жизни не сочинял иеремиад, в жизни не имел претензий… Но вот узнал, что игуменья — звание пожизненное, и начал сетовать, вздыхать и писать ламентацию, которую конечно же каждый сочтет за пасквиль. Обязательно нарекут меня пасквилянтом, чтобы вымазать дегтем и обвалять в перьях. И напрасно я буду оправдываться, защищая мой турецкий жанр. Кто прислушается к вымазанному дегтем и обваленному в перьях? Лучше бы я занимался созданием некрологов. С какой легкостью я находил бы трепетные общие слова об усопших, перечисляя их не существовавшие добродетели. Так нет же! Люди с внезапным телосложением бросились срывать с меня очки и топтать их ногами. При чем здесь очки?.. И почему сразу все драться лезут?.. И сестра Крокодила, выщипывающая брови; и сестра Соломония, чешущая спину о косяки; и сестра Портупея, у которой в припадке гнева из ушей валит дым; и сестра Елея, отбивающая чечетку; и сестра Чародея, занимающаяся сглазом и гаданием на внутренностях монастырских животных; и сестра Мавра, собирающая скальпы иноверцев; и сестра Индульгенция, привыкшая материться на всех языках мира…

И все они, включая тех, кого я не перечислил, все требовали, чтобы я не считал себя умнее.

— Ишь, какой мистер Смарт выискался! — говорили они и выхватывали из-под меня стул.

Даже к свечному ящику я прислониться не мог, потому что это был личный ящик сестры Проформы.

— Не считай себя умнее других и пошел вон отсюда! — скрипела зубами сестра Проформа, обнимая свечной ящик.

И другие сестры поделили между собой не только скамейки, стулья, иконы, коврики, священников, но и стены поделили, не разрешая возле их стен останавливаться.

Сестра Цезаропапина, отбивая земные поклоны, прокусила мне пятку, а это значит, что я опять, посчитав себя умнее, стал сдуру в неположенном месте.

Где же мое место?.. Где место бедного человека, которому захотелось уйти от мира?.. Бог знает, где мое место. И вот стою я, выброшенный на паперть, и хорошо мне на паперти. Никто меня не толкает, никто не лягает, не кусает никто. Никто не отвлекает меня от Бога, следовательно, здесь мое место. Хотя, кажется, Матушка меня и отсюда скоро погонит.

— Гоните его, — прикажет Матушка, — с нашей паперти! Будет тут всякая дурная кровь нашу паперть осквернять!..

И бросятся сестры, ломая предплечья, гнать меня. Бросятся они меня убивать. Но я не побегу, а буду твердо стоять на дрожащих ногах и считать себя умнее, повторяя умную молитву.

— Господи помилуй! Господи помилуй! Господи помилуй! — стану твердить я, не думая о том, кто и каким способом меня убьет.

А дальше что-нибудь да случится. Бог знает, что произойдет, но произойдет обязательно. Не может не произойти.

ГЛАВА XVII

О беседах с жизнью о жизни (из записной книжки писателя, которую украла у сестры Вулканиды сестра Портупея).

Имел я опыты в стихах, имел в прозе, а теперь вот в жизни имею, хотя лично мне такой опыт не нужен. Не нужны мне знания, полученные в отдельно взятом монастыре отдельно взятой страны, где не только опыт, но и жизнь тебе вроде бы ни к чему. Ведь к чему тебе жизнь, которая обезображена до того, что ее и жизнью нельзя назвать? Не жизнь это вовсе, а надругательство. Посыплю голову пеплом и начну стенать.

— Посмотри, до чего ты меня довела, — скажу я такой жизни и стану перечислять все свои обиды, загибая пальцы рук и ног. — Да разве кто-нибудь так жил?..

— Жили и похуже, — усмехнется жизнь, — а вообще-то все зависит от приспосабливаемости. Уметь жить — значит уметь приспосабливаться.

Нет, приспосабливаться я не намерен. Не намерен я приспосабливаться ни к отдельно взятому монастырю, ни ко всем прочим монастырям, а собираюсь продолжать поиски неприспособленных людей.

— Надо встретиться с собственным страхом, чтобы с ним разминуться, — скажут мне те неприспособленные, и я соглашусь с их опытом.

Вот больше всего на свете боялся я кладбищ. Я боялся кладбищ до тех пор, пока Матушка не поселила меня на одном из них. И теперь я не боюсь Матушки, не боюсь сестер, а хожу себе мысленно по разным дорогам, провожая глазами птиц, летящих крестом.

Когда-нибудь и моя душа взлетит и прокричит, уносимая птичьим ветром:

— Смерть — это тот же страх! Страх, с которым надо разминуться!..

И может быть, кто-то услышит ее. Услышит и перестанет бояться.

ГЛАВА XVIII

О том, как Матушка легко заговор раскрыла.

Не могу молчать! — сказал я Синокроту и замолчал. Упорно замолчал, уставившись на море крестов.

Только что здесь, на моем кладбище, побывала игуменья Препедигна. Только что она привела меня сюда с паперти, по пути сообщив, что давно уже знает, где находится Синокрот.

— У меня, — сообщила Матушка, — все монастырские помещения наисовременнейшими прослушивающими устройствами оборудованы. Так что не оправдывайся, Василий, твой жидомасонский заговор раскрыт.

— Какой заговор?..

— Заговор с целью опорочить меня, Матушку Земли Огненной, в глазах мировой общественности. Лучше добром скажи, кем подослан…

— Да никем я не подослан, я сам пришел с Синокротом.

— Такие сами не приходят, — убежденно ответствовала Матушка, — таких враги подсылают. Впрочем, всем врагам откликнется их ауканье.

— В таком случае нам, наверное, лучше уйти, — произнес я, стараясь, чтобы в голосе моем прозвучал металл.

— А уж это мне решать, что лучше и кому! — взвизгнула игуменья Препедигна. — И потом, как у нас говорится, дальше едешь, тише будешь. Так что садись писать монастырскую летопись, а твой слабоумный дружок пусть займется транспарантами.

И она протянула Синокроту тексты, которые гласили: «Достойно встретим начало Великого поста», «Ударным трудом отметим Вознесение Господне» и «Матушка — наш рулевой!»

ГЛАВА XIX

О диагнозах и угрозах жизни (из записной книжки писателя, которую украла у сестры Вулканиды сестра Портупея).

Знание и жизнь, хочу сказать я вам, вещи несовместимые. Знание, может, и хочет жить, а вот жизнь никакого знания не хочет. И только ты представишь себе, что достаточно хорошо знаешь людей, чтобы жить среди них, как жизнь покажет тебе кукиш. И с таким удовольствием она это сделает, что тебе останется покончить счеты со всяким знанием. Так что среди людей жить нельзя, не говоря уже об общении с ними. К чему приводит это общение? К судорогам приводит. К судорогам в коре головного мозга.

А врач-невропатолог уверяет, что в голове ничего нет, следовательно, и судорог быть не может. Нет, таким образом, у меня коры головного мозга, нет судорог, больной головы нет! А вот невропатолог, неискренний, как таракан, есть. Врач, порожденный такой жизнью. Или другой пример.

Подхожу я давеча к игуменье Препедигне, чтобы объясниться в очередной последний раз, а она отмахивается и говорит:

— Мне, — говорит, — некогда! Деньги, с таким трудом вырванные у добрых самаритян, приходится с утра до вечера считать. Вот уже кровавые мозоли на ладонях, а ты под ногами путаешься…

И сестра Добротолюбина тут же требует с меня плату за мой склеп.

— Нечего, — кричит, — кладбище даром занимать! Гони money, а иначе убью!..

И щекочет меня ножом.

— Оставь! — умоляет ее сестра Вулканида, молитвенно складывая руки. — Дай мне его на мушку взять. Пусть петляет зайцем между крестов, пока я прицеливаться буду!..

— Да ну вас! — возмущается сестра Портупея. — Лучше его раздеть и голой задницей в муравейник посадить!..

— Бросить в котел с кипящей водой! — хрипит сестра Проформа.

— Кастрировать! — перебивает ее сестра Иродиада.

— Снять скальп!..

Короче, возникла необходимость меня уничтожить, чтобы мокрого места не осталось. А разве мог я предполагать, какая жизнь меня ожидает?.. Разве такое знание было в моей голове?..

Да у меня уже не только в коре головного мозга, у меня в душе судороги! В той самой бессмертной душе, которая есть у каждого. Есть даже у того, кто ничего не знает о душевных муках.

ГЛАВА XX

Как началась священная война и как Матушка вселяла боевой дух в военнослужащих ООН.

Жил я среди разных народов, и каждый из этих народов уверял меня в том, что он бедный.

— О чуваши, мой бедный народ, — слышал я.

— О китайцы, мой бедный народ, — слышал я.

— О армяне, мой бедный народ, — слышал я.

— О евреи, мой бедный народ, — слышал я.

— О индейцы, мой бедный народ, — слышал я.

— Гей, славяне, мой бедный народ, — слышал я.

— О арийцы, мой бедный народ, — слышал я.

— О лапландцы, мой бедный народ, — слышал я.

— О арабы, мой бедный народ, — слышал я.

— О шумеры, мой бедный народ, — слышал я.

Таким образом, все народы жаловались на свою бедность, а я их жалел. То один народ я жалел, то другой, потому что всех одновременно жалеть очень трудно. Тем более что жалость к одному народу забирает столько сил и здоровья, что на другой народ уже ничего не остается.

И решил я стать, в конце концов, бездомным космополитом, чтобы никого не жалеть, если всех сразу жалеть не получается. Стал я им или не стал, не мне судить, но каково было мое изумление, когда Матушка, выступая по монастырскому радио, заявила:

— О сестрицы, мой бедный народ!

Сделав такое заявление, Матушка трубно высморкалась и сообщила, что отдельно взятая страна объявила войну отдельно взятому монастырю.

— Она, эта страна, имела наглость, — ораторствовала Матушка, — послать ноту протеста в ООН с жалобами на нашу подрывную деятельность, которая якобы мешает мирному процессу. А так как членами организации так называемых наций являются враждебные нам державы, поскольку все до одной державы относятся к нам враждебно, то весь мир идет на нас неслыханной войной. Но мы как минировали подходы к монастырю, так и будем минировать, — это наше святое право, а что касается отпора агрессорам, то я уже разослала призывы о всеобщей мобилизации, и скоро сотни тысяч добровольцев прибудут в монастырь, чтобы сражаться на нашей стороне и под нашими хоругвями.

Затем выступил старец Нил.

— Дьявол — отец лжи, — сказал, шамкая, старец, — но и у нас есть кое-какое оружие…

Так началась священная война. Началась она с сигнальных огней на колокольне и с плаката «Матушка-мать зовет!», на котором игуменья Препедигна, грозно насупив брови, благословляла на ратный подвиг единоверцев.

И потянулись на сигнальные огни герои минувших войн, тени забытых предков и колдуны России, чтобы отстаивать дорогие им идеалы. И для всех Матушка находила оружие и нужные слова.

Между тем отдельно взятая страна пригласила корпус ООН для сохранения мира в регионе, и сотни «голубых касок», вооружившись биноклями, принялись осторожно наблюдать за монастырем.

ГЛАВА XXI

О жертвах священной войны и о том, чего нельзя есть православному человеку.

Теперь мы с Синокротом не торчали на кладбище, а вращались в массе народа. Что касается массы, то она, как обычно, была темная, а что касается народа, то бедный народ был готов немедленно расправиться с другими бедными народами.

И запомнилась мне женщина, бросившая ради священной войны дом, мужа, детей, любимую собаку Динго и работу главного редактора какой-то энциклопедии.

— Что работа, — говорила женщина, стоя в гуще народа, — что дом, что дети?.. Собаку вот жалко. Я ее, доченьку мою, невестушку, сученьку-собаченьку на четыре недели вперед крабами накормила, свежей водой напоила, а сердце болит, а душа не на месте. Успею ли вернуться к девочке моей?..

И еще эта женщина говорила, что, как только узнала о мобилизации, так сразу и пошла, прислушавшись к внутреннему голосу, через вражеские села и города.

— Ну, доложу я вам, — говорила она, — много чего я видала, а такой святой Матушки не встречала никогда. И таких святых сестер не встречала. И такого святого монастыря не встречала. И не мешайте мне находиться здесь. Пришла и буду находиться!..

И ужас, сколько еще эта женщина говорила, пока не подорвалась на мине.

И запомнился мне также рыжий колдун Валентин, торговавший святой водой из Лурдского источника и образками с изображением Феликса Дзержинского. Он все жаловался, что ему зомби проходу не дают:

— Куда не сунешься, всюду зомби. Вот шел я по кладбищу к вам и встретил зомби. А зомби этими управляют наши недоброжелатели, и управляют они ими во вред нам. Оживляют они наших православных мертвецов и руководят ими на расстоянии. И если мы не поторопимся собрать всю благодать и всю святость, уничтожат они нас. И не только уничтожат, но и поглумятся. Поглумятся над верой нашей святой, так как они глумлецы по натуре. Еретики они. Ведь теперь даже ребенку в глаза нельзя посмотреть, зомби из его глаз зыркает. Вот и хожу, не поднимая очей…

Но и он погиб под гусеницами танка, подорвавшегося на мине.

— Скоро весь монастырь взлетит на воздух, — мрачно изрек Синокрот.

И он был, конечно, прав.

Среди все прибывающих и уже прибывших, среди рывших окопы, траншеи и ходы сообщения, среди строивших доты и блиндажи, были и представители Огненной Земли.

— Матушка наша совсем святой заделалась! — восклицали они с гордостью за игуменью Препедигну.

А Матушка, сидя у всех на виду, сосредоточенно трудилась над разрывными пулями «дум-дум», украшая их при помощи напильника православными крестами.

И все умилялись, а больше всех отец Савва. И умилялся он до тех пор, пока в монастырь не приехали две его бывшие жены, которые, несмотря на приказание, не привезли давно ожидаемого им подсолнечного масла. И уязвленный отец Савва стал бурно выступать против употребления подсолнечного масла кем бы то ни было.

— Некоторые как нажрутся масла постного, так на глазах в скотов превращаются. И несет от них этим маслом за версту, — утверждал отец Савва, отказываясь отпускать грехи любителям елея. — Только тот силен в вере православной, кто не употребляет этого развратного, этого богомерзкого, этого сатанинского подсолнечного масла. Волосы им мажьте, сапоги им смазывайте, а внутрь ни-ни!..

Проповеди отца Саввы имели такой невероятный успех, что Матушка присвоила ему ученую степень доктора богословия. Теперь отец Савва, полностью освобожденный от воинской повинности, сидел в келье на лавке и писал фундаментальный труд под названием «Чего нельзя есть человеку, который крестился в православную веру, чтобы не превратиться в животное».

«В середок, как и в пяток, — писал отец Савва, — лучше не есть и не пить, но если уж приспичит, хотя лучше не пить и не есть, то можно между десятью и одиннадцатью часами похлебать киселя, а между четырьмя и пятью часами пожевать кусочек хлеба, который ни в коем случае нельзя макать в подсолнечное масло. Правильнее будет употребить стакан молока, пепси-колы, вина, спирта, но подсолнечного масла вовнутрь ни-ни…»

— Прости меня, друг Синокрот, — поделился я с лучшим другом, — нет больше сил все это видеть и слышать. Пойду-ка я лучше поищу место, где собака зарыта.

— Вперед, Вася! — подбодрил меня он.

Вздохнув, я взял кладбищенский заступ и в очередной раз отправился на поиски смысла жизни.

ГЛАВА XXII

Как я создавал шум и удивлялся положению вещей.

Ходил я со своим заступом и всюду рыл, но так и не нашел ничего хорошего. В конце концов устал я подрывать устои общества, отбросил заступ и взмолился:

— Устал я жить на этом свете, Господи! Возьми меня на тот…

Но Бог не внял моей мольбе, и я, сильно сокрушаясь, стал ударять себе то по правой, то по левой стороне груди. Делал я так потому, что забыл, с какой стороны находится сердце. Я вообще все забыл, а помнил только, что Бог не хочет взять меня к Себе. И нашло на меня такое отчаяние, что я принялся убивать себя заступом. И захлестала из меня кровь, и все Понтии Пилаты умыли руки. Все Понтии Пилаты, ставшие Матушками, умыли руки и легли спать, а я пополз, теряя сознание и оставляя за собой кровавый след бойца.

Я полз, волоча заступ и создавая шум, к Богу. И так много шума я создавал, что монастырь переполошился и, переполошившись, открыл огонь. Кто мог, тот стрелял, а кто не мог, швырял гранаты. Потом зарокотали танки, и я окончательно потерял сознание.

А когда очнулся, то увидел Синокрота.

— Самое интересное пропустил, — сказал Синокрот, перевязывая мои раны своей последней рубашкой.

— Тихо как, — пробормотал я, с трудом двигая нижней челюстью.

— А никого, кроме нас, нет, — охотно объяснил Синокрот. — Сестра Мавра, видно, перестаралась, вот монастырь и взлетел на воздух.

— Вместе с Матушкой? — спросил я.

— Нет, эта собака успела вылететь на Огненную Землю, — ответил Синокрот.

Я приподнялся и не увидел ни монастыря, ни стен вокруг монастыря, ни верхней дороги, ни нижней дороги, ни пейзажа после битвы..

— Останемся здесь жить, — ворковал Синокрот, — а там и другие присоединятся.

— Нет, мы здесь не останемся! — прохрипел я содрогаясь.

ГЛАВА XXIII

Как я прощался с Матушкой.

Я тоже ближних искал! Я тоже хотел быть разбужен чем-нибудь феноменальным! А теперь вот занят тем, что пишу письмо Матушке. Пишу я больше для очистки совести, потому как догадываюсь, что никакого ответа Матушка не напишет, а пришлет мне пластиковую бомбу заказной бандеролью. Не может Матушка не подложить мне пластиковой бомбы, раз это ее излюбленное занятие. Так что я даже распечатывать бандероль не стану, а найду безлюдное место, какой-нибудь rest-room, и обезврежу ее. И там же, на месте, напишу Матушке письмо.

«Дорогая Матушка! — напишу я. — Ваша диверсия не удалась. Я понимаю, как сильно вы будете сокрушаться (по себе знаю), но ничего поделать не могу. Не могу ничем помочь в данной ситуации и в сложившихся не в вашу пользу обстоятельствах. Не гневайтесь, Матушка, а постарайтесь меня понять. Вот вы, к примеру, вооружаетесь, а я разоружаюсь. И если я вас не убедил, то все равно не шлите больше по почте пластиковых бомб, а то, не дай Бог, взорвутся, так и не дойдя до адресата. И пироги с сухофруктами, пропитанные ядом кураре, передавать мне не стоит. Я хоть и язвенник, но к регулярному потреблению яда настолько привык, что никакого вреда он причинить мне не может. Так что, Матушка, как говорил один иезуито-католический поэт: „Пора заканчивать. Пора!“

Но если читатель пожалеет меня, поскольку я терпеть не могу писать писем, то он найдет способ сообщить Матушке, что я подорвался на мине и, как мне кажется, уже с того света печатаю летопись отдельно взятого монастыря…

Прощай, Матушка, и…


Май 1996 года,

Восточный Иерусалим

УДОСТОВЕРЕНИЕ ЛИЧНОСТИ

По прибытии в эту страну Скобкину дали заполнить другую форму. В необходимой графе он вписал «католик».

«Нью-Йорктаймс» (The New York Times), 25 ноября 1996

Единственная причина неприятностей Скобкина в том, что он не врал.

«Интернэшнлгеральдтрибьюн» (International Herald Tribune), 26 ноября 1996

…Скобкин написал в иммиграционной форме «католик». С этого момента начались его проблемы.

«Ауэрсандэйвизитор» (Our Sunday Visitor), 16 марта 1997

Идеи приходят, идеи уходят, а ты остаешься. Если начнешь доверять идеям, станешь идеотом. Вот выросла одна идея-фикус, Синокрот посадил, называется «напиши роман». Листья лакированные, жесткие, усмешка у них недобрая. Синокрот ходит вокруг, тряпочкой протирает, любуется. «Хороша, — говорит, — идея, лучше не придумаешь, посему сажаю я тебя, Вася, на цепь короткую, будешь роман писать — о жизни…»

Если и буду, сказал я ему, то со сквозным сюжетом: где хочу, там войду, а куда входить не хочу, оттуда выйду. Понятно?!!

Теперь начинаю сквозить прозой и стихами в этом повествовании путем выветривания собственной породы.

ГРАФА 1

И увидел я, что и здание суда, и улицы перед зданием запружены народом. Что пространство, место и время до предела заполнены народом. Что все буквально кишит народом, без которого ничего никогда не обходится.

И подумал я: если все стало сплошным народом, так чего еще ждать?

И вспомнил я, что чаша народного гнева давно уже переполнена; хорошая греческая чаша с голыми атлетами, азартно бегущими друг за другом по ее краю. Я бы еще что-нибудь вспомнил, но пришел в себя от громких криков.

— Скобкин, Скобкин! — кричали все.

СТИХИ IN CAMERA[5]

Однажды летом, на черноморском

курорте, я познакомился с

ближневосточным террористом.

Он, как и я, отдыхал. Или,

как и я, делал вид, что отдыхает.

Итак, мы были похожи

своим неумением отдыхать и

нравиться окружающим.

Многие годы спустя, в

Иерусалиме, в церкви св. Петра

он опустился рядом со мной

на колени. Не знаю,

был ли он католиком, но знаю,

что он, как и я, не имел никакого

гражданства. И еще я знаю,

что он, не имея гражданства,

не придавал этому значения.

Мы опять были похожи,

оставаясь людьми. Людьми

без определенного места жительства.

Поэтому я не удивился, когда предложил

он мне прочитать

подобие лекций

для таких, как и он,

людей. Стояла зима,

стояло неподходящее

время, и я ответил ему, что

попробую что-нибудь

написать неподходящее.

Неподходящее для того,

чтобы убивать.

ГРАФА 2

Что за идиотские тесты подсовывали мне в тюрьме, на какие только гнусные вопросы я не отвечал. Ну что я мог ответить, например, на вопрос: «Испытываешь ли ты половое влечение к жене и детям нашего премьер-министра?»

Почему бы вам ни спросить: сыт ли я, обут ли, одет?.. Наоборот, при одном моем появлении все сразу начинают говорить: «Это полностью исключено!» Я еще ничего попросить не успел, а вы уже исключаете меня из рядов челобитчиков.

Да я и не стал бы ничего просить у вас, несчастных, больных всевозможными психическими расстройствами. Знаете, сколько у вас фобий? Больше двухсот. А у меня одна пара обуви на все случаи жизни и одни трусы на те же случаи. Раз в день я стираю трусы и хожу, завернувшись в полотенце, пока они сохнут. Зато мне не нужна корзина для грязного белья. Вам она необходима, а мне нет. Я вообще давно отказался от всего того, что нужно вам. В том числе и от удостоверения личности.

СТИХИ IN CAMERA

СТРАТЕГИЯ

Чтобы увидеть

будущее,

оторви взгляд

от почвы.

Под ногами

руины,

осколки стекла,

какие-то

кости —

все бывшее,

неудачно прожившее.

Под ногами

почва,

на которой

следует

стоять твердо.

Твердо стоять,

чтобы

не умереть

от страха.

ГРАФА 3

Даже кусты имеют постоянную прописку, даже птицы временную, а Богу негде было голову приклонить. Христос и посейчас стучит в ваши сердца, а вы не открываете Ему Ваши сердца — хорошо укрепленные крепости, откуда вы ведете прицельный огонь.

Почему они не мягкие и не кроткие, ваши сердца?..


СТИХИ IN CAMERA

УСТРОЙСТВО ТАЙНИКОВ

Орфей снова

спускается в ад,

все глубже

и глубже

спускается в ад,

но не находит

даже тени

Эвридики.

Он не знает,

что его опередили

другие террористы,

и даже тени

Эвридики

не осталось после

взрыва самодельной

бомбы,

изготовленной в пригороде

Москвы.

ГРАФА 4

Итак, двенадцать человек, страдающие от различных фобий, должны были решить, быть мне или не быть, хотя раньше обо мне никакого представления не имели. Зато, имея смутное представление о кострах инквизиции, страстно желали объявить меня главным иезуито-католиком и показательно сжечь.

Иезуитофобия была присуща всем без исключения заседателям, не говоря уже о судье, прокуроре и адвокате.

Адвокат, впрочем, сначала упомянул о том, что я не могу нести ответственность за темное средневековье, но улюлюканье и свист заставили его разгладить свою жеваную речь.

— Я отказываюсь, — на одном дыхании сказал он, — защищать этого поджигателя и душегуба, этого инквизитора и, как очень верно отметил господин прокурор, эту сомнительную личность без удостоверения личности, этого зверя в облике человека, этого предателя и подонка, эту сволочь и эту гадину, эту мразь и грязь, этого мракобеса и религиозного фанатика, этого извращенного ублюдка!.. Я отказываюсь его защищать во имя безопасности на дорогах страны и во всех ее проявлениях… Во имя всего святого, что нам предположительно известно, я плюю в его бесстыжие глаза!

Адвокат закончил речь и плюнул.


СТИХИ IN CAMERA

ТЕОРИЯ ВЕРБОВКИ

Сукины дети

рождаются

с камнем за пазухой

и швыряют его

всю свою жизнь.

Дети

сукиных детей

рождаются

с гранатой за пазухой,

чтобы все разорвать

на куски

и оставить потомкам

потроха,

еще дымящиеся потроха

сукиных детей.

ГРАФА 5

Я всегда боялся тех, кто декларировал: «Наше дело правое!» Следовательно, у меня декстрофобия — страх перед всем, что находится по правую сторону сознания. Страх перед тем, кто считает себя всегда и во всем правым.

Я же чувствую себя правым только тогда, когда на вопрос, заданный в свое время Христом, отвечаю, как ответил апостол Петр.

— Кто, по-твоему, Я? — спросил Христос.

— Ты Сын Бога Живого.

И я подумал, глядя на присяжных заседателей: «С Богом ничего зря не бывает, а без Бога все зря».

Все они были тяжело и неизлечимо больны пантофобией, испытывая страх перед абсолютно всем.


СТИХИ IN CAMERA

ВООРУЖЕНИЕ ПРОТИВНИКА

Прежде в окне

была форточка,

чтобы просовывать голову

и узнавать у проходящих

ангелов,

какой нынче

час, день, год, век от

Рождества Христова.

Прежде на балкон

вела дверь,

и через комнату

проплывали

кучевые и перистые

облака.

Прежде еще

на лестничных площадках

встречались пророки.

Изредка встречались

пророки.

А теперь победил

здравый смысл.

Окончательно победил

здравый смысл,

обратная сторона

которого

слишком хорошо

известна.

ГРАФА 6

Одно дело любоваться Бородинской панорамой, а другое — участвовать в битве при Фермопилах. Одно дело сопереживать кому-то, а другое, согласитесь, самому оказаться в камере смертников.

Где марши протеста, где манифестации, где на худой конец письма в мою защиту, подписанные от имени миллионов?

А ведь когда-то знал я автора одного такого письма. Одного-единственного письма протеста. Только я забыл, против чего и кого он протестовал. Автора письма по фамилии Соковыжимайло помню, а куда он исчез, опубликовав свой плод вдохновения во всех прогрессивных газетах и журналах, не знаю. Главное, что исчез он вовремя, а вот я припозднился и, плюс ко всему, стал совершать непростительные поступки. Не примкнул я к правоверным, не объявил себя родным или двоюродным сыном Ирода, не стал членом Общества Защиты Дракона, а остался Скобкиным.

«Да как посмел этот, так называемый, „святой“ Георгий убить нашего обожаемого дракона? — переживает драконье общество. — Чем ему наш героический дракон мешал? У дракона имелись свои традиции, своя самобытная культура, свои понятия, наконец. Он, если хотите знать, был санитаром леса. А наглый палестинский выскочка посмел его убить без всякого суда. Это вот Скобкина надо пригвоздить к позорному столбу за все его мерзкие деяния!»

Вот меня и судят за то, что я, Скобкин, избежавший правоверия, не пожалел дракона. А мой издатель, от которого я не скрыл ни одного своего псевдонима и ни одного родимого пятна, делает вид, что дела у меня идут превосходно.

— Как это чудесно для твоей биографии, — говорит он, — что тебя несправедливо осудят и живьем сожгут. Просто блеск! Фантастика!

Действительно, фантастика. Особенно для тех, кто предпочитает этот жанр всем остальным.


СТИХИ IN CAMERA

АГЕНТУРНОЕ ОБЕСПЕЧЕНИЕ

Вечно что-то

колет уродством,

ранит занозой уродства

несчастный глаз

или слух.

Чтобы стать Г.,

надо не видеть.

Чтобы стать Б.,

надо не слышать.

Всего того,

что видно и слышно

снаружи.

ГРАФА 7

Погода была, как траурный поезд Ильича или, если вам так больше нравится, Линкольна. Итак, погода была, как траурный поезд Линокльна, а настроение и того гаже. Собачья погода соответствовала собачьему настроению, под влиянием которого хочется выть до тех пор, пока до окружающего сладкозвучного мира хоть что-нибудь дойдет. Даже при полном понимании, что ни до кого ничего не дойдет, все равно хотелось выть. И я выл:


СТИХИ IN CAMERA

Не бери огонь голыми руками,

не заглядывай в колодцы без дна,

не стучи медным кольцом в наглухо

закрытые души. Не делай ничего этого,

и ты не станешь…

Не садись в последнюю минуту на поезд,

отбывающий в неизвестном направлении,

не падай с облаков, не читай между строк,

и ты не станешь…

Не ищи ветра в поле, вчерашнего дня

на белых дорогах своего воображения,

красоты в сточных канавах,

и ты не станешь…

Не плыви против течения, не узнавай

в тайне веры, в нищете любви,

и ты никогда не станешь…

подсудимым.

ГРАФА 8

Я, римский католик, стою перед могучей силой синедриона, стою перед множеством множеств, стою перед судом, требующим лишить меня очень полезного удостоверения личности и сжечь на костре по причине отсутствия этого документа.

О, воображение обывателя, столько раз бросавшего меня в костер!..

Пламя гудит, оркестр наяривает национальный гимн, народ выпивает и закусывает, прокурор дожевывает обвинительную речь, а я, вместо того чтобы получить литературную премию, корчусь в огне.

— Поделом ему, римскому католику, иезуиту проклятому, хитрому латинянину! — вопят все, налегая на питье и закуски.

А ведь Великий пост на дворе, дорогие мои братья и сестры, а ведь нельзя! И вообще есть надо деликатно, не чавкая. Тем более что пища эта хоть и дармовая, но недоброкачественная… И вообще мне вас жаль, несмотря на то что вы о жалости понятия не имеете.

Выдавили вы из себя всю жалость и выбросили на помойку, хотя Антон Чехович рекомендовал выдавливать из себя раба. По капле в день. Но вот, выдавив жалость, вы остались рабами. А рабам не дано увидеть небо в алмазах.


СТИХИ IN CAMERA

МАСКИРОВКА

Медуза Горгона

в черных зеркальных очках

польского производства,

ослепшая, бредет

после известного теракта,

опираясь на плечо

профессора Гарвардского

университета.

Змеи слабо шипят

на ее

голове,

ставшей мифом и шаром

земным.

Миф — это то,

что в соленой воде

обжигает крапивой.

В холодной морской воде

беспомощные прикосновения

бывшего ужаса,

совершенно жалкого

перед всем,

что не миф.

ГРАФА 9

Когда прокурор кончил обвинительную речь, я спросил его:

— А что скажете в свое оправдание?


СТИХИ IN CAMERA

ВЫЯВЛЕНИЕ СЛЕЖКИ (Начало)

I

Человек рушится,

рушится…

Человек рушится

до тех пор,

пока не падает

на колени.

Что же остается

башне,

наблюдающей

за ним?

ГРАФА 10

Сознание мое разорвано. А чего вы хотели? Его рвали на части и фурии, и валькирии; его преследовала конница Буденного; его с детства пугал Бабай Кунанбаев; на него плевали матушки и батюшки… И стало мне казаться, что живу я, не приходя в сознание; не имея никаких прав ни на разум, ни на сон разума, ни на чувства, ни на личное мнение, ни на удостоверение личности.

— Побеги и откажись от своего католичества, — предлагали мне, — а мы тебе удостоверение дадим. Вот оно, выписанное по всем правилам, уже ждет в сейфе…

Так меня искушали. Так мучили мое сознание, подсознательно надеющееся на чудо. Оно, сознание, прямо зубами скрипело, когда вместо чуда ему подсовывали ненавистную действительность. И все функции этой действительности сводились к тем действиям: хватать, рвать, уничтожать. Сначала сознание, а потом и все остальное. Не правда ли, знакомый почерк?..

Но есть еще и римский почерк! Взволнованный почерк моего письма в Рим. Там, в Риме, неподалеку от Папы Римского, живет один святой отец, изгоняющий бесов. Ему я и пишу, вспоминая подробности своей жизни, с надеждой на помощь в нелегкой борьбе с действительностью.


СТИХИ IN CAMERA

ВЫЯВЛЕНИЕ СЛЕЖКИ (Продолжение)

II

Поэзия ушла

из поэзии,

ночует под башней,

которая вот-вот

упадет. Как-то

это связано:

поэзия и башня,

башня и человек,

от которого ушла

поэзия.

ГРАФА 11

И если все шведские академики вылезут вон из кожи, чтобы выдать мне премию за совокупность ненапечатанных опусов, я все равно ее не получу. Я не смогу ее получить, поскольку у меня нет удостоверения личности.

Другие получат мою премию, у которых удостоверение личности есть. И имеется оно у них, поскольку они скрыли факт своего вероисповедания. Следовательно, вера не является для них фактом.

Я отказываюсь верить в факты, за которыми не стоит Христос. Я по-прежнему считаю личностью только того, кто не отказался от Бога.

Да и о каком удостоверении может идти речь, когда я в присутственных местах, до смерти пугая правоверных, издаю время от времени страшный иезуитский клич: «Слава Иисусу Христу!»

Эти правоверные свидетели, эти бесстрашные борцы за собственные права всегда боялись остаться наедине с распятым Христом. И будут бояться…

А я, Господи, боясь предать Тебя, преклоняю колени. Поступить иначе значило бы поступить как Иуда Искариот. И таким образом получить вожделенное удостоверение предателя.

— Кто ты? — спросил Господь Искариота. — Кто ты, назвавшийся Моим учеником?..

— Я твой предатель, Боже, — ответил Искариот и повесился.

Узнавший про себя все, он сам себя выносить больше не захотел.


СТИХИ IN CAMERA

ВЫЯВЛЕНИЕ СЛЕЖКИ (Окончание)

III

Можно сказать, что башня не выдержала взгляда неба.

Можно сказать, что человек предпочел смотреть себе

под ноги.

Можно сказать, что от поэзии ничего не осталось,

кроме башни и человека.

Можно ничего не говорить, считая, что башни,

человека и поэзии не существует.

ГРАФА 12

Площадь требовала своего жанра, окутываясь плотной площадной руганью. Все ругали, конечно, иезуитов, и только мой лучший друг Синокрот укромно молился и анализировал ситуацию. И еще Синокрот давал священную клятву.

— Клянусь, Вася, — шептал мой лучший друг, — я соберу весь твой пепел до последней пригоршни. Весь твой классический пепел будет стучать в моем сердце. Я не дам развеять его по ветру!..

Я, собственно, не сомневался, что так оно и будет, — за свой пепел я был спокоен, но меня волновало другое. Меня сильно тревожила огнедышащая ненависть масс к благородной деятельности иезуитов, продолжающих обращать в подлинную веру толпы язычников и еретиков. А подлинная вера, согласно моим показаниям в суде, это вера во Христа. И если вы во Христа еще не верите или впали в ересь, то на вас просто не нашлось иезуита. Впрочем, как он к вам, этот «проклятый и коварный» иезуит подберется, если вы его гоните и запрещаете? Сами плетете интриги против иезуитов и их же объявляете хитрыми! Да некогда им хитрыми быть, поскольку они всю жизнь учатся и пытаются научить других. Всю жизнь они следуют Христу и любят Христа, спасенные во имя Его.

Вы вот думаете, что все, кроме вас, порочны. Вы вот считаете, что человек, а конкретно Василий Скобкин, помойная яма. Вы вот полагаетесь только на свои законы и авторитеты. А для иезуитов единственный закон — Иисус Христос! И любой человек для них, в том числе и вы, и Василий Скобкин, образ и подобие Божие. Вы, конечно, вправе, в порыве общественного мнения, иезуитов запретить или уничтожить, как уже сделали это двести лет назад, но что изменится? Иезуиты все равно вернутся, так как сие угодно Богу.

Но вы плевать на это хотите и торчите на площади, вечно торчите на площади, проклиная иезуитов вместе со мной. И каков результат? Результат таков, что я перестаю писать в настоящем времени, уповая на то, что таким образом оно быстрее закончится и станет прошедшим. И вы, оставленные мною в прошедшем времени, никакою отношения к светлому иезуитскому будущему иметь не будете.


СТИХИ IN CAMERA

УЧЕБНЫЕ БОИ

Кусочек свинца —

чрезвычайно понятная

вещь.

Понятнее

человеческой жизни.

ГРАФА 13

О ком только, сидя в тюрьме, не вспомнишь, чего не представишь себе! Какими только внезапными догадками не поперхнешься, какие ситуации не прояснятся! О, лучше бы они не прояснялись, эти ситуации, а оставались непонятными до конца моей трагической жизни. Противоестественного конца моей жизни, до которого, чувствую, немного осталось.

А меня еще в католической холодности обвиняют! Я, конечно, не пирог с яйцами, чтобы теплым быть, но ведь, положим, меня никто по-матерински же укутывал, чтобы я текло сохранял. Но каждый, хотя это и представляется невозможным, старался сожрать меня со всеми яйцами и потрохами. И мне приходилось, как тому Колобку из русский сказки, безапелляционно уходить.

Ах, что за прелесть эти сказки! То тебя отправляют неизвестно куда и зачем, то в печь сажают, то обувают в железные испанские сапожки, то подносят брагу, которая течет по усам, а в рот не попадает… Ну, дайте, в конце концов, хоть глоток браги спокойно выпить!.. Не дают, сукины дети, даже в день собственной смерти не дают!

А жизнь, чем наша жизнь сказок не прелестнее? То тебя гонят и в хвост и в гриву, то судят судом истории!.. Прокурор вон набросал проект моего смертного приговора на бланке с собственным анализом мочи., полученным им во время судебного заседания. Я понимаю, что у него в моче сахар обнаружили, но, может, это ошибка? Может, ему, перед тем как мне смертный приговор выносить, следовало бы сдать свежую мочу на повторный анализ?.. А судья! Судья у меня женщина с песьей толовой. То ли она чересчур увлеклась искусством Древнего Египта, то ли обменялась частью тела с какой-то собакой. И теперь какая-то собака бегает по залу суда с толовой судьи, а судья, нацепив парик на собачью голову и брызгая слюной, беспрерывно лает.

И весь этот процесс века так меня тяготит, что хочется встать и уйти. Уйти куда глаза глядят, где процессов не ведут и где мои грехи наверняка объявят простительными. А где мои грехи объявят простительными? Только в Раю. Следовательно, Рай — место католическое. Но вновь, пребывая всеми своими чувствами в Раю, я тяжело возвращаюсь к действительности и сотрясаюсь от изощренных пыток, придуманных судейско-прокурорской командой.

На этот раз меня, к примеру, засунули головой в кипящий самовар. А когда довели степень кипения воды до предела, задали очередной вопрос:

— Ваша национальность?..

— По национальности я католик, — ответил я, не моргнув глазом.

А что еще я мот ответить, когда оно так и есть? Что еще я мог сказать моим мучителям и заплечных дел мастерам? И очень правильно я их обескуражил, потому что на нервной почве они весь кипяток из самовара вылакали и перенесли заседание на следующий день. А меня отконвоировали в камеру и заперли на все засовы, чтобы я продолжал размышлять и о прелести сказок, и о прелести жизни.


СТИХИ IN CAMERA

СПОСОБЫ СВЯЗИ

Вот

действительность

выносят ногами вперед

санитары в грязных халатах.

Вот

она возвращается

из реанимации

в халате, снятом

с одного из двух

санитаров.

С прошлого или

настоящего,

без надежды

на будущее.

ГРАФА 14

— Не делай другому того, чего не желаешь себе, — много раз повторил прокурор синедриона, призывая присяжных заседателей поскорее со мною кончать.

Так со мной и покончили, объявив никчемным мое существование и лишив удостоверения личности. Удостоверения, подтверждающего, что я личность. Следовательно, я не личность. Другие, которые личности, получат премии и организуют премии имени своих личностей.

Но вот ведь какой расклад: с одной стороны — другие, все сделавшие для того, чтобы мне было во всем отказано, а с другой — Бог. Все сделал для меня Бог, приведя за руку в Свою Церковь. В Церковь, где раб становится свободным. Настолько свободным, что у него невозможно отнять веру.


СТИХИ IN CAMERA

РЕКОМЕНДАЦИИ ОБЩЕГО ПОРЯДКА

Кривое нужно сделать

прямым.

Только и всего,

одна

задача —

приготовить прямые

пути для самих

себя.

ГРАФА 15

Я сидел, склонившись над тюремным столом, и проникновенно наблюдал за жизнью, бьющей ключом в капле воды. В капле, оставленной надзирателем, каждое утро наливавшего мне кипятка из медного чайника. Я добавил в каплю не выпитый чай, превратив ее тем самым в лужицу, и жизнь закипела в ней с удвоенной силой. Теперь великое множество микроорганизмов, все эти амебы, инфузории-туфельки и хламидомонады не только беспрерывно питались и размножались, шевелили ресничками и передвигались туда-сюда, но и ощущали себя народом. Великим народом великой и нерушимой державы, только что избравшим президента и учредившим правительство. Одновременно был создан конгресс или парламент — я, право, не разобрался из-за страшного возбуждения, царившего в лужице. Неистового возбуждения, вызванного речью президента, получившего высшую премию Лужи то ли от конгресса, то ли от парламента, то ли от Союза луженых глоток.

— Я отдаю всю мою премию, — гремел президент, — до последней взвешенной частицы, моему любимейшему народу. Весь потусторонний мир, затаив дыхание, следит за жизнью нашей великой державы…

Я тоже затаил дыхание.

— Так не обманем ожиданий наших друзей и врагов и немедленно учредим Институт свободы и справедливости…

Тут же полицейские инфузории в черных беретах и оранжевых туфельках стали хватать и тащить в тюрьмы равнодушных к всеобщему ликованию амеб, хламидомонад и инфузорий без туфелек; тут же заработала судебная машина; тут же начались массовые казни… И все это продолжалось бы вечно, если бы не жара в камере. Пока я переживал увиденное и сопоставлял с известными мне режимами, лужица испарилась.

Вот что случилось с каплей воды, случайно упавшей с крышки медного чайника. Никогда не чищенного, заросшего накипью тюремного чайника, который следовало выкинуть еще сто лет назад.


СТИХИ IN CAMERA

ОРИЕНТИРОВАНИЕ НА МЕСТНОСТИ

С запада на восток,

с севера на юг,

с юго-запада на северо-восток

и

с востоко-севера на западо-юг

идем, идем, идем

и видим, если можем,

на вересковой пустоши,

на меловом холме,

в тени Шекспира,

в тумане снега и дождя

готическтие,

в высшей степени английские

соборы,

размахивающие шпилями.

Разнообразные соборы

XII,

XV,

XVI

веков.

Обрушиваются с неба

водопадами

или

устремляются к небу

кострами,

деревьями,

волнами,

птицами.

Но без людей. Без

людей, которые

отказались

возноситься.

ГРАФА 16

И еще я хочу сказать вам, что реальная жизнь — это место и время, откуда нет выхода. И действие всегда одно и то же. Короче, торжество классицизма! Ведь переезжая из города Х в город У, вы попадаете в ту же замкнутую унылость, в ту же бесконечную серость. В унылость и серость ада, концентрические круги которого мало чем отличаются друг от друга. Там, например, празднуют День открытых дверей, а здесь — День закрытых дверей. Вот и вся разница, от которой легче не становится. Там ты заходил, и дверь за тобой закрывалась, а здесь ты никак выйти не можешь. И там и здесь основателям-классицистам было важно лишь одно: они хотели, чтобы ты никогда не мог выйти или зайти, дабы в результате этих нехитрых действий узнать о том, что Господь тебя любит. Настолько любит, что Сам, будучи недолго среди нас на Земле, отказался от удостоверения личности. Отказался, чтобы испытать нас на прочность веры.


СТИХИ IN CAMERA

ОБНАРУЖЕНИЕ ВАЖНЫХ ОБЪЕКТОВ

Оглянувшись, увидела

тень.

Узнала Вергилия,

протягивающего мне

«Путеводитель по аду».

Начала читать,

различая

жилые массивы К.,

кварталы И…

Там было много

знакомых имен,

так сказать,

авангард,

по-прежнему работающий

в жанре некролога.

«У нас, как у вас», —

белым по черному

кричал авангард

на правах рекламного объявления.

А в одном

артистическом кафе

предлагали дежурное блюдо:

квадратные яйца,

символизирующие

любовь.

ГРАФА 17

А я говорю, что, выдирая друг другу ноги, вы далеко не уйдете. Даже народ, скачущий на одной ноге (а я знаю такой), никуда не доскакался и теперь судорожно навязывает себя мировой общественности. Что же о вас говорить? Нечего о вас говорить, а писать и подавно.

Я понимаю, что придумать ничего оригинальнее вы не сможете и не захотите, иначе ваш мир рухнет. Исчезнет ваш мир, и некому будет ездить к родному погосту подправлять оградки и наслаждаться скользкими кубиками винегрета. Да, не скоро еще ваши традиции пожрут вас самих вместе с винегретом, оградками и прочими мелкими удовольствиями, которым так и не найдено названия ни в современном языке, ни в современной философской мысли.

Бросьте вы свои традиции, пусть их другие традиции хоронят! Оставьте вы свою закуску в стеклянной баночке у могилы Неизвестного солдата! Перестаньте выкалывать вилками глаза соседям, а используйте их по назначению! И забудьте, умоляю вас, забудьте о Папе Римском и о целибате католических священников! Ведь у вас Папы нет, вы все без Папы выросли, так что вам до целибата? Я знаю, что без Папы вам плохо, что даже вы, отрывая друг другу всевозможные части тела, хотите иметь духовного предводителя — «иерархический символ духовного принципа, парящий превыше всех других мирских принципов». Но где там!

Вы снова впадаете в бессильную ярость и, грязно обсуждая целибат, продолжаете меня пытать.


СТИХИ IN CAMERA

ИЗУЧЕНИЕ ИНОСТРАННЫХ ЯЗЫКОВ

Наша вера

суть безверие:

мы верим в то,

что Бога нет.

«Нет Бога», —

говорим мы друг

другу уверенно,

как будто

Он Сам

сказал нам об этом.

Сказал и ушел

в монастырь.

ГРАФА 18

ПРЫЖКИ СО СРЕДНИХ ВЫСОТ

— Но! — раздаются голоса… уже раздались голоса… повсюду слышны голоса… поднимаются голоса…

Против кого поднимаются эти гневные голоса?.. Известно, против кого. Очень хорошо известно, что голоса поднимаются против меня — предателя, дегенерата и убийцы, если так можно выразиться. Хотя, если я кого убил за свою нелегкую жизнь, так только пару тараканов и мух. Несколько вредных насекомых…

А почему, собственно, я должен оправдываться? Разве я расстегивал перед вами ширинку, разве делал нескромные предложения? Чего вы хотите от меня, чего добиваетесь? Вы что, апостолы, чтобы судить? Вам что ли Бог оставил Свой мир?! Свой мир Христос оставил Своим людям, а вы к их числу не относитесь. Я-то, слава Богу, с числами вообще не связан, и мысли мои, свободные от чисел, не стали бы обращаться к вам… Но жизнь, как говорится заставила.

А теперь, раз жизнь заставила, я вам все скажу.


СТИХИ IN CAMERA

ПРЫЖКИ СО СРЕДНИХ ВЫСОТ

Парашют раскрывается

коллекционной

набоковской бабочкой.

В принципе,

тот же шелк,

подкладка пальто, пиджака

русского бомбометателя.

Сверху, ничего,

кроме земли,

никогда ничего,

кроме земли.

На другое просто

не обращает внимания,

камень,

рассыпавшийся от удара

типографским набором.

Все мы в прах обратимся.

ГРАФА 19

Долги покрывают мой путь, как павшие воины поле битвы. И некому их сосчитать, мои долги.

Слушайте, счастливые жители континентов, благополучные граждане полуденных стран о пути русского литератора, на котором было столько препятствий, сколько слов вы можете обнаружить в ваших изумительно составленных словарях. Слушайте мою непереводимую речь, мой вопль одиночки из одиночной камеры, мою песнь песней, мое вопросительно-восклицательное повествование, мою русскую готику, мои замыслы и умыслы. Да и, наконец, мою попытку сохранить под пытками веру, надежду и любовь.

Безусловно, я должен был отрезать уши своим врагам, поскольку эти уши не внимали тому, что слышали. Я должен был отрезать уши, впитывающие только лесть, бесплодные уши, уши моих врагов. А еще я должен был выколоть им глаза, вырвать языки… О, особенно языки, эти смертельные жала столпов общества. Я должен был это сделать! За что?.. Хотя бы за фантастические измышления обо мне!

Но нет, ни одному процветающему чудовищу я не отрезал голову, чтобы скормить ее крокодилам, ни одного благоухающего монстра не лишил спокойствия. Я, конечно, иногда жалею об этом, но ничего не могу поделать со своей верой.

Бог, верится мне, решит все за меня. Христос, верится мне, отделит зерна от плевел. А посему, верю и надеюсь, нет у меня никаких долгов перед врагами, а есть долг перед Богом. Один только долг перед Господом, Который запретил нам ненавидеть и мстить. Который не велел нам уподобляться бесам.


СТИХИ IN CAMERA

РЕКОМЕНДАЦИИ ОБЩЕГО ПОРЯДКА

Научись читать

между строк.

Научись читать бабочку

между строк

неба,

дабы понять,

что понять

не в силах.

ГРАФА 20

Все вокруг говорят, что человек я неправильный и что от всех неправильностей морда у меня кувырком. А какой ей быть прикажете, если собственные персонажи тебя пытают, ведут допрос и смотрят пронзительными дырками? От этих страшных дырок все решения всех верховных судов, все татаро-монгольское иго выступило внезапно на моей физиономии, отчего она и пошла вприсядку. А у вас бы не пошла, если бы каждый объявлял, что он по состоянию здоровья не может делать добро?

Уверяю вас, что пошла бы, очень даже пошла, если бы вы задумались о природе Добра и Зла.


СТИХИ IN CAMERA

РАЗВЕДКА

Во время

войны

по-прежнему

летают ласточки,

цветет сирень,

идет

снег или дождь,

иногда

светит солнце,

рождаются и умирают,

в кафе подают

черный кофе

в крохотных

белых

чашечках,

молятся Богу,

кормят бездомных

кошек,

собак,

читают

Евангелие

по системе

Брайля,

теряют ключи

и находят…

Во время

шестьсот

шестьдесят шестой

мировой

войны.

ГРАФА 21

— Начнем, — сказал умирающий, — начнем умирать…

А больше он ничего не сказал, занятый трудным делом умирания, при котором не до разговоров. Пришло время отдать свою душу Богу. Отдать, между прочим, так, чтобы Бог ее еще взял, а не отправил от Себя куда подальше. Не отправил туда, где душе человека, отвернувшегося от Бога, находиться невыносимо. Нестерпимо человеческой душе находиться в аду. Можно сказать, ад ей противопоказан. Противопоказан потому, что в его обустройстве Бог не принимал никакого участия. Поэтому в аду дико, поэтому в аду жутко, поэтому в аду одиноко. Почти как в жизни, только еще хуже. Даже намного хуже, поскольку при жизни никогда не поздно обратиться к Богу.

Обращение к Христу и значит спасение от ада…

Так почему вы всегда готовы выступать на стороне обвинения? Почему, спрашиваю я вас?..

Ни на один вопрос не получил я от вас ответа, но теперь, приготовившись умирать, уже не нуждаюсь в них. И, продолжая умирать, произношу лишь время от времени:

— Прости и помилуй Господи Иисусе Христе!


СТИХИ IN CAMERA

МИНИРОВАНИЕ

Удаляются все,

кроме Господа

Иисуса Христа.

Все удаляются

на безопасное

расстояние.

Отходят так далеко,

как только могут

отойти.

Уходят от Бога,

чтобы Он снова

нес

Свой Крест

по безлюдной дороге.

ГРАФА 22

Я, помнится, сначала только деньги под ногами искал. Это уже потом я стал высматривать смысл жизни. И что же я высмотрел? Что нашел? Какой смысл мог обнаружиться в вялотекущих процессах бытия?..

Кстати, от этих процессов глаза мои стали подергиваться мраком неизвестности. Но я все реже и реже выжимал из себя слезу. А ведь если бы я продолжал, как другие, истекать слезами, то вполне мог сойти за голландский сыр и эмигрировать в Швейцарию. Там, в Швейцарии, не было бы ни судебного разбирательства, ни невменяемой толпы, скачущей вокруг смысла моей жизни, а был бы только сыр в слезливом масле и вид на Женевское озеро, где по долгой традиции катались на лодках русские революционеры.

О, почему они не свершили все свои замыслы в Швейцарии? Почему в Швейцарии они не раздули мировой пожар? Видно, решили, что отдых есть отдых, а работу следует делать дома.

А я вот решил, что отдыхать стану лишь тогда, когда избавлюсь от мрака неизвестности. И только я принял такое исключительное решение, только перестал искать деньги под ногами, как новые революционеры и их революционный трибунал потребовали от меня жертвы, — моей собственной жизни…

Но как бы они не посягали на мою жизнь, до смысла им все равно не добраться. И знаете почему? Потому что смысл, он вечен… И только Бог знает, что это такое.


СТИХИ IN CAMERA

ТАКТИКА

Никогда не оглядывайся

назад.

Там, сзади,

война

столетняя и тысячелетняя —

любая.

Не оглядывайся назад.

Там смерть

прикидывается

Мнемозиной.

Там человек

бьется в беспамятстве

за свое право

называться

смертным.

ГРАФА 23

Когда я просил слова, мне давали честное слово, что когда-нибудь слово дадут. Меня клятвенно заверяли, что это случится, если я, наконец, буду хорошо себя вести и перестану помышлять о побеге. А представители разных народов и народностей, по обыкновению, шли бесконечной чередой, чтобы осудить меня и лишить последнего слова. Моего последнего слова в защиту Церкви.

Ах, если бы я перечислил вам все их обвинения, у вас бы сразу крыша поехала, а некоторые из вас, не умея чинить крыши, обязательно дали бы дуба. Что касается меня, то я к насилию привык. Сколько раз, например, меня засовывали в смирительную рубашку, чтобы стереть с моего лба крест Пепельной среды. Но и в смирительной рубашке я просил Бога только о том, чтобы Он не оставил меня. И Бог не дал мне сойти с ума, когда все на это очень надеялись.

— Счеты, счеты! — кричали все, затыкая мне рот кляпом из свежих газет и журналов.

Доброжелателей, как известно, всюду хватает, но когда они собираются в гильдию, то это уже чересчур.

Да, больше всего меня угнетали кривляющиеся доброжелатели, которым всегда есть что сказать о Католической Церкви. И они говорили… Говорили, лучась улыбками, о тайных пороках алтарных мальчиков и о собственных мгновениях любви, прерванных колокольным звоном; о вероломстве испанского трона и звериной хитрости итальянских епископов; о Варфоломеевской ночи и всех прочих ночах; о Папе Римском и снова о Папе Римском. Они сомневались в чудесах Господних и гневно осуждали Непорочное Зачатие.

И я, почти уже со всем смирившийся, ощутил такое сердцебиение и такое головокружение, такой прилив дурной католической крови, что проглотил кляп и, подавляя тошноту, успел все-таки сказать последнее слово:

— Оставьте моего Бога и мою Церковь в покое!


СТИХИ IN CAMERA

ШИФРОВКА

И теперь, как прежде,

тоже

надо приходить, уходить,

полоскать рот,

чистить уши,

ждать, что тебя

вычислят,

тоже

ждать, что тебя отпустят,

впустят, дадут выйти на связь,

тоже

подвергаться риску быть

понятным,

надевать очки

со стеклами,

через которые не различить

врага и многое

другое.

Я и теперь

проводник теней,

неуловимых ощущений,

мимолетностей,

я и теперь

связной между этим и

тем светом,

завербовавшими меня

с момента рождения,

впрочем,

как и других…

(Далее зашифровано.)

ГРАФА 24

И была ночь. Была мрачная, беззвездная ночь, когда я начал молиться архангелу Михаилу. И молился я так:

— Святой архангел Михаил, славнейший Предводитель небесного воинства, защити меня от всех темных сил и их лукавства! А Сатану и его приспешников низвергни в ад, дабы они не могли смущать душу мою. Аминь.

И было утро, готовящееся стать ненастным днем, последним днем моей жизни, когда я увидел одну-единственную звезду на небе. Но что это была за звезда! Господи, что это была за звезда!.. Она мигала как маяк, и я пошел по сырой от слез тропе к моей звезде из тюремной камеры. Я шел по тропе, ведущей на Небо, задыхаясь и падая. А когда дошел, когда оказался на Небе и взглянул вниз, то увидел в зале суда своего ангела-хранителя, с улыбкой выслушивающего смертный приговор Василию Скобкину.

— Разве все кончено? — спросил я его сверху.

А он, продолжая улыбаться, ответил:

— Мертвое уже не может быть проблемой.

Май 1997

ПРОКОФЬЕВ

музыкальное повествование в 14 опусах


Памяти утерянных романов

«Шостакович», «Могучая кучка» и «Кристоф Виллибалъд Глюк»


PETER AND THE WOLF, OP.67

Это была даже не тень, а нечто само собой не разумеющееся. Итак, это была тень нечто. И стал я делать вид, что оно, это нечто, меня не касалось, поскольку я ничего не видел, хотя смутно ощущал краем сознания. Тогда тень нечто, в ответ на мои уловки, принялась сгущаться и вырисовываться… Чтобы не лицезреть, во что превращается мой кошмар, я воззвал к запасной части сознания, сильно надеясь, что оно не так слабоумно, как его близнец, плавающий в облаках и тучах. Но все было бесполезно. Запасное сознание отправило меня в ночную Москву двадцатилетней давности и обслюнявило воспоминанием об абсолютно лысом композиторе Прокофьеве в тяжелом кожаном пальто, зачем-то протирающим вдохновенной десницей мемориальную доску на доме, где он когда-то жил, трудился и умер. Снег падал на его мраморную голову и не таял. Я еще тогда подумал, что лысые не заплетают косичек… А потом он вошел во мрак подворотни и растворился среди переживших его музыковедов.

Какие неотложные дела у него к ним остались? Что за любовь двигала им — к трем апельсинам или к Пете, родственнику Ивана-царевича?

И заскакал Петя на Сером Волке по географии моей страны, разбрасывая налево и направо африканские апельсины, пока не столкнулся со мной, стоящим на обочине жизни наедине с собственным сознанием.


SUMMER DAY SUITE, OP. 65A

В Озверятник я попал не по собственному желанию, а по необходимости. Посудите сами: мне уже было почти за сорок, а меня все не печатали и заставляли жить там, куда даже Макар не часто наведывался со своими телятами. Жил я там, жил, а потом один столичный составитель генеалогических древ посовещался со своим спиритом и сказал мне следующее:

— Езжай, Вася, к озвереям, они тебя напечатают.

Так я попал туда, куда не ступала нога честного человека. Печатать там меня, конечно, никто не стал, поскольку в Озверятнике еще не изобрели печатного станка. В Озверятнике даже колеса еще не изобрели, поэтому я, притворившись Эйнштейном, изобрел его заново. А затем я так долго ходил с проектом колеса по различным инстанциям, что на меня десять раз плюнули и, вконец озверев, стерли все мои данные из памяти всеозверятниковского компьютера.

Теперь меня нет, но иногда я думаю, что нет Озверятника с озвереями. Еще я иногда думаю, что нет ни меня, ни озвереев, но есть антиозвереи. И со всем этим надо считаться. Только кому с этим считаться? Кому считаться со мной, если весь мир занят восхвалением необыкновенных способностей озвереев?

Так что я миру не жалуюсь, а жалуюсь тому свету, где, по слухам, озвереев практически нет. И тихие мои жалобы уносит вездесущий Макар, чтобы было над чем смеяться телятам на другом краю Ойкумены.


THE UGLY DUCKLING, OP. 18

Некто в плаще Просперо прошел мимо меня, задрапировав всю свою неопределенность. «Кто ты, доктор Зорге?» — хотел спросить я, но не спросил, так как доктора все равно никогда правды не говорят. Не страдают изуверы правдивостью, и весь тут сказ, а если вы мне не верите, сами узнавайте о своих болезнях у коновалов. Пусть они вам ставят диагнозы, а я посмотрю, как вы с этими приговорами дальше жить будете, если будете жить вообще. Хорошо еще, если каждый счастливый калека сам уйдет из лечебницы, опираясь на костыли. Но поскольку вы не калека, то никуда не уйдете ни от доктора Зорге, ни от собственной судьбы. Собственной судьбы, нахлобучивающей на вас колпак с бубенчиками. А может, это однозвучно звенящие бубенцы? Все может быть, когда в простирающемся вокруг возникает вдруг, гремя бубенцами. Возникает, чтобы вы сами себе поставили правильный диагноз и, если сможете, излечились от неопределенности, говоря только «да, да» или «нет, нет» на вопрос судьбы:

— Что, еще не время вынимать камни из почек?


FIVE PIECES, OP. 52

1

Одним дорого одно, другим другое. С этим согласятся все. Особенно те, кому ничего не дорого.

— Ух как нам нужна вода! — разорялись духовные лидеры перед очередной группой эмигрантов, прибывших в Озверятник. — А потому в унитазах, в целях экономии, воду спускайте только в случае экстренных дел! Кроме того, не менее трех раз в день молитесь о ниспослании озвереям дождя.

И тут же все начали плясать перед лидерами, как царь Давид перед ковчегом, умоляя безоблачное небо прослезиться дождем.

«Пусть всегда будет солнце», — пошутил я тогда некстати и моментально почувствовал, что этого мне не простят никогда. Ни нынешнее поколение, ни следующее, ни поколение, которое появится десять поколений спустя. Потому что здесь прощать не принято.

— Вот, — говорят теперь озверей, — был тут один, так он против самого дорогого, самого священного поднял голос! С этих пор, — сетуют, — пусты резервуары, построенные пращурами. С этих пор, — восклицают, — дождь, который так нам нужен, не шел в требуемых количествах! Ни разу не шел дождь необходимого качества, потому что ему, этому пришлецу, было дорого солнце. Понимаете, что это значит? А если понимаете, то передайте своим детям, благодаря кому мы остались без воды.

А я ведь только повторил строчку популярной песни, за которую Тамара Миансарова получила когда-то в Сопоте главный приз. И все с Тамарой соглашались, скандируя: «Пусть всегда будет солнце!». Тогда всем хотелось тепла, а теперь каждый требует дождя и не спускает за собой воду. А некоторые озвереи вернулись к старым привычкам и ходят до ветру. И унитазы у них такие чистые, что в них они разрешают готовить национальные блюда все прибывающим и прибывающим эмигрантам.


2

Теперь каждый болван знает, что достаточно человеку надавить на какую-нибудь его потаенную китайскую точку, и вот он уже продукт распада. Неудивительно, что оставшиеся в живых смертельно перепуганные люди мечутся туда-сюда, мысленно отсидев в лагерях строго режима как минимум десять лет. И если ты миролюбиво говоришь, что их уже никто никуда сослать не может, то они только крутят пальцем у виска и вышевеливают губами что-то невразумительное вроде: «Все исчезает, озвереи остаются».

Наконец душа моя от горькой обиды и незаслуженного недоверия перекувыркнулась, екнула и понеслась со скоростью души. Но только я успел сказать своей икающей душе «Так держать!», только успел взглянуть на свою плоть, еще недавно болтавшуюся по гостиничному номеру скумбрией в томате и вдруг распростертую на полу в неэстетичной позе окончательного трупа, как был остановлен невидимой силой и водворен обратно…

«Бывают и у меня такие блаженные минуты, когда я не соображаю, где я и кто я», — сказал я сам себе, поднимаясь с пола. Я был бесконечно и безусловно рад, что остался с душой. Просто счастлив был, что остался с душой на месте. И пусть имущество мое, за время недолгого отсутствия, вынесли из гостиничного номера насмерть перепуганные люди, мысленно пережившие катастрофу, я все равно был счастлив.


3

Для меня переход границы самое заурядное дело; я ее почти каждый день перехожу. Осознанно я стал заниматься этим тогда, когда понял, что на стороне тех, кто эту границу определил, сила. Такая сила, которая весь мир силой заставила признать, что эта граница необходима. Само собой, я тут же принялся выражать несогласие, полагая, что по ту сторону границы тоже кто-то живет. Живет, правда, плохо, но тем не менее существует. И если не тыкать дулом автомата ему в нос, если его не обыскивать и не обзывать нехорошими словами, то он в восторге. А иногда даже на седьмом небе, потому как на его стороне почти никого нет. Так что я всецело с ним, поскольку сам небольшая величина и птица невысокого полета. А может, я с ним потому, что на противной стороне очень несправедливые силы сосредоточены. Страшные, можно сказать, силы… А это нечестно.

Одним, выходит, все, а другим ничего. Одним, получается, гуманитарная помощь в виде оружия, а другим шиш. Раз ты Пиковая дама, то тебе и карты в руки. А другие пусть сходят с ума, не имея никакой возможности в эти карты заглянуть и хоть раз в жизни выиграть. Грязная это игра, я на нее не согласен! А раз я не согласен, то вынужден переходить границу почти каждый день. И хотя меня неоднократно ставили к стенке, но пока еще в расход не пустили, перепоручив это дело интеллектуалам из специальных мест. Из тех самых мест, где осуществляется вечное желание Каина считать себя лучше Авеля.


4

Передо мной джоттообразно проносились ангелы с разноцветными крыльями, в которых пел воздух, пел ветер, пели цикады.

Я смотрел на их небесные профили, размышляя о своих корнях. Наверно, мне было больно, и боль, доходя до корней волос, превращала плоть в чугун и свинец. Я стал чугунной болванкой, стал свинцовым петухом, клюнувшим самого себя в висок…

— Не надо, — сказал трепещущий ангел, — вспоминать о чугуне, свинце и очень тяжелых элементах таблицы Менделеева. Так ты никогда не оторвешься от почвы!

— А о чем мне вспоминать? — спросил я, но ангел уже тянул меня за собой в верхнюю бездну.

Горчичным листком оторвался я от ветки родимой и поплыл неизвестно куда. Теперь я был весел, теперь я был горд, теперь я уважал себя за то, что ни разу не пытался выброситься из окна своей оранжереи. И прочих способов самоубийства я не искал, так что по рекам сплавляли другую мыслящую древесину. А меня не сплавляли. И когда человеко-сплавщики все-таки стучались в мою дверь, я говорил им:

— О, настройте меня, как царь Давид настраивал свою арфу, и я спою вам.

И я пел им, например, о том, что пришла зима с ее мускулистой погодой. И я пел им о геноциде картофеля в кишлаках и аулах. И о том, что на престол взошел новый правитель Тошнотвор I, я им тоже пел.

А пьяные сплавщики, стоя за дверью, охотно подпевали мне яблочными голосами, а потом писали трезвые рапорты в канцелярию Тошнотвора. Потому что, как уже замечено, у всех пьяных, в известных нам странах, удивительно трезвый взгляд на вещи.


5

Я все территории на свете считаю оккупированными. Я твердо так считаю. Зато со мной никто не считается, постоянно выбивая почву у меня из-под ног. Так выбивают зубы и вышибают мозги прикладом автомата; так тебя гонят с собственного клочка бумаги. Клочка, политого твоим потом и твоими слезами.

Вот я купил у жизни сюжет, заложил фундамент, воздвиг стены, выложил крышу красной черепицей и только-только принялся вставлять витражи в рамы своего скомканного повествования, как мою территорию оккупировали озвереи, объявив меня подлым любителем красоты. И тут же, у меня на глазах, вырвали с корнем все розы и георгины.

Мои розы!.. Мои георгины!..

«Пусть земля горит под вашими ногами, проклятые оккупанты!» — хотелось сказать или даже закричать мне, но я этого не сделал. И Герострата, который поджег рейхстаг, не одобрил. Мне достаточно знания, что Бог Сам Огонь. Мне достаточно знания, что зло не вечно. Пусть оккупируют территории, пусть разбивают вдребезги витражи, главное, что Божие Царство оккупировать нельзя.

— Вася, — спросил меня Господь Иисус Христос, — получил ли ты Мое сообщение?

— Получил, Господи! — воскликнул я. — Сияющая Твоя записка упала мне на грудь, когда я стоял на пропускном пункте…

— И ты перестал плакать и жалеть о потерянном времени?

— Перестал, Господи.

— Вот и правильно, Вася. Никогда не жалей о времени, потому что оно всегда последнее. Это говорю тебе Я, Господь твой…

Когда-то у меня было знание, что бабочек гладить нельзя. Когда-то я знал, что бабочка умирает, когда остается без пыльцы. Но сейчас я гладил упавшую с неба бабочку, как свой собственный листок бумаги, скомканный оккупантами, а она сияла мне в ответ, даже и не думая умирать. И на ее лазурных крыльях все отчетливее и определеннее проступали очертания тайной территории Небесного Царства.


TOCCATA, OP. 11

Со временем, когда ситуация из дальневосточной превратилась в ближневосточную, я решил открыть второй фронт. «Это как второе дыхание», — подумал я. Нет, я еще не был бездыханным трупом, я еще давал отпор тошнотворцам и их неограниченному контингенту, меня еще вдохновляли блеск и нищета партизанок и партизан, но второе дыхание уже со свистом и клекотом рвалось наружу. Особенно сильно оно рвалось при виде лояльных богдыханов, ведущих свой род от Каина.

— Знай наших, — сказал Каин, убивая Авеля, и я открыл второй фронт.

Конечно, я был разбит наголову, уничтожен и осужден мировой общественностью.

— На что вам, собственно, жаловаться? Какие у вас проблемы? — интересовалась общественность, с удовлетворением наблюдая, как мне заливают в глотку свинец, отрывают уши и выкалывают глаза.

А я и не думал жаловаться, а даже с выколотыми глазами следил за мировой общественностью, представляющей из себя мужчину бальзаковского возраста, воняющего не переставая.

Вот так я дописался до «Человеческой комедии», а прочее уже значения не имело. Не имело уже значения, потому что ситуация из ближневосточной снова превратилась в дальневосточную, и театр военных действий пришлось закрыть на ремонт.


PIANO CONCERTO № 2 IN G MINOR, OP. 16

Когда птица всплеснула крылами, было уже поздно что-либо отменять. И что я мог отменить в своей жизни, кроме птицы? Я мог только заговорить зубы действительности. Да так заговорить, чтобы она раз и навсегда заткнулась и убралась восвояси, унося и свои висячие зады Семирамиды, и глазки, широко распахнутые для адюльтера, и голос, выносить который я не в силах. Но чего я боюсь? Я ведь боюсь только того, что голос ее у меня все равно где-нибудь под мышкой останется. Действительности, допустим, нет, а дурной голос визжит себе из-под правой мышки, требуя немедленно оплатить все счета на много лет вперед, а после этого съехать с квартиры на ближайшее кладбище. На то самое кладбище, где уже в который раз мертвецы объявляют забастовку в связи с тем, что новых покойников хоронят вдали от них, за кладбищенской оградой, не давая им между собой приятно общаться.

Меня, значит, тоже на кладбище не отправят, потому что я, во-первых, не хочу лежать в мешке из-под мусора, а во-вторых, вообще не хочу разлагаться. Пусть разлагается тот, кто согласен на это, а я, как несогласный, чаю воскресения из мертвых и жизни будущего века. С этими чаяниями, как вы понимаете, людоедскую веру действительности исповедовать не станешь. Той действительности, которую зовут Закидай Закидоновна. Что в таких случаях говорится? В таких случаях говорится, что покойник был прекрасным человеком. А что прекрасного в Закидай Закидоновне? Ведь она так часто доходит до исступления, что постоянно бьется головой о стены. От этих побитий у нее уже лоб медным стал, а ей все мало. У нее, можно сказать, мозоль на лбу, а она все колотится. И до того она поднаторела в этом занятии, что все ее извилины уже извиваются в висячих задах Семирамиды, а в собственной голове ни одной. И ничего не изменится, даже если она когда-нибудь решится подняться с четверенек и взять в свои лохматые лапы какое-нибудь орудие производства.

Мои соотечественники, например, прекрасно владеют буквально всеми орудиями производства, особенно топором. А все потому, что у них головы заспиртованы и все извилины в полном порядке. Гулять по этим извилинам сплошное удовольствие, поскольку в этих самых извилинах царит восхитительная чистота образов и немыслимая красота мыслей.

И любой Кащей, увидев тебя, уверенно фланирующего с яйцом и иголкой по его извилинам, начинает шевелить своими пьяными мозгами и просить только об одном, чтобы иголку, перед тем как протыкать ею яйцо, прокалили на огне для дезинфекции.

И вот разводится огонь, птица всплескивает крылами, и Кащей продолжает оставаться Бессмертным. Потому что эта другая действительность, ничего общего не имеющая с Закидай Закидоновной. И хотя я по своей природе противник любой действительности, мне та, где Кащей, все же ближе. Ведь даже если эта действительность перерубит, вынутым из-под исподнего, топором систему искусственного питания, которым сама вскармливала меня с детства, я успею сказать ей: «Спасибо, мать!»


FUGITIVE VISIONS, OP. 22

Ведомый озвереями, я вошел под мрачные своды национального сознания. Я не только ощущал себя узником, я был им, поскольку озвереи крепко держали меня за руки. Они бы и за ноги держали, но тогда им пришлось бы меня нести, а озвереи очень не любят тяжести поднимать. Встречные, принимая озвереев за ангелов-хранителей, сразу отворачивались и скромно сморкались, всеми своими соплями изображая невмешательство во внутреннюю политику. О внешней политике, кстати, тоже речи быть не могло, так как то, что творилось снаружи, никоим образом не отражалось на озверейских внутренностях. Сердца озвереев бились в унисон, души озвереев ликовали, умы озвереев мыслили по-научному, нервы у озвереев не шалили. И у всех была до того развита вторая сигнальная система (повеление — послушание), что прямо жутко делалось.

Как я не норовил выскочить из-под пресловутых сводов, избавиться от озвереев не представлялось возможным. И рукопись мою, брошенную, как Моисей в просмоленной корзине, на берегу национальной идеи, подобрала не фараонова дочь, а опять-таки озверейка. Все эти озвереи себе присваивали и с такими нечленоразделами, как я, управлялись в два счета. Насылали, например, египетские казни. Изгоняли, например, из рая коммунальной квартиры, а когда ты спрашивал «За что, мол, из рая», орали: «Вы что, в Караганду захотели?» О Караганде я, честно говоря, слышать не мог…

Тут меня и окружили озвереи, тут меня они и потащили под своды своего сознания, куда даже луч солнца не проникает, даже птица не залетает… И потребовали они от меня, чтобы я отрекся от догмата о папской непогрешимости.

— Кто же отрекается от Непостижимости и Недостижимости? — спросил я у них.

— Мы отрекаемся, и даже очень этим счастливы, — ответили они. — И тебе велим отречься во избежание последствий.

Но я не отрекся, а, наоборот, приготовился к лучшему, потому что тогда уже верил: с полной определенностью говорит один только Бог.


SYMPHONY № 6, ОР. 111

Всем понятно, а тем более внятно, что Васи, не говоря уже о Василиях, всегда хорошие. Всем понятно, что плохими им быть никак нельзя, поскольку плохих без них навалом и пруд пруди. Так что все положительно плохи, а Вася прекрасен, даже если он отрицательно хорош. Ведь какого Василия не представишь себе, какого не вообразишь (кроме Василия Темного, конечно), он всегда симпатяга. А представь себе кого-нибудь другого, какого-нибудь Женю, например, и сразу настроение портится, и никакого умиления ни в интонации, ни в желудке не наблюдается. Тьфу на него, на такого Женю, и еще раз тьфу!

Привез этот Женя в Озверятник андреевский флаг с автографом Андрея Первозванного и повесил его в туалете. А все потому, что к нему озвереи приходят и иконы заказывают. Мода такая теперь у озвереев, а Женя — иконописец. Дорого он за иконы берет, ссылаясь на то, что андреевские флаги, которыми он решил драпировать всю свою мастерскую, больших денег стоят. «Мне, — говорит, — русскому патриоту, флаги окупить надо, потому и пишу иконы для ненавистных озвереев. Мне, — говорит, — главное, для римских католиков икон не писать, даже если они Васи». Вот что мне сказала эта акклиматизированная бацилла, вот каким откровением она меня одарила.

Таким образом, все теперь знают, что из себя представляет имя Женя, а если этого примера мало, приведу еще один. Примеров у меня предостаточно, потому как я всегда пребываю в поисках. Кто, задумываюсь я обычно, мог бы стать очередным примером? Вроде маяка, который уже разрушен, но продолжает существовать в воображении Летучего Голландца… Искал я, искал и нашел такой оригинальный пример по имени Евгений.

Этот Евгений писал себе рассказы, хорошие, надо отметить, рассказы, но вскоре понял, что вдохновение — мимолетность, и всю свою умственную и физическую деятельность направил на то, чтобы стать одним из активнейших участников всемирных потопов. Где потоп, там, значит, Евгений активно спасается. Он для того и в Москву перебрался, и женился, и выбил себе жилплощадь в ковчеге, и стал дожидаться самого последнего всемирного потопа, весело потирая руки.

А я ничего этого не знал и, прибыв в Москву, имел неосторожность спросить о возможном ночлеге в его ковчеге.

— Евгений, — позвонил я с Казанского вокзала, — нельзя ли у тебя переночевать? Это я, Скобкин, — напомнил я ему, — ты еще восхищался моим талантом…

— Полностью исключено, — отрезал Евгений и повесил трубку.

И когда в телефонной трубке затрещало и замяукало, я ненадолго сошел с ума и побрел к Москве-реке. Синяя ночь все взвивалась и взвивалась кострами, враждебные вихри все веяли и веяли надо мной, но я все-таки сделал то, что сделал.

Достал я из внутреннего кармана пиджака коробочку, обтянутую малиновым бархатом, полюбовался в последний раз на дивный перстень ручной работы с бриллиантом в десять каратов, доставшийся мне в наследство от деда, принадлежавшего к знатному караимскому роду, и бросил его в мутную воду. А сделал я так потому, что хотел насолить Евгению, которому предназначал этот перстень в подарок.

— Это полностью исключено, — повторил я полюбившуюся фразу, отправляя перстень на дно речное, и вернулся на вокзал.

Там, на вокзале, я и провел большую часть своей жизни среди милейших людей, имеющих обыкновение отгрызать собственные головы всякий раз, когда им предлагали очистить помещение.


CINDERELLA, OP. 107

В Сибири, как писал когда-то папа одного большого ученого, пальмы не растут. Да, действительно не растут, но финики, к счастью, не переводятся. Знают местные жители, что такое финики, и даже пироги с ними пекут для поминального стола. У меня после одного такого угощения до сих пор Гарлем в животе, но что поделаешь, если люди хорошо относятся только к покойникам.

Где покойник, там и угощение, там и теплый прием. Не беда, если при этом на тебя, на нового гостя, смотрят, как на ящик Пандоры, откуда вот-вот вывалится на всех мировое зло. А ежели ты сам покойник, то им не до тебя, поскольку при усопшем принято вести себя пристойно. Говорить принято только хорошие и приятные вещи, так что при почившем особенно не разойдешься.

Другое дело — свадьба, где расходиться можно сколько угодно. Там даже надо куролесить, чтобы тебя с мертвецом не спутали и в ящик не затолкали. Сыграть в ящик, как вы понимаете, никому не улыбается. А улыбается сидеть за столом и щипать невесту за икры. Невеста смущается и визжит, родители скулят, гости лезут драться, а жених уходит в кусты. Он еще не знает, где возьмет себе другую невесту, но уверен, что где-то возьмет: может, встретит в кустах, а может, и в другом месте. Например, у него есть шанс встретить невесту в озверейском оазисе, где под arnica silentia lunae[6] и сенью финиковых пальм буквально никто не отдает поцелуя без любви.


THREE PIECES, OP. 59

1

«Ужасно все это», — думал я, в то время как озверей Колупайнен делал гробы. Да! Шорх-шорх, Колупайнен делал гробы, хотя к моим мыслям это отношения не имело. И к моему ужасу это отношения не имело, просто жизнь у меня ужасная. Настолько ужасная, что и гробов я почти не боялся. А Колупайнен, так тот их просто обожал.

— Люблю, знаешь ли, Вася, гробы делать, — скалился умелец, когда я проходил мимо сарая, в котором он, шорх-шорх, их делал.

— А для кого тебе их мастерить? — удивлялся я. — Тесть у тебя, старый ленинец, жив. Теща у тебя, дряхлая сталинистка, жива. Жена у тебя, средних лет феминистка, здорова. И дочь, которая уже с восьмым мужем места себе не находит, тем более… Не для кого тебе, Колупайнен, гробы готовить, а ты все не унимаешься, все шорхаешь и шорхаешь по ночам, пугая живых людей своими похоронными изделиями. Почему бы тебе ни сотворить что-нибудь веселенькое, полезное и радующее глаз?..

— А гробы и есть самое полезное, — панихидно ответил озверей, не прекращая работы. — Сегодня мой тесть жив, а завтра пойдет к Ленину. И что ему даст этот Ильич?.. Кто дождался от него хоть одного гроба?.. И теща моя пока жива, а завтра уже будет со Сталиным. Ей что, Хрущев пришлет гроб?.. Держи карман шире, дождешься ты савана от Фиделя Кастро!

— Ну а жене-то зачем?

— Чтобы она меня раньше себя не закопала, феминистка проклятая! — разволновался Колупайнен. — Так что гроб я ей готовлю по соображениям самого гуманного порядка. И гробов у меня не так уж много, если ты хорошенько припомнишь всех мужей моей доченьки.

— Федька Косой, — сказал я, — раз.

— Ян Просучарник, — сказал Колупайнен, — два.

— Цви Поскакакер, — сказал я, — три.

— Ганс Кляузнер, — сказал Колупайнен.

— Абдель Суицид, — сказал я.

— Ким На Кось Выкусь, — сказал он.

— Расстегай Летучий, — сказал я

— Агент Британской разведки Трупис, — сказал Колупайнен, — восемь. Ну!.. Мало у меня гробов, так что ты, Вася, не мешай.

И он, шорх-шорх, принялся опять за любимое дело, а я пошел в свои апартаменты, по которым после ухода незваных гостей носилась стая венских стульев, роняя спинки и перекладины.


2

Заглянул я однажды в анналы истории.

— Закрой немедленно дверь, вуйаерист хренов! — завопил оттуда озверей по имени Тацит.

И так пронзительно и обидно для моего самолюбия он это завопил, что отвернулся я от него окончательно и пошел себе через парк.

В парке, возвышенно думал я, вопить некому, но ошибся. И ошибка чуть не стоила мне жизни, поскольку там, внезапно выскочив из кустов, на меня бросились две озверейские девушки. Кинулись, повалили на траву, сорвали с меня последнюю рубашку. О ужас, о стыд! О времена, о нравы!! А что за непристойности они выкрикивали при этом!!!

— Девушки, — залепетал я, — опомнитесь! Что вы делаете, несчастные озверейки? За что вы, наконец, меня насилуете?.

— А за то, — отвечали они, вынимая меня из брюк, — что много вас таких через парк ходит, а внимания на нас никто не обращает.

— Да как же так, когда вы такие красавицы?! — воскликнул я. — Отпустите меня, пожалуйста, и я сейчас же на вас все свое внимание обращу!

Но когда я поклялся, когда встал с земли и собрался привлечь их культурно к своему сердцу, они отбежали в сторону, как прекрасные нимфы от безобразного фавна, и предупредили, чтобы я не смел к ним прикасаться своими грязными руками и даже не вздумал смотреть своими не кошерными глазами.

— Нечего на нас глазеть, не для тебя развивались и росли!

— Но вы же сами меня спровоцировали, — лихорадочно принялся я оправдываться, — сами повалили на траву, как на какую-нибудь гостиничную кровать, сами вытряхнули меня из одежды…

— Дебил! — прошипели озверейки. — Весь кайф испортил!..

И тогда я поплелся обратно в анналы истории, чтобы никогда больше через парк не ходить. Хотя в парке была весна, и воздух был пропитан всеми этими невозможными запахами, только раз в году склеивающими землю с небом.


3

Мимо плелся озверей с лицом зарождающегося пролетариата, толкая перед собой тачку с призраком коммунизма. Тачку, по-видимому, толкать было тяжело, поэтому его сопровождали Маркс с Энгельсом и, перебивая друг друга, объясняли, как следует себя вести пролетариату в присутствии призрака. Сошлись на том, что страха обнаруживать не следует, даже если он затаился классовым врагом, а следует уверенно и неуклонно толкать тачку к намеченной цели. Тут же была оговорена и цель, которая должна была обнаружиться за ближайшим горизонтом.

Горизонт между тем все время отодвигался, а призрак, не зная успокоения, продолжал бредить Европой и, как все заурядные призраки, требовать вмешательства Церкви. Но Карл с Фридрихом были категорически против Церкви, надеясь отгородиться от Нее первичной материей, которую Маркс украл у своей жены и дочерей, лишив их летних нарядов и мелких удовольствий, так скрашивающих жизнь обедневшей буржуазии.

Дело было сделано недрогнувшей рукой Карла, и все покрылось материей. Путь был покрыт материей, тачка была покрыта материей, и даже призрак, покрытый материей, готов был материализоваться для немедленного признания марксизма как единственной силы, движущей историю Озверятника.


SARCASMS, OP. 110

Теперь пришло время рассказать о географии, экономике и обычаях Озверятника. Короче, обо всем, что мне самостоятельно удалось узнать. Спасибо, как говорится, и на этом, так как, к вашему сведению, в Озверятнике запрещено иметь собственное мнение о чем бы то ни было. За противозаконное мнение здесь по головке не гладят, а сразу отправляют в тюрьму, откуда никто еще не выходил.

Говорят, впрочем, что озвереям в тюрьме живется лучше, чем на воле, а в армии немного хуже, но все равно лучше, чем на воле. Поэтому в армии здесь начинают служить на восьмой день после рождения… Короче говоря, в озверейской армии служит все население Озверятника, которое на вчерашний день составляло около двадцати миллионов. В цифре я не уверен, но так утверждает радио Люксембурга, а в самом Озверятнике численность населения — государственная тайна. Mysterium tremendum[7] .

Каждое утро в Озверятнике стартует с радиопредупреждения: «Слушай, Озверятник! Слушайте, озверей и озверейки! Это Я, Ваш Премьер-министр, Которому все о вас ведомо!» Далее следуют проклятия внешним и внутренним врагам, затем новости спорта, сводка погоды и народная музыка, на которой лично я радиоприемник выключаю. Музыку Прокофьева по озверейскому радио не транслируют, поскольку он входит в число запрещенных для исполнения композиторов. Я поначалу переживал по этому поводу, возмущался, но, когда узнал, что в Озверятнике запрещена исключительно вся классическая музыка не озверейского происхождения, сразу успокоился.

Зато в Озверятнике в большой чести мифология. Я сам, например, слышал множество раз о том, что Бог в день творения сначала создал озвереев, а уже потом приступил к созиданию всего прочего, согласовывая с ними буквально каждую деталь. Что приказывали озвереи, то Господь Бог безропотно исполнял, поэтому Озверятник с его столицей Озверейском самое прекрасное и богоугодное место на Земле. Я, конечно, в этом не уверен, мне, например, Израиль, с его двумя столицами, полными контрастов, куда больше нравится. Но кто со мной считается и ожидает моего мнения?

Я бы посоветовал озвереям учиться демократии у израильтян, которые Прокофьева никогда не запрещали. А то, что они не разрешают своей молодежи Вагнера слушать, так от этого их демократия не страдает. Не может пострадать демократия без каких-то дурацких «нибелунгов», что с успехом и доказал всеми любимый народ Израиля. А сколько раз, разглядывая географические карты, я громко плакал, солидаризуясь с наследниками пламенного революционера Бар-Кохбы, которые вынуждены засылать в Озверятник своих лучших агентов для активного поиска военных преступников, радостно и беззаботно проводящих время во вражеском стане. Веселятся преступники в Озверятнике, попирая международные права и решения National Aeronautics and Space Administration, а озвереи и в ус не дуют.

Много раз израильтяне посылали озвереям ноты протеста, для убедительности обклеивая ими бомбы. И всякий раз, когда я слышал гул самолетов, то непроизвольно втягивал голову в плечи, а однажды даже упал на землю, обхватив ее по старой памяти руками. Но взрывы продолжали греметь, дома с преступниками продолжали гореть, и я обратился к архангелу Михаилу.

— Сойди, Михаил! — взмолился я.

И Михаил сошел, чтобы собственноручно собрать ноты протеста и дать ответ на творящиеся в Озверятнике безобразия. Сейчас же отношения между двумя странами превосходно наладились, и озвереи даже стали сбывать израильтянам свой национальный продукт — фильмы ужасов. Таким образом, местное население погасило свои задолженности в швейцарских банках, и в кошельках озвереев зашуршали новые озверекли (местная валюта). А я, само собой, продолжал жадно внимать речам архистратига.

— Уезжай отсюда, Вася, — сказал мне архангел, — как можно скорее. Христом тебя заклинаю, уезжай! В стране, где запрещают Прокофьева, тебе, Вася, делать абсолютно нечего.

— А как же другие? — спросил я, потрясенный до мозга костей красотой и величием Предводителя небесного воинства.

— Однажды я спустился в ад, — ответил мне Михаил притчей, — чтобы забрать душу, по недосмотру туда попавшую. Такое, к сожалению, случается и у нас, чрезвычайно редко, но случается. Итак, спустился я на глубину глубин, именем Христовым осветил тьму-тьмущую, отыскал душу, оказавшуюся не там, где ей положено было быть, прижал ее к себе и заторопился обратно в Царство Небесное, но тут со всех сторон раздались дикие вопли других душ. И они, эти грешные души, не взывали к Богу, они, Вася, криком кричали о том, как хорошо им в аду и как плохо придется спасенной душе в Божием Царстве. Они упрекали спасаемую душу в неблагодарности, убеждая, что назад она вернуться не сможет, даже если будет об этом сожалеть в Вечности… И тогда я спросил освобождающуюся душу, хочет ли она остаться в аду. Я трижды спросил ее, потому что никогда не занимался насилием. Я сказал душе, что только ей решать, поскольку в ад действительно возврата уже не будет. Из всех адских компьютеров душу вычистят, введя следующую информацию: «К спасенной душе нет доступа».

— И вы выбрались оттуда? — дрожащим голосом спросил я.

— И мы вознеслись! — ответил архангел Михаил. — И никогда еще, Вася, я с такой радостью не возносился! Тебя тоже будут уговаривать. Тебе тоже будут кричать, что Озверятник — самое дивное место на свете. Будут говорить со всех сторон, что назад ты уже не попадешь… Но решать тебе, только тебе.

Так наставлял меня архангел Михаил, осеняя крестным знамением, перед тем, как исчезнуть. И я для себя все решил, надеясь, что и вы для себя что-то решите, потому что каждому в жизни всегда что-то надо решать окончательно и бесповоротно.


SONATINAS, OP. 54

1

Когда я умирал в Озверятнике впервые, не имея, так сказать, большого опыта в этом деле, то распорядился заблаговременно, чтобы никаких народных скоплений не устраивалось.

— Не будет скоплений, — говорил я, — не будет давки, а следовательно, не будет жертв.

Так что жертв не было, как не было и плача на реках вавилонских. Следовательно, спас я тогда Озверятник от потопа, а потоп, если вы понимаете, самая главная беда для кого угодно, даже для озвереев.

Второй случай своего умирания я пропущу по причинам секретности и личной безопасности, а вот на третьем остановлюсь. И остановлюсь я затем, чтобы воспрепятствовать кому бы то ни было неразумно умирать, даже если сильно приспичит.

Только, значит, мне приспичило, только я произнес с облегчением, что, мол, все позади, только я приобрел вожделенный статус мертвеца, как у меня объявились внебрачные родственники. Внебрачные жены объявились у меня, внебрачные дети, внебрачные бабушки и дедушки, заявляющие о своих озверейских правах на все то, чего у меня никогда не было. Даже на мое хладное тело покусились они, потребовав эксгумации. И сказал я тогда своим внебрачным родственникам, ожидающим моего последнего унижения, несколько слов. Не помню точно, что я им сказал, но что-то вроде «Peace be with you!».

И так эти несколько слов на всех подействовали, что тут же началась давка, а затем появились жертвы и плач на реках вавилонских. Земля содрогнулась, и все вместе со всем провалилось в тартарары, и хорошо еще, что озвереев успели эвакуировать, выдав им противогазы на случай бактериологической войны и Второго пришествия. На случай пришествия Христа, Который явится во славе, чтобы не обмануть наших эсхатологических ожиданий и воскресить всех из мертвых, включая конечно же и озвереев, в противогазах и без противогазов.


2

Прямо на меня полз червяк, кокетничая всеми частями своего доморощенного тела, и я полюбил червяка и сказал ему следующее:

— Если ты червяк, то с тебя и взятки гладки, а если ты Вася Скобкин, то отвечаешь буквально за все. За каждого червяка отвечаешь!

И расхотелось мне быть Васей, а захотелось немедленно стать червяком, чтобы ни за что не отвечать. Но Овидия рядом не было, так что метаморфозы не случилось. Никого вообще рядом не было, потому как все к этому времени отступили от меня подальше и делали вид, что Васи Скобкина давным-давно в природе не существует.

А я между тем был и даже не раздавил червяка грубой подошвой своего башмака, поскольку верил, что и меня не задавят обстоятельства, если я не превращусь в убийцу. Хотя все знают, что Озверятник такое место, где убийцы поощряются. Озверейские премьер-министры, например, все до одного были убийцами и, соответственно, никогда не оказывались в финансовой пустыне.

— С действительностью надо считаться, на то она и действительность, — сказал я червяку, ползущему по моей финансовой пустыне. — Но это не по мне!

Так я отдал свое тело червяку, душу — Богу и пал на поле последней, перед Страшным Судом, брани. Поле это можно отыскать еще и сейчас в тридцати километрах от озверейской столицы.


3

В Озверятнике, если вам так хочется знать, навалом культурных озвереев, и я даже могу подсказать, как их узнать. Ничего мне эта подсказка стоить не будет, потому как я сам недавно узнал, что культурные озвереи сушат волосы естественным путем, а все остальные пользуются для сушки волос утюгами. Гладят они свои мокрые шевелюры утюгами, причем обязательно чугунными, а так как чугун в Озверятнике не производят, то античные утюги, на поиски которых брошены все озверейские археологи, пользуются колоссальным спросом и стоят бешеных денег.

Некоторые иностранцы наловчились прямо контейнеры с утюгами ввозить в Озверятник и продавать их темным слоям населения, обеспечивая себе лучезарное иностранное будущее. Но это я так, для справки; это я для тех, кто Озверятник только собирается посетить и мало что знает. Впрочем, фундаментальных знаний приобретать я иностранным гражданам не советую, а не то обалдеют от напряжения мозговых извилин и загрустят на досуге. Пусть лучше активизируют свою деятельность, собирая по деревням чугунные утюги и прочие железяки, которые очень даже могут пригодиться для предполагаемого посещения Озверятника. Еще я могу им посоветовать, чтобы они обратили самое пристальное внимание на каминные щипцы и лошадиные подковы.

Деды и прадеды очень многих иностранцев любили по молодости гнуть подковы и завязывать каминные щипцы в узел. Короче, баловались с железом, чтобы создать побольше металлолома. Они, можно сказать, предвидели, что их странам вскоре понадобится металлолом для вооружения и последующего разоружения. И так много этого железа с тех пор валяется по разным углам, что до сих пор его продолжают находить.

А так как надобность в металлоломе не отпала только в Озверятнике, то множество озверейских множеств занято здесь разгибанием и развязыванием иностранного железа. Множество множеств, опираясь на каминные щипцы, медленно распрямляется, чтобы занять, курчавясь своими невыглаженными волосами, устойчивое положение среди прочих народов. И это, считаю я, важная культурная инициатива. Вероятно, наиважнейшая, поскольку с реальной высоты своего роста мир может увидеться озвереям совсем иным.


4

Раньше человек из своей головы шары вынимал. И шары эти были самого разнообразного свойства и вида, от каменных до воздушных. Каков человек, такой, можно сказать, и шар. Иногда вся жизнь человека уходила на то, чтобы заполучить шар, допустим, из жадеита. Такой шар говорил о том, что индивидуум имел твердый характер, независимо от его отношения к Востоку. Шары попроще, вроде мраморных, давались легче, но тоже требовали определенных усилий. Шар из горного хрусталя убеждал окружающих в кристальной честности хозяина, а из лазурита или малахита — в богатстве воображения. Гранитные шары до сих пор украшают некоторые столбы, радуя потомков, чьи предки делали все основательно и лбы зря не морщили. Обладатели же воздушных шаров вообще не имели морщин, а просто выдували шар и улетали тотчас на Луну и другие планеты. Некоторым оригиналам и артистам требовалась, правда, целая связка воздушных шаров, но до звезды эрцгерцога Карла они все равно не долетали, а оказывались на каком-нибудь дырявом облаке, чтобы в самое неподходящее время свалиться на чью-нибудь голову. Такие, следовательно, были раньше люди.

Что касается нынешних времен, то из головы теперь человеку вынуть абсолютно нечего, хотя генная память подсказывает ему, что вынуть что-нибудь обязательно нужно. Вот он вместо шаров и вынимает факсы из головы. Даже намека на артистизм нет на сморщенном челе озверея, сопровождающего каждое свое движение выкриком «факс ю». Ничего тут не поделаешь, да и не нужно, поскольку таковы озвереи и их факсы.

Вот будь у озвереев евреи, они наверняка вели бы себя иначе, вынимая из головы только самые полезные и драгоценные шары. Но озвереи неправильно повели себя с евреями, сильно оскорбив последних утверждением, что вполне обойдутся без них. Таким образом, Озверятник остался без шаров и без евреев, срочно перебравшихся на другие территории и живущих теперь под новыми знаменами. Некого стало обвинять в хитроумно сплетаемых заговорах! И судопроизводство в Озверятнике заглохло, потому что не осталось там ни Дрейфуса, ни Бейлиса.

И вот жить в Озверятнике стало совсем скучно. Так скучно, что когда мне на голову свалился один еврей, с карманами, полными шаров, то я о нем властям даже не заикнулся. И теперь у меня самая большая в мире коллекция шаров, которые я, со своим замечательным евреем, храню в надежном месте, подхихикивая и двигая ушами от непрерывного удовольствия.


PIANO CONCERTO № 3 IN С MAJOR, OP. 26

Несколько слов по поводу значат в общем-то столько же, сколько несколько слов без повода. Только слова без повода произносятся по любому поводу, за ними, нужно отметить, в карман не лезут, а вот для определенного повода даже несколько слов найти бывает очень и очень сложно. И такое впечатление, что слова дезертируют, оставляя твое главнокомандование с противником наедине. Повод, стало быть, или противник есть, а слов нету, что свидетельствует о серьезности повода. Ведь чем он серьезнее, тем меньше слов. А уж если полная тишина окружает повод, то он дан не для нескольких слов, сказанных по любому поводу, а для обширного, как инфаркт, повествования. Но бывает и так, что не по любому поводу обнаруживаются слова, потому как нужен не только повод, а вся, так сказать, жизнь, в этот повод обращенная.

Вот она стоит, эта самая, обращенная в повод, жизнь в виде соляного столба, а Содом и Гоморра, расположившиеся позади нее с большим комфортом, ведут свой сладко-кислый разговор.

— У тебя все в порядке? — спрашивает Содом.

— Все о'кей! — отвечает Гоморра.

— Я люблю тебя, Гоморра, — восклицает С.

— И я тебя, Содом! — ответствует Г.

И еще они говорят хором:

— Не делай ничего, о чем бы ты мог пожалеть

Или это другие говорят? А может, другие говорят следующее:

— Считай, что ты уже покойник!

Меня же никто из них, увлеченных собственными словами, слушать не хочет. И приходится мне обращаться на тот свет. А куда еще, извольте заметить, обращаться бедному человеку, если все порядочные люди давно уже там? Потому и я, помыкавшись по свету и всюду натыкаясь на Содомы и Гоморры, потерял способность говорить на нормальном языке и перешел, по совету одного великого итальянца, на свист. Зато я понятен ветру в поле, зато я понятен небожителям, для которых жизнь перестала быть источником страха и страдания.


WINTER BONFIRE, OP. 122

Когда мой «Прокофьев» был закончен, я понял, что недостает завершающего аккорда, поскольку без него окончание не кажется столь убедительным, как с этим самым аккордом. Так я сам себя поставил в щекотливое положение, из которого долго не мог выбраться, беспомощно взвизгивая и расчесывая наиболее уязвимые места повествования.

Уже «Прокофьев» приобрел цвет слез, а я все не решался его потерять, все ждал какого-нибудь вмешательства извне. Тогда, наконец, извне появился один знакомый по сновидениям, любимый человек и сказал, виновато улыбаясь:

— Мы со Скобкиным не хотим больше думать. И на этом прерываем свою повесть.

И мы прервали.


27 февраля 1999

Вифлеем

Малик Джамал СИНОКРОТ

В МИРЕ СТРАШНЫХ МЫСЛЕЙ

Но как полюбить братьев, как полюбить людей?


Я бежал взглянуть на цвет моей безвыходности, на несправедливо частный ее оттенок…

Из русских писателей XIX-XX веков

Рукопись этого произведения была найдена у старьевщика-палестинца у Дамасских ворот Старого города, что в Восточном Иерусалиме, исправлена, переведена на почти современный русский язык и прокомментирована Василием Скобкиным в 1998 году.

МЫСЛЬ I

Кто-то чиркнул спичкой в сумеречной пустоте моего сознания, изгнав оттуда Будду с Шестым Патриархом[8], и осветил его пыльную захолустность[9].

МЫСЛЬ II

Голос местного пророка, не побитого камнями[10], сообщил нечто противное моему сознанию. Сознание затуманилось, и я принялся обтирать его лицевой стороной собственной жизни, которая тут же потускнела и потеряла свой парадный вид. Спасая честь, так сказать, парадного мундира, я вывернулся наизнанку. Теперь нервы у меня как аксельбанты, и каждый придурок норовит их потрогать. Зачем это делается, мне не понять, но моего понимания и не требуется. От меня требуется лишь терпение, железная дисциплина, отзывчивость и уважение[11] ко всем придуркам на свете.

— Взгляните на дом свой, хозяева жизни! — говорю я придуркам. — И грязно у вас, и темно, и мерзко, как у какого-нибудь бедуина. И ругаете вы обидными словами лиц проеврейской национальности. И маршируете Фронтом освобождения Пустыни за пророками, ни разу не побитыми камнями. Маршируйте, конечно, если вам приспичило, но не говорите при этом «мы» и не запрещайте высокий штиль. Высокий штиль, который русский писатель Ломоносов[12] придумал, на звезды, а не на ваши чумазые рожи, глядя.

И я, как Ломоносов, хочу взирать на небо, высматривая между спутниками-шпионами самые яркие и натуральные звезды, чтобы не думать больше о мелком и низком времени.

МЫСЛЬ III

Со стороны матери одно, со стороны отца другое, а что со стороны себя? Со стороны себя, если не иметь в виду мать с отцом, неопределенность[13]. Взять, к примеру, время. Разве я живу настоящим, как другие? Или прошедшим? Иногда мне кажется, что я вообще не живу, что меня просто оттеснили в глубь пустыни, где многим существование представляется невозможным. Или это пустыня сознания?

В четырнадцатой песне «Ада» Данте посетило сходное чувство:

Вся даль была сплошной песок сыпучий,

Как тот, который попирал Катон,

Из края в край пройдя равниной жгучей 

О Божья месть, как тяжко устрашен

Быть должен тот, кто прочитает ныне,

На что мой взгляд был въяве устремлен!

Я видел толпы голых душ в пустыне:

Все плакали, в терзанье вековом,

Но разной обреченные судьбине. 

Кто был повержен навзничь, вверх лицом,

Кто, съежившись, сидел на почве пыльной,

А кто сновал без устали кругом.

Там, в невозможной пустыне, стоит песчаный стол, за которым я сижу и пишу пальмовой веткой. Справа от моего стола занозой в глазу торчит кривая мечеть с кривым полумесяцем, откуда несутся хриплые приказы. Чтобы зайти в мечеть, надо вымыть ноги. Но вода — мираж и ноги я мою песком, хотя в мечеть все равно не захожу. У меня другая дорога — та, что ведет в Рим. По этой дороге и бреду я, взвалив на плечи всю сыпучую неопределенность своего существования[14]. И кажется мне, что рядом со мною идет ангел-хранитель, а впереди развевается плащ святого апостола Павла.

Плащ, за край которого можно схватиться, чтобы не упасть, а не алгебраическое преобразование, в результате которого ничего кроме не получится.

МЫСЛЬ IV

Я провел линию, и она стала горизонтом[15]. А может, это граница моего терпения? [16]

МЫСЛЬ V

И чем дальше я отходил от своего отечества, тем сильнее оно, безысходное, занимало мое воображение, пока не воспалило его совсем. А зрение! Никакого труда не составляло мне теперь разглядеть грубого раба, наглого ростовщика, гордого похитителя верблюдов и всех остальных мясников. И с таким восторгом и приязнью я всматривался почти что в каждого своими прекрасными глазами, что один глаз у меня вытек совсем, а другой готов был вот-вот вытечь.

В начале пути я еще вдыхал, раздувая свои арабские ноздри, дым мангалов и заводов по изготовлению мангалов, крематориев и костров инквизиции, и мне, не скрою, был сладок и приятен он — дым моей родины. А уже дальше пошли чужие дымы, дымы чужих шашлычных и чужих костров инквизиции, и они были мне отвратительны.

И чужие барышники с чужими мухтарами[17] не вызывали у меня сердцебиения и тяжелого дыхания. И взирал я на них равнодушно. Что мне до ихних принцесс, думал я, когда у меня своя хабибти[18] имеется? Да и не отмечал я никакой разницы между их раввинами[19] и нашими муфтиями[20].

А теперь, когда случилось сделать мне остановку все в той же пустыне, я случайно узнал в газетном киоске, что наступил конец света[21]. И подавился я сигаретным дымом, и слезы устремились из моих тусклых глаз, чтобы затопить все километры, отделяющие меня от родины.

МЫСЛЬ VI

Почему так волнуются листья на этих деревьях? Потому что ветер[22]. А почему я волнуюсь? Потому что привык[23]. Никто уже ни от чего не волнуется, так что это только моя прерогатива. Во-первых, я волнуюсь, оттого что листва может перестать волноваться, во-вторых, я волнуюсь, оттого что ветер может перестать дуть, а в-третьих, я волнуюсь, оттого что жизнь может прекратиться. Прекратится внезапно жизнь, и тогда что? [24] Тогда и ветер напрасен.

МЫСЛЬ VII

Мимо меня провели изменника родины[25].

«Друг, ставший врагом, — сказал я ему, — зачем ты сделал это? Почему ты поступил так, как не хотят поступать другие? Зачем ты вылез из подполья, вышел из строя, взорвал любимый бассейн халифа[26] , унизил главного визиря[27] , вынужденного приговорить тебя к смертной казни? А друзья! О них ты подумал? Каково им умолять палача поменяться ролями, чтобы самим намылить веревку и выбить ящик из-под твоих ног?.. Ты идешь, уже не оставляя за собой тени. Ты идешь мимо меня, а я иду мимо себя. Я иду на казнь».

Мимо тебя провели изменника родины.

МЫСЛЬ VIII

За семью морями живет моя голубка во дворце. Мне трудно представить, сколько во дворце башен, фонтанов, темниц и колодцев, но я вижу каждый золотой волос на голове моей возлюбленной. Ее золотой волос вьется через семь морей. Солью все моря в один медный таз, стану Синдбадом-Мореходом и поплыву по красным, по желтым, по белым, по черным и прочим водам, изъясняясь со встречными мореплавателями двустишиями и песнями. Или напишу долгую, как путь из Дамаска в Сибирь, где живут Йаджудж и Маджудж[28], поэму, чтобы ее отверг новый Махмуд Газневи… [29]

Как закончить то, что едва начато? Где-то там, за семью морями живет Изольда, изменившая Тристану. И Улисс бороздит очередной Карибский бассейн, где в каждом заливе Свиней его поджидают полицейские сирены. А поэму мою султан давно присвоил, проиллюстрировал своими непристойностями и разослал всем муэдзинам мира, чтобы они выкрикивали ее с минаретов все тридцать дней Рамадана[30].

Вот она, моя украденная жизнь, плывет по воздуху, словно золотой волос. Моя поэма, сотканная из мечтаний о голубке, тоскующей за семью морями в Долине Безразличия[31].

МЫСЛЬ IX

Пришел Толкователь толкований[32], чтобы столковаться со мной.

— О, — спросил я его, — как ты можешь истолковать мою жизнь, если каждый день я начинаю ее заново?

— Каждое утро, — сказал я ему, — новая жизнь[33] блестит в зрачках роз и в клювах птиц. Блестит каждое слово апостола. И этот свет, Толкователь толкований, всем своим блеском уже все истолковал. Давным-давно истолковал, а ты продолжаешь оставаться темным, хотя это утро, и эти розы, и эти птицы лишили тьму всяких прав. Тьма бежала, а ты принял ее в свою душу; и не осталось в твоей душе места ни для слов апостола апостолов, ни для света и блеска небес. Так возьми то, за чем ты пришел, и уходи, человек противоположного ума.

И он ушел, очистив мой дом от ненужных и древних вещей.

МЫСЛЬ X

Я ведь тоже могу написать длинный рассказ. Затянувшийся, как мое одиночество. Но легче, боюсь, вам от этого не станет. Не станет вам легче, поскольку вы не захотите делить одиночество со мною, а, напротив, станете читать рассказ, скрежеща зубами. И чем длиннее будет рассказ, тем больше зубовного скрежета обрушится на мой утонченный слух несостоявшегося Хафиза[34]. А потом последует ругань, а уже за бранью — рукоприкладство и членовредительство. Вы так привыкли, вас так воспитали, и ничего другого представить вы не можете.

Так что не буду писать я длинный рассказ, а напишу короткий. Короткий, как жизнь, рассказ, чтобы смысл его не успел вызвать гнев и вообще ничего не успел вызвать, кроме легкой дурноты. Дурнота — это не тошнота, с ней проще простого справиться, надкусив лимон. Мне с дурнотой справляться не надо, у меня одиночество, а вот вам стоит как следует поразмыслить, прежде чем танцевать лезгинку и монархию реставрировать. Реставрировать-то вы ее реставрируете, а дальше что? Дальше, скажете вы, нас не касается. Но ведь врете, очень даже касается, потому как если вам рассказ не нравится, так что уж о халифе говорить. Вы его обязательно расстреляете, скрежеща зубами, и повернете реки вспять, а вслед за реками и в моем рассказе начнете наводить революционный порядок. Придете с автоматами Калашникова, сожжете мою «александрийскую» библиотеку, разобьете вдребезги мои музыкальные инструменты, растащите мою коллекцию фиговых листков, выставите мое одиночество[35] на всеобщее посмешище и поругание, а меня в двадцать четыре часа вышлите из моей пустыни. И что я успею сделать за эти двадцать четыре часа? Ни прошлого, ни настоящего собрать я не успею, а вылечу из собственной страны голым соколом, если только вылететь смогу; если только не возникнет у вас маниакального желания приучить меня к охоте.

Но я охотиться с вами не стану, даю слово восточной чести[36], так что бросьте портить мое имущество, а садитесь лучше пить арабский кофе с вареньем. С клубничным вареньем, которое так любят русские философы.

МЫСЛЬ XI

Скажите, если вы еще не разучились говорить. А если разучились, то все равно скажите: не знаете ли вы такого места, где можно сложить оружие? [37]

МЫСЛЬ XII


Я не противник всего, я противник всего как у всех. Собираю вязанки общих слов и скармливаю их костру. В пустыню[38] можно прийти с любого конца света, а вот выход — мираж. Когда тебе кажется, что он найден, перекрестись и ложись спать возле костра: во сне куда-нибудь выйдешь.

Большие люди маленькой страны дрожат над своей пустыней. Только здесь, среди миражей[39], они могут заниматься изготовлением золотых тельцов и выращиванием крокодилов. Где большой человек, там крокодил, а где крокодилы, там известно что. Такова специфика места, где я живу, — места, где любое действие контролируется крокодилами.

Но хватит, хватит о трагическом! И у этой медали есть обратная сторона, на которой выбито «Sub specie aeternitatis» [40] . Перевернем медаль и спокойно уснем возле костра инквизиции, чтобы проснуться когда-нибудь в Божием Царстве.

МЫСЛЬ XIII

Жизнь — персидский ковер, узоры которого, переплетаясь, дают фантастическое представление о времени. Вот я иду, рассматривая и разгадывая его узоры, не в силах оторвать взор от узора момента, представляющегося непереносимо ужасным.

Но стоит поднять взгляд, стоит забросить его высоко-высоко, как синева и глубина Вечности наполняют и переполняют тебя счастьем и достоинством бессмертия.

«Я человек», — вспоминаю я, освобождая свою жизнь от временной Персии. Персии, ставшей безумным Ираном.

Если вспомнить, что ты человек, если освободиться от Ирана, если подняться над самим собой и пойти, протягивая душу Вечности[41], то уже не ковер будет расстилаться под твоими стопами, а голубые и золотые небеса. Да разве я иду? Я плыву! Я лечу! Я парю! Прощай, мое время. Низовое время людей, добровольно ставших ковровщиками.

МЫСЛЬ XIV

Мне кажется, что им кажется, что мне кажется, что я существую в пятом лице[42]. Это может значить, что я вовсе не существую и потому захлебываюсь в потоке собственного сознания.

МЫСЛЬ XV

Жил еще в нашей пустыне человек, который понятия ни о чем не имел. Другой хорошенько подумает и скажет, что это сказочный Абул-Хасан, спящий наяву, а я отвечу, что дело не в имени. Главное, как человек жил, живет и жить будет. Это главное. Что до понятий, то они меняются. Вчера, например, любой еврей был врагом, а сегодня он уже лучший друг и родственник. Вчера сионизм был понятием отрицательным, а сегодня никаких дурных ассоциаций уже не вызывает.

Жил, значит, человек в пустыне и был счастлив, пока не окружила его армия понятий. И так плотно она его окружила, так безжалостно взяла в кольцо, что он заговорил на дипломатическом языке понятий и сам стал только понятием[43].

МЫСЛЬ XVI

По моему сну металась крыса, а я метался вслед за ней, стараясь производить как можно меньше шума. Я не боялся крысы, я стеснялся ее убить. Я стеснялся убить наглую крысу, вторгшуюся в мой сон[44] и заставившую меня искать выход из этого сна[45]. Из этого долгого сна, где я и крыса должны были стать жертвами Великого Пробуждения.

МЫСЛЬ XVII

Диалектика хороша лишь тем, что никто не понимает вполне ее предназначения. С аналогичным явлением сталкиваешься в культуре, которая сильна лишь тем, что ее тоже никто не понимает. Однако есть проблемы, призывающие к срочному объяснению и решению, несмотря на полное и всеобщее непонимание и разоружение. Решая одну проблему, забываешь о других. И только тем и живешь, забытый теми, для кого как бы уже и не живешь.

Вот я, не живущий, лежу себе на смертном одре, а вокруг меня столпились все кому не лень, чтобы сфотографироваться со мной, не живущим, на память. На вечную память.

— Спасибо, что почтили мою память, — говорю я.

— Да чего уж там, традиции у нас такие, — перемигиваются все кому не лень.

И никому не интересно, что меня все это раздражает, выводит из себя и заставляет думать об иных традициях. Но провожающие меня в последний путь твердят, что это, мол, мои проблемы, а свои они будут решать по-своему. Я бы сейчас сказал, как они будут их решать, но кто посчитается с моим или русского писателя Венедикта мнением! Кому интересно, что думаем мы, лежа на смертном одре? Никто с нами, знающими диалектику культуры и культуру диалектики, никогда не считался[46], фотографируя и отпевая нас по чуждому, то есть не католическому, обряду.

— Царица Небесная! — только и можем выдохнуть мы.

Но недоброжелатели, торжествующие победу, сильно ошибаются. Страшно, можно сказать, ошибаются, навязывая свои заблуждения тем, кто, не вступая в пустые споры, кое в чем разобрался и давно уже смотрит в другую сторону. Там, в той прекрасной стороне, не поступают против воли человека. Последней воли человека, перешагнувшего через линию горизонта, как через какой-нибудь Рубикон.

МЫСЛЬ XVIII

Я приоткрыл глаз и исследовал им окрестности. Так я и знал: сорок разбойников поджидало меня на большой дороге, привычно затачивая свои страшные ножи. И все только потому, что я частично русский: по-видимому, той самой частью, которая нелюбима всеми, по-видимому, сердцем. А может, душой или языком.

Враги раскопали мою биографию, враги перерыли мое нищее белье и рукописи, враги объявили мне джихад[47], как Соломону Рушди. Разум их не имеет стыдливости, поэтому поступки их чудовищны.

Они перегородили дорогу, ведущую в Рим, они вооружились чем попало, они, провозгласив себя новым поколением ревнителей традиций, поступают традиционно подло.

Что мне делать с фрагментами своей биографии и частичной русскостью? Что мне делать со своей ущербной душой и никому здесь не нужным языком? Идти в Рим. Все-таки идти тайными тропами в Рим, стряхивая с себя частичность и фрагментарность. Идти в Рим за своей сестрой Нищетой, вооружась humilitas[48].

МЫСЛЬ XIX

Высота голоса птицы пронзила мое сердце. Чувства, столпившиеся в горле, заставили меня часто-часто задышать, а потом заплакать. Но плакал я про себя, и экономный мой плач слышал только ангел-хранитель, сидящий на краю кровати.

Ангел вздрогнул, сложил крылья и руки для молитвы, и я успокоился, улыбнувшись ему уже из сна.

И наступило счастье[49].

МЫСЛЬ XX

Дорога движется красной нитью в тексте мироздания.

Красная дорожная пыль ложится на листья и плоды смоковниц. Я думаю о ветре. Вот он поднимается из-за большого камня в застиранной чалме непогоды.

— У-у-у, — взвывает он, пряча от меня лицо, изрытое оспой.

За ветром появляется его младший брат дождь и обрушивает свои стрелы на мою незащищенную голову. О, я погибаю! Стройные колонны моих мыслей обращаются в бегство, заставляя остаток ума лихорадочно искать выход. Выход из положения, которое сами же и создали.

Как же мне спокойно оставаться в искусстве ненастья, когда вопрос «Быть или не быть?» сменился вопросом «С кем и с чем быть?».

Я легко делаю выбор[50] и остаюсь с остатком своего ума. Я еще могу им блеснуть и вспомнить, как чуден Нил при тихой погоде и как тиха египетская ночь, пока пыль снова не легла на листья смоковниц.

Пусть ветер прячется за глинобитной стеной, скрывая свое пустое и черное лицо древнего мира. Мира, где не было Христа, а значит, и ничего быть не могло. Ничего не могло быть, покуда Господь не остановился у смоковницы, не стряхнул с нее красную пыль и не накормил апостолов, которым с самого начала было понятно с кем быть.

МЫСЛЬ XXI

Если государство не может позволить себе сумасшедшего в государственном масштабе, то это уже не государство, а пародия на него. Карикатура. Потому все должно быть официально определено: вот он, мол, наш главный помешанный, наша национальная гордость, без которой не видать нам проблеска мысли и вообще ничего не видать.

Стало быть, выбирается герой, так сказать «торговец доказательствами», и объявляется злодеем не в своем уме. И пусть он не сидит в подземной темнице, полной крыс и насекомых, а ходит себе по городу.

Все от него бегут, боясь заразиться безумием. Все бегут, изменяясь в лицах, а он продолжает корчить из себя философа или там религиозного мистика. При этом путает историю с географией и активно распространяет заразу. Так что абсолютно правильно поступает государство, не пытаясь оградить себя от чрезвычайно опасного, но одного-единственного субъекта. От буйного психа[51], с которым ни армия, ни флот, ни конституция, ни High Court of Justice[52] ничего сделать не могут.

Но затем государство принимает новое решение и вводит в организмы всех лояльных граждан вакцину от безумия! Ведь они, несчастные граждане, в этом государстве родились, вкусили прелесть обучения и плоды труда; им здесь немного жить и долго умирать…

И теперь, когда дело сделано, вакцина привита, можно расслабиться и порассуждать в тесном кругу визирей, можно поговорить шепотом о том, что мысли нашего государственного идиота весьма оригинальны.

Правильные, прекрасные, гениальные мысли, которым никак не могут найти применения в этой тупой, уродливой, средневековой системе.

МЫСЛЬ XXII

Дорога в пламени. По ней только что промчался конь, высекая копытами искры. Надо идти за ним, говорю я себе, и шагаю по огненному пути. В одной руке у меня цветок жасмина, в другой свиток. А где же сабля? Сабля у гостя, задержавшегося на пороге моего пустого дома. Мой дом пуст, как стакан, в котором стояла веточка жасмина. Гость выпил воду из этого стакана и разбил его на мелкие осколки.

— Послушай! — сказал я ему. — Кто теперь соберет мою жизнь?

— Она сама[53].

МЫСЛЬ XXIII

Не отвлекайте меня, потому что я опаздываю. Не останавливайте меня, иначе я не успею на воскресную службу, и Святая Месса начнется без меня. Мне надо исповедоваться, а вы выставляете полицейские кордоны. Мне необходимо причаститься, а вы подсылаете наемных убийц с ятаганами, которые всегда рады прикончить верующего на пороге Рая. Засунули бы лучше свои кровожадные морды в «Эликсир Счастья»! [54]

Пресвятая Богородица, помоги мне пройти через толпу головорезов! Господи, помилуй меня, грешного! Святой архангел Михаил, защити меня от козней дьявольских! Пусть я, ненавидимый миром, стану невидимым! Разреши мне, Бог и Господь мой, миновать эту войну и оказаться в церкви! Позволь мне, Иисус Сладчайший, смочить пальцы в чаше со святой водой и начертить крест на своем лбу. Твой крест, о Господи! Заступись за меня, Царица Небесная, не дай умереть без покаяния!

МЫСЛЬ XXIV

— Саббах альхир[55] , — сказал мне халиф-атропофаг, — то есть иди сюда, я тебя съем!

— Да я весь желчью пропитан, — промямлил я, — у тебя от моей недостойной плоти может быть несварение желудка.

— Йялла[56] , лучше добровольно иди, — сказал антропофаг, — добровольцев я очень уважаю.

— И плоскостопие у меня, — уточнил я. — Какой из меня доброволец?

— От твоего плоскостопия, шармут[57] , мне ни холодно ни жарко, — пробурчал, подумав, халиф.

— А как насчет лишая, оспы, чумы, проказы? — разошелся я.

— Это в общем-то не имеет значения, — помрачнел он.

— А недавно я принял католичество! [58]

— Кул кхара! [59] Уведите от меня этого психопата, а иначе я сам себя съем! — завопил антропофаг, закатывая глаза.

И многочисленные доброжелатели увели меня, сокрушенно качая головами.

МЫСЛЬ XXV

Внимание рассеивается, как звезды на небе. Внимание рассеивается на звезды. Без всякого внимания пишу повествование, которое держится на честном слове. Кому-то я дал честное слово написать это невнимательное повествование. Но кому? [60] Ведь вокруг ни одна душа не внемлет звездам, сосредоточив весь свой интерес на невозможных для меня вещах. Не на звездах. А если я отвлеку внимание от звезд, они выпадут из своих родовых гнезд и разобьются. И усатые мусорщики побегут запихивать их осколки в грязные мешки. Вот что случится, если я сосредоточу внимание на другом. Никто из занятых собственным временем и не заметит, что звезд не стало. Никто, кроме маленьких детей, которым страшно засыпать, не видя на небе ничего прекрасного.

МЫСЛЬ XXVI

Поскольку я последний в своем роде, поскольку род мой последний, поскольку лучше быть последним, поскольку я не посредник и не посредственность, поскольку я знаю, что значение имеет только Бог и человек в Боге, поскольку я это понял всем сердцем своим, всей душой своей, всем разумением своим и всей своей крепостью, до сих пор не сдавшейся врагу, то я с радостью остаюсь последним и готов стать самым последним и даже самым-самым наипоследнейшим (если отыщется предпоследний), чтобы воскликнуть «Это я, Господи!» и оказаться в Божием Царстве[61].

Примечания

1

Не вечна под луной (лат.).

2

Причудливость (фр.)

3

Нижеследующие скобкинские пьесы без слов получили главный приз на театральном фестивале в недавно уничтоженном лагере беженцев Аль-Айда.

4

Ночные и опасные мысли (англ.).

5

При закрытых дверях (лат.).

6

Дружеское молчание луны (лат )

7

Ослепляющая тайна (лат.).

8

Свидетелей юношеского увлечения Синокрота

9

Какой-то доброхот и сновидец по сей день уверяет легковерных, что стоит им попасть во сне в захолустье, как наутро они узнают о предательстве лучших друзей, а то и всего мира.

10

По-видимому, имеется в виду Хассан ибн-Саббах — основатель секты асассинов, который декламировал своим смертникам, перед тем как отправить их на очередное задание, что-то вроде байроновского «Сосчитай те часы радости, которые ты имел в жизни, сосчитай те дни, в которые ты был свободен от тревоги, и пойми, что какова бы ни была твоя жизнь, лучше было бы тебе не жить».

11

Синокрот так и не научился различать хорошее и дурное в уважении, презрении, самоудовлетворенности, смирении, самомнении и самоуничижении. Не пришел ему вовремя на помощь Спиноза, который-то хорошо знал, что «уважение и презрение имеют значение лишь относительно чего-либо великого или малого в сравнении с известным нам, находится ли это великое и малое в нас или вне нас».

12

Ломоносов Михайло Васильевич (1711-1765), русский просветитель и поэт, родившийся в Холмогорах. В декабре 1730г. ушел с рыбным обозом в Москву и не вернулся. Открылась там ему «бездна звезд полна», вот и не вернулся. Согласно Ломоносову, каждый литературный жанр должен писаться в определенном «штиле»: «высокий штиль» «потребен» для героических поэм, од и «прозаичных речей о важных материях», средний — для стихотворных посланий, элегий, сатир и описательной прозы, низкий — для комедий, эпиграмм, песен и «писаний обыкновенных дел».

13

Происхождение Синокрота туманно, как и знакомство его палестинского отца, уроженца Иерихона, с его же матерью — учительницей русского языка из Одессы. Одно время он пытался доказать свое родство с рамальскими молочниками и кондитерами, но у него ничего не вышло.

14

До Синокрота это успел проделать только Камоно Темэй в своих «Записках отшельника».

15

Поскольку Истинный Горизонт — плоскость, проходящая через глаз наблюдателя и перпендикулярная к отвесной линии в точке наблюдения.

16

«…испытание вашей веры производит терпение, терпение же должно иметь совершенное действие, чтобы вы были совершенны во всей полноте, без всякого недостатка» (Иак 1,3-4).

17

Начальник (араб. ).

18

Любимая (араб. ).

19

Духовный наставник (евр. ).

20

Служитель культа, авторитет в вопросах мусульманской религии и права (араб. ).

21

Это действительно было уже печатно доказано одним придурком «с точки зрения научного анализа».

22

Федор Тютчев, на что был хладнокровный поэт, а ведь тоже переживал: «О чем ты воешь ветр ночной?..»

23

Кроме того, волнение, если оно вполне душевное, смягчает ответственность за содеянное в любом уголовном законодательстве, кроме, может, турецкого.

24

Ну, на этот вопрос Чаадаев давно ответил, кажется, еще до того, как его поместили под «медико-полицейский надзор» с приказанием «не сметь ничего писать»: «Жизнь то и дело ускользает от нас, затем она возвращается, но было бы неверным утверждать, что мы живем непрерывно. Жизнь разумная прерывается всякий раз, когда теряется сознание. Чем больше таких минут забвения, тем меньше жизни сознательной, а если нет ничего, кроме таких минут, это и есть смерть. Чтобы умереть, таким образом, не нужно уходить из этой жизни, а другой смерти, конечно, нет. Смерть в жизни — только и есть смерть». И в другом месте: «Христианское бессмертие — это жизнь без смерти, а вовсе не жизнь после смерти».

25

Это весьма странная глава, поскольку, будучи «вольным сыном эфира», Синокрот никогда не испытывал «шевеления отрадного мечтанья» в отношении какой-либо отчизны. При этом он любил к месту и не к месту цитировать Шекспира и даже однажды принял участие в любительской постановке «Ричарда II» на западном берегу реки Иордан: //Нет, Болингброк! Пусть, если я изменник,//Из книги жизни вычеркнут меня…//Прощай, мой государь! Передо мной//Открыт весь мир, закрыт лишь край родной!

26

Правитель (араб.).

27

Министр (араб.).

28

То же, что Гог и Магог; у мусульман народы, живущие на далеком Севере (вероятнее всего, русские) и угрожающие миру.

29

Султан Махмуд Газневи, отвергнувший преподнесенную ему Фирдоуси поэму «Шахнаме».

30

Девятый месяц мусульманского года; отмечается 30-дневным постом.

31

Одной из семи долин Алишера Навои: //Семь морей там и капле единой покорны,//Семь небес — словно мака иссохшие зерна.

32

Синокрот еще в православном монастыре рассказывал мне о мистической встрече с Артемидором из Далниса, жившим во II веке от Р. X. Артемидор был профессиональным прорицателем и толкователем сновидений, а его «Oneirocntica» («Толкование снов») — полное собрание сведений о сновидениях, бытовавших у греков в пору Артемидора, и наблюдений самого толкователя.

33

Так же говорит и Св Писание: «Ибо если мы соединены с Ним подобием смерти Его, то должны быть соединены и подобием воскресения» (Рим 6,5).

34

Псевдоним Шамседдина Мохаммеда. «Хафизами» называли в Средней Азии сказителей и людей, знающих наизусть Коран. Поэтическая деятельность при дворе халифа не обеспечила Хафиза ничем, кроме душевных невзгод.

35

О разных формах и ступенях одиночества много писал Николай Бердяев, но, насколько мне известно, Синокрот его не читал.

36

Тут к месту две взаимоисключающие пословицы: русская — «Что за честь, коли нечего есть» и восточная — «Честь — это тот алмаз, который делает нищего равным султану».

37

По-видимому, Синокрот имел в виду следующий пассаж из эссе Клая С. Льюиса: «Падший человек — это не просто несовершенное существо, которое надо исправить и улучшить; это мятежник, который должен сложить оружие. Сложить оружие, сдаться, попросить прощения, признать, что мы отклонились от правильного пути, начать заново — вот единственный выход из нашей пропасти. Именно это признание, безоговорочную капитуляцию, полный ход назад называют христиане покаянием».

38

Пустыня — это место встречи евреев с Богом, пустыня — это место, где «пали кости» спутника Моисея и где воспиталось новое поколение тех, кто поспешил вслед за Иисусом Навином вступить на Землю Обетованную (Евр 3,8-17). Пустыня — это место, где молился, постился и был искушаем Сын Божий (Мф 4,1-10). Пустыня — место, где скитались «те, кого весь мир был не достоин», то есть праведники и святые (Евр 11,38). Наконец, это место, где совершались чудеса: Господь накормил 5 тысяч алчущих пятью хлебами и двумя рыбами (Ин 6,31 и Мф 14, 14-21).

39

«Мираж проявляется именно как мираж», — говорил Хосе Ортега-и-Гассет. Он много чего еще подобного наговорил (см примечание к мысли XXV).

40

С точки зрения вечности (лат.)

41

Не той, «не нуждающейся ни в чем постороннем», вечности, из-за которой бедолага Ибн Баджа был отравлен марокканскими тюремщиками в 1138 году, а возглашаемой Мейстером Экхартом: «Что есть вечность? Свойство вечности то, что в ней бытие и юность одно и то же. Ибо вечность не была бы вечной, если б должна была вновь становиться, а не была бы всегда».

42

Я, кажется, могу засвидетельствовать, что такая проблема действительно наблюдалась. Ни одна фотография Синокрота, а их существует как минимум девятнадцать, не была похожа одна на другую. Объясняется это или чрезмерной подвижностью его физиономии, или тем обстоятельством, что большая часть их была сделана фотографами-индуистами, у которых всегда имелись множественные отклонения на почве истинного количества лиц у четырехрукого Брахмы. Трехглазый Шива, как известно, уничтожил его пятое, самое прекрасное лицо, но поверить в это отличники фотографического производства до сих пор не могут.

43

Здесь автор явно пародирует догадку Спинозы: «Из того, что мы сравниваем вещи между собой, возникают некоторые понятия, которые, однако, вне вещей не представляют ничего, кроме модусов мышления. Это очевидно из того, что если бы мы захотели их рассматривать как вещи, находящиеся вне мышления, то ясное понятие, которое мы о них имеем, тотчас превратилось бы в смутное».

44

Древнему китайцу, которому приснилась бабочка, повезло несравненно больше. Впрочем, в отличие от Чжуан-цзы, Синокрот не менялся с крысой ролями.

45

Сенека просил милого Луцилия в таких случаях не особо удивляться: «Кто спит неглубоко и в дремоте видит какие-то образы, тот иногда во сне понимает, что спит..»

46

Кроме, может быть, Сократа. Тот тоже, прихлебывая цикуту, хитро приговаривал: «Подвергай все сомнению».

47

Рвение (араб.). — каноническое предписание вести войну против иноверцев.

48

Смирение (лат.). Пьер Абеляр определял смирение как то, благодаря чему мы отвлекаемся от тяги к тщеславию, чтобы не пытаться казаться выше, чем мы есть.

49

Вот так, назло Омару Хайяму, Паскалю и Шопенгауэру, в настоящем наступило счастье. А ведь они и мысли об этом допустить не могли, сомневались, стало быть, в наших жалких возможностях.

50

Приведу здесь целиком абзац любимого Синокротом св. Бернарда Клервоского: «Следовательно, свобода выбора остается и после грехопадения, пусть даже склонная к страданию, но цельная. И то обстоятельство, что человек сам по себе не имеет достаточно сил, дабы сбросить с себя грех или страдание, еще не означает уничтожение свободы выбора, но только лишение остальных свобод. Ибо ни мудрость, ни мощь не входят в существо свободного выбора и никогда не входили; ему свойственно лишь желание: он делает тварь только желающей, но не делает ее ни мудрой, ни могучей. Поэтому правильно то, что человек теряет свободу выбора лишь тогда, когда он перестает быть водящим, но отнюдь не тогда, когда он перестает быть могущим или мудрым. Ибо где нет воли, нет и свободы. Я не говорю, что ее нет, если отсутствует желание добра, я говорю — если тварь не имеет желания вовсе. Ведь безусловно ясно, что свобода выбора пропадает там, где исчезает не только добро, как следствие воли, но и полностью сама воля. Ибо если человек не может хотеть только добра, то это значит, что у него отсутствует свобода, но не выбора, а суждения. Если же у него не будет силы не только хотеть, но и совершить добро, которое он хочет совершить, то у него будет отсутствовать свобода желания наслаждения, но не свобода выбора. Таким образом, поскольку свободный выбор следует за волей, то, если он исчезает, не может быть и его. Воля же одинаково упорствует как в благе, так и во зле. Поэтому, само собой разумеется, что и свободный выбор пребывает полностью как в добре, так и во зле. И как воля, даже претерпевая страдания, не перестает быть волей, но называется и в действительности является несчастной волей, подобно тому, как может быть и счастливая воля, — таким же образом и свободный выбор как таковой не может быть устранен или ограничен какой-либо необходимостью или препятствием».

51

То же, что «звериный человек», который на предложение Сведенборга доказать истину утверждения, что свет — это тьма, а тьма — это свет, ответил: «Нет ничего проще. Что есть свет и тьма, если не состояния глаза? Не превращается ли свет в тень, когда глаз отходит от яркого солнечного света или если пристально смотреть прямо на солнце? Каждый знает, что тогда состояние глаза меняется и свет кажется подобным тени; а в обратном случае, когда глаз возвращается в свое нормальное состояние, эта тень кажется светом. Не видит ли сова тьму ночи как ясный день, а дневной свет как тьму ночи? Ведь тогда она действительно видит само солнце как темный и тусклый шар. Если у человека были бы глаза совы, то что он назвал бы светом, а что тьмой? Так что же такое свет, как не состояние глаза? А если так, то не является ли свет тьмой, а тьма — светом? Итак, как одно, так и другое утверждение верно».

52

Высший суд справедливости (англ.).

53

Нечто похожее утверждал Мейстер Экхарт: «Если бы кто-нибудь тысячу лет вопрошал жизнь: зачем ты живешь? — и она бы ему вообще отвечала, она не сказала бы ничего иного, как: я живу затем, чтобы жить. И это оттого, что жизнь живет своей собственной глубиной, бьет из себя самой. Поэтому она живет без всякого „почему“ и живит себя самое. И если бы кто-нибудь спросил правдивого человека, такого, который действует из своей собственной глубины: зачем ты делаешь свое дело? если бы он верно отвечал, он не сказал бы ничего иного, кроме того, что: я делаю, потому что делаю».

54

Замечательное творение Абу Хамида аль-Газали. Вот весьма поучительный отрывок из него: «…если в бодрствующем состоянии кто-то будет упражняться в очищении своего Сердца от плотских желаний, агрессивности и плохих и недостойных нравов этого мира, сядет в пустом месте, поднимет глаза, освободится от чувств, обратит свое Сердце к Царствию Божиему и будет постоянно говорить: „Аллах! Аллах! (Боже! Боже!)“, но только Сердцем, а не вслух, до тех пор, пока он не забудет и о себе, и обо всем этом мире, вообще обо всем забудет, кроме Всевышнего Бога, вот когда так случится, дверца в его Сердце откроется, хотя он и не спит. Тогда он увидит наяву то, что другие видят во сне, увидит он души ангелов в прекрасном виде, увидит пророков и сможет найти в них пользу и получить их помощь и покажут ему Божие Царство земли и небес. И тот, кому открылся этот путь, увидит великие дела, не имеющие предела и границ, и это то, о чем сказал пророк, да благословит Бог и да приветствует: „Показали мне землю, и увидел и запад ее, и восток“.

55

Доброе утро (араб.).

56

Быстрей, живей (араб.).

57

Дурак, ублюдок (араб.).

58

Католичество — сфера, где все блаженные — одно. Оно же — собрание людей, которые верят, что есть еще на земле создания, не разуверившиеся до конца.

59

Заткнись! (араб.)

60

Может быть, Ортега-и-Гассету, правда, его не слишком интересовали звезды. «Внимание — это вид основной деятельности Я, который направляет и регулирует его остальные действия. Недостаточно, например, для осуществления нами акта видения и слушания чего-либо, чтобы оно находилось перед нами. Те, кто живет близ водопада, перестают слышать его, и из всего, что складывается в видимый сейчас образ этого театра, мы замечаем лишь часть его. Какую? Ту, на которой мы сосредоточиваемся, на которую обращаем внимание. Видеть означает смотреть, или искать глазами, слышать — слушать, или напрягать слух. Следовательно, говорю я, природа, внешний мир требует внимания человека с неотступной настоятельностью, все время ставя перед ним проблемы выживания и самозащиты… Обратиться к себе самому означало бы отвлечься от происходящего вокруг, а подобное отвлечение могло бы стоить животному жизни. Природа в своей первобытной естественности жестока: она не терпит невнимательности. Нужно иметь сотню глаз, беспрестанно окликать „стой! кто идет?“, быстро получать сведения о постоянно меняющихся обстоятельствах, чтобы ответить на них соответствующими действиями. Внимание к природе — это жизнь в действии. Животное в чистом виде — это человек действия в чистом виде».

61

Хотя Ангелус Силезиус, перефразируя Евангелие от св. Луки (Лк 17,21), и пугал, что если в самом тебе Рая нет, то никогда туда не войти и «речные потоки» будут продолжать «веселить Град Божий» без тебя.


home | my bookshelf | | Придурков всюду хватает |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения
Всего проголосовало: 4
Средний рейтинг 5.0 из 5



Оцените эту книгу