Book: Битвы за корону. Три Федора



Битвы за корону. Три Федора

Битвы за корону. Три Федора

Глава 1. Московские перемены

Итак, восемнадцатого мая тысяча шестьсот шестого года наконец-то сбылось то, чего я добивался еще от Дмитрия, то бишь триумфальный въезд в Москву. Главных победителей было двое – рядом со мной, бок о бок и на таком же белом скакуне, как мой, ехал Годунов. Да и народ, не взирая на холодный денек, высыпавший за пределы Белого города (в Скородоме-то куда просторнее), не особо отличал наши заслуги, горланя здравицы нам обоим. Впрочем, сам я этому обстоятельству лишь радовался. Теперь избрание Федора царем, можно сказать, в шляпе и никакие тайные происки Мнишковны не принесут вреда.

Ехали мы, разумеется, не первыми. Вначале патриарх на санях, из которых он, согласно заведенного обычая, не вылезает даже летом. Далее пяток или сколько там, не считал, митрополитов и архиепископов, а затем мы с царевичем и Марина Юрьевна в крытом возке. Жаль, бояре оттеснили наши полки в самый хвост. И полки, и Хворостинина-Старковского. Хотел я его пристроить поближе к нам, и Годунов не особо сопротивлялся тому, но ему отсоветовал Романов вместе с Семеном Никитичем Годуновым. Эдак мягко, но весьма настойчиво. С двух сторон пели. И про потерьку чести, и про то, что невместно вперед остальных пускать. Да и за какие заслуги? Князь Мак-Альпин воинник, Ходкевича с Сапегой побил, его временно приблизить для прочих убытка нет, а Иван Андреевич вовсе в тех сечах не участвовал. Да и родом он хоть и именит, но до первейших не дотягивает.

Мой бывший ученик развел руками, виновато улыбнувшись мне. Мол, сам видишь, как обстоят дела. Я понимающе кивнул, не став спорить. К тому же меня больше занимало иное словцо, вскользь оброненное Романовым в отношении меня: временно. Не зафиксировал бы я его, но боярин в своих уговорах насчет Хворостинина повторил его аж трижды. И Семен Никитич его упомянул. А Годунов на него ни разу не отреагировал. Никак.

Но хорошо и то, что Федор принял мой совет пустить впереди бояр сотню, бросавшую под его ноги польские и литовские знамена. Им-то поначалу тоже определили место позади, но я вполголоса заметил престолоблюстителю, что тогда народ не поймет, кто именно одолел гетмана. А кое-кто и вовсе посчитает, будто лупили его те, кто сейчас едет следом за государем.

– Тогда надо бы и Федору Борисовичу позади остаться, – вкрадчиво посоветовал Семен Никитич, пояснив: – Чай, и он в битвах участия не принимал.

Я хмуро покосился на знакомую до боли в кулаках рожу и перевел взгляд на своего ученика. Реакция Годунова мне не понравилась. Глупость же явная сказана, а он нет, чтоб одернуть, на меня уставился. Хорошо – молча, не стал эту дурь излишними словами усугублять. Но в настороженном взгляде вопрос: чем ответишь, князь?

– Не принимал, говоришь? – усмехнулся я. – А я иначе думаю, боярин. Участвовал он в сражениях, пусть и незримо. Я и в поход по его повелению выступил, и ляхов наши полки под его знаменами били, и гвардейцы в бой с его именем на устах шли, да и сражались-то они за Русь, а кто ее государь? То-то и оно, – и, повернувшись к Годунову, с лукавой улыбкой добавил: – Да и должок за тобой, Федор Борисович, остался.

– Какой? – недоуменно нахмурился он.

– Обыкновенный, – развел я руками. – Кто зимой всю Эстляндию с половиной Лифляндии завоевал? Ты, я и Зомме. А въезда торжественного, с трубами, с барабанами, под развеселый колокольный звон, у нас с тобой тогда не получилось. Непорядок. Вот и верни этот долг московскому люду. Но пусть он знает, кто тогда у тебя под рукой был, а кто лишь ныне и на время появился.

Это я обоим Никитичам их шпильку вернул. Мол, поглядим, кто из нас временщик.

Лесть моя на Годунова подействовала. Щеки порозовели, как у красной девицы, и в глазах, устремленных на меня, появилось совсем иное выражение. Благодарность пополам с удовольствием. И когда Семен Никитич, очевидно на правах троюродного дядьки, снова прогундел, что ранее таковского никогда не бывало, Федор повел себя иначе, отрезав:

– Не бывало, так будет. Помнится, мне один мудрый человек поведал, будто все когда-то впервые случалось, потому важно одно: на пользу новинка али нет.

И снова на меня посмотрел: «Как видишь, ничего из твоей науки не забываю, в памяти держу».

«Правильно», – подмигнул я в ответ. И отдельная сотня, отделив от нас недовольных бояр, поехала следом за мной и Годуновым, держа в руках низко опущенные в знак поражения хоругви, чуть ли не подметая ими в знак пренебрежения грязный снег. Правда, в одном Федор ко мне не прислушался, определив им место позади кареты Мнишковны, ну да ладно.

Казалось, все замечательно, но меня по-прежнему смущали разительные перемены, произошедшие за время моего пребывания в Прибалтике. И вольное разгуливание Марины Юрьевны, коей полагалось безвылазно сидеть в своих палатах, оказалось как бы не самой невинной из них. Впрочем, причина тому у нее была уважительная: яснейшая уже не числилась на сносях, скинув ребенка буквально через три дня после моего отъезда. Оправилась она быстро (а был ли выкидыш вообще?), благосклонно приняв соболезнования царевича, каковой поспешил утешить Мнишковну. Да столь рьяно утешал, что вскоре их видели исключительно вместе. Порознь они пребывали не более получаса утром и столько же вечером, перед сном. Словом, все шло к тому, что сбудется пророчество Мстиславского. И впрямь дело не всегда заканчивается кровавой дракой – подчас веселой свадебкой.

Увы, узнал я об этом позже, иначе вел себя совсем иначе. Да и разговаривал бы со своим бывшим учеником во время нашего торжественного въезда в Москву не о том. Нет, поначалу, пока беседа вертелась вокруг Прибалтики (Федора весьма интересовали подробности битв), все было прекрасно.

– Ох и силен ты ратиться, – восторгался он. – Мне и посейчас в твои победы трудно поверить.

– Зато можно пощупать! – кивнул я назад, намекая на волочившиеся по снегу хоругви.

– Да как резво! Мы ить токмо к Дмитрову подошли, а тут и гонец твой с весточкой, что ничего не надобно, сам управился.

– То не я резв – гвардейцы мои со стрельцами шустрыми лисичками пробежались, – улыбнулся я.

– Ну да, ну да, – весело подхватил Годунов. – А где твои лисички хвостиками махнули, там польские зайцы десять лет не появятся.

– Насчет десяти трудно сказать, но три-четыре года у нас теперь в запасе точно имеются, – поправил я его. – Впрочем, нам и их хватит. Если шведский Карл что-либо затеет, то в ближайшие пару лет, не позднее. Да и то навряд ли. Их же за последние годы Ходкевич в хвост и в гриву лупил, а тут сам в плену оказался. Получается, мы сильнее гетмана. Тогда какой смысл с нами тягаться?

– И ведь вдвое больше людишек он имел, вдвое больше, – продолжал восхищаться он.

– Правда, победа чуть-чуть не сорвалась, – вспомнился мне запоздавший с предупреждением польский гонец и я (не иначе как чёрт за язык дернул), намекнул на предательство Мнишковны. Мол, по счастью Марина Юрьевна со своим гонцом к королю Сигизмунду чуточку припозднилась. А окажись он немного проворнее, всего на несколько суток, быть битому не Петру Сапеге с гетманом Ходкевичем, а мне.

Лицо Годунова надо было видеть. Яркий веселый румянец мгновенно исчез с лица, сменившись на бледность.

– Ты в своем уме, князь? – растерянно спросил он.

– Сам посуди, – пожал я плечами, приступив к раскладу.

Был он, на мой взгляд, безукоризненным. О том, что из Вардейки вышли шесть моих сотен-хоругвей, о которых говорилось в грамотке гонца, слышал от меня один Годунов, ибо я так планировал изначально, о чем и сказал ему. Позже переиначил, взяв десять, а ему об этом сообщить забыл. Но выходили они из Вардейки не таясь, в открытую, следовательно, тайному шпиону посчитать их подлинное количество – делать нечего. Получалось, сообщить Сигизмунду о шести моих сотнях мог либо государь, а я о такой глупости и думать не желаю, либо тот, кому он рассказал. Других вариантов нет.

Но Федор не смирился. Сознавшись, что действительно говорил Марине про шесть сотен, он начал доказывать, будто наияснейшая повинна всего-то в излишней болтливости: по всей видимости проговорилась своему батюшке, он, и опять-таки без злого умысла, кому-то еще, в том числе и тайному королевскому осведомителю. Итог: нет вины на Марине Юрьевне, а ежели она и есть на ком, то на самом Годунове.

И вообще я чересчур придираюсь к ней. Вон в тайном католичестве ее обвинил до отъезда, а как она веселилась на православную пасху – любо-дорого посмотреть. И христосовалась охотно (и его щеки отчего-то предательски порозовели), и яйца крашеные катала, словом, резвилась вовсю. Да и за свою новую веру она всей душой радеет. Не так давно сама предложила издать новый указ, касающийся отступников от православия. А меры там предусмотрены против еретиков да ведьм весьма суровые, вплоть до огненной смерти. Когда его обсуждали, кое-кто на Малом совете предлагал в отношении их ограничиться епитимией, да церковным покаянием, а она вместе с митрополитом Гермогеном уперлась и всех переупрямила, оставив костёр в качестве меры наказания для особо злостных. Ну не смешно ли после такого подозревать ее в тайном исповедании латинства? Выходит, я и насчет ее предательства тоже дал промашку.

Он так горячо и старательно распинался, защищая Мнишковну, что стало понятно: пока у меня в руках не окажутся неоспоримые факты, не имеет смысла обвинять ее или пытаться зародить в нем сомнения. Ничему не поверит. Но не удержался, порекомендовав вначале уточнить у Марины, говорила ли она хоть кому-нибудь о выступлении моих полков. И лишь когда ему удастся добиться точного ответа, а он вне всяких сомнений окажется отрицательным, поинтересоваться, от кого тогда мог Сигизмунд получить весточку про мои «шесть хоругвей», ушедшие в Прибалтику.

Тот посопел, покряхтел, но кивнул, соглашаясь, и мигом поменял разговор, перескочив с неприятной ему темы на сообщение о своей предстоящей женитьбе. Но я и тут ухитрился попасть впросак, пошутив:

– Надеюсь, не на Любаве?

– Что ты, что ты! – замахал он на меня руками. – Я ее к тебе в Кологрив отправил, подале от злых языков. И впредь ты о ней не поминай. Да и родит когда, гляди, не проговорись перед моей невестой, что у Любавы дите от меня.

Я согласно кивнул, удивляясь, как быстро Мария Григорьевна подыскала своему сыну невесту. О том, что мой ученик сам выбрал себе суженую, мне почему-то не думалось.

– А мне твоя избранница знакома? – поинтересовался я и недоуменно посмотрел на покрасневшего как рак Федора. С чего вдруг? – Так кто она? – повторил я и услышал в ответ неожиданное:

– Марина Юрьевна.

– О, господи[1]! – невольно вырвалось у меня. – Лучше б ты женился на Любаве.

Как там говорится? Язык мой – враг мой! Сдается, в данном случае он – лютый вражина. О том, что следовало промолчать, я понял и сам. Годунов лишь подтвердил это, вспыхнув и выпалив:

– За что ты так ее ненавидишь?! – и обиженно отвернулся от меня. Лицо его превратилось в непроницаемую каменную маску. Нет, учитывая цвет, правильнее сказать, кирпичную.

«Ох, как оно у него далеко зашло, – с тоской подумал я, кляня собственную несдержанность. – И как мне быть?»

По счастью, злился Федор недолго. Приветственные крики людей, пожелания и здравицы, выкрикиваемые ими, слегка успокоили его, и через пару минут он вновь принялся вяло улыбаться народу, приходя в себя. Да и цвет лица опять вернулся к прежнему. Но на меня смотреть избегал.

– Не сердись, государь, – попросил я. – Поверь, я искренне желаю тебе счастья. Просто усомнился, что с нею ты его обретешь, потому и вырвалось.

– Заладили одно и то же! – буркнул он. – То Ксюха, то матушка, а теперь и ты. А я-то думал, ты меня поймешь. Эх! – и он досадливо махнул рукой.

– Я понимаю одно: ты влюблен, – грустно констатировал я, быстренько прикидывая: раз у него вырвалось раздраженное упоминание про сестру и маму, следовательно и они против.

Значит погорячился Федор. Назвав польскую гадюку невестой, он выдал желаемое за действительное, ибо без благословения Марии Григорьевны свадебке не бывать. Посему и мне ни к чему гнать лошадей. Да и не годится сегодняшний день для дебатов и дискуссий о государственных интересах, могущих пойти вразрез с нежными чувствами, потом потолкуем, попозже. И я, меняя тему, невинно осведомился, отчего в его свите появилось много новых людей.

Годунов оживился и принялся рассказывать, как он вместо ставшего ненужным Опекунского совета по примеру своего батюшки, создавшего Малый тайный совет, учинил аналогичный. В него он решил набрать, согласно моего совета, верных надежных людишек, а кто может быть вернее родичей, пострадавших от прежнего царя. Потому и вошли в него уйма Вельяминовых, Сабуровых и Годуновых, вызванные кто из ссылки, кто с дальнего сибирского воеводства.

Я недовольно посопел. Про страдания не спорю, хотя они и их заслужили. Коль не сумели ничего сделать, поделом. А касаемо верности…. Помнится, чуть ли не половину из них я видел подле здоровенного гиганта-шатра, раскинутого в начале прошлого лета под Серпуховым. Сбившись в жалкую кучку, они то и дело низко кланялись и слезно умоляли Басманова дозволить им одним глазком лицезреть нового государя. А пара-тройка бухнулась в ноги Петру Федоровичу. И я сильно сомневаюсь, что кто-то из них в те дни попытался замолвить словцо в защиту царственной семьи.

Или нет, сыскался один. Кажется, астраханский воевода. Да, точно, Михаил Богданович Сабуров. Этот упирался до конца, отказываясь признать Дмитрия. И когда его привезли в Серпухов, единственное, что он попросил, так это священника, желая исповедаться перед смертью.

– И что мне с ним делать, – развел руками Дмитрий. – Воевода вроде и справный, но уж больно упрям.… И тоже за твоего ученика голос подал. Как ни крути, а придется его…..

Он не договорил, вопросительно уставившись на меня. Мне стало жалко старого воеводу и я ответил:

– Можешь, конечно, но есть ли смысл плодить мучеников? Он и без того на ладан дышит, – Михаил Богданович и впрямь частенько подкашливал. – А потом, не забывай про родство. Помнится, его сестра Елена была замужем за твоим братом царевичем Иваном Ивановичем. И еще одно: тот, кто до конца верен одному, останется верным и другому.

– На себя намекаешь, – ухмыльнулся Дмитрий, но к моим словам прислушался и более того, даже назначил Сабурова воеводой в Царев-Борисов.

Но Михаил Богданович оказался исключением из правил, зато остальные…. Правильно сделал Басманов, законопатив их государевым повелением в тюрьму, а позже оттуда прямым ходом в ссылку. Годунову я комментировать их «верность» не стал, сдержался. Всему свое время. Жаль, что мой ученик неправильно меня понял, но авось не смертельно. Поясню попозже, авось поправимо.

Федор, заметив тень неудовольствия, скользнувшую по моему лицу, истолковал ее иначе и попытался меня «успокоить».

– Но ты за свое место не печалься. Чай, из ума не выжил. Ты яко был ближе всех прочих, тако и остался, – «утешил» он меня. – И о словесах твоих про постепенность и осторожность памятаю. Я и весь Опекунский совет туда включил… окромя пана Мнишека.

Последнее и впрямь отрадно слышать. Бальзамом на сердце легла и вторая новость о ясновельможном – уехал он в Речь Посполитую. Срочные дела позвали. А с ним Марина отправила и своих фрейлин. На сегодняшний день из поляков в Москве всего-ничего: пяток поваров, три ксендза, присматривающих за строительством костела, да секретарь Ян Бучинский.

Увы, но лишь эти два известия оказались приятными, а остальные….

Впрочем, вскоре нам оказалось не до разговоров – мы выехали на Пожар. Площадь перед Кремлем оказалась битком забита народом. Людей собралось как бы не побольше, чем на встрече москвичей с Дмитрием – яблоку негде упасть. Далее был, говоря языком двадцать первого века, праздничный митинг, на котором столь бурно ликовали и славили победителя, что я слегка застеснялся. И взирали на меня, словно я не разбил Ходкевича с Сапегой, а взял Константинополь, притом вместе с Иерусалимом и прочими святыми местами. Но я успокоил себя тем, что оно на благо моему ученику. Победил-то я ворогов «по повелению государя», а Годунову начинать свое правление с маленькой победоносной войнушки – самое то.

Теперь на свое подворье. Подъезжая к нему, я задрал голову, недоуменно вглядываясь в неописуемую красоту, возвышавшуюся впереди. Искрившиеся на солнце белоснежные стены какого-то терема словно вынырнули из сказки. Спросить, чье, не успел – вовремя дошло: мое.

Не зря мы с Остафием Чарой целых три вечера вбухали на обсуждение проекта. Ничего тот не забыл, ничего не упустил из заказанного мною. А ведь поначалу упирался, спорил. Ни к чему здоровенные окна делать, да и двойные рамы тоже! А двери зачем чуть ли не в сажень?! Однако в конечном итоге сделал, как я и хотел. Вон и просторные гульбища с перилами, то бишь открытые террасы на втором и третьем этаже, и башенка. Форма крыши повсюду разная – тут шатром, здесь бочкой, а там остроконечный шпиль. А резьба по камню на фронтонах какая! Но главное – все строение в целом выглядело легко, воздушно, словно и не каменное. Ой и славный ученик у Федора Коня. Полностью соответствуя своей фамилии, воздвиг он не палаты – чародейский терем-теремок.



Со временем было не ахти, но я не удержался, забежал вовнутрь, оглядев практически полностью готовую трапезную. В ней было непривычно светло из-за больших окон. Полы населили согласно моего заказа, паркетные, или, как тут говорят, кирпичом, причем не абы как, а в шахматном порядке. Здоровенная печь выложена рельефной изразцовой плиткой, любо-дорого глядеть. Швы меж ними практически не видны, чуть-чуть если специально приглядываться, а искусно подогнанный узор покрывает всю печь, как ковром, единым рисунком. С потолка свисает здоровенное позолоченное паникадило, то бишь люстра на тридцать три свечи.

А что у нас наверху? Я направился к лестнице, но Багульник меня предупредил, что туда еще рано заглядывать, пару недель погодить придется. Не готово там.

– Я и без того с упреждением старался, – виновато пояснил он, – но рассчитывали-то к Троицыному дню завершить, ан вишь ты когда прикатил.

– Ничего, – весело хлопнул я его по плечу. – Обождем.

Встрявший в разговор Короб посетовал, что запросто обошлись и вдвое меньшей деньгой, ежели…. Но я не слушал его. Порядочным министрам финансов положено ворчать на непомерные расходы, это как водится. Ничего. Зато теремом залюбуешься. А серебро – дело наживное. Авось рулетка в «Золотом колесе» продолжает крутиться, ежедневно вовлекая в свой водоворот и утягивая в бездонные сундуки панские монеты – талеры, злотые, флорины, цехины, гульдены, соверены, песо, экю….

Но в хорошем настроении я пребывал недолго. Испортили. Я ведь, исходя из родственного долга, не преминул нанести визит будущей теще в Воскресенский монастырь. Она-то и расстаралась, вывалив на меня свои проблемы. Впрочем, не свои – общие, сообщив о том, что у Федора с Мариной все гораздо серьезнее, чем мне подумалось. Три недели назад он бухнулся в ноги к матушке, прося ее благословения на свадебку. И самое неприятное – Мария Григорьевна его дала. Да, не в тот день, уламывал он ее чуть ли не неделю, но проку с того – уговорил, добился своего.

– Упрямилась, что есть мочи, – скорбно поджав губы, рассказывала она. – Поначалу чаяла тебя дождаться, да вместях его урезонить. И так с ним, и эдак. Ну на кой ляд ему распечатанная занадобилась, да к тому ж вдовица? Не зря сказывают, пей вино, да не брагу; люби девку, а не бабу. Может и хорош соболек, да измят. К тому ж и дите скинула – это как? А вдруг она вовсе рожать негожа? Ан нет, заладил одно – люблю и никаких. И в слезы. А тут Романов заглянул. Да не один, с Семеном Никитичем Годуновым. И оба наперебой бают: «Ты, де, в глазоньки его загляни – больно шалые они у него. Не иначе, как она его обворожила. Потому лучше благослови подобру-поздорову. Не то гляди, перегнешь палку – переломишь. Как бы худа над собой не учинил». Ну я и…. благословила, – мрачно подытожила она.

Одно хорошо – отсрочка у меня имелась, притом немалая. Когда Мария Григорьевна давала согласие, она специально напомнила сыночку про срок траура Марины. Мол, год ждать придется, ибо ранее на него дозволения от церкви не получить. Здесь на Руси ко вдовам действительно жесткие требования – похлеще, чем к детям усопших родителей. А за год успеем не раз и не два исхитриться и изобличить Мнишковну.

Я вновь взбодрился, но рано. Федор, зайдя в царские покои, не утерпев, первым делом принялся выяснять у Марины, как было дело с сотнями, и, переговорив с нею, радостный, рванул ко мне на подворье. Мол, поинтересовался, кому она сказывала про мой отъезд и….

– Стоп, – перебил я его. – А хочешь, я сам тебе расскажу дальнейшее?

И выложил опешившему парню, как Марина вначале отнекивалась, что никому ни единым словцом, и как после второго вопроса Годунова, «вспомнила». Мол, и впрямь состоялся у нее разговор с батюшкой. Да надо ж тому случиться, запамятовала она предупредить его держать оные слова в тайне. А уж как она огорчилась, узнав, к какой беде оно могло привести….

Я правильно вычислил – Федор слушал меня, открывши рот от удивления, а под конец, не сдержавшись, ахнул:

– Неужто видение у тебя приключилось?!

– Нет, простая логика, – отрезал я.

– Она и вправду горевала о содеянном, – подхватил Годунов, продолжив мой рассказ. – Да столь шибко…. Чуть не заплакала, бедная, – и он…. попросил не серчать на нее. Мол, дело прошлое, да и худа от того не приключилось, чего уж теперь.

Я немного поколебался, но делать нечего, и нехотя кивнул, а он, просияв, вывалил очередную «радостную» новость. Оказывается, едва он получил от матери благословение, как на следующий день отправился к патриарху и упросил Игнатия освободить полячку от обязательного срока траура. Получается, мы с ним наши свадебки можем сыграть одновременно аж до Троицыного дня.

Выпалив это, Федор обиженно уставился на меня:

– А ты ровно и не рад тому?

Я сделал глубокий вдох, удерживая в себе рвущееся наружу слова, подтверждающие мое безмерное ликование, и спокойно ответил:

– Очень рад. А молчу, потому что…. в зобу дыханье сперло.

Поверил. Успокоился. Хотел сказать что-то еще, но я перебил его. Жаждая повидать Ксению до пира, я деликатно пригласил его прогуляться вместе со мной до Запасного дворца. Зачем – он понял влет, но… заупрямился и сурово заметил мне:

– Не след тебе до свадебки.

– Так ведь в твоем присутствии, – напомнил я.

– Все одно: негоже, – набычился он. – Сам припомни, яко ты старательно с Мариной Юрьевной обычаи дедовские чтил, – и он с легким вызовом в голосе задиристо осведомился: – Али моя сестрица хужее московской царицы?

Я чуть не засмеялся – настолько забавным выглядело сравнение. Русская белая лебедушка и ощипанная польская воробьиха. Но вопрос не риторический – Федор явно ждал ответа – аж дыхание затаил. Я пожал плечами. Ну и как ответить, не обидя горькой правдой юного влюбленного? Но нашелся:

– Для меня твоя сестрица краше всех в мире.

– То-то, – проворчал Годунов и... облегченно вздохнул.

Такое ощущение, что он ожидал и в то же время боялся услышать нечто иное. Странно, очень странно. И о чем еще он хочет, но не осмеливается меня спросить? А ведь хочет – по лицу видно. Но я не стал подталкивать, вместо этого повторив свою просьбу о свидании.

– Не след ей до свадебки видеться ни с кем из мужеского пола, – последовал прежний ответ.

– И со мной?

– Особливо с тобой, – отрезал он. – Негоже невесте до венца с женихом встречаться. Обычай у нас такой на Руси. Сам ведаешь, – но, смягчившись, пояснил, что Ксения на пиру сможет меня повидать, пройдя по тайной галерейке к Грановитой палате. Правда, через решетку, но видно хорошо. Он сам мальцом там побывал, знает.

Мне припомнилось кое-что из…. Нет, не из Филатова, посерьезнее, из Алексея Константиновича Толстого. У меня приятель в МГУ за одной юной актрисой ухлестывал, вот и таскал меня постоянно на спектакли с ее участием, а их немного было, и все поставлены по историческим пьесам Толстого. И пока он с ней не расстался, мы с ним успели побывать на каждой раз пять, не меньше. Вот оттуда и хотелось процитировать:

 ….Хотелось бы мне знать:

Когда она не пряталась, пока

Невестой не была, зачем теперь

Ей прятаться![2]

Но бесполезно. И без того Федор какой-то не такой – вон как насупился. Ни к чему омрачать столь праздничный денек размолвкой, пускай и маленькой. И я отмахнулся:

– Ладно, потерплю. Авось до свадьбы немного осталось. Но хоть грамотку мою ты ей передашь? Сдается, о письмах в обычаях нет ни слова.

– Отчего ж не передать, – согласился он. – Пиши, а я подожду.

Я кивнул, принявшись за письмо, и рука сама собой вывела:

Отринь волнения, красавица!

Вернулся я, как обещал!

Жаль, не дано сегодня свидеться,

Как я о том в пути мечтал….

И далее как-то само собой пошло-поехало. Чисто, гладко, без помарок. Сам удивился, как лихо, одна за другой, ложатся строка за строкой на бумагу. Никак не ожидал от себя такого. Ай да Федя, ай да сукин сын!

Глава 2. Кому праздновать победу?

Пока я строчил, в избу вошел Романов. Держался тот по-хозяйски, словно не в гости заглянул, а к себе домой. Впрочем, он и раньше, в кавалькаде всадников, если память мне не изменяет, держался впереди всех, и с таким надменным видом, словно он – наследный принц.

Ласково, но с легкой натугой, улыбнувшись мне, он пояснил свое бесцеремонное вторжение:

– Я, княже, по-свойски. Спросить кой-чего у государя хотел, а времени мало осталось, потому и вломился.

Я кивнул и вновь продолжил увлеченно писать, не интересуясь, о чем говорит боярин с Годуновым. Лишь когда складывал лист, краем уха уловил, что речь у них шла о предстоящем пире.

– Кстати, и у меня к тебе, государь, вопросец насчет него имеется, – заявил я, протягивая Федору письмо и намекающе покосился в сторону Романова, но Годунов беззаботно отмахнулся:

– Ежели о пире, таиться не перед кем – на нем Федор Никитич главный распорядитель. Он тут от многих забот меня ослобонил, покамест ты в походы хаживал. Можно сказать, в заглавных советниках пребывал.

«В заглавных, – отметил я про себя. – Господи, всего полтора месяца отсутствовал, а столько изменений произошло»… Но внешне остался невозмутимым и поинтересовался, почему из моих людей приглашен, как я успел узнать, один Зомме.

Годунов посмотрел на «заглавного». Тот развел руками, давая понять, что оно и без того понятно. Но я продолжал ждать ответа и ему пришлось пояснять. Мол, Зомме, на предстоящее веселье допущен, поскольку он стольник, а стрелецкие головы, не говоря про Микиту Голована и Долмата Мичуру, никто и звать их никак.

– Да с ними рядом никто и не сядет, – развел он руками.

– Получается, пир в честь победы, но без самих победителей, – мрачно констатировал я. – Пожалуй, и мне ни к чему на нем появляться. Так сказать, для полной гармонии.

– Напрасно ты серчаешь, княже, – укоризненно протянул тот. – Я-ста, не один прикидывал, как да чего. Вместях на Малом совете решение принимали. И Марина Юрьевна мне о том сказывала – ни к чему оно. А то, не приведи господь, распри начнутся, бояре челом бить станут насчет порухи отечеству.

– Ну да, – усмехнулся я, не желая уступать. – Как кровь проливать – гвардейцы, а веселиться – бояре…. И что с ними никто не сядет, напрасно. Еще как сядут. Сотники, к примеру.

– А где стока места взять?! – возмутился Федор Никитич. – Ты ж три с лишним тыщи привел, выходит, тридцать….

– Стрелецкие не воевали, – перебил я. – Остаются мои, пара сотников-пушкарей, да Вяха Засад. Итого тринадцать. Считая Зомме и воевод, получается совсем немного, шестнадцать человек…, – и после паузы внушительно добавил. – Именно они разбили Ходкевича. За такие заслуги не просто на пир надо приглашать, но и одарить чем-нибудь. Как насчет подарков, государь? – повернулся я к Годунову.

Тот утвердительно кивнул, заявив, что пошлет за Головиным – пускай подыщет в казне добрые кубки или чарки.

Головин…. Новая странность. Вроде казной до моего отъезда ведал Власьев. Но я промолчал, не став спрашивать, куда подевался думный дьяк. Успеется, выяснится.

– Не наберется столько подарков, – проворчал Романов. – Это ж не меньше сотни. Откуда взять?

– Не понял, откуда сотня взялась, – озадаченно протянул я. – Мы ж сейчас посчитали – шестнадцать человек.

– Как?! – вытаращил глаза Романов. – А боярам?!

– А им-то за какие заслуги? – пришел мой черед удивляться.

– Положено, – проворчал Федор Никитич, обращаясь больше к Годунову, нежели ко мне. – Исстари заведено и не нам тех обычаев менять.

Престолоблюститель замялся. Я попытался помочь ему.

– Решать государю, спору нет, но я бы, на твоем месте, Федор Борисович, не стал понапрасну обижать людей, – и пояснил. – Я про бояр. Ну сам подумай, каково им принимать незаслуженные дары? Со стыда ж сгорят.

Годунов растерянно молчал, а вместо него встрял Романов.

– Не сгорят, – весело подмигнул он мне. – Ты, князь, худо их ведаешь. Они стыд за углом делили, да под углом и схоронили.

– А бесстыжих награждать ни к чему, – развел я руками. – Следовательно, количество подарков остается прежним: семнадцать. И касаемо потерьки чести исправимо. Достаточно объявить пир без мест.

– Все одно: не годится, – не унимался Романов. – Иное, когда боярин подле окольничего сядет, али, пущай, подле думного дворянина. Коль объявлено без мест, стерпит. Но близ худородного, кой даже не стольник… Али ты пир государю решил омрачить?

Мой ученик виновато развел руками. Дескать, сам видишь, никак. Но я закусил удила – не своротишь.

– Тогда надо поставить в палате еще один «кривой» стол и усадить за него всех сотников.

И снова вопросительный взгляд Годунова на Романова, которого не устроил и мой новый вариант.

– Оно ить ежели вровень с прочими ставить, не поспеть холопам передвинуть, больно много времени надо. Разве на отшибе, близ дверей….

И вновь Федор ни гу-гу, показывая тем самым свое полное согласие с доводами «главного советника».

– Пусть на отшибе, – вздохнул я, идя на вынужденный компромисс, но добавил: – Зато ты, государь, сможешь назвать его не кривым столом, а столом победителей.

– Тогда и тебе самому за него надобно садиться, – встрял Романов, иронично ухмыляясь.

Ишь ты, поддел. Думает, откажусь. А хрен тебе во всю твою боярскую морду.

– Отчего ж не сесть. Авось мне не привыкать. Я ведь и кашу из одного котла со своими гвардейцами не раз наворачивал за милую душу, не говоря про сотников. И урона для своей чести, оттого, что сижу бок о бок с истинными победителями, не вижу – сплошной почет.

– А от иного почета, кой тебе Федор Борисович уготовил, место близ себя отведя, ты отказываешься? – ядовито поинтересовался боярин. – И про истинных победителей ты, князь, не дело сказываешь. У нас победитель завсегда один – государь. А прочие токмо его волю исполняют.

Я не ответил, продолжая молча взирать на Годунова в ожидании его ответа. Тот покраснел и сердито буркнул:

– Ежели сказано князем поставить стол, значит ставь. И неча тут!

Романов помрачнел, зло прищурился и, скрывая недовольство, низко поклонился, всем своим видом изображая покорность и готовность выполнить любую прихоть своего повелителя, даже откровенно сумасбродную. Выпрямившись, он напоследок недобро зыркнул на меня и наконец-то удалился.

Едва мы остались одни, как Федор примирительно заметил, дружески хлопнув меня по плечу:

– Да ты не серчай на Никитича, а то эвон яко ликом посмурнел. Али ревность у тебя взыграла, ась? – заговорщически понизив голос, осведомился он, и, дружески ткнув меня кулаком в бок, попрекнул: – Так енто и вовсе понапрасну. Мне сколь на тебя ни наговаривали, но я-то своему князю истинную цену ведаю и в обиду никому не дам. Хотя, признаюсь, порой обидно становилось кой-чего слушать, не без того, – он замялся, явно собираясь что-то добавить, но лишь досадливо отмахнулся. – Ладно. О прочем опосля потолкуем.

Когда Годунов ушел, я, прикинув, сколько осталось времени до пира, понял – навестить никого из своих сторонников не успеть. Жаль, не получится у меня нынче поглубже вникнуть в суть произошедших перемен. Но ничего. Авось весь следующий день свободен. Зато образовалось время для раздумий.

Я неспешно пил кофе и размышлял над странноватым поведением своего ученика. Не тот он, что прежде, явно не тот. Да и искренняя радость от встречи со мной чересчур быстро сменилась у него эдакой отстраненностью. Ну словно вынырнул из-за образовавшегося барьера или забора, обнял меня, поцеловал, а затем опомнился и вновь юркнул обратно. Мне же туда к нему доступа, увы, нет. И в чем причина? Или в ком?

И фразы странные. «Наговаривают….» Ну, кто именно, я догадываюсь, а вот «порой обидно»…. Получается, поверил он кой-каким наговорам. Тогда отчего не спросить в открытую, честно. Чего вилять?

И в памяти вновь возникло то, от чего я старательно отмахивался – пророчество старухи Ленно о трёх смертях, поджидающих меня. Лишь сейчас до меня дошло, до чего они экзотичны. Ладно, смертное зелье. Оно куда ни шло. Нынче яд на Руси в моде. Но острый кол и жаркий костёр…. Впрочем, последнее, с учетом указа о еретиках….

Однако для поиска связи между предсказанием и переменами в государевом окружении времени не имелось, пора переодеваться, и я наскоро выработал для себя задачу-минимум: в ближайшие дни попытаться прояснить вопрос с предательством. Может Марина и впрямь ни при чем, взяла и действительно изменилась в лучшую сторону. Маловероятно, но вдруг… Что ж, проверить несложно. Достаточно слегка спровоцировать ее, сыпануть на хвост перчику, чтоб она – если рыльце в пушку – задергалась и сама себя выдала.

Перчик у меня имелся и сыпанул его уже на вечернем пиру. Полной горстью. Поднимая кубок во славу русского оружия, я еще раз напомнил о божьем промысле, уберегшему меня от предательства, чьи корни, как удалось установить, тянутся из Москвы. Народец недовольно загудел, начав с подозрением поглядывать друг на друга, но я их успокоил. Широким жестом руки обведя «кривые» столы, но не затронув «прямого», где сидели Марина с Федором, я благодушно заверил собравшуюся знать:



– Среди вас его нет. Да и недолго осталось жить тайному ворогу. Одно из условий заключения прочного мира с Сигизмундом, выставленное королевой Марией Владимировной – требование выдать тайного гонца из Москвы и текст послания, привезенного им в Варшаву. Ныне Речи Посполитой прямой резон подписать замирье, потому не сомневаюсь, выполнит его король. И тогда….

Договаривать не стал, но взглядом по наияснейшей скользнул. Так и есть. Не понравилось ей. Тонкие губы вновь в две ниточки превратились, лоб нахмурен, аж морщинка появилась, и смотрит на меня, как солдат на вошь. Ну-ну.

Правда, дамочка быстро взяла себя в руки и даже вслед за Годуновым сказала пару ласковых слов в мой адрес. И подарок вручила. Мол, теперь твоя жизнь, воевода, тебе не принадлежит и ты должен беречь ее как во время походов и сражений, так и в мирное время. Потому прими двойной кубок[3], как напоминание тому, что надобно сторожиться тайных ворогов, да не забывай перед питьем давать отведать из него своему кравчему.

Интересно, слова про тайных ворогов – ничего не значащий намек или двусмысленное предупреждение на будущее?

Но сам серебряный кубок был хорош, а чеканка на нем выше всяких похвал. Ножка изготовлена в виде фигуры Геракла, держащего на цепи трехглавое чудовище. Как я понимаю – пса Цербера. По ободку другой античный герой Персей летел на крылатом коне освобождать прикованную к скале Андромеду.

Федор тоже не поскупился, наградив меня золотым перначом, посохом из рыбьей кости (так здесь называют моржовые бивни), принадлежавшим некогда Иоанну Грозному и собольей шубой, крытой золотным атласом, с золочёными пуговицами, ценой в 157 рублей. Да, да, в указе повсюду цены указывались, словно в магазине.

А Власьев зачитал приговор Боярской думы о выделении мне вотчин: двух небольших сел Медведково и Бибирево, располагавшихся недалеко от казарм, где проживали мои гвардейцы.

– Чтоб и отдохнуть мог от трудов тяжких и заодно к своим ратным людишкам наведаться, – пояснил улыбающийся престолоблюститель.

К своим людям во время пира я подходил неоднократно, напоминая всем, кто разгромил хваленых поляков. Разумеется, с разрешения Годунова. Он хоть и морщился, но отпускал меня из-за своего «прямого» стола, где я был посажен, дабы я мог со всеми ними чокнуться или, как тут говорят, соединить чары. А куда ему деваться, коль тосты мои посвящены именно им: за боевое товарищество и братство, почтить память погибших и так далее.

И всякий раз я, возвращаясь, приветственно поднимал кубок с вином в сторону решетки, установленной высоко вверху в стене за спиной Федора. Пусть Ксения знает – я о своей нареченной не забываю. А она действительно стояла за нею, не обманул братец. Видно было плохо, но мелькало что-то в глубине, а пару раз даже пальчик показался. Не иначе как она столь своеобразно чокнуться со мной пыталась.

А на другой день мне в приватной беседе с Годуновым удалось уговорить отсрочить его свадьбу. Дескать, нельзя тебе, Федор Борисович, жениться на Марине Юрьевне до того, как ты наденешь шапку Мономаха. Непременно враги пустят унизительный слух, будто ты через бабью кику на престол влез.

Тот согласился, но слегка приуныл. Пришлось напомнить, что отсрочка небольшая. Освященный собор всея Руси соберется к началу лета, и навряд ли люди станут долго гадать с выбором, благо его и сейчас с моей легкой руки называют не иначе, как государем.

– Гадать может и не станут, а все одно – долго. Сам посчитай: соберутся они через неделю после Троицы. Пока изберут, оно ж не враз, да мне поначалу положено дважды отказаться, – принялся он загибать пальцы. – А там Петровский пост, сызнова заминка.

– Он в этом году короткий, – пренебрежительно отмахнулся я. – Оглянуться не успеешь, как пройдет. А перерыв между твоим венчанием на царство и женитьбой сделай покороче, в одну седмицу.

Марина Юрьевна, услышав об отсрочке, пришла в ярость. Об этом я мог судить по одному тому, какие взгляды она на меня кидала, когда Годунов пригласил разделить с ними вечернюю трапезу. Впрочем, взглядами она не ограничилась. Едва мы перекусили и холопы очистили стол от блюд, я встал, намереваясь поблагодарить за гостеприимство и попрощаться, но не тут-то было. Мнишковна притормозила меня, и, иронично кривя губы, выразила желание послушать мои песни. Дескать, сказывал ей кое-кто, сколь искусен я в них, а потому….

Тон, которым она это говорила, назвать просительным язык не поворачивался. Да она особо и не скрывала своего пренебрежения. Мол, желаю сравнить, кто лучше поет – бродяги гусляры или князь, отчего-то возымевший желание их затмить.

Послать бы дамочку, да нельзя – Федор вмешался. Мол, и впрямь, отчего мне не порадовать государыню-царицу, да и он, признаться, соскучился по моим песням. Отговорился я порванными струнами. Но пришлось пообещать, что в самое ближайшее время, едва раздобуду их, непременно сыграю. Надо ли говорить, насколько Марина осталась недовольна моим увиливанием, прекрасно поняв истинную причину моего отказа.

Продолжение нашего «приятного» общения наступило на следующий день, когда Мнишковна после полудня, стоило Федору отправиться почивать, вызвала меня к себе в палаты. Едва я вошел, она набросилась на меня с обвинениями, что я сызнова принялся за свое. Ранее, когда меж ними мог произойти спор за власть, она как-то понимала мою заботу о Годунове, но теперь….

– Али опомнился, князь? Понял, какой венец краше? – язвительно осведомилась она под конец и иронично усмехнулась. – Так о том ранее мыслить следовало.

Однако намекнула о возможном прощении, но при условии….

Их оказалось несколько. Во-первых, я должен отправить к Марии Владимировне гонца с рекомендацией не настаивать перед Сигизмундом на выдаче гонца из Москвы и грамотки, привезенной им королю. Ни к чему требовать и имя автора послания. Дескать, иначе из-за моих непомерных требований сорвется важное для Руси замирье. Да и ни к чему выискивать предателя. Ясно, что он покинул Русь, ибо на сегодняшний день кроме нее самой, кухмистеров и ксендзов в Москве из поляков никого не осталось. Тогда зачем возбуждать нездоровые страсти среди народа? Эдак и до мятежа недалеко.

Во-вторых, мне надлежит вернуть всё на круги своя относительно свадебки, то есть найти контраргументы своим собственным доводам и убедить Годунова поторопиться с женитьбой.

А в заключение форменный ультиматум: срок для исполнения два дня. И если я осмелюсь не выполнить что-либо из приказанного ею, беспощадная кара за ослушание последует очень быстро. И вообще. Всяк сверчок должен знать свой шесток. Мое дело – войска, сечи, битвы, сражения. За них я буду получать по заслугам – об этом она позаботится, но при условии, что в остальное, то бишь мирное время, я тихо сижу в уголке и посапываю в тряпочку. А с делами государства найдется кому управиться и без меня.

– Понял ли? – надменно вскинула она голову.

Я не сказал «да», но не сказал и «нет». Молчаливый кивок, вежливый поклон и безмолвный уход – хватит с нее и этого. Дома же, обдумав все как следует, я пришел к выводу: раз яснейшая столь горячо жаждет сыграть свадьбу побыстрее, выходит, боится разоблачения.

Признаться, мало верилось, будто Сигизмунд сдаст Мнишковну, но чем черт не шутит. Зря я что ли старался, черня ее в глазах Сапеги и Ходкевича. Кто знает, возможно, выслушав их, он решит, что для него гораздо лучше, если Годунов усядется на трон с какой-нибудь другой дамочкой, и тогда…. Словом, надо стоять на своем. А касаемо ее угроз… Как ни прикидывал, получалось, чистой воды блеф.

Но я ошибался. Угроза оказалось вполне реальна, в чем я и убедился на первом заседании Малого совета. А ведь предупреждал меня, дурака, Власьев, к которому я заглянул на следующий день..…

Глава 3. О пчелкином медке и жальце

Основные новости, ворох которых вывалил на меня дьяк, в основном были связаны с Романовым. Оказалось, боярин времени даром не терял, спешно и весьма удачно набирая призовые очки. Едва у Марины Юрьевны якобы приключился выкидыш, как он первым поднял вопрос об отмене всех строгостей в ее отношении: «негоже царицу-вдову в затворе держати». Правда, предварительно заручился обещанием ее батюшки вместе со своим сынишкой покинуть Русь. Последнее стало платой за свободу Мнишковны.

Да и позже, едва заприметив влюбленность Годунова, именно он первым подал в Боярской думе идею поженить их. Дескать, сейчас все спорно. Один давно ходит в наследниках, да и батюшка его в свое время царствовал, зато другая венчана на царство, потому тоже в своем праве. И чтоб промеж них не случилось спора, надо их соединить брачными узами, да и дело с концом. Конечно, вдовица – не девица, но раз для общего блага надо….

Его заслуги престолоблюститель оценил по достоинству и принял очередное предложение боярина о создании вместо Опекунского совета новой структуры. Да, да, оказывается, Малый совет – идея Федора Никитича. И, предлагая его создать, именно Романов сослался на покойного Бориса Федоровича, так что мой ученик лишь повторил мне его слова.

Соблазнил его боярин и еще одним обстоятельством. Дескать, в Боярскую думу кого захотелось не возьмешь, человек должен быть как минимум окольничим, да из знатного древнего рода, а ты титулы до своего избрания присваивать не властен. Зато в Малый совет можно набрать именно своих сторонников, причем кого душе угодно, вплоть до стольников и стряпчих. Пока у тебя всего один князь Мак-Альпин, а этого мало. К примеру, ты его ныне отослал в Эстляндию и остался вовсе один, а надо, чтоб у тебя в Москве во все время надежная опора имелась. Вот и примешь в совет своих родичей, коих вызовешь из ссылки, окружив трон верными людьми.

– А Романову-то какой резон предлагать их вызвать? – недоуменно поинтересовался я у Афанасия Ивановича. – Они ж его лютые враги.

– Были, – мягко улыбнувшись, поправил меня дьяк. – Зато теперь они ему обязаны. А ежели обязаны, завсегда его руку держать станут. Вдобавок он посулил просьбишки ихние поддержать насчет возврата вотчин да поместий, Дмитрием отобранные. Они и челобитные Федору Борисовичу успели подать.

– А разве престолоблюститель имеет такое право до своего избрания?

– Нет, но ждать-то недолго, потому они и подсуетились загодя, чая, что царь при восхождении на престол непременно милостями одаривать станет. Да и напрасно ты помыслил, будто они все ранее в лютых ворогах Романова хаживали. Спору нет, руку покойного Бориса Федоровича держали, но сами по себе…. Вон, к примеру, боярин Иван Иванович Годунов. Он на родной сестрице Романова Ирине Никитичне женат, выходит, родич ему. А боярин Василий Петрович Головин хоть и в свойстве с Годуновыми по своей жене Ульяне Богдановне Сабуровой, но управлять приказом Большой казны его тоже по подсказке Романова поставили….

Упомянув про приказ, Власьев недовольно поморщился. Я сочувственно посмотрел на Афанасия Ивановича, смещенного во время моего отсутствия с поста казначея. И смещенного из-за приверженности ко мне – это абсолютно точно. Поначалу Романов зазвал его к себе в гости, принявшись нахраписто уговаривать встать на свою сторону:

Афанасий Власьич,

Тебе со мной ломаться не расчет.

Ты думный дьяк, да только ведь и мы

Не из простых. Иным словечком нашим

Тебе не след бы брезгать. В гору может

Оно поднять, да и с горы содвинуть![4]

Ну а далее, не сумев добиться своего, уговорил моего ученика под благовидным предлогом (слишком сильно тот занят в Посольском приказе, да и секретарские дела много времени занимают) освободить Власьева от «хлопотной» должности думного дьяка приказа Большой казны, поставив на эту должность вернувшегося из ссылки Головина. Словом, как и обещал: коль не захотел дьяк «в гору подняться», пошел прочь с горы кувырком.

Кстати, в ссылку Головин был отправлен за то, что лет двадцать назад его родной батюшка, руливший царской казной, изрядно проворовался – сей факт установила проверочная комиссия Боярской думы. И проворовался так сильно, что его приговорили к смертной казни, замененной тюрьмой. Как водится, кары последовали и в отношении всех его родичей.

Годунов-старший поступил еще относительно мягко, назначив сынка ворюги на воеводство в Сибири. Ну а Дмитрий амнистировал всех репрессированных огульно, не глядя, за что наказан человек. Тогда-то и потянулась в стольный град из мест весьма отдаленных всякая уголовная шушера, вроде Головина, Репнина и прочих. И вот человека с такими криминальными корнями мой ученик назначает ведать финансами государства. Поручить козлу сторожить капусту, а лисе доверить охрану курятника – и то убытку меньше. Совсем крышу у парня снесло.

А дьяк продолжал рассказ:

– Опять же не одни Годуновы, Сабуровы да Вельяминовы вызваны, но все, кого Дмитрий изобидел. Татищев, к примеру, да мало ли, – он умолк, замявшись, но после недолгого колебания добавил, будто довелось ему краем уха слышать кое-какие разговоры, и, исходя из них, напрашивается вывод, что бывшие опальные из числа родичей юного Годунова затаили на меня обиду.

Я недоуменно уставился на Власьева – не ослышался ли.

– На тебя, на тебя, – подтвердил он.

– Да за что?! – возмутился я.

– Почто одному токмо Федору Борисовичу заступу дал, почто, когда тот на Москве еще сидел, не подсказал ему из неволи их вызволить, – начал перечислять Власьев.

Пунктов обвинения хватало, штук семь или восемь, и все они были точно такой же галиматьей, как и первые. А в заключение Афанасий Иванович предположил, откуда они взялись. Надоумил их кто-то. Кто именно, Власьев доподлинно не ведает, но сдается, и здесь Федор Никитич поспел, но на сей раз вместе с Семеном Никитичем Годуновым.

К тому же Романов и в Малом совете постарался на всякий случай подстраховать себя, а то вдруг клан годуновцев забудет, чьими трудами они снова оказались в Москве, да не просто в столице, но подле будущего государя. Действовал исподволь, не торопясь, но так ловко, что за короткий срок исхитрился нашпиговать совет своими сторонниками, благо, высокого титула для вхождения в его состав не требовалось. Наглядный пример тому – его родные племянники Василий Сицкий и Иван Черкасский. Оба князья – этого не отнять, но даже не думные дворяне, а так, стольники. Да, сегодня они из-за скромного чина занимают в совете места пускай и не в конце (компенсирует знатное отечество), но и не спереди, а где-то в середине, но ведь присутствуют и имеют точно такое право голоса, как и прочие.

Про других родичей или приятелей Федора Никитича и говорить нечего. Недалече от Романова его ляпший друг князь Репнин, чуть поодаль зять Федора Никитича князь Троекуров и прочие.

И дует Малый совет, разумеется, в одну дуду – романовскую. Ссыльные из благодарности, а прочие – по дружбе либо по родству. Правда, столь же авторитетен у бывших опальных и Семен Никитич Годунов, но, учитывая, что и он Федору Никитичу ни в чем не перечит, можно считать заглавным одного Романова.

Немногим лучше обстояли дела и в Боярской думе, куда следовали принятые на Малом совете решения, по которым думцы должны выносить свои приговоры. Нет, официально первым в ней оставался Мстиславский, но Федор Иванович отсутствовал, возглавлял береговые рати. С ним вместе на южные границы укатили Никита Трубецкой, Борис Татев, Федор Долгорукий, Федор Иванович и Иван Дмитриевич Хворостинины – дядя и племянник, и парочка Нагих – Афанасий и Михаил Александровичи. Юный Годунов отправил туда по совету Романова и Воротынского. Впрочем, с учетом этой отправки я начал сомневаться, что Иван Михайлович – «засланный казачок».

Таким образом, получалось, что и в Думе верховодят сторонники Романова. Кто именно? Федор Шереметев – в родстве с Троекуровым и пострадал от Годунова, лишившись своего двора в Кремле; еще один «страдалец» Петр Головин – брат новоиспеченного казначея Василия Головина; Василий Корданукович Черкасский…. Помнится, последний свою преданность их клану зарекомендовал сразу после гибели Дмитрия, приняв участие в кулачном бою, состоявшемуся с братьями Нагими.

Услышав о них я взбодрился, но Власьев остудил меня. Мол, не стоит мне возлагать на них особых надежд. Конюший боярин Михаил Федорович Нагой хоть и остался вместо Мстиславского, то есть временным главой Думы, но проку с него как с козла молока. Впрочем, от двоих остальных – его родного брата Григория и двоюродного Александра – тоже.

Но как Афанасий Иванович ни старался меня предостеречь в отношении Романова, всерьез я слова дьяка насчет нависших над моею головой грозовых туч не воспринял. Так и сказал ему. Мол, неприятно, конечно, если они примутся вставлять мне палки в колеса, но как-нибудь переживу. Пока имеется надежная опора в лице престолоблюстителя, между прочим, без пяти минут государя, меня Федору Никитичу, как он ни старайся, не сожрать, подавится.

– А все равно лучше б тебе поостеречься, княже, – настойчиво повторил Власьев. – Речами-то Романов тих, да сердцем лих. Руки лижет, а зубы скалит.

– Пусть попробует – вмиг пересчитаю, – проворчал я.

– Их не считать – их вырывать надобно, – возразил дьяк. – К тому ж поумнел боярин. Опосля того, как покойный государь Борис Федорович трепку ему задал, он инако себя ведет. Голова у него теперь завсегда с поклоном, ноги с подходом, руки с подносом, сердце с покором, язык с приговором. Он и по яйцам пройдет – ни одного не раздавит. И даже когда решит, что его час пробил, все одно, попробует чужими зубами ворогам своим глотку порвать. А на зло, поверь мне, он памятлив. Борису Федоровичу отмстить не вышло, так он….

– Ты полагаешь, он может и престолоблюстителю…, – насторожился я, а в памяти помимо моей воли в очередной раз всплыло предсказание пророчицы насчет рикошета проклятья в сторону самых близких мне людей.

Власьев энергично замотал головой.

– Мыслю, покамест ты подле Федора Борисовича, навряд ли. Допрежь того боярин расстарается, дабы ты ему помехой не стал. Потому и упреждаю: не поддавайся на пчелкин медок – у нее жальце в запасе. Хитер он больно. Эвон сколь широко свои сети раскинул, да как ловко. Поначалу твоих доброхотов кого куда рассовал, а на их места своих назначил. Позже и родичей Федора Борисовича улестил, а ныне к Марине Юрьевне ластится, да и духовных особ не забывает. Не ведаю, яко у него с патриархом, а казанский митрополит Гермоген в Романове души не чает.

– С чего вдруг? – удивился я.

– Я ж тебе сказываю – он все больше лестью норовит, а Гермоген хоть и честен, да к льстивым наушникам доверчив. Да и боярина в страдальцах числит, де, тот неволею в монахи пострижен. А вдобавок и у тебя самого, поди, по осени распря с казанским владыкой в Костроме была, нет?

Я улыбнулся, припоминая. Действительно, уехал Гермоген из Костромы не просто недовольный мною, но взбешенный. Нет, не из-за того, что я отказался от предложения митрополита взбунтоваться против Дмитрия, отговорив от самоубийственной попытки и юного царевича. Это он проглотил бы. А вот насмешку….

….Разговор с владыкой Казанской епархии произошел, когда мы вместе плыли по реке Костроме, возвращаясь в город из Ипатьевского монастыря. Тогда-то он как бы между прочим осведомился, согласился бы я участвовать в мятеже, ежели бы случилось знамение с небес. Дабы меня не обвинили в неверии – с Гермогена станется – я твердо заявил, что если господь привидится мне во сне, потребует брать рать и вести ее на Москву, как благочестивый православный христианин я не стану противиться его повелению. Но коль приключится нечто иное, то… Вслед за этим последовал неопределенное пожатие плеч – пусть понимает как хочет.

Однако владыке хватило и такого. Он повернулся к своему служке отцу Авраамию, неизменно сопровождавшего своего патрона, и многозначительно заметил:

– Будем уповать, что для такого знатного воинника господь расщедрится и явит с небес чудо.

Я призадумался над таким смелым заявлением. Отчего-то вспомнились рассказы Годунова о многочисленных чудесах, происходящих в епархии Гермогена. То у него невесть каким чудом являются из-под пепелища иконы, то отыскиваются кости угодников. В точности по Высоцкому – то у него руины лают, то собаки говорят. Но ничего, мы тоже кой в чем поднаторели, а посему я по возвращению в Кострому дал распоряжение командиру спецназовской сотни Вяхе Засаду учинить тайную слежку и за самим митрополитом, и за всей его свитой. О странностях в их поведении сообщать немедленно, в любой час.

Оказалось, не зря.

На второй вечер из покоев владыки выскользнул отец Авраамий, сноровисто направившийся к городским воротам, ведущим в сторону моего полка. Топал он по лесной дорожке довольно-таки долго. Когда до казарм гвардейцев оставалось буквально каких-то полсотни саженей, он притормозил и… принялся примащивать на одно из деревьев икону.

Разбуженный среди ночи и извещенный обо всем Засадом я сразу понял, что против такого аргумента мне придется туговато, особенно с учетом непременной прелюдии, истолковывающей сей знак. На место будущего «видения» Палицына я не пошел – велика опасность напороться на монаха, ошивавшегося где-то в лесочке в ожидании, когда откроют городские ворота. Да и какая разница, что или кто изображен на иконе. Главное, у Гермогена появляется божье знамение. А если мы его заменим? Причем на такое, которое при всем желании не объяснить положительно.

– Сделаете так…, – и я проинструктировал Вяху, что надлежит снять икону и приготовить несколько сюрпризов для того, кто полезет за нею к дереву.

Ошибся я в одном – почему-то думалось, будто «вещий» сон приснится митрополиту, но оказалось – самому Авраамию. Тот рано поутру, едва открылись ворота, с первыми въехавшими в город крестьянскими возами тихо прокрался обратно в митрополичьи покои, а потом ворвался к нам во время завтрака.

Представление было разыграно безупречно и я в душе не раз аплодировал обоим артистам. Один то бишь Гермоген, вначале сурово отчитал монаха за появление в неурочный час, затем снизошел, нехотя дозволив пересказать свое видение. Второй тотчас вдохновенно изложил увиденное им во сне. Мол, он, якобы, разговаривал с Христом, и тот, возвестив о своем благословении на правое дело, сказал напоследок: «А дабы никто не колебался, оставляю тебе знак о нашем разговоре и мое благословение рати, коя пойдет защищать православную веру. Сим победиши!» С этими словами Христос исчез, а монах, встав с колен, увидел икону с изображением Христа-Пантократора, чудесным образом появившуюся на одной из ветвей деревьев. Авраамий долго молился на нее, затем направился по проселочной дороге обратно в Кострому, а едва завидев городские стены, проснулся.

Гермоген, выслушав Авраамия, скептически нахмурил брови и с недоверчивым видом принялся выяснять подробности.

– Оно, конечно, бывает всякое, – через полчаса вынес казанский митрополит окончательный вердикт, – но больно сомнительно. Не верится мне…, – и он, не договорив, вопросительно уставился на нас с царевичем.

Разумеется, Годунов, падкий до вещей такого рода, выразил горячее желание проверить слова монаха. Но и после этого митрополит колебался, утверждая, что скорее всего монаху привиделось, а на самом деле… Вон, и князь, поди, пребывает в сомнениях.

Федор жалобно уставился на меня и я развел руками:

– Не смею перечить престолоблюстителю, хотя, подобно владыке, терзаюсь в сомнениях. Но лучший способ убедиться, вщий ли это сон – проверить наличие иконы в том месте.

Маску скептика Гермоген не снимал с себя весь путь до самого места, где должна была находиться икона. А потом, во время лихорадочных поисков монахом нужного дерева, снимать ее с себя митрополиту и не потребовалось. Я же с трудом сдерживал рвущуюся наружу улыбку, разглядывая сапоги Авраамия, густо извазюканные в дерьме. Спецназовцы постарались, навалив пяток куч и замаскировав их листьями. А что – своего рода знак, притом весьма символический. И от имени господа – хорошо божье благословение, нечего сказать, и как мой ответ. Мол, я в это дерьмо, коим мне представляется мятеж, сам ни ногой и Годунову не дозволю.

Митрополит дураком не был и улыбку мою подметил, а, сложив два и два, понял, с чьей санкции изъята икона, а вместо нее….


….Я не вдавался в подробности, но и перед Власьевым не таился. Сокрушенно вздохнув, подтвердил:

– Была распря, и большая.

– Потому-то он ныне и зол на тебя, – констатировал дьяк и досадливо крякнул. – Эх, не стоило тебе с ним связываться! Митрополит такой, чего в голову втемяшится, упрется и сворачивать не подумает. Так и тут: ежели решил, что ты худ, пиши пропало, иного не докажешь, хошь из кожи вон вылези. А Романов, чертяка, тем и попользуется.

– Ничего, – улыбнулся я, успокоенный словами дьяка, что моему ученику ничего не угрожает. – Черт князя не обманет, князь про него молитву знает. Помнится, покойный государь как-то сказал, будто я самому сатане дядькой довожусь, так что мне стоит с каким-то чертом управиться. Авось сдюжу.

– Авось, – хмуро проворчал явно недовольный моей уверенностью Афанасий Иванович. – Гляди, тем не играют, от чего умирают. А голову с плеч снявши, другую не наставишь. Да и с Мариной Юрьевной тож с вежеством держись. Сам поди зрил, яко к ней Федор Борисович льнет. Горяч ты, княже. Нет, чтоб обождать, а ты норовишь голыми руками чугунок с кипящим варевом из печи вынуть. Куда спешишь-то? Пожди, пущай остынет, не то самое малое – персты сожжешь.

– А большее? – усмехнулся я.

– Ежели не удержишь, весь чугунок на себя опростаешь.

Я кивнул и почесал в затылке. Вот про Мнишковну Власьев в самое яблочко угодил. Жаль, поздновато я его совет услышал, ибо успел ухватиться за чугунок и сейчас он у меня в руках, да вдобавок опасно накренившийся в мою сторону. Теперь выпускай – не выпускай, он все равно на меня завалится. Назад в печь поставить? Еще чего?!

– Волков бояться – в лес не ходить, – отчаянно махнул я рукой.

– Всё так, токмо мудрые люди советуют искру до пожара тушить, а беду до удара отводить, – напомнил дьяк, но, покосившись на меня, досадливо махнул рукой. – Да что я тебе сказываю! Сам смекай, где омут, где край…

А напоследок он вручил мне пачку листов – своего рода конспект. Буква «А» с волнистой титлой вверху, что означает единицу, и кратенько суть: «Указ о еретиках». Принят тогда-то, гласит о том-то. Ниже буковка «В» с той же волнистой титлой, и перечень входящих в Малый государев совет. Буковка….

Все перечислил дьяк, аж на «М» остановился. Между прочим, она девять означает. И по всем пунктам предстояло не просто подумать, но крепко призадуматься, иначе чревато. Но начал я не с изучения листов, а отправился в гости к конюшему боярину Михаилу Федоровичу Нагому. Надо ж нанести визит вежливости старому соратнику по Опекунскому совету, а заодно узнать, так ли страшен чёрт Романов, гнусный облик которого передо мной намалевал дьяк. Поначалу боярин угрюмо отмалчивался, но я сумел разговорить его, напомнив, какой славный отлуп учинили мы клятым ляхам, притом не раз и не два.

– И вообще вся Русь у нас тогда была вот где! – и я потряс сжатым кулаком.

Нагой хмуро покосился на него и угрюмо откликнулся:

– Была-а, да токмо когда.

– Недавно совсем, двух месяцев не прошло, – недоуменно пожал я плечами.

– Двух месяцев… Тута такие дела, что кажную седмицу новое приключается. Тебе-то хорошо-о, – протянул он. – Ты знай себе сабелькой помахивал, а нам тута досталося, – и Михаил Федорович – сказалось двузначное число опрокинутых им кубков с медом – наконец-то разоткровенничался.

Оказывается, приехав как-то к нему Федор Никитич и в беседе с глазу на глаз предупредил конюшего боярина, что, мол, стоит ему напомнить юному Годунову, как Нагой с братьями, спрятав своего племянничка, попытался обвинить в убийстве Дмитрия его батюшку государя Бориса Федоровича, и им всем несдобровать. Но, напугав, мгновенно успокоил. Дескать, покамест оно никому не приходит на ум, а если они станут держать его руку, то и он про их прошлую затею промолчит.

– А потому не взыщи, князь, – развел руками Нагой. – Коли тебе бог поможет, то и мы сможем, но ежели тонуть учнешь, о подмоге не взывай, ибо под нами самими бережок худой, того и гляди обвалится….

Ишь как запугал его Романов! Получалось, и впрямь Власьев ничего не преувеличил. Мда-а, пришли иные времена, взошли другие имена, а выше других имя Федора Никитича…. Но в очередной раз вспомнив про Годунова я вновь успокоился. Руки коротки у боярина. Да и не сделал я ничего такого криминального – чист со всех сторон, попробуй придерись.

Ох и наивный!....

Глава 4. Следуя указаниям… Пушкина

На первом заседании Малого совета я поначалу, по аналогу с Боярской думой, хотел занять свой привычный пост – за креслом Годунова. Однако выяснилось, что для меня приготовлено иное местечко – «особливое малое креслице», а проще говоря, стул, поставленный рядом с длинной лавкой, где сидели остальные бояре и окольничие.

– Неча тебе на ногах все часы выстаивать, – пояснил Федор свое решение. – А на лавке с прочими тебе тож невместно…, – и он замялся, не став растолковывать, почему.

Впрочем, пояснения и не требовались – и без того понятно. Сяду первым, поближе к Годунову, непременно найдутся обиженные «потерькой своего отечества» и примутся «бить челом о местах». Ну и как ему тогда поступать? И родичей обижать негоже, и меня. А изначально предлагать присесть мне поскромнее, куда-нибудь в середку, стыдно. Отсюда и оптимальный вариант. Стул-то приставленный, то есть вроде как временный, но зато находится ближе всех к Годунову. Да и то, когда я на него уселся, по палате прошел недовольный гул. Пришлось Федору подниматься и, виновато покосившись на меня, объяснять, что по его повелению князю Мак-Альпину «велено сидеть без мест». Вот такая оригинальная формулировка.

Поприсутствовав всего час на первом заседании Малого совета я понял, что расклад, полученный от Власьева, верный на сто процентов. Верный и… неутешительный. Одну половину Малого совета возглавляет мой тайный враг, следовательно, ничего хорошего ожидать от его сторонников нечего. Да и во главе второй половины тоже враг. Помнится, именно по приказу бывшего главы Аптечного приказа Семена Никитича Годунова я в свое время угодил в застенки Константино-Еленинской башни, а позже я его туда сунул. Сегодня же он на одном из самых почетных мест, рядышком с Романовым.

Прочие политкаторжане, как я огульно окрестил всех бывших ссыльных «годуновцев», вроде бы должны быть на моей стороне, поскольку после моей женитьбы на Ксении станут родней и мне, но это в теории. И тут Афанасий Иванович прав. Не пойдут они против Федора Никитича, столько для них сделавшего и сулящего сделать еще больше. Даже если Семен Никитич им такое скажет, все равно не пойдут. Но последнее случится навряд ли, ибо в настоящее время он весьма дружелюбно настроен по отношению к Романову, а тот к нему.

И не скажешь, что были у них в недалеком прошлом контры, да какие. Ведь сыск-то по делу о воровстве братьев Романовых против государя[5] Бориса Федоровича возглавлял именно Семен Никитич Годунов. Зато теперь, судя по добродушным разговорам, все забыто. Надолго ли – бог весть, но пока промеж них тишь, гладь, да божья благодать. Вон с какими милыми улыбками переговариваются друг с другом. Прямо тебе родные братья. Впрочем, отчества у них действительно сходятся: оба – Никитичи.

От остальных членов Малого совета, признаться, у меня тоже остались малоприятные впечатления. Признаться, до этого заседания я был куда лучшего мнения о родичах своего ученика. Ну, смалодушничали, поехали кланяться Дмитрию, бросив царственную семью на произвол судьбы. Не украшает такое поведение, что и говорить, но понять можно – заботились о своих близких, коим грозила нешуточная опасность. Ну и инстинкт самосохранения сработал. Но как оказалось, и с интеллектом кое у кого немалые проблемы. Осталось посетовать на несправедливость жизни: в большинстве своем люди разумны, но мне почему-то то и дело приходится сталкиваться с меньшинством.

Но обо всем по порядку.

Вопрос, с которого началось, образно говоря, мое падение, касался государева титула. Точнее, поначалу судили и рядили, что указать в грамотке Сигизмунду, содержащей упреки в адрес его подданных, учинивших враждебные действия против Ливонии. Но как-то незаметно от обсуждения текста перешли к иному: обсуждению титула государя. Все никак не могли решить, какой именно – царский или императорский – упомянуть в ней. Последний введен Дмитрием, а потому отказаться от него в какой-то мере означало нарушить заповедь покойного. Но многим очень хотелось вернуться к милой сердцу старине, к которой они и склонялись в своих выступлениях. Дескать, пусть царский, ибо нет смысла оставлять новый, коль его никто не признает.

Марина, недовольно поджав губы, тем не менее не встревала, зато остальные мусолили вопрос, не стоивший выеденного яйца, до самого обеда, в конечном итоге ни до чего и не договорившись. Переливание из пустого в порожнее продолжилось и на вечернем заседании, и я с трудом сдерживал зевоту, но помалкивал. Не хотелось обижать собравшийся народец, говоря, что они занимаются совершенно не тем, чем надо. Да и не стоит мне начинать взбрыкивать с самого первого дня – себе дороже, хотя взбрыкнуть хотелось, чего греха таить. Очень мне не нравилось, что подпись под грамоткой будет принадлежать не одной Боярской думе, но и наияснейшей. Столько я против нее боролся и на тебе.

Но промолчать не вышло. Годунов поинтересовался, что я думаю. Пришлось подниматься и предлагать якобы компромиссный вариант, могущий устроить всех: вообще сформулировать текст иначе, составив грамотку в связи с отсутствием государя (не выбрали же еще) от имени одной Боярской думы. Тогда и титул указывать не понадобится.

Марине мои слова явно не понравились, да и Федор, покосившись на нее, помрачнел и с упреком уставился на меня. Подметив его недовольство, присутствующие поспешили изъявить свою преданность и мгновенно накинулись на меня со всех сторон, принявшись с пеной у рта доказывать, почему я неправ. Причем истолковывали мои слова вкривь и вкось, приписывая и то, чего я не только не говорил, но и в мыслях не держал. Например, интересовались, отчего я усомнился в будущем волеизъявлении народа? Вот уж неправда, поскольку в том, кого именно выберет Освященный Земский собор, я был уверен на все сто.

Престолоблюститель, как ни странно, крикунов не останавливал, не осаждал, не гасил, и выступающие расходились, постепенно переходя конкретно на мою личность. Особенно рьяные атаки последовали со стороны вождей двух кланов, то бишь Никитичей. Романов и вовсе заявил, что я, прибыв с победами из Ливонии, чересчур много о себе возомнил, коли позволяю себе такое, а между тем….

– Пособствием божиим воинство ляцкое твои людишки побили, и заслуга твоя в том есть. А вот почто Ходкевича и прочих воевод передал королевне Ливонской? То ты учинил своим нерадением и неслужбой.

Я пару раз оглянулся на своего ученика, но тот словно воды в рот набрал, позволяя боярину нести эту ахинею. Впрочем, Годунов и до того довольно-таки часто спрашивал мнение Федора Никитича. На мой взгляд, гораздо чаще, чем следовало.

Не выдержав, я вечером спросил своего бывшего ученика о причинах столь странного молчания, и конкретно о Романове. Федор развел руками и ответил, что не заметил на заседании ни великой скорби, ни праздника, а потому поступил согласно… моего совета, кой повелел накрепко запомнить еще его батюшка. Пришел мой черед удивляться, и тогда Годунов процитировал… Пушкина:

Будь молчалив; не должен царский голос

На воздухе теряться по-пустому;

Как звон святой, он должен лишь вещать

Велику скорбь или великий праздник.[6]

Мда-а, ишь какая память. Почти два года прошло, а он дословно шпарит. И я, опешив, не нашелся с ответом. А он мне вторую цитату из Александра Сергеевича, на сей раз про советника и о параметрах, по которым его следует выбирать: «холодных, зрелых лет, любимого народом – а в боярах почтенного породой или славой…».

А тут и Марина словцо вставила. Мол, заслуги твои, князь, велики, спору нет, но попрекать государя тебе не по чину. И вообще, как она подметила, больно у меня на заседании совета вид излиха равнодушный, словно я намекаю, будто в таких пустяшных разговорах участия принимать не желаю.

Я бросил взгляд на Федора. Ну да, и физиогномику не надо изучать, чтоб понять – целиком на стороне своей будущей супруги. Пришлось пойти на попятную и пояснить: помалкивал, желая высказать свои соображения в келейной обстановке, дабы те, кто стоит за царский титул, не накинулись на меня.

– Так ты, стало быть, против? – уточнила Марина и, благосклонно кивнув, повернула голову к Годунову, мягко накрыв ладошкой его руку. – Видишь, Федор Борисович, и князь того же мнения, что и я. А он хоть и с гонором, но умен, пустяшное не присоветует.

– Помнится, ранее ты мне иное сказывал, – возмутился Годунов и вновь процитировал… Пушкина. «Не изменяй теченья дел. Привычка – душа держав…»

Ну и память! Аж завидно.

– Вот и действуй… по привычке, – усмехнулся я. – Коль предшественник принял на себя этот титул, почему тебе его не оставить? Особенно сейчас, после таких побед.

– Ни к чему он мне, – заупрямился Федор. – Больно хлопот с ним много. Вон, и Марина Юрьевна советует оставить его, токмо содеять все, яко полагается. А ты, князь, вдумайся, что мне бояре поведают, ежели я к римскому папе посольство отправлю? Да и не даст он мне эту титлу, ей-ей, не даст.

– Смотря как просить станешь, да чего взамен посулишь, – вкрадчиво заметила Марина и еле заметно кивнула мне, показывая удовлетворенность моим поведением.

Ух ты! Получается, я невольно подыграл Мнишковне. Нет уж, дудки!

– А зачем просить? – удивился я. – Помнится, твой предшественник действовал, никого не спрашиваясь.

– И получилось незаконно. Начал ты, князь, хорошо, да продолжил худо, – выпалила яснейшая, но милостиво дала мне шанс пойти на попятную. – Видно не подумал о том.

– Подумал, – уперся я, – хотя особо и думать нечего, ибо всем известно, что при венчании ромейских кесарей римский папа никаким боком не участвовал, а мир их признавал как императоров. Или я путаю, Марина Юрьевна?

Соглашаться со мной она не захотела:

– То давно было. Ныне иное совсем.

– Иное, – согласился я. – Но не совсем. Помнится, Иоанн Васильевич был женат на наследнице императоров[7], Иван Грозный – ее родной внук, выходит Русь – правопреемница Византии.

 Она уставилась на меня тяжелым взглядом, не сулящим ничего хорошего. Тонкие губы недовольно поджались, вновь превратившись в ниточки.

– Но никто из соседних государей не признал новую титлу Дмитрия, – сурово напомнила она. – И за Федором Борисовичем без согласия римского папы ее никто не признает. Сдается, князь, ты хочешь на посмех своего государя выставить?

А в злом взгляде безмолвное требование немедленно развернуть лыжи в ее сторону. Ага, разбежался.

– На посмех не хочу. Но мне мыслится соседи-государи никуда не денутся, – усмехнулся я. – Правда, при непременном условии, о котором ты, Марина Юрьевна, сказала: смотря чего посулить, – и, повернувшись к Годунову, продолжил: – Каждому из монархов надо предлагать взамен то, чего им больше всего хочется. К примеру, английский король сильно радеет о своих купцах. Тогда ему, объявляя свой титул, следует намекнуть, что без его признания никакие просьбы английских кампаний тобой рассматриваться не станут. А следом объявить свеям и ляхам: тот из них, кто первый пришлет в Москву своих послов с должно написанными грамотками, может заполучить Русь в свои союзники. После учиненного тобой в Эстляндии и Лифляндии они за такой союз ухватятся обеими руками, поверь.

– Вельми много посулов раздавать придется, – прошипела Марина. – Хребет не треснет, ежели каждое обещание исполнять?

– Не треснет, – отрезал я, – ибо может не означает, что непременно получит. – и я продолжил свой перечень. – Датский король тоже не станет противиться. Особенно при напоминании, что у Дании с Русью на севере Лапландии до сих пор остаются спорные территории и намекнуть о кое-каких уступках.

– Русские земли решил раздарить? – фыркнула не желавшая угомониться Марина. – А по какому праву?

– От пяти голых скал и трёх фьордов державы не убудет, – отмахнулся я. – А касаемо Голландии, так они черта за ангела согласятся считать, если посулить заключить с ними союз против Испании.

На миг мелькнуло сожаление, что тогда не видать нам испанских галеонов и выгодной торговли мехами, но я отмахнулся. Когда оно будет, да и будет ли ли вообще.

Но Мнишковна не сдавалась.

– А не подумал ты, что ежели римский папа воспретит государям без его дозволения….

– Непременно воспретит, – равнодушно перебил я ее. – Но кто ж его послушается? Из числа мною перечисленных разве польский Сигизмунд. А прочие давно через губу на его указы поплевывают, – и в качестве доказательства я привел наглядный пример с календарем.

Мол, еще двадцать с лишним лет назад римский папа Григорий XIII повелел сдвинуть даты на десять дней и что. Мало того, что его посольство с предложением перейти на новый календарь вернулось ни с чем от Константинопольского патриарха, так и в Европе многие страны отвергли его новинку. Насколько мне известно, в Дании, в Швеции, в Англии и во всех протестантских немецких государствах попросту плюнули на его указ, оставив прежнее исчисление. Более того, прусский герцог Альбрехт Фридрих вроде и подданный Речи Посполитой, но и он воспротивился переменам.

Марина аж передернулась, когда я упомянул в отношении ее духовного сюзерена слово «плюнули». Ну да, коробит, понимаю. А кто тебе виноват? Не надо встревать. Никто силком за язык не тянул, а теперь сиди и молчи. Да еще Федор невольно плеснул спирту на ее рану, простодушно уточнив меня:

– Они плюнули, а римский папа в ответ?

– А куда ему деваться-то? Утерся и все, – весело пояснил я, и наглядно продемонстрировал, неторопливо стерев ладонью с лица несуществующий плевок и, уныло разглядывая его, состроил жалкую гримасу. – Думается, и сейчас как он ни старайся, на его указы и послания в той же Англии или Швеции вновь наплюют.

– А отчего ж ты ранее Дмитрию Ивановичу таковского не подсказал? – нашлась Марина.

– Не люблю лезть с советами, когда их у меня не спрашивают, – небрежно отмахнулся я.

Надо ли говорить, сколь недовольна осталась Мнишковна моими словами. Воспользовавшись недолгой отлучкой Федора она, не удержавшись, прошипела:

– Значит, не угомонился ты, князь. Ну-ну. Тогда пеняй на себя. Як соби постелишь, так сие выспишь. И за свои худые словеса про римского папу ты горько поплатишься. Горько и… скоро. Совсем скоро. Поверь, ныне на совете токмо началом для тебя стало, а далее…., – она умолкла, переводя дыхание и еще сильнее поджав губы (не ниточки остались – прорезь какая-то), вдруг успокоилась. Загадочно улыбнувшись, она зловеще пообещала: – А впрочем, ни к чему сказывать. На Руси говорят: лучше один раз узреть, нежели…. Вот и узришь. Хотела я из милости грехи твои тяжкие покрыть, да не стану. Сам выбирайся.

Мне оставалось молча развести руками. Дескать, отчего не поглядеть. С радостью. Да и выбраться мне труда не составит, ибо не из чего.

Уходя от них я нос к носу столкнулся с Яном Бучинским. Выздоровел парень, зажили его раны, полученные во время боярского мятежа, и он вновь приступил к своим обязанностям секретаря. Правда, личного, при Марине Юрьевне и Годунове. Мнишковна его взяла якобы в память о покойном государе Дмитрии Ивановиче – как-никак пострадавший, но я догадывался о главной причине. По всей видимости она всерьез опасалась за бумаги из тайного архива Дмитрия: секретный договор с королем Сигизмундом, брачный контракт, тоже нежелательный для огласки, и так далее. Где их хранил покойный государь, осталось неизвестным. Спрашивал я Бучинского, когда он слегка оклемался, и тот показал тайник, но в нем их не нашлось. Получалось, где-то имеется второй и либо Ян знает о нем и молчит, либо Дмитрий не показывал ему это место….

Скорее всего второе, ибо Бучинский мне симпатизировал, чувствуя за собой вину – некогда будучи в числе судей, когда разбиралось мое дело о расхищении царской казны, он, желая угодить Дмитрию, поступил не совсем порядочно[8]. Дело прошлое и я его давно простил, но он все равно пытался мне угодить. Не думаю, что Ян промолчал, если б на самом деле знал местонахождение второго тайника. Наверное Дмитрий показывал не ему, а его брату Станиславу. Или третьему секретарю – Слонскому. Но они оба в могиле, а потому искать бесполезно.

Повел себя Бучинский при встрече странно. Обычно он приветливо улыбался мне, а тут столь испуганно шарахнулся, словно перед ним предстал какой-то монстр. Но мне было не до его загадочного поведения – хватало над чем подумать.

Вернувшись на подворье, я вкратце проанализировав нашу «веселую» вечеринку и сделал для себя пару выводов на будущее. Во-первых, на заседаниях Малого совета мне лучше побольше помалкивать, а говорить аргументировано и логично, чтоб ни одна собака не придралась.

Во-вторых, Марина нисколько не изменилась, чего и следовало ожидать. В точности по Крылову: «….Хоть ты и в новой коже, да сердце у тебя всё то же….»[9]. Не мытьем, так катаньем, она пытается подтолкнуть Федора к унии. Жаль, он этого не видит, а пытаться открыть ему глаза чревато. Ну да ничего – подождем. Рано или поздно она сама себя выдаст, тогда и похохочем, как говорил мультяшный Карлсон. А пока этого не произошло, надо держаться поосторожнее и на вечерних трапезах с Годуновым.

Про третье – не горячиться, даже если моя беседа с престолоблюстителем состоится наедине, без свидетелей, я не подумал. А зря.

Впрочем, у меня и первое со вторым успешно вылетели из головы уже на следующем заседании Малого совета….

Глава 5. Еретик

Началось с заслушивания «Повести о видении некоему мужу святому» в изложении бывшего настоятеля Благовещенского собора протопопа Терентия. Сам он, дескать, не сподобился стать свидетелем великого чуда, но один из участников чудесного видения дал ему наказ сообщить всем о виденном и слышанном. Имени свидетеля Христова явления Терентий не назвал. Дескать, тот не велел про себя сказывати, «закля его именем божиим».

– Тогда убо от предстоящих ту един пришел и рече ми, иди убо и поведай, угодниче Христов, яже видел еси и слышал, и не утай от сих ничто же…., – высокопарно вещал протопоп.

Как и обычно, когда дело касалось церковно-славянского языка, я понимал с пятое на десятое, но суть уразумел, успев сделать для себя кое-какие выводы. Во-первых, чудо было, вне всякого сомнения, на руку Годунову. В нем явившийся святым мужам Христос впрямую говорил на необходимость избрания себе в государи некоего отрока, отец коего успел ранее прославиться, яко…. Дальше излагать не стану, и без того понятно. Словом, на злобу дня.

Но имелось и во-вторых: на руку оно не одному Федору, но и церкви. И последней как бы не побольше, чем «мужу юному, но мудростию наделенному». Очень уж много там имелось наставлений, кои явившийся Христос давал будущему государю в отношении православия. Поначалу кратко: не «забижать» его милое детище. Далее развернуто, так сказать, подробный перечень: людишек и землицы не отнимать, пажитей и лужков не трогать, ну и прочее. А как быть, если успели изобидеть? Христос и это предусмотрел.

– Сказывал митрополит Макарий государю Иоанну Васильевичу моими устами: «Аще некий царь и князь или в каком сану ни буди, возьмет что от святых церквей, или от святых монастырей, возложенных богови в наследие благ вечных от недвижимых вещей, таковые по божественным правилам от бога, аки святотатцы осуждаются, а от святых отец под вечною клятвою да суть», – вдохновенно декламировал Терентий. – Зрю, яко забылось оное ныне, а посему….

Короче, есть у тебя шанс, Федор Борисович, не попасть в святотатцы и избежать вечного проклятия, но для этого надо вернуть все на круги своя. Получалось, произошедшая секуляризация церковных и монастырских земель, проведенная Земским собором и утвержденная Дмитрием, под угрозой. Хочется вмешаться, но…

Я покосился в сторону сидящих, как и я, наособицу, митрополитов и архиепископов, сладко жмурившихся и согласно кивавших головами чуть ли не при каждом зачитываемом предложении, и вздохнул, понимая – делать это сейчас чревато. Боярам наплевать, прибавится или убавится в царской казне, поэтому куда лучше затянуть с решением этого вопроса, а вечером выдать Федору наедине.

И внвоь промолчать не получилось – Годунов поднял меня, пожелав узнать, что я об этом думаю. Пришлось честно высказать свое мнение. Неспешно обведя присутствующих взглядом и дождавшись, когда наступит тишина, я грозно произнес:

– Стало быть, покойный государь Дмитрий Иоаннович был неправ. Так получается? А ведь он лишь утвердил решение, принятое Земским Освященным собором, то есть лучших людей, выбранных всей Русью….

Сказать было что, но я успел произнести всего два первых предложения, а дальше…

– Лучших?! – взвился на дыбки князь Черкасский и следом за ним троица романовских зятьев: князь Сицкий и бояре Троекуров и Иван Иванович Годунов.

И полетели добрые теплые слова в адрес депутатов собора. В основном, разумеется, насчет их происхождения. Если кратко, суть сводилась к тому, что говядарь или швец, размышляющие о благе государства, не говоря о золотаре, звучит даже не смешно – нелепо.

«Ленина бы на вас напустить с его кухаркой», – подумал я и ринулся на защиту земцев, но в конце допустил ошибку, напомнив критиканам, что помимо князей (Горчаков) и окольничих (Шеин), в него входят и все духовные лица, присутствующие сегодня на заседании Малого совета. Неужто и они худы? Последнее оказалось лишним, но… как слово наше отзовется, нам не дано предугадать. И вместо ожидаемого мною молчания прогремел зычный голос владыки Гермогена:

– Не все, князь, не лги!

«А ведь действительно, его на Освященном Земском соборе не было, – с запозданием вспомнил я. Помнится, его и коломенского епископа Иосифа Дмитрий решил не включать, пояснив, что они излиха упрямы и твердолобы. Причем отказал он им в своем доверии хитро – никто толком и не понял. Просто взял и пригласил на первое заседание руководителей епархий, находившихся в Москве, и все. И получилось, что наиболее рьяно протестовавшие против поблажек с крещением Марины Мнишек Гермоген и Иосиф в него не вошли. Не входил в состав Освященного Земского собора и архиепископ Феодосий из Астрахани, сидевший тогда в Твери. Оно и понятно – единственный, кто не убоясь кары и смерти, не признал Дмитрия.

Зато теперь они тут как тут. Подчеркивая особый статут, для них и еще четверых иерархов церкви даже поставили семь кресел наособицу от всех прочих. На мой взгляд, для совета вполне хватило бы присутствия одного патриарха, но хитрец Игнатий заранее просчитал, где будут проходить основные бои. Просчитал и… благоразумно уклонился от них, сославшись на повеление Дмитрия. Мол, ему покойный государь велел сидеть вместе с боярами-думцами, потому не следует менять установленный порядок. Пусть Федор Борисович подберет иных, кои в Думу не входят. Он, недолго думая и подобрал.

Правда, не всех. Касаемо Феодосия – да, насчет Кирилла Ростовского – не знаю, а в отношении сидящего рядом с ним владыки Пафнутия Сирского, бывшего настоятеля Чудова монастыря, где одно время скрывался Дмитрий, у меня сомнений не было. Этот явно в самой тесной связке с Федором Никитичем. Достаточно посмотреть, как Пафнутий то и дело вопросительно поглядывает на боярина, и все ясно. Еще одного, Арсения, епископа Елансонского и архиепископа Архангельского, по всей видимости, пропихнул патриарх, как земляка-грека. Седьмое кресло пустовало – владыка Новгородской епархии митрополит Исидор не успел добраться до столицы.

Учитывая, что среди духовных особ тоже имелся своего рода табель о рангах, старшинство среди присутствующих принадлежало Гермогену, ставшему застрельщиком в обличении моих грехов. Думаю, взял он на себя эту роль весьма охотно, стремясь сполна рассчитаться со мной за Кострому. Надо сказать, получилось это у него вполне и та куча, которую он на меня навалил, оказалась куда больше, чем оставленные моими спецназовцами.

Владыка обрушился на меня с первых же слов, заявив, что не след новообращенному лезть в дела православия, ибо хотя я и принял истинную веру, но некрепок в ней, иначе не творил явное непотребство в своем недавнем походе.

– Али мыслишь, нам о том неведомо?! – зло уставился он на меня.

Я недоуменно уставился на него.

– И чего ж я творил?

– А того. Весь православный люд заставил грех смертный свершить, учинив сечу на Вербное воскресение.

– Мне в видении Христос явился и дозволил, – огрызнулся я, пытаясь поскорее закрыть щекотливую тему.

Но не тут-то было. Для начала Гермоген напомнил, что перед вторым боем, в ночь под страстную пятницу, у меня никакого видения не приключилось. Следом пошло напоминание о моем злополучном приказе сварить свинину в канун Пасхи. Правда, говоря словами поэта, в речах его правды на ломаный грош, ибо в изложении митрополита я пичкал мясом чуть ли не всех своих ратников, а не одного тяжело раненого Семицвета.

Мои пояснения, как происходило на самом деле, что я не мог не исполнить последнего желания своего гвардейца, и кто ведает, может, Семицвет и выжил, поев его, ни к чему хорошему не привели. Более того, они усугубили мою вину. Прицепившись к слову «умирающий», Гермоген потянул логическую цепочку далее, твердо заявив: столь кощунственное желание умирающему православному воину в такой день мог навеять только враг рода человеческого. Ну а я, получается, потакал ему, дабы ратник совершил смертный грех, каковой ему не успеть отмолить. И поступил так не по незнанию, но наплевав на предупреждение священника, то есть творил оную пагубу осознанно.

Краем глаза я успел подметить неодобрительное покачивание головой Годунова, чуточку растянувшиеся в стороны от еле сдерживаемой довольной улыбки губы Марины, и, вспыхнув от злости, отчеканил:

– Ведал я, что не успеть Семицвету отмолить сей грех, а потому, памятуя о боевом братстве всех ратных людей, от простых воинников до воевод, взял его на себя, о чем тогда же, у изголовья гвардейца, поведал отцу Никону. Ибо сказано в евангелии: «Более сея любви никто же не имать, да кто душу положит за други своя».

Я перевел дыхание, радуясь, что память меня не подвела (студенческая закалка!) и, подметив, как восхищенно мотнул головой Годунов, хотел продолжить, но не тут-то было. Митрополит яростно взревел, завопив, что «несть тяжче греха, чем губить бессмертную душу во имя спасения бренного тела» и далее зачастил без остановки, не давая мне вставить ни слова в оправдание.

– А головы мертвякам на Вербное почто велел рубить?! – грохотал его могучий бас. – Тоже грех. Да ты, князь, и с самого начала непотребства творил и в нарушение всех православных канонов….

Я слушал его перечень и диву давался – сколько церковных правил, оказывается, я нарушил, сам о том не подозревая. А я-то, дурак, недоумевал, отчего Власьев в своем перечне поставил указ о еретиках на первое место. По времени принятия? Не подходило. По важности? И тогда ему место в середине. С намеком? Но какое отношение имеют ко мне еретики? Я их не покрываю, никогда с ними не общался и вообще за время пребывания тут никогда их не видел. Разве в зеркале, но кто о том знает? Я и церкви посещаю – куда деваться, и молюсь, стоя в храме, в смысле губами шевелю, и поклоны бью, лбом в пол стукаясь. Точно, точно. Иной раз так звонко выходило, что на меня даже народ, стоящий поблизости, оглядывался.

Словом, уверен я был до сего дня, что в этом вопросе до меня не подкопаешься. Ан нет, легко и непринужденно. Дело осложнялось еще и тем, что добрую половину слов Гермогена я попросту не понимал.

– Можа и сведущ ты в ратных делах, но в писаниа божественнаго не навык и того ради в братолюбии блазнен бываше, – сурово вещал митрополит, а мне оставалось гадать, что за нехорошее братолюбие, в котором я блазнен.

К тому же владыка особо не сортировал мое поведение, без разбора собирая в кучу все мои проступки, в том числе и, так сказать, не обязательные к исполнению. К примеру, мне действительно предлагали позвонить в колокола на Пасху, причем трижды, и всякий раз я отказывался, не желая лезть на верхотуру. Ну и что? Это ж по желанию, добровольно.

Меж тем лицо Годунова по мере перечисления моих грехов тускнело, восторг пропал, и пока Гермоген говорил, престолоблюститель не проронил ни слова. Лишь под самый конец, когда митрополит окончательно перегнул палку, ядовито поинтересовавшись, да православный ли я, ежели так себя веду, Федор тихонько молвил, заступаясь:

– Ты, владыка, того. Знай меру, – но даже это его заступничество оказалось каким-то ущербным, половинчатым, ибо далее он произнес: – В чем, в чем, а в православии князя у меня сомнений нет.

«В чем, в чем….», – резанули меня по ушам его слова. Получается, в другом сомнения имеются. И эту половинчатость уловил не я один – и остальные, обрушившись на меня со всех сторон.

Поначалу я не молчал, пытался пояснить, растолковать, но все оставалось тщетным. Главный охотник, то бишь сам Годунов, помалкивал, и верные гончие псы, поняв недвусмысленный намек, продолжали заливисто лаять, держа в памяти одно: кусать медведя нельзя, коль обвинение в неправославии отвергнуто, но обгавкать – сколько душе угодно.

Мои разумные доводы, основанные на логике, никто не желал слышать. Впрочем, разум и логика, как я понял, вообще в Малом совете не в чести. А потому я умолк, мысленно успокаивая себя цитатой из басни Крылова: «По мне пускай что хочешь говорят, лишь был бы я в душе не виноват!...»

Финальную точку поставил боярин Василий Петрович Головин. Покосившись на Романова, одобрительно кивнувшего ему, Головин ехидно заметил:

– А про радение твое можно по одному тому судить, что изо всей добычи, из похода привезенной, ты нашего государя ни единой полушкой не одарил.

Ну уж это явный перебор. Пускай я и еретик, здесь хоть пара-тройка обвинений справедливы, но никак не жмот и не ворюга, и выслушивать такое от сына проворовавшегося казначея?! Впрочем, ладно, оставим отца в покое. Но отца, а не сына….

– Я – человек простой, – ласково заметил я боярину, – а потому ты, Василий Петрович, языком трепи, да знай меру, ибо камни в мой огород я стерплю, но за оскорбление престолоблюстителя, – с некоторых пор я все чаще, в пику остальным, называл Годунова именно так, – могу и в ухо заехать, а рука у меня тяжелая, как бы худа не вышло.

– А чего я сказал-то?! – возмутился тот. – Какое такое оскорбление?

– А такое! Федор Борисович – не нищий на паперти, чтоб я его полушками одаривал, – отрезал я и, милостиво махнул рукой. – Ладно, на первый раз прощаю, но впредь при мне таких разговоров больше не веди.

Тот умолк, растерянно развел руками, а я в душе ухмыльнулся от удовольствия – в кои веки последнее слово осталось за мной. Мелочь, а приятно. А вдвойне приятно стало, когда Годунов все-таки поступил по-моему, отложив окончательное решение насчет отмены секуляризации церковных земель. Правда, вид у него при этом был такой, словно он делает одолжение лично мне из-за прошлых заслуг. Но зато по окончании заседания он, уже собравшись уходить и встав со своего кресла, подозвал меня и, глядя не в глаза, но куда-то на мое правое ухо, чуточку смущенно заметил:

– Я тут помыслил…. Ежели Ксения Борисовна ныне вечерком на мою половину заглянет, когда ты там будешь, сдается, ничего страшного не приключится, а то и впрямь как-то оно не того.

Честно говоря, не понял, то ли он еще поутру надумал позволить мне свидеться с нею, то ли решился на это сейчас в благодарность за мои слова насчет полушки, то ли таким образом хотел загладить свое молчание. Но как бы там ни было, а свидание состоялось, пускай и в присутствии Федора, который из своего кабинета, где оно проходило, не вышел, неотлучно оставаясь вместе с нами. И когда я заключил его сестру в объятия, отворачиваться он не собирался, проигнорировав и мою молчаливую просьбу, и выразительный взгляд своей сестренки. Скорее напротив, мрачно уставился на нас, всем своим видом выказывая глубочайшее неодобрение. Пришлось обойтись без поцелуев.

Разговор о прошедшем заседании начал он сам, устав от нашего воркования и решив таким образом отвлечь от более приятного занятия. Мол, время позднее, пора расходиться по опочивальням, но вначале ему хотелось узнать, верно ли то, в чем виноватил меня митрополит Гермоген? А князь Сицкий? А Татищев? А Троекуров? А Иван Иванович Годунов? А ежели нет, почто я молчал?

– Поначалу, если помнишь, я им отвечал, а умолк, потому что устал, – пожал я плечами. – Когда ставят в вину откровенный вздор, глупо пояснять, что это не так. Да и смысла не видел – они ж меня не слушали. Или ты хочешь, чтоб я теперь, при Ксении Борисовне, вновь начал оправдываться, что не повинен в тех смертных грехах, кои на меня навалили?

– Я не о том, – отмахнулся он. – Но уж больно много всякого на тебя обрушили. С чего вдруг? Да и не все вздор. В православии ты, князь, на самом деле не крепок. Сколь раз, бывало, на наших трапезах ты, за стол садясь, лоб забывал перекрестить, не говоря про молитву.

Спору нет, действительно частенько забывал и то, и другое, хотя молитву знал – специально как-то истратил на нее целый день, пока зазубривал. Но снова признавать себя виноватым не хотелось, надоело, а потому я огрызнулся:

– А тебе самому не кажется, что произносить хвалу господу слюнявым от голода ртом, тоже, если призадуматься, кощунство? Касаемо же количества обвинений скажу так: если б ты, Федор Борисович, вовремя вставил слово поперек, думается, их оказалось куда меньше. Но ты молчал, потому они и расходились.

Ксения, внимательно прислушивавшаяся к нашему разговору, недоуменно переспросила, о каких обвинениях можно вести речь, когда князь вернулся с очередной победой.

– О разных, – буркнул Годунов.

Ксения не угомонилась. Повернувшись ко мне, она повторила вопрос.

– Да глупости всякие, – небрежно отмахнулся я, но она не отстала. Пришлось навскидку процитировать ей парочку самых безумных, прибавив, что все это на самом деле ерунда, не стоящая выеденного яйца.

– А ты, Феденька, выходит, помалкивал? – осуждающе уставилась Ксения на брата.

– Уж больно много мне на князя ранее наговаривали, – проворчал он, – вот и решил дать им волю, дабы они всё в глазоньки ему высказали, а он самолично их напраслины отверг. Желаю, чтоб одежи моего будущего зятя, аки первый снег белизной сверкали.

– Коль на снег постоянно гадить, белизны он не обретет, – мрачно предупредил я. – Скорее напротив. Но винить за это сам снег глупо.

Ксения, и без того раздраженная отказом брата выполнить ее молчаливую просьбу и выйти из кабинета, оказалась куда резче:

– Умный человек, коего друг сердешный сколь разов грудью своей закрывал, от беды смертной спасаючи, пылинки бы с него сдувал. А… неразумный пенять учнет, почто тот, с лютыми волками сражаючись, шкуры ихние попортил. Так и ты, братец разлюбезный. Эх ты! – и, сердито вспыхнув, устремилась вон из его кабинета, напоследок громко хлопнув дверью.

Конечно, приятно услышать голос в свою защиту, но ее заступничество возымело на Федора скорее противоположное действие. Он не только обиделся на «неразумного», догадавшись, что Ксения в самый последний момент заменила им «дурака», потому и запнулась, подыскивая словцо поделикатнее, но и обвинил меня в потугах рассорить его с сестрой.

– Да я бы вообще ей ничего не сказал! – возмутился я. – Ты ж первый и про Малый совет упомянул, и про обвинения мои, а выводы она сама сделала.

– Не о том речь. Ты вон, виноватишь меня, будто я помалкивал, а сам хошь бы словцо в мою заступу ей молвил, – набычившись, проворчал он. – И енто вместо благодарности, что покамест помалкиваю кой о чем про тебя, а ежели поведал бы ей, поверь, она б тебя заступы не дала. Ты вон лучше сходи да послухай, о чем людишки на торжищах судачат.

– О как! – удивился я, искренне недоумевая, о чем таком могли судачить на торжищах и почему мне о том не доложили мои тайные спецназовцы. – Они что, тоже меня в нестойкости к православию обвиняют или…, – и осекся, вспомнив о ливонской королеве.

Скорее всего, просочился слух, как мы с ней до утра «обсуждали» предстоящий разговор со шведскими послами. Не иначе проболтался один из гвардейцев, стоявших в ту ночь на страже перед моими покоями. С торжища оно дошло вначале до людей Никитичей (одного или обоих, неважно), а те и рады стараться, донесли престолоблюстителю. Мда-а, и темной точкой на белый лист легла та ночка… Словом, лучше мне промолчать.

– То-то, – невесело усмехнулся Федор, заметив, как я оборвал себя.

Напрасно я его не спросил. Следовало расставить все по своим местам, ибо Годунов имел ввиду совсем другое. Но это выяснилось гораздо позже, когда ничего исправить было нельзя. Да и не до того мне стало….

Глава 6. Нож в спину

О чем именно судачат на торжищах, я вроде знал. К примеру, о предстоящей свадьбе Марины Юрьевны и Федора Борисовича. Причем народ отзывался об этом весьма положительно. Мол, хоть и полячка, но венчанная царица – на ком и жениться Годунову, как не на ней. А вот о сплетнях, ходивших обо мне, мои тайные спецназовцы и впрямь умолчали. Причина? Да они посчитали их столь несусветными глупостями, кои пересказывать, все равно что самим о них замараться.

Разделить их можно было на две части. В первую входило то, что выдал в качестве моего обвинения Гермоген. То-то Годунов не пытался остановить митрополита – интересовался, насколько они соответствуют истине.

Во второй шла речь о моих многочисленных амурных похождениях. Правда, о ливонской королеве Марии Владимировне в них не упоминалось ни слова – напрасно я грешил на длинные языки своих гвардейцев. Зато хватало иного. Ну, к примеру, как я с Резваной… гм-гм… увеселяюсь. Да и с Галчонком тоже. Для того я и взял их обоих, никого не постеснявшись, когда отправился в Эстляндию, иначе зачем. Девкам в военных походах не место. И вообще моих похотливых лап не избежала ни одна дворовая баба. Исключение – Петровна. Но не из-за возраста. Ключницу, которая на самом деле ведьма, я от секса освободил по иной причине, ибо занимаюсь вместе с нею… колдовством.

Кто именно распространяет подобное, я догадался сразу, припомнив, что еще перед своей ссылкой Семен Никитич Годунов выдал мне свою агентуру, направился по указанным им адресам. Самолично. Мои предположения оправдались на сто процентов. Их работа. Задействовал старикан свои старые связи, притом на полную катушку.

Поначалу они колебались, раскалываться передо мной или нет, но я сумел припереть их к стенке, посулив продолжение нашего знакомства в застенках Константино-Еленинской башни. Это в качестве кнута. Пряником было клятвенное обещание не трогать их вовсе и никак не наказывать, разумеется, если они в будущем придержат свои не в меру длинные языки. Нашел я ответ и на в сердцах выданный одним из вынужденных сплетников, гончаром Акимом, отчаянный возглас: «Там один боярин грозится, тут – другой, и куды бечь, куды податься?!»

– А ты Семену Никитичу ничего не говори и все. Откуда он узнает, рассказывал ты что-то кому-то на торжище или нет, коль сам о том не проболтаешься. И получится, угодил обоим. Ну а решишь ему и далее угождать, гляди у меня. Гляди, да помни: в отличие от боярина Годунова у князя Мак-Альпина не ратные холопы, но гвардейцы, кои всю Эстляндию с половиной Лифляндии завоевали, да Ходкевича с Сапегой разбили. Тебя им по стенке размазать раз плюнуть.

Я ласково улыбнулся стоящему подле меня Акиму и дружелюбно положил руку на его плечо. Через мгновение он невольно вздрогнул, выпучив на меня глаза – три арбалетных болта впились в бревенчатую стену дома, подле которого мы стояли. Да как впились. По одному над каждым его плечом – на вершок пониже и хана ключице. Третий, с приметным белым ободком (метка Горчая, командира сотни снайперов и лучшего стрелка), сорвал с головы гончара и пригвоздил к стене его шапчонку.

– Енто чего? – прошептал тот.

– Предупреждение, – пояснил я. – Но не подумай, что мои людишки промазали. Просто у них пока приказа не было, чтоб тебя того. А как появится, – я скорбно вздохнул, печально перекрестился и пропел вполголоса. – Со святыми упокой…. Они ж у меня за сто шагов в деньгу не промахнутся, – и, криво ухмыляясь, извлек из кармана крохотную монетку, с силой вдавив ее в мох между бревнами.

Аким оторопело уставился на нее, но через секунду вновь дернулся и испуганно присел. Еще один болт с тем же белым ободком, сочно вошедшим в щель и вдавившем денежку глубоко вовнутрь, он так и разглядывал, снизу вверх, сидя на четвереньках.

– Не в середку, – посетовал я, извлекая болт, и снова улыбнулся гончару, заметив: – Но ничего страшного, верно? У тебя-то грудь чуток побольше, чем деньга, верно? Потому если на четверть или на полвершка[10] вбок, думаю, тебе мало не покажется.

Остальные мои встречи проходили по аналогичному сценарию.

Разумеется, на сто процентов доверять обещаниям впредь держать рот на замке, глупо, а потому я проинструктировал свой тайный спецназ в ближайшие дни приглядеть за ними. Пускай они сдержат слово, но лучше, если я как-нибудь попозже навещу их и, похвалив за молчание обо мне, вскользь замечу: «А ты молодцом. И когда со своим соседом Осколком языком чесал, про меня ни гу-гу. Да и когда на торжище тебе самому стали про меня рассказывать, разговора не поддержал, увильнул. Вот и дальше себя также веди, и проживешь до-олго и счастливо».

Едва разобрался со сплетниками, как узнал, что Федор дал согласие подписать составленную для него Думой поручную грамоту. Первым делом я прочитал ее сам и ахнул. То, что он обязался в случае избрания на государство «старых вин не вспоминать и без вины опалы своей на бояр не класти» – ерунда. Такое лишний раз подтверждало обязательство государя, изложенное в Указе о вольностях российских, не более. Но там имелось и много чего другого.

Все перечислять не стану, а скажу кратко – царь превращался в марионетку на троне, вроде английских королей моих времен. При этом резко урезались права депутатов Освященного Земского собора всея Руси, то есть всем, включая вопросы о налогах, о жалованье служилым людям, об их поместьях и вотчинах, должна ведать верхняя палата, то бишь Боярская дума. Разумеется, одним из пунктов оказалось обещание отменить указ Дмитрия о налоге на закладников и холопов. Нет, не впрямую, обтекаемо, но было ясно написано: «полеготить».

Впрочем, упрекать одного Федора за столь необдуманную подпись не годилось. Оказывается, Дмитрий ранее, издавая Указ о правах Освященного собора, в одном месте, касающемся избрания нового государя в случае отсутствия сыновей у прежнего, переиначил подготовленный мною текст. Да, выбор царя, как мною и написано, оставался за делегатами собора, но из числа тех, кого предложит Дума. И сами выборы надлежало проводить совместно с думцами. И в мое отсутствие боярская верхушка намекнула Годунову, что они могут и вовсе не включить его в список кандидатов. Мало ли других достойных, притом из Рюриковичей. Потому он и согласился.

И все-таки зря. Помнится, батюшка его, Борис Федорович, рассказывал мне, что бояре и от него требовали перед избранием нечто подобное, но он их переупрямил. О покойном родителе я и напомнил своему ученику. Мол, не стоило тебе ничего подписывать.

Увы, но юному Годунову мой упрек не понравился и он в ответ сам напустился на меня. Оказывается, не забыл он слов Головина насчет привезенной добычи. Дескать, любопытно ему, отчего я о ней ни разу не вспомнил. Спору нет – себя удоволить надо, но и с казной поделиться желательно, особенно сегодня, когда в ее ларях дно просвечивает. Да не полушкой, как боярин Головин сказывал, а выделить треть или четверть.

– Нет у меня ничего! – выпалил я сгоряча. – Веришь ли, истратил больше, чем получил на поле бранном. Да, пистолей изрядно взято, да и иного оружия порядком. Пищали славные, с кремниевым замком, в фитилях не нуждаются, но ты ж видел – ими вооружил твоих телохранителей и охранные сотни, а оставшиеся раздал гвардейцам. Так что весь мой доход – станки для друкарни[11], обещанные Ходкевичем – он их от дяди Григория Александровича унаследовал. Шрифты там наши, славянские, с ними еще московские печатники Иван Федоров да Иван Мстиславец работали, когда Учительное евангелие печатали. Ну и знающих людишек он пообещал прислать, умеющих с ними обращаться. Вот и вся моя личная добыча, да и та покамест не привезена, а иной нет.

Годунов криво усмехнулся и напомнил о нескольких десятках сундуков, отправленных мною в Вардейку. И ехидно поинтересовавшись, что в них находится, тряпки да комья грязи, или нечто поценнее, посоветовал:

– Ты бы хоть своих людишек упредил помалкивать про них, коли решил сокровища покойного царя себе оставить, а то негоже как-то. Я-то ладно, стерплю, но ежели по совести судить….

Я поморщился. Сокровища…. Узнал…. Ах, как плохо! Впрочем, этого следовало ожидать. О соблюдении тайны я своих ребят не предупреждал, рассчитывая, выбрав время поудобнее, поведать о них Федору, но это время никак не наступало. Да еще Гермоген со списком моих смертных грехов. Ну и как мне после таких нападок рассказывать о потревоженном проклятье?

Выходит, я опоздал. Жаль. Но деваться некуда, придется объяснять именно сейчас, а момент как назло весьма и весьма неподходящий. Но для начала, желая отмести обвинение в попытке что-то прикарманить, я извлек из ящика стола две пачки исписанных листов и выложил на стол.

– Это, – указал я на одну из них, – перечень извлеченных сокровищ. Его прямо в монастыре составил князь Хворостинин-Старковский. Вторая пачка – список с них, набело, без помарок. Можешь сличить, дабы убедиться – они абсолютно одинаковы.

Годунов отмахнулся, проворчав, что и без того мне верит. Очень хорошо. Тогда следующий этап….

– Все сундуки опечатаны моим и его перстнями еще перед отплытием из Новгорода, – продолжил я, пояснив: – Коль печати на месте, значит внутрь в них до сих пор никто не лазил и ничего оттуда не доставал.

– Да верю я, что ты ни единой полушки не взял, – прервал меня Федор. – Ты про иное поведай. Отчего доселе мне ни слова о них не сказывал?

– Видишь ли, с золотом этим непросто…, – замялся я и, подведя Федора к иконостасу, заставил его дать страшную клятву, что он никогда и никому не обмолвится из того, о чем я ему расскажу. Про Мнишковну я на всякий случай упомянул отдельно. Тот, будучи жутко заинтригован, охотно и безропотно повторял за мной слова клятвы. – А теперь слушай, – вздохнул я и приступил к повествованию.

Признаться, у меня оставались сомнения насчет пророчества Ленно. Наверное, из-за того, что оно слишком страшное, вот и не хотелось верить. Поэтому в первые дни пребывания в Москве я, улучив время, повез свою травницу и ключницу Марью Петровну в Вардейку. Объяснять ничего не стал, решив рассказать на месте, возле самих сундуков. Ну и проконсультироваться, что с ними делать дальше. Но мой рассказ не потребовался. Едва заглянув в подвал, где стояли сундуки, Петровна побледнела, отшатнулась, прижавшись спиной к стене, и взмолилась немедля уйти отсюда. А когда вышли, она мне и выложила. Мол, проклятье на их содержимом лежит, да такое страшное, коего она ранее отродясь не видала. Словом, со словами старухи совпадало точь-в-точь.

Однако поведала и кое-что хорошее. Во-первых, напрасно я решил, что проклятье непременно затронет Федора и Ксению. Возможно, но не наверняка. На самом деле куда пойдет рикошет неизвестно. А кому и не знать такие вещи, как бывшей ведьме. А во-вторых, перейдя в четвертые по счету руки, проклятье теряет силу. В пятых оно принесет от силы небольшие неприятности, а в шестых-седьмых и вовсе развеется.

Но больше я от нее ничего положительного не услышал – одни попреки, что, дескать, напрасно обратился к чужим богам, да еще таким, как…. Но имени я не услышал – она оборвала себя на полуслове и к кому взывала пророчица Ленно, осталось загадкой. А едва заикнулся ей насчет снятия проклятия, как она замахала на меня руками, заявив, что с таковским не справиться и самому Световиду….

Рассказывая Федору, я тщательно подбирал слова, аккуратно дозируя правду. Про старуху и пророчество разумеется ни слова. Видение мне было о проклятье и шабаш. Про себя и гвардейцев упомянул, а о рикошете в сторону близких мне людей, не говоря про самого Годунова, молчок. Он и без того почему-то помалкивает, когда меня шпыняют, а здесь и повода искать не надо. Сам бог велел напуститься.

Слушал меня престолоблюститель молча, не перебивая. Только постоянно крестился. И когда я подвел итог, он продолжал помалкивать, досадливо морщась.

– И что ты намерен с ними учинить? – глухо осведомился он.

– Там в одном из сундуков книги в дорогих окладах, – пожал я плечами. – Думаю, их лучше всего отдать церкви. Но вначале, наверное, следует провести над ними какой-то очистительный обряд. Впрочем, святым отцам виднее.

Помнится, и Ленно, и Петровна говорили, что ничего не поможет, но и об этом Федору знать ни к чему, ибо я твердо решил, кому именно вручу книги. А передам я их митрополиту Гермогену лично в руки. Он, как я заметил на заседаниях Малого совета, огромный спец по человеческим грехам, ну и пускай трудится, отмаливая их.

– Верно, – согласился со мной Годунов. – И над остальным златом-серебром с самоцветами пускай отслужат. Глядишь, и с них проклятие снимут.

Я согласно кивнул, но помня слова Ленно и Петровны, решил осторожно предостеречь Федора.

– А если не снимут? Ведь мы сможем об этом узнать лишь когда оно сбудется. Проще отдать иноземные долги покойного государя. А чтоб его кредиторы на полученные деньги не смогли ничего купить на Руси, мы объявим всем заимодавцам о пустой казне и что им придется подождать лет пять-шесть. Но у нашего государства тоже имеются должники. Скажем… в Варшаве. Поэтому те, кто особо нуждается в немедленном получении денег, получат их там в такие-то сроки. А через границу обратно на Русь мы их не пустим.

– А остальную деньгу куда?

Я задумался, но мне припомнилось обещание Лавицкого насчет испанских купцов. Чудненько. Перед отправкой в путь-дорогу мы им и вручим проклятое золотишко, чтоб при всем желании не успели истратить его на берегу.

– Найдем, куда сунуть. И Руси во благо пойдет, и в стране их не останется, – твердо пообещал я.

– А … с того, на ком проклятье нависло, оно на прочих не перейдет? Ну, к примеру, кого он дланью касается или с кем беседы ведет? – уточнил Годунов и, замявшись, пояснил: – Ты не помысли, будто я того, спужался. Но Марина Юрьевна…., – и выжидающе уставился на меня.

«Надо же! Мать с сестрой не упомянул, а польскую козу…, – мысленно отметил я. – По одному этому можно судить, как дорога ему Мнишковна».

– О том в видении не говорилось, но, скорее нет. Хотя на всякий случай лучше и впрямь поберечь наияснейшую, а то мало ли, – проницательно посоветовал я.

– И то верно, – кивнул он, но перед уходом не преминул упрекнуть меня в легкомыслии. Мол, вообще не надо было их трогать. Да и потом, когда я получил предостережение, следовало их заново замуровать в монастыре и дело с концом.

Уходил он от меня мрачный, насупленный. Не знаю, насколько сильно повлиял мой рассказ о разбуженном проклятье на наши с ним дальнейшие взаимоотношения, но с этого дня и без того далеко небезоблачные, они ухудшились еще сильнее. Раньше он безоговорочно верил мне на слово, теперь все поменялось самым кардинальным образом.

Нет, я понимаю, что государь по идее должен тщательно взвешивать поступающие от советников предложения. Но взвешивать без излишних придирок, объективно, не взирая на лица, да и рассматривать их не в лупу, а то и под микроскопом. А если приплюсовать к его придиркам язвительные шуточки Марины, эдакие ироничные поправки Семена Никитича, рассудительные возражения второго Никитича, Романова, на первый взгляд вроде доброжелательные, но по сути…. И остальная камарилья всякий раз обрушивалась на меня, словно свора гончих, натравленная на медведя одним взмахом руки…. Нет, не охотника – достаточно опытного егеря, вроде Никитичей.

Начиналось по одной и той же схеме. Вначале меня хвалили. Хорошо предложил, умно, дельно, плохо одно…. И понеслось. Причем не просто критиковали, но и постоянно припоминали прошлые ошибки. Особо этим отличался Татищев, спешивший «набрать очки» перед новым государем и ставивший мне в вину все возможное, в том числе и давно забытое. И как рьяно наседал, стервец! Не иначе, решил, что запрет кусать косолапого охотник снял. А следом за ним и остальные, чьи острые клыки, то бишь ехидные реплики с мест, мелькали подле меня в весьма опасной близости – едва успевал уворачиваться.

Поддержки от Годунова я давно не ждал, понимая – не будет ее и если сам не увернусь, вгрызутся так, что мало не покажется. И все чаще воспоминание о напророченных смертях всплывало в моей памяти. Особенно когда за дело принимался неугомонный Гермоген, продолжающий выкапывать мои новые грехи перед богом. К примеру, об иноземных живописцах, кои «срамоту малюют, на кою и смотреть тошно». Да мало того, своим пагубным примером они сбивают с истинного пути русских мастеров, особенно из числа молодых.

– Ежели гниль завелась, ее надобно с корнями изничтожать, покамест не расплодилась! – гневно басил он, и оставалось гадать, кого он подразумевал под корнями: то ли художников, то ли и меня вместе с ними.

А у меня перед глазами обещанный пророчицей костерчик, разведенный добрыми людьми на Пожаре. Я посредине, привязанный к столбу, вокруг весело потрескивают смолистые дровишки, а столпившийся народец заботливо тащит новые поленца. А самым первым, со здоровенным бревном на плече и улыбаясь во всю ширь поспешает митрополит Гермоген: торопится владыка «корни гнили изничтожить». А впрочем, если и не поспешает, невелика разница: поленом больше, бревном меньше, один чёрт.

Попытки вытянуть Федора на откровенный разговор не удавались. Тот от него всячески увиливал, а когда мне удалось разок припереть его к стенке, он выпалил:

– Ежели ты б мне в спину не целил, я б инако на тебя глядел.

Это я-то в спину?! И как у него язык повернулся такое ляпнуть. Не выдержав, я сослался на его покойного батюшку. Мол, быстро ты запамятовал предсмертный завет Бориса Федоровича, о котором сам некогда рассказывал. И процитировал:

– От кого, от кого, а от князя Мак-Альпина ножа в спину опасаться не надо.

– Ножи – они разные бывают, – огрызнулся Федор. – И лучше б ты меня ножом, чем так…

– Да как так?! – взвыл я.

– Сам ведаешь. Я тебе словно себе верил, а ты…., – хмуро ответил он и замахал на меня руками. – Все, князь, ступай себе. Слухать боле ничего не желаю.

И что я? Убей, не пойму. И не знаю. И не ведаю. А догадаться не получается. Слухи про мой разврат дошли? Навряд ли они подействовали на него столь сильно – у него самого рыльце в пуху, если припомнить Любаву. Грехи против веры, неустанно перечисляемые Гермогеном? И они отпадают. Большая их часть совершена не в тайне от Годунова, в открытую.

Тогда что за странный нож?!

Глава 7. Двойной агент или Неудачная контригра

Нет, нет, далеко не все было плохо. В конце концов, заседания заседаниями, а помимо них у меня оставалось предостаточно времени для других занятий. Будучи уверенным, что рано или поздно все образуется, я дважды успел прокатиться до излучины Москвы-реки, где венецианский стеклодув Пьетро Морозини сыскал нужный песок и затеял строительство стекольной мастерской.

Побывал я пару-тройку раз и в Кологриве, где Курай успел выстроить первую фабрику по производству валенок. Или мануфактуру? Впрочем, какая разница, лишь бы штамповала продукцию. Спрос на новинку был не ахти, но я не расстраивался. Рано. Вот придут холода и валенки пойдут нарасхват.

Но и о главном не забывал. Ну не ждать же мне милостей от природы, то бишь от Годунова. Когда он еще поймет, кто ему искренний друг, а кто примазался, а сидеть, сложа руки, и дожидаться этого светлого часа не в моем характере. Следовательно, нужно искать подходы в Малом совете к тем, кто в данный момент настроен против меня враждебно, и попытаться перетянуть их на свою сторону.

Нет, кое на ком можно смело ставить крест, жаль, не могильный. Например, на Романове и его прихвостнях. Не получится у меня с ним ничегошеньки, ибо Федор Никитич спит и видит на своей голове царский венец. И главной тому помехой он считает не Годунова – меня, записав во враги.

Утверждаю не голословно. Еще до моего отъезда в Эстляндию ко мне как-то явился Багульник и стал рассказывать, как его решил завербовать доверенный слуга боярина Романова Докука. Поведение его было под стать имени – прилепился он к моему дворскому, как банный лист, не отдерешь. Стоило Багульнику выйти куда-то в город, как Докука тут как тут.

Втирался он в доверие хитро. Хлопот у дворского со строительством нового терема поначалу было выше крыши и Докука несколько раз помогал ему, давая дельные советы. Чей он человек – не скрывал. Да, служу у боярина Федора Никитича, с коим твой князь вместе в Опекунском совете заседает, одни дела вершит. Значит и нам, их холопишкам, надобно дружить.

Но Багульник быстро вычислил – тот неспроста навязывается со своей дружбой. Слишком часто тот как бы невзначай выспрашивал про князя Мак-Альпина: чего любит выпить, когда трапезничает, кто стряпню готовит, и прочее..

Тогда-то Багульник впервые подошел ко мне за советом по поводу Докуки: как с ним поступить. В смысле сразу послать куда подальше, или сперва провести с ним небольшую «разъяснительную» работу, чтоб навсегда уразумел: люди князя Мак-Альпина не продаются.

– Ну почему ж не продаются? – возразил я. – Очень даже продаются, но смотря кому и… почем. Романов и посейчас остается самым опасным врагом для Годунова, ибо он как та тихая собака – гавкать попусту не гавкает, но коль вопьется в глотку, то не отдерешь. Получается, ему продаться и можно, и нужно. А потому сделаешь так….

Инструкции были просты: время от времени меня поругивать, но чтобы оно выглядело правдиво, то есть вырывалось у него как бы со зла. Ну и намекнуть, что князь извел его своими придирками, а потому он не прочь вовсе сменить своего хозяина.

– А о тебе чего отвечать? – осведомился Багульник. – Как сбрехать получше?

– А никак, – улыбнулся я. – Лжи верят тогда, когда она засунута в красивую правдивую обертку. Поэтому до поры, до времени отвечай честно, а попозже предъявим и наглядные доказательства моей придирчивости к тебе.

Через пару недель (я как раз вернулся из Вардейки вместе с больным Годуновым) я решил, что настала пора подсуетиться с доказательствами. Багульнику предстояло подставиться и в момент очередной встречи с Докукой, когда тот вновь потащит дворского в кабак, обмолвиться, что, мол, не могу, давай попозже, в руках полный кошель денег, целых тридцать рублей, и их надо занести и передать князю. А если Докука станет настаивать, поупираться немного, но согласиться. Была у меня уверенность, что люди Докуки попытаются напоить Багульника и выкрасть деньги, а на следующий день тот предложит какую-нибудь сделку в обмен на помощь по их поиску.

– И мне соглашаться?

– Смотря что потребует взамен. Хотя…, – я прикинул и решил не доводить ситуацию до крайности.

Пускай все произойдет иначе. Багульник якобы честно покается мне в их потере и появится перед Докукой с… синяком под глазом.

– Вон, Дубца попросишь, он тебе и врежет разок от души, – посоветовал я и развел руками. – Извини, но придется потерпеть.

Багульник усомнился:

– Маловато. Боюсь, не поверит. За такую утерю любой боярин всю спину плетью исполосует, либо на съезжую отправит, чтоб кнутом выдрали, а ты, княже, синяком захотел отделаться.

– Так ведь понарошку. Не лупить же мне тебя плетью.

Но Багульник решил по-своему. Мне было не до того – прибыл гонец с весточкой о выступлении на Прибалтику Ходкевича и Сапеги. Воспользовавшись этим, дворский сам написал от моего имени записку и отправился с нею и алтыном денег на съезжую избу, где покорно лег на козлы и дюжий палач всыпал ему, согласно «моим» письменным указаниям, двадцать ударов кнутом. Хорошо хоть дворскому хватило ума указать в записке, что удары должны быть простые, да и самого ката Багульник предварительно подмаслил, сунув ему от себя еще алтын, и тот ему «порадел», до костей доставать не стал.

Поведал он о своей затее уже после моего возвращения из Прибалтики, под конец рассказа заголив рубаху и гордо продемонстрировав спину. Я присвистнул, глядя на нее. Полуторамесячной давности рубцы и посейчас выглядели устрашающе.

– Ну и зачем?

– Чтоб Докуке показать. Дескать, к ключнице идти стыдоба – прочим проболтается, так ты достань мне мазь, боль утишить.

– И как?

– Поверил, – самодовольно усмехнулся Багульник. – В другую нашу встречу он совсем иные разговоры завел, куда сокровеннее. Я ж ему сказывал, что опосля таковского, едва оклемаюсь, беспременно убегу от тебя на Дон, но допрежь того сызнова избу твою спалю. А он уговаривать учал. Мол, не спеши, а отмстить князю лучше инако, да куда больнее. И с побегом я худо надумал – непременно сыщут. Проще остаться, а он мне через месяцок-другой сыщет укрытие понадежнее, и к боярину подобрее пристроит, кой серебром не обидит, ежели я все по его слову сотворю. Я его вопрошаю: «Чего делоть-то надобно, сказывай, а то у меня душа от обиды горит», а он в ответ: «Погоди, не торопись. Пущай князь воротится, тогда уж…». Ну и ефимком одарил, вроде как задаток. Мыслю, теперь, когда ты возвернулся, он чего-нибудь повелит….

Увы, но с того времени никаких особых поручений Багульник не получал за исключением одного: отравить моего коня.

– И чем он ему не угодил? – удивлялся дворский, рассказав о полученном задании.

– На самом деле ему на него наплевать, – подумав, ответил я. – Он повязать тебя хочет, чтоб ты от него никуда не делся и обратно не повернул.

– А чего делать-то?

– Трави, – равнодушно пожал я плечами. – Но завтра, когда Дубец его заменит на клячу той же масти.

Ни в чем не повинную животину было все равно жалко, но игра того стоила. Через день специально приглашенные живодеры (дворню я к лошади не подпустил, чтоб не увидели подмены) трудились, вовсю снимая шкуру, а я громко распекал раззяву-конюха, не уследившего за сеном.

– Еще десяток ефимков получил, – похвастался мне вечером Багульник.

– Ну и жмот боярин, – возмутился я.

И впрямь, мне из-за романовской затеи придется не меньше полусотни за нового коня отдавать, потому что раньше чем через пару месяцев якобы отравленного из Вардейки забирать нельзя, а он и пяти рублей не дал![12] Ну да ладно, авось в будущем уравняю, когда он Багульнику для меня ядовитые корешки передаст.

Но уравнять не получилось – образовалось затишье. Докуки Багульник вообще с тех пор ни разу не видел. Как долго продлится пауза, я понятия не имел, но ясно одно: с учетом того, как старательно копал под меня Романов найти общий язык ни с ним, ни с его прихвостнями, которых он протащил в Малый совет, нечего и думать.

А вот попытаться договориться с родичами престолоблюстителя стоило. В конце концов, с их стремлением обеспечить собственное благополучие можно и смириться. И не просто смириться, но и пообещать: от союза со мной они получат уйму денег – хватит и на них самих, и на детей с внуками. Разумеется, молочных рек и кисельных берегов я сулить не собирался – исключительно реальные вещи, но вполне соблазнительные, особенно с учетом того, что они еще не успели толком оклематься от ссылки и пока голодные и жадные. Причем жадные до всего: до власти, до денег, до поместий. И если первое им вроде как предоставили, то с остальным оставались немалые проблемы, с которыми я собирался пообещать помощь. Словом, по всему выходило, что заполучить их к себе в союзники – задача выполнимая. Разумеется, придется попыхтеть, но без труда не вытащишь и рыбку из пруда.

Увы, рыбка клевать наотрез отказывалась. Не шли они на контакт. Ни в какую. Глава клана Семен Никитич на мое предложение как-нибудь встретиться и усидеть братинку-другую доброго медку, аж скривился.

– У меня, князь, от нашей прошлой встречи похмелье еще не прошло, хотя почти годок миновал, – напомнил он мне свидание в пыточной Константино-Еленинской башни.

– Говорят, кто старое помянет, – невозмутимо пожал я плечами. – Ты-то всего ничего повисел, да и бить я тебя не позволил, а мне, если б я сам за себя не порадел, и впрямь досталось бы. Так кто кому больше должен?

– А про дочь мою запамятовал, коя по вине твоих казачков сгинула? – окрысился он.

Доказывать, что в бесследной пропаже его дочери моей вины нет, а казачки принадлежали Дмитрию, не имело смысла, равно как и продолжать разговор. Судя по злому непримиримому тону, он и слушать меня не станет.

Перетянуть на свою сторону кого-нибудь из его клана тоже не вышло. Помня, что визит старшего в чинах и титулах к младшему для последнего превеликий почет, я направился по гостям, но…. На подворье боярина Матвея Матвеевича Годунова мне сообщили, что его нет дома, уехал куда-то. А Иван Иванович Годунов выслал к воротам человека из дворни, сообщившего о его болезни. Встретив на следующий день в Малом совете их обоих, притом румяными и жизнерадостными, я зло сплюнул и зарекся навещать остальных политкаторжан.

Пришлось менять планы и заглянуть к Романову. Ехать к нему не хотелось, да и шансов найти общий язык, памятуя Докуку и отравленных лошадей, практически не имелось, но вдруг. Успокаивал я себя тем, что унижаться не собираюсь. С моей стороны это даже не рабочий визит лидера одной враждующей партии к лидеру другой, а разведка боем: выяснить, чего он хочет от меня. А там как знать – глядишь, найдется приемлемый компромисс.

Федор Никитич от встречи не уклонился. Правда, к воротам не вышел, да и на крыльцо тоже – встретил меня в доме, что само по себе знак унижения. Ладно, проглотим, коль нужно для дела. Но в первые полчаса стало ясно – не сойдемся. Слишком многого хотел боярин. Одно хорошо. Пользуясь тем, что беседовали мы наедине, да еще в его родном тереме, он не особо таился, говорил достаточно откровенно. Но для начала не упустил случая позлорадствовать над моим положением.

– Что, князь, припекло?

Я молча вздохнул и… кивнул головой. Чего таить – действительно горячевато.

– То-то, – поучительно заметил он. – Вперед наука, дабы знатным родам, на коих Русь стоит, поперек пути не становился.

– Да я вроде и не пытался….

– Не лги! Думаешь, не ведаю, кто Дмитрию Ивановичу про новины неслыханные нашептывал, да по чьей подсказке он свои указы безумные принимал?

– Для Руси они во благо!

– Для какой Руси?! – рявкнул он, склонившись ко мне и хищно оскалив зубы. – Русь не одна – много их. Холопьей? С тем спорить не стану. Для смердов в деревнях да селах? И тут соглашусь. Но токмо мне до них дела нет, а для боярской сии указы – пагуба!

– А для государевой? – тихонько напомнил я.

– Боярская важнее, – отмахнулся он. – Она яко становой хребет. На нас вся Русь держится. Потому вот тебе первый сказ – отрекись от своих новин, да растолкуй ученичку своему, что они ни к чему хорошему не приведут.

Ишь ты! Прямо, как инквизитор Галилею. Хотя нет, время для его допросов еще не пришло. Галилео, насколько мне известно, пока почтенный и всеми уважаемый профессор математики в университете в Падуе. Скорее Джордано Бруно. А если вспомнить, что в одной из предсказанных мне смертей фигурирует жаркий костёр, то….

– Ныне на Руси власть у двух Федоров, – жестко продолжал Романов. – И для одной упряжи того довольно, даже излиха, ибо оба – коренники. Можно, конечно, взять тебя третьим, ежели свою гордыню превозможешь, но в пристяжные, не более.

– Так я вроде и до того у Федора Борисовича в пристяжных хаживал, – невинно возразил я. – И из его воли никуда.

– То-то и оно, что у Борисовича, – хмыкнул боярин и уставился на меня тяжелым взглядом. – Вот ежели сумеешь правильно отечество коренника выбрать, что ж, могу дозволить тебе притулиться подле, пущай будут три Федора. Воевода ты справный, нам таковские надобны. Хошь и нет у тебя пращуров именитых, но заслуги кой-какие имеются, потому ежели ратиться нужда придет – кликнем, не забудем. В первых воеводах, знамо дело, тебе не бывать, породовитее имеются, но и тебя не изобидим. К примеру, вторым воеводой в передовой полк. Ты ж задирист, потому тебе в нем самое место.

Ай, спасибо! Вот осчастливил благодетель! Не пожадничал, в первую десятку определил. Да, чуть ли не в самый хвост, на восьмое-девятое место[13], но и то хлеб – мог и вовсе в третьи воеводы запихать.

Имелся шанс схитрить, словчить, изобразить смирение, тем самым выгадав время для передышки. Но Романов, к моему превеликому сожалению, хоть и первостатейная честолюбивая сволочь, но дураком не был. Первое условие, выдвинутое им, заключалось в том, что на ближайшем заседании Малого совета я должен сам обратиться к государю и добровольно отказаться от своего особого креслица, попросив Федора Борисовича выделить мне иное место. Чтоб как у всех прочих, согласно старинных правил и заслуг моих пращуров. А члены совета сами определят, между кем и кем мне впредь сиживать.

И мало было боярину изложить свое требование, по сути унизительное само по себе: покорись и склони пред нами голову. Он его еще и облек в соответствующую форму, заявив:

– И наперед запомни: неча буки наперед аза соваться! Да и с речами своими впредь без моего дозволения не лезь. Умен ты, спору нет, но подчас умный хуже глупого, ибо глупый погрешит один, а умный многих в соблазн ввергнет. Потому допрежь узнай у меня, чего потребно сказывать, а тогда изрекай.

– Ишь как ты круто со мной, – констатировал я. – Даже не гнешь – через колено ломаешь.

– Гнут равных, – надменно парировал он, а во взгляде его было столько высокомерия, словно перед ним сидит какой-то холоп или вообще нищий бродяга без роду и племени.

– А мне-то казалось, что мы с тобой ровня и я такой же боярин, как ты. Да и заслуги кое-какие имеются, – задумчиво протянул я.

– Покамест ты токмо боярской курицы племянник, – надменно усмехнулся Романов. – А за заслуги даже государь вправе жаловать токмо деньгами али поместьями, пускай чином, титлой, но дать прибавку к твоему отечеству и он не вправе. И оное ты запомни накрепко, ибо вдругорядь повторять не стану. А запамятуешь, Библию почитай, в коей тако же заповедано: не передвигай межи давней, кою провели отцы твои. Вот так-то, князь. А об остальном мы с тобой завтра договорим, ежели учинишь, яко тебе велено, – и он торжествующе уставился на меня, глядя сверху вниз.

Мне ничего не оставалось, как встать, ибо после такого какие-либо дальнейшие разговоры бессмысленны – надо уходить. Но не молча, а оставив последнее слово за собой, что я и сделал, честно предупредив его – завтра договорить у нас не получится. И причину пояснил:

– Тому, кто волком родился, бараном не бывать, и лучше мне не пытаться влезать в твою шкуру, все равно ничего хорошего не выйдет. А за мудрые слова из Библии благодарствую, я их накрепко запомню. И впрямь ни к чему мне межу, проведенную моими пращурами, королями Шотландии, ближе к твоим пращурам-холопам передвигать.

Вышел я, не прощаясь.

И остался у меня последний вариант – духовенство. Если ослабнут нападки с их стороны, уже неплохо, особенно учитывая набожность Годунова. Начал я вновь с верхов, то бишь с патриарха Игнатия, прибыв под вечер навестить грека на его подворье. Игнатий был готов к такому разговору, ибо ни секунды не колебался, а сразу заявил: в его власти укоротить некие злобные языки, да и с престолоблюстителем он может заодно потолковать, заступившись за меня, но…. И лукавая улыбка.

Почему-то, глядя на нее, мне вспомнился гоголевский Собакевич. «Вам нужно мертвых душ?... Извольте, я готов продать». Спустя минуту, когда святитель назвал стоимость «отеческого» увещевания Годунова, Собакевич припомнился вторично: «Да чтоб не запрашивать с вас лишнего, по сту рублей за штуку».

Цена действительно оказалась несуразно высокой: переиначить приговор Освященного Земского собора всея Руси о конфискации всех монастырских сел и деревень, утвержденный Дмитрием. Видя мое обалдевшее лицо (я разве рот не разинул, как Чичиков) патриарх хладнокровно добавил, что он, мол, и сам успел потолковать по этому поводу с будущим государем. Более того, он практически договорился с ним, но ради приличия требуется нажать на депутатов собора, когда те съедутся в Москву – пусть инициатива отмены исходила от них. И эта часть работы за мной.

То-то когда я поинтересовался у Годунова, как ему удалось уговорить Игнатия отменить годичный срок траура для вдовы Дмитрия, он отмахнулся. Мол, долго рассказывать, как-нибудь потом. Да и позже как я ни допытывался, Федор так и не ответил – спешил, торопился, заминая тему, и я так остался без разъяснений.

Я продолжал безмолвно таращиться на патриарха, по-прежнему не говоря ни слова. «Что ж, разве это для вас дорого? – произнес Собакевич и потом прибавил: – А какая бы, однако ж, ваша цена?» Нет, Игнатий осведомился у меня не совсем такими словами, но суть…

Я назвал. На мой взгляд, оплата была достаточно весома. Во-первых, совместные меры по повышению авторитета церкви, что даст немалые дополнительные деньги в виде добровольных пожертвований прихожан. Во-вторых, незамедлительная выплата царских долгов (а Дмитрий успел назанимать у монастырей изрядно, около пятидесяти тысяч).

Ну и в-третьих, правда, в перспективе, участие в затеваемых мною предприятиях, сулящие уйму серебра. Эдакие акционерные сообщества: «Князь и церковь». Выгоды от них обрисовал подробно. Получалось, все церковные иерархи немедленно присмиреют, ибо при наличии собственных малых доходов они окажутся в экономической зависимости от своего шефа. Ведь именно от святителя будут зависеть серебряные потоки, направляемые в различные епархии. Туда, где митрополит или архиепископ поершистее, потечет крохотный ручеек, а где владыка попокладистее, небольшая речушка.

Игнатий пренебрежительно фыркнул. Мол, когда еще это будет, да и дадут ли они обещанный мною доход. И мне в четвертый раз (возможно потому, что торговались-то мы именно из-за душ, пускай и живых в отличие от гоголевских) припомнился Собакевич: «Сыщите такого дурака, который продаст вам по двугривенному ревизскую душу?.... Вы давайте настоящую цену!»

Последующая беседа положительных изменений не привнесла. Одно приятно – патриарх остался слегка удивлен моим загадочным упрямством. Но, судя по надменности, с которой Игнатий даровал мне свое благословение перед уходом, он решил, что я скоро пойму – иного выхода нет, а, раскаявшись, непременно прибегу к нему и бухнусь в ножки.

Что ж, пускай считает, а у меня в голове, пока я с ним разговаривал, созрел план. Эдакий ход конем, позволяющий раз и навсегда закрыть тему возврата сел и деревень церкви. Как там говорил Чичиков Собакевичу? «…Да я в другом месте нипочем возьму». Вот, вот. Заодно «искуплю» и часть своих грехов. Во всяком случае, в глазах церковных иерархов, заседающих в Малом совете. Получится, одним выстрелом убью двух зайцев. Это пословица утверждает, что такого не бывает, а я попробую.

Кроме того, чуть погодя, перед тем, как лечь спать, мне пришла в голову мысль, что если подкорректировать мой первоначальный план, я значительно улучшу отношение к себе со стороны прочих членов совета и заодно смогу поднабрать рабочих для моей фабрики по валянию валенок. Вообще-то я сам был виноват в нехватке людей, ибо велел Кураю не скупиться и строиться с размахом. Он и размахнулся, отгрохав огромные помещения для цехов, ныне на две трети пустующих. То есть получалось, одним выстрелом я грохну не двух, а четырёх зайцев.

«Не многовато ли для одной пули?» – усомнился я, засыпая, но успокоил себя тем, что надо как следует прицелиться и все будет в порядке.

Глава 8. Зайцы разбегаются

На следующем заседании Малого совета я во всеуслышание объявил, что пора завести новый приказ попечительских дел, поручив ему всю заботу о бездомных стариках, сиротах, больных и увечных. Да и про школы следует вспомнить, о коих говорили аж полвека назад, на Стоглавом соборе[14], и с тех пор ничегошеньки не сделали.

– А деньгу где взять? – выкрикнул кто-то из Сабуровых.

– Люди добрые пожертвуют, – кротко ответил я. – К примеру, желая замолить свои многочисленные грехи, я сам распорядился поставить в своей подмосковной деревеньке Кологрив странноприимный дом для нищих и прочих бродяг.

– В один дом много не вселишь, – донеслось до меня насмешливое.

– Много – не много, а двести человек войдет, – пожал я плечами. – И потом, это первая ласточка. Надеюсь, следом и другие моему примеру последуют. Хотя в одном вы правы – добровольными пожертвованиями решить такое большое дело не получится. А потому я предлагаю отдать новому Приказу все подати, поступающие в государеву казну от бывших монастырских сел и деревень.

Была у меня уверенность, что никто, разве за исключением Мнишковны, не знает о тайной сделке Годунова с патриархом. Следовательно, возражать не станут. И точно, встрепенулись всего двое – Федор и Марина, тревожно переглянувшись между собой. Но чтобы они не успели вмешаться, я, перетягивая на свою сторону как минимум половину сидящих, торопливо добавил:

– Это кроме тех, которыми, как мне мыслится, тебе, Федор Борисович, надлежит наделить твоих верных слуг, сидящих здесь, из числа тех, кого год назад несправедливо лишили вотчин. Можно, конечно, и иначе: снова отнять их старые вотчины у новых владельцев, но тогда получится, что мы нарушим повеление покойного Дмитрия, а это не дело, – и с улыбкой обвел взглядом присутствующих.

Не зря я накануне побывал в Челобитном Приказе. Отказать мне дьяк не посмел и выложил все «просьбишки холопей преданных», поступившие на имя Годунова от его родичей. Ага, Иванец Годунов государю и великому князю Феодору Борисовичу всеа Руси челом бьет. Я вспомнил толстого Ивана Ивановича и фыркнул. Такому если и впрямь, не на бумаге, а в жизни пару раз челом ударить, и готов дядька – инсульт обеспечен. И ведь указал, стервец, кому его вотчины ныне принадлежат. А кому? Ого! Так, так. А ведь они входят в число членов Малого совета. Кто у нас следующий? Угу, еще один холопишко государев, Матвейка Годунов, челом стучит. У этого указано намного меньше деревень, но в числе их нынешних обладателей сам Романов. Правда, младший, Каша, но тоже сойдет. Та-ак, а вот и старший Романов в новых владельцах встретился. И ему немало перепало из конфискованного у родичей Годунова. Совсем прекрасно….

Потому-то я и был уверен – сегодня гавкать на меня никто не станет. Более того, если и сыщется какой-нибудь критикан, мне ничего не понадобится ему пояснять – остальные сами набросятся на него, причем без дополнительной команды от вождя любого из кланов. А как иначе, коль речь идет о наделении одной половины присутствующих, причем не за счет второй половины. Вот если бы речь зашла о повышении благосостояния государства, тогда да, накинулись, а желающих поделить всегда больше, чем способных приумножить. Особенно тут, в Малом совете. И протест возможен разве со стороны митрополитов и архиепископов, но я позаботился и об их «кляпе».

– А отдать новый Приказ надлежит в ведение духовенству, ибо кто как не они призваны нести народу слово божье и учить милосердию. Значит, им и в странноприимных домах за порядком приглядывать, и детишек грамоте учить, и в больницах следить, чтоб лекари не мздоимствовали, а бесплатно страждущих врачевали.

Редкий случай, когда со мной согласились все, включая Гермогена.

Развивая свой успех, я предложил и кандидатуру главы нового приказа. Запомнился мне чем-то в свое время, когда я навещал бывшего патриарха Иова, настоятель Старицкого Богородицкого монастыря игумен Дионисий. Наверное, из-за контраста. Повсюду в обители, куда ни глянь, сплошь мрачные угрюмые лица и тут на тебе: русоволосый симпатичный статный дядька. В глазах понимание и доброта, да и опального Иова он содержал в превеликом почете. Одно это о многом говорит. Ну и хорошего я о нем услышал немало из разговоров тех же монахов. Голодным из монастыря никто не уходил, а по возможности им еще и выдавали приличную одежду и обувь. Словом, подходит по всем параметрам.

Перечить мне никто не стал – дружно согласились.

Едва Боярская дума послушно утвердила очередную рекомендацию Малого совета, как на следующий день стрельцы во исполнение их приговора по моей команде занялись в Москве нищими, коих надлежало переправить в заранее выстроенный мною странноприимный дом в Кологриве.

Калеки подались туда с охотой. Кто ж откажется от ежедневной краюхи хлеба, миски щей, бесплатной одежки и гарантированного крова над головой? Работа находилась и для них, но с учетом увечий. Без руки – подметать во дворе и одной можно, без ноги – сидячую работу подыщем. Ну и так далее. А вот здоровые нищие далеко не все ринулись сменять свой вольный, пускай и скудный кусок, на кус пожирнее, но для получения коего надо вкалывать на валяльной фабрике. Пришлось пробивать на Малом совете еще одну рекомендацию для Думы. Утвердили мои предложения со скрипом – слишком ново и непривычно. Но ничего страшного, главное – конечный результат.

В новом указе бояре приговорили, что насильно никто никого в странноприимные дома загонять не станет. Однако прочий православный люд должен знать: нищенствует сей человек не из-за превеликой нужды, но, так сказать, по призванию, то бишь тунеядец. А для того отказавшимся идти в странноприимный дом надлежит при сборе подаяния иметь на груди небольшой щиток с пояснением: «Не хочу работать, а хочу попрошайничать. Подайте добрые люди, дабы я и далее мог бездельничать, вкушая от трудов ваших».

И свое действие указ возымел. Если ранее от нищих на церковных папертях и близ торжищ отбою не было, то теперь их число резко поубавилось. Да что там, насчитывался от силы десяток у самых больших храмов, и то поначалу, ибо, прочитав надпись на их щитах, прохожие смеялись над ними, осыпали насмешками, и не подавали вовсе. А строгий пригляд со стороны стрельцов не позволял снять с себя табличку. Потому спустя неделю – кушать-то хочется – они практически исчезли из Москвы. Кто-то подался ко мне на фабрику, а кто-то в иные города, где странноприимных домов пока не построили, следовательно, согласно все того же указа, дозволялось попрошайничать без табличек с надписями.

Самые хитрые проныры попытались сменить амплуа, кося под юродивых, которых указ не касался – божьи люди, но продержались они недолго. Настоящих блаженных заранее взяли на заметку мои тайные спецназовцы и свежеиспеченных вычисляли влет. Это из числа тех, до которых не успевали добраться подлинные юродивые. Странно, вроде бы и дурачки, не от мира сего, но с появившимися конкурентами разобрались влет. Да и тех, кто пытался украдкой снять табличку с груди, тоже мгновенно сдавали патрулирующим стрельцам, только по-хитрому. Вроде и не стучали в открытую, но поднимали такой галдеж и смех, тыча в нарушителя пальцами, что больше пары минут тот без нее не сидел.

Вот так я обеспечил свою фабрику рабсилой.

Кстати, если кто-то решит, что мне это принесло большущую экономию серебра, вынужден разочаровать. Да, денег они за свою работу в отличие от вольнонаемных получали значительно меньше, зато иных расходов – на ткани для их одежд, на лапти да на еду – хватало. Ели-то они не в пример сытнее, чем мои крестьяне, питавшиеся дома и норовящие сэкономить каждую полушку. А плюс к этому оплата портного, поваров и прочей обслуги. Кого-то на эти должности я взял из самих нищих, но ведь не всех. Так что когда Короб посчитал разницу между ними и обычными работягами, то оказалось, что моя ежемесячная выгода – шесть алтын и полушка. Правда, с каждого, а их насчитывалось двести с лишним человек. Но и в совокупности тоже не ахти – меньше сорока рублей.

А впрочем, не все ли равно. Когда я это затевал, о доходах вообще не думал. Не в убыток, и на том спасибо.

Разумеется, всякий раз по приезду в Кологрив я не забывал заглянуть и к Любаве, жившей в отдельном домике и дохаживавшей последние месяцы своей беременности. Она вроде была всем довольна и единственное, о чем беспокоилась – ребенка у нее могут отнять и…. Дескать, слыхала она, сколь безжалостно расправлялся со своими собственными выблядками Иван Грозный. Говорят, собственноручно душил младенцев, как шептались о том на московских торжищах.

Словом, та пара часов, отводимые мною на свидания с нею, полностью уходила на очередные уговоры не тревожится, не печалиться, ибо я такого не допущу. Да скорее всего и усилий никаких прилагать не понадобится – чай, Федор Борисович не зверь какой.

– А ежели Марина Юрьевна дознается? – печально вздыхала Любава. – Известно, ночная кукушка дневную завсегда перекукует. Наговорит ему всяких страстей с три короба, вот и…

Насчет ночной кукушки я не возражал – глупо оспаривать очевидное, тем более она и сейчас, не успев стать ею, такое ему кукует, хоть стой, хоть падай. Но заметил, что дознаться Мнишковне не от кого. Федору огласка весьма нежелательна, я чужие тайны хранить умею, и остается сама Любава….

Получается, тайна обеспечена.

Успевал я пообщаться и со своими художниками, пребывавшими здесь же. Как оказалось, нападки на них со стороны Гермогена начались гораздо раньше, пока я отсутствовал, и Годунов, недолго думая, сослал их сюда, подальше от митрополичьих глаз. Хорошо, что у них оставались неоконченные работы и без дела они не сидели, дружненько заканчивая портреты, а Микеланджело свою картину с Самсоном, лицо которого писал с меня. Тоже мне, нашел богатыря. Нет, лестно, спору нет, но уж больно у меня свирепая физиономия. Глядя на нее, так и хочется переименовать картину, назвав ее «Самсон, раздирающий пасть... на льва». Но вслух я себе Миколу Каравая критиковать не позволял – очень он ранимый. И вообще, художника обидеть легко, а ты вначале намалюй что-нибудь получше. Ах, ты способен на одну ерунду вроде синего треугольника или зеленого круга? Ну, тогда помалкивай себе в тряпочку.

А впрочем и критиковать было нечего, разве оскал Самсона, да некоторое несоответствие в портрете Годунова у Рубенса. Слишком изнеженным красавчиком выглядел на мой взгляд Федор, в жизни он мужественнее. Зато краснорожий и пузатый пан Мнишек у Франса Снейдерса получился как живой. Так и захотелось то ли поругаться с ним по привычке, то ли послать куда подальше. Да и дочку его второй Франс, по фамилии Хальс, изобразил отменно. Как ни намекал ему ясновельможный, чтоб живописец как-нибудь того, порадел и сделал ее покрасивее (губы пополнее, носик покороче и прочее), но Хальс остался непреклонен и мое указание – точь-в-точь как в жизни – выполнил на все сто. Глянув на ее портрет я сразу понял, кто еще втихаря порадел о ссылке художников в Кологрив. Скорее всего, помимо Гермогена, потрудилась и Мнишковна, оставшись недовольной своим реалистическим изображением.

Но казанский владыка продолжал помнить про живописцев и на то у него имелись свои резоны. Касаемо русских иконописцев, сбиваемых с панталыку, митрополит частично был прав. Никто их, разумеется, не сбивал, но они сами сбивались….

Еще когда Микеланджело находился в Москве, нашлось немало желающих подивиться на его огромную икону, каких отродясь не бывало – я про Самсона. И, разумеется, в первую очередь, иконники[15], приходившие из близлежащих монастырей. Глядевшие делились на две категории. Кое-кому из них нравилось и они сами пытались научиться малевать так же. Вторая категория приняла труд итальянца в штыки и поначалу пыталась открыть ему глаза на допущенные ошибки. Мол, по византийским канонам совсем не так положено рисовать Самсона. Да и нимба вокруг головы нет – а что за святой без нимба? А впрочем, какие там каноны, когда все не так и все неправильно, начиная с самых азов. А приглядевшись к лицу богатыря и вовсе приходили в ужас от явного сходства со мной. Откуда узнали? Так ведь посмотреть на суд престолоблюстителя в прошлом году собиралось чуть ли не половина Москвы, а монахам из кремлевских монастырей сам бог велел занять место в первых рядах. Ну и на меня внимание обращали, благо, подле кресла Годунова и стоял один-единственный человек, потому и запомнился.

Первым обнаружил несомненное сходство некий старец Александр из Чудова монастыря. Своими сомнениями сей иконник поделился с настоятелем. Тот ринулся к патриарху, но он отмахнулся. Однако слухи множились и вскоре (меня уже не было, уехал в Прибалтику) к святителю Игнатию с тем же самым пришло еще несколько иконников из мастерских Троице-Сергиевской обители. Да не одни, а во главе со своим архимандритом отцом Иосафом. Примирительная речь патриарха воздействия на них не возымела, но против авторитета не попрешь и они затихли. К тому же святитель предпринял кое-какие меры, аккуратно перетолковав с Годуновым, после чего вся четверка и укатила в Кологрив.

Час ревнителей православия пробил, когда в Москву прибыл владыка Гермоген, к которому они немедленно направились. Теперь их жалобы заключались не только в том, что иноземные богомазы кощунствуют, но и в том, что они сбивают с пути истинного праведных людишек, подразумевая под последними иконников из числа молодых.

И ведь не преувеличивали. Действительно, кое-кто из молодых богомазов Троице-Сергиевского монастыря соблазнился новизной. И не пацанва из числа служек иконописной мастерской, коим кроме как размешивать краски ничего не доверяют. У тех, кому дозволялось трудиться над образами, хотя и по мелочи (одежды раскрашивать и всякое такое), тоже разгорелись глаза. Оно и понятно – надоело ребяткам всякий раз перерисовывать одно и то же с древних образцов, а добавить что-то свое и не помышляй – тяжкий грех. Молодость же требует настоящего творчества, а тут нате пожалуйста, вот оно. И когда художников отправили в Кологрив, число жаждущих приобщиться к неслыханной новизне не уменьшилось и кое-кто из богомазов отправился вслед за ними.

Но закончилось плохо. В результате очередного вмешательства Гермогена их количество резко сократилось. Исчезли они. Нет, не раскаялись, но в монастырских тюрьмах могучие двери, крепкие засовы с замками и надежная стража – не вырвешься. Об этом мне поведал послушник Кутья из той же Троице-Сергиевской обители. Этот тоже жаждал научиться новому, но его больше привлекали… травы. Вообще-то надо было иметь немалое мужество, дабы пасть в ноги бабе, то бишь моей ключнице, с просьбой взять его в ученики. Он-то и сообщил, что все до единого под затвором, ибо на них наложена строгая епитимия. Да мало того, они отлучены от любимого дела. То есть новое отняли, а к старому подпускать не решились – мало ли что сотворят.

Наверное, не стоило мне влезать, но я пожалел парней. И потом, откуда ж взяться русским художникам, если такие запреты и впредь останутся в силе. Значит, рано или поздно придется вмешиваться. Правда, время было весьма неподходящее, со своими бы делами разобраться. И без того на мне грехов, как на барбоске блох, да и контакт с Гермогеном после врученных ему мною книг едва стал налаживаться, но…

Во-первых, кое о ком Рубенс со Снайдером отзывались весьма и весьма. Мол, может выйти толк из ребяток. Конечно, им еще учиться и учиться, но со временем… А во-вторых они показали мне наброски иконников. И, поглядев на них, особенно на три вещицы некоего послушника Назария, которому по словам того же Рубенса, не больше четырнадцати годков от роду, даже я, профан в изобразительном искусстве, понял: у мальчишки явный талант и дать ему зачахнуть – тяжкий грех. Причем не тот грех, надуманный или вообще высосанный из пальца, в которых навострился обвинять меня Гермоген, но настоящий, перед собственной совестью.

Да, насчет учебы фламандцы правы, ему учиться и учиться, но перенимает-то он влет. Вон как лихо разобрался с перспективой. А ведь она на картинах совершенно иная, чуть ли не противоположная иконам. Образно говоря, если на картине это отображение того, как человек видит мир (сходящиеся на горизонте рельсы), то на иконе параллельные линии наоборот, расширяются в пространстве. Да и самого пространства как такового нет. А свет? В картинах он естественный, отдаленные предметы как бы размыты в дымке, а на иконе внешний источник света отсутствует, ибо исходит от ликов и фигур, изображенных вдобавок с явным несоблюдением пропорций.

Словом, отличий множество и все они огромны. И не потому, что у наших богомазов нет элементарных навыков в рисовании. Просто задачи у иконы и картины разные.

Так вот если на первом эскизе Назария было понятно, чему и как учили его мастера-иконники, то на третьем явственно заметно, что он понял, осознал, усвоил и внедрил на практике то новое, что увидел у Рубенса. Не до конца, разумеется, но основное. А ведь переучиваться куда тяжелее, чем учиться. Да и у остальных послушников – Аввакума, Насона и Никифора из Троице-Сергиевой лавры тоже несомненные способности.

И я отправился к настоятелю Троице-Сергиевского монастыря отцу Иосафу. Был он ветх летами и, как я узнал, большой поклонник старины. Вот и чудесно. Значит, примет кое-что из числа проклятых сокровищ Иоанна Грозного. Я ведь, поразмыслив, отдал Гермогену для его епархии далеко не все святые книги, но лишь малую часть, оставив основное в качестве… оплаты. Задолжал Дмитрий монастырям, назанимав у них незадолго до гибели изрядные суммы, и я решил расплатиться книгами, но не ими одними. Для выплаты тридцатитысячного долга тому же Иосафу нескольких евангелий и прочих редкостных книжиц маловато, а потому я прихватил с собой в двух сундуках еще на двадцать пять тысяч золота.

Сразу не отдал (посмотрим, как договоримся), вручив две рукописи из привезенных десяти. Это для благостного настроения собеседника и общей положительной тональности наших дальнейших переговоров. Вовремя вспомнился и Карнеги, утверждавший, что надо непременно заставить собеседника согласиться с собой, притом неоднократно. Увы, не взирая на то, что поначалу архимандрит на мои вопросы раз десять подряд ответил «да», едва дошло до конкретики, он мгновенно насторожился и, нахмурившись, принялся… пенять мне на непотребства, творимые иноземными богомазами.

Пришла моя очередь кивать, соглашаясь с его попреками. Да, художество их неверное, худое, стоит посмотреть на их творения, как ощущаются эмоции авторов или, как выразился Иосаф, «чувствования», чего в иконе ни в коем разе быть не должно, ибо она – отображение горнего мира, вне времени, символ инобытия в нашем мире. Далее он говорил что-то еще, совсем загадочное, чего я толком и не понял, но продолжал как заведенный мотать головой вверх-вниз, дожидаясь, пока настоятель выдохнется.

Едва это произошло, как я взялся за дело, начав разъяснять, что не следует смешивать одно с другим. Картина – само собой, а икона – нечто иное.

– Но ежели икона – дело боговдохновенное, от господа, стало быть, картины ихние от…, – задумчиво протянул Иосаф и, не договорив, вопросительно уставился на меня.

– Вовсе нет, отче, – горячо принялся разубеждать я его, вовремя припомнив знаменитую фразу Христа о том, что богу богово, а кесарю кесарево, то есть иконы – храмам и церквям, а мирянам в обычной светской жизни требуется другое.

И коль все в мире от господа, следовательно, и тягу эту к написанию именно картин, а не икон, внушил им именно вседержитель, так нам ли спорить с ним. Дискутировали мы долго и тогда я метнул на колеблющиеся чаши весов решающий аргумент – срочную выплату долга. Мол, вижу, ты, святой отец, клонишься к тому, чтоб пойти мне навстречу, а потому и я решил не затягивать со звонкой монетой, хотя в казне с нею и худо.

Глаза настоятеля радостно вспыхнули, но тут же погасли, сдержался старик. Я его оживление понял. Уж больно существенную сумму занял Дмитрий, аж тридцать тысяч. Думаю, монастырь не нуждался в деньгах, не последние государю отдали и если как следует поскрести по потаенным сусекам обители, удастся найти как бы не впятеро больше. А может и вдесятеро. Суть в ином. Не любит у нас власть отдавать долги. Принципиально. А стоит пройти паре-тройке лет, и пиши пропало, непременно зажилит не меньше половины или «забудет» о нем вообще. Потому и желательно получить его «по горячим следам».

И тут-то выяснилось, что оказывается в монастырской тюрьме, точнее в затворе, сидят всего двое, коих он ныне выпустит, ибо и впрямь ни к чему понуждать людишек, пускай их. Но еще двоих он отпустить со мной не в силах. На то должна быть добрая воля их отца, Истомы Савина, тоже, оказывается, иконника. И сыновья его – те самые Назарий и Никифор.

Я вытер пот со лба, мрачно подумав, что второй дискуссии на тему различий икон от картин мне навряд ли выдержать, и стоит удовлетвориться одной парой. Но повидать ребят хотелось, а после того, как я их увидел, решил без них не уезжать. Рука у их батюшки Истомы оказалась тяжелая и скидок на возраст он, научая сынов уму-разуму, не делал. Об этом наглядно свидетельствовала заплывшая правая щека Назария и два здоровенных синяка у Никифора. А на спины их и глядеть-то страшно – исхлестаны в кровь чуть ли не до костей.

Я огляделся по сторонам, оценивая обстановку и пришел к выводу, что живет иконник скромно. Значит…

– Разговор будет долгим, а потому не худо для начала потрапезничать. – радушно улыбнулся я и подмигнул Дубцу.

– Ну да, а опосля отче Иосаф сызнова епитимию наложит, – проворчал Истома, искоса жадно поглядывая на извлекаемую моим стременным пузатую объемистую флягу.

– Ладно, обойдемся без епитимии, – благодушно махнул рукой архимандрит. – Благословляю. Но сам остаться не могу – дела, – а перед уходом напомнил Истоме. – И с ребятами своими вдругорядь ты так не строжись. Негоже оно.

Пока Дубец расставлял остальное, то бишь стаканчики и закуску, я беседовал с Истомой о его творчестве. Хорошо, что заранее поинтересовался у настоятеля, какие иконы тот написал и где они сейчас. Более того, я не поленился сходить и полюбоваться ими, старательно запоминая названия, имена изображенных на них святых, и какие-нибудь особенности, которые впоследствии смогу похвалить.

Пришлось как нельзя кстати. Едва я заявил, что до сих пор потрясен лучезарным светом, сочащимся на меня из глаз богородицы Одигитрии, как иконник заметно смягчился. Ну и благословение Иосафа на трапезу пришлось кстати. Коль настоятель дает добро, а князь, слухи о ратных делах которого дошли и до Троице-Сергиевского монастыря, утверждает, что сочтет за честь разделить стол с таким искусным мастером, почему и не выпить. Тем более, касаемо последнего Истома оказался ба-альшущим любителем.

Мы еще о многом потолковали, в подробностях обсудив иконы его работы – и со святителем Иаковом, и ту, где был изображен преподобный Авраамий, и ту, на которой блаженные Исидор и Твердислав Ростовские, и…. Словом, практически каждую. Правда, в основном говорил Истома, но зато я старательно поддакивал.

– А ты подметил, княже, яко я лик блаженного Исидора выписал?

– Да, – соглашался я. – Можно и муки его не показывать – и без того ясно.

– А преподобного Авраамия?

– Еще бы! Такое не заметить – слепым надо быть.

Мало-помалу разговор зашел и о его сыновьях. Оказывается, всыпал он им, дабы они побыстрее взялись за ум и не повторили его горькой судьбинушки, ибо и он по молодости рвался к новзизне, желая изобразить таковское, чтоб все вокруг ахнули. Ну а ему за таковское по рукам, по рукам! Не раз и в затворе посидеть довелось, да не одну седмицу.

– Мыслишь, враз смирился?! Худо ты Истому знаешь! Однова меня, яко упорствующего еретика, ажно в особливое узилище сунули, вовсе без света. Да на чепь посадили. Пять седмиц просидел. Ох, скока натерпелся. Потому и…, – он кивнул на подростков, поглядывающих на нас сквозь щели полатей.

– Боишься, стало быть, за них? – уточнил я. – А если я тебе пообещаю, что их ждет иная судьба, тогда как?

И вкратце обрисовал перспективы.

Истома заколебался, но потом нахмурился и выпалил:

– Нет!

– Почему? – удивился я.

– Хотишь, чтоб их анафеме предали? – сурово уставился он на меня. – Иконы на новый лад писать церква все одно, нипочем не дозволит.

Пришлось заново объяснять, что иконы они уродовать и коверкать никогда не станут, поскольку писать их совсем не будут, одни картины. Не старался бы так с уговорами, если бы не чувствовал спиной напряженные взгляды ребят, устремленные на меня. Хотя у меня наверное все равно бы ничего не получилось, но я придумал вариант, устраивающий обоих. Мол, отдай мне ребятишек в обучение по договору, а я тебя не обижу.

– Вон ты медок мой нахваливал, – кивнул я на стол, где возвышалась третья по счету фляга.

– Знатный, – согласился Истома. – Нас-то в обители все больше брагой али пивом потчуют, да и то раз в три седмицы, не чаще. Рази что на двунадесятый праздник келарь расщедрится, да доброго вареного медку поднесет.

– И впрямь худо, – посочувствовал я. – Что ж, тогда я тебе его и стану присылать в качестве оплаты. По ведру ежемесячно.

– Не дорого выйдет? – хмыкнул он.

– Дорого, – согласился я. – Но больно мне ребята твои по душе. Художество в них хитрое[16] чую. Не иначе, как оба в своего батюшку уродились.

Истома засмущался, покрякал, и озабоченно осведомился:

– А с ведром не обманешь?

– Княжеское слово – золотое слово. Но чтоб тебе лучше верилось, мы с тобой уговор составим.

– Архимандрит Иоасаф напрямки сказывал: отпустишь детишек в Кологрив, епитимию наложу, – припомнилось ему.

Я потер лоб, прикидывая, как обойти, но нашелся, дав Истоме честное княжеское слово, что ноги их в Кологриве не будет. На этом условии мы и составили договор, указав в нем и срок – пять лет. Меду мы в договоре посвятили целый абзац, подробно расписав требования к его качеству.

Слово свое я сдержал. И его мальцы и остальные двое в сопровождении гвардейцев в тот же вечер отправились… в Медведково. Туда же спустя пару дней (едва приготовили жилье, поставив бок о бок две здоровенные избы-пятистенки) привезли и всех иноземных живописцев.

Одно плохо, «ожила» половина моих «зайцев». Ожила и обратно в лес убежала. Во-первых, вновь ухудшились мои отношения с Гермогеном, причем на порядок. Если до того ему напевали в уши Никитичи да Марина, то сейчас добавился патриарх Игнатий, понявший, что от надежд вернуть села и деревни придется отказаться. И узнав о моих, как он выразился, проделках, казанский митрополит на очередном заседании Малого совета публично обвинил меня в том, что я не просто еретик, но «вельми зловредный». А как иначе, коли я тяну за собой в ересь молодежь и, пользуясь их неопытностью, сбиваю с пути истинного.

Впрочем, и остальные члены совета помалкивали недолго – всего одно заседание. Добро быстро забывается и во время второго бояре с окольничими и стольниками взялись за старое, бурно поддерживая Гермогена. То есть ускакал и другой «заяц». Оставалось удовольствоваться тем, что двух, вопреки пословице, я все-таки завалил. Но утешаться этим я мог в оставшееся от заседаний Малого совета время, а сидя на них мне об этом как-то не думалось.

Да еще моя несдержанность. Всякий раз, направляясь рано поутру на совет, я давал себе слово пускай не соглашаться явно, но хотя бы молчать, о чем бы ни шла речь, и постоянно о том забывал. Впрочем, когда вспоминал, все равно не молчал. Совесть не позволяла.

К примеру, во время обсуждения вопроса, касающегося денег, точнее, новой подати в связи с предстоящими торжествами: венчанием на царство и государевой свадьбой….

Глава 9. Стриженых не стригут

Признаться, я и не представлял себе, что для организации этих празднеств требуется столько серебра. Но в любом случае сдирать его с народа нельзя. Прямо тебе копия двадцать первого века: Москве веселиться, а Руси прослезиться.

Нет, возможно, я бы сдержался, промолчал, но как назло припомнились деревни, в которых доводилось ночевать совсем недавно на обратном пути из Прибалтики в столицу. Одни избы чего стоят. Все какие-то почерневшие, по большей части запущенные, обломанные и неряшливые, а половина и вовсе ушли в землю и походили то ли на свинарники, то ли на собачьи конуры. Маленькие – голову не просунуть – окошки, затянутые мутными бычьими пузырями, покосившиеся двери. Крыши местами сползли, местами провалились. Где чернеет гнилая дрань, где клочьями торчит солома, прикрепленная жердочками. Трубы под стать домам – деревянные, обгрызенные и закопченные.

Одежонка на крестьянах соответствующая. Лохмотьями не назовешь, но и приличной язык не повернется. Про еду отдельная песня. Впрочем, какая там песня. Скорее стон. Специально заглянул в пару-тройку изб и повсюду одно толокно – толченая немолотая овсяная мука с квасом и солью. А вприкуску к нему хлеб пополам с мякиной. Да и то не везде – в одной избе меня вообще угостили не пойми чем. Этот кусок и в руки-то брать неприятно, настолько он походил на высохший комок грязи. Позже у хозяек узнал, что он с лебедой и сосновой корой. В качестве эксперимента я, стараясь не морщиться, мужественно откусил, добросовестно прожевал и проглотил. Хватило меня на один кусочек – нельзя испытывать терпение своего желудка.

А ведь я выбирал не самые убогие избы. Да и у старост стол не ломился от всевозможной снеди. Получше, конечно, и еда удобоваримая, и квас трёх сортов – на меду, клюквенный, яблочный, да и хлеб приличный, без подмеса. В лапше даже сало имелось. Но все одно – особо не разгуляешься. А деньки, между прочим, не постные – мясоед. Вот только нет у них на столе мяса-то. Нам крестьяне нашли, что продать, но как я выяснил, половина, польстившись на звонкое серебро, приволокла всю живность до последней курицы.

И эти деревни, наряду с прочими, юный престолоблюститель с подачи своих многомудрых советников собрался обложить дополнительным налогом. Молодец, ничего не скажешь.

Кроме того, если вспомнить о поздних морозах, обрушившихся на страну вместе со снегопадом в середине мая, налагать на людей новую подать ни в коем случае нельзя. Я хоть и несведущ в сельском хозяйстве, но и то понимаю, что урожай озимых в это лето крестьян не порадует. Да и с яровыми неизвестно чего ждать. Хлестанут дожди на уборочную и все: сидеть народу без хлеба. И тогда впору думать не о новой подати, а о помощи, где для них зерно на семена взять. Я сам по такому случаю снарядил гонца в Речь Посполитую, дав команду ребятам из «Золотого колеса» и отменив свой запрет на игру в долг для шляхтичей.

Основания для такого запрета при игре в рулетку у меня имелись, даже несколько. Во-первых, если подавать в суд на взыскание денег, неизвестно в чью пользу вынесут решение. Во-вторых, в случае разбирательства может всплыть наружу подлинное происхождение официального владельца заведения (так ты из Руси!) и тогда жди чего угодно.

А плюс к тому и в-третьих: становился неизбежным погром казино. Ну как с евреями, надеявшимся заняв кучу денег королям, герцогам и графам тем самым обезопасить себя от нападок. А того невдомек, что графу проще натравить на них чернь, чем уплатить огромный долг. Когда именно произошел бы погром казино – неведомо, но что рано или поздно это случилось бы, к гадалке не ходи. И цель одна – изничтожить долговые расписки, по которым нечем платить.

Потому я отменил запрет не полностью, но сделав существенную оговорку. Отдавать заем шляхтич должен не серебром, а… зерном. Да, да, я не оговорился. По сути, получалась обычная закупка на корню урожая по заранее установленной цене. Причем при выдаче денег я указал не скупиться и устанавливать цену зерна выше той, которую шляхтичи получили бы в результате обычной его продажи какому-нибудь купцу.

Для чего я это сделал, думаю, понятно. Здоровенные амбары в Кремле, предназначенные для запасов зерна, третий год пустовали. Покойный государь Борис Федорович не поскупился, отдал людям все в голодные годы, а заново заполнить их не успел, умер. Дмитрий же…. Это он на словах превеликий печальник о народе, а на деле…. Впрочем, исходя из поговорки – о покойниках либо хорошее, либо ничего – лучше промолчу.

А на заседании заставить себя промолчать я не смог. Голодные глаза людей вспомнились. Да еще мальчишка в одной из деревень. Маленький совсем пацаненок, лет семи-восьми, не больше. Никогда не забуду, как тоскливо он смотрел на кусок хлеба в моей руке, который я тогда пытался съесть. И добро бы стоящий, а то ведь тот самый, походивший на комок грязи. Пока я усиленно его пережевывал, собираясь с духом, чтоб проглотить, он все продолжал на меня смотреть. Жадно. Не отрываясь.

И слюну сглатывал.

Отдал я его ему, разумеется. А когда он его умял, причем влет, и снова просительно на меня уставился, повел с собой и приличной едой угостил. Ну и мясом. Да и остальных деревенских, потолковав со своими людьми, к котлам с нашим варевом пригласил, равномерно распределив их по своим десяткам. Подумаешь, лишний человек. Где десяток от пуза наестся, там и одиннадцатый сыт, да и двенадцатый голодным не останется. Когда мы утром отплывали, люди долго стояли на берегу, провожая нас. Глаза у них вновь были такими же голодными, как и накануне.

А на них нынче собираются новую подать возложить. Ну и как мне молчать?

Кстати, как я потом понял, вопрос с налогом был практически решен. Не видел никто иного выхода, ибо в казне денег по-прежнему не имелось, а занимать у англичан мы с моей подачи отказались. И Годунов, осведомившись о моем мнении, действовал больше из вежливости, уверенный, что я поддержу остальных.

Как бы не так. Я поднялся со своего креслица и выпалил:

– Не хлебом единым жив человек, хочется и мяса, государь. Хотя бы иногда.

– Это ты к чему? – нахмурился Федор.

– К тому, что в тех деревнях, где я с гвардейцами останавливался на обратном пути, как мне пояснил один из старост, и ныне, если у кого в чугунке варится курица, то либо она была хворой, либо сам крестьянин находится при смерти.

И я вкратце обрисовал увиденное, сделав особый нажим на описании выражения глаз у того пацаненка. Обращался преимущественно к Годунову, надеясь на его доброе сердце, но когда подводил итог, повернулся ко всем:

– Уже сегодня народ живет так, как никому не пожелает жить завтра. Интересно, до какой степени им надо озвереть, чтобы мы в них заметили человека? – и вновь к престолоблюстителю. – Опомнись, государь. Голых овец не стригут. Не лучше ли по своим сусекам как следует поискать, глядишь, чего и сыщется, – и я выжидающе уставился на него.

Это остальные считали, будто в казне шаром покати. Но я-то помнил, какие деньжищи оставил Федору перед отъездом в Прибалтику. Справедливо полагая, что со мной может приключиться всякое, чай, на войну отправляюсь, я честно поведал ему о ста тридцати тысячах, полученных от Шуйского. приплюсовав к ним и его долю из добычи зимнего похода. Мол, знаю, ты кутить не станешь, весь в батюшку, рачительный, потому имей ввиду – коль возникнут экстренные обстоятельства, почти двести тысяч серебро у тебя имеется. Багульник с Коробом предупреждены, выдадут, сколько затребуешь.

Когда я вернулся, дворский с казначеем сообщили, что пятнадцать тысяч Годунов забрал. Вначале десять, а за пяток дней до моего возвращения еще пять. Ну что ж, пускай осталось сто семьдесят пять тысяч. И их с горкой, нужно-то всего полсотни, то есть меньше трети. Потому я и давил на жалость, рассказывая о тяжкой крестьянской жизни, и, глядя на престолоблюстителя, безмолвно сигнализировал: «Вспомни!»

Однако телепат из меня получился никудышный. Федор смотрел на меня, не мигая, ожидая продолжения речи, и в его глазах я не заметил даже промелька. Зато Марина Юрьевна, сидевшая рядышком, не утерпела, встряла:

– Не верю я, что нельзя собрать с хлопов подать. Почто, князь, на государя страхи нагоняешь?

Это был сигнал. Псы дружно загавкали и ринулись в атаку. Негодующие выкрики понеслись один за другим. Я гордо игнорировал брехунов, но Мнишковну без ответа не оставил:

– Я не утверждал, что подать нельзя собрать. Я говорил, что ее нельзя налагать, ибо мудрый правитель при взимании налогов принимает в соображение не то, что народ в силах дать, а то, что он в силах давать всегда.

– Сказано Христом, богу богово, а кесарю кесарево, – подал голос и Гермоген.

– Даже «Отче наш» начинается с просьбы о хлебе насущном, – парировал я, – ибо трудно хвалить господа и любить ближнего на пустое брюхо. Вечно пустое.

И далее заявил, что крестьяне и без того живут по скотски, а кое в чем и хуже. С коровы или лошади дерут одну шкуру, а с них три, а то и пять. Не довольно ли? Ведь мы этой податью шестую шкуру с них сдираем. Воистину чудесное начало правления, кое вне всякого сомнения запомнится людям. Думается, после этой подати подданные самое малое воспримут восхождение на трон нового государя без особого ликования. Про максимум и говорить не хочется. А если народу придет на ум сравнить начало этого правления с предыдущим, когда всем и вся даровались различные льготы, то….

Нет, нет, я был достаточно осторожен, в безудержный азарт не впал и, подметив, как Федор недовольно поморщился – сравнение то явно не в его пользу, я мгновенно сделал оговорку. Дескать, предшественник Годунова мог себе позволить сорить деньгами благодаря рачительному хозяйствованию Бориса Федоровича. Сегодня же казна пуста именно из-за расточительной щедрости Дмитрия, весьма схожей с мотовством. Но это понимаем мы, а народу такое не растолкуешь, не поймёт.

– Так что делать-то? Иного выхода и впрямь нет, – развел руками боярин Михаил Богданович Сабуров.

– Есть, – отчеканил я. – Выход в том, чтобы поступить по справедливости. Кому праздновать венчание на царство, Руси или Москве? Вот пусть она и раскошеливается, но в первую очередь те, кто примет участие в торжествах.

– Так ты чего предлагаешь? Нам самим…., – и князь Репнин, не договорив, охнул.

– Именно это, – подтвердил я, но, понимая, как воспримут мое предложение присутствующие, постарался смягчить его. – Для начала обратимся к купечеству. Думается, одни Строгановы пяток-другой тысяч отвалят. А если их попросить как следует, то могут в дополнение к своему взносу годика на три и займ беспроцентный предоставить. Вот и еще десяток тысчонок. Ну и остальные купцы из суконной и гостиной сотен кой-чего подкинут. А коль их взносов не хватит, тогда и мы со своей деньгой подоспеем.

Загудели, заворчали, но пока приглушенно, чем я успел воспользоваться, коварно предложив сбрасываться исходя из чинов и титулов – кто считает себя старше, с того и взнос побольше. Негоже, к примеру, умалять достоинство боярина Федора Никитича Романова и брать с него, как с князя Григория Шаховского или с князей Долгоруких. То ему потерька в отечестве.

Вскочивший Романов выпалил:

– Ты, князь, вроде ближе всех к государю. Эвон, и креслице тебе наособицу выделено, выходит, не мне, а тебе самую большую деньгу выделять.

– Согласен, – не возражал я.

– Сколь же ты рассчитываешь дать?

– Готов пожертвовать… десять тысяч рублей. Найдется столько в моих закромах.

Последние слова, произнесенные мной с особым нажимом, вновь никакого воздействия на престолоблюстителя не возымели, а ведь в них лежало и его собственное серебро. Более того, он даже смущенно отвернулся от меня, уставившись прямо перед собой. И вдобавок покраснел.

«Неужто жмотом стал?! – растерянно подумал я. – Но ведь не мог человек так разительно измениться в характере за каких-то полтора месяца, никак не мог. А вспомнить он вспомнил. Но тогда отчего молчит?»

Меж тем охание, ахание и подвывание, вызванное озвученной мною цифрой, постепенно стихло и поднялся Семен Никитич Годунов.

– А нам сколь тогда выкладывать?

– Поменьше, – уклонился я от конкретных цифр, предпочитая вначале решить вопрос в общем, и тогда переходить к конкретным раскладкам.

– Тебе хорошо. Ты эвон какую кучу серебра в походах нагреб, – тонким бабьим голоском взвизгнул толстый Иван Иванович Годунов. – А у меня опосля Кром и последнее позабирали.

– И у нас, и у нас, – раздались выкрики с мест.

– Самим жрать нечего!

– Не ведаем, как до новин дотянуть.

– Мы таких деньжищ отродясь не видывали.

С трудом перекрикивая их вопли, я напомнил, что мы станем добавлять лишь в случае, если не хватит купеческих взносов. А кроме того…. И я, надеясь своим предложением подыскать себе сторонников, выдвинул уточнение. Мол, недавних ссыльных надо освободить от выплат вовсе. Буде у кого появится желание помочь своему родичу, могут внести, но по доброй воле. Да и тем, кто прибыл в Москву с дальних воеводств, тоже полеготить. И впрямь откуда у них серебро?

Галдеж не унимался. Я умолк, выжидая, чтоб немного угомонились – глотка-то не луженая – и краем глаза заметил, как Марина, мстительно усмехнувшись, склонилась к своему жениху и что-то прошептала ему на ухо, косясь в мою сторону. Тот хмуро кивнул в ответ, соглашаясь.

Чувствуя, что ее предложение ничего хорошего для меня не сулит, я попытался опередить события, воззвав к совести и напомнив об обязанности каждого верноподданного порадеть о своем государе. Но получилось как бы не хуже. Все восприняли это, как скрытый упрек и набросились на меня. Почин сделал князь Василий Сицкий – родной племяш Романова. Молодой совсем, тридцати нет, стольник, но наскакивал на меня наряду с Татищевым пуще всех прочих.

– Негоже, князь, государской радости и женитьбе учинять помеху. Да и не тебе о радении Федору Борисовичу толковать! Сам-то чего творил в походе своем?! Али мыслишь, нам о том неведомо?!

Я недоуменно уставился на него. Странно. Вроде Гермоген давно огласил мои грехи. Или их заново перепевать собрались?

– И чего ж я творил?

– А того, – поднялся сидевший подле него его тезка князь Черкасский. – Ты ж…

И началось.

Напрасно я посчитал про перепев. Народ оказался изобретательным и если и учинял повтор, то подавал мой прежний проступок, образно говоря, более актуальной на сегодняшний день стороной. Например, снова напомнили про отдачу всех пленников, включая Ходкевича и Сапегу, Марии Владимировне, а с них следовало получить знатный выкуп. Сейчас это серебрецо и пришлось бы как нельзя кстати. Да и помимо них я отпустил кое-кого из шляхтичей без выкупа. Пошто, спрашивается? А ведь знал сколь худо с деньгой в казне.

Заодно откопали и новые грехи, не забыв и мое «самоуправство» в Пскове. Как это я посмел брать под стражу боярина Шереметева?

Оказывается, лукавый Грамотин, стремясь выгородить вороватого воеводу, ну и себя заодно, первым делом отправил в Москву письмо с подробным доносом того, что я учинил в городе. Разумеется, события оказались поставлены с ног на голову, включая поведение воевод и мое собственное. А в конце послания дьяк договорился до того, что высказал пару предположений о том, с какой целью я вознамерился оголить оборону Пскова, направив всех местных стрельцов в Юрьев-Литовский. Дескать, имелся у меня тайный сговор с Ходкевичем о сдаче города. Потому-то проведавший о моем коварстве Шереметев и решил взять меня под стражу.

Я честно попытался рассказать, как обстояло на самом деле, но тут нанесла точно выверенный удар Марина.

– А кто дал тебе право, князь, от имени государей их волю вершить и суд чинить?! – раздался ее пронзительный голосок, и она надменно уточнила. – Али ты себя царем на Руси возомнил? Не рано ли?

Я пояснил, на основании чего распорядился взять обоих воевод под стражу, ссылаясь на указ Дмитрия «О судьях», но Марина Юрьевна предусмотрела этот вариант.

– Не лги, князь, ибо я сама указ сей видала. Нет там твоего имени ни среди верховных судей, ни среди прочих. Потому ты не токмо бояр да окольничих, но и холопов судить не смеешь. – и торжествующая улыбка появилась на ее лице. На сей раз она оказалась совершенно искренняя, без малейшей фальши, с задействованием всех шестидесяти мышц.

– Как нет? – озадаченно уставился я на нее, а затем на Годунова.

Тот обескураженно развел руками, подтверждая правоту Мнишковны, и негромко пояснил:

– Государь и вправду токмо двоих вписал: меня да покойного Петра Федоровича Басманова.

– Виноват, – с трудом выдавил я, понимая, что на сей раз недосмотр приключился и впрямь по моей вине.

Нет, можно, конечно, упрекнуть Дмитрия, ведь когда он, будучи в Костроме, соглашался с подготовленным мною указом, моя фамилия в нем фигурировала. Но поди спроси его, почему он ее позже вычеркнул. Поделом мне, уточнить надо было.

Марина меня не добивала. Очевидно, ей хватило моего сконфуженного глупого лица. Да и не царское это дело. Зато остальные как с цепи сорвались.

– Никак мыслишь словом одним отделаться, лапушка? – первым подал свой ласковый голос Семен Никитич Годунов.

– А виноватых бьют, – это его зять князь Телятевский по прозвищу Хрипун и тоже из ссыльных. Правда, в тюрьме он не сидел, будучи отправленным Дмитрием воеводой в какой-то южный город. Ныне и он тут как тут. А вслед за ним пошло, поехало, полетело, да со всех сторон разом:

– На добре – спасибо, а за грех – поплатись!

– Через коленку, да настегать маленько!

– Дай курице гряду – изроет весь огород!

– Попусти поводья – он и удила закусил!

– Надо же, и с родича своего мзду восхотел взять!

Я растерянно оглянулся на недовольно хмурившегося Годунова. Нет, я не просил взглядом о помощи, еще чего. Но ему вполне хватило и моего искреннего недоумения. Решительно хлопнув по подлокотнику своего кресла, он встал, укоризненно покачал головой и строго произнес:

– Эка напустились. А забыли, что кто сознался, тот покаялся; а кто покается, тот греха удаляется. Потому и сказываю, будя.

Значит, псов на поводок. Неужто жаль стало косолапого?

Но на сей раз собаки сразу угомониться не желали. Не иначе как вошли в раж, почуяв запах крови.

– Не бить, так и добра не видать, – вполголоса ворчал Троекуров. – Не все по шерсти, ино и впротив надобно. Давно пора.

– Повинную голову и меч не сечет, – веско заметил Федор. – И праведник седмижды в день согрешает. Един бог без греха. Али запамятовали, зачем собрались? Тогда напомню: кто как о серебре мыслит для торжеств царских, да откуда его взять.

– Дозволь, государь, словцо молвить, – вновь встрял неугомонный Гермоген. – Тута князь поведал про десять тыщ рублев…, – и он, вновь напомнив, что именно я заставил весь православный люд свершить смертный грех, учинив сечу в ночь на страстную субботу, сделал непреложный вывод: в морозе со снегом тоже моя вина. Мало того – это одна из первых кар, ниспосланных богом на Русь, а там как знать, возможно, будут и еще. Следовательно, раскошеливаться надлежит исключительно мне одному. И не на десять тысчонок, а полностью покрыв издержки двух мероприятий.

И все вопросительно уставились на меня, предвкушая, как я начну мямлить и отнекиваться. Но я их разочаровал. Не говоря ни слова, я согласно кивнул. Выглядело мое согласие настолько неожиданным, все-таки речь шла о полусотне тысяч, что остальные недоуменно уставились на меня. Чересчур легко я соглашался расстаться с такой огромной суммой. Но коль человек не спорит…

Словом, заседание закончилось в непривычно спокойной обстановке…

Глава 10. Сам замесил, сам и расхлебывай

Я не поленился и тем же вечером заглянул к Власьеву. Хотелось узнать с какого-такого боку Шереметев мне родич, как выкрикнул кто-то. Да еще поинтересоваться, как так вышло с указом.

Относительно первого выяснилось, что Петр Никитич и впрямь по своей второй жене Феодосии Борисовне Долгоруковой доводится мне пускай и очень отдаленным, но родственником.

– Слыхал я, что твой батюшка некогда с ее стрыем на божьем суде стоял, – добавил Власьев. – Неужто он тебе о том не сказывал?

Ой, как плохо. Получается, Осип – ее родной дядька. Одно успокаивает – сыновья Шереметева, и в первую очередь Иван, павший от моей руки на волжском берегу, мне никаким боком, поскольку они от первой жены и Долгорукова доводится им мачехой.

А касаемо изменений в указе, как оказалось, Дмитрий ни при чем – в Думе расстарались. Дескать, славно ты измыслил, государь, но надо сделать пометку, что в судьи надлежит назначать не абы кого, но в должном чине. Негоже окольничему, не говоря про думного дворянина или стольника, судить боярина. И получалось, что моя кандидатура (я тогда был окольничим) тем самым автоматически исключалась. Собственно, я и сейчас-то оставался липовым боярином. Да, свое слово государь перед смертью сказал и в присутствии такого количества свидетелей, что сомневаться в нем глупо, но где соответствующий указ? А сейчас оформить как положено нельзя – на такое имеет право лишь царь, но не Боярская дума, а он у нас вроде и есть, но официально не избран.

– А почему ж мне о том раньше никто не подсказал?! – взвыл я.

– Русь потому что, – усмехнулся дьяк. – Мыслю, не будь Марины Юрьевны, ты б до самой смерти кого хотишь смог судить. Кому ж охота с ближайшим царевым советником споры вести. А она углядела.

Ну да, сказалось чужое воспитание. У нас ведь как? Кто сильнее, тот и прав, а в Речи Посполитой немного иначе. Разумеется, и там бардака хоть завались, но в свои законы они заглядывают почаще.

Мало того, дьяк огорошил меня и тем, что в то время, когда я воевал в Прибалтике, Малый совет ходатайствовал перед Думой о назначении двух новых верховных судей, и стали ими…. Ну да, правильно, Никитичи: Романов и Годунов. Час от часу не легче. Ладно, вперед мне наука. Но не желая лопухнуться повторно, я попросил Власьева достать мне списки со всех указов Дмитрия, начиная с осенних, и отправился домой.

По пути я обратил внимание на малолюдье. Вроде светло, но народу на улицах раз-два и обчелся. А редкие прохожие, попадавшиеся по дороге, заметив меня и ратников, незамедлительно присоединялись к нам, норовя держаться поблизости, дабы защитили, ежели что. Причем это ежели что, как ни удивительно, произошло чуть ли не на наших глазах. Спешащий вслед за хвостами наших коней мужичонка (мы к тому времени почти подъехали к мосту через Неглинную) повернул куда-то за угол, нырнув вбок на узенькую улочку – видать, там находился его дом, и спустя десяток секунд оттуда раздался приглушенный крик:

– Помогитя, люди…

Я мгновенно повернул коня, но не успел. Едва мы добрались до места происшествия, как я понял – опоздали. Мужичок лежал, привалившись к высокому забору, а под ним расплывалась темно-багровая лужица крови.

– Догнать, – процедил я сквозь зубы. – Догнать и…

Договаривать не стал – без того понятно. Да моим ратникам этого и не требовалось – летели вперед. Спешившись, я бросил поводья оставшемуся подле меня Дубцу и склонился над мужичком. Тот поднял голову и, виновато пролепетал:

– Чуток совсем не дошел, – и улыбнулся, заметив. – А ить я тебя знаю. Что ж ты, княже, худо Москву блюдешь от татей? Ежели…

И, не договорив, умолк.

Пока Дубец с силой долбил кулаком, а потом и рукоятью сабли по ближайшим от нас воротам, вернулись остальные гвардейцы и принялись деловито перезаряжать арбалеты.

– Сколько их было? – ради интереса осведомился я, глядя на Одинца.

– Трое, – пояснил тот. – Там все, – он махнул рукой куда-то вдаль и пошел помогать Дубцу.

Совместными усилиями дело пошло гораздо лучше. Хозяева, наконец, поняли, что мы не уймемся, и вступили в переговоры, но из-за забора. Потом кто-то осторожно выглянул сверху и, убедившись по одежде и коням, что мы не относимся к татям, нам открыли.

Тяжело раненый мужичонка и впрямь жил совсем рядом, напротив. Тут дело пошло куда быстрее – услышав знакомые голоса соседей, ворота перед нами распахнули почти сразу.

Гвардейцы осторожно занесли истекающего кровью хозяина в дом, а я побеседовал с местным народом, поначалу смущенно пояснявших, отчего они не открывали, но вдруг неожиданно для меня перешедших в контратаку.

– Вовсе житья нет! Ляхи уехали, дак таперича енти, – звонко голосила укутанная во что-то темное и бесформенное плотная молодка.

Наверное, она бы много чего успела наговорить, приняв моих людей за стрелецкий разъезд, а меня за объезжего голову, решившего самолично править службу (одежонка на мне была не больно-то нарядная), но в дело вмешался ее муж, помогавший гвардейцам заносить соседа, а сейчас вернувшийся обратно.

– Худ наш Первак, но с божьей помощью оправится, – сообщил он утешительную новость, пояснив. – Крови много утерял, а рана ништо, должна зажить.

– А ведь если бы я не подоспел, он так и умер под твоим забором, – попрекнул я его.

– Дак нешто енто мово мужика дело?! – возмутилась молодка. – Он у меня….

– Ну ты, Певуша, того, – попытался осадить ее смущенный муж.

Певуша…. Ха! То-то мне ее голос показался знакомым. Уж не та ли… Я пригляделся повнимательнее. Точно, она самая. Именно ее мужичка мы с царевичем защищали от боярского сына Карачева, хотевшего вернуть его в холопы после того как во времена великого голода выгнал зимой на улицу. Тогда получается, что подраненный Первак – тот самый сосед-шорник, бывший на суде свидетелем, а передо мной стоит…

– А ты справно наказ царевича выполняешь, Живец Коваль, сын Митрофанов, – усмехнулся я. – Сдается мне, твоя хозяйка не только голоса не утратила, но даже позвончела, – и, повернувшись к ней, поинтересовался. – Перстенек-то, Федором Борисовичем на свадебку подаренный, не потеряла?

Молодка разом осеклась и недоверчиво уставилась на меня:

– Княже, – растерянно пролепетала она. Ее замешательство длилось недолго. Вскоре она радостно всплеснула руками. – Ахти мне, глупой! – и зачем-то метнулась обратно за ворота, скрывшись в доме.

Отсутствовала она минуты две, не больше. Пока я поднимал с колен Живца и смущенно отнимал свои руки, которые он упорно норовил облобызать, Певуша успела вернуться с подносом. На нем, как и положено, лежал каравай, сверху солонка, сбоку чарка. Уста у нее оказались еще те – чуть ли не сахарные. Мед что ли она ела, когда мы за бандитами гонялись? Да и сама она успела и переодеться в нарядный сарафан, и нацепить на безымянный палец правой руки подаренный престолоблюстителем перстень. Ну, шустра баба, ничего не скажешь!

Спустя полчаса мы сидели за крепким дубовым столом. Помимо меня, моих ратников и хозяев, собрались чуть ли не все соседи, которых позвала Певуша. Я не возражал – нельзя лишать человека радости похвалиться столь дорогим гостем.

За разгул бандитизма в столице хозяйка меня больше не попрекала. Скорее напротив, то и дело радовалась. Мол, теперь есть кому унять татьбу. Мои осторожные возражения, что у государя ныне наведением порядка на улице занимаются совсем иные люди и я без его дозволения не имею права вмешиваться в их работу, ею во внимание не принимались.

– Так ты испроси дозволенье енто – чай, спина не переломится, – резонно заметила мне она. – А то на прочих, – и последовал пренебрежительная отмашка рукой в сторону Кремля, – никакой надежи. Эвон, чего деится.

– Оно ить и в самом деле, княже, худо стало, – вмешался в разговор пекарь Митяй – еще один свидетель на том суде. – И главное, непонятно, откуда взялись-то?

Пришлось пообещать, что непременно сообщу престолоблюстителю о всех безобразиях, творящихся в столице.

Успел я послушать и песни Певуши. Правда, всего две, а третью, про серу перепелочку, допеть ей не дали – вернулся Одинец, отправленный в мой терем предупредить Багульника и прочих ратников, что задерживаюсь в гостях и беспокоиться не надо. Оказывается, ко мне прибыл некий монах Лазарь, и сейчас сидит в избе, терпеливо дожидаясь моего возвращения.

Я хотел отмахнуться (не знаю такого, да и невелика птица, подождет, ничего страшного), но затем вспомнил, кто это такой. Да бывший ратник моего дяди Кости по прозвищу Бибик. И навряд ли он прибыл аж из Староголутвенского монастыря, расположенного подле Оки, для того, чтобы просто пообщаться со мной, уж больно велико расстояние. Пришлось прощаться.

Однако прибыв к себе на подворье я выяснил, что на самом деле монах действительно отмахал двести верст исключительно с одной-единственной целью – повидать сына своего дорогого князя. Мелочь, а приятно. Словом, вечер у меня удался. Один из немногих, который приятно вспомнить. Можно подумать, судьба устала хлестать кнутом и устроила мне передышку.

Увы, длилась она недолго – до утра. А ближе к обеду на подворье появился Годунов уточнить как там насчет обещанного мною серебра. Все-таки полсотни тысяч – куш немалый, потому он и решил заранее узнать, осилю ли я его.

Вообще-то я не собирался выкладывать серебро из одного своего кармана. Но едва заикнулся, что неплохо бы нам с ним устроить складчину, как с удивлением узнал – у самого Федора денег… нет. А те, которые лежат в моем подвале ему не принадлежат. Мол, решил он, что негоже присваивать себе плату за кровь государя, следовательно, владеть выжатым мною из Шуйского, невместно. Потому он и передал сто тридцать тысяч вдове. Полностью.

Но сама Марина, как принялся торопливо рассказывать Федор, поступила с деньгой весьма рачительно. Заполучив в руки огромную сумму, она не начала сорить деньгами налево и направо, взяв из них всего десять тысяч, да и то на богоугодное дело, то бишь на строительство костела, и все.

– Но у меня помимо денег Шуйского еще шестьдесят твоих тысяч, – возразил я и, кивнув на его некогда раненую руку, напомнил: – На них-то твоя собственная кровь.

– Но не мог же я вовсе ничего не дать ей, яко жених. Чай, такую царицу в жены беру. Вот и порешил, что и оное серебро ее. Потому знай, на твою встречу и пир не я – она мне пять тысяч выделила.

– Благодарствую, – вздохнул я.

– Осуждаешь? – хмуро осведомился он.

– Ну что ты, – грустно усмехнулся я. – Скорее… восхищаюсь наияснейшей. Потрясающая женщина, – Федор недоверчиво уставился на меня. Пришлось пояснить. – В смысле вытрясла из тебя все, что могла, – и я озадаченно почесал в затылке.

Получается, мне остается еще и радоваться тому, что пан Мнишек укатил в Самбор раньше, чем успел узнать про годуновский подарок. Думается, лишь по этой причине сундуки с серебром и золотом продолжают находиться у меня. Да и в Москве тоже. Узнай о них ясновельможный и они бы давно тю-тю. Ищи-свищи их… в районе Львивщины. Удивительно одно: отчего Марина до сих пор не сообщила о деньгах отцу? Непонятно. А что он ничего о них не знает – однозначно, иначе давно вернулся обратно.

Удивительно, как она сама их до сих пор не промотала. А впрочем, не иначе как девочка перестроилась, на время смирив свою любовь к роскоши с целью подстроиться к новому партнеру. Но Годунову это пояснять нет смысла. Не поверит, решит будто я вновь на нее наговариваю. Оставалось развести руками и с невинным видом поинтересоваться, отчего бы ей не профинансировать свою собственную свадьбу, а венчание на трон ладно, пойдет за мой счет.

– Да у меня о таковском говорить с нею язык не повернется! – возмутился он.

– И не надо, – пожал я плечами. – Главное, согласие дай, а предложить могу и я.

– Нет, – отрезал он. – Негоже невесте свою собственную свадьбу оплачивать. Чай я не хужее Димитрия.

– Про оплату твоего венчания на царство мне, полагаю, и заикаться не стоит? – осведомился я.

– Верно, не стоит, – подтвердил он и, глядя на мое помрачневшее лицо, осведомился. – Так чего с серебрецом-то? Возможешь сыскать али как?

– Али как – это новая подать? – уточнил я.

Он неопределенно мотнул головой и сконфуженно пробормотал:

– Всех на Руси никогда не накормишь.

– Это точно, – покладисто согласился я. – Правда, мне казалось, что государь должен хотя бы стремиться к этому. Ну, к примеру, как твой покойный батюшка, – и не удержался, позволив себе съязвить. – А впрочем, костел для Руси куда важнее, нежели пара-тройка тысяч голодных пацанят. Авось доселе не сдохли, ну и дальше выживут… может быть. Даже вопреки твоей неустанной заботе о них.

Зря я, конечно с ним так. Чересчур резковато. Забылся. Но Федор мне мигом напомнил кто есть кто. Ох, как он вскипел, мгновенно перейдя в атаку. Дескать, не хотел он о том говорить, памятуя, сколь добра я для него ранее сотворил. Но деваться некуда, ибо я в последнее время излиха о себе возомнил, а меж тем….

И понеслось. Чего я не услышал от него. И что как советчик никуда не гожусь, и как управляющий приказами тоже из рук вон плох. И не просто попреки, но каждый с конкретными примерами. Мол, прислушался он к моим рекомендациям, назначил на высокие должности объезжих голов стрелецких командиров, и каков результат? От татей в Москве житья нет.

Я припомнил мужичка, слова Певуши, и покаянно вздохнул – снова мне крыть нечем. А Федор, вдохновленный моим виноватым видом, продолжал. Оказывается, забрав из Аптекарского приказа немалую деньгу на учебу стрелецких полков, я вновь допустил просчет, решил сэкономить на закупке лечебных растений, а русские травы пускай и схожи по внешнему виду с европейскими, но качеством несравнимо хуже, потому и зелья из них по своим целебным свойствам не в пример слабее прежних. В результате Марина Юрьевна и скинула сына.

Я поднял голову, озадаченно глядя на него. Чего-чего, но такого услышать, признаться, никак не ожидал…. Очень захотелось осведомиться, уподобясь Шурику из Кавказской пленницы, как насчет мечети, тоже я развалил. Годунов же воодушевленно вещал далее, постепенно распаляясь все сильнее и сильнее.

Дескать, и проехать государыне-царице по столице не в мочь – вонь повсюду страшенная. А ведь он именно мне поручил ведать Москву, что включает в себя не токмо бережение града от лихих людишек, но и остальное.

Оправдываться я не стал, хотя поручение ведать Москву мне что-то не припоминалось. Ну да ладно, и мечеть я развалил, быть посему. Одно смешно – замечание насчет вони. Нет, не само по себе, а кто его сделал. В Кракове или Варшаве, судя по рассказам моих ребят из «Золотого колеса», ее куда больше. Про выкидыш вообще нет слов. В смысле цензурных. Но сдержался, смолчал. Скрепя сердце я даже покаялся. Мол, виноват, дай срок, исправлюсь.

– Какой? – зло выпалил Федор. – Сколь лет тебе надобно?

Я быстро прикинул. Гм, а ведь если я этим займусь, получится весьма недурственно. Прекрасный повод воочию доказать престолоблюстителю, кто из ху. В смысле кто из его советников способен одним языком трепать, да и то выдает сплошные глупости, а кто умеет успешно решать практические дела. Конечно, придется попыхтеть, но ничего – овчинка выделки стоит.

– Семь, – спокойно ответил я. – Но не лет, а дней.

Годунов опешил, недоверчиво переспросив:

– А ты, часом, не погорячился, княже? Окольничий князь Гундоров, кой в голове Нового земского двора, токмо руками разводит[17], а ты, эвон, за одну седмицу вознамерился всю татьбу извести?

– Не всю, – возразил я. – Поверь, государь, полностью ее искоренить не в человеческих силах. Но на восьмой день, обещаю, улучшение наступит. Да и вонять на улицах будет гораздо меньше. Но тебе придется доверить мне оба Земских двора, чтоб не получилось как… с указом о судьях.

– А потерьки отечества не боишься? – криво ухмыльнулся он, пояснив: – На них обычно бояр не ставят, не по чину.

– Ничего, – пренебрежительно махнул я рукой. – Когда речь идет о том, чтоб сослужить добрую службу своему государю, о чинах думать не пристало. К тому же у меня твои советники за последнее время немало грехов отыскали, а посему будем считать, что мне такая служба в наказание.

– Ну, тогда забирай, – согласился он, предупредив: – Но гляди, спрошу по всей строгости, и на старые заслуги не взгляну.

– Не сомневаюсь, – хмыкнул я, добавив про себя, что этим меня не испугать, ибо он, по моему разумению, давно на них не глядит.

Глава 11. Мы будем жить теперь по новому

На Малом совете предложение Годунова о моем новом назначении восприняли без сопротивления. Скорее напротив, бурно возликовали, усмотрев в нем очередное понижение моего статуса.

Правда, читалось на их лицах недоумение. Да и у остальных сидящих тоже. Было с чего удивляться. Мало того, что потерька отечества, а это сам по себе аргумент убийственный, но и сама работенка хлопотная, а выгод от нее кот наплакал. И не украдешь больно-то, поскольку неоткуда – денег-то Земским дворам отпускалось из казны всего ничего.

С них я и начал, заявив о необходимости увеличить ассигнования на городские нужды. Просил немного – тысячу. На предварительном этапе по моим расчетам, которым я накануне посвятил весь вечер, требовалось гораздо больше – минимум четыре, но…. Не подходящий случай для торговли, и не то отношение ко мне. Ладно, один раз для организации дела можно вложить и свои, зато когда все наладится, тысячи хватит.

Впрочем, засевшим в Малом совете и ее стало жалко, а казначей Головин тявкнул, что с такой деньгой и дурак управится. Я мгновенно предложил ему попробовать самому. Помогло. Заткнулся.

– То-то Образцову благодать – давно отпустить просится, стар, де, больно, – донеслось до меня перешептывание.

– А вот князь Гундоров, кой на Новом Земском, опечалится. Решит, что….

Дальше я не слушал, сообразив главное: прежнее руководство отпускать не следует. У меня-то задачи сугубо локальные и вообще не хочется задерживаться в них надолго. И я заявил, что коль Земских дворов целых две штуки, то пускай в каждом остается свой судья, как тут именуют начальников приказов. Они давно тянут лямку, хорошо все знают, а потому менять их ни к чему. Ну а я стану осуществлять общее руководство. Иначе, мол, к сроку мне не поспеть.

Едва «престолоблюститель с сотоварищи», как гласила официальная формулировка, решили отписать в Боярскую думу и насчет моего назначения, и о выделении мне денег, я заявил о желании приступить к работе немедленно. Дней-то в запасе мало, а сделать предстоит очень много. Годунов недоверчиво хмыкнул, но дозволил удалиться.

Приговор Боярской думы я получил на следующий день. Поморщившись от обильного перечня требований в нем – помимо грабежа, убийства и татьбы там указывалось столько работ по благоустройству, да плюс борьба с пожарами, и много-много всевозможной всячины – я взялся за дело.

С чего начинаются крупномасштабные труды? Правильно, с совещания. И мои гонцы отправились созывать народ, в смысле представителей всех сотен и слобод, притом не одних черных, обязанных нести тягло и прочие повинности, но и белых. Наметил я его на вечер, а сам решил ознакомиться со своими новыми подчиненными.

Первым на очереди у меня стоял Стаоый Земской двор. Именно на него возлагалось благоустройство столицы, а мне возни с этим вопросом предстоит гораздо больше. Располагался он в углу Пожара, то бишь Красной площади, подле Неглиненских ворот Китай-города. Григорий Федорович Образцов, руливший в нем, выглядел усталым и я бы сказал каким-то заморенным. Да и реакция его на мое сообщение о назначении оказалась неожиданной: облегченно перекрестился. На меня он смотрел не враждебно, а скорее сочувственно. Глядя на него, у меня зародились опасения, что я слегка погорячился, взяв на себя чересчур много. Но я отмахнулся от них – авось управлюсь, и приступил к делу.

Поначалу я его изрядно разочаровал. Мол, прислан сюда отнюдь не на твою замену, а потому радоваться рано. Но и утешил, заверив, что отныне спрос за земские дела государь станет учинять с меня. Учитывая малые сроки, подробно вникать во всё я отказался, заявив, что займусь остальным на днях, а пока пусть поведает про основные занятия его конторы. Из длинного перечня обязанностей уловил: помимо ведения всей документации (здоровенные «дворовые книги», куда вписывался состав владельцев дворов и прочее), здесь рулили и тем, что мне требовалось – организацией работ по мощению и уборке улиц.

– Стоп! – остановил я его. – Вот с уборки и начнем, а то она совсем худо ведется. До чего дошло – сам государь….

Услышав о требованиях Годунова насчет чистоты на улицах Григорий Федорович поначалу возмутился, начав перечислять, сколько всего необходимо, а у него ни денег, ни людишек.

– Вот и дьяк Иван Салматов, кой в ответе за оное, о том тебе подтвердит, – добавил он под конец.

Очень хорошо, учитывая что сей дьяк мне весьма хорошо знаком. Помнится, именно с моей подачи Салматов занял это местечко, перебравшись на него из Пушкарского приказа. Не забыл я и его любимой присказки: «Мне чтоб порядок везде был и чисто кругом». О ней я, заглянув в его крохотный кабинет, справедливо именуемый чуланом (судя по размерам, иного названия он не заслуживает), и напомнил. Как, мол, насчет чистоты?

Салматов пожал плечами, заявив нечто неопределенное, дескать, не хуже, чем вчера. Ответ меня не устроил, и я потащил его с собой на прогулку по близлежащим улицам. Начали мы с Варварки, где я, ухватив дьяка под локоток, подвел для начала к церкви Варвары Мученицы, расположенной на углу, и, шумно втянув в себя воздух, проникновенно осведомился у дьяка:

– Чуешь, Иван Семеныч, какая вонища?

Салматов принюхался, последовав моему примеру, и несколько секунд, нахмурив брови, задумчиво прикидывал, затем смущенно прокомментировал:

– Дак чего там. Дело-то обнаковенное.

– Обнаковенным такое может быть у тебя во дворе, – возразил я. – Там ты бог и царь и хоть весь его грязью заполони, слова никто не скажет, но тебя поставили следить за чистотой и порядком на московских улицах….

– Дак я и слежу, – возмутился дьяк. – Приглядываю, чтоб поперек них возы не ставили, дабы проезду помеху не чинилась, гляжу….

Долго распространяться на тему, какой он замечательный работник, я ему не дал и, махнув рукой, мол, понял, понял, ткнул пальцем, указывая на ближайшую к нам свалку мусора:

– Это что?

– Кости, тряпье ветхое, вона дудка поломатая, а там, – начал он добросовестный перечень валявшегося хлама, но я вновь перебил его:

– Ты одним словом, Семеныч, одним словом. Ну? – Салматов молчал. Пришлось подсказывать по складам. – По-мой-ка. Верно?

– А-а-а, – осенило его. – Ну ето да. Оно ведь чаво выходит. Ты, княже, из дальних краев приехамши, а тамо, известно, людишки не как тут, право слово, свиньи наши людишки-то. Эва, даже подле божьего храма и то…. Не-е, ей-ей, свиньи.

– Наши, – усмехнулся я и провел его чуть дальше, к английскому подворью. Дойдя до него, я ткнул пальцем, указывая на ближайшую свалку мусора. – А это кто навалил?

– Знамо, купчишки аглицкие, – Салматов негромко кашлянул в кулак и предположил. – Не иначе как под нас подлаживаются, чтоб не выделяться.

– Ну почему ж, – возразил я. – Ведут они себя точно так, как привыкли в своей стране, ибо именно в Европах и живут, чтоб ты знал, самые грязные свиньи, по сравнению с которыми москвичей можно назвать чистюлями.

– Да неужто? – удивился Салматов, наморщил лоб, озадаченно почесал затылок и вдруг просиял, расплывшись от удовольствия. – Вона как! Мы, выходит того, еще ничего живем-то, – и он, осекшись, недоуменно уставился на меня. – А-а-а… тогда на кой ляд ты мне енто показываешь?

– Того-ничего в сравнении с Европой, – уточнил я. – Да и то потому, что грязнее некуда. А если брать само по себе, то худо. Сам посуди. Когда у одной хозяйки посреди двора гора хлама высотой в три сажени, а у другой, по соседству, такая же, но в одну, ты ведь не назовешь последнюю чистюлей? Все равно грязь, пускай и поменьше, а от нее болезни всякие. Да и вонь страшенная…. Ну ты понял? – осведомился я, прочитав краткую лекцию о необходимости соблюдения элементарной гигиены.

Охотно кивавший в такт моим словам дьяк тоскливо пригорюнился.

– Да чего ж не понять-то? Знамо, за грехи ниспослано, – глубокомысленно изрек он.

Я хмыкнул. Хорошо повернул. Молодец. А главное, ничего делать не надо, ибо с господом спорить бесполезно – коль послал, страдай, но терпи. Ан нет, милый, не выйдет!

– Значит так. Придется тебе эти грехи замаливать вместе со своими подьячими, – Салматов вновь охотно закивал. – Но вначале согласно повелению самого Федора Борисовича Годунова разберешься со всеми помойками.

– Счесть их что ли? – не понял Иван Семенович.

– Убрать! – рявкнул я. – Да чтоб ни одной косточки, ни одной драной тряпки на московских улицах не осталось, начиная с Кремля и заканчивая Скородомом.

Дьяк незамедлительно впал в ступор. Выходил он из него мучительно долго и, наконец, умоляюще глядя на меня, промычал, бухнувшись на колени прямо посреди улицы:

– Помилуй, княже! Тады у меня все подьячие на следующий день разбегутся. Нешто им осилить таковское? – и он обвел рукой улицу, демонстрируя количество мусора.

– Осилите, – заверил я. – Но не вы, а… острожники. Вам же надо сделать следующее…

Инструктировал я Салматова недолго, огласив короткий перечень необходимого, а для надежности сунул ему в руки список с ним. Но у дьяка, оказывается, была отменная память. Когда я потребовал повторить, что надлежит сделать его подчиненным в самое ближайшие дни, он перечислил, не заглядывая в список и ничего не забыв из сказанного мною.

– Бочки здоровенные заказать – раз, – загибал он для верности пальцы. – Телеги прикупить, да упряжь конскую – два, на Конюшенном дворе из царских табунов лошадей выбракованных истребовать – три, места сыскать, куда бочки оные ставить, да прикинуть, сколь их потребно – четыре, конюшню поставить – пять, для ямины огромадной за Скородомом место выбрать….

Перечислив, он тупо посмотрел на загнутые пальцы, задумчиво покачал образовавшиеся кулаки, словно взвешивая их, и тоскливо осведомился:

– А выйдет ли?

– О серебре не твоя печаль, – отмахнулся я. – Об острожниках, чтоб не разбежались, тоже моя забота.

– Да я об ином, – отмахнулся он. – Ить кажный второй из лени до оных бочек не дойдет, и получится, яко свинствовали, тако и далее станут. Упрямый на Руси народец-то. Ежели упрется, ему хоть кол на голове чеши, а все без пользы.

– А мы, когда установим бочки и приготовим все для их вывоза, упрямцев по кошелям лупить станем, – невозмутимо пояснил я. – Хочешь и дальше свиньей жить, живи. Никто не мешает. Но тогда и плати. Поначалу полушку, на второй раз – деньгу, на третий – копейную, в четвертый – две….

– Неужто до рубля доведешь? – перебил он испуганно.

– Нет, на алтыне остановимся. Но за каждую кучу, – уточнил я, пояснив, что у бояр подворья большие, заборы тоже, места для свинства много и несправедливо за пять мусорных куч брать столько, сколько за одну.

– Объявить о таком легко, – закручинился он, – а поди выжми оную полушку. Умучаешься.

– А мы в указе упомянем, что если в сей день уплаты не последует, назавтра пеня удваивается, а послезавтра возьмем вчетверо.

– А опосля в восемь, – критично продолжил вслед за мной Салматов. – А далее в шестнадцать. Енто чего ж получится-то? Так не токмо меньших людишек разоришь, но и купчишки охнут, а бояре с окольничими….

– В восемь увеличивать не станем, – перебил я его. – Вместо того мы их… поставим на принудительные работы, связанные… с вывозом мусора. А для особо упрямых…, – я призадумался, но ненадолго, решив задействовать общественное порицание. – Девкам блудливым ворота дегтем мажут, верно? Ну а мы особые доски для нерадивых жителей заведем. В середине свинью намалюем, а внизу напишем: «Лик хозяина подворья». И эту доску каждому неряхе на тын подле ворот прибьем. А снять разрешим, лишь когда порядок наведет, да пеню выплатит. И коль без дозволения сорвет – ему снова пеня, да в три раза больше, чем за мусор.

– Все равно как-то оно, – неуверенно протянул дьяк. – Боюсь, не выйдет.

– Еще как выйдет, – уверенно заявил я. – Ты не забывай, что помои и прочую дрянь обычно выносят бабы, верно? Во-от, а платить за ленивицу придется ее мужику. Выходит, в каждом дворе, Иван Семенович, у твоих подьячих появится по добровольному помощнику. Мужик-то за свою бабу разок раскошелится, второй, а на третий он ее ухватит за косу и доходчиво растолкует, что куда надлежит выбрасывать. Уразумел?

– Дак не везде таковское возможно. Вон сколь близ церквей накидано. А Пушечный двор взять, а друкарню государеву? Про торговые ряды и вовсе молчу. И как с ними со всеми?

– Ничего страшного. В храмах – настоятелям поручим, пусть своими служками командует. Ну и скидку сделаем, с учетом того, что божье место. А в торговых рядах старшины купеческие станут управляться. У них не забалуют. Да и в прочих местах начальные люди имеются. С них и спрос.

– А ежели мужик вместо бабьей косы за саму бочку ухватится, да себе ее приспособит? Ну там, под огурцы али капусту. Либо разломает со зла, чтоб вдругорядь не ставили? Всякий раз новые покупать никакого серебра не хватит.

– За сохранность бочек спросим с тех хозяев, у чьего тына она поставлена, – отмахнулся я.

За разговорами незаметно дошли до хором, где проживал старший из братьев Романовых. Подле его владений мусорных куч насчитывалось аж целых пять. Пока я навскидку показывал Салматову, где лучше установить бочки, дворовые холопы, заинтригованные нашим пристальным вниманием непонятно к чему, стали выглядывать из-за ворот, скопившись человек до десяти. Глядя на них мне в голову пришла идея внести первый вклад в дело облагораживания столичных улиц. Чтоб наглядно. Ну а заодно, если кто-нибудь из собравшихся станет бузить, и кости разомну.

– Здесь кто живет? – громко осведомился я у дьяка.

– Дык известно кто, – проворчал он.

– Известно, – согласился я. – Судя по обилию дерьма, – и я брезгливо толкнул носком сапога какую-то тряпицу, торчащую из ближайшей кучи, – свиньи.

Салматов икнул и воззрился на меня с явным испугом. Ну да, слышать такое о подворье именитого боярина как-то непривычно. Даже из княжеских уст. И хотя к самому Романову мое замечание относилось косвенно, дьяка пробил пот.

Дворовые холопы восприняли мое заявление про свиней критично. В смысле выразили словесное несогласие, а кое-кто из особо смелых, не признав меня (одежонка так себе, простенькая, да и слуг рядом не видать), громко и нецензурно запротестовал, обильно уснащая свою речь «глаголами нелепыми», как здесь именуют матерные слова. Из остальной, в смысле цензурной, речи я понял, что нам с дьяком предлагается немедленно убираться куда подальше и впредь «тута не шляться», в особенности мимо этих хором, не то со мной непременно приключится нечто худое, ибо улица эта ихняя.

Я в перебранку вступать не стал, но своими действиями, каюсь, чуточку спровоцировал знатоков ненормативной лексики. Уж очень чесались руки пускай и таким опосредованным образом вернуть боярину часть долга. Скопилось, знаете ли. Не обращая на выкрики ни малейшего внимания, я пренебрежительно пнул ногой здоровенную грязную кость так, что она отлетела к самому тыну, испуганно затаившись между забором и краем последнего бревна мостовой, примыкавшего к нему, и проворчал:

– Пся крев.

Моя фраза по-польски сработала как надо. Крикуны полезли на разборки. Были они крепкие, наглые, но драться особо не умели. Гвардейцы, сопровождавшие меня на отдалении, заметив мой предупреждающий взмах руки, даже не вмешивались. А зачем, когда я и без них управился, одного за другим уложив лихую троицу атакующих подле тына, притом именно на кучу мусора. Лишь одному, самому настойчивому, первого раза не хватило и он, чуть прихрамывая, вскочил и ринулся на меня повторно. Но я сам виноват – сработал не в полную силу. Пришлось провести бросок через плечо по всем правилам и приложить его на бревенчатую мостовую порезче. Хватило.

– Ну вот, – прокомментировал я, удовлетворенно улыбаясь. – Теперь картина куда понятнее. Вон грязь с помоями, а вон и свиньи в ней роются.

Но на остальной народец побоище подействовало не отрезвляюще, а возбуждающе. И выкриками в мой адрес – разумеется, нецензурными – они не ограничились, вознамерившись приступить к более решительным действиям. Подметив блеснувшие кое у кого в руках лезвия ножей, я понял – пора заканчивать комедию. Все хорошо в меру – кости я слегка размял, а остальное как-нибудь опосля.

Повинуясь моей руке, поднятой вверх, два десятка гвардейцев моментально стянулись поближе. Зеленые кафтаны с нашитым на груди небольшим стилизованным изображением сокола (последняя новинка, введенная мною еще в марте для охранных сотен государевых покоев) были знакомы многим. Нет, вели они себя достаточно вежливо, я каждый день им об этом талдычил, суля в качестве кары немедленное изгнание, но без мелких стычек, преимущественно с боярскими холопами, все равно не обошлось. Правда, всего раза три, поскольку репутация защитников от ляхов изначально вызывала к ним дружелюбное отношение. Но хватило и трех, чтоб особо буйные поняли – с этими лучше не связываться.

Завидев их, дворня, опешила и замерла, а затем попятилась обратно к воротам.

– Стоять! – рявкнул я и кивнул одному из десятников. Тот со своими людьми мгновенно сместился им в тыл, перекрыв путь к отступлению. – Размяться решили?! Руки раззуделись?! Сейчас почешете. Вы тут горланили, будто это ваша улица. Не спорю. Но тогда придется вам, ребятки, привести ее в порядок. И немедля. А ну-ка….

Через пять минут холопы дружно трудились, старательно собирая слежавшийся мусор. Работали споро, понукать никого не потребовалось, и полчаса для приведения в порядок территории вдоль своего тына им вполне хватило. Но ею одной я не ограничился, приступив к наказанию за хамство и за спущенных собак. Деваться некуда и они поплелись наводить марафет возле соседей слева и справа, то бишь подле церкви Георгия на Псковской горке и собора Знаменского монастыря. У особо недовольных, что-то бурчавших себе под нос, я ласково поинтересовался:

– А ведь божий дом тоже на вашей улице стоит, так неужто откажетесь на благо всевышнего потрудиться? И не боитесь, что мои гвардейцы за таковское кощунство на вас епитимию наложат?

В чем она будет выражаться, я не пояснял, а они не спрашивали. Но угроза возымела свое действие – вкалывали как миленькие, хотя там им пришлось поработать основательно. Насчет религиозности русского народа спору нет – на высочайшем уровне, но свинячить подле храмов люди не считали грехом, а потому мусору хватало, притом застарелого, лежалого.

Дожидаться окончания работ я не стал. Для надзора вполне хватит гвардейцев и Салматова, а я, покосившись на приземистое мрачное строение тюрьмы, почти вплотную притулившуюся к Китайгородской стене, направился обратно на свое подворье, в надежде, что меня там ждет мой давний знакомец Игнашка Косой. За ним я еще поутру послал своих людей, должны были успеть отыскать….

Глава 12. И обличитель и… укрыватель

И точно, ждал меня Косой, или, как его вежливо величали в Костроме, Игнатий Незваныч Княжев. Это раньше, до нашего с ним знакомства в остроге, он был обычным дознатчиком, а если попросту, то наводчиком или жуликом на доверии – вызнавал у дворни, где их богатые хозяева хранят свои ценности, после чего…. Думаю, дальше объяснять не стоит.

Но в результате нашей с ним встречи, когда мы успели по разу выручить друг друга, его статус поменялся. Началось с замены прозвища. Узнав, к кому он запросто захаживает в гости, да вдобавок постигает грамоту, «коллеги» нарекли его Князем. Он и сам старался соответствовать новому положению, напрочь завязав с прежним «ремеслом». Правда, старых связей с воровским миром не утратил, благо, от него никто и не требовал сдавать властям «сурьезный народец», как он уважительно величал бывших дружков из числа воров.

Он же помогал мне вначале в Угличе, когда я выяснял подлинное происхождение Дмитрия, а затем принял участие в освобождении моего друга Квентина Дугласа. Дальше больше, и вскоре я уговорил его поехать со мной в Кострому, где он навел порядок в остроге, создав относительно приемлемые условия для арестантов. Гвардейцы, приехавшие из Костромы вместе с ним, рассказывали, что когда он на прощанье заглянул в острог, кое-кто из тюремных сидельцев, узнав об его отъезде, аж всплакнул.

Но сейчас мне от него требовались именно прежние связи, благо, что воры, с которыми он был ранее связан, насколько я знал, тоже неодобрительно относились к пролитию крови. «Серебрецо из земли вышло и взять его у зеваки незазорно, – приговаривали они, – а душу господь людишкам дал, потому отымать ее, самолично верша божий промысел – грех тяжкий».

С их помощью я и рассчитывал вызнать, откуда в Москве появилось обилие кровожадных татей, убивающих и режущих почем зря. Не могли же они взяться невесть откуда, тем более в начале весны я организовал хорошую зачистку всего города. Странно это.

Выслушав меня, Князь лениво отмахнулся и с усмешкой посоветовал:

– Ты бы мне помудрее задачку подкинул, а на оное я и так тебе отвечу, никуда не ходя. То боярские холопы гулеванят. Ну, из бывших. Государь-то покойный Дмитрий Иваныч подати за них велел платить, а кому оно по нраву. Одно время мыслили, царь образумится, но Семенов день все ближе[18], платить никому не хочется, вот они их и того – вольную и пошел вон куды хотишь. А они эвон чего удумали – в ватажки сбились, ну и того, колобродят.

– Как холопы?! – опешил я, ожидавший услышать всякое, но такое. – А ты часом не ошибся?

– Не сумлевайся, княже. Я свое слово тож высоко держу, чтоб как и твое ценилось, на вес золота. А касаемо логовищ ихних, – он виновато развел руками и предложил: – Пожди малость, до вечера, а я с сурьезным народцем потолкую. Мыслю, подскажут. Они ж и сами пытались им пояснить, что негоже людскую руду почем зря проливать. Не водится у нас таковского. Опять же когда в Разбойном приказе рукава засучат, всем на орехи перепадет, и разбирать, кто чист, а у кого длани по локоть в крови, не станут. Не дело когда одни безобразничают, а спрос опчий, со всех.

– И как? Подсказали?

– Да куда там – и слушать не захотели, – сердито отмахнулся Игнатий. – Потому, мыслю, ныне сурьезному народцу с тобой, княже, по пути. Ништо, кого слова не берут, с того шкуру дерут. Умели безобразничать, пущай ответ держат. Мои знакомцы тож не ангелы, но вина на вину, а грех на грех не приходится – кровь они отродясь не лили.

– Ладно, татями мы займемся по особому плану, – отмахнулся я, – но у меня к тебе и еще одно дельце. Как порядок в костромском остроге наводил, помнишь? – Князь кивнул. – Теперь до московских тюрем черед дошел. Готов потрудиться?

Признаться, не ожидал получить отрицательный ответ, но именно его я и услышал. Причину Игнатий таить не стал – старые дела. Повязали его подельников ушлые подьячие из Нового Земского двора. Случилось это по осени, когда мы с ним находились в Костроме. На свободе остался один Плетень. Он-то и сообщил Игнатию при встрече, что некто Вторак, не выдержав пыток, назвал его имя.

– Стоит мне там появиться, как вмиг в острог сунут, – взмолился Князь.

Однако я оказался неумолим – надо и все тут. А чтоб не боялся, напомнил ему, кто с сегодняшнего дня там начальник. Без моего согласия его тронуть не посмеют, а я его никогда не дам.

– А ежели свод[19] учинят? Тогда и ты никуда не денешься, – упирался он.

– А я тебе… прощение у государя раздобуду, – осенило меня. – Вообще чист будешь. Значит так, чтоб через два часа был за Неглинной. Двор рядом с Кутафьей, напротив Никитской улицы, где….

– Да знаю я, как не знать, – уныло отмахнулся он. – А может….

– Никаких может, – отрезал я. – Родина требует и вся Москва на тебя уповает. И без опозданий….

…Андрей Иванович Гундоров, в отличие от Образцова, выглядел значительно упитаннее, самодовольнее и… тупее, полностью соответствуя своей фамилии[20]. Но спесь я с него сбил лихо, устроив разнос за худую службу. Засуетился князь, захлопотал, заявив, что немедля учинит своим дьякам с подьячими такую трепку, что им небо с овчинку покажется.

– Нет уж, теперь я сам этим займусь, – отрезал я. – Ну-ка, собери мне всех, кто отвечает за поимку татей.

Тот кивнул, но даже с места не соизволил подняться. Кликнув своего помощника дьяка Афанасия Зиновьева, он перепоручил все ему, но вначале учинил разнос, да как бы не посильнее моего. При этом Гундоров то и дело косился на меня – вижу ли его служебное рвение. Дьяк, опустив голову, уныло шмыгал здоровенным носом, сокрушенно кивал головой и отговариваться не пытался, хотя чуть позже выяснилось, что он к татям никаким боком. С первого дня окольничий поручил ему заботится об отсутствии пожаров, заявив, что остальное вовсе пустяшное, иные управятся. Но иные никак не хотели управляться, вернее не могли, и время от времени окольничий наезжал на Зиновьева – худо присматривает, никчемушный дьяк. А когда тот пытался навести какой–то порядок, снова получал по рукам, чтоб не лез не в свои дела.

…Признаться, не хотел начинать с рычания, но не понравилось благодушие, царившее на Новом Земском дворе. Пришлось пометать громы и молнии, вливая в них таким образом изрядную дозу служебного рвения. А что делать, если русский человек, словно аккумулятор, периодически нуждается в подзарядке бодрости, и розетка у всех в одном месте.

Но, памятуя о прянике (для достойных непременно должен иметься положительный стимул), посулил за успешный поиск укромных мест, где отсиживаются тати, по рублю. Причем сразу, на следующий же день после того, как оно окажется накрыто. Народ мгновенно оживился, а один, с чудным именем Забегай, лукаво заметил, что схрон схрону рознь. В одном могут оказаться два человека, а в другом десяток.

Ишь ты, дифференцированной оплаты труда захотел. Ну, будь по-вашему. Но чтоб не расслаблялись….

– Помнится, ловить татей – ваша обязанность, – напомнил я, хмуря брови. – Выходит, чья вина в том, что их развелось немерено? А за вину у меня спрос строгий, а длань тяжелая. И бью я всего два раза: первый по голове, а второй по крышке гроба, – и обвел всех суровым взглядом.

Народ притих, потупив головы. Очень хорошо. Значит, прониклись и осознали. А чтоб в другой раз не запрашивали лишку, внес изменения в оплату, отменив наградной рубль. И впрямь лучше по справедливости, а посему за каждого взятого в схроне душегуба жалую по гривне. Двадцать человек в нем сыщется – получи два рубля, трое – хватит и десяти алтын. Но срок кладу на поиски их убежищ малый – одни сутки. И если они до завтрашнего вечера ничего не найдут, то….

А договаривать не стал – угрюмо посопел, легонько постукивая кулаком по столу, и молча махнул рукой, давая понять, что совещание окончено и я их отпускаю. Иногда лучше оставить кое-что недосказанным, полагаясь на фантазию. Пусть сами себе нарисуют страсти-мордасти, которые с ними учиню – у них оно получится куда красочнее.

И снова к Гундорову.

Мою идею о выводе острожников на улицы – нечего сидеть, пусть потрудятся на общее благо – окольничий поначалу воспринял в штыки: «не по старине» и таковского отродясь никто не делал. Да и разбегутся они все до единого в первую неделю. Когда эти доводы не помогли, он сослался на… Годунова. Мол, натолкнулся как-то престолоблюститель на вереницу людишек, бредущую за подаянием, да так отчихвостил, несмотря на то, что Гундоров – князь и окольничий, месяц чесалось в одном месте. Потому их из тюрьмы вовсе никуда не выводят.

– И правильно отчихвостил, – согласился я. – Выглядели-то они, наверное хуже любого нищего, и вонял каждый, как десять питухов из кабака на Балчуге, – и я поморщился, невольно припомнив, как во время розыска арестованных поляков спустился в подклеть, забитую арестантами. Зрелище было не для слабонервных. Помнится, тех шляхтичей, что пошли вместе со мной, долго полоскало на крылечке.

– А как иначе? – удивился Гундоров. – Известно, в тюрьме сидят, а не в боярских палатах.

– Конечно, от такой беспросветной жизни и впрямь впору бежать очертя голову при первой возможности, – подытожил я, – Придется отныне к тюремным сидельцам помягче.

Андрей Иванович был иного мнения, но я и не пытался его переубедить. Пускай думает, как хочет, все равно будет по-моему.

Нет, нет, не стоит меня грубо оскорблять, обзывая демократом, либералом, гуманистом или того матернее, правозащитником. Чур меня да и всю страну от борцов за отмену смертной казни. Поверьте, если б в тюрьме действительно находились убийцы – слова бы Гундорову поперек не сказал и ни капли сочувствия не проявил. Они и не такие условия заслужили. Но ныне с ними на Руси поступают по справедливости – плаха и палач с топором. И к смертной казни приговаривают не одних убийц. Достаточно грабежа с пролитием крови и…. читай выше. Кстати, за три грабежа, пускай и бескровных, приговор аналогичен.

Получается отъявленных злодеев в нынешних тюрьмах вообще не водится. Ну, разве пара-тройка из числа несознавшихся, но их вычислит Игнатий. А остальные…. Думается, при смягчении их условий (приодеть, помыть, накормить как следует), навряд ли они побегут. Разве потом, когда наберутся силенок, через пару-тройку месяцев.

Но к тому времени я успею организовать пересмотр наказаний. Пока оно у всех острожников одно – бессрочная отсидка вплоть до… амнистии государя. А пожалует он ее или нет, и когда – загадка. Это не дело. Потому следует разработать новый указ, приурочив его к венчанию на царство Годунова. Нет, даже два указа. В одном будут названы конкретные сроки за конкретное преступление, а в другом имена сидящих долго и за мелочь, кого император всея Руси Феодор II Борисович жалует своей милостью и дарует вольную волю.

На появившегося Княжева окольничий покосился недоверчиво. Кто такой, почему сразу в дьяки, минуя подьячий чин?

– Так ведь и ты, князь, тоже сей чин перешагнул, – неосторожно ляпнул я.

О своей ошибке понял, когда тот возмутился не на шутку. Мол, нашел кого с кем сравнивать. Он, де, свой род от князей Стародубских ведет, от самого Ивана Всеволодовича, младшего брата благоверного князя Александра Невского….

Еле угомонил. Мол, все мы из одной землицы испечены, не забывай. Но мое раздражение было столь велико, что на его замечание: «не те песни поешь, князь», не удержался, заявив:

– Отныне на Земских дворах, как Старом, так и Новом, петь я доверю лишь тем, у кого голос хорош, даже если он отечеством непригож, а иных прочих, у кого с голосом худо, пока на подпевку поставим, а там поглядим, да со временем кое-кого и вовсе из хора выгоним. Не глядя на пращуров.

Гундоров затих, но ненадолго. Вторично он возмутился, когда узнал, что все суммы, предназначенные для арестантов, станут переходить в руки Княжева, минуя его собственные.

– Никогда таковского не бывало, – упрямо проворчал он, зло поглядывая на Игнатия. – Поначалу всю положенную из казны деньгу судье выдают, а он далее дьякам, а те уж подьячим.

–И дальше точно так же, – пожал я плечами. – Но с поправкой. Верховный судья Земского приказа отныне я, а значит, мне и серебро получать из казны, и далее его передавать. А коль оно предназначено исключительно для арестантов, отдам Княжеву, чего деньгу из рук в руки перекладывать? И тебе лучше, Андрей Иванович, хлопот меньше.

– Все пятьсот рубликов?! – возмущенно ахнул он. – Это на душегубов-то?! Да по ним плаха плачет, слезами обливаючись, а ты полтыщи!

– Не я, а казна, – невинно поправил я его. – И не на душегубов, а на людей. Между прочим, православных.

Но уступил Гундорову. Раз исстари заведено, пускай деньги переходят из рук в руки по цепочке, хотя и был уверен, что князь непременно отщипнет от полутысячи толику в свой кошель.

Помню я, как выглядели собранные для моего разноса подьячие. Одежонка драная, ветхая, сапоги худые, сносились давно, а кое-кто и вовсе в лаптях. Ну, босяки босяками. А ведь они – пращуры московской милиции, можно сказать, отцы-основатели будущего знаменитого МУРа.

Поначалу решил, что они так вырядились для маскировки, все-таки розыскники, ищейки, им к разным людям в доверие втираться надо, потому и… Но чуть погодя выяснил, что причина куда проще и банальнее – от безденежья они такие. Ныне еще ничего, раздали часть жалования по весне, на хлеб хватает, а до того, зимой, хоть ложись и помирай.

Слова про раздачу мне понравились – косвенная благодарность, поскольку именно я и настоял на Опекунском совете о выплате задолженностей государевым людям, но почему часть? Помнится, выплатили все полностью. Списки, как тут именовались выплатные ведомости, вопроса не прояснили – согласно им каждый получил сполна, до последней полушки. Подьячие мекали, блеяли, но на откровенность не шли. Ответ дал Зиновьев, правда, в завуалированной форме, посоветовав спросить о том князя Гундорова. Что ж, мне хватило и такого.

А уж коли он не гнушается обирать и своих людей, то, сдается, с казенными суммами вообще не церемонится, посему и от полутысячи не отщипнет – отломит, и не кусок – кусище. Но ничего страшного – пускай хоть уполовинит. Ему же хуже, а мне… легче. В смысле выгонять, ибо с таким начальником каши не сваришь. Куда проще поставить на его место Зиновьева. С пожарами-то в Москве и впрямь последнее время проблем не возникало, значит, дьяк управляется со своим делом успешно. Да и его люди оставляли куда лучшее впечатление, нежели остальные. Один внешний вид чего стоил – опрятные, чистые, и одежонка не сносившаяся. Значит, если и отщипывает у них, как прочее начальство, то аккуратно, малыми кусочками, а то и вообще ничего не берет.

Заодно и покажу, что шутить не собираюсь и намерен карать, не глядя на чины и титулы, благо, на сей раз я вправе так поступать – начальник Приказа одновременно является судьей и князю от моего приговора, в отличие от Шереметева, ускользнуть не удастся.

Но взял с Гундорова слово, что полученное от меня серебро он полностью и в тот же день, не мешкая, передаст Княжеву. А Игнатия, оставшись с ним один на один, я строго-настрого предупредил: без свидетелей деньги от окольничего ни в коем случае не брать и сразу в их присутствии посчитать полученное. Ну а далее завести себе приходно-расходную книгу, приставить к ней особого подьячего, и пускай тот заносит в нее каждую полученную и истраченную полушку. Но и тут не забывать контролировать правильность записей, а саму книгу хранить у себя, никому не доверяя. И еще одно. Если он получит от Гундорова не пятьсот рублей, а меньше, скандала не поднимать. Достаточно сказать мне, а остальное – не его забота.

– А ежели урвет часть?

– Вот и хорошо, – загадочно улыбнулся я. – Поверь, они у него колом в глотке встанут. И давай, пробеги по своим знакомцам из сурьезного народца, а то время поджимает.

Последнее вечернее совещание, касающееся уборки мусора, прошло организованно. Меня старосты и сотские знали хорошо, да и я их тоже. Мы ж с Федором встречались с ними в марте, и я всякий раз, вернувшись к себе на подворье, заносил в особую книжицу их имена, фамилии, прозвища, семейное положение и прочее. Словом, что удалось запомнить. Теперь мои записи пригодились. Когда цельный князь вопрошает, сделал ли первые шаги внучок или помогло ли лекарство, переданное его жене, да как она здравствует, такая забота, знаете ли, обязывает. Ну и репутация победителя ляхов сказывалась.

А потому, не взирая на то, что я затевал нечто неслыханное и на их взгляд никчемушное (и без того всю жизнь прожили, а вонь – пустяк, авось, принюхались давно), перечить мне никто не отважился. Да и вопросы задавали исключительно по делу. К примеру, как быть со… стадами.

Да, да, я не оговорился. Сам не раз видел, заглядывая к своим гвардейцам в одну из казарм, расположенную близ Чертольских ворот Белого города, как через них бредет на выпас коровье стадо. А вы говорите – Москва. Но Годунов потребовал привести в божеский вид эту здоровенную деревню, значит, будем приводить….

Словом, обговорили мы, кому подбирать навоз на дорогах.

Правда, покладистыми оказались одни «черносотенцы», а представители белых слобод поначалу заартачились. Мол, они от посадских повинностей освобождены, а потому не с руки им это, а то сегодня одно поручат, завтра второе, а там пошло-поехало. Меж тем от уроков[21] их никто не освобождал.

– Вы ж не за кем-то, а за собой убираться станете, – веско ответил я. – А коли так, какая это повинность? Разница лишь в том, что вашим бабам с помоями и прочей дрянью надо их не под забор вывалить, а пройти лишних пять-десять саженей до бочки, и все.

Кажется убедил. Фу-у…

А теперь, дождавшись Князя, сообщившего о двух логовищах, разработать план предстоящей операции и вперед, в Сретенскую слободу, к заранее предупрежденным стрелецким головам. Я не поскупился, задействовав аж два полка. Зато хватило людей, чтобы выстроить возле обоих бандитских укрытий три кольца оцепления. И не зря. В ту ночь, ставшую для каждого второго татя последней в жизни, работы хватило для всех, начиная с моих спецназовцев и заканчивая стрельцами, стоящими в последнем третьем кольце. Удалось-таки нескольким особо ушлым бандюкам просочиться по заранее прорытым подземным ходам через два стрелецких круга, а вот на третий они никак не рассчитывали.

Сработали мы надежно – не ушел никто. Среди моих людей погибших не имелось – двое легкораненых и все. Зато у бандитов семеро убитых, и столько же арестованных – трое с ранами, а остальные с изрядно намятыми боками. Глядя на последних, я поневоле вспомнил Россию двадцать первого века и пришел к выводу, что и в этом отношении порядок здесь гораздо лучше. Никто не заставляет стражей порядка отписываться за каждого покойника, тратя кучу собственных нервов и тонны бумаги, ибо в отношении всех покойных бандюков действует одна краткая формулировка: «Во пса место», то бишь собаке собачья смерть. Сдох и славно. Да еще похвалят того, кто убил. Мол, молодец, не растерялся, не упустил татя.

Правда, поутру я получил очередной нагоняй от престолоблюстителя. Оба логовища располагались недалеко от Кремля, и выстрелы слыхали все обитатели царских покоев. Разумеется, Марина Юрьевна не упустила случая ехидно осведомиться у Годунова, когда, наконец, князь Мак-Альпин займется татями. Вроде обещал, а на деле выходит хуже прежнего. Раньше-то хоть резали, а ныне и вовсе за пищали взялись, да такую пальбу учинили, она потом всю ночь уснуть не могла.

Угомонил я Федора быстро. Стоило мне поведать ему, сколько бандитов больше никогда не смогут грабить прохожих, как он сменил гнев на сдержанную милость, но спасибо так и не сказал. Да и известие, что эта операция далеко не последняя, он воспринял с кислой физиономией, настоятельно порекомендовав впредь пользоваться исключительно арбалетами.

– Непременно, – кротко пообещал я. – И татям твои слова передам, а то не дай бог снова разбудят наияснейшую.

Он крякнул, поняв мою издевку, но ничего не ответил, вяло махнув рукой – мол, ступай себе, пока он добрый. И я пошел, благо, дел невпроворот. Предстояло заглянуть к боярину Нагому – не Салматову же договариваться с ним о лошадях, не тот уровень; посмотреть место, выбранное для общегородской свалки; заехать к Головину и получить по боярскому приговору выделенную тысячу; встретиться с дьяками и подьячими из Разбойного приказа – авось сыскали хоть одно бандитское лежбище; поговорить с Игнатием, чтоб не расхолаживался, ибо острожники острожниками, а о поисках головорезов забывать не след. Одна снежинка еще не снег, а одна «малинка», в смысле два найденных лежбища с семью душегубами в каждом, не конец разгула бандитизма. Да и с объезжими головами провозился изрядно. Деваться некуда – они ж, можно считать, и впрямь мною назначены, потому и курсы повышения квалификации мне с ними проводить. У меня и самого знаний не ахти, но с учетом их уровня нашлось чем поделиться, дабы впредь до подобного в столице не дошло.

Словом, возни хватало, и последующие дни я крутился-вертелся как белка в колесе, стараясь как можно быстрее все сделать, заодно решая и возникающие на ходу проблемы. К примеру с рабочими по вывозу, ибо затребованное Салматовым количество оказалось в полтора раза больше, чем общее число арестантов. А нанимать недостающих со стороны – никаких денег не напасешься.

Но я нашел выход. Вон какую уйму народа на правеже ежедневно охаживают батогами за неуплату смехотворных сумм. Их-то я и привлек на работы сроком на год, выплатив истцам из казны их долги. Разумеется, заполучив предварительное добровольное согласие самих должников-ответчиков. Но с этим оказалось проще всего. Еще бы. Батоги, то бишь палки толщиной с палец, с кнутом не сравнить и даже плетям они уступят, но сами по себе вещь малоприятная, если не сказать больше. И когда открылась возможность избежать ежедневного лупцевания в течение месяца (это срок правежа), от желающих отбоя не было. Правда, отбирать я велел лишь из числа тех, кто должен не более пяти рублей, иначе государю убыток.

К четвертому дню, то есть к середине оговоренного срока я добился основного: бочки расставили, подводы заготовили и даже проблему с яминой практически решили, отыскав уже готовую. Но с последним заслуга не моя – Салматова. Вовремя он вспомнил про Сходненский ковш – здоровенное ущелье глубиной метров сорок, не меньше, прорытое рекой Сходней. Дьяк же организовал и население местных деревень, дабы крестьяне прорыли для нее отводку. Хорошо, река неглубокая и извилистая – спрямили русло и все, управившись за три дня. Сами работы обошлись мне в пустячную сумму – каких-то двадцать рублей.

И пошло-поехало. В оставшиеся три дня мне оставалось приглядывать, да вовремя поправлять, когда у кого-то что-то на первых порах не ладилось с уборкой и вывозом мусора.

Процесс поимки душегубов тоже шел своим чередом. Обнаруживали и накрывали логово за логовом, схрон за схроном. Общий «улов» ночных операций выглядел весьма впечатляюще: двадцать четыре покойника, пятнадцать раненых и двадцать семь взятых невредимыми, для последующей публичной казни. Итого: пять с половиной дюжин мерзавцев. Всех или не всех удалось обезвредить – трудно сказать. Некоторые, поняв, что дело пахнет жареным, успели сбежать из Москвы, кое-кто затаился, лег «на дно», но главное – в столице стало гораздо спокойнее.

Кстати, один из ушлых подьячих Разбойного приказа, тот самый Забегай, увидев Игнатия, опознал его. И не просто опознал, но с пеной у рта убеждал Гундорова, что это – тать, о чем окольничий, не скрывая торжествующей ухмылки, незамедлительно сообщил мне.

Но обошлось. Сумел я убедить подьячего, что он ошибся и спутал, а на самом деле почтенный дьяк Игнатий Княжев, приехавший из Костромы, не имеет ничего общего с пройдохой и дознатчиком Игнашкой Косым. Ну да, похож, кто спорит. И рост, и повадки, и глаза у них косят одинаково, но это внешнее сходство, не более, а души у них совершенно разные.

Сдался тот не сразу, умоляя меня провести свод Княжева с его подельниками, но я отверг его предложение. Мол, своим людям я верю без всякого свода, а кроме того у Игнатия Незваныча крайне много дел. Как-нибудь потом, в другой раз, на ту осень, годков через восемь. И вообще, парень, тебе что, помимо поиска Косого искать больше некого? Ах, есть. А кого? Ох, ничего себе. Так ступай немедля! Как быть с Косым? Это ты Княжева имеешь ввиду? А никак. Он-то в отличие от перечисленных тобой никуда не денется, тогда к чему торопиться? И вообще, коль дал промашку, спутал, имей мужество признаться в своей ошибке. Это не страшно, не ошибается тот, кто ничего не делает, и я тебя прощаю, даже награждаю… за настырность. Молодец, что не боишься перед начальством правоту свою отстаивать, когда сам в ней уверен. Быть тебе в скором времени дьяком, а сейчас жалую тебя серебряным перстнем… за ретивость. И все, хватит на этом, не то осерчаю. Иди ищи остальных татей.

А Гундоров… Да мало ли что скажет бывший проворовавшийся окольничий. Сам в татьбе уличен, потому и злобствует на моих людишек, кои в отличие от него честные и в государеву казну загребущие лапы не суют.

Правда, едва узнав о том, что я его не просто снял с должности, распорядившись провести дознание всех его неблаговидных делишек, но и собираюсь упечь его в острог, бояре вновь встали на дыбки – исстари таковского не бывало. И вообще князь не кто-нибудь, но из славного почтенного рода. Его предки…

Однако на сей раз я уперся, поддержанный Годуновым. Вовремя я напомнил престолоблюстителю о Головине, который был аж боярином и тем не менее за аналогичное деяние оказался приговорен к смертной казни. Да и другим высокопоставленным ворюгам острастка будет. Пусть на примере Гундорова прочие запомнят – никакая знатность в случае чего их не спасет. В конце концов у нас не Россия двадцать первого века, а посему неприкосновенность ни для кого вводить нельзя, чревато оно. Специфика у нашей страны не та.

Договорились мы с престолоблюстителем на компромиссе. Пока идет следствие – Гундоров пребывает в остроге, дабы не смог зачистить следы своих преступлений, а далее поглядим. Такой вариант меня вполне устраивал – в моих силах растянуть следствие не на один месяц.

Но и тут получилось не совсем хорошо. С окольничим-то я добился своего, но в амнистии Игнатию Федор мне отказал. Мол, коль уж князя, который всего-навсего сребролюбец, в тюрягу, то человека, напрямую связанного с татями, прощать нельзя тем паче. Единственное, чего удалось добиться, так это отсрочки. Пришлось пообещать, что я возьму в свои руки расследование его преступлений и выяснив все до конца, доложу о них престолоблюстителю. Далее на его усмотрение.

Но я не отчаивался. Учитывая, что следствие по Княжеву я могу вести с какой угодно скоростью, значит времени у меня в запасе вагон и маленькая тележка. Будет венчание на царство, а вместе с ним и амнистия, тогда-то и напомню Годунову об Игнатии.

Вот только заключительные слова Федора мне не понравились….

– Неприкосновенных не должно быть вовсе. Ни к чему они, – многозначительно произнес он, ставя финальную точку в разговоре об амнистии и сурово глядя на меня.

И хотя речь велась о Княжеве, но коль сказано во множественном числе, получается, престолоблюститель имел в виду не одного его.

А кого еще?....

Глава 13. Ату его, ату!

Признаться, о последующих заседаниях Малого совета, на которых мне вновь пришлось сидеть после выполнения поручения Годунова, и рассказывать не хочется. Но для того, чтобы пояснить, как меня угораздило растерять практически все, придется.

Честно говоря, по знакомым оскаленным рожам я не больно-то соскучился. С превеликим удовольствием и впредь бы их игнорировал, но увы… Срок уважительной причины закончился, тишины с порядком в Москве я добился, чистоты тоже. Правда, последней лишь относительно, но лиха беда начало. Процесс-то пошел, по каждому клочку земли жестко определено, кто именно отвечает за его чистоту, кому платить штраф за мусор. Никого не забыл, на всех обязанности возложил – на хозяев дворов и настоятелей храмов с монастырями, на старшин купеческих сотней и руководство слобод. Годунов, когда я доложился ему, предложив прокатиться по столице и убедиться в том лично, посмотрев на Марину, досадливо отмахнулся, заявив, что и без того мне верит. И снова ни спасибо, ни доброго слова. А Мнишковна тут же сладеньким голосом пропела:

– Свои оплошности князь, ты исправил, спору нет. Одного не пойму, отчего ты с самого начала над тем не потрудился? Почему дожидался, чтоб сам государь на оное свое внимание обратил, будто у него поважнее дел нет?

Красиво выдала, ничего не скажешь. Моим же салом, да мне по мусалам. Ай, молодца девка! На такое и достойный ответ не вот найдешь. И впрямь: раз сделал – значит, мог. Тогда почему сейчас, а не раньше?

На какой-то миг стало так тоскливо на душе, хоть волком вой. Получается, вкалывал я, вкалывал, и все прахом!

Напрасно все! Я строю над провалом!

В единый миг все может обратиться

В развалины. Лишь стоит захотеть

Последнему, ничтожному врагу

И он к себе царево склонит сердце…[22]

Впрочем, о чем я? Марина Юрьевна – враг не из последних. И оставалось пробормотать (не оставлять же за нею последнее слово), что лучше поздно, чем никогда. Зато теперь в Москве, по сравнению с всякими прочими городишками вроде Лондона, Рима, Парижа, Варшавы, Кракова и Самбора, на улицах несусветная чистота.

Но сравнял я счет всего на пару часов, поскольку, вызвав меня к себе после обеда, когда Федор почивал, Марина прямо с порога заявила:

– А не больно-то кичись, князь. Лучше отставь свой гонор, да поклонись мне в ноги и сказывай Федору Борисовичу, что я тебе повелю. Али ты помыслил, будто ныне вины свои полностью искупил? Ан нет.

– В писании сказано, кто бросает камень вверх, бросает его на свою голову, и коварный удар разделит раны, – мрачно предупредил я ее. – А еще говорится, кто роет яму, сам упадет в нее, и кто ставит сеть, сам будет уловлен ею.

– Никак грозишься? – недовольно поджала губы Марина. – А ведешь ли, что стоит мне пальцем шевельнуть и от тебя мокрое место останется, ровно от мухи раздавленной.

– Судя по моим габаритам я больше на медведя похож, – не пожелал промолчать я. – Придется не пальцем, рогатиной шевелить. Да и получится ли? У меня лапы крепкие, извернусь да сломаю. И как тогда?

– Ведаю, увертливый ты, – кивнула она. – Потому я их для тебя ажно две припасла. Одной не завалю, другой достану. До вечера тебе последний срок подумать, а завтра на сидении в Малом совете, коль покаешься, знак мне дашь – я пойму. Ну а коли нет – не взыщи.

И, криво усмехаясь, осведомилась, не запамятовал ли я про свое обещание насчет песен, а то ей нынче что-то заскучалось, посему хотелось сегодня вечерком послушать шкоцкого баюнника.

Ну и зараза! Вначале в помоях с ног до головы искупала, а я ее развлекай. Я хотел вежливо пояснить, что проблема со струнами пока не решена, но передумал. Она ж только и ждет моего отказа, а потом пожалуется Федору, как князь Мак-Альпин ее послал. И оно мне надо? Нет уж: вы хочите песен – их есть у меня. И такое спою – надолго запомнится. Да и для престолоблюстителя подыщу подходящее.

И я ответил согласием. Мол, струны вчера куплены и установлены, сам сегодня хотел предложить государю усладить свой слух моими песнями, и непременно приду. Слово я сдержал и вечером появился в палатах с гитарой. Но сомневаюсь, что песня Высоцкого «Притча про правду и ложь», с которой я начал свой маленький концерт, понравилась Годунову. Чересчур явные намеки в ней имелись. Улыбка с его губ слетела где-то после третьего куплета.

 – …Правда смеялась, когда в нее камни бросали, – пел я, глядя, как все сильнее и сильнее хмурится престолоблюститель, и наивно полагая, что мне оно на пользу, ибо до человека начинает доходить истинное положение дел.

– Кстати, навесили правде чужие дела…, – старательно выводил я, не сводя с него глаз и ликуя в душе: «Неужто подействовало?!» Владимир Семенович, конечно, гениальный поэт, но чтоб столь быстро?

 Пока исполнял многозначительную концовку – «голая правда со временем восторжествует…» – продолжал неотрывно смотрел на Мнишковну, которая была вне себя от злости.

– А повеселее у тебя ничего нету, князь, – скривив губы, осведомилась она, едва я закончил.

Ах, тебя развеселить надо? Изволь, найдем. У Высоцкого на любой вкус имеется. И я, недолго думая, затянул «Песню про вепря», тоже содержащую в себе кое-какие ассоциации. И насчет бывшего лучшего, но опального стрелка, и о его препирательствах с упрямым королем, а вепрь меж тем ошивался возле самого дворца…. Но на сей раз, судя по беззаботной улыбке Годунова, мои намеки ускользнули от него.

– Трубадуры обычно про рыцарей поют, да про прекрасных дам, – не удержалась от критики Марина по окончании песни. – А ты невесть чего.

Так тебе дам с рыцарями подавай?! Ну заполучи напоследок! И я залихватски затянул про барона Жермона, отправившегося на войну. На Годунова я поглядывал, лишь когда речь шла о самом бароне, зато остальное время не сводил глаз с Марины. Особенно когда повествовал про проказы его развеселой женушки, которой помогали не скучать маркиз Парис, виконт Леонт, сэр Джон, британский пэр, и конюх Пьер.

Мой недвусмысленный намек на торопливо сброшенный Мнишковной траур (и трёх месяцев не прошло со дня гибели ее супруга), а заодно и на ее потуги срочно завести ребенка от кого ни попадя, она, судя по губам-ниточкам, прекрасно поняла. Но выдержки стерпеть и ни разу не перебить хватило.

Сдается, яснейшая решила высказать все критические замечания позже. И я угадал – так оно и вышло. Едва я взял последний аккорд, постаравшись рвануть струны, чтобы одна из них лопнула (наглядная отмазка от последующих концертов), как Марина взорвалась. Мол, довелось ей слыхивать, как в иных странах люди из благородного сословия берутся за лютни для услаждения прекрасной дамы, но до такого непотребства не доходят. Сдается, и на Руси не каждый скоморох отважится на таковские песни перед своим государем.

Бедный Федя попытался вставить словцо в мою защиту, но куда там. Озлившаяся Мнишковна слушать ничего не желала. Я тоже помалкивал, согласно кивая, но с таким видом, что было видно: плевать я хотел на твою критику. Да, я – гусляр, скоморох, кощунник, бахарь, и вообще назови хоть горшком, только в печь не ставь, а и поставишь, мне на это чихать. Равно как и на тебя, дорогая наияснейшая. И знаков ты никаких от меня не дождешься, ибо я служу государю, а не тебе. Прислуживаться же и вовсе никому не стану.

Расплата наступила наутро, на очередном совещании. Вновь все понеслось по старой схеме: невинное, можно сказать, деловое начало, а затем Годунов поднимал меня, желая узнать мнение князя Мак-Альпина. Случалось, он забывал, но подсказывала Марина. И ведь как хитро поступала чертовка. Если она чуяла, что я могу, пусть и скрепя сердце, но согласиться с остальными, ибо вопрос не принципиален и не больно-то существенен, она помалкивала. Но стоило ей подметить, как я морщусь от очередного бреда сивой кобылы, как она произносила фразу, ставшую чуть ли не традиционной:

– А яко о том мыслит князь Мак-Альпин?

Это становилось началом очередной экзекуции. Я поднимался и говорил, что думаю. А потом приходила моя очередь слушать, что думают остальные. Не о вопросе – обо мне самом. Словом, жизнь у меня пошла, как у карася: весь мокрый, вокруг одни щуки и что ни проглотишь – вмиг дергают за леску. Пару раз мелькала мысль схитрить, согласиться, но язык не поворачивался – как назло предлагали такие несусветные глупости, что оставалось за голову схватиться.

Не мог я их поддерживать, никак не мог.

Вот что, к примеру, изобрел для поправки благосостояния царской казны Романов, заявивший, будто надо понизить содержание серебра в копейке. Мол, стоит начать делать из «скаловой гривенки», то есть половины фунта, не триста копеек, как прежде, а шестьсот, и все – доходы сразу увеличатся вполовину. Для начала же, дабы побыстрее их извлечь, следует заняться перечеканкой ефимков, назвав их рублями. С одного этого казна вмиг получит десятки тысяч. А со временем можно и вообще заменить всю монету медью. Выплаты же всех податей требовать старой доброй серебряной деньгой.

Финансист хренов! Он, значит, умный, а народ сплошь и рядом идиоты. Не-ет, верно сказал какой-то мудрец, что даже светлые помыслы дурака всегда отбрасывают черную тень.

Нет, сама по себе мысль насчет медной монеты неплохая, но внедрять новшество надо совершенно иначе, чтоб народ мог всегда свободно разменять медяки на серебро. Более того, для упрочения доверия к новым деньгам, надо потребовать от людей противоположное: не меньше трети податей, а в первые пару лет половину, выплачивать именно медью.

Правда, в этом случае государство, останется честным, но не получит навара. Зато в случае реализации предложения боярина, явственно припахивающего банальным жульничеством, кратковременная выгода вскоре сменится инфляцией. Самом Годунов – в довесок – получит взрыв народного негодования. Впрочем, что я? Скорее всего, бунт приключится гораздо раньше, спустя считанные месяцы с того момента, как государство станет расплачиваться перечеканенными ефимками, выдавая их за полновесные рубли.

И мне соглашаться с этой аферой?! Да ни за какие коврижки!

Но краткий курс экономического ликбеза, проведенный мною среди бояр и окольничих, проку не дал. В суть моих пояснений никто и не пытался вникать. Разве Власьев, ставший чуть ли не единственным слушателем. Как ни странно, внимал мне и Татищев. Да и позже, вопреки обыкновению, он не полез в атаку на меня – никак уразумел. Остальные же во время моих пояснений насмешливо усмехались и неодобрительно ворчали, либо сурово качали головами, вполголоса переговариваясь с соседями. О чем? Да по стандарту: «сызнова князь супротив опчества пошел» и, само собой, «не желает порадеть государю».

Стало быть, ату его, ату!

И когда Годунов осведомился, кто еще хотел бы поведать словцо, с мест вскочило сразу несколько человек и началась очередная травля медведя. Поначалу мне пояснили, что я не прав, хотя без конкретики: в чем именно. Затем, насколько серьезно я заблуждаюсь. После следовали куда менее учтивые догадки, отчего я «супротивничаю». Ну а в конце, не стесняясь в выражениях, откровенно начинали катить очередную бочку, вплоть до моих недобрых умыслов супротив Федора Борисовича.

Каких только обвинений я не услышал в свой адрес за эти дни: в корыстолюбии, властолюбии, гордыне…. Не человек, а сплошной смертный грех. Всех черных сторон своего характера не упомню, но об одном скажу, оно наособицу. Сподобился на него боярин Степан Степанович Годунов. Выступив вроде бы в мою защиту, он заявил, что у меня нет злых помыслов, а вся беда заключается в моем… скудоумии. Ну не понял я своей тупой головушкой всех выгод от реализации идеи Романова. И выжидающий взгляд в мою сторону.

Увы, я оказался глуп и не принял его безмолвного предложения покаяться.

Что любопытно, Никитичи, Романов и Годунов, и сами перестали встревать, и внимательно следили, чтобы пламя над костром, на котором меня в очередной раз поджаривают, не вздымалось чересчур высоко. Помнится, читал я в свое время, что испанские инквизиторы особо злостных еретиков предпочитали сжигать на мокрой соломе, дабы тот подольше помучился. Так и они. Едва накал страстей превышал определенный уровень, как они незаметно гасили его, увещевая особо рьяных горлопанов:

– Ну-у, ты, Иван Борисович, излиха сказанул.

– Перебрал ты, Иван Иванович, как есть перебрал.

Зато Марина Юрьевна, радостно возбужденная от долгожданной возможности отомстить, да и всеобщий азарт ей передался, время от времени самолично подключалась к общему хору. Ай, Моська, молодец. Да как заливисто тявкала – заслушаешься.

Именно она и стала автором очередного обвинения, касающегося… гибели Дмитрия. Да, да, оказывается, главный виновник его смерти тоже я. Не дал я ему времени поддеть бронь под одежу, вот и приключилась с ним беда. И на коня сесть я не позволил, а ведь будь он в седле, непременно сумел вырваться за пределы Кремля. Да и позже, во время прорыва, я сознательно отрядил на его сбережение десяток, да и то, поди, из неумех, а следовало лучших, и не меньше полусотни.

Мало того, в заключение она упомянула о моей вине в «утере юного государя», как Мнишковна деликатно назвала свой мифический выкидыш. Мол, не случайно я приставил к сбору целебных трав каких-то безграмотных русских баб, кои толком лечить не умеют.

Я собрался вступиться за свою ключницу, могущую, по моему мнению, дать кое в чем сто очков вперед всем царским медикам, не взирая на их хваленые университеты, но не тут-то было. Марина не просто упомянула мою Петровну, но с доказательствами. Дескать, чуть ранее князь ей доверил раненых секретарей покойного государя братьев Бучинских, и каков результат? А он плачевный. Одного, Станислава, травница князя вовсе залечила до смерти, да и второго, Яна, ждала та же плачевная участь. Хорошо, его вовремя отняли у нее и благодаря царским медикам он полностью выздоровел.

А коль ей в том веры нет, пожалуйста, можно выслушать самого Бучинского. Она повелительно хлопнула в ладоши и в дверях Передней комнаты как по мановению волшебной палочки появился Ян. Шел он к Мнишковне, ни на кого не глядя, и, встав подле, начал свое скорбное повествование о том, сколь плохо он себя чувствовал, пока его лечила моя Петровна. А те настои, коими она его поила, посейчас стоят у него в горле, уж больно горьки. И с каждым днем ему становилось все хуже и хуже. Если бы наияснейшая, почуявшая неладное, не прислала к нему одного из своих лекарей, почтеннейшего Арнольда Листелла, скорее всего он навряд ли стоял ныне тут, рассказывая все это.

– Вот так, – подытожила Мнишковна, отпустив Бучинского восвояси и вновь устремилась в атаку на меня. По ее словам и гибель Дмитрия, и выкидыш, в совокупности являются звеньями одной логической цепи. Вначале князь, воспользовавшись удобным случаем, погубил одного государя, затем, якобы из экономии серебра, изничтожил в утробе второго.

И финальный аккорд:

– Чья ныне очередь не ведаю, но догадываюсь, – и она намекающе уставилась на Годунова.

Тот сидел красный, как рак, крепко вцепившись побелевшими от напряжения пальцами в подлокотники кресла, но молчал. Признаться, молчал и я. Слишком все неожиданно. Помнится, Федор некогда ляпнул что-то похожее, но у нас с ним была беседа тет-а-тет, а тут публичное обвинение, вот и не нашлись нужные слова. А Марина, пользуясь этим, ехидно осведомилась:

– Что, князь, нечего сказать в свое оправдание?

– Тебя послушать, наияснейшая, я и Христа распял, – огрызнулся я.

Врасплох ее моя фраза не застала.

– Если б проведала о том, ничуть бы не удивилась, – поджав губы, надменно заявила она. – Уж больно легко ты веры меняешь. Совсем недавно лютеранином был, а ныне, чтоб власти на Руси угодить, в православие перешел, да и то, ежели судить по словам владыки Гермогена….

– Ну, довольно! – резко перебил ее Годунов.

Мнишковна от неожиданности осеклась, удивленно уставившись на Федора. Очевидно, этот его возглас в первоначальный план не входил. Прочие тоже притихли. Но дальнейшая речь престолоблюстителя меня разочаровала. Хмуро покосившись в мою сторону, он отделался заявлением, что нельзя промахи князя, могущие приключиться с каждым человеком, считать злыми умыслами. Да и старается он. Эвон, на улицах и впрямь куда чище стало, да и татьбу изрядно утишил. К тому ж сегодня вроде собирались обсуждать не Мак-Альпина, но предложение боярина Романова, и отвлекаться от него не след.

Кстати, как ни удивительно, но моя аргументация в конечном итоге всякий раз находила отражение в конечных решениях. То есть, не взирая на травлю, мой ученик продолжал меня внимательно слушать и мотать на ус, признавая мою правоту. Правда, перед тем, как Власьеву (происходило это на следующее утро) зачитать окончательный текст, который должен был пройти утверждение Боярской думы, Годунов вставал и пояснял, отчего он решил именно так, а не иначе. Использовал он при этом собственные доводы, а если и прибегал к моим, то излагал их иными словами. Разумеется, на меня он не ссылался. Я не обижался, считая, что главное – результат, а кто станет его официальным автором не суть важно.

Но так длилось недолго, а затем….

Глава 14. Достали!

Началось с того, что Федор объявил о своем намерении заложить в Москве аж четыре православных храма. Один, самый главный, Святая Святых, по образцу иерусалимского храма Гроба Господня, собирался воздвигнуть в Кремле еще старший Годунов, поэтому младший считал себя обязанным воплотить в жизнь отцовскую задумку. А заодно он решил возвести еще три: в честь нового святого страстотерпца Бориса Федоровича, второй посвятить Дмитрию, а третий – Михаилу Архангелу, даровавшему Руси блистательные победы над свеями и ляхами.

И на сей раз, как я ни доказывал, что в казне денег шаром покати, ничего не получалось. Меня никто не слушал, тыча пальцем в Головина, а тот, донельзя довольный от возможности показать свою значимость, благодушно кивал, утверждая, что хоть и тяжко, но изыщется серебрецо на богоугодные дела. Кстати, главными инициаторами этих «строек века» стали Гермоген и…. Мнишковна, о которой казанский митрополит по слухам отзывался исключительно с похвалой, как о «дщери боголюбивой и праведной».

Хотел я в тот же вечер заглянуть к нему в Запасной дворец, но не вышло – приехал Алеха. Наконец-то! Застать-то его по весне на берегах Волхова, где он руководил бригадой по заготовке бревен для будущих кораблей, у меня не получилось – он укатил в Домнино. Жена Юлька должна была родить, вот он и обеспокоился. Но объем проделанной работы впечатлял, да и организовал бывший детдомовец хорошо – и без него вкалывали на совесть.

Ныне он приехал, чтоб и похвастаться пополнением, и доложить об успешной весенней посадке заморских овощей. Более того, на следующий год, если этот принесет нормальный урожай, под картошку с кукурузой и помидорами надо подыскивать открытые поля – не вместятся они в теплицы. И подыскивать их в местах потеплее, чтоб упаси бог не померзли.

Ну и разумеется, попросил у меня денег. Кончились они, а ему надо платить и бригадам лесорубов, да вдобавок приспичило построить механическую лесопилку.

– Сил нет глядеть, как народ мучается, бревна вдоль распиливая, – пожаловался он мне, – вот я и придумал. Пусть сама река наяривает. Ей богу, раз в сто быстрее получится! Но строительство хороших денег стоит. Да я тут все посчитал.

Я покосился на листы, протянутые мне, на цифры в них. Что и говорить – смета впечатляла. Денег для такого дела было не жаль, но зло взяло. Почему я должен их выкладывать из собственного кармана?! Но это полбеды, а ведь может статься, что и сам флот при нынешнем положении дел окажется никому не нужен. Им ведь вместо картин иконы подавай, вместо звезд – свечи с ладаном, а вместо кораблей – церкви, и в Малом совете вообще откажутся от этой дорогостоящей затеи, особенно с учетом того, что предложена она князем Мак-Альпиным. И Годунова уболтают. Дескать, на самое святое денег нет, а я про какой-то флот вякаю.

И деваться некуда – в одиночку всех не переспоришь, не переупрямишь. А ведь не мне эти новины нужны – всей Руси, тогда какого черта! Словом, так меня достала эта безысходность, что на следующий вечер я подался к престолоблюстителю совершенно в ином настроении.

Да еще Бучинский по дороге в царские покои встретился. Попытался шарахнуться, как тогда, да не успел – я оказался ловчее и притормозил его, бесцеремонно ухватив за полу куцего венгерского кафтана.

– А-а, это ты, ясновельможный князь, – растерянно улыбнулся он мне. – А мне письма Марина Юрьевна повелела переписать, да срочно, опасаюсь не поспеть, вот и иду, никого не видя. А ты, как я погляжу….

Пару минут я терпеливо внимал его детскому лепету. Наконец надоело.

– А теперь слушай меня, Ян. Слушай и запоминай – повторять не стану. За все в жизни надо платить, верно? То я про твою речь на Малом совете.

– Не сердись, князь! – взмолился он. –Сам ведаю, что….

– Это хорошо, что сам ведаешь, – одобрил я. – Тогда я кратко. Обиды у меня на тебя нет. Если человек по натуре Иуда, апостолом Андреем Первозванным ему не стать, как ни старайся, а потому серчать мне на тебя не за что. А вот за Петровну обидно. Она ж твоего братца Станислава с проломленной головой, от коего все царские лекари отказались, три дня к жизни тянула. Да, не вышло у нее, но старалась на совесть. И от твоего лечения медикусы эти, включая и Арнольда Листелла, поначалу тоже отказались. Замотали тебе твои раны и отделались, заявив, что остается уповать на всевышнего. А моя глупая ключница уповать отчего-то не стала, сама за тебя взялась, первые пару суток вообще от твоей постели не отходила. А что горьким, а не сладким отпаивала – извини, травы виноваты. Они ж не из Европы – из Руси, хотя я не думаю, что бременские или баварские слаще оказались.

– Видит бог, как я…, – вякнул было он, но я оборвал его:

– Молчи, сегодня моя очередь говорить. Но касаемо бога я с тобой согласен – он действительно видит. И поверь, слово свое скажет. Но его еще дождаться надо, а пока я свое тебе поведаю. Заболеешь ты скоро – не до конца тебя моя травница залатала. Так вот, когда с тобой хворь приключится ты, золотой, знаешь к кому за помощью идти, верно? К почтеннейшему лекарю Арнольду Листеллу или к какому иному царскому лекарю. И гляди, не вздумай к Марье Петровне заглянуть, не то застану – осерчаю не на шутку. А сейчас ступай, милый, пиши свои письма, да гляди, мне на дороге не попадайся. Чревато.

Стоило ему на прощание пинка для скорости дать, но я сдержался. Так, в плечико подтолкнул, да и то легонечко – он даже не упал.

Надо ли говорить, в каком «развеселом» настроении появился я у Годунова. Мало того, что беседа с Алехой навеяла грусть-печаль о бренности всех моих новых затей, да еще этот…. двенадцатый апостол.

Но поначалу я держал себя в руках, мысленно напоминая, что стою перед государем, а потому в речах соблюдал учтивость, а во взоре почтительность. Увы, моя попытка убедить его не отменить, но хотя бы отложить строительство новых храмов, окончилась, чего и следовало ожидать, безрезультатно. Он и слушать не захотел, велев, чтоб я умолк, не то осерчает. Насчет денег на флот тоже отмахнулся, причем ответ его совпал с заранее предсказанным мною почти слово в слово:

– На храмы, и то нехватка, а ты – корабли.

Спасибо хоть, что вовсе от их строительства не отказался, заметив, что годика через два-три, от силы пяток, можно помыслить и о флоте, ежели никаких оказий не приключится. Алеха к тому времени получил у меня сполна все затребованное серебро, но это был вопрос принципа и я уперся, настаивая, но Годунов отрезал:

– Нет! – и загадочно добавил: – Не усугубляй. У тебя и без того грехов изрядно.

– Ты про обвинения владыки Гермогена? – осведомился я.

– Про иные, – буркнул он. – И твое счастье, что о них покамест окромя меня никому неведомо. Сам-то не хочешь повиниться? А то эвон сколь ты в Малом совете речист в своих оправданиях да пояснениях, а предо мною молчок.

Я недоуменно почесал в затылке, совершенно не представляя, на что он намекает. Увы, но и этот невинный жест он истолковал превратно, решив, будто я колеблюсь.

– Напрасно боишься, – поощрил он меня к откровению. – Памятуя о дружбе старой, да о заслугах твоих былых, я тебе многое прощу, поверь, – и почти просительно добавил: – Повинись, пока не поздно.

– Прежде чем многое простить другу, подумай: друг ли тот, кто многое допустил, – не удержался я от напоминания о его поведении на Малом совете. – А касаемо вин, то мне перед тобой виниться не в чем.

– Совсем не в чем? – недобро прищурился он.

– Нет за мной ни одной тайной вины, – твердо ответил я. – А если оговор какой, то сам о нем и скажи.

– Да какой там оговор, – досадливо поморщился Федор. – Чай, я и сам не ослеп и не оглох….

И понеслось. Мол, он давно подметил, как я его отовсюду оттесняю и отодвигаю, чтоб православный люд мною одним любовался. Перечень моих вин начался с зимы, точнее с посещения Дмитрием Костромы, когда я постоянно стремился увести государя к себе в терем. Далее поход в Прибалтику и… герцогский титул, не полученный Годуновым именно потому, что не давать его уговорил Марию Владимировну именно я. А насмешки, чинимые мною над ним? Это ж додуматься надо – обрядить простого кожемяку Емелю в платье престолоблюстителя?! Иначе как глумлением такое не назовешь….

Всего вороха обвинений перечислять не стану, скажу лишь, что они были такими же глупыми и надуманными, а если кратко, то сводились к тому, что я решил заграбастать себе всю славу победителя.

Моя попытка детально и взвешенно дать пояснения провалилась. Он отмахнулся и от предложения взять и почитать труд князя Ивана Хворостинина, который, судя по тому, о чем меня неделю назад расспрашивал автор, близился к завершению. Мол, там все ясно сказано о его мудром отказе от герцогского титула. Я даже процитировал Федору часть заголовка. Получился он у Хворостинина длинным и неудобоваримым, строк на десять, больше напоминая на мой взгляд некую аннотацию. И хотя по моему настоянию князь его сократил, все равно полностью по памяти я его воспроизвести не смог – слишком длинно.

– Повесть о великих деяниях государя Федора Борисовича, его бескровном походе, свершенном им в лето 7113-е от сотворения мира, славном покорении им Эстляндии…., – бодро начал я и досадливо посетовал, – а дальше выскочило из головы, уж не серчай, – и посетовал. – Что-то часто я каюсь в последнее время. Не иначе, как на покой пора твоего учителя, а? – и выжидающе уставился на него.

И снова получилась промашка. Не стал он меня уверять, чтоб я и не помышлял о таких глупостях, ибо моя голова очень даже ничего и не раз ему пригодится. Вместо этого он, согласно кивнув, многозначительно ответил:

– И о том я помыслю. А читать не собираюсь – недосуг.

Такая же судьба постигла и прочие мои оправдания. Их он особо и не слушал, с минуту, не дольше, после чего отмахнулся и досадливо заметил, будто ему и без того ведомо, что я вертляв, яко бес на заутрене и могу на пяти овинах рожь молотить.

– Насчет моей вертлявости тебе поди Романов подсказал? – осведомился я и… попал в точку. Годунов вздрогнул и недовольно пробурчал:

– А то не твоя печаль. Мир не без добрых людей.

– Хорош добрый человек, – хмыкнул я. – Ой, хорош! Или ты не замечаешь, как он тебя своими людьми обложил? Еще одного такого добряка добавить и тебе никаких врагов не понадобится.

– А ты не надсмешничай! – озлился Федор. – И неча напраслины на него возводить. Что было, то быльем поросло и ежели имелась у него какая вина перед моим батюшкой, дак он за нее давно и с лихвой расплатился. И потом вина вине рознь. Твоя-то похлеще.

– Похлеще?! – изумился я, вытаращив на него глаза.

– Знамо, – подтвердил он. – Сказано в народе: «В коем чине призван, в том и пребывай!» А тебе все мало. Запамятовал ты, князь, что малое насытит, а от многого вспучит. И вина у тебя в сравнении с ним куда тяжельше.

– И в чем она?

– А сам не желаешь признаться? – уточнил Годунов. Я молча замотал головой. – Жаль. Ну, будь по-твоему, – он тяжело вздохнул и, решившись, выпалил. – Язык у тебя без костей, вот что! На кой ляд ты на пирах своим гвардейцам похваляешься, будто один ляхов со свеями побил? Мол, государь вовсе ни при чем, и делал токмо то, что ты ему сказывал, ровно он мишка на цепи у скомороха, – и, видя мои выпученные от изумления глаза, замахал на меня руками. – И молчи об оговоре, князь, молчи за-ради Христа! Ежели бы мне оное боярин Романов поведал – одно, но я ж таковское на торжище слыхал. И не от простых людишек, а от твоих гвардейцев.

– Да не могли они такого говорить! – заорал я.

– А мне кому повелишь верить, своим ушам с глазами, али твоим речам? – горько спросил он. – Скажешь, и о том не похвалялся, что коль один государев шурин сумел на себя шапку мономашью надеть, так отчего бы и зятю государеву тож царем не стать.

От несправедливости, но больше от того, что в эту нелепицу поверил Годунов, у меня перехватило дыхание. А Федор не унимался:

– А к твоим словесам у меня и еще кой чего имеется, – и он, выдвинув ящик стола, извлек оттуда свиток, протянув его мне. – Сам зачти.

Я развернул и недоуменно уставился на текст. Явная латынь. Хотя нет, судя по сочетанию букв, в словах уйма шипящих. Значит, польские.

– Ляшскому языку не обучен, – проворчал я, возвращая его обратно.

– То Жигмунд тебя благодарит, – криво усмехнувшись, пояснил Годунов.

– Меня?! За что?!

– За то, что ратников его не побил, – начал перечислять Федор, – да за то, что Ходкевича с Сапегой без выкупа отпустил. А еще сказывал, что уговор твой с ним в силе и ежели кто из бояр твоему становлению на трон воспротивится, так он уже рать приготовил. Небольшую, всего в семь тысяч, зато отборную. А в конце сетовал, что не в силах подсобить покамест твоим сердешным делам. Мол, он, конечно, отписал эрцгерцогу Фердинанду, прося в твоем сватовстве не отказывать, но тот проведал, что ты в православие перешел. Зато ежели ты пообещаешь сызнова в латинство перекреститься, чтоб со своей невестой одной веры стать, тогда…, – он осекся и горько спросил: – Что ж ты творишь-то, княже? Я ить тебя за старшего брата держал, ты для меня был как…. Так почто сам все загубил?

Голос его дрожал от сдерживаемых рыданий. Я недоуменно всмотрелся в его лицо. Нет, не показалось. Действительно глаза увлажнились. Да и вообще, такая тоска в них проглядывает, словно он меня… даже не знаю, как сказать. Чуть ли не похоронил. А вот и слезинка выкатилась, побежав по левой щеке. И следом другая, по правой. Но Федор держался, вцепившись побелевшими пальцами в край стола.

– Молчишь? – горько осведомился он. – Выходит, нечего тебе сказать в оправдание.

– Мой отец советовал никогда не оправдываться. Друзьям это не нужно, а враги не поверят, – тихо произнес я. – Если бы мне принесли такую грамотку, я бы сразу решил, что она поддельная.

– Проверил, – мрачно кивнул он. – Печать подлинная, сличили. И сыскали ее не у кого-то – у твоего гвардейца, да в потайном месте, в шапке зашита. И пояли его простые порубежники, потому про злой умысел супротив тебя не поминай.

– А точно ли мой гвардеец? – усомнился я.

– Твой, твой, – подтвердил он. – Опознали-то его твои же людишки. Да не из простых он у тебя был – из тайных. Ондрюша Иванов, – и впился глазами в мое лицо.

– Верно, есть такой, – кивнул я. – Но мне таить нечего. Я его и впрямь посылал, но не к Сигизмунду. А впрочем, что я говорю, ты ж сам его слышал.

– Не слышал, – возразил он. – Яд он по пути принял. По грамотке токмо и выведал, для чего ты его посылал и откуда он ехал. Ну и у спутника его кой-что вызнали, – он криво ухмыльнулся. – Стало быть, сам признаешь, что он по твоей воле к цесарю австрийскому ездил. Хотя да, теперь-то, опосля такого ответа, – и он брезгливо, как дохлую гадюку, оттолкнул от себя грамотку, – глупо отказываться, а ты у нас не глупец. К тому ж порубежники у него под вторым днищем ларца и другую грамотку сыскали, от самого арцыгерцога Фердинанды, еще хужее. Так что, поведаешь остатнее, покаешься как на духу?

Последняя фраза прозвучала тихо, почти шепотом. Я прикусил губу. Начать объяснять, что пытался выбить клин клином и посылал своего доверенного человека на предварительные переговоры с австрийскими Габсбургами не с целью жениться самому? Но в моей-то грамоте говорилось иное.

– Эх, ведал бы ты, князь, какая боль у меня в груди…. Знаешь, я б тебе многое простил, ежели бы дружба… была. А ведь ты мною токмо попользовался. Да пускай бы мною одним, поверь, все равно б простил, но мне за сестрицу свою обидно.

И тут меня осенило. Ведь Мария Григорьевна должна помнить. Она ж сама настояла во избежание конфуза предложить подставного жениха.

– Думаю, чтобы я сейчас ни сказал, мои слова для тебя окажутся неубедительны, – пожал я плечами, – а потому спроси лучше свою матушку. Она о моем сватовстве доподлинно все знает.

Федор недоуменно уставился на меня.

– Матушка? – неуверенно переспросил он.

– Именно, – подтвердил я.

– Ладно, спрошу, – согласился он и с видимым облегчением вздохнул. – Может и впрямь ты…, – и вяло махнул рукой, давая понять, чтоб я уходил. – Завтра к вечеру заглянешь.

Я не спешил, прикидывая, рассказать вначале о моей затее самому или нет, но затем решил – не стоит. Еще обидится, узнав, что именно я был инициатором его сватовства к австриячке. Иное, если расскажет Мария Григорьевна. Тогда он решит, будто все придумала его матушка.

– Как повелишь, – кивнул я. – Но об одном предупреждаю заранее. Ты мне насчет оправданий на Малом совете напомнил, на которые я скорый. Знаешь, государь, терпения должно быть или много, или чтоб мало никому не показалось! Так вот у меня его было много, но кончилось, а потому завтра мало никому не покажется, ибо напраслин я больше терпеть не стану. Не хочешь крикунов унять, я их сам уйму.

– Твори что хотишь, – небрежно отмахнулся он, занятый своими мыслями.

– Вот и славно, – кивнул я. – Ты сказал – я услышал.

У себя на подворье я выдул вместо одной аж три чашки кофе, пока прикидывал и размышлял. Марина сдержала свое слово. Рогатин действительно оказалось две. Первая – обвинения в якобы предательстве, сговоре с Сигизмундом и моем злом умысле на царский трон, провались он пропадом. Вторая касалась моего отвратительного нравственного обличья.

Рогатин две, а мишка один. Какую ломать в первую очередь? О том и думал. Наконец пришел к выводу, что первую. Со второй у косолапого есть защитники, и не один. Точнее, не одна. Помимо Марии Григорьевны имеется и Галчонок. Стоит мне завести Федора в сарайчик, приспособленный под тренажерный зал, и велеть ей продемонстрировать пару приемов, как вопросы отпадут. Да что приемы, когда вполне хватит одного метания ножей, освоенного ею на уровне спецназовца – с двадцати метров вгоняет в щит все десять, из них не меньше семи-восьми в яблочко.

Итак, нравственность отставим в сторону и займемся поисками тех скотов, распустивших слухи о моем хвастовстве. Не мог же Годунов шастать по торжищу в одиночку. Значит, слышанное им непременно долетело и до ушей телохранителей. И того, кого видел мой бывший ученик, видели и они. Следовательно, смогут опознать.

Увы, но толку было чуть и потраченное мною время на вдумчивые беседы с Метелицей и прочими ребятами оказалось потраченным впустую.

Во-первых, Романов, устроивший Годунову пару прогулок по торжищу, упросил престолоблюстителя дать им команду слегка приотстать. Во-вторых, сами болтуны стояли спиной, якобы не замечая приблизившихся к ним из-за угла Федора Никитича и государя. То есть телохранители видели на сплетниках лишь их гвардейскую форму: зеленый кафтан, такие же штаны с сапогами и шапку.

В-третьих, говорили они друг с другом недолго и вскоре, испуганно оглянувшись на «случайно кашлянувшего» Романова, подались прочь, резво нырнув в толпу. Сыскать их не удалось, невзирая на требования боярина остановиться. Правда, остановиться он хоть и потребовал, но телохранителей Годунова от погони удержал. Мол, не след бросать государя одного. Так никого и не отпустил.

И чем больше я их слушал, тем яснее становилась картина обыкновенной и притом не слишком умной подставы. Но как разъяснить это Федору? Опознание отпадает – он, по сути, и лиц их не видел (мельком и то в профиль), а если бы и видел, проку с того мало. Ну, выстрою я гвардейцев, чтоб доказать – нет таких в моем полку, а Романов скажет, что я, заранее выявив болтунов, велел своим людям удавить их, и все. Получалось, на каждый мой аргумент у боярина сыщется свой, а, учитывая, на чью сторону сейчас склоняется Годунов, нетрудно предсказать, кому из нас он поверит.

Но и терпеть на Малом совете подколки, насмешки и нападки я не собирался. Хватит. Будь что будет, но дам бой. Федора я предупредил, а на остальных мне наплевать.

И я его дал.

…Судя по воцарившемуся среди членов Малого совета замешательству, длившемуся достаточно долго, столь откровенного хамства от меня не ожидал никто. Очевидно, предполагали, что я продолжу покорно терпеть их издевки. А как иначе, коль государь на их стороне?

На сей раз обсуждался вопрос о кабаках. Вариантов было два. Первый предложил Романов. Мол, надо увеличить их вдвое и тогда соответственно вырастут доходы для казны. Второй, прямо противоположный, исходил от меня – сократить, ибо «пьяные деньги» через пару десятков лет так аукнутся Руси, что мало не покажется. Разумеется, начать с Москвы. Из тех пяти, что имелись в столице, оставить один, на Балчуге, а остальные долой. Да и в оставшемся ввести новые порядки: например, закуски, которые в них отсутствовали.

Разумеется, на меня сразу накинулись, в очередной раз обвиняя в нерадении государевой казне, благо, я в своей речи не утруждал себя осторожным подбором слов, надеясь, что Годунов согласится со мной. А если нет, я в нужный момент использую убойный козырь, сославшись на авторитет того, чью память престолоблюститель свято почитал, то бишь на его покойного батюшку. Именно он, ненавидя пьянство, потихоньку сокращал количество кабаков.

Держа в уме Бориса Федоровича, в ответах своим критикам я не особо церемонился. Первым попал под мою раздачу князь Троекуров. Тяжело поднявшись со своего места и сурово взирая на меня, краснорожий (при плюс двадцати пяти я бы тоже чувствовал себя неуютно в шубе, ферязи, кафтане и нескольких рубахах) боярин успел произнести всего пару фраз:

– Ну ты тут и наговорил. С тобою ума лишиться можно, князь.

– Не бойся, Иван Федорович, – бесцеремонно перебив, весело ободрил я его. – Нельзя потерять то, чего у тебя никогда не было.

Он опешил, уставившись на меня. Дошло секунд через пять. Побагровев от злости, Троекуров выпалил:

– Выходит, ты дураком меня назвал?

– Боже избави, – торопливо замахал я на него руками. – Какой же ты дурак? – и добавил, утешая. – Но шансы у тебя неплохие.

Он не ответил, призадумавшись над загадочным словом «шансы», и эстафету перенял Матвей Михайлович Годунов. Его рассуждения о прибытке, я даже не слушал, продолжая насмешливо улыбаться. Наконец он, не выдержав, недовольно рявкнул:

– И что ты мне рожи корчишь?

Вот же хам! Так оскорбительно отозваться о моей улыбке. Ну, гад, погоди.

– Пользуюсь возможностью, которой ты лишен, – отчеканил я. – Ты-то с таким ликом в этом не нуждаешься.

– Да он вовсе распоясался, ровно не перед мужами почтенными, кои сединами убелены, стоит, а перед голытьбой своей, – подал голос Репнин.

Чья бы корова мычала.

– Уж не в Яранске ли ты поседел? – ехидно поинтересовался я. – Не иначе, как на тебя верные слуги Бориса Федоровича страху навели, когда тебя в татьбе уличили. – Он выпучил на меня глаза, широко разевая рот, но не говоря ни слова, а я, пользуясь его молчанием, продолжил: – Одного не пойму. Ну, в государеву казну ты лапу запустил. Это ладно, дело житейское, хоть и греховное. Из житниц царских хлеб, рожь стащил и продал – и это понять могу. Может, с голодухи, бог весть. А овес-то зачем крал? И не стыдно тебе ныне лошадям в глаза смотреть?

– То государевы дьяки по злобе поклеп на меня возвели! – взвыл он и махнул рукой, указывая в сторону невозмутимо сидевшего Власьева.

– Да ведь дьяки только обнаружили твое воровство, – вступился я за Афанасия Ивановича, рассказавшего мне пару дней назад о Репнине, – а приговор тебе вынесли думские бояре. Или не так, Семен Никитич? – вкрадчиво осведомился я, повернувшись к бывшему «аптекарю». – Ты ж в ту пору тоже в Думе сиживал, а значит и приговаривал вместе с прочими.

Тот недовольно поморщился, небрежно отмахнувшись:

– Чай, дело прошлое, да и не о том ноне речь. Лучше поведай, князь, яко ты…., – но, торопясь отвести разговор с щекотливой темы, стал плести какую-то ахинею, на что я ему и указал:

– Ты уж прости, боярин, но скажу как есть. Бывает глубина мысли, а у тебя скорее глупина. Сам-то понял, о чем молол?

Отмахнувшись от Черкасского, начавшего было свой очередной наезд на меня, я посоветовал задире:

– Твое мнение настолько ценно, что я на твоем месте спрятал бы его куда подальше и никому о нем не говорил.

Но больше всего досталось от меня братьям Романовым. Иван Никитич едва открыл рот, успев произнести одно-единственное слово: «Думаю», как я его перебил:

– Думаешь ты хорошо – соображаешь плохо.

Масляно улыбающемуся мне Федору Никитичу, попытавшемуся дать мне «добрый» совет не ершиться попусту, ибо он зла на меня отродясь не держал, я, недолго думая, выпалил:

– Вот это точно. Ты зла на душе никогда не держишь – все людям отдаешь, все людям…

– Ну ты, князь, не больно-то, – буркнул он. – Говоря по совести….

И вновь я не дал ему договорить:

– Начнем с того, что, говоря по совести, тебе ее все время не хватает.

– Кого? – недоумевающе уставился на меня Романов.

– Да совести же! – пожал я плечами. – И вообще, боярин, дабы впредь не выглядеть дураком, не строй из себя умного.

Хлестал я направо, налево и наискосок, не взирая на седины и прочие наглядные атрибуты почтенных лет. И не просто огрызался, но шел в атаку, язвя и насмехаясь, и последнее их бесило сильнее всего. Впрочем, так оно и должно быть. Это критику можно пропустить мимо ушей, проигнорировав ее, но насмешка сродни унижению – такое не пропустишь. Особенно когда и соседи по лавке, заслышав нечто язвительное про тебя, не выдержав, начинают усмехаться. Но они сами виноваты. Выбирали бы что-то одно: либо делиться мыслями, либо скрывать глупость, и я бы их не трогал. Да и родители меня учили, что долги надо отдавать в любом виде, а у меня их скопилось столько – будь здоров.

Годунов взирал на меня, открыв рот, подобно Репнину, но, благоразумно помалкивал. И слава богу. Боюсь, в тот момент я мог бы не удержаться и ответить на его реплику… гм-гм… не совсем вежливо, ибо «Остапа понесло». Встрял престолоблюститель лишь через полчаса, решив, будто я уже выпустил пар. Мол, не пора ли угомониться, княже. Но я и тут не удержался, огрызнувшись:

– А как мне угомониться, государь, когда сколько ни поясняю твоим советникам, а у них в одно ухо влетает, в другое вылетает. А знаешь по какой причине? Да потому что между ушами у них ничего нет. И на всякий случай продемонстрировал, где именно пусто.

Народец вновь взревел от возмущения. Годунов, глядя на меня, укоризненно покачал головой и склонился к Марине, которая торопливо принялась шептать ему что-то на ухо. Вначале он согласно кивал ей, затем недовольно поморщился, возразил, но та не унималась. А тут вновь Романов со своим замечанием, что надобно не перечить государю, но быть ему преданным по-собачьи:

– Мне залаять? – огрызнулся я. – Это тебе сподручнее, боярин, а я хвостом вилять не приучен. И свою верность привык иным доказывать.…

Но напоминание о прошлых заслугах не помогло. Я и договорить не успел, как Годунов бесцеремонно перебил меня. Поднявшись со своего кресла, он недовольно буркнул, хмуро взирая на меня:

– Ну вот что. Устал я от тебя, князь. То ты вьешься ужом, то топорщишься ежом. Мыслю, охолонуть малость тебе не помешает, – и, сурово возвысив голос, указал мне на дверь. – Ступай!

Признаться, такого я от него не ожидал. Выставить за дверь, как какого-то пацана, несчастного первоклашку…. Но делать нечего, поклонился на прощание и пошел к выходу. А куда деваться?

Бояре одобрительно загудели, явно довольные тем, что престолоблюститель решительно встал на их сторону. Правда, я постарался, чтоб мой вид особого удовольствия им не доставил – покидал палату с высоко вскинутой головой и продолжая иронично улыбаться. А у самой двери меня догнал голос Федора:

– И скажи спасибо, что в сугроб вверх ногами окунать тебя не повелеваю, яко строптивцев на Соборе, про коих мне сказывали. А нынче вечером у себя жду. Про остатнее договорим… яко ты просил давеча.

Голос звучал недобро. Да что там, зловеще.

Таким только приговор объявлять.

Смертный.

Глава 15. Не верю!

…Когда я появился в Запасном дворце, десятник телохранителей Метелица поджидал меня и самолично препроводил в жилые покои престолоблюстителя, расположенные на самом верхнем, четвертом этаже. Странно, обычно я всегда проходил сам, а тут… Оказывается, распоряжение Годунова.

Был Метелица на удивление угрюм и неразговорчив, на меня поглядывал искоса и с сочувствием. Свое молчание он прервал лишь когда мы поднялись на четвертый этаж.

– Ты, княже, не печалуйся понапрасну-то, – посоветовал он мне. – Перемелется. И помни – мы тебе верим. Оговорить, знамо дело, кого хотишь можно – дурное дело нехитрое. Да и то взять – правда, яко цепной пес, на кого спустят, в того и вцепится. Потому ведай, ежели чего, мы за тебя головы готовы положить.

– Ты к чему? – насторожился я.

Он неопределенно повертел в воздухе рукой и туманно ответил:

– Мало ли, как оно сложится. Потому и упреждаю.

Продолжать он не стал, шагнув вперед и распахнув передо мной двери в жилые покои престолоблюстителя. Я направился по коридорчику, выглядевшему без ковров на полу непривычно. Впрочем, их отсутствию я не удивился – Годунов на днях собирался переехать в царские палаты. Дело в том, что в Запасном дворце, как и зимой, предстояло ночевать и питаться депутатам Земского Освященного собора, а до его открытия (на Троицу) оставалась меньше недели.

Дверей в коридорчике было всего четыре – цари жили на Руси скромно. Дальняя, в торце, вела в опочивальню, по соседству с ней еще одна в гардеробную, где хранилась его одежда, а поближе, справа и слева, прямо напротив друг дружки, располагались молельная и кабинет.

В последний Метелица меня и завел. И вновь непривычная пустота. Бумаги из него перенесли, стеллаж тоже, и из мебели остались стул, стол и широкая откидная лавка.

– А… Федор Борисович? – осведомился я.

– Он в молельной с сестрицей своей, – пояснил тот. – Велел тут его ждать. Счас я, упрежу его.

Оставив меня сидеть, он направился обратно в коридор, постучал в дверь напротив, тихонько заглянул туда и что-то невнятно произнес. Через секунду из молельной вышел Годунов. Вид у моего бывшего ученика был мрачный. Не заходя в кабинет, он хмуро буркнул Метелице:

– Теперь у входа будь. И жди. Нужда появится – позову, – и крикнул вдогон. – Да гляди, чтоб без моего зова и сам сюда ни ногой, и никого боле не пущай!

Интересная прелюдия. К чему бы? Но присутствие Ксении, пусть и невидимое, меня успокоило. Правда, непонятно, зачем он ее позвал. Устроить нам свидание? А впрочем, чего гадать, сейчас узнаю.

– Тебе, князь, тоже обождать придется, – проворчал Федор. – Мне с сестрицей кой о чем договорить надобно. Здесь посиди, покамест тебе подарок твой не принесут, – он криво ухмыльнулся и торопливо вернулся обратно в молельную.

Я пожал плечами, но делать нечего, остался. Двери Годунов почему-то закрыть забыл. Ведущая в молельную оставалась слегка приоткрытой, а в кабинете и вовсе настежь. Я поерзал, поерзал на лавке, но затем, прикинув, что он может подумать, будто я специально открыл свою для подслушивания их разговора, решительно встал и направился к двери. Однако сделал всего шаг, не успев дойти до коридора, ибо услышанное из молельной – голоса Федор не понижал, говорил громко, будто специально – оказалось столь шокирующим, что я от неожиданности вздрогнул и застыл на месте.

Оказывается, я вновь, в который по счету раз, недооценил виртуозность Марины. Увы, она оказалась куда хитрее. Прямо тебе не Мнишковна, а Маккиавелевна. Или Иезуитовна. Прежде чем рогатины в меня всадить, она над ними на совесть потрудилась. И закалила как следует, и ядом смазала.

Едва Годунов услышал сообщение Марии Григорьевны о том, что австрийская невеста предназначалась для него самого, и сообщил об этом Марине, она, моментально сообразив, сумела извернуться, поставив все с ног на голову и получилось следующее. Согласно ее рассказу, домагиваться до яснейшей я принялся с самого начала, чуть ли не на следующий день после гибели Дмитрия, заявив, что помочь ей, дабы удержать на голове царский венец, могу один я, а больше никто. Не безвозмездно, разумеется. И совсем уж откровенно выдал: княжеских венцов много, а царский один. Да еще поторапливать ее принялся, чтоб не мешкала с ответом, иначе, мол, он в скором времени окажется на другом.

Маккиавелевна-Иезуитовна, разумеется, упиралась, напоминала мне о своем трауре, но я ломил напролом. Не помогали и ее ссылки на Ксению. Я от них небрежно отмахивался, поясняя, что жаждал жениться на ней исключительно с целью максимально приблизиться к вожделенному трону, иначе зачем мне вообще она сдалась.

Ксения, услышав это от брата, приглушенно вскрикнула, а у меня выступила испарина. Ну погоди, польская хавронья. Свинью ты мне, что и говорить, подложила мастерски, но я не я буду, если не верну тебе долг. И непременно с процентами.

Одно хорошо – теперь мне стало ясно практически все. Получается, основная виновница разительно изменившегося по отношению ко мне поведения престолоблюстителя не Никитичи – Романов и Годунов, а Мнишковна. Именно она развела в его душе огонек ненависти, благо, что ревность – великолепное топливо. А когда вопрос стоит о поползновении другого мужчины, пускай и друга, на твою женщину, бессильно все: и логика, и разумные доводы, и наглядные доказательства.

Разумеется, раздувала костерок не она одна, без их маслица не обходилось, подливали в меру сил. Не всегда умно, не всегда логично, но это как раз тот случай, когда в жарком огне любое сырое полено занимается.

 А Федор меж тем продолжал говорить, все сильнее повышая голос. Прямо тебе Лаэрт. Как там в Гамлете? «Страшись, Офелия, страшись, сестра».

По его словам я и режим проживания в Москве Марины ужесточил до предела исключительно с целью показать насколько велика ныне моя власть. Да и самого Годунова отправил на богомолье в монастырь именно для того, чтоб развязать себе руки. Но она не поддавалась и тогда я, обуреваемый похотью, не сдержался и накинулся на нее, решив овладеть ею насильно. Хорошо, ей удалось позвать на помощь Казановскую. Только потому и удалось спастись.

– Оговор! – выдохнула Ксения еле слышно. – Не мог мой любый сокол в насильника превратиться.

– Да и я поначалу не поверил, пока ныне самолично гвардейцев не опросил, кои в тот день на страже подле ее покоев стояли! – зло заорал Федор. – Они предо мной не таились, да поведали, каким князь оттуда выскочил. Красный весь, всклокоченный, волосы растрепанные, кафтан до пупа расстегнут….

– А… боярыня Казановская что сказывает?

– Ее спросить не мог, – убавил голос Годунов. – Она ж обратно в Речь Посполитую укатила вместе со всеми прочими. Да и какая разница?! Нешто сама не ведаешь, ратники княжевы за своим воеводой и в огонь и в воду, потому оговаривать его нипочем бы не стали.

– Все одно не верю, – и она вдруг ойкнула. – Дверь-то не прикрыта!

Я оторвался от притолоки и в растерянности попятился назад к лавке, но, услышав голос Годунова, вновь застыл на месте.

– Ништо, пущай остается. Воздух тут тяжкий. Не услышит никто, не боись. Пусто кругом. Метелица с прочими у входных дверей службу блюдет, – он неожиданно повысил голос и отчетливо продолжил, – и сюда не придет, покамест не позову, потому бояться подслухов нечего. Лучше слушай, как далее было.

«Так, так. Выходит, коль он про меня ничего не упомянул, значит, сам хочет, чтобы я все услышал, – дошло до меня. И следом вторая мысль: – А почему он не решился сказать мне в глаза? Зачем трепать сестре нервы?»

Но додумать не успел, ибо Федор продолжил рассказ. Теперь речь зашла о моем сватовстве к австриячке, но перечислить доказательства тому Годунов не успел – Ксения торопливо перебила:

– И я о том ведала, – колокольчиком прозвенел ее голосок. – Мне матушка сказывала. И почто его имя в грамотках упомянуто, тоже сказывала: дабы сраму твоей чести не приключилось, ежели неудача станется. То князь не по своей воле, но завет батюшкин исполнял.

– Заве-ет, – передразнил ее Федор. – Я поначалу, когда матушку поспрошал, тоже помыслил, про завет, да возрадовался: хоть в этом на князе вины нет, а опосля заглянул к Марине Юрьевне, дак она мне глаза открыла.

– И слушать не желаю! – отчаянно выкрикнула Ксения. – Лжа, поклеп!

– Нет ты послухай, послухай! – заорал Годунов и заторопился с рассказом. Говорил он быстро, отрывисто, слова у него не лились – выплевывались. И какие слова….

Оказывается, именно после моей попытки силой овладеть Мнишковной, у той от превеликого страху и зародилась мысль попытаться меня сосватать за кого угодно, лишь бы я отстал от нее. Но при этом желательно за иноземку – авось уеду из Руси. Поговорила с верными людьми, нашла достойные кандидатуры. Но вот незадача – заартачился я поначалу, опасаясь, что о сватовстве прознают на Руси. А вдруг оно окажется неудачным? Тогда я запросто могу оказаться в положении охотника, погнавшегося за двумя зайцами – и на австриячке не женюсь, и Ксению потеряю.

И Марина подсказала мне запрятать истинную цель поездки ее доверенного человека под поиск суженой для самого Годунова. Для того я и вышел на Марию Григорьевну. А в разговоре с нею искусно подвел к тому, чтобы она сама предложила замаскировать поиск невесты для ее сына якобы желанием князя соединиться брачными узами с родственницей из императорского дома Габсбургов.

И вновь я не смог удержаться от восхищения, оценивая виртуозность хитросплетения наияснейшей. Говорят, в каждой бабе сидит чёрт и хоть изредка да высовывает свои рога наружу. Если так, сдается, в Иезуитовне засел сам сатана.

И ведь как логично выстроила. Нет, кое-какие недочеты в ее версии имелись. К примеру, если я сватаюсь к сестре австрийского герцога, то зятем царя быть не смогу, следовательно, мое хвастовство насчет мономашьей шапки отпадает. А впрочем, про шапку не ее работа, Романова. То есть и в этой нестыковке ее просчета нет: простая несогласованность действий.

Зато как быстро она сориентировалась в изменившейся обстановке. Стоило ей узнать, что я заранее обговорил сватовство с Марией Григорьевной и бац – получите тому пояснение. Можно сказать, сработала мгновенно. Или…. Погоди-ка….

И тут я все понял. Да ничего подобного. Эта комбинация с женитьбой Федора на австриячке с самого начала преследовала одну-единственную цель – подставить меня. То-то Лавицкий настоятельно рекомендовал не рассказывать о ней никому, включая дьяков Посольского приказа. Да и я хорош! Нет, чтоб призадуматься, отчего иезуит столь щедр на посулы? Бойся данайцев, дары приносящих! А я, дурак, размечтался одним разом решить проблемы с русским флотом!

Ах, Лавицкий! Ну, попадись он мне в тихом месте, уж я отблагодарил бы патера-данайца за все сразу. И за испанские галеоны, и за высокие цены на русские меха, но особенно за невесту-австриячку.

От раздумий отвлек голос, нет, вопль Годунова:

– Да какой оговор, когда Марина Юрьевна мне сказывать поначалу ничего не хотела! Я ж кажное словцо чуть ли не клещами из нее вытягивал. И ведь даже когда князь из Эстляндии возвернулся, он от затеи жениться на ней не отказался. Так и посулил ей: все одно моей станешь. Для того он и мою свадебку всячески оттянуть стремится. А ежели ей веры нетути, тогда прислушайся к тому, о чем народ на торжищах болтает. Он же ни одной бабы дворовой не упустил, а с девкой своей ледащей, коей и дюжины годков поди не исполнилось, и вовсе чуть ли не кажный вечер в особливом домишке утехам предавался. Да столь яро, что визги и вопли ее вся дворня слыхала. Мало того, он, остатки стыда утеряв, ее и еще одну в поход с собой прихватил, чтоб и там по ночам уд свой тешить.

– Оговор, – простонала Ксения еле слышно. – Лекарки они.

– Да у тебя, как я погляжу, повсюду оговор!– громче прежнего заорал Федор. – А ты гляделки-то разуй, да приглядись, чего он творит, да сколь с моими дарами неласков. Эвон, хошь бы для прилику шубу соболью на себя надел, так ведь ни разочка единого я ее на нем не видал.

– Лето ж, Федя, жарко в шубе, – раздался слабый голос Ксении.

– Лето?! А иные прочие, хошь бы Романов, не глядят на лето, носят, памятуя, что с государева плеча. Опять же посох дареный. Тут на лето не сошлешься.

Ну, хватит! Сколько можно издеваться над человеком. Понимаю, он ей брат, а последний год вообще в отца место, но все равно не дело, и я шагнул вперед, к двери молельной, решив вмешаться, а дальше будь что будет.

– Да ежели бы токмо с одними моими дарами – пущай. А ты сама у женишка своего спроси, отчего он жиковину с синь-лалом[23], кою ты ему самолично в Костроме на палец вздела, боле не нашивает. Случаем, не ентой девке подарил, ась?!

Я уже взялся за ручку двери молельной, но притормозил. Перстень-то Ксюши и впрямь после ворожбы пророчицы исчез. И Ленно мне его не вернула и отыскать его не удалось, хотя мои гвардейцы под каждую травинку заглянули. Даже чудно. Ладно золото, оно могло в костре расплавиться, а синь-лал, то бишь сапфир. Он-то куда делся? И если она сейчас спросит о нем, то как я поясню Ксюше его отсутствие?

А братец ее не говорил – орал во весь голос:

– А на днях сам мне поведал, что отказывается от тебя!

– Так и сказал?! – ахнула Ксения.

– Почти, – чуть убавил громкость Федор, пояснив: – Стыдно поди стало, потому он песней. Я-то поначалу в ум не взял, да Марина Юрьевна опосля растолковала. Не сразу, жаль ее за тебя разобрала, но опосля не выдержала, обмолвилась. Тогда я княжьи словеса и припомнил. И точно. Так он и пел: лучше бадью вина мне, а царевны и даром не надо, хоть убей, не возьму.

Ну, Макиавеллиевна, ну, сильна. И песни мои для своих целей использовала. Даром, что с виду воробушек воробушком, а дерьма на меня навалила как корова. Или нет – такую кучу один мамонт в состоянии наложить, а то и вовсе какой-нибудь диплодок. Ладно, ладно, придет мой черед, сочтемся.

– Да неужто у тебя нисколечко гордости нетути, ежели ты и опосля таковского перстень его возвернуть не хочешь?!

Я похолодел. Вон, оказывается, к чему подводил братец. Чтоб Ксюша первой заявила о разрыве и в знак этого отдала обратно…. Ох, Федя, Федя!

– Не бывать тому, – донеся до меня тихий, но непреклонный голос Ксюши. – Пущай он сам, а я первой ему отказного слова вовеки не молвлю. И перстень не отдам.

– Добром не отдашь, силком сыму и сам в его рожу кину, – предупредил Федор.

«Сестра, ко мне! Князь, слышал ты меня? Ступай отсель! Разорван наш союз!»[24] – почему-то припомнились мне строки классика. А Годунов продолжал наседать:

– Ей, ей, сыму, не доводи до греха. Али не веришь мне в чем?! Что ж, могу на икону побожиться, каждое словцо истинное, и крест в том поцеловать, а опосля еще кой-чего тебе поведаю. Не хотел сказывать, тебя жалеючи, но коль ты упираться надумала….

– Все одно – не пове…, – послышалось за дверью, а через пару секунд раздался глухой тяжелый стук, который обычно бывает, когда…

В следующий миг я распахнул дверь в молельную. Так и есть. Подле иконостаса застыл растерянный Годунов, а рядом с ним, на полу, широко раскинув руки в стороны, моя Ксюша. И без сознания. Я ринулся к ней, рявкнув застывшему Федору:

– Воды!

Он вздрогнул, выходя из ступора, и стремглав рванулся бежать.

– Холодной! – успел я крикнуть ему вдогон и приложил голову к груди Ксении.

Ах, чёрт, ничего не слышу – одежды мешают, вон их сколько на ней. Тогда нащупать сонную артерию. Помнится, папа показывал пару раз, как правильно. Но и тут не получилось. Ну нет у меня должных навыков! И что делать?

Ясно одно – в любом случае ей нужен воздух, много воздуха, а у нее, как назло, все наглухо застегнуто, туго сдавливая шею. Начал расстегивать, но петли ни в какую не желали выпускать пуговицы, и я, недолго думая, рванул тугой ворот ее рубахи. Красивые костяные пуговки обиженно покатились по полу в разные стороны. Осталась нижняя рубашка с завязками. Ну, тут легче, за петельку потянуть. А теперь снова ухо к груди. Ага, стучит моторчик. Правда, как-то редко и тихо, но может оно так и должно. Зато ритмично.

Проверять голову – не сильно ли ушиблась при падении – не стал. Крови нет и ладно, остальное потом. Сейчас главное вынести ее из комнаты со спертым воздухом, густо напоенным удушливо-тяжелым запахом ладана. Лучше бы в кабинет, но там одна лавка, даже под голову ничего мягкого не подстелешь. Но и до женской половины нести нечего думать. Значит, остается опочивальня Федора. Авось там осталась его постель.

Нести Ксению на руках с непривычки было нелегко. Русская лебедушка оказалась тяжелее польского воробушка как бы не в два раза. Хорошо, дверь была распахнута, а та, что вела в опочивальню, открывалась вовнутрь. Да и с постелью я не ошибся в своих предположениях, на месте она, не вынесли.

Осталось привести в чувство. Лупить по щекам я не смог – рука не поднялась. Тогда единственное – искусственное дыхание. Итак, руки на грудь и в стороны, и еще разок, и еще…

Не помогает. Тогда рот в рот. Но едва мои губы прижались к ее, как я почувствовал ответный отклик и… вместо дыхания получился поцелуй. Отрываться не хотелось, да и незачем – коль пришла в себя, так чего уж тут….

Прервал я свое приятное занятие только на секунду, чтоб торопливо шепнуть ей: «Не верь. Ничему не верь. Неправда это». Черные глаза, полные слез, пытливо смотрели на меня и я повторил на всякий случай: «Слышишь, ничему не верь!»

– Токмо тебе, любый, – прошептала она и ее руки вновь притянули мою голову к себе поближе. Зачем? Думаю, пояснять не стоит.

В это время и зашел Годунов. Мы разом отпрянули друг от друга. Точнее, я отпрянул, а она отвернула лицо к стене.

– Обморок у нее приключился, государь, – смущенно кашлянув в кулак, неловко пояснил я. – Пришлось…

– Я сам зрю, что тебе пришлось, князь, – сквозь зубы процедил Федор, мрачно взирая на полуобнаженную грудь сестры. Вообще-то образовавшийся вырез в двадцать первом веке назвали бы декольте, притом неглубоким, но… Здесь ведь даже распутные девки, толкущиеся возле храма Василия Блаженного с кольцом во рту – символом их ремесла – столь сильно не оголяют свои прелести, а тут царевна. Да еще чужой мужик подле. Да, жених, да, без пяти минут муж, но это значения не имеет. Пускай без трёх секунд – все равно нельзя. Вот после свадебки и пользуйся на здоровье… по скоромным дням, а пока ни-ни.

– Ей дышать было тяжело, – смущенно пробурчал я, вставая с постели и загораживая собой свою нареченную. – Воротник тугой, не расстегивался, а требовалось быстро, потому я и…

Лишь теперь до Ксении, услыхавшей мои смущенные пояснения, дошло, в каком виде она предстала перед братом. Она испуганно ахнула. Я обернулся. Залившись краской стыда, она торопливо натягивала на себя одеяло и уже под ним пыталась застегнуться.

– Ну, князь! – прошипел Федор. – Этого я тебе…., – он с силой метнул в стену кружку с водой, которую держал в руке, и выскочил прочь.

Я чуть замешкался, растерянно посмотрев на лежащую Ксению. И ее одну оставлять нежелательно, и с Годуновым объясниться надо… Но она сама разрешила мои сомнения. В следующую секунду ее головка вынырнула из под одеяла, и она поторопила меня:

– Догони его, любый!

Я сорвался с места. Догнать оказалось легко – Годунов стоял подле лестничного пролета и, перегнувшись через перила, кричал вдогон Метелице, который торопливо сбегал вниз, одолевая по пять ступенек за каждый прыжок:

– Всех кто внизу, всех до единого!

Я начал было говорить, но не уверен, что он услышал хоть слово. И взгляд. Ей богу, лучше бы он меня ударил. Да, не за что, но пускай. Все лучше, чем этот взгляд. Так на друзей не смотрят. Разве когда прощаются с ними и прощаются навсегда. И не из-за того, что они умерли, а потому что перестали ими быть.

– Мыслил, поди, не мытьем, так катаньем своего добиться?! – выпалил он. – Я ить тебя насквозь вижу, вмиг уразумел, чего ты задумал! Коль затея с племянницей цесаря не удалась, отказали тебе, ты решил вспять повернуть, а чтоб я не воспротивился, замыслил мою милую сестрицу на позор выставить, осрамить пред людьми?! Не выйдет!

А на лестнице уже слышны торопливые шаги. Вон и головы телохранителей показались внизу. Впереди Метелица, следом еще трое: Лапоток, Летяга и Хмель. Торопятся, спешат. И я, кажется, догадываюсь, для чего Федор приказал Метелице собрать всех сюда.

Они не успели подняться, как Годунов, сделав шаг в сторону и повелительно тыча пальцем в мою сторону, приказал Метелице:

– Взять и немедля в острог!

Метелица жалобно посмотрел на него и, вздохнув, обреченно шагнул в мою сторону.

«Интересно, какая ж это у меня по счету отсидка будет? – мелькнуло в голове. – Четвертая? Пятая? Прямо тебе вор в законе. А я-то, балда, думал, что уж с чем-чем, а со скитаниями по тюрьмам покончено. Не-ет, правильно на Руси говорят: от тюрьмы да от сумы зарекаться нельзя….»

Глава 16. Верность не купишь, любовь из сердца не выкинешь

Однако, подойдя ко мне, Метелица повел себя странно. Он не взял меня под локоток, да и вообще ничего не сказал, а напротив, резко повернулся лицом к Годунову, закрыв меня своей спиной, и угрюмо произнес:

– Все мы в твоей воле, государь, а токмо невместно мне и моим людям над князем насилие творити. Да и не по чину нам оное.

Федор озадаченно уставился на него и остальную троицу, продолжающую безмолвно стоять на лестнице. Их поведение выглядело настолько неправильным, что он растерялся, озадаченно спросив, да и то шепотом:

– Как… не по чину?

– А так, – невозмутимо пожал плечами Метелица. – То ж воевода наш и твой верный слуга. За что мы его должны хватать-то?

– Да ты кто таков есть?! – прорезался наконец голос у Годунова. – Пес, холоп безродный! Как смеешь перечить?!

Метелица набычившись, молча и терпеливо слушал бессвязные выкрики разбушевавшегося престолоблюстителя, но, улучив момент, когда тот сделал паузу, возразил:

– Вот потому, государь, и не могу, ибо я и впрямь два лета назад псом безродным был, скоморохом на увеселении, покамест князь меня на службу не взял, да в гвардейцы не возвел. И далее не кому-нибудь, а мне доверил твою жизнь от ворогов тайных блюсти. Мне и вон им, – кивнул он на застывшую троицу. – И как нам супротив него идти, коли мы его в отца место почитаем? Нет, ежели бы он недоброе супротив тебя умышлял – иное, а так…

Годунов тяжело уставился на него.

– Стало быть, вон вы как, – протянул он и неожиданно успокоившись, совсем иным тоном заметил, обращаясь ко мне: – А верно меня Марина Юрьевна упреждала про твоих людишек. Неспроста ты их ко мне приставил, князь, ох, неспроста. Какие ж они после таковских слов мои телохранители? Разве до поры до времени, покамест ты не решишь со мной разделаться.

– Неправ ты, государь, – возразил я. – За тебя они кого угодно на клочки порвут. И меня тоже, поверь, – и с этими словами я легонько потянул нож, висевший у меня сбоку на поясе.

Демонстрация атаки удалась. Федор и понять не успел, что именно я делаю и зачем, а цепкие пальцы Метелицы перехватили кисть моей руки, намертво сжимая ее и не давая извлечь нож до конца. Да и остальные словно по команде ринулись вперед, причем Лапоток с Летягой к Федору, на всякий случай загораживая его своими телами, а Хмель ко мне, на помощь Метелице.

– Стоп! – рявкнул я ему и похвалил десятника. – Быстро сработал, молодца, но на будущее захват запястья делай чуть пониже. И руку сразу ломай, а не жди, – не удержался я от замечания.

– Будь на твоем месте иной кто, уже от боли выл, – проворчал Метелица, продолжая настороженно смотреть на меня, но захват ослабил, позволив мне спокойно задвинуть острое лезвие обратно в ножны.

– Ладно, поверю, – согласился я и улыбнулся опешившему Годунову. – Теперь сам видишь, государь, твои они и только твои. Но… телохранители, а не тюремщики. Так что лучше ты их не неволь. Да и ни к чему оно. Коль повелишь, я и сам пойду, куда скажешь, – и, криво усмехнувшись, добавил. – Даже если пошлешь очень далеко.

Пауза длилась секунд десять, не меньше.

– Ну, пущай так, – наконец вздохнул Федор и отдал новую команду телохранителям. – Тогда вниз ступайте, да там меня дождитесь, покамест я с князем перетолкую.

Метелица кивнул, но не пошел. Растерянно потоптавшись на месте, он вопросительно оглянулся на меня.

– Ступайте, ступайте, – повысил голос Годунов. – Все одно, пока князь тут, проку с вас… Пущай ваш воевода чуток моим телохранителем побудет.

– Побуду, государь, – кротко согласился я. – Могу и не чуток.

– Ну и на кой ляд они мне нужны такие? – с какой-то детской обидой в голосе осведомился он у меня, когда шум их шагов затих.

– Напрасно ты, Федор Борисович, – не согласился я. – Лучше вспомни, как при штурме Пайды Летяга с Лапотком на себя твои пули приняли. Да и Метелице с Хмелем тоже досталось. Чудом уцелели, когда неравный бой приняли. Хорошо, остальные гвардейцы успели подскочить, иначе они все бы полегли. Да что я говорю, когда ты сам мне об этом рассказывал.

– Я им по сто рублев опосля за верность заплатил, – смущенно буркнул Годунов.

– Это награда была, а сама верность не покупается, – поправил я его. – Она либо есть, либо ее нет вовсе. А то, что покупается, называется иначе, спутал ты немного, государь.

– И как же назвать то, что покупается?

Я пожал плечами:

– Об этом тебе лучше спросить у своих холуев в Малом совете. Они точно знают.

– Ну ты не больно-то, – мрачно буркнул он, но прежней злости в его голосе не было или он просто взял себя в руки. – Ишь, расхорохорился. Почто поутру бояр в хвост и в гриву распушил? Чай, не по чину тебе таковское. Они и в летах немалых, через одного сединой убелены, и опытные. Чего вдруг ты на них набрушился?

– Что не по чину, я давно заметил, еще по приезду, – согласился я. – Но насчет обрушился, ты зря, Федор Борисович – это они на меня насели. А сегодня, в отличие от прежних сидений, я не оправдывался, а отвечал тем же. И не вдруг, а предупредил тебя накануне.

– Да? – удивился он. – Не припоминаю чего-то. Ан, все одно, негоже. Ишь, ровно с цепи сорвался.

– Это верно, – не стал спорить я. – Сорвался. Или муха укусила. Но касаемо немалых лет ты неправ. Поверь, седина глупости не оправдание, а, скорее, наоборот. Помнится, ты говорил, как тебе повезло, что они выжили. Я тогда сразу в этом усомнился, а спустя недельку окончательно убедился: на самом-то деле наоборот. Умеют же люди излагать, не прибегая к мыслям! И впредь я их нападки терпеть не собираюсь, устал.…, – и я с грустной улыбкой процитировал:

Великий государь!

Доколе ты мне верил, я тебе

Мог годен быть – как скоро ж ты не веришь,

Я не гожусь. [25]

Ирония судьбы. В пьесе Толстого эти слова принадлежат Борису Годунову, а я их адресую его сыну. Да и говорит он это царю, желая пригрозить и добиться своего, а я и впрямь устал. Идея на время уехать, скрыться с его глаз, пришла мне ум час назад, но, как мне показалось, здравое зерно в ней имелось. Да и не видел я более лучших вариантов. Одно плохо – что станется с Ксюшей? Все-таки желательно чуть повременить. До венчания, мне больше не надо, а на другой же день царевну под мышку и вон из Москвы, сюда я больше не ездок.

– Вот как? – хмыкнул Годунов. – Что ж, быть посему. Дозволю тебе передых устроить. Послезавтра еще разок загляни на прощанье и отпущу с миром.

Итак, повременить у меня не выйдет. Оказывается, его примирительный тон ничто иное как затишье перед очередной бурей. Вот так всегда: едва успеешь стать полезным, как уже просят не мешать. И ведь не в запале он это выкрикнул, не сгоряча бухнул, а значит, наш разрыв грозит стать окончательным. Или нет?

– Вообще-то тех, кто везет, не прогоняют, но тебе виднее, – заметил я и, старательно выдерживая равнодушный тон, осведомился: – Ты меня совсем отпустишь или как?

Он замялся, потер лоб, но нашелся с ответом:

– В скором времени Освященный собор думу думать учнет про нового государя, а ты там вроде как в товарищах у князя Горчакова. Вот и пригляди, чтоб как надо прошло. А то с этих худородных станется кого иного в цари выкрикнуть, благо, что Рюриковичей ныне на Руси изрядно, – и он пытливо уставился на меня. Я терпеливо молчал, продолжая слушать. – Ну а опосля, – продолжил он, – можно тебе и в Кострому отправляться, наместником моим. Больно места там беспокойные, нельзя их надолго без хозяйского глазу оставлять.

Ага, стало быть, отсрочка. Ненадолго, но и то хлеб. Да и опалу, тем более замаскированную, с тюрягой и острогом не сравнить. Одно плохо – насчет Ксюши ни слова. Спросить про свадебку или не надо? Чуть поразмыслив, я пришел к выводу, что не стоит. Куда лучше, если о ней напомнит Мария Григорьевна. Матушке-то он перечить навряд ли станет, ну разве побухтит слегка.

И я,, поклонившись, побрел вниз по лестнице. Но он, словно прочитав мои мысли, когда я успел спустился на полэтажа вниз, остановил меня и сам ответил на незаданный вслух вопрос:

– О сестрице не переживай. Сыщу я ей жениха не хуже чем ты, – я застыл как вкопанный, уставившись на него: не ослышался ли, а он торопливо зачастил. – Али ты помыслил, будто опосля того, что ты с нею учинил, я тебе потачку дам, да сам к свадебке дело возверну? Ан не бывать по-твоему! Хошь тут, а не бывать! Считай, ты еще хужее сделал. То я твое венчание отложить думал, а теперь его вовсе отменяю, вот! – и он, кривя губы в победной улыбке, торжествующе уставился на меня.

Странно, но обиды на него у меня в тот миг не возникло. Да и на кого обижаться-то – пацан пацаном, хоть и восемнадцатый год идет. Запутался книжный мальчик, как есть запутался. Если мне и злиться на кого, то на себя самого. Думать надо было как следует, когда сюда вернулся, анализировать, новые расклады изучать, а я уверился, что и без того все наладится. Забыл, что царский двор – не деревня. Это в ней годами, а то и десятилетиями ничего не меняется, а здесь каждый день ухо востро держать надо. Чуть зазевался, не просчитал перестановки сил, и, пожалуйста – получи по самое не балуй. Одно плохо – вина моя, а страдать за нее должны двое. Несправедливо. Потому я и спросил с грустью:

– Ксюшу-то не жалко? Она ведь ни при чем, а ты…

– А до царевны Ксении Борисовны, князь Мак-Альпин, тебе и дела быть не должно, – выпалил он. – Чай, ты не басурманин сарацинской веры, потому две жены тебе не положено. Да и не выдают православные государи своих сестер за латинян.

– Как две? – не понял я. – Почему за латинян?

– А о том тебя спросить надобно. Я ж тебе сказывал про другую грамотку, кою твои людишки от арцыгерцога Фердинанды австрийского везли, да ты не полюбопытствовал, чего там, а ить в ней согласие его имеется. Даст он тебе в жены свою сестрицу, коль ты согласен… сызнова в латинство перейти. Токмо чуток погодить надобно, недосуг ему покамест. Послы прибыли от турского султана, потому просил об отсрочке малой, но от силы до зимы нынешней, не боле. Вот замирье с ними заключат, и тогда…

Я стоял, не в силах выдавить из себя ни слова. Начать оправдываться и все отрицать? А смысл?

– А что, славно выходит, – через силу раздвинул он губы в натужной, донельзя фальшивой улыбке, весьма схожей с Марининой. Ну да, с кем поведешься, от того и наберешься. Разве губы у него не такие тонкие, но тут ничего не попишешь – природа. – Самое то. Она арци, и ты тож. Два сапога – пара. Вот и выходит, что моя Ксения лишней оказывается.

– Да пропади она пропадом, герцогиня твоя! – заорал я, но усилием воли сумел взять себя в руки и более спокойно продолжил. – Конечно, на все твоя воля, Федор Борисович, но ты ведь и сам влюблен, должен понимать: свадьбу отменить в твоей власти, а любовь из сердца по твоему повелению ни я, ни твоя сестра выкинуть не сможем. Вот и призадумайся над этим, пока время позволяет.

Не знаю чем, скорее всего сравнением с ним самим, но мои слова явно задели Годунова за живое. Лицо его вновь покраснело, приобретая эдакую багровую свекольную синюшность.

– Ты… ты…, – хрипло выдохнул он. – Не смей об истинной любви…, слышишь?! Языком своим грязным… не смей!

Задыхаясь, он протянул руку к тугому вороту-ожерелью, богато расшитому золотыми нитями и усыпанного жемчугом, и попытался расстегнуть его. Но пальцы дрожали и у него ничего не получалось. Тогда он с силой рванул его, разрывая, и бусинки звонко поскакали по лестнице.

– Вот, вот, – задумчиво провожая их взглядом, прокомментировал я. – Точь-в-точь как час назад с Ксенией Борисовной. – Отличие в том, что тебе просто воздуху не хватает, а она, считай, вообще почти не дышала. И что мне оставалось делать? Лекари-то далеко, а тут, как и два года назад с твоим батюшкой, мгновения решали.

Федор ничего не ответил, по-прежнему не сводя с меня глаз, но их выражение, кажется, изменилось. Злость стала уступать место раздумью. Уже хорошо. Не иначе, как сработало напоминание о спасенном отце. И я поспешил закрепить свой маленький успех, предложив:

– Помнится, когда-то я говорил тебе, государь, что нигде столь не полезно промедление, как в гневе, потому давай отложим наш дальнейший разговор: ты мне про отмену свадебки ничего не говорил, а я ничего не слышал. Не обязательно же тебе сегодня все решить – и через пару-тройку дней не поздно. Верно?

В ответ вновь молчание, но оно меня не смутило. Скорее напротив. Лишь бы не отрицательный ответ. И я бегом-бегом ринулся вниз, пока у моего бывшего ученика вновь не прорезался голос и он его не бросил мне вдогон.

Я успел!

Добравшись до своего подворья, я первым делом позвал Галчонка, объявив, что завтра поутру ей предстоит сдача экзамена, ибо пришло время отправляться на службу к царевне Ксении Борисовне. Та недоуменно уставилась на меня – с чего вдруг такая спешка? Пришлось пояснить, что мне скоро придется отлучиться из Москвы, и на время моего отъезда хотелось максимально обезопасить свою невесту от всяческих опасностей.

Вообще-то можно было не торопиться и потренировать девчонку –до моего отъезда оставалось не меньше пары недель. Но у меня имелись свои резоны. Ксения тоже не железная. Уверен, неприятный осадок на душе у нее все равно остался. Мол, дыма-то без огня не бывает, и кто знает, вдруг действительно какая-то доля правды, пусть и маленькая, в словах брата имелась. Слишком большую бочку помоев вылил на меня Федор, а это штука такая – вовремя не сполоснуться и потом отмываться куда тяжелее. А выслушав Галчонка (царевна непременно займется ее расспросами, уверен) и, убедившись, что все, сказанное о наших с нею взаимоотношениях, ложь, Ксения и к остальным бредням обо мне отнесется совсем иначе. Раз тут голая брехня, значит и в остальном чистой воды оговор.

И еще одно. Глаза и уши в царских палатах, где теперь станут жить брат с сестрой, у меня имелись: гвардейцы. Но они в коридорах и перед покоями, а кроме того взгляд на вещи у них специфический, мужской. Зато у Галчонка он, несмотря на возраст, женский. То есть при их соединении получится вполне приличная картинка происходящего. Да и как тайный гонец – письмецо от царевны передать или мое вручить – она самое то.

Экзаменовал я юную телохранительницу лично, по-прежнему не желая никого посвящать в ее истинные задачи. Пускай остается простой девчонкой из Захуптской слободы небольшого городка Ряскова, по необъяснимой прихоти взятая Ксенией в услужение. Дай-то бог, чтоб ей не пришлось проявлять то, чему я ее обучил. Никогда. Но коль придется, то для всех без исключения ее мастерство и тайный арсенал должны оказаться полнейшей неожиданностью. Авось поможет в трудную минуту.

Девчонка хоть и робела, напуганная загадочным словом «экзамен», но с моими испытаниями справилась успешно. С приемами рукопашного боя, правда, получилось не очень – волнение мешало, да и силенок у нее не ахти, зато от узлов, которыми я ее спутал, она освободилась за считанные минуты. Основное время ушло на то, чтобы изловчиться и извлечь привязанный к бедру нож, а дальше дело техники. А касаемо метания ножей она превзошла саму себя – девять из десяти вошли в черный круг мишени, расположенной в двадцати метрах. Между прочим, круг не очень большой, сантиметров двадцать, не больше.

Очень хорошо. Осталось написать пояснительную записку для Ксении. Она мне далась нелегко и в первую очередь из-за колебаний, надо ли оправдываться в грехах, наваленных на меня ее братцем. В конце концов решил: ни к чему, иначе возникнет подозрение, будто я для того и прислал девчонку, заранее обучив ее нужным ответам, дабы обелить себя. Вместо того обошелся кратким перечнем того, чем я с ней занимался, порекомендовав царевне как-нибудь в качестве развлечения (а на самом деле для окончательного успокоения души) проверить ее навыки и умения. Ратные приемы демонстрировать не на ком, да и ни к чему, а вот на метание ножей пусть полюбуется. Только пускай устраивает проверку не в царских палатах, чтоб слуги не подглядели, а в келье у матушки.

Но сразу отправить Галчонка в царские палаты не получилось – оказалось, не в чем. В той одежде, в которой она расхаживала у меня по двору, отправлять ее не с руки, а больше у нее, если не считать штанов и куртки для занятий, вообще ничего не имелось – не догадался я позаботиться заранее. Ксения, разумеется, оденет ее, вопрос нескольких дней, но до того Галчонок своим затрапезным видом привлечет к себе излишнее внимание.

Пришлось слегка отложить отправку, отправив на Пожар вместе с Резваной и Петровной. Ткани подыскали быстро. С самим пошивом нанятые моей ключницей швецы и сапожники пообещали управиться за пару деньков.

Ладно, подождем.

Но записку Ксении я передал. Так сказать, загодя, чтоб появление Галчонка не получилось для нее чересчур неожиданным, а то еще выгонит обратно.

Ну и Федора навестить надо, потолковать кой о чем. Не пошел бы, но перед глазами стояла Ксения, моя белая лебедушка, она же, как теперь выясняется, моя ахиллесова пята….

Вроде бы особо ничем не занимался, а день пролетел. Осталось в баньку и завалиться пораньше спать – все-таки завтра мой последний визит к господам из Малого совета и хотелось на прощание выглядеть достойно, представ перед ними свежим, бодрым, жизнерадостным и во всем великолепии. Пусть один мой вид говорит сам за себя: «А не видеть вас, господа бояре, такая радость, что и сдержаться не могу – улыбка сама наружу вылезает».

Когда одевался, возникла мысль облачиться в ферязь и поверх накинуть парадную шубу, подаренную мне Федором за победу над Ходкевичем, но, подумав, я отказался от этой идеи. Жарко же на улице – лето началось. Да и Годунов может неправильно меня понять. Решит, заискиваю перед ним, коль подарок его напялил или я тем самым о своих былых заслугах пытаюсь напомнить.

Еще чего! Умерла так умерла – у меня тоже гордость имеется.

Словом, пошел в самом лучшем, но, так сказать, по сезону, то бишь налегке. Как чувствовал, что тяжелая одежда станет помехой, когда я….

Впрочем, обо всем по порядку.

Глава 17. Громко хлопнув дверью или Прощальный бенефис

Началось прощальное для меня заседание Малого совета довольно-таки мирно. Даже странно. Еще позавчера Романов рьяно доказывал, что негоже стоять за креслицем государя эдаким страхолюдинам, имея ввиду моих телохранителей. Внешность у них и впрямь была неказистая. Нет, сама по себе ничего, но с царскими рындами, которых подбирали из числа молодых и самых симпатичных боярских сынов, конечно, никакого сравнения. Да и арбалеты вместо традиционных топориков портили впечатление. Хорошо хоть выданных им мною пистолетов не видно – засунуты сзади за пояс – не то и вовсе выглядели бы как головорезы.

Чего только ни наплел боярин. И про нарушение старых добрых православных традиций, и что Годунову ничто не угрожает среди верных из верных, и перед иноземными послами таковское – истинная срамота….

Разумеется, не внешний вид был главной причиной попытки их отстранения. Основное заключалось в том, что они – мои люди. Надо ли говорить, что я выступил резко против, утверждая, будто боевые навыки и верность, тем более испытанная в деле (сражение при взятии Пайды) куда дороже красоты. А не знающему на чью сторону встать Годунову вполголоса сказал:

– Вспомни про гибель Юлия Цезаря. Подле него в сенате тоже находились верные из верных. Во всяком случае он сам считал именно так, – и, повернувшись к Федору Никитичу, громко заявил: – А касаемо православия, боярин, правда твоя, традиции надо блюсти, ибо на них стоит Русь. Посему обязуюсь впредь не поставлять нашему государю в телохранители ни латинян, ни лютеран, ни басурман, не говоря об иудеях и буддистах.

 Вопрос так и не решили, отложив его до следующего заседания. После можно сказать вызывающего непослушания Метелицы да и прочих, я опасался, что престолоблюститель склонится в сторону Романова. По счастью, этого не произошло. Сам боярин в отличие от предыдущего заседания на мои очередные доказательства необходимости оставления прежних телохранителей, реагировал вяло, да и остальные больше помалкивали.

Впрочем, оно и понятно. Чего лишний раз гавкать, когда известно – не увидят они меня больше на своем совете. Кость вострая, которой я был для них, отныне не станет торчать у них в горле. Всё. Удалось свалить наглого чужеземца. Более того, он и в столице ненадолго задержится. От силы пару недель, и чао, бамбино, гуд бай май бой, гуд бай. Так к чему поднимать шум? Пускай князь порезвится на прощание, чтоб потом стало еще тоскливее от воспоминаний о потерянном.

Я и резвился, стараясь на всю катушку использовать их благодушие. Вопрос-то с питейными кабаками – увеличивать их количество или наоборот, сокращать – остался не решенным, а потому я и здесь добился своего. Отныне в Москве и в остальных городах оставался всего по одному питейному заведению. Удалось заложить в указ и примечание: «А буде жалобы от живущих поблизости и те кабаки убрать, ибо они пагуба и погибель православной душе».

Вот так и делал я благое дело среди царюющего зла.

Мое негласное увольнение из Малого совета тоже прошло спокойно. Правда, кое в чем я господам сенаторам подгадил. Они-то предполагали, что зачитают заранее подготовленный указ, где мне вновь поставят в вину разнообразные грехи и вынесут суровый приговор, но не тут-то было.

Я ж не просто так накануне заглянул к Годунову, но с предложением. Мол, в народе не очень-то поймут мое изгнание. Все-таки воевал, победы Руси принес, да какие громкие. Как бы волнений не приключилось. Потому давай сделаем проще. Я завтра сам попрошу меня освободить от сидения в Малом совете, ссылаясь на загруженность делами в Освященном Земском соборе и невозможность бывать там и тут. А еще попрошу после окончания соборных заседаний, ссылаясь на пошатнувшееся здоровье и раны, полученные в сражениях за государя Федора Борисовича, отпустить меня из Москвы на отдых… в свою подмосковную вотчину, в Медведково.

– А чего ж не в Кострому-то?! – ехидно поинтересовался тот. – Али не по ндраву медвежий угол показался?

– Веришь, государь, если бы мне господь с небес пообещал, что с тобой ничего не приключиться, укатил бы туда с превеликой радостью! Ей-ей, не лгу, – с жаром выпалил я и истово перекрестился на икону. – А если вместе с Ксенией Борисовной, то тогда и век могу сюда не возвращаться. Но… боязно мне за тебя. Случись что, и зови не зови, а раньше седмицы, хоть десять коней загоню, мне на выручку не поспеть. Порою же не дни – часы решают, а то и мгновения – прошлое лето припомни.

Годунов внимательно посмотрел на меня и взгляд его смягчился. Поверил.

– Да что со мной случится-то, княже? – смущенно проворчал он.

«Княже, – мысленно отметил я. – Как прежде. А ведь по приезду не считая первого дня всегда князем называл. Вроде мелочь, но вселяет надежду».

– Ежели сызнова ляхи али свеи потягнут за земельки русские, так оно – дело неспешное, успею позвать. А боле…, – взгляд его неожиданно вновь посуровел и он поинтересовался: – Али сызнова решил Марину Юрьевну в худом деле обвинить?

– Нет, – отрезал я. – И не помышлял о том. Древние римляне, когда расследовали преступление, искали, кому оно выгодно. А для наияснейшей в твоей смерти выгоды нет. Она умна и хорошо знает: без тебя ей долго на престоле не усидеть. Зато Романов и иже с ним….

Годунов открыл рот, чтоб возразить, но я остановил его.

– Ничего не говори, государь, и убеждать меня ни в чем не надо. Ни к чему нам затевать очередной спор, тем паче бесплодный, ибо мы все равно останемся каждый при своем мнении. Одно скажу – от книжников-монахов довелось слыхивать, как еще великий владимирский князь Всеволод Большое Гнездо назвал Москву гадючьим гнездом. Сказал он так больше четырехсот лет назад, но поверь, с тех пор число змей не убавилось. Скорее наоборот, расплодилось вдесятеро против прежнего, а подле твоих палат они и вовсе кишмя кишат, и у каждой гадюки яду во рту немеряно. И последнее…, – решил я прибегнуть к самому надежному средству. – Видение мне было. Смутное, рябило в глазах, но тебя, лежащего на полу, разглядеть успел. Что с тобой приключилось – не знаю, но видел, руку ты ко мне тянешь, помощи просишь. – Годунов побледнел. – Да ты не печалься, – успокоил я его. – Говорю же, смутное оно, как в тумане, а это означает, что все исправимо. Разумеется, если рядом окажусь.

– А не лжешь?

– Мне снова креститься? – горько осведомился я. – Помнится, некогда ты мне на слово верил.

Он вяло отмахнулся и спросил:

– А отчего ты решил, будто это Романов… со мной… так-то?

– Не решил, – покачал я головой. – И его самого в видении не заметил, врать не стану. Но какая разница, кто именно. Главное в другом. Кто бы ни отважился на оное злодеяние, пойдет на него в ближайший месяц, пока на тебя шапку Мономаха не надели, да народ к присяге не привели.

– Ну, пущай по-твоему, – мрачно кивнул он мне….

….И получалось, что я подал «заявление по собственному желанию», а это, согласитесь, совершенно разные вещи. Да и сам Годунов после оглашения моей челобитной сказал пару слов. И насчет невозможности присутствия в двух местах сразу, и про то, что всякому человеку надобен передых. Потому хоть и жаль ему отпускать своего верного воеводу князя и думного боярина, но…. Да и не навсегда авось.

Вот так. И тональность совершенно иная, и шанс на возвращение просматривается. Да и отъезд-то на отдых, в подмосковную вотчину, а не куда-то в Кострому. Получалась не опала, но отставка, да и то временная и по собственному желанию. Фактически она, разумеется, далеко не добровольная, но официально приличия соблюдены.

Судя по разочарованным боярским рожам, особенно у Никитичей, им это пришлось явно не по вкусу. Хотелось-то хороводы поводить возле костра, на котором меня государь своими молниями испепеляет, да вволю поплясать на моих обугленных костях, а оказался пшик. Ни молний, ни костра с пламенем до неба, ни обугленных костей.

Пожалуй, если бы не их разочарование, и ничего остального не произошло. Попросту разошлись бы вслед за покинувшим палату Годуновым и Мариной. Но чересчур велико оказалось во многих желание напоследок унизить меня. Коль государь пожалев, не обвалял в грязи, так они решили расстараться сами. Опять-таки и я сам больно весело выглядел, а это для них помрачение праздника и вообще нож острый. Да и Марина подлила масла в огонь. Уже на выходе она, обернувшись, негромко молвила:

– Прощевай, князь. Теперь долго не увидимся, – а во взгляде столько яда – любая гадюка позавидует.

Ну и остальные следом ко мне потянулись. Началось невинно. Ко мне подходили и сетовали по поводу пошатнувшегося здоровья. Правда, по принципу: «Для нас нет большей радости и счастья, чем ваше горе разделить». Но сдерживались не все. Кое-кто выражал мне сочувствие не скрывая удовольствия, а порою обходясь без лицемерного соболезнования.

– Не все тебе, князь, из почтенных людей дураков делать, – проворчал Головин. – Ныне, вишь, и сам в них очутился.

– Оказаться в дураках случается каждому, а вот ты, по-моему, способен на одно это, – огрызнулся я. – Лучше пореже в Казенную избу заглядывай, а то в ней всякий раз после твоего ухода недостает чего-нибудь.

– Ну что, сел в лужу, – злорадно оскалился Салтыков.

– Это по крайней мере лучше, чем ударить в грязь лицом, – парировал я.

– Ишь, одурачить всех нас задумал?! Ан не тут-то было, – бросил на ходу Вельяминов.

– А тебе-то чего волноваться? Одурачить можно умного, но дурака – никогда.

– Низко ты упал, лапушка, – пропел Семен Никитич Годунов.

– Зато с каким достоинством!

Лишь один извинился. Как ни удивительно, но им оказался Татищев.

– Ты, князь, не серчай. Не со зла я на тебя. Да ты и сам виноват. Уж больно изъясняешься мудрено. Опосля-то, ежели не спеша покумекать над твоими речами, много дельного видать, а поначалу…. Вот я и того….

Надо же, дошло до мужика. А за критику спасибо, непременно учту, и впредь постараюсь растолковывать пояснее.

Было и искреннее сочувствие. Сподобился на него Михаил Богданович Сабуров. Во всяком случае, фальши я в его словах не почувствовал.

– Ништо, князь, – ободрил он меня. – Послужить на любом месте можно, а за неблагодарных бог благодарит.

Ишь ты, какой смелый. Даже Годунова вскользь покритиковал, не побоялся. Впрочем, насколько мне известно, он и раньше, воеводствуя в Астрахани, вместе с тамошним архиепископом Феодосием отказался присягнуть Дмитрию. Надо запомнить мужика, благо, он – один-единственный, кто отважился посочувствовать опальному. Нет, вполне возможно, что его точку зрения кто-то разделял, но… молча.

Зато остальные….

Чего только ни желали мне, но я все равно не подавился, по-прежнему сохраняя на лице надменно-скучающее выражение. Да и во взгляд свой вложил такое презрение ко всем ним, что прочитали его даже неграмотные, то есть особо толстокожие. Если бы они поняли, что это нормальная защитная реакция – чем глубже человек сидит в дерьме, тем выше он держит голову – они бы не наседали со своими подколками. Но психологов на Малом совете не имелось, а потому мое поведение несказанно бесило народ. Впрочем, и меня их «сострадание» постепенно стало доставать и я внутри постепенно начал закипать, чувствуя, что еще немного и сорвусь.

Сейчас бы на подворье, холодный душ, чашку кофе, но для этого надо покинуть царские палаты. А как мне выйти, когда аккурат перед дверью, загородив ее от меня, скопилась кучка из семи человек во главе с Романовым. Тон задавал Федор Никитич, громко рассказывающий своим прихлебателям, как он, будучи на Опекунском совете, неоднократно увещевал меня не горячиться и быть поосторожнее.

– Не бери наскоком – поплатишься боком. Тонко натягиваешь – оборвешь. А он за свое. Ну вот и достукался. А иным прочим наука – не кичись, а старым родам в ножки поклонись.

При этом он демонстративно не глядел в мою сторону, давая понять, что я для него отныне пустое место.

– Послезавтра не забыть бы тебе напомнить государю, что и приказы, кои ныне под князем, надобно иным людишкам поручить, – озабоченно встрял Репнин. – Да поначалу помыслить промеж себя, кого на какой поставить.

– А чего там особо мыслить, – пренебрежительно отмахнулся Романов. – С Земским двором особливо помыслим, не к спеху, а Стрелецкий…. Чаю, ты, Ляксандра Андреич, воевода первостатейный, вот и примешь его под свое начало. Да заодно и ратных холопьев князя Макальпы приструнишь, а то возомнили о себе невесть чего. Известное дело, безродные, нету в них вежества. А всего лучше воеводой к ним сыновца моего поставь, Ивана Борисовича Черкасского. Он хошь и в стольниках покамест, но рука твердая, сумеет их норов пригасить.

– Будь покоен, Федор Никитич, спуску не дам, – солидно пробасил Иван Борисович. – В бараний рог скручу. Такую острастку задам…

Замечание про гвардейцев меня окончательно достало. Приструнить и пригасить, говорите? В бараний рог? Ну-ну. Я демонстративно кашлянул в кулак, не столько намекая, что нахожусь рядышком (они и без того это прекрасно знают), сколько сигналя, что собираюсь встрять в их дискуссию. Но никто и ухом не повел, демонстрируя свое безразличие.

– А Аптекарский приказ кому? – озаботился толстый Иван Годунов.

– Жребий киньте, – посоветовал я.

Все дружненько повернулись и уставились на меня. Несмотря на мой мрачный вид они меня ничуть не опасались. Подумаешь, молод и ретив. Среди них тоже не старики собрались, а кое-кому – вроде Черкасского и Сицкого – и вовсе тридцати не исполнилось. Да и оружия у меня под рукой не имелось – положено все сдавать перед входом в царские палаты, включая саблю. Так что глумливые ухмылки со своих рож они убирать не собирались.

– Ты енто о чем, князь? – поинтересовался Репнин, задирая голову в тщетной попытке изобразить надменность, но по причине низкого роста получилась какая-то пародия. Правда, бороденка угрожающе нацелилась мне в грудь.

– О евангелии, – пояснил я, процитировав: – Распявшие его делили одежды его, бросая жребий, кому что взять.

– Мыслится, мы и без советчиков неплохо обходились, – пренебрежительно отмахнулся старший из братьев Романовых.

– Да я и не собирался встревать, но у меня возникли опасения, что у вас появился повод для радости, потому и хотел предупредить – мои дела не так плохи, чтоб вы столь бурно ликовали. А на будущее даю совет: не стоит делить шкуру неубитого медведя, особенно в его присутствии. Медведю это может не понравиться. Сдается, поспешили вы с дележкой приказов. И у тебя, Иван Борисович, навряд ли получится задать острастку моим гвардейцам. Не думаю, что государь их тебе доверит, ибо стая волков под началом барана очень скоро становится баранами, а Федору Борисовичу оное весьма нежелательно.

– Ну ты! – вякнул было Репнин. – Как смеешь?!

– Погоди, Ляксандра Андреич, – отодвинул его в сторону Романов и вкрадчиво осведомился. – Ты что, князь, вовсе забылся? Решил поперек государевой воли пойти?

– Ну зачем же поперек государевой, – пожал я плечами и медленно направился в обход «могучей кучки» поближе к стене, чтобы обезопасить себя с тыла от их будущей атаки, коя не за горами.

Руки аж чесались в надежде на добрую славную драку. Говорят же, что обиду куда легче перенести, если дать рукам волю, а у меня этих самых обид скопилось столько – на несколько драк с лихвой. Как там Киплинг в своей «Заповеди» говорил? «Будь прям и тверд с врагами и с друзьями, пусть все, в свой час, считаются с тобой…». Вот, вот, а кто не хочет считаться, того мы сейчас этому быстренько обучим. Но не словесно, а наглядно – нет смысла давить интеллектом на тех, кто нуждается в обычном пинке под задницу.

– Про Стрелецкий приказ в указе Годунова ничего не сказано, – напомнил я. – Про остальные тоже. Получается, не супротив его воли, а супротив твоей, боярин, а такое мне не впервой, я ведь и раньше на нее плевать хотел. А вот ты, Федор Никитич и впрямь кое-чего забыл. Например, то, что воспитанный пес никогда не станет лаять раньше своего хозяина.

Федор Никитич зло сузил глаза и выжидающе оглянулся на помалкивавшего Черкасского, до которого, кажется, до сих пор не дошло, с кем я его сравнил. Неужто кулачный бой отменяется? Ох, как жаль. А как же с руками быть?

Однако на мое счастье Романов, не дождавшись реакции Ивана Борисовича, сам вступился за своего племяша.

– Ох, князь, князь. Вот зачем ты моего сыновца бараном обозвал? – ласково попрекнул он меня.

Черкасский озадаченно уставился на дядюшку, пытаясь припомнить, когда я говорил такое и почему оно пролетело мимо его ушей. Видя, что до того не дошло, Федор Никитич продолжил:

– А может ты спутал и все наоборот? Может, под твоим началом стрельцы, яко стадо, а под стольником Черкасским в стаю превратятся, ась?

Ну наконец-то сообразил Иван Борисович. Ахнув: «Так ты меня?!» он, сжав кулаки, ринулся в атаку. Фу-у, сбылась моя мечта.

Действовал я осторожненько, чтоб потом ни одна собака не смогла настучать Годунову, будто я – зачинщик. И первым бить по той же причине не стал. Всего-навсего резко отпрянул в сторону и, не трогая самого Черкасского, перехватил его руку, придавая дополнительное ускорение. Правда, позади меня была стена, в которую его кулак с моей помощью и въехал со всей дури, но это его проблемы.

Ах, какой вопль раздался! Прямо-таки услада для души. Майский день… именины сердца. Век бы стоял и слушал. Но нельзя, страждущих масса, а раздача только началась….

– Ты почто сыновца моего изобидел, пес безродный?! – возвысил голос Романов.

– Это я пес? – искренне изумился я. – Да ты послушай, как твой племянник воет и сразу ясно, что ты ошибся. К тому же я его и пальцем не тронул, – боярин продолжал колебаться, не решившись нападать, и я его подхлестнул, поучительно заметив: – А меня правильнее сравнить с волкодавом, которому таких псов как ты, боярин, пяток на один зубок.

Что, получил, мурло? Будешь знать, что воспитанный человек никогда не станет грубить первым, дабы оставить за собой последнее слово. А за кем последнее слово, тому и матом крыть. Одного не пойму, чего ты застыл, как вкопанный и в драку не лезешь? Чуешь, что по сопатке надаю?

А тот продолжал колебаться. Видно моя стремительная разборка с Черкасским произвела на него слишком сильное впечатление.

– Мда-а, – задумчиво протянул Романов. – Видать, у тебя на роду написано, до старости не доживешь.

– Ничего страшного, – усмехнулся я. – У тебя на роду такое написано, не на каждом заборе увидишь, ну и что? – и выжидающе уставился на него, усмешливо кривя губы.

– Ты отечество мое не замай!

Вообще-то я имел ввиду иное, но видали каков фрукт?! Меня безродным обозвать – в порядке вещей, а его предков не моги тронуть. Чичас я, разбежался. Нет, милый, что настряпал, то и жри. На-ка, заполучи целый черпак.

– Видел я твое отечество знаешь где? В стончаковой избе. Оно там как раз поверху плавало, когда я над дыркой примащивался.…

Расчет оказался правильным.

– Это ты меня, царского братана[26]…?! – задохнулся от ярости Федор Никитич и распорядился: – А ну, други, обходите его с боков, а мы с братцем, – и он, не договорив, с посохом наперевес, ринулся вперед, а вслед за ним его брат Иван Каша.

Молодой Василий Сицкий, послушно выполняя волю боярина, метнулся, заходя справа. Толстый Иван Иванович Годунов, не столь резво, но направился следом. А вот Репнин и Троекуров хоть и подались влево, но куда медленнее и с опаской, не столько обходя меня, сколько отходя. Значит, разобраться с братьями Никитичами успею, и я, чуть увернувшись от устремленного мне в лицо посоха, перехватил руку Романова и, слегка подсев, продемонстрировал боярину классический бросок через себя.

Тяжелый, гад, оказался. Эх, видел бы меня мясник Микита, перестал бы рассказывать, как я держал за ноги лошадь, отмахиваясь ею от ляхов при обороне православных святынь. Куда мне до коней, когда я и этого козла поднял с превеликим трудом. Даже дыхание сперло, поэтому шмякнул я боярина на пол не сразу, чуть подзадержавшись. Но пауза оказалась мне на руку, поскольку Каша напоролся на его каблук и отпрянул назад, а я, вдобавок, пошатнувшись, немного повернулся, да так удачно, что метнул этого гада аккурат под ноги набегающему Сицкому.

Жаль, обилие одежды сделало боярское приземление не таким болезненным, как мне бы хотелось, но ничего не поделаешь. Зато бедный Вася споткнулся, зацепившись за романовскую ногу, и полетел на меня. Оставалось подставить колено. Раздался глухой хруст и я понял, что в ближайшие пять минут стольник выведен из строя – со сломанной переносицей воевать несподручно. Да и Годунов, следовавший за ним, отпрянул назад, остановившись в нерешительности.

Замешкались и Троекуров с Репниным, продолжавшие свой глубокий обход с фланга. Остановившись, они озадаченно переглянулись, переминаясь с ноги на ногу и у меня хватило времени подмигнуть Власьеву. Ну да, здесь с выходом из палаты тоже строгая субординация, так что дьяк и два его писца-помощника покидали наши заседания самыми последними. Сейчас они во все глаза наблюдали за разгоревшимся сражением. А я, разведя руками, весело прокомментировал ситуацию:

– Вот так всегда: сделай умным людям замечание и сразу поймешь, с какими дураками связался.

Дьяк не откликнулся, продолжая благоразумно помалкивать. Он даже удержался от улыбки, хотя, как он впоследствии признался, ему это стоило немалых трудов. А я, краем глаза подметив, как дверь открылась и на пороге появились пятеро моих гвардейцев во главе с Дубцом, рявкнул:

– Оставаться на месте! Я сам!

Более того, я успел предупредить Троекурова, замахнувшегося на меня своим посохом:

– Не вздумай. Иначе я у Федора Никитича позаимствую, и тогда тебе небо с овчинку покажется.

Ага, остановился, призадумался и… действительно отставил его в сторону. Умничка.

Увы, но так поступили не все. Репнин, видно жаждая мести за прилюдное напоминание о воровстве, моему предупреждению не внял, два Ивана – толстяк Годунов и младший Романов – тоже. А мне наклониться и поднять посох старшего Никитича не успеть – нечего о том и думать.

К тому же за спиной стена. Да, сзади никто не сможет напасть, но зато крайне мало места для маневра. И сменить дислокацию не получалось. Троекуров, чтоб не мешать Репнину, встал спереди, подле Ивана Каши, а мне сместиться вбок мешали поверженные ребятки. С одной стороны протянул ноги (жаль, не навсегда) продолжавший баюкать разбитую руку Черкасский, а с другой сразу двое – неуклюже возившийся на полу Романов, встать которому мешал навалившийся на него Сицкий. Разве перепрыгнуть через них? Можно, но чревато. Тут застыл Годунов, там – Репнин. Придется подождать, выжидая удобного момента.

Но пока я пытался, стоя на месте, увернуться разом от трех посохов – отскакивал, приседал, уворачивался – старший Романов, изловчившись, вцепился мне зубами в ногу. Да, да, именно зубами. Потерька отечества? Возможно, но навряд ли Федор Никитич, переполненный бешенством, думал, что этим неблаговидным поступком может умалить достоинство своего рода. Сомневаюсь, что он вообще о чем-то думал.

А зубы у него несмотря на возраст, дай бог каждому. Я взвыл от резкой боли и попытался выдернуть ногу, но не вышло.

– Ах ты ж собака такая! – заорал я и со всей мочи сдавил боярскую шею за ушами.

Помогло. Опустил. А я ему телефончик изобразил – сложил ладони лодочками и с маху по ушам. Это для профилактики, чтоб на вторую ногу не покусился.

Выпрямиться я не успел, пропустив удар Каши. Была бы на мне шуба – непременно смягчила удар посоха, а когда одна рубаха с кафтаном – чувствительно. И следом второй удар Репнина – по плечу. По счастью, больше не били. Посчитав, что полдела сделано, вся четверка ринулась в ближний бой. Ну да, лупить посохами на расстоянии не такое удовольствие, как собственноручно по роже.

Толпясь вокруг меня и мешая друг другу, они все-таки ухитрились заехать мне пару раз по физиономии, и довольно-таки чувствительно. Вот только лучше бы они этого не делали, ибо я окончательно перестал сдерживаться и деликатничать. Тут вообще началось – не опишешь в словах… Словом, в точности, как в песне Высоцкого.

Нет, я не был раненым зверем, балконов не ронял, а вместо выбитых окон и двери удовольствовался их разбитыми губами. Но и сам пострадал, в кровь разбив костяшки пальцев, так и не поняв о чьи зубы. И единственным, кто остался по окончании побоища стоять на ногах, оказался тоже я. Правда, пошатывало, но восторженные взгляды гвардейцев добавили сил и я, заметив, что испачкал левый сапог в чьей-то крови, наклонившись, демонстративно вытер ее полой шубы все того же Федора Никитича. Демонстративно наведя чистоту на свою обувь, я горделиво выпрямился и чуть прихрамывая – сказывался укус Романова – пошел к двери. Иван Иванович что-то невнятно прохрипел, но я на ходу посоветовал ему помалкивать, назвав его губошлепом. Не совсем вежливо, согласен, зато точно – губы у него и впрямь успели заметно припухнуть, да и борода была медно-рыжей от обильно пролитой на нее крови.

И далее по коридору, твердой поступью.

Железный шлем, деревянный костыль,

Король с войны возвращался домой.

Солдаты пели, глотая пыль,

И пел с ними вместе король хромой.[27]

И впрямь, петь хотелось.

Я ни о чем не жалел. Нисколечко. Конечно, мордобой, как средство обучения вежливым манерам, малоэффективен, но что делать, если остальные я исчерпал. Зато душу отвел, в которой, когда покидал палату, можно сказать, соловьи свистали. Наконец-то, а то в последнее время в ней в основном каркали вороны. К тому же в лице Власьева и его помощников у меня имелось аж три свидетеля, на которых я мог положиться. Они беспристрастно поведают Годунову с чего началось, кто стал инициатором, кто нанес первый удар и так далее. Заодно подтвердят, что мои гвардейцы в драке участия не принимали.

Терьям-терьярим трям-терерам…!

Мои гвардейцы не пели, глотая пыль, зато как смотрели мне вдогон. А я и впрямь чуть прихрамывал, как тот король в песне – чувствовалась боль от укуса. Рану потом не забыть на всякий случай прижечь. Учитывая, что кусал Романов, не помешала бы и противостолбнячная вакцина, то бишь укольчик от бешенства, но чего нет, того нет.

Одно плохо. Как предупредил Власьев, сноровисто нагнавший меня в узкой галерейке-переходе, мол, он прямо сейчас пойдет к престолоблюстителю, чтобы успеть сообщить первым о случившемся, но и мне придется к завтрашнему утру написать челобитную. Поначалу я лишь кивнул головой, не придав его предупреждению особого значения: надо – напишем. Подумаешь делов-то! Но чуть погодя, усевшись у себя на подворье перед чистым листом бумаги, призадумался….

Очень мне не хотелось начинать, как здесь принято, с униженного обращения: «Холоп твой государев Федька Мак-Альпин челом биет». Такая вот раболепная формулировочка. А иначе нельзя, положено так и никак иначе. Это с предыдущим обращением к государю было проще, а здесь-то не просто челобитная, а жалоба. Мои попытки заменить на что-то относительно пристойное успехом не увенчались – сам видел, неправильно. Лучше вообще ничего не писать.

В конце концов, взяв за образец предыдущее обращение я накидал пяток более-менее подходящих фраз и отправился на консультацию к Власьеву. Заодно узнаю, как отреагировал Годунов на нашу драку, а там как знать, глядишь, обойдусь и без челобитной.

Однако, потолковав с дьяком, я выяснил, что без грамотки нельзя и заменять в ней общепринятые стандарты чревато. Иначе и мне от престолоблюстителя навряд ли удастся добиться «милостивого слова». То есть непременно надо просить «пожаловать и милость свою показать». Ну и подпись соответствующая: никаких князей, но «холопишко Федька».

– А ты помысли хорошенько, о чем речь идет, – хмуро предложил искренне недоумевающий дьяк, услышав, как мне жутко не хочется составлять челобитную в таком унизительном тоне. – Тут на что угодно пойдешь, а не токмо на енто.

– Пойти на что угодно легко – возвращаться трудно, – проворчал я.

– Ишь какой! Как я погляжу, ты, князь, токмо на других умен, а на самого себя глуп, – попрекнул меня Власьев. – Ума у тебя тьма, а в главе кутерьма. Сам мне по приезду про свою единственную опору сказывал, – напомнил он. – Так потрудись, подыми ее, коль обронил.

– Даже потеряв точку опоры, я не привык ползать на брюхе, – огрызнулся я и взмолился: – Ну не хочется мне кривить душой! Неужто нельзя как-то иначе, без лизоблюдства этого, напрямую? Ты ж целый Посольский приказ возглавляешь, умен, как чёрт, придумай!

Дьяк в замешательстве потер лоб, но спустя пару минут обескураженно развел руками:

– Воля твоя, князь, но инако писать – все одно, что в своей вине каяться. Ишь чего восхотел, напрямую, – протянул он. – А ты иное в разум возьми: по кривой дороге прямым путем не ездят. А кто далеко обходит, скорее доходит. Опять же от кого чают, того и величают, а иначе никак. Почеши теленка, он и шею протянет. Вот и ты тако же с Федором Борисовичем, авось смилостивится. А твоя спесь, ей-ей, к добру не приведет. Забыл, что заносчивого коня построже зануздывают?

– Я и иное помню: смирного волка и телята залижут, – уныло отмахнулся я, понимая, что как ни крути, а унижения избежать не выйдет.

Власьев все-таки настоял на своем, самолично составив и написав текст, с коим я и направился поутру в царские палаты. На душе было препогано и веселое настроение, охватившее меня в результате мордобоя, куда-то улетучилось.

Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал….

Глава 18. Хотели как лучше, получилось как всегда

Время, когда мне надлежит с этой писулей появиться в царских покоях, Афанасий Иванович определил безошибочно. Впрочем, особых расчетов и не требовалось, ибо Годунов сам распорядился, чтобы дьяк со своими помощниками, ставшими в одночасье видоками, ждал его в Кабинете после заутрени. Когда я находился у Успенского собора, направляясь к царским палатам, Федор как раз вышел из Благовещенского. Был он окружен целой толпой бояр – не меньше двух десятков. Среди них почти все вчерашние участники драки, кроме Василия Сицкого, и у половины что-нибудь да забинтовано, а через повязки проступали красные пятна. Насчет князя Черкасского не знаю, может и впрямь кровоточила рана на руке, а касаемо Ивана Годунова и князя Репнина сомневаюсь. Скорее всего намазали тряпки кровью свежеубиенной курицы, не иначе. В руках «страдальцы» держали свитки – очевидно, такие же челобитные, как и у меня.

Заметив меня с грамоткой в руке, бояре усилили натиск, обступив престолоблюстителя со всех сторон. Федор, остановившийся у Красного крыльца, меня тоже углядел, но сохранил невозмутимый вид. До меня донесся его звонкий голос:

– …и удоволю, и виновных накажу по всей строгости, на том и крест готов целовать, – он размашисто перекрестился. – Но сдается мне, князь, – и он протянул руку в сторону Репнина со здоровенным фингалом под глазом, – что ты, хошь и пострадал изрядно, одначе…

В это время пролетающая над ними ворона весело каркнула и Годунов, не договорив, досадливо поморщился, глядя на свою руку, на которую нахальная птица ухитрилась нагадить.

– Эва, дрянь какая, – проворчал он.

Все разом торопливо полезли за платками, жаждая угодить престолоблюстителю, но быстрее всех оказался Троекуров, сообразивший как опередить многочисленных конкурентов. Он не полез за пазуху, а лихо смахнул с себя все три шапки и, нагнув голову, предложил:

– Да ты об волосья мне вытри, об волосья. Облагодетельствуй, государь.

Я застыл как вкопанный и непроизвольно скривился, не в силах скрыть отвращение от подобного холуйства. Вроде князь, значит из Рюриковичей, а ведет себя как…. Нет, мне и слов не подобрать. Ну и зятьев себе Романов набрал.

Федору, уставившемуся на угодливо подставленную голову Ивана Федоровича, по-видимому тоже стало не по себе. Он растерянно посмотрел на меня, но, едва увидев презрительную усмешку, которую я и не пытался скрыть, мгновенно помрачнел. Растерянность сменилась на надменность и он не колеблясь вытер ладонь о волосы Троекурова. Раз, другой, третий…. Делал он это нарочито тщательно, продолжая неотрывно глядеть на меня.

– Вот осчастливил, так осчастливил, – умиленно запричитал тот. – А челобитную свою дозволь не дьяку, а в твои рученьки передать, государь-надежа, – и принялся торопливо совать в руку Годунову свой свиток, свернутый в тоненькую трубочку.

Тот не противился, взял и, высоко вскинув подбородок, прищурился, всматриваясь не в мое лицо, а куда-то пониже. Кажется, его внимание привлек точно такая же, как у Троекурова, трубочка, которую я держал в своей руке.

– Что там у тебя, князь? – прозвенел голос моего бывшего ученика. Все как по команде разом обернулись в мою сторону. Я замешкался с ответом. – Никак тоже челобитная? – и Федор торжествующе усмехнулся, словно говоря: «А чем ты нынче лучше его? И если лучше, то намного ли?»

И действительно. Получалось так себе, на самую малость. Не особо наблюдательные могут и вовсе не заметить разницы. А куда деваться? Как говорил один сатирик, горбатым можешь ты не быть, но прогибаться жизнь заставит. Хотя….

А вот пускай попробует заставить! И вообще нужно жить по-своему даже тогда, когда жизнь диктует свои условия.

– Да что ты, государь, – выпалил я. – Думал, у боярина Головина деньгу истребовать для Земской избы, да подумалось, недосуг ему сегодня казной заниматься, так я, пожалуй, в другое время загляну, после обедни, – и разорвал свою грамотку.

Драл я ее в точности, как сам Годунов секундами ранее вытирал руку об голову Троекурова, неторопливо и тщательно. Раз, другой, третий…. Навряд ли кто-то понял то, что я хотел и сказал бывшему ученику этим своим поступком. Кроме него самого, разумеется.

– Ну-ну, – угрожающе протянул Федор и подался вверх по ступенькам крыльца.

«Теперь точно в Кострому загонит, – понял я. – Ну и чёрт с нею. Вполне приличное место. Тем более, мне там все хорошо знакомо….»

Остальные повалили следом за Годуновым, а я остался стоять внизу. Торопиться было уже некуда. Собрать вещички я успею за пару часов, а на сборы престолоблюститель навряд ли даст меньше трёх суток.

Одолевший с десяток ступенек Красного крыльца Федор вдруг резко притормозил, оглянулся и осведомился:

– А более поведать мне нечего, князь? Может, пожаловаться хотишь на кого?

Это был шанс. Мне предоставляли возможность пусть устно, но сказать слово в свою защиту. Я открыл рот, но понял, что ничего говорить не стану, поскольку все равно пришлось бы начинать со слов: «Челом тебе бьет твой холопишко Федька Мак-Альпин. Смилуйся, государь, пожалуй меня…» Ну и так далее. А стоит начать с иного, не столь холуйского, получится еще хуже. Тогда мне о Костроме останется лишь мечтать…, сидя где-нибудь в Сургуте или Нарыме.

Я передернул плечами.

– Жаловаться не привык, государь. Мне больше как-то самому за других заступаться приходилось, – и я с улыбкой развел руками, но прибавил: – Но за ласковое слово благодарствую, – и склонился в низком поклоне.

– Что ж, будь по-твоему, – холодно кивнул мой бывший ученик и направился в палаты. Больше он в мою сторону не оборачивался.

Вот и все. Я машинально посмотрел на обрывки челобитной и подбросил их вверх. Получилось нечто вроде конфетти. С Новым годом тебя, старина. Правда, на дворе начало лета, но если призадуматься, то для меня грядущие перемены и впрямь символизируют новый год.

Но мои злоключения этим не закончились. Вначале душу растравил Власьев, прикативший на мое подворье незадолго до обедни.

– Сказывал же тебе, князь, живи тихо – не увидишь лиха, а ты…

– Жил бы тихо, да от людей лихо, – парировал я.

– Знамо лихо, коль сам себе подсобить не восхотел, – возмутился он и, потеряв свою обычную невозмутимость, принялся упрекать меня за гордыню.

Судя по его словам, если б я не выпендривался и подал челобитную как и прочие, то скорее всего Годунов решил бы дело в мою пользу. Дескать, он и без нее долгое время колебался, чуть ли не по три раза уличив каждого из участников во лжи и в напраслине, излиха возводимой на князя Мак-Альпина. А когда речь зашла о чести и потерьке отечества, Годунов сам напустился на Романова с попреками. Мол, видоки в один голос утверждают, что Федор Никитич первым назвал князя безродным, меж тем как в его жилах течет и кровь древних шотландских королей, и Рюриковичей с Гедеминовичами.

В конце концов, они ушли, ничего не добившись, но Романов, выходивший последним, у самой двери остановился и, вернувшись, попросив тайной аудиенции. Что там говорилось и какие дополнительные аргументы привел боярин, дьяк не ведает, но сразу после нее Годунов вызвал ожидавшего окончания их беседы Власьева и велел составить указ о моей отправке в Кострому. Дьяк, не удержавшись, попытался напомнить о Земском соборе, за коим желательно присмотреть, а лучше князя никому с таким не управиться. Однако напоминание ничего не дало. Годунов твердо повторил свое распоряжение об указе, а, касаемо собора криво ухмыльнулся и заметил, что и без князя найдется кому управиться с выборными.

– Срок три дня? – деловито уточнил я у дьяка. Тот кивнул. – Ну что ж, буду собираться.

Афанасий Иванович вытаращил на меня глаза.

– Так ты вовсе ничего не собираешься делать? – Я решительно мотнул головой. – А может поупирался бы маленько. Мыслю, ежели в ноги к государю падешь, глядишь и передумает.

– Не хочу падать, – отверг я его идею.

– Сызнова гордыня взыграла? – догадался дьяк.

– Да нет, – покачал я головой. – Устал просто. Надоело.

Уезжал от меня Власьев удрученным, а у меня наоборот, отчего-то и настроение поднялось. Хорошо, когда есть определенность, пусть и такая гадкая.

Оставалось последнее – отправить Галчонка к Ксении. Этим я и занялся, заодно распорядившись паковать вещи и готовиться к отъезду. Одно неясно – как с гвардейцами? В смысле, позволит ли Годунов взять их с собой. Вообще-то это был хороший благовидный предлог заглянуть к престолоблюстителю, но посидев с кружкой кофе и как следует поразмыслив, я от этой идеи отказался. Ни к чему. Раз Власьев о них не сказал ни слова, значит, и в указе о моей отправке они не фигурируют. Следовательно, у меня руки развязаны – могу забрать. Если же напомню, то, судя по тому, что Романов нашел весомые аргументы для моего изгнания, получится хуже. Годунов, чего доброго, спохватится и отдаст их под начало другого воеводы.

Самым первым делом я отправил Багульника на яузскую пристань насчет найма стругов. Их хватало, но лучше договориться заранее, а то мало ли. С Романова станется и тут исхитриться мне напакостить, организовав какие-нибудь помехи, чтобы я не отплыл вовремя. Для чего? Появится новый повод вложить меня Годунову, будто я окончательно наплевал на его указы, решив остаться в Москве. Нет, лучше позаботиться обо всем загодя.

 Пока скатывали ковры, я составил список неоконченных дел, с которыми желательно управиться до отъезда. Например, съездить на Пушкарский двор и забрать там отлитые болванки для гранат. Заодно переговорить с мастером Чоховым и кое с кем из его учеников и поглядеть, как продвигаются мои заказы, полученные ими от меня в первые дни после моего возвращения из Эстляндии.

Плюс к этому следовало переговорить и подробнейшим образом проинструктировать своих тайных спецназовцев. Эх, жаль, что Романов, по всей видимости, решил отказаться от услуг Багульника. Не иначе как заподозрил подставу. А сейчас мой человечек во вражеском стане был бы как нельзя кстати. Но увы – не вышло. Ладно, обойдемся.

Едва составил список, как на подворье появилась… Галчонок. Вот тебе и здрассте! Неужто Ксюша отвергла ее? Но оказалось, она принесла послание от царевны. В нем сообщалось, что ей все известно, ибо братец перед нею не таился и пояснил ей причины моей отправки в Кострому, каковые она мне и изложила в своем письме.

Хитер оказался Романов. Мгновенно перестроившись, он в разговоре с Годуновым один на один зашел совсем с другого бока. Мол, вчера они все погорячились излиха, правого сыскать тяжко, но дело в ином. Неужто сам государь не видит, насколько недовольны члены Малого совета поведением князя Мак-Альпина, сумевшего ополчить против себя всю знать? Если нынче не принять мер, оставить его безнаказанным, то в самом скором времени Федор Борисович останется вовсе без бояр и без окольничих.

Ну а далее последовала почти неприкрытая угроза в виде напоминания о событиях прошлого лета. Мол, вспомни, что произошло с царской семьей, когда от нее отшатнулась знать? Да, именно князь спас вас от смерти, но ведь и он не посмел тягаться со всей Русью, дав мудрый совет на время отступиться от трона. А год нынешний как бы не хуже предыдущего. Стоит призадуматься, что станется с ним самим, с Мариной Юрьевной и Ксенией на сей раз, ежели завтра некий царевич Петр в сопровождении казаков придет в Москву. Кто спорит, скорее всего он – самозванец, но, учитывая выданное ему еще покойным государем Дмитрием приглашение, навряд ли удастся растолковать народу, что он никакой не сын государя Федора Иоанновича. И не повторилось бы все вновь, но с куда худшими последствиями для Годуновых и в первую очередь для царской семьи.

А в конце своего послания Ксения предположила, что было что-то еще, о чем умолчал ее братец, поскольку, когда она его уговаривала отменить свой указ, тот на ее доводы твердил одно: мол, она не все ведает. Но кроме туманных намеков, как она ни старалась, вызывая его на откровенность, он ей больше ничего не сказал, обозвав ее слепой курицей, которой что ни говори, все без толку. Однако она сердцем чует: и впрямь над ними тучи нависли, но не с той стороны, о которой Романов говорил Федору. Потому мне никак нельзя покидать Москвы. Разве что в Кологрив или Медведково, но никак не дальше. Но мне самому просить ее братца о том не надо – больно тот сердит. Лучше приехать в Вознесенский монастырь, якобы попрощаться с Марией Григорьевной и вместе с нею помыслить над тем, как ловчее и надежнее поступить, чтобы Федор отказался от своего указа. И опасаться мне за свою честь не надо – матушке она сама пояснила, как да что, и Мария Григорьевна уже ждет меня.

Честно говоря, были у меня недобрые предчувствия еще до появления в келье у старицы Минодоры. Не свойственна моей будущей теще дипломатия. Помнится, когда Борис Федорович тайно повелел привезти в Вознесенский монастырь Марию Нагую, она, разъярившись от ее увиливаний, чуть глаза ей не выжгла. А с собственным сыном Мария Григорьевна стесняться тем паче не станет, рубанет сплеча и все.

Но и отвергнуть предложение Ксении я не мог. Это означало бы уподобиться ее брату. Пришлось ехать.

Будущая теща встретила меня неприветливо. Поначалу я решил: причина в том, что она поверила, пускай и частично, наговорам Федора, но нет. Оказалось, всем моим обвинениям на ее взгляд – цена полушка, а самим оговорщикам, то бишь Романову, Мнишковне и Семену Никитичу Годунову, который «хошь и родич, но на старость лет вовсе из ума выжил», прямая дорога на плаху.

Но и мне от нее досталось изрядно. Почему я сразу ей не «пожалился на неправоту Федькину», из-за чего она доселе пребывала в неведении? Да и ныне она ведь вызнала все не от меня – от Ксении, а это тоже непорядок. И отчего я не борюсь, не пытаюсь ничего доказать или, на худой конец, попросить прощения.

– Так ведь ты сама сказала про оговор, – напомнил я. – Тогда за что просить?

– Положено тако на Руси, – отрезала она. – Покорную главу и меч не сечет. Брякнулся бы ему в ноги, глядишь, и примирились давно, а ты коленки пожалел, – и досадливо махнув рукой, буркнула. – Ладно, подсоблю твоему горю. Счас Федя придет, я с ним по-свойски потолкую.

Я хотел пояснить, что грубый напор не поможет, а скорее напротив, повредит, но пока подыскивал нужные слова и прикидывал, с чего начать, она, выглянув в оконце, радостно всплеснула руками:

– Эва, легок на помине. Идет себе и в ус не дует, – и угрожающе произнесла. – Ух, задам я ему перцу!

– Не надо, – отчаянно запротестовал я, торопливо начав пояснять причины, почему этого делать не стоит, но Марию Григорьевна и слушать не захотела. Посчитав, что мое нежелание по поводу ее вмешательства вызвано исключительно стыдом (как это, мужик бабе жалуется?), она досадливо отмахнулась:

– И слухать не желаю! Стыдно в опале быть, особливо когда не заслужил того, и нет в том зазорного, что тебе баба подсобит. Чай, я ему не чужая, да и тебе вскорости матушкой стану, потому молчи лучше. Сиди и молчи, а ежели стыдоба разбирает, ну-ка, пойдем, я тебя укрою, – и она, властно ухватив меня за руку, потащила за собой.

И я послушно пошел. А что делать – не вырываться же! Да и не было иного выхода – уходить-то поздно, Федор уже на крыльцо поднимается. Увидит меня и все поймет, тогда и малейшего шанса не останется.

Укрыть меня было где. Это на прежнем месте, где Мария Григорьевна находилась в первые дни пребывания в монастыре, в ее распоряжении имелось всего две комнатки-кельи, да и те крохотные, а нынче…. Стоило Дмитрию скончаться, как она поставила вопрос ребром. Мол, доколе ей ютиться в лачуге, в то время как ведьма Нагая пребывает в хоромах. На самом деле та хоть и проживала в отдельном домике, но до хором ему было далековато.

Однако слово матушки – закон для послушного сына и Федор попросил меня распорядиться. А так как Мария Григорьевна в каменном жилье не нуждалась, отгрохали ей терем быстро, еще до моего отъезда в Эстляндию и теперь именно ее жилье напоминало хоромы. Во всяком случае, домишко старицы Марфы, подле которого и повелела моя будущая теща поставить свой, смотрелся словно моська возле волкодава.

– Тута хошь и прохладно, припасы хранятся, зато все слыхать, – заявила она, заводя меня в темную комнатушку, благоухавшую ароматом копченостей, солений и прочих, столь же скоромных яств.

Я плюхнулся на лавку, стоящую подле небольшой кадушки, из которой пахло квашенной капустой. Дверь, ведущую в комнату, где мы с нею сидели, Мария Григорьевна, очевидно, чтобы мне лучше слышалось, оставила слегка приоткрытой. Правда, радости мне это не принесло, скорее напротив, одно расстройство.

Нет, начала она разговор относительно правильно, то бишь достаточно мягко, можно сказать, почти дружелюбно. Но надолго ее терпения не хватило и едва выслушав причины, по которым Годунов повелел отписать указ о моей опале, она принялась осыпать его упреками. И если поначалу первые из них были конкретными, то чуть погодя, окончательно распалившись, Мария Григорьевна перешла к обобщающим выводам.

– Умен ты, Федя, да не разумен, а ум без разума – беда.

– Ум у всякого свой, – огрызнулся Годунов, – а на людей глядючи жить – решетом воду носить.

– Ну-ну, ходи по воду со своим ситом. Токмо много ли в нем унесешь?

– Ну и пущай сито. Зато свой ум – царь в голове, как ты меня о прошлое лето учила.

– Так то ежели царь, а коли псарь?! – взорвалась Мария Григорьевна. – К тому ж ты и ныне не своим умом живешь, а все боле по указке советников новых, из коих от половины толку – волку на холку. Воистину, нашел дурень своего поля ягодку. От них же яко от свиней, визгу много, а шерсти нет. А остатняя половина и вовсе пять лет назад лютыми ворогами твоему батюшке доводились. Али запамятовал, что у тебя таковское опосля смерти Бориса Федоровича уже было? А ежели подзабыл, так я тебе напомню, чрез сколь седмиц тебя убивать пришли. И убили бы, ей-ей убили. Ныне тебе князь задел оставил, но оные деньки все одно быстро кончатся, а далее….

– А чего ж он сам-то не пришел, – вяло оправдывался Федор. – Про всяк час ума не напасешься, может порой и я чего-то сгоряча не того, так пущай поправил бы, а не молчком….

– А умный завсегда молчит, когда дурак ворчит, – перебила Мария Григорьевна. – А ты иное припомни: не тот глуп, кто на слова скуп, а тот глуп, кто на дело туп. У князя слово с делом николи не расходилось. Да, неспешен он, и я его за то по-первости поругивала, но опосля пригляделась, да смекнула – верно он все учиняет. А что не торопится, так то ему в похвалу, ибо летами млад, да умом богат и ведает: подчас окольным путем куда быстрее до желаемого можно добраться. Тебе б при таком советчике жить, радоваться, да князя нахваливать, а ты вишь чего учинил! Вот уж воистину сказывают: дали дураку яичко – что покатил, то и разбил.

– Да что ты заладила, матушка, дурак да дурак! – взвыл Федор. – Допрежь того, как его величать, меня б послухала. Ты ж о нем ничего не знаешь! Бес всех умнее, а люди не хвалят, вот и князь таков! Он же на кажном торжище про то, что с Рюриковичами да Гедеминовичами в родстве, сказывает. И про пращуров своих, царей шкоцких, тож не забывает поминать. Потому и меня отговаривал с людишек присягу брать. Мол, пущай ее опосля выборов принесут тому, кого в цари изберут.

– Ну и что? – не поняла Мария Григорьевна.

– Как что?! Он же замыслил, чтоб Земской собор его в государи избрал, а не худородного Годунова! Потому и улещал всех их по зиме – загодя к тому готовился. И ратиться хаживал для того же. Вот я и решил его к ним не пущать от греха. Ишь, меня бранить горазда, а лучше б о дочери своей подумала, – перешел он в контрнаступление. – Он же на Ксении давно жениться раздумал, аж в марте. За глаза ее и вовсе срамно величал….

«Вот оно, о чем он умолчал перед сестрой, – понял я. – Но как он мог поверить таким глупым оговорам?!» Ответ я получил через минуту.

– Сам слыхал, как он сестрицу твою бранил? – перебила Мария Григорьевна.

– Сказывали, – буркнул Годунов.

– Поди из твоих новых советников кто-то, нет? Да как бы не Романов.

– Ну и что ж, и Романов.

– А ты не запамятовал, что когда коня вадят, его завсегда гладят, а как привадят, так и придавят.

– Да ежели бы он один, – упрямо проворчал Федор. – И боярин Семен Никитич Годунов тоже о его глумных словесах про Ксению обмолвился.

– И его неча слухать. Он хошь и сед, да ума нет. Прошлое лето вспомни-ка. Из-за его зятя князя Телятевского, коего он, не спросясь тебя, самовольно не по отечеству в воеводские списки вписал, Басманов изменил.

– А спеси у князя и вправду немеряно – то я сам ныне утром видал, – парировал Годунов и язвительно поинтересовался: – Али мне и своим очам не верить?

– Мда-а, коль нет роженого ума, не дашь и ученого.

– Да есть у меня ум, есть! Авось на мой век хватит.

– Хватит, потому что без князя краток он будет, так и знай, – зловеще предупредила Мария Григорьевна. – Ишь ты каков! Еще на ноги не встал, а уже на дыбки норовишь подняться. Вот и выходит, что ты умница, яко попова курица.

– И неча меня на смех, – донесся до меня возмущенный голос Годунова.

– Да нешто я смеюсь?! Это чужой дурак – смех, а свой дурак – стыд. Хотя с тобой еще хужее, потому как ты через дурака перерос, а до умницы не дорос.

Я ухватился за голову. Что ж ты творишь-то, теща дорогая?! Я и то по голосу слышу, на взводе твой сын. Чуть-чуть осталось и сорвется – не остановишь, а ты прешь на него буром, как бык на красную тряпку.

– Чем же хуже? – донесся до меня возглас Годунова, дрожащий от возмущения как струна, еще немного и лопнет.

– Да это как в реке плавать. Кто вовсе не умеет, он редко тонет – опаску имеет, а кто счел, что научился, пошел поплавать, да и утопился. Вот и тебя дурнем-то не назвать. Ума – два гумна, да баня без верху. Токмо ум у тебя сам по себе, а голова сама по себе. И не три, не три бороду-то. Сама зрю, что волос пробивается, а проку?! Ум ить не в бороде, а в голове! Не зря про таких как ты сказывают: под носом взошло, а в голове не посеяно. Али ты и впрямь помыслил, будто ты – ума палата?

– Как знать, может и палата!

А в голосе явный вызов. Точно, на пределе парень, раз он таким тоном мамочке отвечает. Ох, чую, быть беде….

– Ума палата, да другая не почата, а та, что почата, совсем не покрыта. Учен ты, Федя, да не разумен, а из глупого разума дури не выполешь.

– Кой-кто иное сказывает.

– Ишь ты, кой-кто. Похвалили дурака, а он и рад-радехонек. Ох, Федя, Федя. Пора бы, пора в людишках разбираться, да смекать, кто на что годный. А ты у меня с оглоблю вырос, а ума не вынес. В народе сказывают, про всякого дурака своя песня сложена, а про тебя, сыне мой разлюбезный, ежели ты князя из Москвы изгонишь, их десяток споют – верь мне. В родню ты толст, да не в родню прост.

«А это вообще ни в какие ворота, – уныло подумал я. – Особенно, если припомнить, что излишняя полнота – его пунктик. Помню я, с какой завистью он на меня в бане поглядывал».

А Мария Григорьевна расходилась все сильнее.

– Потому велю тебе, – и я вздрогнул от ее приказного тона, – отсель прямо нынче к князю идти, да так и скажи ему: прости на глупости, да не взыщи на простоте, потому как недозрелый умок, что вешний ледок. Да вперед сторожись Федора Константиныча ни делом, ни словом худым не изобидеть, потому как это у него ума палата, а у тебя и всегда не больно богато, а нынче ты, Федя, дураком поперхнулся и вовсе рехнулся.….

Досказать она не успела – раздался грохот. Не иначе как сынишка все-таки не выдержал и вскочил с места, свалив лавку, на которой сидел.

«Последний вариант закончился так плохо, что хуже и быть не может», – грустно констатировал я.

Но ошибся. Может, еще как может, потому что сынишка… перепутал двери. Ринувшись, куда глаза глядят, он рванул на себя ту, что поближе, благо полуоткрыта, и опешил, глядя на меня. Я, обалдев от такого развития событий, тоже молчал, уставившись на него. Да и чего тут скажешь? И Мария Григорьевна ни гу-гу. Именно тогда, когда надо пояснить, она, как назло, язык проглотила.

– Ну, князь, теперь все! – выдохнул наконец мой бывший ученик. – Этого я тебе никогда…., – не договорив, он с силой шарахнул дверью, и бегом устремился к выходу.

«Мда-а, то ли жребий так пал, то ли черт за руку дернул..., – вздохнул я. – Точнее, за дверную ручку».

Я вышел из кладовки и с упреком уставился на свою тещу. Сказать хотелось много чего, да вот беда – все из ненормативной лексики.

– Ну, чего вылупился? – сердито буркнула она. – Сама зрю, неладно вышло. Да кто ж мог подумать, что он двери спутает, – и «обнадежила» меня. – Ништо, завтра я его сызнова позову, не печалься.

– Лучше не надо, – уныло попросил я, представляя, что она ему наговорит. Сдается, после повторной беседы ее сынишка законопатит меня в такие места, по сравнению с которыми мне и Тобольск за южный курорт покажется.

– Я лучшее тебя ведаю, что надобно, – огрызнулась она. – И все, ступай себе.

Оставалось кивнуть и уйти. Хотел напоследок поблагодарить за помощь, но не стал. Еще подумает, будто издеваюсь, а я на полном серьезе. Ну да, вышло – хуже не придумаешь, но она ведь искренне хотела нас примирить.

А касаемо моего мрачного прогноза о будущем месте проживания, он наполовину сбылся уже в этот день, и никакой беседы не понадобилось. Это я думал, что мои неприятности похожи на разрастающийся снежный ком. На самом деле они оказались лавиной…

Глава 19. По примеру товарища Сталина

Годунов меня ждал на выезде из монастыря, сидя в седле. Лицо по-прежнему красное, шапки нет, что само по себе говорит о степени взволнованности, шевелюра всклокоченная, глаза злющие-презлющие. Телохранители-гвардейцы, стоящие метрах в десяти, взирали на него чуть ли не с испугом. Зато бояре, которых насчитывалось человек пять, с явным удовольствием.

Перегнувшись с коня, Федор выдохнул мне прямо в лицо:

– Мало тебе моей сестры, кою….

Не договорив, он обернулся в сторону своего сопровождения – не слышат ли. Но договаривать не стал. Снова повернувшись ко мне и тяжело дыша, тем же хриплым шепотом начал вторую фразу:

– Теперь еще и родную матушку супротив меня…..

Я продолжал молчать. Он выпрямился в седле и, повелительно протянув в мою сторону руку, провозгласил:

– И чтоб не чрез три дни, а к завтрашнему вечеру духу твоего в Москве не было….

– В Кострому?

– А енто я погляжу куда.

Звучало многозначительно. А впрочем, этого и следовало ожидать. Ну и ладно. Зато голому терять нечего.

– С Ксенией Борисовной, как я понимаю, ты мне попрощаться не дозволишь? – невозмутимо уточнил я.

– Верно понимаешь, – кивнул он. – Я уж ей повелел и косы сызнова в одну переплести[28]. Да чтоб до отъезда не смел входить в царские палаты. Нынче всех гвардейцев о том упрежу, дабы ни в ворота тебя не пускали, ни на Красное крыльцо.

– Не надо предупреждать, государь, – тихо попросил я. – Я и без того твой запрет не нарушу.

– Пущай так, – кивнул он, понемногу успокаиваясь и, выпрямившись в седле, на прощание с горечью протянул: – Эх ты! Я ж тебе верил, яко….

И вновь не договорил, с силой рванув повод и разворачивая своего коня в сторону Знаменских ворот. Но проскакал недолго. Через двадцать метров он резко притормозил своего жеребца, круто разворачивая его обратно, однако ко мне пустил его шагом. Остановившись в метре от меня, он почти спокойно и в полный голос властно произнес:

– Упредить забыл. Ежели я к послезавтрашнему утру проведаю, что ты еще в Москве, берегись… Можешь сразу на воеводство в… Мангазею сбираться. Там как раз зоркий глаз нужон, чтоб беспошлинно мягкой рухлядью[29] не торговали, да морем ее не вывозили. И на болесть ссылаться не удумай, все одно – не поверю.

И был таков, оставив меня наедине с грустными думами.

Пока добрался до подворья, успел вспомнить вычерченную некогда моим учеником карту и примерное расположение этой Мангазеи. Стоит городок на реке с чудным названием Таз, протекающим недалеко от Енисея. Почему-то в памяти всплыло, что где-то поблизости должен находиться Туруханск – место ссылки Сталина. Или этот острожок еще не поставили? Впрочем, неважно. Главное, рядом.

«Ну вот, а ты боялся, – успокоил я себя. – Посидел в тех местах человек, ума поднабрался, а потом вон до каких высот дошел». Ничего, ничего. Жизнь вообще капризная штука. Вон, даже Геракл, и тот в ассенизаторах хаживал, а ты кто такой? Только побывав всмятку, яйца становятся крутыми и ты, родной мой, не исключение. Вот поваришься в тех местах и вернешься оттуда как товарищ Сталин, крутым-прекрутым. К тому же Мангазея тебе светит лишь в случае задержки, а так есть надежда, что найдется местечко поприличнее и гораздо ближе. Скажем, Тобольск. До него от Москвы всего-то две тыщи верст, каких-то два лаптя на карте. Можно сказать, рукой подать, если не вспоминать про ограниченные возможности нынешних транспортных средств….

Едва добравшись до своего подворья, я решил, что первым делом приму холодный душ. Да-да, говорю это не образно – именно душ, а не баньку. Это мое последнее новшество. Всего-то и надо было прикрепить на крышу мыльни здоровенный бак, а от него пустить вниз через потолок трубу, плотно соединяющейся с другой, диаметром поуже и с раструбом на конце. Крана не имелось, не изобрели пока технологий нарезки резьбы, но я подсказал кузнецам наполовину заварить каждое из стыковочных отверстий в трубках. При включении душа оставалось повернуть трубку с раструбом на пол-оборота, чтоб заглушки совпали, и вода начинала течь. Для выключения вновь полоборота и заглушки наглухо перекрывают отверстие. Правда, лучше принимать душ утром, ибо за день летнее солнце слишком сильно нагревало воду в баке и всякий раз приходилось ждать, когда ее разбавят колодезной, а то никакого удовольствия.

Однако освежиться у меня не вышло. Едва натаскали воды, как ко мне прибыл князь Иван Андреевич Хворостин-Старковский. Оказывается, все эти дни он вовсю строчил, не иначе, как муза посетила, и ныне, завершив свой труд о нашем с Годуновым зимнем походе, явился ко мне, дабы я оценил его творение. Прикинув в руке объем рукописи, я понял, что одолеть написанный им текст за время, отпущенное мне на сборы Годуновым, не сумею. Ладно, если б три дня в запасе имелось, но до завтрашнего вечера нечего и думать. Так откровенно ему и сказал.

Хворостинин расстроился:

– Писал-то по памяти, яко ты мне рассказывал, – пояснил он. – А ежели вдруг подвела, да какая неточность вкралась? И как быть?

– Через седмицу попробуй обратиться к Федору Борисовичу, – посоветовал я. – Он хоть и занят разными делами, но, думаю, уделит время, чтоб одолеть твой труд. Если какие неточности имеются, он тебе о них скажет.

Иван хмуро кивнул, потоптался на месте и неловко осведомился:

– А ты сам-то когда обратно?

– Когда государь опалу снимет, – коротко ответил я.

Лицо Хворостинина надо было видеть. Оказывается, он ничего не знал. Ну да, понимаю. Когда над тобой витает муза, то для иного голова уже недоступна – она ж постоянно машет крыльями, вот прочие новости и разлетаются в разные стороны. А может, никто не удосужился ему обо мне сообщить. Да и когда? Вчера же мою челобитную зачитали, да и то, чтоб меня из Малого совета отпустили, а остальное случилось за последние несколько часов. Скорость событий, что и говорить, потрясающая. Впрочем, удивляться нечему. Это вверх по карьерной лестнице взбираются, а вниз, как правило, слетают. И хорошо, если при этом не ломают себе шеи.

– А… за что тебя, княже?! – изумленно спросил он.

Я пожал плечами. Откуда мне знать, пока не услышу официальную формулировку опалы.

– Федору Борисовичу виднее, – усмехнулся я и посоветовал: – Коль интересно, когда станешь передавать ему свой труд на прочтение, заодно спроси и об этом.

Хворостинин согласно кивнул.

«А ведь и впрямь спросит, – понял я, глядя на его простодушное лицо. – Вот наивная душа. Не хватало, чтобы и он вслед за мной в Мангазею укатил. А что, воевод-то по двое назначают, значит одно местечко вакантно».

И я поспешил разубедить его. Мол, ни к чему спрашивать. Слух до него в любом случае донесется, да и мне до отъезда должны государев указ привезти, а потому я его сразу о нем извещу.

Иван вновь торопливо закивал и принялся неловко прощаться. Еще минут десять ушло на его сбивчивые пояснения. Дескать, не подумай чего плохого. Уходит не из-за боязни общаться с опальным, а потому что понимает: поторапливаться надо со сборами.

Наконец ушел. Но отправиться в душ у меня вновь не получилось – на подворье влетел Багульник. Оказывается, не далее как полчаса назад у него состоялась встреча с Докукой. Тот передал моему дворскому мешочек с какой-то корой, наказав сделать из нее отвар и подсунуть мне в питье не позднее завтрашнего полудня.

«Ух ты! – восхитился я. – Царский подарок». Получается, боярин настолько обиделся, что решил прикончить меня. Теперь я смогу ему предъявить….

Но когда выяснил обстоятельства передачи мешочка, понял, что ничего не смогу. Видоков-то, то бишь свидетелей,у Багульника ни одного. Получалось, слово моего дворского против слова Докуки. И кому из них поверит Федор? То-то.

Однако настроение оставалось по-прежнему приподнятым. Даже удивительно: меня собрались убивать, а я веселюсь. Позже дошло. Если бы Романов поставил на мне крест, он не стал бы передавать яд. А зачем? Над трупами мертвых врагов можно издеваться, глумиться, но травить их глупо. А раз боярин решился на такое, значит, по-прежнему считает меня живым, то бишь опасным. Вот и чудненько.

И вмиг возникла идея продолжить игру. К примеру, изобразить, что Багульник действительно все исполнил, то есть и сварил, и подсунул. Но вовремя вмешалась моя ключница Марья Петровна – она же бывшая ведьма и нынешняя травница, напоившая меня противоядием. Уезжать, правда, придется не на коне, а на носилках, но и тут, если призадуматься, выгода: смогу продемонстрировать Годунову свою исполнительность. Мол, хоть и захворал неожиданно, а слово держу, уезжаю, как велено.

Но само содержимое мешочка лучше показать Петровне сразу. Мне же нужно знать симптомы отравления этой заразой. Да и ей на будущее надо. Сегодня им не удалось, а завтра глядишь, опять подсунут, но сработав куда ловчее, без Багульника, а посему пусть заранее сварит контрзелье. И мы подались в ее избу.

Что за дрянь Докука вручил дворскому, травница разобралась быстро – не сходя с места, то бишь с лавки. Но выражение ее лица мне не понравилось: какое-то озадаченно-недоумевающее.

– Ты чего, Петровна? – насторожился я. – Что-то неизвестное?

Та пожала плечами и, протягивая мне мешочек, неуверенно протянула:

– Да нет, все мне ведомо, – и сама, в свою очередь поинтересовалась. – А с чего ты решил, княже, что в нем яд?

Я опешил.

– А что же еще?

Она хмыкнула.

– Таковское обычно дают, – она замялась, почему-то хихикнула, и с улыбкой продолжила. – Ну-у, тому, кто тужится, а облегчиться не в силах.

Пару секунд я вникал в смысл ее деликатного пояснения, после чего поинтересовался:

– А ты не ошиблась?

– Дак простое все. Эвон, – она извлекла из мешочка кусочек коры, – ведьмин шип[30]. Енто из того, что здесь наложено, самое сильное. Кора у него свежая, потому с него тебя и пронесет, и замутит до блевотины. А прочее…, – она пожала плечами. – Сорочьи ягоды тож сильны, но не излиха, а про бородавник с почечуйной травой вовсе молчу[31].

– А если у человека и без того хорошо с… облегчением?

Она хмыкнула.

– Стало быть, пару-тройку дней, не меньше, в стончаковой избе просидит безвылазно. Но тут глядя по тому, какова крепость настоя да сколь много ты его выпьешь, – и она, помахав мешочком, уточнила: – Четверти этого тебе на три дня хватит.

Странно, зачем Романову рисковать… Я задумался и приуныл. Получается, этот гад хотел меня просто поднять на смех. Выходит, я для него все-таки покойник, раз он и рук об меня марать не захотел. Факт второй и тоже неприятный: к Багульнику у Докуки доверия нет. Отсюда и устроенная ему контрольная проверка: на самом деле подольет или мой дворский – засланный казачок. И если верно второе – кто поверит, что враг вместо яда подсунул слабительное?

Хотя погоди-ка. Помнится, Федор Никитич тоже был у Вознесенского монастыря в числе сопровождавших Годунова бояр. Значит, слышал, как тот грозился отправить меня в Туруханск, то есть тьфу ты, в Мангазею, если я останусь в Москве до послезавтрашнего утра.

– А меня ить к одному из тех страдальцев, коим ты вчерась рожи начистил, нынче зазывали, – прервала мои раздумья Петровна и похвалилась. – Отказывалась поначалу, уж больно далеко катить, ажно под Дмитров, в вотчину к князю Черкасскому, так чуть ли не на коленях упрашивали. И колымагу, яко боярыне какой-нибудь, дать обещали, да еще десять рублев серебром.

– Согласилась?

– Знамо дело. Десять рублев на дороге не валяются. Али не надо было? – встревожилась она.

– Ну почему ж, – протянул я, продолжая сопоставлять одно с другим.

Получается, Багульник подсовывает мне зелье в полдень, в отсутствие травницы, коя поутру укатимши и вернется не ранее, чем на следующий день. Вывод: к вечеру покинуть столицу я смогу только сидя на горшке. Вот смеху-то. А над кем смеются, того перестают уважают. И прости-прощай романтичная слава грозного воеводы и победителя клятых ляхов. А пойду ли я на такое унижение? Никогда. Выходит вообще никуда не поеду. И тогда за нарушение сроков не миновать мне Мангазеи.

Так, так…. Значит, боярин продолжает меня бояться. Да столь сильно, что и далекая Кострома ему кажется слишком близкой. Желательно еще дальше меня отправить, чтоб одна дорога как минимум полгода.

– А против этого настоя есть иной? – уточнил я у ключницы. – Ну-у, чтоб живот обратно в порядок привести.

– Как не быть, сготовлю. Не враз свое возьмет, но часа за три-четыре кишки завяжет.

– Вот и хорошо, – кивнул я.

Тогда можно заняться продолжением внедрения Багульника в романовское окружение. Предположим, он, узнав, сколько дел у меня на завтра запланировано, решил подлить мне приготовленный настой в квас сегодня вечером. Так сказать, от излишнего усердия сработал с опережением графика. Я же, сбегав раз пять в туалет, то бишь в стончаковую избу, обратился к Петровне и та за остаток ночи вернула меня в норму.

Вскакивать то и дело не хотелось, но я и тут отыскал выход. А зачем? Здешний народ в таких случаях частенько пользуется горшками, вот и будем считать, что я того, не успеваю добежать.

Обеспечить, чтоб все прочие из дворни узнали про нелады с моим животом, тоже пара пустяков…. Я ведь уже перебрался в свой терем и жилые покои у меня на самом верху, на третьем этаже. Если Дубец за ночь раз семь-восемь с горшком в руках пробежится мимо охраны вверх-вниз, да с шумом-грохотом, половина дворни обязательно проснется. Ну а вторую половину поднимет Петровна: кого печь растапливать, кому воду поручит кипятить и так далее.

Вот и всё, видимость соблюдена, нужные слухи-сплетни-пересуды обеспечены.

Вдобавок наутро Дубец пожалуется на горькую судьбу стременного, а травница как бы между прочим поделится событиями минувшей ночи и с дворней, и с теми, кто за нею приедет. Всё расскажет: и как князь хворал, и как она мастерски его вылечила, управившись до своего отъезда. Багульник же, разыскав Докуку, устроит ему скандал. Дескать, почему тот подсунул плохой яд? Князь всего-навсего животом слегка пострадал, а к утру вновь как огурчик.

Эту дальнейшую программу я изложил всем троим, тщательно проинструктировав, как себя вести, чтоб не сфальшивили или от излишнего усердия не переиграли.

А теперь в душ. И снова заминка с помывкой – Галчонок с письмом от Ксении. Было оно коротким и фальшиво-бодрым, мол, не все потеряно, дела поправятся, надо верить да бога о том молить. Лишь в одном месте она не выдержала и вырвалось, выплеснулось на бумагу: «Об одном скорблю: не встретимся мы перед отъездом твоим. Яко я ни молила братца, ан все одно, не дозволил». Но тут же снова слова утешения и обещание любить вечно, а уж песни мои она….

Я прервал чтение и повнимательнее вгляделся в текст. Что-то худые чернила у царевны были, то и дело расплываются. Или бумага плохая? Да нет, лучше не бывает, голландская, белоснежная. Тогда почему…. Ну так и есть.

Я повернулся к терпеливо ожидавшему меня Галчонку.

– Ксения Борисовна плакала, когда писала?

Та нахмурилась и опустила голову, нехотя выдавив:

– Не велено о том сказывать.

– Даже мне?

– Тебе-то в первую голову и не велено, – буркнула она.

– Ну раз не велено, – вздохнул я.

Она помялась и наконец выпалила:

– Трижды листы меняла. Первый вовсе никакой был. Да и второй с третьим немногим лучше. Ентот четвертый.

– Значит плакала, – вздохнул я.

– А вот ентого я тебе не сказывала.

Я с усмешкой покосился на Галчонка. Носик-пуговка задорно смотрит вверх, в глазах лукавинка, сама подбоченилась, явно довольная собой. Ну да, есть чем. И запрет впрямую не нарушила и…. Короче, умница, ловко выкрутилась. Хорошего я телохранителя для Ксюши выбрал. Не страшно с такой оставлять.

Оставлять….

Я скрипнул зубами. Ну ладно мне от ее братца досталось, но неужто он не видит, как родная сестра мучается? Даже попрощаться не позволил. И от меня потребовал, чтоб ноги в царских палатах…

Погоди-ка. В палатах… Так, так. А про двор он ничего не сказал. Но тогда….

– А куда окна в ее покоях выходят? – уточнил я.

– Известно куда, на Передний Конюшенный двор.

– А поподробнее.

– Стало быть так, – деловито наморщила лоб девчонка. – Горниц у нее три, в двух по окну, а в моленной нетути. Да чуланов стока же, но окон и в них нет. Оба оконца косящатые, а сами оконницы слюдные с хитрым железом[32], подъемные. Коль запрут ее там, и меня вместях с нею, и занадобится знак какой тебе подать, то я смогу исхитриться. Токмо сызнова в порты надо будет облачиться, да вервь покрепче запасти, – она умолкла, задумчиво почесала нос и предположила. – Но ей самой оттель бежать через них никак не выйдет. И не пролезть – каждое оконце в локоть[33] шириной, да высотой в полтора локтя. Ну и высоко опять же, до земли саженей полчетверты[34], не меньше….

Мда-а, ничего не скажешь, молодчина! Была у Ксении всего ничего, но мои уроки и упражнения запомнила накрепко. Вон сколько успела разглядеть и запомнить, в том числе самое главное – как смыться. Как по написанному шпарит.

– А окна какие, если считать от угла палаты?

Галчонок виновато склонила голову.

– Не поспела я углядеть. Это ж надо во двор выйти, да оттуда счесть, а мне не до того было, – повинилась она.

Жаль, но не смертельно. В конце концов, мне же в них залезать не надо, я во дворе останусь стоять.

– Возок я старый вдали видала, – припомнила она. – Он у дальнего тына стоит, почти напротив ее опочивальни. Червленый такой, токмо краска облупилась изрядно. Пред ним еще один, зеленый, без полозьев, и оглоблями к палатам повернут. А оглобли те прямиком на ее оконце указывают.

Совсем прекрасно. Теперь я точно буду знать, где мне завтра встать. И помешать никто не сможет. Федор-то до обеда вместе с Мнишковной на заседании Малого совета, да и мои главные недоброжелатели там же. Конечно, потом ему обязательно донесут, но это потом. Опять-таки я в палаты не зайду, да и переговариваться с нею не стану. Получается, ни одного запрета ее братца не нарушу. И вообще, семь бед, один ответ.

– Так мне ждать ответа-то, али как? – осведомилась девчонка.

Я покачал головой.

– Неужто не черкнешь чего-нито напоследок? – удивилась она.

– Боюсь, тоже, по примеру царевны, бумагу слезами намочу, – пояснил я. – Голосом куда надежнее. Потому передай ей на словах, что завтра самолично приду попрощаться. Правда, не в ее покои – государево повеление надо выполнять – а на Передний двор. Подле зеленого возка, о котором ты говорила, и встану. Разговаривать мне с царевной не велено, но не беда. Она тут про песни мои писала, мол, помнить буду. Ну так я завтра ей еще спою, чтоб получше помнилось. Пусть она за пару часов до обедни велит тебе окна в своей опочивальне открыть.

– Во как! – восторженно сверкнули ее глаза. – Неужто взаправду сказываешь?!

Я усмехнулся.

– Слово князя Мак-Альпина дороже золота…

– ….и крепче булата, – подхватила она и… поклонилась. – Прости на худом слове, княже. Уж больно дивно таковское слышать, вот и усомнилась на миг, – и вдруг помрачнела. – А как же ты чрез врата-то? Не велено ж?! Царевна сказывала, что Федор Борисович и к Красному крыльцу тебе подходить воспретил….

Я почесал в затылке. Действительно не велено. Нет, пустят меня, конечно, как не пустить, но подводить гвардейцев не хотелось. Хотя…. А на кой чёрт мне сдались эти врата?! Тын же имеется! Штурмовать его с гитарой в руке не совсем сподручно, но приспособлю ее как-нибудь за спину. А обратно вообще красота – мне же один вход воспрещен, поэтому назад я выйду как все прочие, через ворота.

– Раз воспретил – надо выполнять, – поучительно сказал я и лукаво улыбнулся. – А вот перелетать запрета не было.

– Перелетать? – озадаченно уставилась на меня Галчонок. – Как баба-яга что ли? На помеле?

Фу, какое сравнение! Даже обидно.

– Нет, на крыльях любви, – сурово отрезал я.

– Енто тоже передать? – заулыбалась Галчонок, восторженно шмыгнув носом-пуговкой.

– Передай, – кивнул я и, велев Дубцу на всякий случай проводить девчонку до Красного крыльца, все-таки подался в душ. Завтра перед любимой я должен предстать свежий, нарядный и… помытый….

Кстати, вовремя. Десятью минутами позже и все – никуда бы я не пошел, будучи вынужденным вновь принимать гостей, но на сей раз издалека. Я глазам своим не поверил, когда увидел перед собой своего двоюродного братца Александра Алексеевича. Вообще-то он – Константинович, ибо родной сынишка дяди Кости, успевшего здесь порядком наследить тридцать четыре года назад. Но я придумал ему чуточку иную биографию, недолго думая зачислив его в сыновья к своего подлинному отцу.

Не скажу, что приехал он кстати (неподходящий денек для веселья), но я ему действительно обрадовался. К тому же, когда я был у Марии Владимировны в Колывани, он находился в Речи Посполитой, причем под крепким запорами, как и все посольство ливонской королевы. Девять из десяти, после столь сокрушительного разгрома Ходкевича Сигизмунд должен был их отпустить, но десятый шансик оставался. И то, что он не сработал, отрадно.

Посидели мы с ним хорошо, да и усидели прилично, хотя в меру – мне ж завтра песни петь и напиваться нельзя ни в коем разе. Выпили бы и меньше, но нарисовался дополнительный повод. Оказывается, он прикатил в Москву по делу, испросить моего благословения. Правда, я моложе его чуть ли не на десять лет, но он считает меня в отца место, вот и…

Поначалу, едва услышав о его женитьбе, я заулыбался. А чего, дело хорошее. Мне кислород перекрыли, пускай хоть у брательничка все нормально будет. Уверенный, что кого бы он там ни подобрал себе в жены, я ее навряд ли знаю, без лишних разговоров направился к иконе, спросив одно, да и то из-за его недавнего визита в Варшаву – не полячка ли она. С недавних пор у меня к прекрасным представительницам этой нации возникло некоторое предубеждение, потому и не хотелось, чтобы он связал свою жизнь с еще одной Мнишковной. Понимаю, глупо звучит, гадюк и на родных просторах хватает, да таких, что им и наияснейшая в подметки не годится, а все равно не хотелось бы. Но тот испуганно замахал на меня руками, завопив про исконно русскую, и я облегченно вздохнул.

Второй вопрос, знаю ли я его юную избранницу? Задал я его исключительно для проформы (откуда мне ее знать) и, не дожидаясь отрицательного ответа, снял со стены икону, повернулся к нему и замер в оцепенении….

Хорошо, не успел благословить – он, потупившись, назвал ее имя-отчество. Улыбку с моего лица как ветром сдуло. Мда-а, оказывается, я поспешил со своим прогнозом – знакома мне братишкина невеста, притом… гм, гм…. весьма близко. И насчет ее юности я погорячился: ливонская королева Мария Владимировна уже не молода и как бы не постарше мадам Грицацуевой. Впрочем, все остальное точь-в-точь как в описании Ильфа и Петрова – природа одарила ее не менее щедро, расстаравшись и с арбузной грудью, и с расписными щеками, и с мощным затылком.

Видя мое колебание, он… бухнулся мне в ноги. Ну и что мне с этим обалдуем делать? Поднял, усадил, до краев налив в его кубок липового медку, накатили мы с ним и я принялся…. Нет, не читать нотацию. Недавний пример моей будущей тещи стоял перед глазами и упаси господь поранить трепетное сердце влюбленного брата. Просто начал деликатно выяснять, насколько велики его чувства к королеве. Оказалось – весьма. Его любовь столь огромна, что…. Словом, Амор и глаза кверху, у-у-у!

Ох, Шурик, Шурик! И угораздило тебя вляпаться. Не иначе как сказалась твоя невинность, кою ты хранил в монастыре до тридцати с лишним лет, а тут сорвалось и понеслось под откос.

Попробовал осторожно заикнуться о возрасте, а он в ответ:

– Чай, Мария Владимировна не малина, в одно лето не опадет. Да и в народе сказывают: бабе сорок пять, баба ягодка опять, – и с таким вызовом в голосе, куда там бойцовскому петуху.

Спорить я не стал, хотя аргументов было предостаточно. Ей и сейчас сорок шесть, а на следующий год станет сорок семь и через три-четыре года эта ягодка будет годна разве на варенье. Нет, и в пятьдесят можно выглядеть на тридцать, но заниматься этим надо лет двадцать, и не в нынешние времена, а в моем родном двадцать первом веке. Словом, если поделить возраст человека на четыре условные стадии: детство, юность, вы отлично выглядите и вы прекрасно держитесь, то Мария Владимировна пребывает на последней.

Но промолчал – не хватало нам поссориться. Единственное, о чем я попытался заикнуться, об отсрочке. Дескать, вопрос с женитьбой – одно, а как с замужеством. Глядя в недоуменные глаза братца пояснил, что коль его избранница – королева, пусть и не вполне самостоятельная, с кондачка такое решать нельзя. Дело-то получается государственной важности. А что Федор Борисович скажет? Вдруг на дыбки встанет? И мне самому о таком заикаться тоже нельзя – вышел я у него из доверия. Да и матушка Александра, в смысле, мать-игуменья, тоже поди ни сном, ни духом. Словом, давай-ка, старина, немного обождем.

В мыслях держал иное – выбить у него эту страсть по принципу клин клином. Со временем у меня в обрез, но ничего страшного – успею сыскать возле храма Василия Блаженного пару-тройку девах поазартнее и подсунуть ему. Глядишь, поутру на кое-какие вещи станет смотреть иначе и гораздо проще.

Но он в ответ, уставившись в миску с солеными груздями и краснея буквально на глазах, смущенно выдавил:

– Нельзя нам ждать-то, – и прерывистым шепотом добавил: – Никак нельзя, – и снова умоляюще уставился на меня, а лицо красное – куда там вареному раку.

Я остолбенел. Час от часу не легче. Жаль, моему братцу никто не удосужился подсказать прописную истину: с кем бы дитя ни тешилось, лишь бы предохранялось. А теперь что ж, и впрямь под венец остается.

– Мария Владимировна сказывала, что ежели я поспешу, – заторопился он с пояснениями, извлекая из-за пазухи тоненький рулончик со здоровенной серебряной вислой печатью и протягивая его мне, – то опосля можно сказать, будто дите раньше времени народилось. Когда ж мне к матушке Дарье ехать, сам помысли. Я и к тебе не ехал – летел, а завтра поутру, ежели ты благословишь, обратно. А приглашение матушке игуменье на свадебку само собой, пошлем.

Я молчал, не зная, что предпринять. Давать согласие жуть как не хотелось, и не давать тоже нельзя. Вон как далеко у них зашло – дальше некуда.

– А про то, что у тебя с государем не ладится, Марии Владимировне ведомо, потому я тайно и прискакал, чтоб никто иной не сведал. И грамотку она токмо тебе прислала, – и он напомнил. – Да ты прочти, прочти ее.

Я угрюмо уставился на неровные строки. Мда-а, сумела королева подыскать нужные слова, обращаясь к двоюродному брату жениха. И сетование на одиночество, на горькую женскую долю, и напоминание, что я сам все закрутил, можно сказать, выбил ее из колеи монастырской жизни, и мольбы не отказать, и…. Текст чуточку бессвязный, но чувствуется – писано сердцем. Не просьба – крик души.

– Мы и имечко сыскали для дитяти. Петрушей решили назвать, – жалобно, словно предчувствуя мой отказ, протянул Александр.

Если б не недавний разговор с Годуновым, не знаю, как бы я поступил. Но мысль о том, что я в случае отказа уподоблюсь престолоблюстителю (нет и все тут! Слышать ничего не желаю!) разрешила мои колебания. Я покосился на полупустой жбан с медом, набухал в оба кубка меду и поднялся со своего стула. Вид у меня был суровый, и братец решил, будто я хочу отказать ему, но я взял в руки икону и…

А выпили мы с ним потом. Или правильнее сказать обмыли? Впрочем, какая разница.

Правда, на душе от невольной мысли, в какой обертке поднесут Федору это событие, кошки скребли. Возможно, известие о женитьбе моего брата на ливонской королеве окончательно переполнит чашу терпения моего бывшего ученика и тогда у меня не получится усидеть и в Костроме. Но я старался держать себя в руках, успокаивая себя тем, что сейчас вообще неизвестно, как оно обернется дальше. И кто знает, не исключено, что в скором времени мне самому придется вместе с Ксенией искать убежища в Колывани. Временное, конечно, но тем не менее. А кто нас там приютит, если я сегодня ответил бы брату отказом? Да и в любом случае не мог я так поступить. Своей грамоткой Мария Владимировна попросту сразила меня, убила наповал.

И не знал я тогда, что этим согласием снова раскрутил колесо русской истории, кое с противным скрежетом завертелось все быстрее и быстрее….

Глава 20. А напоследок я спою

День начался… с проводов. Шурик не солгал. Как я ни упрашивал отложить свой выезд до вечера, вместе бы Москву покинули, но братец ни в какую: надобно поспешать и точка. Укатил он спозаранку и к тому времени, когда мне на подворье принесли повеление Годунова, я уже давно не спал.

Обставлено все было весьма торжественно: впереди зачитывавший указ Власьев, сразу за ним кучка бояр, включая Романова, ну и два десятка стрельцов в красных кафтанах. Я стоял хмурый, держась одной рукой за живот. Пусть Никитич воочию убедится, что Багульник сработал на совесть.

Но содержимое указа меня порадовало. Из конкретики, помимо стандартных слов про то, как «осерчал» на меня государь, ничего страшного. Кострома по сравнению с Мангазеей, показалась мне Адлером, Анапой и Алуштой. Кроме того, внимательно слушая дьяка, я уловил и еще кое-что, весьма для меня приятное.

Да, из Москвы мне предстояло удалиться «не мешкотно», то есть нынче же, до заката солнца, и гвардейцев, кроме одной сотни, брать с собой воспрещалось. Но далее говорилось, что мне напоследок надлежит «урядиться в делах ратных яко должно», дабы в мое отсутствие государю порухи ни в чем бы не было и «кажный из моих воев добре ведал бы свою учебу».

Ну совсем красота. Выходит, из того, что меня послали, ещё не следует, что мне непременно надо идти в указанном направлении. И вообще для начала путь совсем близкий, в Вардейку, а когда оттуда далее – все от меня зависит. А я уже сейчас чувствую, что не уряжусь как должно в ратных делах за два-три дня. Как там в «Формуле любви»? Ежели постараться, то от силы за две недели управлюсь, не раньше. А если как следует потрудиться, и вовсе не меньше месяца уряжаться с ними придется, а то и два-три.

А места там хорошие, привольные. Сосновые леса на загляденье, река – век бы сидел на бережку даже без удочки, просто так, у костерка, восходами да закатами любовался. Никакой грызни, никаких бояр, сплошная лепота. Выходит, отпуск у меня нарисовался, так чего печалиться? Радоваться надо. Я и радовался, причем настолько сильно, что как ни старался, под конец не смог скрыть своего веселья. И Романову, да и прочим, оставалось лишь удивленно таращиться на меня, ибо впервые за все время опальный, слушая «гневное слово государево», стоял и улыбался. Иногда и слегка, конечно, но тем не менее.

Теперь можно приступать и к выполнению вчерашнего обещания, но вначале кое-какие мелочи: гитару настроить, Дубца проинструктировать и прочее.

…Преодолел я забор, огораживающий передний Конюшенный двор, с учетом того, что последнее время было не до занятий спортом, достаточно легко. Правда, без гитары. Ни к чему рисковать дорогостоящим инструментом, а потому футляр с нею принес мне Дубец, пройдя во двор обычным путем, через ворота.

Разумеется, и я мог пройти точно также, гвардейцы пропустили бы, но я же слово Годунову дал. Опять-таки никакой романтизьмы. Зато сиганул через заборчик и мгновенно должный настрой появился. Эдакий боевой задор вкупе с молодецкой лихостью.

Но жизнь вновь внесла свои неприятные коррективы. Во-первых, забор с обоих сторон густо порос крапивой. Помнится, в прошлом году, когда гвардейцы во главе со мной «навещали» ночью Дмитрия, ее столько не было, особенно внутри. Да еще спикировал неудачно, в самые что ни на есть заросли, и руки при приземлении обстрекал изрядно.

А во-вторых, едва я, приняв из рук поджидавшего меня Дубца футляр с гитарой, сделав пару шагов, как мой стременной, направившийся следом, сокрушенно охнул.

– Княже, порты-то…

Я обернулся, недоуменно посмотрел на него, затем туда, куда он указывал, и чуть не взвыл от злости. Все-таки задел я заостренные наверху колья тына, и хорошо задел – прорезь получилась сантиметров в пятнадцать, клок штанины аж свисал. И как назло начиналась она в таком месте, чуть выше колена, которое полы кафтана не закрывали.

– Обратно на подворье вернемся? – осведомился стременной и досадливо ойкнул. – А я ить всю твою одежу на струг отправил. И чего теперь?

– Чего, чего, – озлился я. – Иголку с ниткой из шапки доставай, шить будешь. Только не здесь. Вон, давай обратно в кусты вернемся.

Но уединиться не получилось. Спустя пару минут один из бдительных гвардейцев, стоящий на воротах, подметив загадочное шевеление в кустах, решил проверить, что там, и над моим ухом раздался звонкий голос:

– А ну, кто такие? – но почти сразу, стоило мне повернуть голову к вопрошавшему, последовало продолжение. – Ой, княже, не признал. А вы чего тут с Дубцом?

Хорошо, что я не стал приспускать штаны и стременной латал их прямо на мне, а то вообще стыдобища. Ведь невесть чего подумать можно. Да вдобавок от неожиданного возгласа Порожка, как звали гвардейца, рука Дубца дрогнула и он чуть промахнулся, вогнав иголку мне в бедро. Впрочем, ситуация и без иголки неприятная. И больше всего я злился на самого себя. Предлагал же Багульник прихватить лестницу, а я отмахнулся. Ну и дурак! Скоро двадцать пять лет грохнет, а все романтизьму подавай.

– Чего, чего, экзотики захотелось, – буркнул я.

– Да откуда она тут ? – озадаченно протянул Порожок. – Здеся окромя крапивы сроду ничего не росло.

– Зато теперь выросла.

– А она от чего? – не унимался гвардеец.

– От дури! – рявкнул я. – Три ложки на горшок и пить на ночь горячим. Тебя где поставили стоять? На воротах? Вот и ступай себе. Нечего мешать нам… экзотику рвать.

Фу-у, ушел. А минуты через две и Дубец шить закончил. Я осмотрел шов. Вроде бы не очень видно, благо, что нитки у стременного тоже зеленые, под цвет кафтана и штанов. Но на всякий случай, отойдя на три шага, спросил:

– Сильно заметно?

– Ежели приглядываться.

– Ладно, будем надеяться, что не станут, – вздохнул я и скомандовал: – Пошли что ли.

Однако едва я подошел к упомянутому Галчонком зеленому возку и взглянул на парочку открытых окон, в одном из которых увидел царевну, как настроение мое вновь улучшилось. Выглядела она… Я даже гитару перестал подстраивать, любуясь ею. Да вдобавок Ксения, спохватившись, перекинула свои косы на грудь. Ха, а ведь жест-то не случайный. Это ж она мне демонстрирует, что кос у нее две. Как там вчера ее братец наказывал? В одну переплести? Ну да, а она взяла и послушалась.

На душе стало легко, светло и радостно, и я, легонько проведя рукой по струнам, неожиданно для себя (в продуманный заранее репертуар песня не входила) запел про «мою отраду, которая живет в высоком терему». Не знаю, то ли вдохновение поспособствовало, то ли акустика хорошая, то ли два сырых яйца, предусмотрительно выпитых поутру, помогли, но голос мой никогда не звучал так, как в тот день и к концу песни на крыльце столпилось человек двадцать из числа дворни, среди коей стояли и мои гвардейцы.

Вообще-то текст песни был весьма двусмысленным и как нельзя лучше подходил к нынешней ситуации. И в терем нет ходу никому (намек на запрет Годунова), и про сторожей у крыльца (вон они стоят, в зеленых кафтанах). А уж обещание выкрасть (была бы только ночка потемней да тройка порезвей) и вовсе звучало явным намеком. Вон, и Ксюша от этих слов вмиг раскраснелась.

И тут в окне, расположенном через одно от царевны, на миг выглянула…. Да нет, Мнишковна же на заседании Малого совета. Но востроносое лицо появилось вторично, и я убедился, что не ошибся. Она, и притом рассерженная, вон как губы в ниточки вытянулись.

Выходит, заседание закончилось? Но тогда получается, что и Годунов у себя. А ведь он запросто может прервать мой соло-концерт. И я в перерыве негромко бросил пару фраз Дубцу, отправив его на разведку. Надо ж мне знать, на что ориентироваться. Но дожидаться его возвращения не стал – еще чего! И без того у меня со временем напряг, а посему надо поторапливаться, а значит побольше воздуха в грудь и….

– Ми-ила-а-я, ты услышь меня….

К концу песни число зрителей на крыльце удвоилось. Вот никогда бы не подумал, что в царских палатах так много обслуги. Мало того, и другие окна пооткрывались, и из каждого по два-три человека выглядывают. Одна пышногрудая вообще чуть ли не наполовину высунулась, того и гляди бюст перетянет и во двор выпадет.

Признаться, чрезмерное обилие зрителей было не совсем приятным обстоятельством, но никуда не денешься. Да еще встряла вновь появившаяся в своем окне незадолго до концовки третьей песни Марина Юрьевна. Вот она жизнь человеческая: если видишь где-то гурию, то рядышком непременно появится фурия. Взгляд презрительный, нос кверху, выражения глаз отсюда не видать, но и без того понятно, недоброе. Едва я закончил, как она, пару раз лениво хлопнув в ладоши, размахнулась и кинула серебряную монету. А через мгновение, следуя ее примеру, из соседнего окошка, из которого выглядывали ее придворные дамы, вылетело еще штуки три, одна из которых подкатилась к моим ногам.

Что ж, намек понятен. Хоть таким образом, да унизить меня. Однако ошиблись девочки. Нынче у меня благотворительный концерт. Можно сказать, нечто вроде психотерапевтического сеанса для снятия ипохондрии и тоски у одной пациентки. И, между прочим, красавицы, в отличие от некой кикиморы иноземного происхождения. И я, не прекращая петь, носком сапога эдак небрежно поддел монету, отшвырнув ее в сторону – в подачках от всяких чучундр не нуждаюсь.

Впрочем, ну ее, эту фурию, благо, что та вновь отошла от подоконника и скрылась в глубине своих покоев. Надолго ли, бог весть, но мы не боимся, мы готовы к любым пакостям, и вообще все внимание гурии. Ах ты моя славная лебедушка! И снова получилось непроизвольно. Не хотел я петь эту песню, грустноватая она, но пальцы сами собой взяли нужный аккорд. «Еще он не сшит, твой наряд подвенечный…».

Пока пел, успел краем глаза подметить какое-то странное шевеление на крыльце. Ага, Дубец возвращается. Подойдя, стременной терпеливо дожидался окончания песни, после чего выдал:

– Там Марина Юрьевна гвардейцам из стражи ее покоев повелела тебя унять.

Ах ты ж, гарпия неугомонная!

– А что они?

– Жилка, кой старшим стоит, поведал, что отлучаться им воспрещено. Разве что главный нынешней стражи повелит, кой в караульне, али…, – он крякнул и усмехнулся, – князь-воевода Мак-Альпин или сам государь.

– Молодца, – одобрил я. – Потом напомнишь, надо будет его наградить за стойкое соблюдение устава.

– Молодца-то молодца, – помрачнел Дубец, – токмо покамест я сюда возвращался, проведал, что Малый совет свое сидение закончил. Стало быть Федор Борисович вскорости в свои покои заявится, ежели уже не пришел. Ну и….

– Ясно, – кивнул я. – Тогда передай остальным гвардейцам, чтоб покучнее на крыльце у самой двери встали, дабы изнутри ее сразу открыть не смогли. А я еще пару-тройку песен и все. И затянул: «Дом хрустальный на горе для нее….»

Ага, вон и носик ястребиный в оконце замаячил. Значит, полный порядок и жаловаться своему жениху еще не надумала – успеваю я. И я запел следующую, и тоже со смыслом. Надо ведь чем-то заняться моей нареченной в мое отсутствие, а посему, любимая

Вышей мне рубаху синими цветами,

Житом, васильками, ну а по краям –

Чистыми ключами, звонкими ручьями,

Что текут, впадают в море-океан... [35]

А носик-то исчез. Плохо. Но в любом случае ей время нужно. Пока она из своей половины дойдет до Годунова, пока станет возмущенно доказывать ему, что это безобразие надо немедленно прекратить, пока он… Короче, должен уложиться и спеть последние две песни без помех. Их я специально оставил напоследок, чтобы напомнить Ксюше, сквозь какие передряги мы с нею благополучно прошли. Ну и заодно освежить в ее памяти те первые дни, когда мы признались друг другу в любви. Да и в качестве прощания «Милый друг, не скучай…» самое то.

Ксения поняла или просто почувствовала, что концерт неуклонно движется к окончанию. И если до того она периодически исчезала из поля зрения (наверное вытирала слезы, не желая показывать их мне), то теперь застыла на месте. Лишь изредка, когда в очередной раз доходило до слов: «Ты меня не забывай…», она легонько покачивала головой, давая понять, что не забудет.

Ну а напоследок….

– Мир непрост, совсем непрост, – начал я вполголоса.

Ксения ахнула, чуть прянула назад и прижала платок к лицу. Вспомнила. Еще бы. Именно ее я пел год назад, стоя на волжском берегу подле костра, а напротив стояла она – моя белая лебедушка, которую я за минуту до этого при всех объявил дамой своего сердца. Именно ее я тогда и пел. Как сейчас в памяти ее руки, молитвенно прижатые к груди, щеки, горящие ярким румянцем, бездонные черные глаза….

И вдруг она, спохватившись, куда-то торопливо метнулась, но ненадолго. Считанные секунды прошли и она вернулась, а на голове…. Мать честная, и когда успела сменить венчик на коруну[36], да как бы не ту же самую, что была на ней тогда. Ну точно, не думаю, что у нее есть еще одна с точно такой же густой россыпью сапфиров.

Ах, Ксюша, Ксюша!

Только тогда она не плакала, держалась что есть сил, нельзя было выдавать своих чувств, не пришло время. Зато теперь она позволила себе расслабиться, хотя я и уверял ее, вкладывая всю душу в песенные строки, справиться с бедой, любовь храня.

Текут слезки по румяным щечкам, ох, текут. Впрочем, оно и понятно: справлюсь-то не сразу, неизвестно когда, а пока впереди вновь разлука. Очередная, и не факт, что последняя. Может, на месяц, а может и на….

Нет, о плохом ни к чему. Не хватало, чтобы я сам рассиропился, и без того слезы к глазам подступают, а я должен остаться в ее памяти эдаким рыцарем без страха и упрека, чтоб сам Пьер де Байярд помер от зависти, глядя на мою бодрую физиономию.

И тут как назло выскочила на крыльцо Марина. Явилась, не запылилась. Вид у нее был – ух! Отсюда видно, насколько злющая. Разве искры из глаз не летели, а там как знать – не зря же столпившиеся на крыльце и подле него многочисленные зеваки мигом ринулись врассыпную кто куда. Не иначе как она их ожечь успела.

Я перешел к финальному припеву, когда она стала спускаться по ступенькам лестницы. Разумеется, в сопровождении своих дам-фрейлин. Или нет, это Казановская и иже с нею были фрейлинами, а эти так, обычные русские боярышни. До меня они ее сопровождать не стали. Будучи на полпути она что-то коротко бросила им на ходу и те послушно остановились. Застыв на месте, девахи принялись нерешительно оглядываться, не решаясь возвращаться и не зная, что им делать.

А я меж тем старательно выводил: «Лишь с тобой, лишь с тобой, только с тобо-ой!» и, помахав на прощание рукой своей любимой, неторопливо направился к Мнишковне. Все правильно, после гурии надо непременно пообщаться с фурией, а то жизнь медом покажется.

Дойдя до нее, я учтиво поклонился дамочке с нитками вместо губ, прикидывая, как бы половчее, а главное, побыстрее свалить, – очень не хотелось портить себе настроение ненужной перепалкой – но не тут -то было.

– Не довольно ли тебе, князь, на посмех себя выставлять?! – прошипела еле слышно Марина и столь зло зыркнула в сторону Дубца, что мой стременной испуганно попятился.

Ладно, помогу парню, пускай организованно отступит. Я протянул ему гитару и распорядился:

– Положи в футляр и отнеси на подворье.

Дубец охотно закивал и благодарно, но в то же время чуточку виновато поглядывая на меня, поспешил улизнуть. Дождавшись, пока он нас покинет, Марина недовольно напомнила:

– Ты не ответил, князь.

– Почему ж на посмешище, – миролюбиво возразил я. – Помнится, в Европах трубадуры еще четыреста лет назад воспевали дам своего сердца и никто не считал, что они выставляют себя на смех. А в Испании у самых знатных грандов вообще возведено в обычай петь под окном своей любимой. И кто не поет, тот, стало быть, и не влюблен вовсе. Так что хочешь – не хочешь, а иди и горлань, даже если медведь на ухо наступил.

– Какой медведь?!

– Испанский, конечно, – пояснил я, пренебрежительно добавив. – Ну сама подумай, яснейшая, откуда бы там русскому взяться.

– Мы на Руси, а не в Испании, – еще сильнее поджала губы Мнишковна.

– Благодарю за напоминание, – вежливо поклонился я в очередном поклоне. – Хорошо бы и тебе почаще вспоминать, в какой стране находишься. Особенно перед тем, как начать устанавливать свои порядки вроде законов против еретиков и костров для ведьм.

– Ныне речь не о том, – она вдруг смягчилась и неожиданно сменила свой змеиный шип на обычную речь, притом весьма громкую. – Я ить ведаю, что когда сердце от любви разрывается, удержаться тяжко. Но ежели ты, князь, вовсе утерял голову и не мыслишь о себе, подумал хотя бы о даме своего сердца, кою ты….

Самое странное, что в ее звонком голосе, разносившемся по двору, злости я не чувствовал. Скорее некоторое сочувствие и более того, нотка легкого сожаления.

– Мне, – она вздохнула и отчего-то понизила голос почти до шепота, – на месте царевны было бы…, – снова последовал прерывистый вздох и голос ее вновь зазвенел отчетливо и громко, – тоже горько расставаться со своим кавалером, но надо терпеть.

Ее ладошка как бы в знак утешения мягко легла мне на грудь, и она оглянулась на по-прежнему открытое окно в покоях Ксении. Вслед за нею и я непроизвольно глянул туда, но царевны в нем не увидел.

– Однако интересы короны порою требуют сжать свои сердца в кулак, как бы они ни рвались из груди друг к другу. А потому иди и наперед запомни, что не след выдавать свои чувства раньше времени.

«Вначале науськала на меня моего ученика, а теперь утешает, – мрачно подумал я. – Ишь, какое сочувствие демонстрирует на публике. Ох, хитра. Если и станут в народе возмущаться моим удалением из Москвы, то ее винить ни у кого язык не повернется».

– Иди же, князь, не то и впрямь сердце из груди кой у кого выскочит от горя, – поторопила она. – Да и я с тобой до крыльца, – и протянула мне руку.

Делать нечего, пришлось принять и сопроводить до ступенек, после чего, отвесив еще один поклон напоследок, податься дальше, к воротам.

– А ты что ж, князь, чрез палаты не хотишь? – окликнула она меня. – Негоже с такой титлой чрез хлопские врата хаживать вместях с конюхами, да прочими пахолками. Да еще… в драных портах…

Ишь ты, коза внимательная. Заметила все-таки. Еще и при Ксюше что-нибудь эдакое ляпнет, с нее станется. Я остановился и вежливо пояснил:

– Насчет портов принято так на Руси. Когда человек в опале, он не стрижется, не бреется, не моется. Словом, ведет себя точь-в-точь как принято в ваших Европах, – не удержался я от подколки. – И надевает самое худшее платье, ибо в печали.

– Что-то я не приметила той печали, – съязвила Марина.

– А я ее очень глубоко затаил. Что касается палат, то мне в них государем велено не появляться.

– А во дворе, стало быть, можно?

– Раз не указано, почему бы и нет, – пожал я плечами.

– Зато иное указано, – вспыхнула Мнишковна. – Чтоб нынче же тебя в Москве не было, а ты эвон чего творишь!

– Творю, – согласился я. – И буду творить, поскольку государь повелел удалиться к вечеру, так что я до торжища прогуляюсь, а потом посплю малость, – я демонстративно зевнул, – да в баньку наведаюсь. Но когда солнышко на месяц сменится, меня в Москве не будет.

– И очень хорошо! Нечего в столице глупцам делать! – выпалила она и, просеменив поближе, вновь перешла на змеиный шип. – А ведь упреждала тебя, чтоб меня держался. И милость свою готова была тебе явить… какую угодно…, а ты…. Эх, ты!

Я оторопел. Всякое ожидал услышать, но такое…. И эти нотки сожаления, прозвучавшие в голосе. Странно. За каким лешим сейчас-то я ей понадобился? С троном у нее полный порядок, добилась своего, захомутала моего ученика, тогда зачем ей я? Не иначе, как дамочка предпочитает одновременно морочить голову и получать удовольствие.

– Твоя мысль, наияснейшая, настолько изящна, что ее невозможно ухватить, – честно ответил я. – Особенно мне, как тупому кунктатору, – и поклонившись в очередной раз, удалился. Через ворота, разумеется.

Правда, без еще одной встречи с Годуновым не обошлось. Случайной, скорее всего, хотя как знать. Произошла она спустя три минуты недалеко от моего подворья, к которому я направлялся.

Куда престолоблюститель ехал – не знаю, наверное, в какую-нибудь из церквей, время-то к обедне, но, заметив меня, он остановил коня и чуточку смущенно осведомился, не осерчал ли я на его повеление.

– Да что ты, государь, – радостно заулыбался я. – С царского плеча и по уху приятно! – и посетовал, сдергивая с себя шапку и намекающе приглаживая волосы. – Об одном жалею: вороны что-то высоко летают, да не над нами. А мне так хотелось вместо рушника потрудиться, так хотелось!

Годунов вспыхнул и, пришпорив коня, рванул в сторону Знаменских ворот.

«Зря, наверное, я с ним столь резко. Получается, оттолкнул», – запоздало подумалось мне.

Но с другой стороны может оно и хорошо, если учесть предсказание пророчицы. Ну какой он теперь для меня близкий? Значит, и проклятье должна его миновать. А коль нет, то я неподалеку – успею в случае чего, ибо из Вардейки уезжать в ближайший месяц не намерен. Да и для Ксюши чисто психологически куда легче переносить разлуку, если она будет знать, что стоит ей утром свистнуть и я к вечеру появлюсь в столице.

Но «свистнула» не она – Федор. И не просто свистнул….

Глава 21. Монетный двор, упреки игуменьи и… Бэкон

Находясь в Вардейке, я не скучал. Не до того. Правда, долгое пребывание в ней имело риск и для меня. Не зря же на третий день моего пребывания там Власьев прислал со своим доверенным слугой грамотку. Между прочим, слуга – француз по национальности. Да, да, я не оговорился. В свое время Афанасий Иванович привез его с собой из цесарских земель. Само собой, дьяк перекрестил его в православие, да и имя с фамилией у него были русские: Бажен Иванов.

Впрочем, я отвлекся.

Начиналась грамотка с загадочных слов: «Вопрошал ты меня слезно князь поведать про братца государя Василия Ивановича, тако же про…». Но это была явная отмазка – перестраховывался Власьев. А вот ответ его на якобы мои вопросы, которые я ему многократно задавал, заключал в себе кое-что интересное.

Правда, поначалу суть я не уловил. Лишь по прошествии часа, перечитав пару раз слова дьяка о давних событиях на Руси, преимущественно касавшихся наложения опалы великих князей на своих родичей, я понял. Предупреждал меня Власьев на этих примерах, чтоб я не расслаблялся, ибо государями давным-давно принято поначалу применять к опальному легкую, милостивую кару. Удались с моих глаз сей момент и все. Затем выжидали время и, безо всякой дополнительной вины, кара резко ужесточалась, вплоть до….

Думаю, продолжать не стоит. А в моем случае, учитывая указание ехать в Кострому «не мешкотно», появятся и дополнительные вины. И как быть? Передав через Бажена изустно низкий поклон, я раздумывал до вечера, но тут из Речи Посполитой прикатил тот самый башковитый голландский подмастерье Захариус Янсен, изготовивший мне подзорные трубы[37]. Прибыв на Русь прошлым летом, он, будучи отправленный мною на стажировку к полякам для изучения работы современного монетного двора, как и обещал, быстро разобрался в процессе чеканки монет.

Мало того, парень, проявив инициативу и держа в памяти мой наказ насчет станков, ухитрился вернуться не с одними голыми знаниями, но и с полным комплектом станков, благо, их было немного, всего четыре. Плющильный станок для обработки серебряных полос, винтовой пресс, через который прокатывали эти полосы, механический молот и еще один пресс для вырубки монетных кружков. Как клятвенно заверил меня Захариус, он благодаря неким доброхотам, пару раз навестивших его в Вильно (выполнили мой наказ ребятки из «Золотого колеса»), приобрел все самое современное.

Получалось, сама судьба подсказывала ответ. Конечно, монетный двор можно устроить и в Костроме, какая разница, но я рассчитывал успеть отчеканить первые русские золотые и серебряные кругляшки к венчанию на царство моего ученика. А если подсчитать время на переезд, сразу ясно – не уложиться, ибо слишком много предварительных работ требуется осуществить. Надо ж еще нарисовать монеты, отдать рисунки граверам для вырезки пуансонов, дождаться, когда кузнецы их закалят, начеканить с их помощью уйму штемпелей и только после этого приступать к чеканке. Получалось, без того напряг, могу не успеть.

Почему я вознамерился уложиться к венчанию на царство? Нет, нет, никакого подхалимажа. Просто коль уж Дмитрия в свое время осыпали тяжелыми золотыми монетами с его собственным изображением, пускай во время бракосочетания, то Годунов куда больше заслуживает такого почета. Заслуживает, но без меня ни за что не получит, поскольку «венчальные» монеты Дмитрия по его специальному заказу отчеканили в Речи Посполитой. Я даже знаю где именно – Янсен поведал, что принимал участие в их чеканке.

Федору же придется удовольствоваться обычными золотыми – не станет он делать такой заказ. Ну а заодно и Мнишковне вострый воробьиный носик утру. На них ведь будет изображен один Федор Борисович без всяких Марин.

Правда, сама по себе чеканка монет – дело уголовно наказуемое, ибо спрашивать дозволения я ни у кого не собирался, ну да бог не выдаст, свинья не съест. А потому я, отправив Янсена в село Медведково и наказав кровь из носу уложиться к концу петровского поста, в срочном порядке вместе с художниками занялся подготовкой эскизов для будущих пуансонов.

Но едва закончил, как… уехал. Надо ж обеспечить себе оправдание для задержки в Вардейке, пускай и шитое белыми нитками, Правда, уехал на пару дней и недалеко, к Густаву. Пьетро Морозини или, как его все называли, Петруша Морозко – венецианский стеклодув, в свое время привезенный Алехой, сыскал подходящий песок в одной из излучин Москвы-реки. Земля была, по счастью, казенная, то бишь государева, в первые же дни после своего прибытия в Москву я успел ее выпросить для себя вместе с близлежащей деревенькой Выжигово, и первые корпуса стекольного завода уже возвели. Более того, не далее, как неделю назад под руководством прибывшего из Костромы шведского королевича произошла первая плавка.

Стекло меня не особо интересовало. Главное, ради чего я к нему приехал, были сигнальные ракеты, которые у меня закончились, и запальные шнуры к гранатам. Ну не то у них получалось качество, когда их делали отечественные мастера. Вроде бы работали строго по технологиям Густава, но в результате или горели чересчур быстро, или наоборот, гасли.

Шведский принц по-прежнему вел трезвый образ жизни, что весьма благотворно сказывалось на его внешности. Он еще больше помолодел и выглядел эдаким бодрячком. Правда, со мной за стол уселся не жеманясь, но пил немного, а больше… утешал меня. Слухи-то о моей опале донеслись и до него, вот он и старался меня успокоить.

По-прежнему безбожно путая русские пословицы, он уверял, что все мои беды временны, яйца ломанного не стоят, и пусть бояре-злопыхатели не торопятся говорить гоп, коль рожа крива. И вообще, конец – телу венец, а он пока не наступил и все непременно образуется, ибо правда, как шило, кое в мешке не утаишь – все равно наверх всплывет.

А ближе к концу нашего застолья он осторожненько поинтересовался насчет Ксении. Мол, получается, она осталась свободная, ведь не станет государь выдавать сестру замуж за опального. Ишь какой!

– Не пожелай ближнему жены своей, – в тон королевичу (не иначе, как заразился от него) нравоучительно напомнил я. – И вообще, на чужой роток не разевай кусок!

– Я нет! – возмутился он. – Я помню: готовь сани летом, а честь смолоду. Токмо из заботы о тебе, – он грустно подпер кулаком подбородок и печально вздохнул, сознавшись, – ну-у, и о ней… немного.

Часть моего заказа он выполнил уже на следующий день, обеспечив меня с лихвой запальными шнурами, а ракеты обещал прислать через три дня и тоже сдержал слово.

Вернувшись, я обнаружил в Вардейке гостей, причем таких, которых никак не ожидал увидеть. Прибыли посланцы из Тихвинского монастыря от матушки Дарьи. Прибыли они как назло в тот самый день, когда я укатил к Густаву, и пока меня не было, обе монахини терпеливо дожидались моего возвращения, проживая в Вознесенском монастыре.

Еще не успев прочитать письмо игуменьи, я догадывался, о чем оно и не ошибся. Гневалась матушка настоятельница на даденное мною согласие на свадебку. И столь сильно гневалась, что не посчитала нужным скрывать это. Мол, ни к чему такая спешка. Мог бы ради приличия посоветовать ему и у нее благословения испросить, благо, что я прекрасно знаю, кем она ему доводится на самом деле. Словом, никак она таковского от меня не ожидала, особенно с учетом сделанного ею для меня добра. И ниже подробный перечень этого самого добра. Прямо тебе бухгалтерский документ. А в конце требование хоть теперь исправить и немедля послать гонца в Колывань, дабы остановить, пресечь, отменить и запретить.

Изложи она все иначе: помягче, повежливее и не приказным тоном, тогда и я бы ответил ей соответственно, покаявшись и повинившись. Но ее раздражение поневоле передалось и мне. Спрашивается, а кто на самом деле виноват, если разобраться? Она же сама своего ненаглядного Сашеньку до четвертого десятка под юбкой продержала, то есть, пардон, под рясой. Естественно, выбравшись из-под нее он с цепи сорвался. Получается, чьи издержки воспитания? Тогда какого черта отрываться на мне?!

Но я бы все равно сдержался, чувствуя за собой вину, если бы мой мимолетный взгляд не скользнул по пресловутому перечню ее добрых дел. Уставившись на пункт, гласивший о царских сокровищах, которые на самом деле сулят мне сплошные проблемы и аж три скорых смерти, будто одной мало. Некоторое время я угрюмо взирал на эти строки, после чего взялся за перо.

Нет, мой тон был куда выдержаннее, нежели у настоятельницы, но сам по себе… Словом, боюсь, чтение моей грамотки доставит ей мало удовольствия.

– А на словах передайте, что я ничего отменять не стану и хотя пошлю гонца на свадебку, но лишь для того, чтобы поздравить молодых, – сухо сказал я на прощание.

 И мой ответ еще сильнее раскрутил колесо грядущих событий и остановить их не суждено было никому. Но я о том не подозревал, да и не имел времени задумываться над такими вещами – чересчур плотным и напряженным был график моих рабочих будней. Да и вечеров тоже. В последнем была немалая заслуга Бэкона, который, к моему удивлению, наотрез отказался остаться жить на моем подворье в Москве, изъявив желание сопровождать меня и в Вардейку, и в Кострому. И это несмотря на то, что я предупредил его: не обижусь, если он надумает остаться в столице подле Годунова.

Пока, – намеренно выделил он это слово, – мои знания законов, равно как новые идеи и прочее, никому не нужны, включая престолоблюстителя. И вообще я предпочитаю, как ты когда-то мудро заметил, вкушать яд, взятый из рук мудреца, нежели….

– Это не я, а Омар Хайям, – поправил я его.

– Все равно, – отмахнулся он и… пошел собирать свой немудреный скарб, включавший в себя в основном книги и его неоконченные работы. Правда, не по философии. Еще в прошлом году я попросил его заказать через своих купцов-соотечественников изданные в Англии тексты пьес. Доставили они их ему, когда я был в Прибалтике и теперь он усиленно занимался их переводом на русский язык.

Авторы мне были по большей части незнакомы. Какие-то Роберт Грин, Джон Лили, Томас Неш, Джордж Пиль… Особенно рьяно английский философ рекомендовал мне некоего Кристофера Марло, пьесу которого он уже начал переводить и остался слегка разочарован моим вкусом, когда я порекомендовал заняться в первую очередь произведениями Шекспира. У последнего, из числа привезенного купцами, оказалось несколько творений, о которых я практически и не слышал. Но имелись в маленьких книжонках и хорошо мне знакомые.

Чуть поколебавшись, я, со вздохом сожаления отложил на время Гамлета и исторические пьесы про Ричарда III, а также про всех трёх Генрихов, от четвертого до шестого. А куда деваться? Да, они чужие, но на Руси чересчур трепетно относятся к любым государям. Как там в гайдаевской комедии? Не позволю про царей такое говорить. Словом, ни к чему подставляться, ибо Мнишковна после первой же постановки непременно заявит, что я таким хитрым образом порочу царскую власть и самого Годунова. Проще взять такие, где короли вообще отсутствуют: Ромео и Джульетта, Сон в летнюю ночь, Венецианский купец, Много шуму из ничего, Бесплодные усилия любви….

Увы, Бэкон хоть и говорил на русском языке довольно сносно, но подбирать аналогичные выражения при переводе с английского ему удавалось с трудом и каждый вечер у него скапливалась уйма вопросов – успевай отвечать. Особенно это касалось пословиц и поговорок. Ну, не обрусел он еще до такой степени. Приходилось выручать, чтоб перевод выглядел достойно, без всяких чужеродных вкраплений.

Кстати, до того, как я начал помогать ему, мое мнение об устном творчестве английского народа было гораздо выше. Но уж слишком топорно выглядели их пословицы и поговорки даже сами по себе, не говоря про невольные сравнения с русскими аналогами, которые я ему старательно подыскивал. Нечто вроде языка дикарей каменного века в сравнении, скажем, с эпохой возрождения.

– Между верхним и нижним жерновами, – выдавал философ и выжидающе глядел на меня.

– Меж двух огней, – с ходу «переводил» я.

– Завяжи мешок прежде, чем он доверху наполнится.

– Во всем знай меру.

– Посмотри, прежде чем прыгнуть.

– Не зная броду, не суйся в воду.

– Покати мое бревно, тогда я покачу твое.

– Услуга за услугу.

– Если бы можно было все делать вторично, все были бы мудрецами.

– Задним умом всяк крепок.

Кстати, судя по их обилию, мне подчас казалось, что англичанин немножко хитрит, пытаясь поставить меня в тупик. Да и на его лице после моих «вольных переводов» я зачастую подмечал недовольство. Еще бы, всякий раз наивная поговорка его народа возвращалась к нему в гораздо более образном виде, а частенько и в более коротком варианте. А ведь он-то считал, что Русь – невежественная страна темных варваров. Не вслух, конечно (разве в самом начале, но я это быстро пресек), про себя. И тут такое.

И в довершении своего конфуза он подчас вынужден был пояснять мне их смысл, ибо до меня не сразу доходило, что имеют ввиду англичане, говоря: «Существует не один способ убить кошку. Ходить вокруг куста. Co сковороды, да в огонь». Но едва я улавливал суть, как выдавал куда более яркий аналог: «Свет клином не сошелся. Ходить вокруг да около. Из огня, да в полымя».

Бэкону оставалось восторженно цокать языком. Особенно его восхитило, когда я заменил его длинную фразу «Уносить ноги вместе с зайцем и одновременно преследовать его с гончими», куда более короткой: «И нашим и вашим — всем спляшем».

А порою он выдавал такое, что я и пословицей назвать бы постеснялся. Как вам, например, такая, куда больше похожая на цитату из «Домостроя»: «При кройке исходи из наличного материала». То ли дело «по одежке протягивай ножки».

Услышав мою фразу-замену, Бэкон уныло вздохнул, наконец-то сознавшись:

– Действительно, в сравнении с русским английский народ выглядит куда более бедным на слово, а я всегда утверждал, что гений, ум и дух нации обнаруживаются в ее пословицах. Не понимаю другого. Отчего при обилии такого количества блистательных умов сама Русь живет столь бедно? Отчего гений русских людей исчерпывается одними словами, не пытаясь перейти к делу?

Подколол, зараза! И ведь не поспоришь, все правильно. Но и я не лыком шит.

– У Руси всегда было слишком много врагов, – пояснил я. – Да ты ведь и сам успел убедиться. За то время, что ты тут, мне дважды приходилось участвовать в войнах и заметь, мы и в первый раз брали свое, возвращая городам исконные славянские названия, во второй и вовсе защищались. А любая война забирает столько сил и денег, что на остальное ничего не остается. Отсюда отсутствие прав – одни обязанности. Кому – воевать, кому кормить воинов, а кому молиться за них. И все. Тем не менее, покойный государь, разумеется, с твоей помощью, успел издать столько новых законов, что теперь дело пойдет куда веселее. Думаю, и новый правитель от него не отстанет.

– Ты с такой уверенностью глядишь в будущее, – скептически протянул англичанин. – А между тем навряд ли какое-то из новшеств имело бы место, если б не неустанные труды князя Мак-Альпина и его скромного помощника сэра Бэкона. И учитывая, что оба находятся, можно сказать, почти в опале….

Он выжидающе покосился на меня, но я продолжал молчать. Философ не унимался и, хитро улыбаясь, осведомился, есть ли на Руси аналог английской поговорке «Ни здесь, ни там».

– Есть, – мрачно откликнулся я. – Даже несколько. Например, ни к селу, ни к городу. Ни рыба, ни мясо. Ни то, ни се. Ни богу свечка, ни чёрту кочерга.

– Последнее тебе, князь, учитывая неопределенность твоего нынешнего положения, подходит лучше всего, – задумчиво прокомментировал он.

И вновь я никак не откликнулся, не зная ответа. А и вправду, в опале я или как? С одной стороны указ о выезде в Кострому, а с другой… Ну никаких тебе дополнительных репрессий, хотя уверен, Годунов прекрасно понимает, что я не собираюсь уезжать из Вардейки. И ни единого напоминания, что мне давно пора в путь-дорогу. Более того, он отлично знает: моя переписка с его сестрой продолжается. Да и не только с нею одной – я держал руку и на пульсе собравшегося Освященного Земского собора. Не далее как вечером я узнавал во всех подробностях о произошедшем на его очередном дневном заседании и о страстях, творящихся в его кулуарах.

Впрочем, не исключено, что именно из-за творящегося на соборе он помалкивал, предпочитая, чтобы я оставался в Вардейке….

Глава 22. Новые козни Романова и…. крымский хан

Дело в том, что Романов уговорил Федора дать Боярской думе негласное согласие выставить на обсуждение депутатов Собора нескольких кандидатов в государи, заявив, что одного из одного выбирать как-то нелепо. Пусть будет хотя бы дополнительная парочка. Надо ли говорить, что парочкой этой оказались сами Никитичи – Романов и Годунов.

И если последний стал действительно нечто вроде отвлекающего маневра, то касаемо первого я был не совсем уверен. С первого же дня в Соборе разгорелись нешуточные страсти. Надсаживали глотки насчет избрания Федора Никитича не одни мои старые знакомые: Данила Вонифатьевич Горчаков-Изюмцев и Картофельный нос, то бишь Митрофан Евсеевич, носивший гордую фамилию Серебряков-Оболенский. К ним присоединились и еще несколько человек. Мало того, число ратовавших за Федора Никитича с каждым днем продолжало увеличиваться и дебаты кипели нешуточные – случалось, депутаты и за грудки друг дружку хватали, и кулаками в рожу норовили засветить.

Казалось, если количество тех, кто стоял за моего бывшего ученика, неизмеримо больше, надо проголосовать, да и дело с концом. Но все тот же Романов убедил престолоблюстителя, что так поступать негоже. Мол, непременно требуется единогласие, каковое он обещал обеспечить самое большее за неделю-полторы.

Пришлось принять негласное участие в выборах. Поначалу не хотел, втайне рассчитывая, что Годунов сам прикатит просить о помощи, но весточки от него так и не дождался. Зато получил две других: от Марии Григорьевны и Ксении. В одной моя будущая теща намекала, сколь славно она потрудилась, заступаясь за меня, а потому долг платежом красен. В другой Ксюша отписала про гордыню – мать грехов человеческих, которая продолжает владеть душой ее братца и умоляла порадеть, дабы «не приключилось худа» с его избранием.

А худом припахивало все сильнее, ибо с момента обещания Федора Никитича установить единогласие прошло три дня и к концу третьего число радетелей за боярина не уменьшилось, а увеличилось, достигнув примерно пятидесяти. Вроде и немного, но в указе о выборах государя имелся один пунктик – голосов «за» должно быть не менее чем три четверти. То есть еще полсотни против и все. Вроде бы много, откуда их боярину взять, но это без учета думцев, из коих при умелой агитации половина, а то и побольше, отдадут свой голос за Романова. Зависть – штука такая. Да и бояться нечего, выборы тайные, никто не узнает, за кого ты проголосовал. А если к зависти добавить выгоду – не думаю, что боярин скупился на обещания – то против может оказаться чуть ли не вся Боярская дума. Получается, Романову остается перевербовать из депутатов Освященного Земского собора самую малость – десяток, от силы полтора. Не для собственных выборов – для провала Годунова.

При таком раскладе как не вмешаться?

Вопрос об единогласии я решил жестко, обойдясь на сей раз вообще без «пряников», с помощью одного «кнута». Лобан Метла вкупе с костромским портным Устюговым, двумя нижегородцами (Козьмой Миничем и Силантием Меженичем), а также еще пятью доверенными людьми запустили угрожающий слушок. Заключался он в том, что, мол, князь Мак-Альпин, пребывая совсем недалече, тем не менее, в курсе происходящего и оно ему не нравится. Очень не нравится. Настолько, что он заторопился покончить с неотложными делами, собравшись не сегодня-завтра самолично приехать в Москву, разумеется, вместе со своими гвардейцами. А, приехав, первым делом по-свойски разобраться с противниками избрания в государи Годунова. Ну, примерно так же, как со свеями и ляхами.

Возражающим, что князь не посмеет вернуться в столицу, ибо вроде находится в опале, отвечали, что у него есть непосредственное распоряжение Годунова «добре урядить ратные дела», а у князя скопилось несколько заказов на Пушечном дворе. Получается, причина для кратковременного возвращения имеется. А кроме того нет сомнений, что ради своего собственного избрания и Федор Борисович посмотрит на такое нарушение сквозь пальцы. К тому же для разборок с депутатами вовсе не обязательно заходить в царские палаты и видеться с государем, посему главных запретов он не нарушит.

И результат не замедлил сказаться. Немногочисленный, но горластый народец, ратовавший за Романова, как по команде стих и пошел на попятную. Кое-кто принялся в открытую поддерживать кандидатуру Годунова, а самые упрямые попросту умолкли. И вчера, наконец, свершилось: проголосовали и выбрали, а сегодня (очередной гвардеец из Москвы прискакал пару часов назад) торжественная процессия предложила ему корону, от которой Федор… отказался.

Поначалу я обалдел, услышав такое, но чуть погодя вспомнил, что ничего странного в этом нет, если вспомнить некий русский обычай, идущий из глубокой старины. Положено так. Более того, ему вторично надлежит отказаться и ответить согласием лишь на третье по счету предложение. Но на него обязательно, ибо (и это тоже входит в обычай) в четвертый раз предлагать не станут.

А затем коронация, то бишь венчание на царство, ну и… амнистия. И мне почему-то казалось, что кого кого, но меня она коснуться должна. Не знаю почему, но было такое ощущение, переходящее в уверенность. Однако, не желая сглазить, я ничего не сказал Бэкону и он, не дождавшись от меня ответа, заявил, что тот, кто не хочет прибегать к новым средствам, должен ожидать новых бед. И философ невинно осведомился, как правильнее перевести английскую поговорку «Кто с собаками ляжет, с блохами встанет».

– С кем поведешься, от того и наберешься, – усмехнулся я.

– Очень хорошо, – одобрил он. – А я давно подметил, что поведение людей в точности соответствует заразной болезни: хорошие люди быстро перенимают дурные привычки, подобно тому, как здоровые заражаются от больных. Чем дольше ты, князь, будешь находиться здесь, тем менее вероятно, будто твоему бывшему ученику понадобится хоть какая-то из твоих идей, но…, – и Бэкон многозначительно устремил указательный палец к потолку. – Знаешь, у меня появилась мысль, как увлечь его ими. Помнишь, я говорил тебе о своем труде, задуманном два года назад?

Я кивнул. Англичанин не раз делился со мной мыслью написать произведение о некой стране с идеальным устройством. Он и название для нее придумал: «Новая Атлантида». Когда я, напомнив про аналогичную книжицу бывшего лорда-канцлера Англии сэра Томаса Мора, окрестил его будущее творение утопией, он со мной не согласился. Категорически. Мол, это у Мора государство на острове получилось нереальным, ибо он ликвидировал в выдуманной стране деньги и всю частную собственность. У него же все это присутствует, а бедность в его государстве ликвидируется исключительно благодаря высочайшему развитию техники.

– Представь, князь, что произойдет, если я посвящу свой труд Федору Борисовичу, указав, будто именно его величество является тем человеком, в чьих силах создать Новую Атлантиду на земле?

– А что произойдет? – недоуменно осведомился я.

– Во-первых, он непременно прочтет его, притом весьма внимательно. Во-вторых, ему станет лестно и он всерьез заинтересуется возможностью создания подобного государства. Отсюда и в-третьих…., – последовала многозначительная пауза и Бэкон, склонившись к моему уху, выдохнул громким шепотом. – Он ведь должен понимать, что кроме князя Мак-Альпина никто иной не в силах подтолкнуть развитие ремесел и машинного труда.

– Есть еще один человек на Руси, – ответил я точно таким же заговорщическим шепотом. – Это сэр Френсис Бэкон.

Тот энергично замотал головой:

– Исключительно в тесном содружестве с тобой, князь, и никак иначе. Увы, но твое кровное родство с этим народом, пусть всего на три четверти, дает тебе неоспоримое преимущество для его глубокого понимания, чего я, признаться, лишен.

Мда-а, действительно. Умом Россию не понять…. Мне вдруг стало весело, наверное, от кровного родства на «три четверти», но я сдержал улыбку и кивнул:

– Пиши. Но вначале, как договаривались, переведи три пьесы.

– Лучше бы мне не откладывать про Атлантиду. У нас в Англии говорят, когда долго отсутствуешь, о тебе скоро забывают. Мудро?

– Еще как, – согласился я. – Только на Руси и по этому поводу говорится куда лучше: с глаз долой, из сердца вон. Но сейчас нам больше подходят иные поговорки: «Тише едешь – дальше будешь» или «Поспешишь – людей насмешишь». Не думаю, что есть необходимость пришпоривать лошадей. Будем надеяться, государь сам раньше вспомнит о нас….

«Точнее, уже вспомнил», – про себя добавил я, ибо мне донесли, что Годунов на днях заглядывал в принадлежащее мне сельцо Медведково. Да, наведывался он якобы к художникам, с которыми и впрямь толковал о том, о сем, но… ничего им не заказал. Одно это – весьма многообещающий симптом, господа хорошие.

Плюс к тому, благодаря постоянной переписке с Ксенией, я знал, что она сняла с меня одно из обвинений касаемо блуда с Галчонком. Предъявив девчонку братцу и, взяв с него слово молчать, она велела ей продемонстрировать свое умение. И Федор после той демонстрации выглядел довольно-таки смущенным – еще один симптом. Да и Мария Григорьевна постаралась, растолковав сыну, для чего я на самом деле к ней приходил.

Правда, оставалось главное – ревность Годунова, а доказать, что Марина Юрьевна нужна мне как зайцу стоп-сигнал, я никак не мог. Да и с якобы моим сватовством к австрийской эрцгерцогине тоже ситуация щекотливая. Но я верил – Ксения сделает все возможное, благо, в нашей с нею переписке она пару раз, хотя и довольно-таки туманно, намекала на то, что ее борьба «со лжой, поклепами и напраслиной» продвигается весьма успешно.

– Надежда – хороший завтрак, но плохой ужин, – укоризненно покачал головой Бэкон. – Ты сам говорил, про некоего славянского бога по имени Авось, олицетворяющего собой случайности, но они бывают разные и далеко не всегда счастливые.

Но я беззаботно отмахнулся.

– Поверь, в ближайшие недели кое-кто непременно потревожит наше уединение, притом с хорошими вестями.

Касаемо первого предсказания я попал в яблочко, а вот насчет второго… Ох, как я ошибся….

…Дежурившие на южных границах Руси казачьи разъезды службу несли исправно и набег крымских татар они не прозевали. Но на сей раз татарская конница шла не обычным путем, то есть не по Изюмскому шляху, не по Моравскому, и ни по какому другому. Крымчаки вообще не вступали на территорию Руси, предпочтя путь западнее Днепра, по землям, принадлежавшим Речи Посполитой. Потому, углядев это, казаки послали к русским береговым ратям успокоительную весточку, что в этом году Кызы-Гирей решил «осчастливить» своим посещением короля Сигизмунда.

Ну кто ж знал, что хан, стремительным броском преодолев добрых полтысячи верст до Киева и не остановившись под ним, ринется еще дальше, забирая на север. И, оказавшись чуть ли не под Оршей, резко свернет на восток, форсировав Днепр и миновав Смоленск, оставляя его севернее.

По украинским землям он продвигался быстро и… миролюбиво. Да, да, я не оговорился. Десяток сожженных деревень, стоящих на пути его конницы – такие мелочи, на которые не стоит обращать внимания. Да и то хан людского полона не брал, велев своим людям ограничиться скотом для еды, поскольку обозов с ним практически не имелось, шел налегке.

Русские сторожевые разъезды, располагавшиеся на наших западных рубежах, будучи непривычны к стремительным татарским набегам, ибо их со стороны Речи Посполитой отродясь не бывало, недоглядели. За свою оплошность они и получили высшую меру наказания – вырезали их крымчаки. Полностью. Вырезали и устремились дальше, вновь, вопреки обыкновению, оставляя в покое русские города.

Путь от Смоленска до Москвы невелик, всего-то четыреста верст с небольшим. И столь быстрым оказалось движение полчищ Кызы-Гирея, особенно его передовых отрядов, что узнали москвичи об их приближении, лишь когда они оказались в одном дневном переходе от столицы. Да и узнав-то, не сразу поверили. Запыленного и еле передвигавшего ноги гонца бояре чуть ли не на смех подняли, когда он сообщил о нашествии, тем более незадолго до того получили от князя Мстиславского успокоительную весточку о маршруте Кызы-Гирея. В самом деле, неужто хан похож на самоубийцу, чтобы разделить свою конницу на две части, пытаясь нанести одновременный удар по двум государствам? Известно, у страха глаза велики, вот и показался гонцу залетный татарский отряд в две-три сотни сабель, пускай и в тысячу, огромным воинством.

Однако, поразмыслив, решили проверить сообщение и выслали на разведку три стрелецкие сотни. Безрезультатно прождав их, по предложению боярина Романова, на запад отправилась сотня гвардейцев из личной охраны престолоблюстителя под командованием Жегуна Клюки.

Предусмотрительный Клюка, логично рассудив, что малыми силами в случае чего уйти куда легче, перед выездом определил пять направлений и раскидал людей по два десятка на каждое. К тому же он повелел ехать о три-конь, велев гвардейцам взять двух заводных лошадей. Благодаря им и умению пересаживаться на скаку, они и ушли от передовых татарских разъездов. Не все, конечно. Один из отрядов забрался слишком далеко и из двух десятков пятерых крымчаки достали стрелами. Впрочем, по сравнению со стрельцами, из которых не вернулся никто, эти потери выглядели пустяшными.

Но и тут на сводном заседании Малого совета и Боярской думы мнения высказывались различные: от шапкозакидательских до откровенно панических. Однако спустя еще пару часов первые притихли, ибо в версте от города (ближе к стенам татары не подходили, опасаясь артиллерии) закрутился хоровод по меньшей мере из нескольких тысяч, притом исключительно из передовых отрядов. Такие выводы сделали наиболее опытные воеводы, наблюдая, как они старательно обкладывают Москву, явно дожидаясь основных сил.

Бояре судили и рядили долго, но ни к какому выводу не пришли, ограничившись отправкой гонцов к береговой рати князя Мстиславского. К утру стали окончательно ясны масштабы нашествия – минимум шестьдесят-семьдесят тысяч. И это только из числа тех, кого удалось подсчитать. Да тут еще и головы перехваченных гонцов, которыми похвалялись самые смелые из татар, разъезжая вокруг московских стен и размахивая ими на высоко поднятых копьях. При виде их всем поняли, что теперь на скорое прибытие полков с юга рассчитывать бесполезно….

Я узнал о нашествии накануне вечером – позаботился Багульник, незамедлительно пославший ко мне гонца с сообщением. Тот уходил по воде, а Яузу татары перекрыть не смогли (мешали стрельцы, державшие оборону Андроникова монастыря, расположенного на ее левом берегу), вот он и добрался. Правда, в его сообщении о подлинных масштабах бедствия ничего не говорилось.

Второй гонец прибыл поутру. Впрочем, к тому времени успели вернуться и мои люди, которых я отрядил в ночную разведку по все той же Яузе. И хотя, высадившись на берегу Москвы-реки, они мало что смогли разглядеть даже при наличии подзорной трубы, но и обилия горящих костров вполне хватило для неутешительного вывода: опасность нешуточная.

Первой моей мыслью было немедленно объявить тревогу и спешно выдвигаться к Москве, пока речной путь открыт. Но с другой стороны меня никто не звал. Нет, нет, дело не в обиде. Не скрою, подленькая мыслишка «А ну-ка попробуйте управиться без меня» пару раз в мозгу всплывала, но я ее немедленно загонял куда подальше. Однако, памятуя о том, что согласно русской поговорке незваный гость хуже татарина, я решил не спешить и не навязываться. Ни к чему предлагать помощь или совет тем, кто их от тебя не просит. Тем более, мне стало известно, что еще вечером пара-тройка человек из числа моих доброжелателей предлагали послать гонцов не только к князю Мстиславскому, но и к князю Мак-Альпину, ибо лишняя тысяча не помешает. Оставалось немного подождать и все.

Однако прошло утро, я успел послать гвардейцев в свои села: Медведково и Бибирево, с наказом крестьянам укрыться со всей скотиной в близлежащих лесах, заодно прихватив с собой и монетные станки; распорядился отправить гонцов к Мстиславскому; велел немедленно вывезти художников во Владимир, отправив вместе с ними и Бэкона; сделал уйму других распоряжений, а из Москвы по-прежнему ни слуху, ни духу. Гробовая тишина. Впрочем, касалось она лишь новостей, поскольку на самом деле никакой тишины и в помине не было. Еще на рассвете в столице разом ударили в набат на всех колокольнях и звонницах, и с тех самых пор все сорок сороков продолжали неумолчный трезвон, отчетливо доносившийся до Вардейки.

Пришлось вновь посылать разведку в город. Дожидаясь их, я решил устроить обед пораньше, дать людям как следует поспать, а ближе к вечеру, на закате, отправиться вместе со своими ратниками в Москву и будь что будет, плевать на нерадушный прием.

Но пока гвардейцы трапезничали, ситуация резко изменилась, ибо неожиданно скоро вернулись мои гонцы. Оказывается, короткое утреннее сидение бояр закончилось тем, что решили поступить, как на Москве обычно и водилось в таких случаях: городу садиться в осаду, а государю уезжать для сбора свежих ратей. Разумеется, уезжать вместе с семьей и Мнишковной. Все это мои люди выяснили прямо на пристани, не заходя в город, у грузивших царскую казну на струги, и мигом рванули обратно. Получалось, максимум через час надлежит принимать гостей.

…Они неспешно высадились на пристани и направились ко мне. Первым медленно вышагивал Годунов. Он сильно сутулился, голова была низко опущена. К нему то и дело подбегал Семен Никитич. Он то ли что-то пытался пояснить моему бывшему ученику, то ли в чем-то убедить его. Судя по тому, как Федор всякий раз досадливо отмахивался, успеха боярин не имел. Годунов даже не замедлял шага, чтобы выслушать его. Что ж, обнадеживающий симптом.

Удивило иное. Дело в том, что между возвращением моих людей и прибытием Годунова прошел, как я и предполагал, почти час и я успел приготовиться к встрече. Не скажу, достойной государя (все-таки Вардейка – это в первую очередь военный городок и особого комфорта не создать, как ни пытайся), но вполне приемлемой. Во всяком случае, я подогнал к самой пристани все три имеющиеся кареты, а для Годунова и его свиты оседланных лошадей, подведя их прямо к сходням, но Федор досадливо отмахнулся от предложенного ему коня и медленно направился ко мне пешим ходом. Разумеется, свита тоже не посмела взобраться в седла, вышагивая следом.

Я смотрел, не зная, что предпринять – то ли оставаться на месте, впереди выстроившихся для торжественной встречи гвардейцев, то ли плюнуть и пойти навстречу. Логически рассудив, что настроение у парня, судя по его виду и походке, весьма подавленное, решил остаться. Надо хотя бы видом бравого воинского строя поднять у него дух, а то вон как приуныл.

Увы, но дружная барабанная дробь и мои молодцеватые команды вызвали у Федора мимолетную слабую улыбку, через секунду слетевшую с его лица. И в ответ на мой четкий громкий доклад он эдак чуть ли не жалобно произнес:

– Здрав буди, княже.

«Княже», – зафиксировал я еще один благоприятный для себя симптом. Одно непонятно: отчего он упорно избегает посмотреть мне в глаза. Ладно, потом разберемся, а пока… И я, повернувшись к своим орлам, бодро рявкнул:

– Государю Феодору Борисовичу ура!

– Ура-а-а! – незамедлительно откликнулись гвардейцы.

С парадами на Красной площади в двадцать первом веке их крик по стройности исполнения, конечно, не сравнить, зато эмоций в нем присутствовало гораздо больше.

На сей раз улыбка Годунова выглядела куда искреннее. Да и исчезла с лица не сразу, задержалась.

– Стража Верных, – прошептал он, умиленно глядя на них.

– Точно, – подтвердил я и, припомнив свои слова, сказанные ему прошлым летом в тот злополучный день, в опочивальне Ксении, когда к нам в дверь уже ломились стрельцы, продолжил, пытаясь процитировать их дословно. – А верные потому и называются верными, что верны до конца! И по первому зову готовы отдать жизнь за своего главного воеводу.

Лишь тут он впервые посмотрел мне в лицо. В глазах его стояли слезы, но он держался, отчаянно кусая губы.

– Как тогда, – прошептал он, очевидно, тоже припомнив события прошлого лета.

– И тогда, и сейчас, и до скончания веку, – отчеканил я.

– Токмо ноне ты у них за главного.

Я вежливо поправил его.

– Ты не прав, государь. Я у них за первого, а главный – ты. Так что и здесь всё сходится….

– Не всё, – горько вздохнул он. – В ту пору супротив меня пара бояр да десяток стрельцов были, а ныне куда хуже….

– Лучше, государь, гораздо лучше, – возразил я. – В ту пору тебя вся страна по глупости своей принимать не хотела. Сегодня же она за твоей спиной стоит. А Русь во веки веков останется непобедимой.

– Твоими бы устами…, – протянул он, но, не договорив, махнул рукой. – Веди, княже.

– А… конь? – опешил я, напомнив: – До твоего терема далече. Три версты без малого, если ты не запамятовал.

– А я в твой. Он-то близехонько, – пояснил Годунов.

Я покосился на сходни, заполненные женщинами во главе с царевной и наияснейшей, направлявшихся к колымагам, и усомнился:

– Тесновато в моем домике Марине Юрьевне с Ксенией Борисовной, не говоря про их девушек.

– А им к тебе ни к чему. Нам с тобой говоря келейная предстоит, а их всех пущай в терем и везут, – он поглядел на сходни и добавил: – И отца Исайю повели туда же отправить. У меня нынче… иной исповедник будет.

Я пожал плечами и, вполголоса бросив Дубцу, чтобы он отправил кареты согласно государева повеления, повел Годунова в свой домик. Его я повелел выстроить, едва приехав в Вардейку, отказавшись жить в годуновском, находившемся далеко от казарм. А зачем рисковать. Разок в нем заночую и бояре сей простой факт подадут Федору с таким вывертом – замучаешься оправдываться. Вид у моего домика был, конечно, еще тот – изба избой, только двухэтажная. Никакого сравнения с теремом, некогда выстроенным для своего сына Борисом Федоровичем. Но коль Федор захотел туда….

Свита послушно поплелась следом. Смешно, но они и тут соблюдали строгие каноны местничества. Во всяком случае, первыми за нами шли именно те, кто сидел в Малом совете ближе всех к Годунову и Мнишковне. Или нет? Вроде бы кого-то не хватает. Оглянувшись, я понял, кого именно. Не было главного представителя второго клана, Романова. Да и братца его, Ивана Каши я не видел. А еще Черкасского, Репнина, Троекурова, Головина…. Непонятно…. О них и спросил в первую очередь у Федора.

– Неужто твои людишки доселе тебе этого не сообщили? – услышал я в ответ.

– Как воинов, их куда больше интересовали татары, – пояснил я. – А как Стражу Верных, ты, государь, а не какие-то там…., – продолжать не хотелось и я умолк, досадливо махнув рукой.

– Серчаешь? – грустно спросил он.

– Нет, государь. Скорее…., – я чуть замешкался с ответом, чтобы подобрать нужное слово для пояснения, но нашел его, – недоумеваю.

Он остановился, внимательно поглядел на меня и, грустно вздохнув, направился дальше. Остаток пути мы проделали молча, и я все больше приходил к выводу, что и впрямь надо мне с ним побеседовать келейно, то бишь тет-а-тет. И чем скорее, тем лучше.

Поднявшись на крыльцо, Годунов шагнул через порог в сени, телохранители следом, а я, велев Дубцу провести государя в мой кабинет, притормозил и строго обратился к свите, успевшей в лице шедшего первым Семена Никитича одолеть пару ступенек.

– А вы куда собрались?

– Как же мы государя бросим?! – возмутился тот. – Мы ж его беречь должны!

– От меня? – старательно удивился я.

– Ну что ты! О тебе, голуба-душа, и речи нет, – примирительно произнес он.

Ишь ты, как ласково. Впрочем, он и год назад, когда кинул меня в застенки Константино-Еленинской башни, обращался ко мне столь же лирично. Правда, тогда он называл меня лапушкой. Интересно, голуба-душа – это повышение?

Додумать не успел, ибо дружно загалдели и прочие, на все лады уверяя меня, что надежнее князя Мак-Альпина на всей Руси не сыскать. Слушал я их недолго. Ровно столько, чтобы подвести итог.

– А раз вы мне доверяете, тогда радуйтесь.

– Чему? – удивился стоящий за Никитичем Степан Степанович Годунов.

– Ну как же, доставили государя в целости и сохранности, передали с рук на руки под опеку человека, надежнее которого на всей Руси не сыскать, посему теперь с вас, случись что, и взятки гладки.

– Дак надо о Москве помыслить, да о татаровьях, – встрял Семен Никитич. – Опаска у меня есть, что они и сюда доберутся, ежели проведают о Федоре Борисовиче. А проведать могут – эвон сколь в граде татаровей, пущай и казанских с астраханскими. Хошь я и повелел их поять, но за всеми не углядишь.

Та-ак, узнаю Семена Никитича. Экая держиморда, прости господи! Кроме «поять» ни хрена путного в голову не приходит. Ах, да, еще один глагол ему хорошо известен: «пытать». Ну и третье действо, кое, пожалуй, по вредности, переплюнет два первых – всеми правдами и неправдами пропихивать повыше свою родню, начиная с дорогих зятьев. А вон и наглядный пример тому, князь Телятевский, который и здесь держится чуть ли не за своим тестюшкой. Точь-в-точь как и на лавке в Малом совете. Но и устраивать ссору в мои планы не входило – не то время, не та ситуация. И я, как можно ласковее улыбнувшись, напомнил:

– Даже в старинных былинах добрых молодцов поначалу усажают за стол, потчуют яствами разными, наливают медку душистого, а потом толкуют о делах.

– До медов ли ныне?! – возопил Никитич, явно не желая оставлять меня с Годуновым наедине.

– А пустое брюхо и к раздумьям глухо, – отрезал я, на ходу переделав поговорку, и добавил в утешение. – И для вас, гости дорогие, кое-что сыщется. Во-он там домишко, а в нем столы накрыты. Ешьте, пейте, а то ведь голодной куме один хлеб на уме.

– Да сыты мы, сыты, – взмолился Семен Никитич. – Перекусили, чем бог дал, когда плыли. Вона, – и выпятил вперед живот, – в пузе ровно свадьбу играют.

– Это у тебя свадьбу, – отрезал я, – а в государевом, я по глазам его видел, и помолвки еще не было.

Семен Никитич обиженно поджал губы, отчего они, столь же тонкие, как у Мнишковны, превратились в ниточки, став точь-в-точь как у Марины, но достойного ответа не нашел и, махнув рукой, побрел туда, куда я указал. За ним гуськом потянулись и остальные.

А теперь вперед, через сени и наверх, к заждавшемуся меня государю….

Глава 23. В роли исповедника

«Эх, сейчас, если б все нормально было, накатить по чарке-другой, обмывая наше с ним примирение, – мелькнуло у меня в голове по пути в кабинет, – а уж я бы на гитаре такие песни сбацал, пальчики оближешь, но увы – не до медов и не до песен».

Хотя погоди-ка. Я притормозил, застыв на лестнице и прикидывая. Нет, насчет песен все правильно, не время им, а с медком я пожалуй того, погорячился. Думается, полезно ему будет немного расслабиться. Да и разговор пойдет куда откровеннее. Стало быть, с него и начнем. И первым делом, зайдя вовнутрь, я прошелся к своему шкафчику-бару, откуда извлек необходимое. Однако, уже поставив на стол бутыль и два кубка, не преминул осведомиться, не сильно ли Федор проголодался, поскольку вначале хотел бы предварительно переговорить с ним о делах наедине. Разумеется, если он считает такое невозможным, можно потрапезничать, затем устроить некое подобие Малого совета, но….

И выжидающе уставился на него.

– Не до еды мне ныне. С утра кусок в горло не шел и сейчас не желаю, – угрюмо откликнулся он и кивнул. – Наливай, – а пока я набулькивал в кубки темного вишневого меду, он попросил: – А касаемо бояр, то когда закончим нашу с тобой говорю, сами к ним выйдем, но до того, сделай милость, не пущай их сюда вовсе.

– Никого? – уточнил я.

– Никого.

– И… Семена Никитича?

– И его тож, – тяжело вздохнув, подтвердил он. – Веришь ли, но я их отвратных рож видеть не могу.

– То есть как? – оторопел я. – Ты же сам их и в Москву вернул, и к себе приблизил, и в Малый совет ввел.

– Сам, – мрачно согласился он. – А теперь жалею. Я хошь и осерчал на тебя по глупости, но и не обезумел, чтоб советы твои мудрые из головы повыкидывать. Помнишь, учил ты меня, – и он процитировал. – Слушай, что человек говорит, но думай, зачем он это говорит, ибо даже птицы не попусту, но для чего-то щебечут. Вот я и стал… прислушиваться, да призадумываться.

«Поздновато, – отметил я про себя, – ну да лучше поздно, чем никогда».

– И что понял?

– Да у всех на уме одно: дай, дай, дай…., – он брезгливо поморщился. – И в глазах одно: выпросить, выклянчить, на худой конец высудить. А когда меня собор на государство избрал, они ровно с цепи сорвались. Один с просьбишкой, второй, третий… И все в ноги кланяются, чуть ли не лбами об пол стукаются от усердия превеликого. Напрасно я им доверил, – и он уставился на меня, очевидно, надеясь на сочувствие.

– Странно не то, что дураки не оправдали твоего доверия, государь, а то, что ты этого от них ждал.

Губы его скривились, но он не стал возражать, с горьким вздохом заметив:

– Вот и Ксюша тако же сказывала, когда я ей пожалился. Мол, а чего ты хотел-то от них? Про таковских еще в Библии поведано: «Сии мужи помышляющий суетная, и совет творящий лукав в граде сем». А еще сказывала, что мол, был у тебя один, кто об ином помышлял, да ты сам постарался, изгнал его. А ведь и впрямь, сколь мне памятается, ты для себя ни разу ничегошеньки не попросил. И жизни своей для меня не щадил. А я тебя…, – Годунов осекся и опустил голову.

Я молчал, ожидая продолжения. И дождался. Но неожиданного. Федор заплакал. Нет, не в голос, сумел он сдержаться, но слезы по щекам полились и на столешницу звонко так: кап, кап. На третьем кап я спохватился и, на ходу посоветовав выпить медку, пулей вылетел из кабинета и отдал команду стоящим возле двери телохранителям:

– Метелица, здесь оставь двоих, а сам с остальными на крыльцо. И внутрь ни единой души не пускай.

– И бояр?

– Их в первую очередь не пускай, – уточнил я. – Нас с государем тревожить только в крайнем случае. Ну, к примеру, домик наш вдруг загорится или татары поблизости появятся. А ты, Дубец, если кто-то от царевны или Марины Юрьевны прибудет, понадобится им чего-то, сам от моего имени распорядись, чтоб предоставили все нужное.

Я чуть помедлил, прежде чем вернуться обратно, но, логично рассудив, что навряд ли Годунов уймет слезы за минуту, громко кашлянул, предупреждая, и вошел в кабинет. Так и есть, Федор продолжал горестно всхлипывать, совсем по-детски утирая кулаком слезы. Увидев меня, он прошептал:

– Серчаешь поди на меня, – я не успел напомнить, что ответ на это я ему уже дал, как он продолжил: – И правильно серчаешь. Я сам полжизни бы отдал, ежели б мог сызнова с того дня начать, когда ты с победами воротился.

– Сейчас не о том думать надо, – отмахнулся я.

Нет, слушать такое о себе лестно, спору нет, но не когда Москву осаждают татарские полчища.

– Нет, о том, – заупрямился он. – Мыслишь, поди, что вот, беда стряслась, так я сызнова к тебе. А я не потому. Я куда ранее многое понял. Еще в день твоего отъезда, когда песни твои услыхал. Я ж хоть в оконце свое и не выглядывал, затаившись сидел, но слушал. Тогда-то и понял кой чего. Да и мудрено не понять, коль ты их не голосом – сердцем пел, всю душу для моей сестрицы-разумницы наизнанку выворачивал. И столько любви в них было, что я мигом уразумел – оговорили тебя, будто ты того…. Не может человек сердцем лгать. Уста лживые – сколь хотишь, а сердце – оно завсегда правду сказывает. Уже тогда хотел все отменить – и указ, и опалу. Потому и выскочил тебе наперерез, чая, чтоб ты хошь единым словцом меня о милости попросил.

– Так ведь мне…., – начал я, но Федор торопливо замахал на меня руками.

– Молчи, молчи, ничего не сказывай. Сам ведаю, что ты не виноват и не в чем тебе каяться. Токмо мне твоя просьбишка лишь яко предлог требовалась. Ну что я могу поделать, коль обычаи на Руси такие?! А ты, ишь, кланяться-то не свычен, да и обида душу терзала, ну и оттолкнул меня своим словцом.

Мда-а, получается, угадал я тогда. Действительно, готов он был пойти на примирение. А у меня, дурака, гордыня взыграла.

– Зато когда боярин Романов меня известил, что ты так и остался рядышком, близехонько от меня, и из Вардейки уезжать никуда не собираешься, я, веришь ли, цельный день довольный ходил. Он-то, поди, мыслил, что я за таковское ослушание на тебя пуще прежнего разъярюсь, особливо когда ты сделал вид, будто уехал, а чрез два дня сызнова тайком возвернулся…

– Я не делал вид, государь, – вырвалось у меня. – А отъезжал к королевичу Густаву по делу. У меня ракеты сигнальные закончились, да шнуры запальные к гранатам. И возвращался я не тайком, в открытую – соврал боярин.

– Пущай соврал, – досадливо отмахнулся Федор. – Тут иное важнее. В главном-то он не сбрехал, вернулся ты. Я едва услыхал о том, у меня губы враз от радости растянулись и до самого вечера не смыкались. Так и ходил по покоям улыбаючись. Марина Юрьевна с вопросами, а я в ответ: мол, денек сегодня больно хорош. Она в окно глядь и сызнова ко мне – дождик же моросит. А я в ответ: так ведь он-то полям нынче и нужен. Выходит, год урожайный будет. Я и когда на ночь молился, улыбался, да господа благодарил, что надоумил он тебя вернуться.

Я терпеливо молчал, не перебивая. В конце концов, лучше дать человеку высказаться, выплеснуть наболевшее, а лишние полчаса ничего не дадут. Зато дальше он сможет спокойно и трезво рассуждать исключительно о деле, не отвлекаясь ни на страсти-мордасти, ни на любовь-морковь.

Федор меж тем заглянул в свой кубок и виновато попросил:

– А ну-ка плесни мне еще чуток.

Я встал и, поднеся бутыль к кубку, чуть не присвистнул – и впрямь пустой. Ну ничего себе – залпом выдул, совет мой выполняя. Наверное, потому и прорвало с откровениями. Пока наливал, он продолжал:

– Потому я и гонца к тебе не посылал, ворочаться не зазывал. Мыслил, рядышком ты, поспею. Да еще хотел время тебе дать, чтоб гнев твой улегся за бездумную напраслину, в коей я тебя виноватил. Престол ты мой захотел, славу всю решил к своим рукам прибрать…, – хмыкнул он. – Эх, жаль, князь Хворостинин труд свой опосля твоего отъезда мне принес. Чуток бы поране.

– Неужто прочел? – удивился я.

– Прочел, – вздохнул он и улыбнулся. – Поначалу там, где про мой отказ от титлы написано, а опосля и про остальное. Читал, да диву давался, ну ровно не обо мне. Я так Ивану Андреевичу и поведал. Мол, лестно, но не истинно, с лихвой ты про меня, а кой что и вовсе напрасно приписал – не мое оно, князя Мак-Альпина. А он в ответ иное доказывать принялся. Дескать, как енто не твое, государь, когда мне о том сам князь и поведал. Не иначе, как ты подзабыл о том. Да еще о твоем толковании помянул, про журавель колодезный, да человека, кой этим журавелем управляет, да воду ведром черпает. И сызнова на тебя сослался. Дескать, князь ему не токмо притчу оную обсказал, но и пояснил на всякий случай, кто есть кто. Вона ты, стало быть, яко меня возвеличил. Ажно супротив истины пошел, взял грех на душу, – протянул Федор, глаза его вновь увлажнились, и он чуть ли не закричал надрывно: – Ну и как мне опосля таковского на замирье к тебе ехать?! Тут в зерцало без стыда не глянуть, а в очи твои соколиные тем паче! Человек-то у колодца – ты и токмо ты, а меня, ежели поразмыслить как следует, и с журавелем равнять нельзя. Так, цапля глупая, не боле.

Я хотел возразить, мол, перебор с самокритикой, но он снова замахал на меня руками.

– Молчи, молчи! Теперь-то я доподлинно про себя ведаю, кто таков. И про тебя тож ведаю. И про то, что матушка моя чуть ли не силком тебя в тот чулан затянула, разузнал я, а далее сам смекать принялся. Коль тут лжа супротив тебя поведана, да там я сам невесть чего про тебя измыслил, так может и во всем прочем ты не повинен? – и он умоляюще уставился на меня.

Прости меня! Я грешен пред тобой!

Прости меня – мои смешались мысли

Я путаюсь – я правду от неправды

Не отличу! [38]

Я продолжал молчать. Раз приехал, значит, сам отыскал ответы на свои вопросы. А правильные они или нет, сейчас выясним.

– Вот хошь бы девку ту взять, кою ты Ксении в услужение отдал. Неужто ты с ней того?! А тут сестрица моя откуда ни возьмись, ровно почуяла, яко я в сомнениях терзаюсь, да ее предо мною поставила, а та и выложила как на духу. Мало того, и показала, чему ты ее обучил. А и сильна! – цокнул он языком. – Ножи все до единого в дверь вогнала. Да как метко, в четверти вершка друг от дружки кажный. Выходит, и с ней тебя оговорили. Тут мне и вовсе не в мочь. И столь тяжко на душе, что я принялся себя думкой тешить, будто хоть какой-то грешок да был у тебя. К примеру, не могла ж Марина Юрьевна выдумать, как ты… ну… к ней… того…. Ведь и гвардейцы, кои на страже ее покоев стояли, мне ее словеса подтвердили.

Я мысленно охнул. Эту брехню Мнишковна сработала столь мастерски, что опровергнуть ее, как ни старайся, не выйдет, а нам сейчас для полного счастья нового круга разборок не хватает. Нет уж, надо бы свернуть со скользкой дорожки, пока окончательно не шмякнулись, и я промямлил:

– Может, не надо о том, государь. Поверь, тогда и впрямь очень жарко было в ее покоях, вот я и разомлел. Или тебе и ныне моего слова мало, Увы, но я могу тебе только поклясться, что не помышлял ничего худого, а доказать свои слова нечем.

– Это тебе нечем, а я доказал! – торжествующе воскликнул Годунов.

Я опешил, изумленно уставившись на него. То есть как доказал?! Он что же, в Польшу к Казановской людей отправил? Так не успеть им за это время обратно вернуться. Да и навряд ли та отважилась бы давать показания против Мнишковны. Или яснейшая сама раскололась? Тоже исключено. Скорее рак на горе свистнет или луна с неба свалится, чем она….

– Видишь, в кои веки я мудрее тебя оказался, – радостно засмеялся Федор, видя, мое недоумение, но честно сознался. – Точнее, сестрица моя, Ксения Борисовна. Это она дозналась, кто в тот день на страже стоял у покоев яснейшей, да, вызвав их, допытываться учала. Мол, чего вам князь сказывал, когда выскочил в кафтане, до пупа расстегнутый? Не упреждал, чтоб вы в тайне оное хранили? А они дружненько так головами мотают, да отвечают, что про молчание не сказывал, а повелел иное. И поведали ей про это иное. Да потом про случай забавный обмолвились. Не иначе как господь их вовремя за языки дернул.

Я насторожился: что за случай такой? Ну-ка, ну-ка.

– Дескать, к Марине Юрьевне спустя два часа боярыня ее пришла, так они и ее с ног до головы оглядели и даже остановить хотели. А все потому, что князь велел бдить в оба, а зрить в три, и буде кто потаенный, в бабском обличье, но худо побритый, мигом его хватать, ибо не иначе как умышляет он недоброе супротив царицы. А у боярыни оной, как назло, усики под губой росли, потому они и уставились на нее, гадая: то ли задержать, то ли пропустить. Во всем прочем-то она мужиком быть никак не могёт – и толста излиха, и прелестей излиха, да таких бабских, что подделать не выйдет, как ни старайся.

Господи, да неужто?! Я затаил дыхание, обратившись в одно большое ухо.

– И пока твои ратники на нее взирали, она, про недоброе подумав, шарахнулась от них и споткнулась, да чуть не растянулась на пороге. А ить усики оные токмо у одной растут, и как раз у Казановской, на кою Марина Юрьевна ссылалась, будто она ее на помощь зазывала, когда от тебя отбивалась.

– А наияснейшая конечно принялась разубеждать, что ошиблась и назвала не ту, – усмехнулся я.

– Так и было, – помрачнев, нехотя согласился он со мной. – Токмо не вышло у нее ничего. Ксюша и о том озаботилась. Она ж и про остатнюю ее прислугу у стражи вопросила и оказалось, вовсе никого у Марины Юрьевны в ту пору в покоях не было. Все они незадолго до вашего с паном Юрием прихода ушли и возвернулись токмо когда царица сама за ними велела позвать.

Мда-а, как легко, оказывается, открывался ларчик. Крышку поддеть и все, а я, дурак, всю голову сломал, прикидывая, какой ключик подобрать, чтоб ложь раскрыть. А Ксюша молодчина! Ай да лебедь белая, мудрая краса. Чуть свезло ей, конечно, и все же, и все же….

– Недаром в евангелии говорится, – глубокомысленно начал я, а Годунов, улыбаясь, мгновенно подхватил:

– Ничто же бо покровенно есть, еже не открыется, и тайно, еже не уразумеется.

Я смущенно кашлянув в кулак, торопливо подтвердил:

– Ну да, ну да, – с горечью сознавая, что столь лихо цитировать по церковнославянски у меня навряд ли получится и через двадцать лет жизни на Руси. Написали бы по простому: «Нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы», так ведь нет, им надо так заковыристо изложить, чтоб добрая половина народу язык сломала, прежде чем произнесла.

Федор меж тем решительно взял свой кубок и одним залпом опорожнил его. «А ведь в кубке граммов сто пятьдесят, не меньше, – подумалось мне. – Если и дальше такими темпами пить, мы до обсуждения нашествия сегодня навряд ли доберемся. Надо поумерить его азарт».

Но тут Годунов принялся за продолжение своего рассказа и мне стало не до борьбы за трезвый образ жизни. Оказывается, Марина Юрьевна, покаявшись в оговоре, пояснила все обычной бабской ревностью, и Годунов ее… простил, что мне решительно не понравилось, но зато потом…. Вдохновленная первым успехом Ксюша не угомонилась и продолжала работать дальше по моей реабилитации, то есть призадумалась над историей с австрийской эрцгерцогиней, выискивая в ней слабое звено. И… нашла его.

В свое оправдание скажу, что моему тайному сватовству Федор поверил в первую очередь из-за одной малюсенькой детальки, оказавшейся тем уязвимым местом, на которое обратила внимание его мудрая сестричка. Но Ксении-то он о ней сказал, а мне, когда в запале обвинял в лживости и двуличности, ничего не поведал. Деталька эта заключалась в том, что у моего второго посланца, того самого иезуита Лавицкого, при обыске нашлась моя парсуна. Так на Руси именуют небольшие поясные портреты. Она-то и убедила Федора в моем сватовстве.

Расспросить вторично самого посланца (откуда он ее взял) возможности не было – Марина давно, еще до моего приезда в Москву, уговорила отпустить иезуита восвояси. Дескать, грешно держать человека в узилище, ибо тот, если разобраться, не сделал ничего худого. Дали поручение, а он выполнил, и все. Но ведь кто-то нарисовал меня. И царевна надоумила Федора податься к художникам. Перетолковав с ними, он выяснил не только о поручении князя Мак-Альпина нарисовать три парсуны самого Годунова, но и то, что Лавицкий перед отъездом договорился с Микеланджело, а тот всего за двадцать золотых монет в один день изобразил меня в лучшем виде.

 «Но как он меня ухитрился намалевать, если я ему не позировал? По памяти что ли? – усомнился я, но потом вспомнил. Ну, точно. Он же Самсона с меня писал. А, имея перед собой лицо на картине воспроизвести его вторично, в уменьшенном масштабе, делать нечего. Про кафтанчик и прочую одежку и говорить не стоит. Ее подрисовать для такого мастера, как Микола Каравай – дело техники.

И получалось следующее. Портретов жениха втрое меньше, чем Годунова, и мало того, даже этот единственный не оставили невесте, а привезли обратно.

– И сызнова меня жажда обуяла к тебе поехать, ан не решился, – продолжал свой горестный рассказ Годунов. – А знаешь отчего? Да стыдно стало. Ох, княже, ведал бы ты, как стыдно, – почти шепотом повторил он. – Это ж чего выходит-то? А выходит, княже мой золотой, учитель мой славный, друг ты мой сердешный, что я кругом пред тобой виноват, куда ни глянь. Да, оговорили, но отчего ж я сам всему этому поверил?! А тут Романов с новостью. Мол, братец двухродный к князю приезжал за благословением. А жениться он собрался на ливонской королеве.

«Ну вот сейчас мне и аукнется мое самоуправство», – подумал я, но ошибся. Федор сделал из него совершенно иные выводы, решив – это знак, что ехать ему ко мне рано, ибо я на него пока серчаю. Иначе я ни за что бы так не поступил, понимая – дело слишком важное и второпях к нему подходить нельзя.

– А коль нельзя ехать, я, как ни горько, сызнова к Марине Юрьевне. Мол, почто ты так про князя? А она в ответ про песни твои. Дескать, ты ей их пел, не Ксении, потому она и не выдержала, самолично к тебе вышла, да замолчать велела. И про словеса о любви поведала, кои ты ей сказывал. Правда, шепотом, чтоб никто не слыхал. А она, испужавшись, будто ты их во весь голос повторять учнёшь, сама тебя в своей любви заверила, дабы угомонить.…., – Годунов умолк и вопросительно уставился на меня.

Я нахмурился, припоминая, что я ей тогда говорил. Вроде бы ничего особенного, в основном отбивался от ее подколок. Да и не шептал я ничего. Все наоборот – я говорил нормальным голосом, а она то верещала, то шипела как кошка. Ну да, так оно и было. Я еще порадовался, когда она перешла на шепот, понадеявшись, что наконец-то сорвала голос, но дудки – через пару слов снова завизжала.

Видя, что я молчу, Федор мгновенно помрачнел и продолжил:

– У меня сызнова голова кругом пошла, потому как словеса ее, я сам слыхал, да внимания не обратил, не до того мне было. А она напомнила. Тут-то они и у меня в памяти всплыли. И про то, как она себя в кулаке держать научала, и как сказывала, что ей с тобой тоже тяжко расставаться….

– Ей со мной?! – ахнул я.

– Ну да, – простодушно подтвердил он. – Да ты сам вспомни, – и он процитировал: – Мне тоже горько расставаться со своим кавалером, но надо терпеть. Ну и далее, что, мол, не след выдавать свои чувства раньше времени. Выходит, ты…, – он не договорил, взмолившись. – Княже, Христом-богом тебя заклинаю, правду мне поведай, как на духу. Чем хотишь поклянусь, что зла тебе за то не учиню ни на единый золотник, ибо понимаю: ее не любить нельзя, да и сердцу не прикажешь. Но мне знать надобно. Зачем, не вопрошай, сам того не ведаю, но надо.

«Вот почему она шипела, – осенило меня. – Ну точно. И в ее фразе, которую он мне сейчас процитировал, не хватает именно ее слов, произнесенных шепотом, а если их вставить, получится совсем иной смысл: «Мне на месте царевны было бы тоже горько расставаться со своим кавалером…», ну и далее по тексту.

Ах, она, коза драная! Не иначе, как решила подстраховаться на случай, если Годунов заупрямится, отменит ссылку, а в нужный момент вытащила последний козырь из рукава. И ведь сработало.

Я уставился на Федора и понял: начни я рассказывать, как происходило на самом деле и у него вновь вспыхнут подозрения. Не поверит он обвинениям в ее адрес, ни за что не поверит. Во всяком случае, сию минуту, поскольку любовь к польской гадюке полыхает у него в сердце столь неистово, аж глазам больно смотреть. Но и промолчать нельзя – решит, утаиваю, а ведь у нас с ним едва-едва начало налаживаться взаимопонимание, и оно пока такое непрочное. Дунь посильнее и разлетится. Нет уж, пускай крепнет потихоньку, а мы к нему со всей заботой и лаской, оберегая от острых углов, из коих создана окаянная Мнишковна. Да и время не то. Татары Москву обложили, а мы все про любовь-морковь.

Мне повезло. Очень уж старательно я искал единственно приемлемый выход, а кто ищет, всегда обрящет. В Библии, наверное, об этом сказано иными словами, но суть одна.

– Значит так, государь, – твердо произнес я. – Говорил я с Мариной Юрьевной исключительно о любви к твоей сестре и ни о чем больше. И пел я именно для Ксении Борисовны, что легко проверить, ибо заранее предупредил царевну через ту самую девчонку, которую обучал ремеслу телохранителя.

Годунов немедленно замахал на меня руками, давая понять, что ему и моего слова предостаточно, а я, воодушевившись, продолжил:

– Наияснейшая же…., – я кашлянул в кулак (живи, коза, но ничего, когда-нибудь сочтемся), – попросту ошиблась, неверно истолковав мои слова. Почему, трудно сказать. Возможно потому, что я мельком пару раз глянул на нее, когда пел, либо она не поняла меня, когда я говорил ей про свою любовь к Ксении Борисовне.

Федор продолжал пристально смотреть на меня. Получается, сказал, но мало. Да и неубедительно как-то. Надо добавить что-то еще, а что? Ага, сделаем, как на Руси принято.

Я встал из-за стола и молча подошел к небольшому иконостасу. Встав подле него, я перекрестился на иконы и…. Слова клятвы сорвались с моих губ как-то сами собой. Точнее, губы воспроизводили их, а говорило сердце, которое, как совсем недавно утверждал мой ученик, лгать не может. Я даже не особо задумывался, что именно говорил. Знал, что правильно, именно то, что надо и так, как надо, вот и все. Пожалуй, потребуй от меня кто-нибудь, чтобы я все воспроизвел заново, ни за что бы не сумел. Нет, смысл запросто, а дословно…. И под угрозой смерти не смог бы.

Поверил мне Федор. Оказывается, порой весьма полезно не сдерживать себя. Не зря ж советуют: говори, как бог на душу положит. Бо-ог. А он, как известно, дурного не положит. А то, что Годунов поверил, абсолютно точно, ибо едва я закончил говорить и в знак истинности своих слов поцеловал икону, как оказался… в его объятиях.

– Да я для тебя, княже, чего хошь, – умиленно бормотал он. – Да я….

И вновь дальнейших его слов не помню. Суть – да, ибо она очень краткая, всего из трёх слов: «все, чего хошь», а конкретные обещания – увы.

С трудом высвободившись из его медвежьих тисков – ну и здоров, чертяка, обниматься – я попытался напомнить не на шутку развеселившемуся государю о деле.

– Ну а теперь, когда мы окончательно во всем разобрались….

– И слава богу, слава богу…, – перебил Федор, продолжая влюбленно взирать на меня.

– Слава богу мы скажем, когда отгоним от столицы крымского хана, – строго произнес я, намекая, что пора вернуться к основному делу, но не тут-то было.

Годунов вздрогнул и испуганно уставился на меня.

– Погоди ты с татарами, – взмолился он. – Ты-то сам так и не ответил мне. Прощаешь ли за все зло, кое я содеял тебе, али как? Ныне я весь пред тобой – суди меня яко хошь, ибо что ни скажешь, все приму от тебя, но ежели простишь, вовек из твоей воли ни в чем не выйду. Веришь?

– Верю, – просто ответил я.

– Взаправду?

Пришлось для вящей убедительности напомнить ему собственные слова:

– Ты ж сейчас сердцем со мной говоришь, а оно никогда не лжет.

– И прощаешь?!

– Уже простил.

Он и тут не до конца мне поверил, продолжая пристально вглядываться в мои глаза. Смотрел долго, чуть ли не минуту, но, наконец, с облегчением вздохнул:

– И впрямь простил.

После чего он… вновь разревелся, и на сей раз себя не сдерживал. Уткнувшись лицом мне в грудь Федор буквально рыдал, крепко-крепко обхватив мои плечи руками, словно боясь – стоит меня хоть на секунду выпустить и я убегу от него, испарюсь, исчезну, улечу.

Я пытался утешить его, неловко гладя по голове и бормоча что-то ласковое, но он расходился все сильнее. У меня даже возникло опасение, что у него началась самая настоящая истерика и я принялся лихорадочно размышлять, как поступить в таком случае. Вообще-то самый надежный способ – влепить хорошую увесистую пощечину, но навряд ли Федор правильно ее поймёт. А что еще? За холодной водой слетать?

По счастью, тот угомонился сам, но вместо того, чтобы перейти к делу, принялся путанно, то и дело всхлипывая, пояснять, что оно у него исключительно от радости. Я кивал, упрямо пытаясь перевести разговор в нужное русло. Не получалось. Тогда я, заметив, что ему надо срочно привести себя в порядок, чуть ли не силой усадил его в свое креслице, а сам вновь шмыгнул за дверь, распорядившись, чтобы Дубец принес тазик с холодной водой. Заставив Годунова сполоснуть лицо и запретив вытираться, не то глаза останутся красными и припухлыми, я, выглянул за дверь и отдал стременному новую команду:

– Вызови сюда Зомме, обоих командиров полков и всех сотников. Срочно!

А пока мы с Годуновым их дожидались, тот кое-что мне рассказал. И услышанное мне весьма и весьма не понравилось….

Глава 24. Штирлиц против Мюллера

Оказывается, как это ни странно, но вопроса о том, кому оставаться в Москве, не возникло. Он бы непременно встал, но Федор Никитич Романов сам вызвался оборонять белокаменную. А вслед за ним такое же желание изъявили родичи, дружки или сторонники романовского клана – Троекуров, Репнин, Черкасский, Салтыков, Татищев и прочие. Вот их и оставили.

Получалось, теперь в их руках вся Москва – и Кремль, и Китай-город, и Белый город. Ну разве что Замоскворечье, в смысле часть Скородома с его деревянными стенами и башнями, поручили Ивану Ивановичу Годунову, но и он, если припомнить родственные связи, тоже тяготеет к Романову.

Я вспомнил недавнюю драку, но удержался от комментария, хотя очень хотелось съязвить по поводу кое-кого. Мол, негоже назначать битых, даже если губы, носы и уши у них зажили. Но сейчас не до острот. Куда важнее вычислить тайные замыслы Федора Никитича, а то, что они у него имелись, однозначно.

Настораживало уже одно то, что он вызвался остаться сам. Хорошо изучив этого человека, я давно пришел к выводу, что на людей ему наплевать. А на москвичей, которые ему никаким боком, тем паче. И тут вдруг такая самоотверженность. С чего бы?

Да мало того, именно он первым, правда, на пару с другим Никитичем, внес предложение немедля спасать Федора Борисовича и его семью. А мой ученик, между прочим, сын его заклятого врага, да к тому же счастливый конкурент, недавно избранный государем всея Руси. Это и вовсе никак не вязалось с характером боярина.

И ведь он не просто предложил, но и настоял, что сделать это надлежит немедленно, наплевав на долгие сборы. Мол, наоборот, когда начнутся переговоры с крымским ханом, можно, не кривя душой, сказать, что главная птица давно улетела собирать свою стаю. Тогда Кызы-Гирей непременно напугается и уступит в своих безмерных требованиях. А они расстараются и сделают все, дабы соблюсти стольный град.

Вывод из этого напрашивался самый простой. Романов действительно сделает все возможное, но… для собственной выгоды. А в чем она? Возвеличить себя, любимого, в глазах толпы? Слабовато. Овчинка выгоды не стоит, ведь он изрядно рискует, притом своей собственной головой – защитить город при таком численном перевесе архисложно.

А когда я узнал, сколько на самом деле в Москве осталось стрельцов, то за голову схватился. Оказывается, при первом известии о татарах, пока думали, что их пара тысяч, не больше, одновременно с высылкой разведки приняли решение на всякий случай разослать по ближайшим монастырям сильные стрелецкие отряды. И разослали. В Андроников триста человек, в Данилов – двести, уехали люди и в Донской, и в Симонов. А в Новодевичий, так как он женский и на помощь монашек при обороне рассчитывать нечего, Годунов расщедрился на полтысячи. Да и в Новоспасский Романов уговорил послать столько же – батюшка у него там родной погребен, Никита Романович.

Обратно вернуть их в Москву нечего и думать, и таким образом из шести с половиной тысяч стрельцов надо сминусовать в общей сложности, включая погибшие три сотни, аж две с половиной тысячи. Итого: в остатке мы имеем четыре тысячи. Ну и плюс ратные холопы, которых не так много, в общей сложности не более полутысячи. Удержать стены Скородома, общая протяженность которых свыше пятнадцати верст, при таком раскладе нереально. Это ж один ратник на четыре метра стены, а если вычесть тех, кто займет башни, которых больше полусотни, да тех, кто останется в резерве и внутри, на стенах и воротах Китай-города, Белого города и Кремля, получается вообще один на полтора десятка метров.

Добавим к этому, что Романов – мастер плести интриги, но вояка из него аховый. Потому-то его и на войну никогда не посылали, за исключением двух раз, да и то один из них не в зачет. На мой взгляд должность дворцового воеводы хоть и почетная, но больше придворная, нежели военная. Подумаешь, один из начальников полка царской охраны, да и то не самый главный. И поставили его на нее, когда ему было тридцать шесть лет. К тому времени настоящие полководцы на Руси имеют кучу царских наград, и не меньшую – ранений, а он впервые. Вторично он поехал на войну в сорок лет, но его полк правой руки, где он опять-таки был вторым, а не первым воеводой, в боевых действиях участия не принимал.

Да, все это я слышал из уст Бориса Федоровича Годунова, который этих иуд, как он выражался про Романовых, терпеть не мог. Но доверять покойному государю можно – даже своих врагов он всегда характеризовал объективно, отдавая должное их сильным сторонам. Помнится, он и себя не больно-то щадил, как-то в порыве откровения заметив мне, что в хитростях ратного дела худо измыслен….

Мы с Федором перешли в просторную трапезную, где уже расселись Зомме и прочие, но пока Годунов вводил их в курс дела, я продолжал размышлять, откуда у Романова уверенность, что он сможет защитить Москву. Вариант за вариантом появлялись в моей голове, но все неподходящие.

Надеется на то, что вовремя подоспеют береговые рати Мстиславского? Навряд ли. Нет, мои гонцы должны были доставить до них известие о приходе татар, но проку с того. Федор Никитич прекрасно сознает, что Мстиславский весьма осторожен. Я бы даже сказал чересчур. Где-то на грани с трусостью. Он не семь, а семижды семь раз отмерит, прежде чем выступить на выручку столицы. Да и идти будет медленно, с опаской.

А если Кызы-Гирей выставит против него заслон тысяч в десять, боярин и вовсе остановится, решив, что против него нацелилось все татарское войско. И первым он атаковать никогда не решится. Помнится, когда его поставили во главе ратей против Дмитрия, его продвижение вперед было результатом регулярных пинков сзади в виде постоянных требований и напоминаний Годунова-старшего. И все равно под Добрыничами, несмотря на ясные и четкие приказы, полученные ранее от Бориса Федоровича, и превосходство в людях, он стоял в раздумьях и Дмитрий сам налетел на него.

Ныне же численность ратей Мстиславского гораздо меньше, чем у крымского хана. Помнится, говорил мне Федор перед моим весенним отъездом в Эстляндию, что у Федора Ивановича во всех пяти полках в общей сложности не больше сорока тысяч. А у татар по самым оптимистичным подсчетам, то есть по минимуму, не меньше семидесяти-восьмидесяти. А может и сто – поди сочти с точностью.

Да и четкий приказ отсутствует. Содержание грамоток, писанных второпях в Москве, я выяснил: кроме общих фраз идти не мешкотно на выручку, ничего конкретного, а я в своих тоже приказывать не имел права, ограничившись известием о нашествии крымчаков и все.

Итак, Мстиславский отпадает. Но и об обороне речи нет – ни полководцев, ни людей. Тогда что придумал Романов? По методу исключения выходило, что он попытается действовать путем переговоров, дав хану огромный выкуп, так сказать, отступное. Но где ему взять серебро? Денег-то в казне кот наплакал. По своим амбарам пометет, по сусекам пошарит? Такое лишь в сказках бывает, да и то как ни старайся, а больше чем на колобок не набрать. Мало того, боярин сам настоял, чтобы Федор прихватил с собой всю казну и деньгу, а коль поначалу его путь лежит к князю Мак-Альпину, то пускай заодно заберет и его серебрецо. Дескать, если щедро платить, то и рати удастся собрать куда быстрее.

Следовательно, и денег Федору Никитичу взять негде. Ну разве объявить сбор средств среди населения. Но для этого нужно время, а у хана каждый день на счету, посему Кызы-Гирею надо быстро хапнуть и тикать обратно, и срок для сбора выкупа он отпустит мизерный, от силы день, пускай два. Да и давать люди станут с неохотой. Каждый понадеется на соседа, норовя оставить свой кошель в неприкосновенности.

«Думай, думай!» – заставлял я себя, но ничего не получалось. Не Штирлиц я, чтоб влет вычислять хитроумные комбинации своих врагов. Впрочем, насколько мне помнится, и нашему разведчику правильные догадки приходили на ум не сразу, после раздумий. Увы, он располагал временем, а у меня его, увы, кот наплакал. Значит, надо поторапливаться. Но помешал Годунов. Продолжая говорить, он накрыл рукой мою ладонь, сбив с мысли.

– Ныне прояснились все ковы ворогов князя, а посему слагаю с него вины несуществующие, благодарю сердешно, что не изобиделся он на меня за сором, ему учиненный, и доверяю ему сбор ратей. Их же надлежит привести в Москву…., – он осекся, ибо я подал условный знак, толкнув его ногу под столом, и, смешавшись, закончил. – Словом, быть тебе, князь, наипервейшим воеводой, ибо ежели и можно измыслить, яко оборонить стольный град, так токмо тебе одному. А теперь давай, Федор Константинович, поведай нам, что умыслил.

– За честь превеликую благодарствую, государь, – приподнялся я со своего места, но Годунов властно нажал на мое плечо, не давая отвесить даже символического поклона.

– Ныне без чинов и титлов. Сказывай не вставая.

– Скажу, – кивнул я, – но попозже. Пока понятно лишь то, что в открытом бою одолеть полчища крымского хана нечего и думать. А идти во Владимир, Ростов, Суздаль, и там собирать рати, когда в Москве каждый оружный человек на счету, тоже нельзя. Нет, собирать полки конечно надо, – поправился я, – но не нам. Наш путь лежит обратно в столицу, притом, выполняя твое повеление о защите града, отправимся туда нынче же. А вот как ее защитить…, – и я обвел взглядом присутствующих. – Для начала народ хочу выслушать. Ну, кто что мыслит? И начнем, как всегда, с младших, дабы слово старших ни над кем не довлело. Итак, что думаешь, Самоха?

– Драться! – выпалил тот. – Свеев били, ляхов били, и татар побьем, потому как бог троицу любит.

– Сомнут они нас, – не выдержав, пробасил рассудительный Голован. – Тут инако надобно, хитрость какую измыслить.

– А Самоха дело сказывает, – вмешался Груздь. – Стрельцы, знамо дело, пущай во граде остаются, а нам прямая дорога в леса, да из них, яко с ляхами, налеты на басурман по ночам устраивать. Тогда они и на стены днем нехотя полезут, потому как ночь не спамши.

– Ну да, – подтвердил Самоха. – О том и речь. Они хошь и пошустрее ляхов, но и к ним, ежели умеючи, тайно подобраться можно. Чай, нам не впервой….

Пока народ азартно обсуждал тактику и стратегию партизанской войны, я продолжал прикидывать возможные действия Шеленберга, он же Мюллер, он же Гиммлер, в смысле Романов. Вычислить не получалось, но один вывод напрашивался сам собой: нельзя надолго оставлять боярина в столице без присмотра. Чревато это. Более того, если он сам подал идею выезда государя в Вардейку, значит, надо брать с собой и Федора. Да, опасно, но зато вразрез с планами Романова. По той же причине следует захватить и казну.

Словом, во всем надлежит поступать наоборот. Во всем, кроме одного: царевна и Мнишковна. Их и впрямь брать с собой не желательно, ибо неведомо, как оно у нас сложится. Опять же сборы из-за них могут затянуться. Но это решать не мне.

И тут я услышал за окном возмущенные голоса. «Никак бояре успели потрапезничать, – понял я. – Что ж, и нам пора закругляться».

Я поднял руку, призывая к тишине, и когда она наступила, озвучил свое решение. Мол, мнений много, все разные, но в каждом мудрое зерно, потому окончательно определимся на месте, для чего немедленно отплываем в Москву. На сборы и погрузку даю час. Впереди снайперская сотня, следом спецназ. Бояр, кто пожелает вернуться, рассаживать в струги строго по одному, не больше. В пути всем хранить полное молчание. Нарушителей сразу веслом по голове, чтоб угомонились.

– И бояр тоже? – осведомился Аркуда.

– Тоже, – чуть поколебавшись, подтвердил я, уточнив: – Но не тебе. Уж больно рука тяжелая. Не зря тебя матушка медведем прозвала. И еще одно – надо кликнуть добровольцев, которым предстоит немедленно плыть обратно за пушками и…. сундуками с серебром и златом, включая и привезенное Федором Борисовичем, и то, что хранилось здесь.

Идея подкинуть хану отступное в виде проклятых сокровищ возникла у меня спонтанно, но была хорошей. Глядишь, застрянет оно у него в глотке.

А теперь последнее, Мнишковна и царевна. И я, напомнив Федору о наших невестах, осведомившись, как быть с ними: берем с собой или….

– А Москву отстоим? – осведомился он.

Надо же. Прямо как Сталин Жукову. И что говорить? Чуть поколебавшись, я молча пожал плечами, неопределенно протянув:

– Если б нам тысяч десять добавить, ответил бы твердо, а так…. Всякое может случится.

– А коль всякое, пущай во Владимире отсидятся, – буркнул он.

Я согласно кивнул и повернулся к сотникам.

– Тогда здесь для охраны Марины Юрьевны и Ксении Борисовны останутся две сотни. Есть желающие или назначать?

В ответ ни слова. Понятно. Я неспешно обвел отцов-командиров взглядом. Кто-то потупился, не глядя в мою сторону и надеясь, что пронесет, кто-то наоборот, умоляюще уставился на меня.

– Мои и без того изобижены. Чуток хуже остальных отстрелялись, ан все равно в Ливонию не поехали ратиться, в Вардейке остались, – торопливо выпалил один из сотников второго полка Емшан, которому показалось, что мой выбор вот-вот остановится на нем.

– Ежели по справедливости, то никому из тех, кого на ляхов весной не взяли, отказывать нельзя. Хоть на сей раз в Москву забери, княже, – рассудительно заметил низенький коренастый Ваган, сотню которого я тоже не взял в Прибалтику.

Мне припомнилась полусотня, которая извлекала проклятые сокровища, и я решил попробовать перехитрить судьбу. Жаль, конечно, оставлять их. Одни из лучших, да и командовал ими до весны этого года не кто-нибудь, а сотник Долмат Мичура, которому весной я доверил возглавить весь полк. Но…. Если пророчица говорила правду и им суждено погибнуть, то, логически рассуждая, на какой участок стены их не ставь, именно через него татары и прорвутся в Москву, положив все пять десятков. Нет уж, надежнее отправить их в тыл. Глядишь, и сами живы останутся, ну и для столицы безопаснее.

Заодно сделал в памяти зарубку. Командовал-то выемкой сокровищ князь Хворостинин-Старковский, а потому надо и его нынче же или завтра поутру отправить сюда – нечего ему делать в Москве.

Но оставалось выбрать еще полторы сотни. Ясное дело, что лучше из второго полка. Опасности-то для наших дам никакой, сойдут и необстрелянные. Но кого. Обижать никого не хотелось и я решил предоставить выбор на усмотрение Зомме. Так и сказал. Мол, оставь, Долмат, из своей бывшей сотни всех тех, кто извлекал сокровища, а еще полторы я доверяю выбрать Христиеру Мартыновичу. Ну и одного сотника назначь, чтоб возглавил их всех.

И к Федору. Мол, ты тоже из своей свиты оставь здесь всех, кто не захочет с нами поехать.

– То есть как не захочет?! – и его лицо зарделось гневным румянцем. – Повеление государево исполнить откажутся?!

– Может и не откажутся, – пожал я плечами. – Но зачем нам самим трусы? Панику в столице разводить? Пусть едут одни желающие. Да и в любом случае для сбора ратей надо кого-то из набольших бояр оставить. Семена Никитича Годунова, к примеру.

– Для сбора ратей лучше кого иного, – отверг Годунов. – Боярин Степан Васильевич Годунов – воевода старый, испытанный, не раз полки водил, и здесь управится. У него не забалуешь. Ну и сына его, Степана Степановича, тоже оставим. Да с ними окольничего Михайлу Ивановича Вельяминова, да….

Я не мешал ему выбирать. Какая разница кто лучше, а кто хуже? Все равно они не успеют подоспеть. Если хан не абсолютный дурак, он больше недели под столицей стоять не будет, попробует взять ее быстро, а за неделю и собрать полки, и успеть привести их под Москву – нереально. Получалось, рати – так, для успокоения души Годунова, не больше.

В это время в кабинет вернулся смущенный Зомме.

– Дозволь, государь, – попросил он и, не дожидаясь разрешения, поскольку старый служака еще на совещании понял, кто теперь банкует, обратился ко мне. – Сотники второго полка волнуются. С тобой все хотят идти, вот и ударили мне челом, чтоб я дозволил им жеребий кинуть, ну-у, чтоб не так обидно было. Мол, пущай сам бог укажет.

– Вот этим и отличаются, государь, мои гвардейцы от твоих бояр, – улыбнулся я Годунову, и хотел согласно кивнуть, но тут мое внимание привлекла рука Зомме, которой тот машинально потирал бок.

Боли в нем у него начались давно, едва мы вернулись из Прибалтики. Царские медики, осматривавшие его, разводили руками, лопоча что-то невразумительное и каждый свое. Петровна болезнь определила, но диагноз поставила неутешительный. Как я понял из ее пояснений, у Зомме был хронический аппендицит, а потому… Словом, вывод ясен.

Сам Христиер Мартынович держался молодцом, благо, моя травница снабдила его болеутоляющими настоями. Но с каждым днем болело сильнее и сильнее, а резальники, как тут называли хирургов, могли лишь оттяпать ногу или руку и дальше этого их средневековое мастерство не распространялось. Во всяком случае в столице таковых точно не водилось. мой тайный спецназ опросил каждого из спецов и все они «лезть в брюхо» наотрез отказались. Да и Зомме, узнав о том, наотрез отказался от подобного вмешательства, а без согласия пациента….

Ну и куда его в Москву? Во-первых, от волнений и прочего приступ может начаться намного раньше, а во-вторых, согласно закону подлости, в самый неподходящий момент. Скажем, во время татарского штурма. И, лишившись командира, ратники чего доброго, запаникуют. Нет уж. Прости, Мартыныч, но придется тебя того, в обоз.

– Не будет жребия, – отрезал я, после чего пояснил ситуацию, пытаясь подать ее насколько возможно дипломатичнее.

Мол, ставить сотника начальником охраны аж двух царственных особ как-то не того. Они ж молодые все. Даже командиры полков Голован с Мичурой и то от них недалеко ушли. А потому для дела гораздо полезнее, если охрану возглавит воевода посолиднее, в годах. И сделал вывод:

– Посему быть тебе отныне, Христиер Мартынович, первым дворцовым воеводой. Правда, у них обычно под началом целый полк, но ничего страшного. Лиха беда – начало. Ты во Владимире с Суздалем десять полков наберешь.

Старый служака возражать не стал, хотя по глазам видно – ему тоже хотелось поехать вместе со мной. Согласно кивнув, он молча удалился, а мы с Годуновым пошли на крыльцо – надо заехать попрощаться к нашим невестам.

Правда, сразу сесть на коней не получилось – помешали все те же бояре. Узнав о решении Годунова, они разом взвыли, устроив форменную истерику. Первым бухнулся в ноги к государю Семен Никитич, завопив:

– Не пущу на погибель!

Прочие чуть погодя последовали примеру своего вожака и попадали на землю с горестными завываниями и истошными воплями. Федор растерянно оглянулся на меня. Ну да, обычная картина, выручай, князь! Но на сей раз у него имелось оправдание, о чем он немедленно заявил всем:

– Ныне за главного князь Мак-Альпин у меня. Как он решил, так и будет.

Вопли моментально усилились. Всех выкриков я не разобрал, но в целом уяснил, что я уже не самый надежный человек на Руси, а как бы наоборот и вообще: мне верить – дураком надо быть, поскольку я, как немчин, желаю погубить недавно избранного царя на радость кое-кому.

– Стеной встанем, а не пустим!

– Костьми ляжем!

– Стеной – это хорошо, – одобрил их намерения. – А костьми еще лучше. Но… в боях с татарами и стоя на московских стенах, – и, успев опередить снова начавшиеся причитания, жестко отрезал: – Все! Об остальном договорим в столице, а то эвон солнышко уже где. И без того на закате прибудем, не раньше, – и равнодушно посоветовал. – Да ты поднялся бы, Семен Никитич, а то ведь неудобно с задранной головой разговаривать. Да и бороду, чего доброго, в пыли запачкаешь.

Хладнокровное безразличие моего тона возымело свое – он начал вставать, а следом, словно по команде, и остальные.

Кстати, чуть погодя я сделал вывод, что их поведение навряд ли было вызвано исключительно трусостью – когда встал вопрос о добровольном сопровождении Федора обратно в Москву, желающих набралось предостаточно. А боярин Степан Васильевич, узнав, что он остается с нашими невестами, вновь рухнул в ноги, умоляя «не губить», «явить милость» и дозволить остаться при государе, уберечь его от неких излиха прытких. И злой взгляд в мою сторону. Да и остальные из числа назначенных для сбора ратей тоже выражали недовольство, желая драться.

Но Годунов их не слушал и, бросив на ходу Степану Васильевичу, чтоб оставил при себе из бояр и окольничих всех, кого считает нужным, торопливо забрался на коня. Я вместе с телохранителями тоже, успев отдать команду, чтобы нас не ждали, отплывали самостоятельно, но в одном из стругов оставили место для семи человек – меня с государем, четверых телохранителей и Дубца. Мы пересядем в него по пути, благо, от теремка до реки совсем близко, метров двести.

Дабы уехать оттуда тютелька в тютельку, я распорядился, чтобы Метелица выставил на берегу двух телохранителей выглядывать плывущие струги. Сам он, вместе с Кулебякой и моим стременным встали на посту подле теремка.

– Не знаю, что и говорить Марине Юрьевне, – вздохнул Федор, поднимаясь по ступенькам крыльца.

– Как что, – удивился я. – Вернемся с победой.

– Вернемся ли? – вздохнул он, пожаловавшись. – Неладное чую.

Я притормозил его, ухватив за полу кафтана, и предупредил:

– А вот это, как и неуверенность с колебаниями, выкинь из головы. Кто сердцем пал, тот пропал. Напуган – вполовину побит. Всякое может быть, не спорю, но перед людьми, тем паче перед своей сестрой и невестой, ты должен держаться бодрым молодцом, чтоб в лице уверенность, в очах задор, а нос кверху. Мы врага встречаем просто – били бьем и будем бить, – припомнилось мне когда-то услышанное. – Словом, ты одним своим видом должен говорить: что мне какой-то Кызы-Гирей, когда у меня под рукой воевода и князь Мак-Альпин. Я и без него в одиночку кого хочешь в бараний рог скручу, а с ним на пару и самому сатане хвост оторву, не то, что крымскому хану. Понял?

Тот сумрачно кивнул и сокрушенно вздохнул. Такой ответ мне не понравился и я, недолго думая, посоветовал ему вскользь упомянуть, мол, князь придумал такую штуковину, от которой татары ахнут. Точнее, вначале ахнут, потом охнут и… сдохнут.

– А ты и впрямь придумал? – оживился он и вопросительно уставился на меня.

Я вздохнул. Врать не хотелось, но и правды говорить нельзя. Ответил обтекаемо. Дескать, сейчас о том говорить рано. Прибудем в Москву, узнаем, что требует хан, полюбуемся на его полчища со стен, и тогда определимся окончательно. Но оставил себе путь к отступлению, уточнив, что поведаю, если совпадет с моими предварительными прикидками, а коли нет, и рассказывать нет смысла.

Время поджимало, а потому прощание получилось скомканным. Хотелось сказать много чего, но, глядя на перепуганное лицо Ксюши, единственное, что я успел, так это чуточку утешить ее. Мол, стены, что ее батюшка возвел, крепки, башни высоки, а татары штурмовать их не обучены, посему отстоим, отобьемся и вообще….

Получилось не ахти – по глазам видел, не поверила она мне. Да оно и понятно, ибо дураку ясно, что сами по себе стены с башнями без наличия защитников отстоять нечего и думать, а их в городе раз-два и обчелся.

Марина Юрьевна, к которой я по настоянию Годунова тоже заглянул, меня приятно удивила. Во-первых, бескорыстием: настояв, чтобы мы оставили для сбора ратей именно ее деньги. Дескать, пусть они станут вкладом в грядущую победу, ибо больше ей пожертвовать нечего.

Ну а во-вторых, как-то миролюбиво она со мной говорила. Даже чуточку виновато. Более того, еще и прощения у меня попросила за все учиненное ею, в том числе и за оговоры. Мол, теперь лишь разглядела: вернее, чем князь Мак-Альпин, у государя слуги нет. И удачи желала мне от души. Во всяком случае, фальши в ее голосе я не заметил.

Хотя чему удивляться? Нынче мы с ее женихом одной веревочкой повязаны. Намертво. Все, что ни приключится, нам с ним строго на двоих делить придется – и победу, и поражение.

Но о последнем я старался не думать….

Глава 25. Врастание в обстановку

Успели мы с опережением графика. Я рассчитывал прибыть не позднее восьми-девяти вечера, чтоб засветло, а мы добрались гораздо раньше, солнышко даже не успело погрузить нижний край своего диска за горизонт, то есть было не больше семи.

Стрельцы на Яузских воротах были заранее предупреждены высланными вперед спецназовцами, и хоть и скалились во все тридцать два зуба от радости, завидя плывущую подмогу, но молча.

На пристани оказалось тихо и безлюдно. Да и стругов не видать, что, впрочем, нам на руку – удобнее причаливать. Пока выгружались, я, оставив на всякий случай Федора в струге (успеет выйти) потолковал с караульными.

Выяснилось, что Москва блокирована наглухо, если не считать Яузы, народ в растерянности, а сейчас все на Пожаре, решают, как им быть и что делать. Особенно мне не понравились высказывание о Годунове, выданное старшим над стрельцами десятником Щавелем. Мол, погорячились они излиха, доверив мальцу царство-государство, а тот сбежал, бросив народец на произвол судьбы. То ли дело боярин Романов, порешивший остаться, чтоб разделить вместе с православным людом горькую судьбинушку.

– Это ты с чего решил, что Федор Борисович сбежал? – хмуро осведомился я.

– А скажешь нет? Сам видал, как он в струги грузился, – выпалил десятник. – И царица тож сбёгла. Все нас бросили, все. Нет, про тебя, княже, знамо дело, словца худого не скажу – грех. Эвон ты каков! Едва услыхал про беду и мигом примчался на подмогу. А государь…. Мало того, что сам убёг, он и казну с собой прихватил. А ить она ох как сгодилась бы. Глядишь, дали басурманам серебреца да злата, так они бы сами вспять повернули. А ныне что? Токмо помирать осталось. Эвон, уже и пушки из Скородома повелели снимать, да к Китай-городу и в Кремль отвозить. А как без них Скородом боронить? Нет, право слово, промашку мы дали с выбором.

– Это кто ж о таком говорил? – непринужденно поинтересовался я. – Часом не сам боярин Романов?

– Люди сказывают, – буркнул он. – Да ить мы и сами, чай, не слепцы, зрим, кто душу готов за народ отдать, а кто…, – он махнул рукой и зло сплюнул. – А Федору Никитичу не до того. Яко укатил с самого полудня с крымчаками уговариваться, дак токмо час назад обратно возвернулся. Повелел, чтоб пушки со Скородома сымали, а сам сразу на Пожар.

Так, так. Кажется, кое-что прорисовывается. Во всяком случае хоть цель Романова понятна, пускай и в самых общих чертах. Трон. Царский трон. Не отказался от него Федор Никитич, не взирая на то, что венец успели предложить иному. И первый шаг на пути к нему: стать спасителем Москвы, благо, Годунов отказался от шапки Мономаха. Да, ради приличия, но ведь отказался.

Ишь, как боярину власти захотелось, даже ва-банк решил пойти. Силен, ничего не скажешь.

– Грех тебе про государя нашего худое думать, – строго произнес я. – Ничего он не убег, а… провожал царевну Ксению Борисовну и Марину Юрьевну. Отвез ко мне в Вардейку и сразу обратно. Да вон он, сам погляди, – и я указал в сторону пристани, откуда, не усидев в струге, к нам направлялся Годунов, окруженный плотным кольцом телохранителей.

Щавель прищурился, вглядываясь, лицо его недоуменно вытянулось, но тут же расплылось в довольной улыбке.

– А и впрямь, – радостно протянул он.

– Лошади есть? – осведомился я.

– Как не быть, – выпалил он. – Вон аж цельный пяток у коновязи на случай чего привязаны.

– Считай, он наступил, – кивнул я. – Забираю. Дубец, седлай, а ты со своими людьми помоги ему, – велел я десятнику и, дождавшись, чтоб тот отошел, отдал распоряжение сотнику Гранчаку, оказавшемуся рядом. – Пошли своих людей оповестить: пушки на стенах Скородома не трогать. Наоборот, пускай снимают и с Китай-города, и с Белого, и катят к его стенам. Если спросят чье повеление, ответишь, верховного воеводы. А кто меня назначил, ты сам слышал.

Вообще-то риск имелся. Стены-то у Скородома деревянные. Если татарам удастся их поджечь, то город в одночасье лишится всей артиллерии. Но с другой стороны, с его падением неминуемо погибнет и вся остальная Москва. Читал я кое-что про московские пожары. Мало и вскользь, но суть отложилась четко: стоит татарам зажечь Скородом и огонь обязательно перекинется на остальные части города – деревянных домов повсюду хватает.

– И распорядись никому из них на Пожаре не показываться, – понизив голос, чтоб стрельцы ничего не услышали, добавил я Гранчаку. – В обход пусть идут. А ты, Вяха, – повернулся я к командиру спецназовцев Засаду, – возьми себе в помощь сотню Аркуды и займись близлежащими домами. Всех лошадей у хозяев временно забрать и сюда их. Федор Борисович, его телохранители и твои ребята должны выехать на Пожар конно, а остальные ладно, пусть пеше выступают, – и, оглянувшись на подошедшего Годунова, продолжил, обращаясь к нему. – Я сейчас отъеду, государь, проверю, о чем народец судачит. А пока гвардейцы лошадей реквизируют, займись составлением указа о моем назначении главным воеводой, чтоб все честь по чести. Печать-то с тобой? – Тот молча кивнул. – Вот и хорошо.

– А вторым воеводой Федора Никитича вписывать? – уточнил он.

Ну да, а третьим тогда самого сатану. Хотя нет, он уже вторым предложен. Ну тогда еще кого-нибудь из нечисти.

– Никого, – ответил я, пояснив: – Впишешь, а он возьмет и местничаться начнет, челом тебе бить станет насчет потерьки чести, вместо того, чтоб о деле думать. Лучше укажи, что помощников себе князь Мак-Альпин вправе набрать самостоятельно. Тогда, если кто-то откажется, я его должность, не теряя даром времени, предложу другому, и никаких проблем. Пойми, недосуг нам указы переписывать.

– А зачем переписывать?! Мы тогда их…., – начал было он, но осекся и махнул рукой, соглашаясь со мной.

Ну да, понял, что обычные меры, применяемые к строптивым воеводам – в цепях и под конвоем везти на место службы командовать полками, здесь не приемлемы. Не тот случай.

А для вящего успокоения Годунова я добавил, что Романову чин одного из своих товарищей предложу самым первым. Так получится даже лучше. Ну вроде как я ему сам руку дружбы протягиваю.

Федор сразу оживился и радостно закивал головой, соглашаясь. Ах ты ж, голубиная душа! Все примирить пытается. Неужто и Борис Федорович столь же прост был в его годы? Да нет, навряд ли. Помнится, по рассказам дяди Кости, он и в юные свои лета ухо востро держал, каждое словцо взвешивал, иначе не выжил бы. Во времена Ивана Грозного простаков подле трона не водилось – они все на плахе жизни заканчивали.

– А зачем тогда тебе грамотка? – это единственное, о чем он спросил. – Давай лучше я сам о твоем назначении объявлю.

Э-э, нет, дорогой. Вначале мне надо нейтрализовать твоего тайного конкурента, причем надежно, чтобы он впоследствии к делу спасения столицы никаким боком примазаться не смог. И проще всего это проделать в твое отсутствие. Но вслух, припомнив слова Щавеля, пояснил иначе. Мол, показываться на Пожаре до поры до времени государю не надо. И даже когда наберут нужное количество лошадок, пусть выезжает, но до поры до времени затаится где-нибудь поблизости.

– К примеру, на Варварке, – предложил я, но, вспомнив о палатах Романова, поправился. – Нет, лучше на Никольской. И так, чтоб вас со стороны Пожара никто не видел. На площади же появишься по моему сигналу, не раньше. А сигналом станут мои слова: «Государь Федор Борисович самолично на стену Скородома встать решил».

Годунов недоуменно уставился на меня, но я не стал ничего пояснять. Некогда, да и может не поверить. Ничего, авось когда услышит, о чем толкует Романов с народом, сам кое-что поймёт. Хотя как знать, хитер, боярин, ох, хитер, посему навряд ли станет в открытую поливать грязью своего конкурента. Разве меня, который, образно говоря, живая царская кольчуга. Да и не только поливать…. И я попросил Годунова выделить мне парочку телохранителей.

Учитывая, что официально я в опале и появлюсь перед народом всего с четырьмя гвардейцами, возможно всякое, особенно на площади. Конечно, Лапоток и Летяга, выделенные мне Федором, тоже мало что сделают, если Романов натравит на меня всю толпу. Против лома нет приема. Но это у боярина навряд ли получится. Да он и пытаться не станет. Умен, собака, понимает, слишком свежа память о моих победах. А вот если рискнет незаметно подмигнуть своим ратным холопам, то тут телохранители могут сгодиться, вовремя углядев опасность. Заодно и Годунов прочувствовал, насколько все серьезно – вон как глядел на меня перед отъездом.

Одно плохо. Как ни старался я думать по романовски, чтобы вычислить Федора Никитича, ничего не получалось. Нет, про власть все понятно, но чтобы водрузить на себя шапку Мономаха, надо вначале остаться в живых, следовательно, спасти Москву, а каким образом? Людей у него, считай, нет, денег для выкупа – тоже, и на что он рассчитывает? Однако как ни ломал голову, ответа так и не нашел.

Пока ехал, обратил внимание, на безлюдные улицы. Такое ощущение, что вымерла столица. Хотя что я, типун мне на язык! Не надо вымирать! Жить будем, гулять будем, на венчании царском моего ученика новенькими золотыми монетами осыпать, а потом на его свадьбе пьянствовать, да на моей, а далее и вовсе красота: медовый месяц с Ксюшей. Осталось хана отгнать… как-нибудь.

А вот и Сретенские ворота Китай-города. Караульные стрельцы меня сразу узнали, но взвыть от радости не успели – я вовремя приложил палец к губам и строго покачал головой. Стражники понимающе закивали, но взгляды у них остались недоуменными. Субординацию решился нарушить их старший по прозвищу Овес. Ухватив моего небольшого вороного конька под уздцы, он выпалил:

– Наш десяток тебя, княже, еще по зиме, егда мы Эстляндию брали, добре ведает, потому поведай нам правду. Тамо, – кивнул он в сторону Пожара, – кой-кто в горлатных шапках сказывает, что надо покорством дело решить, раз ратной силы нетути, а мы инако мыслим. Ежели бы татарин к нам того, мирком-ладком, тогда и нам с ним того, а коль он не того, так чего мы его того? Не след оно, княже, ей-ей, не след.

Красноречивая речь, что и говорить. А впрочем, смысл понятен.

– Покоряться мы не станем, – отчеканил я. – Попробуем и мирком-ладком, чтоб время выгадать, но если нет, то…, – и красноречиво положил руку на эфес сабли.

– Вот енто по нашенски, – удовлетворенно кивнул он и озабоченно вздохнул. – Одно худо: басурманин-то, нечистая сила, прах его раздери, эвон сколь воев с собой привел. Сдюжим ли?

– Подумаешь, нечистая сила, – весело подмигнул я. – Зато мне слово петушиное ведомо. Любая нечисть от него врассыпную. А что до воев, то не в них сила, а в правде. А она на нашей стороне, верно? Или забыл, как мы с Федором Борисовичем по зиме грады эстляндские один за другим брали?

– Так-то зимой, да и ляхи – не татары, – не принял он моего веселого тона. – Да и государя ныне нет. Заместо него боярин Романов верховодит, а на него надежа худая. Вот ежели бы ты град боронить взялся…

– Считай, что государь твой совет услышал, – нетерпеливо перебил я его. – Услышал и назначил меня главным воеводой. И сам вернулся, чтоб вместе с тобой и со мной на стены встать. Скоро сам его увидишь. Все уразумел?

– А тож! – радостно воскликнул заулыбавшийся Овес и я поехал дальше по Никольской улице, по-прежнему продолжая недоумевать.

Трон – это замечательно. Спаситель Москвы – великолепно. Но каким образом Романов думает ее защитить?

Ага, а вот и его голос до меня донесся. Надо же, я едва до середины Никольской добрался, а так хорошо слышно. Ух, какой зычный! Словно через громкоговоритель орет. И раздраженный. Видно, не все по его плану идет. Это хорошо. Ну-ка, ну-ка, о чем он и с кем там дискутирует?

Остановив коня, я прислушался. Так, так, а ведь и второй голос мне знаком. Чуток пришепетывающий и ударение на «о». Козьма Минич, собственно персоной. Ах, жаль, что неразборчиво, больно далеко. Но это мы мигом поправим, а заодно и поглядим, кто собрался на площади, каков настрой и много ли там моих людей. А дабы не светиться раньше времени, поднимемся вон хоть бы на колокольню Спасской церкви, откуда вся площадь как на ладони, благо, подзорная труба со мной.

Правда, планов боярина насчет обороны Москвы я не услыхал. В основном он говорил о выкупе. Мол, посланец хана, какой-то мурза, поначалу упрямился, ломался, загнул такие суммы, что ввек не собрать, и если б не его старание, то…. Дальше я слушать не стал. Хватит на первый раз. Пора спускаться. Однако едва повернулся к люку, ведущему с колокольни вниз, как услышал то, отчего мгновенно насторожился и вновь вернулся обратно.

– А государь почто убег?

– Не судите его строго, люд честной. Известно, когда из горящей избы выскакиваешь, невесть куда от огня готов убежать, ибо у страха глаза велики. Молод он, вот и спужалось сердечко…. Но пред отъездом своим он мне тако наказывал. Мол, ведаю, что ты, боярин – двухродный брат царя-батюшки Федора Иоанновича и первый опосля меня. Ежели что со мной стрясется, тебе и царство мое держати, потому и наказываю – сбереги Москву, ибо токмо одному тебе верю. Вот я и надумал поначалу время выгадать. А ежели хан выкупом недоволен станет, еще посулим, а там и князь Мстиславский с ратями подоспеет. И видит бог, я сам последней полушки не пожалею.

– А пошто набольшие в Кремль все съехались, да со скарбом своим? И люд купецкий тож! Ты что ж, токмо его боронить собрался?! – послышались возмущенные выкрики.

– А гости именитые казну свою в Кремль привезли, по доброй воле на общее дело сдать ее желая, потому я и повелел их пропустить, – с новой силой заорал боярин. – Ныне все, о благе общем радея, кто сколь может, столько и несут. Одни токмо холопы князя Макальпы супротивничают, не желают и полушки ради спасения Москвы выдать. Сказывают, нетути у них ничегошеньки….

Дальше я не слушал – все ясно. Спускался я вниз, сопровождаемый недовольным гулом толпы. Итак, судя по услышанному, боярин без зазрения совести занялся саморекламой, а вдобавок решил подставить меня. Так, на всякий случай. Вообще-то правильно: вдруг я появлюсь в Москве, а вот тебе, пожалуйста, и народное мнение. А ведь прекрасно знает, что не прятал ничего Багульник, ибо Годунов все забрал из моих подвалов, причем по совету самого Романова.

Да и с Годуновым…. Вроде и защищает его боярин, а на самом деле, если призадуматься, в грязь втаптывает, да поглубже, поглубже, чтоб ненароком не выбрался.

Ну-ну. А люд купецкий с набольшими, выходит, в Кремле…. Получается, Федор Никитич и впрямь решил оборонять только его. С ума он что ли сошел? И о каком последующем избрании тогда говорить? Хотя…. Учитывая, что выживут те, кого Романов туда пустит, все уцелевшие будут ему благодарны за спасение, не говоря про набольших и купечество. И останется отыскать оправдания перед вернувшимся Годуновым, но язык у боярина подвешен хорошо. Мол, я и так тебе самое главное спас.

Не-ет, не такой уж он и дурак.

И еще два обстоятельства мне не понравились. Во-первых, из руководства Земского собора, не говоря про остальных депутатов, я заметил лишь двоих – Кузьму Минича и князя Горчакова, стоящих рядом с Романовым на помосте. А где остальные? Непорядок. Надо бы выяснять, куда они подевались.

Второе напрямую связано с моими людьми, расположившихся не там, где надо. В смысле, стояли Наян, Лохмотыш, Лисогон, Обетник и прочие как обычно, в гуще толпы, но сейчас им лучше занять места поближе к Лобному месту, откуда Романов толкает свою речугу. И это нужно побыстрее исправить.

Пришлось первым делом, спустившись с колокольни, отправить к ним Дубца, знавшего всех тайных спецназовцев в лицо. На розыск депутатов, чтоб передать им повеление государя немедленно выходить на площадь, я отрядил Истому. Подле меня осталось всего двое: Лапоток и Летяга, и я призадумался. Судя по речам Романова, встреча мне предстоит не самая радостная. Отчего-то припомнились бояре, которых я выводил на Пожар, отдавая на растерзание народа. Не оказаться бы в точно таком же положении. И как быть?

Вообще не идти на Пожар, преспокойно дождавшись Федора? Не пойдет. Желательно предварительно соответствующим образом настроить народ для его встречи. Что б как мессию встретили, как спасителя. А, учитывая, что боярин успел малость потрудиться для создания негативного образа государя, пусть народ поначалу сочтет его…. Ну, скажем, убитым. Скорбь, она как Comet для посуды, мигом всю грязь отдерет, которую на него налепили. А уж когда люди проникнутся, прочувствуют, сообщу, что с ним все в порядке.

Рискованно, конечно. Решив, что Годунова больше нет, с Романова станется попытаться учинить надо мной расправу, но навряд ли так сразу. Да и в мрачном прогнозе пророчицы вроде ничего не говорилось о таком виде смерти для меня. Ну да, точно. Перечислялись острый кол, смертное зелье и жаркий костёр, а что меня порвут на клочки, ни слова.

Значит что? Вперед и с песней. Но для начала лучше отправить человечка к Годунову, чтоб поторопился. И через минуту я, оставшись с одним Летягой, решительно направился к площади.

Пока подъезжал к ней, успел выслушать часть выступления князя Горчакова, взявшего слово после боярина. Этот говорил, как и положено вояке, исключительно про оборону. Правда, дельного в его словах было маловато. План у Петра Ивановича хороший, но стандартный, а при отсутствии ратных людей нужно нечто особенное. На это ему и указал Романов. Мол, если б народу побольше – тогда да, подошло, а сейчас не годится. Я бы согласился с боярином, но далее его выводы мне не понравились: коли нет нужных сил, значит, абсолютное покорство для выгадывания времени. Словом, то, чем так возмутился десятник Овес.

 Не понравился такой поворот не одному мне, но и Козьме Миничу, предложившему не теряя времени раздать оружие из государевых арсеналов простым горожанам. Это дело. Я и сам о том думал. Худо-бедно, но пару-тройку тысяч вооружить получится. И вообще, было бы желание драться, а выйти на стены можно и с багром (вместо копья), и с топором (вместо бердыша).

Так, так, а что скажет Романов? Но он не успел, ибо заметил меня и остолбенел, выпучив глаза и разинув рот. Странно, вроде не покойник перед ним, так чего ж он вытаращился на меня?

Глава 26. Кому оборонять Москву?

Заметив загадочное поведение боярина, остальные тоже принялись оборачиваться. Я и десяти метров не проехал, как толпа загудела. Ехать стало легче – все охотно расступались, давая дорогу. И смотрели на меня, не взирая на то, что говорил про моих людей Романов, ласково, с улыбкой. Да и выкрики их радовали. Если кратко, сводились они к одному: теперь им никакой татарин не страшен.

Однако, и репутация у меня. Жаль, что на сей раз мне ее нечем подкрепить. Но будем надеяться, что это явление временное.

Первым из стоящих на Царевом месте подал голос Горчаков.

– Здрав буди, княже. А где ж люди твои, что их не видать? Неужто татаровья побили, покамест ты сюда пробирался?

И опомнившийся боярин Романов следом:

– А государя-то, государя куды дел? Он же к тебе отправился.

Я в ответ ни слова. С обреченным видом махнул рукой в сторону Никольской и сокрушенно вздохнул. Хотел и шапку снять, но подумалось перебор получится. Разве попозже, а пока рано.

Логично решив, что я боюсь сообщить неприятную новость, Романов посуровел и, выждав паузу, возмущенно взревел:

– Так ты что ж, не уберег его?!

Люди в толпе сокрушенно охнули, взвыли, запричитали. Я вновь промолчал, неспешно подъехав к Лобному месту и тяжело поднимаясь на него.

– Чтой-то часто государи гибнуть стали, кои у тебя заступы просили, – с подозрением протянул боярин, оглядываясь на своих приспешников, стоящих позади.

Те дружно подхватили, разом загомонив и принявшись выкрикивать:

– То Дмитрий Иванович смертушку себе сыскал.

– Теперь Федор Борисович.

– А может он его сам… того?

– Известно, иноземец, а они завсегда супротив Руси.

– А не в сговоре ли он с крымским ханом?!

Но народ поддержать их не торопился. Гудел, бурлил, но продолжал терпеливо ждать моих пояснений.

– Где, говоришь, государь, – повторил я боярский вопрос и, пристально глядя на Романова, стащил с себя шапку.

– Да неужто?! – ахнул кто-то в первых рядах.

– Цыц ты! Погодь. Можа не того, – одернул его сосед, выжидающе уставившись на меня.

Я не торопился с ответом, продолжая устало взирать на толпу. «А Романов вообще намерен оборонять Москву, или он надеется, что само собой рассосется? – неожиданно мелькнула в мозгу догадка. – Тогда получается, что ему известно нечто такое…» Но додумывать было некогда, и без того пауза получилась солидная, даже чересчур, и я громко выкрикнул:

– Жив государь Федор Борисович!

А в ответ шумный вздох облегчения и даже шапки кое-где вверх полетели. То, что и требовалось. Я и сам эдак сдержанно улыбнулся. А вот Романов… Странно, но боярин не столь сильно и расстроился, как я ожидал. Или сдержал себя? Ладно, с этим потом, а пока…. И я огласил вторую новость, касающуюся моего назначения.

И снова народное ликование вкупе с шапками в воздухе. Правда, бояре помалкивали, а Романов, подойдя вплотную, негромко поинтересовался:

– И грамотка тебе в том дадена?

Ах, какой я молодец. Предугадал, как дело обернется. Одно плохо – не со мной она, показать не смогу. Но это поправимо.

– А как же, – невозмутимо подтвердил я и, опережая следующий его вопрос, пояснил: – Оглашать некогда, время дорого.

– Оглашать и ни к чему, так поверим, – заверил он меня, – а вот поглядеть на нее хотелось бы.

– Везут, – отмахнулся я.

Тот скептически хмыкнул и громко, чтоб все слышали, заорал:

– Стало быть нет у тебя грамотки.

– Да ты никак мне на слово не веришь? – изумился я и потянул логическую цепочку дальше. – А коль не веришь, выходит, ты меня во лжи обвиняешь. Так ведь это оскорбление. Получается, либо у меня потерька чести, либо надо тебе сей же миг рожу начистить. И если ты не одумаешься, Федор Никитич, я не погляжу, что ты боярин, прямо тут, не сходя с этого места, и приступлю. А начну как тогда, с ушей.

Он резво отпрянул, оглядываясь назад и явно прикидывая расклад сил, а он явно не в мою пользу. Мало того, что на Царевом месте целый десяток его сторонников, так и подле него не меньше полусотни ратных холопов.

– Неужто мыслишь на пару со своим ратником супротив сотни выстоять? – довольно крякнул он.

– Плохо считаешь, – поправил я его. – Ты приглядись, как народ от моего назначения ликует. Они ж тебя на клочки раздерут, – но, вспомнив обещание, даденное Годунову, миролюбиво продолжил: – Лучше иное скажи. Не желаешь ли в подручные ко мне пойти? – и, на всякий случай, чтоб он точно отказался, уточнил: – Вторым-то воеводой я к себе Михаила Богдановича Сабурова беру, а вот третьим мыслил тебя назначить…, – и вопрошающе уставился на боярина.

– Благодарствую, княже, – выдавил он натужно. – Токмо боюсь, помехой стану такому превеликому мужу, яко ты. Куда нам… до потомка шкоцких королей. Рылом не вышли.

– Да, рыло у тебя и впрямь того, – посочувствовал я. – Подгуляло, конечно. Ну да ладно, мне и такое сойдет. Так ты пойдешь?

– Ты, князь, никак вовсе из ума выжил, коль и вправду хошь на миг подумал, что я под твою руку встану!

– Опять не пойму, – пожал я плечами, – согласен ты или как? В последний раз предлагаю, ну?!

– Да я скорее в латинство перекрещусь, – прошипел он.

– Значит, нет, – удовлетворенно констатировал я, прикидывая, что с чистой совестью смогу сказать Федору о выполнении даденного ему обещания. Более того, предлагал, как и положено на Руси, аж три раза. А теперь следующий опрашиваемый, и я повернулся с аналогичным предложением к стоящему в шаге от Романова князю Репнину. Слышавший, о чем идет речь, он и договорить мне не дал. Презрительно фыркнул, он оборвал меня на полуслове и, скривившись, выдал:

– Не по чину мне таковское.

– И тебе не по чину? – повернулся я к князю Троекурову.

Тот надменно вскинул голову, не пожелав отвечать, и отвернулся.

– Извини, Иван Федорович. Промашку дал, – повинился я, съязвив: – Забыл, что ты у нас больше в утиральниках сведущ.

Намек на предоставление собственных волос в качестве полотенца оказался достаточно прозрачным и Троекуров, сердито покраснев, хотел что-то сказать в ответ, но я переключился на Ивана Кашу. Однако в дело вмешался его старший братец.

– Напрасно ты достойных людишек опрашиваешь, – выпалил Федор Никитич. – Токмо время зря теряешь. Никто из них к тебе не пойдет, даже ежели ты нам в ноги бухнешься. Нам честь родовая покамест дорога. Вон, – кивнул он на толпу, – голытьбой правь, а нами повелевать ты рожей покамест не вышел.

– Тогда и делать вам здесь нечего, – невозмутимо пожал я плечами и равнодушно указал в сторону лесенки, ведущей вниз с помоста.

Тот, чуть поколебавшись, направился к ней. Следом потянулись остальные. Вот и славно. От хорошего братца ума набраться, от худого братца сам рад отвязаться.

Народ, перестав ликовать, удивленно уставился на них. Я молчал, ожидая, пока последний сойдет с лесенки. Та-ак, и пусть чуток отойдут. Ага, Романов уже в десяти метрах от Царева места, да и самый последний из его прихлебателей не меньше чем в четырех. Кажется пора. Полная тишина на площади не наступила, но мой голос, особенно те, кто находился в первых рядах, услышали хорошо.

– Но коль вы не желаете стольный град вместе со мной и остальным народом защищать, то по крайней мере холопов своих ратных оставьте.

Романов остановился, обернулся, зло уставился на меня, но, не найдя нужных слов, молча махнул рукой и побрел дальше.

– Ну и ладно, без вас управлюсь, – громко крикнул я и широко развел руки в стороны. – Вон у меня сколько защитников осталось.

– Так они того?! – ахнул кто-то, а стоящий рядом добавил:

– Изменщики!

Толпа разом загудела, напоминая рой разъяренных пчел, еще не ринувшихся в атаку, но уже изготовившихся к ней.

Ох, как часто я впоследствии вспоминал этот момент, жалея, что не использовал его, дабы избавиться от этого козла. А ведь стоило мне сказать одно-единственное слово «Бей!» и….

Увы, я поступил иначе. Справедливо рассудив, что уходящие мне отныне не помеха, да и обещание я дал Федору, мне показалось, что разобраться с ними всегда успеется, а сейчас главное – настроить народ на оборону. К тому же и слово я себе дал – никакого подключения толпы. Хватит с меня последней разборки, когда я отдал на растерзание народу убийц-заговорщиков Дмитрия Ивановича. Слишком хорошо мне помнился старик, торжествующе демонстрирующий всем самолично откушенный у какого-то боярина кусок носа.

По счастью для Романова и иже с ним, люди сообразили, что можно почесать кулаки, слишком поздно и те скрылись в проеме Фроловских ворот.

– А кого ж ты тогда в товарищи себе изберешь? – с интересом уставился на меня какой-то рябой узколобый мужик.

Я улыбнулся.

– Свято место пусто не бывает. Это лошадку подходящую найти тяжело, а хомут для нее всегда сыщется, верно? К тому ж, я хоть и объявлен государем верховным воеводой, но все равно не самым главным.

– То исть как? – нахмурился сосед рябого в задрипанном фартуке. – А кто ж тогда?

– Как это кто?! – возмутился я. – Видали, люди добрые! Он еще спрашивает! Кто ж, как не сам Федор Борисович.

– Так он же утек…, – изумился тщедушный мужичонка с бегающими глазками.

– За таковские слова о государе рожу бьют, – упрекнул я.

Стоящий рядом с ним Семка Обетник, восприняв мои слова как сигнал к действию, развернувшись, ахнул его по уху. Вообще-то перебор, но я сам виноват. Пришлось согласно кивнуть и многозначительно поинтересоваться, есть ли еще желающие молвить худое слово о Федоре Борисовиче.

– Ты уж не серчай, княже, но его и впрямь во граде нетути, – недоуменно развел руками сосед рябого, опасливо поглядывая по сторонам – не засветят ли и ему по уху.

– Неправда, – покачал я головой. – Как же он своих подданных в беде оставит? Он уже вместе со мной давно в Москву вернулся, а кто не верит, глядите: на том крест целую. Более того, – и я, набрав в грудь побольше воздуха, рявкнул, что есть мочи. – Государь Федор Борисович самолично на стену Скородома встать решил.

– А где ж он? – послышалось в толпе.

– Как где? – воскликнул я. – Да вон же! Неужто не видите.

Народ принялся оглядываться в направлении моей протянутой в сторону Никольской улицы руки и вновь зашелся от восторга. Радостный рев, шапки в воздух, шквал ликующих выкриков. Сам государь тоже оказался на высоте. Воодушевленный бурной встречей он, едва заняв место на помосте, выдал столь эмоциональную речугу, что поверили ему на сто процентов.

Честно говоря, у меня был не столь оптимистичный настрой, но не вливать же ложку дегтя в бочонок с годуновским медом, и пришлось говорить бодро, решительно и уверенно. По счастью, век был семнадцатый, а не начало двадцатого, поэтому народ еще не привык к трескучим общим фразам, приняв их на ура. Завершил я речугу откровенным плагиатом, бесцеремонно украв его у Иосифа Виссарионовича:

– Враг будет разбит! Победа будет за нами!

И снова шапки кверху. Верили мне люди, ох, верили. Одна беда, они-то верили, а вот я себе – нет….

Однако глаза боятся – руки делают. И пускай никаких новых оригинальных идей мне в голову не пришло, но обычные меры для отражения вражеского штурма я принять сумел. И полки стрелецкие распределил, и своих гвардейцев участками стен наделил, и раздачу оружия горожанам организовал, которое выдавали уже при свете факелов.

Разумеется, в основном я только затевал дела, а на их конкретное исполнение ставил своих помощников, назначая их тут же. В ближайшие определял подошедших депутатов Освященного земского собора. Рангом пониже, ответственных за отдельные участки стен, не мудрствуя лукаво, назначал сотских слобод и старшин купеческих сотен. Чины им я выдумывал на ходу. Получились они звучные: доверенный государя особый сотский.

Федор тоже без дела не сидел. Для начала, узнав об отказе Романова встать под мою руку, он прямо на заседании Боярской думы устроил ему разнос, да и остальным его прихлебателям. Правда, из Передней палаты, где проходило заседание, он их не выгнал, пояснив мне потом, что в такое тревожное время негоже вносить дополнительную смуту. Но остальным хватило и разноса. Когда Годунов, объявив, что Москву нынче будем «боронить без мест», многозначительно осведомился, кто еще в сей тяжкий час желает местничаться с князем Мак-Альпиным, таковых не сыскалось.

Назначать Годунов никого никуда не стал, заявив, что во всем полагается на князя, которому виднее, кто куда годен, но потребовал, чтобы каждый сообщил, сколько ратных холопов в силах выставить. Получилось около полутысячи – существенный вклад при нашем нынешнем ратном безлюдье. Через пару часов они все предстали передо мной, а я раскидал их по стенам в подспорье к стрельцам и гвардейцам.

Уже поздним вечером мы закончили с перемещением пушек, забрав со стен Белого и Китай-города практически всю легкую и среднюю артиллерию. Исключение составили самые крупные, включая и Царь-пушку. На стены их не поднять, а открывать ворота для одного-единственного выстрела смысла не имело – чего доброго потом не успеем закрыть. Словом, оставили их.

Федор же, как я и обещал московскому люду, облачившись в бронь, забрался на одну из стен Скородома в Замоскворечье. На одном месте он долго не задерживался. Памятуя мои инструкции он перекидывался парой слов с одним ратником, с другим, третьим, кого-то одобрительно хлопал по плечу, и шел дальше. К ночи он намотал верст десять, не меньше, успев побывать практически повсюду.

А под конец мы с Годуновым успели «полюбоваться» заревом многочисленных татарских костров. Вообще-то я пытался уговорить его идти лечь поспать, но он из солидарности отказался, заявив, что тоже желает дождаться возвращения гвардейцев, отправившихся обратно в Вардейку за полевой артиллерией и деньгами. И мы подались к Арбатским воротам Скородома поглядеть, с какой силищей нам завтра предстоит драться. Что и говорить, зрелище не просто впечатляло, но и навевало кое-какие опасения – слишком много этих самых костров светилось в темноте. Так много, что я в первый момент даже невольно присвистнул.

– Что, худо, княже? – тревожно спросил стоящий подле меня Федор.

Я взял себя в руки, презрительно сплюнул в сторону татар и небрежно заметил:

– Думал-то и впрямь силища огромная, а тут нам с тобой, государь, на один зубок каждому.

– Успокаиваешь, – догадался он.

– Есть немного, – честно сознался я, – но в целом далеко не так плохо, как кажется. Могло быть куда хуже.

– А ты не погорячился, когда велел всех на стены Скородома отправить? – вполголоса, чтоб никто не услыхал, осведомился он. – С таким числом людишек нам и Белый город навряд ли удержать, а он вчетверо помене.

– Ты про горожан забыл, – напомнил я. – Они ж понимают, что в случае чего для них места в Кремле не отыщется, поэтому будут стоять насмерть.

– Помереть – дело нехитрое, – мрачно прокомментировал Федор, – а вот отбиться….

– Не забудь, – напомнил я, – завтрашний день начнется не со штурма, а с переговоров. Вот и надо перед ними показать хану, что мы не боимся и готовы биться. Для того я и распорядился назавтра всем горожанам от мала до велика на стены встать. Издали-то одни головы видно, а ратники они или простые мужики – поди разбери. А времени у него для осады нет. Значит, станет поуступчивее, когда речь зайдет об окончательной сумме выкупа. А кроме того есть у меня кое-какие предложения для Кызы, и они, поверь, должны его весьма и весьма заинтересовать, если я хоть что-нибудь понимаю в людях.

В последнем я не лгал. Дело в том, что пока я говорил с Власьевым по поводу прошедших накануне переговоров, дабы узнать, какую кучу денег требует с нас Кызы-Гирей, очень большую или огромную, я выяснил некоторые весьма любопытные подробности об этом хане по прозвищу Бора, что по татарски означает Буря.

Выяснил не сразу. Поначалу было не до того – очень возмутила сумма выкупа. Она оказалась ни очень большой, ни огромной, а… гигантской. Шутка ли, миллион рублей! В пересчете на вес, шестьдесят восемь тонн серебра. Хан в своем уме или как?! Да мы таких денег при всем желании выплатить не сможем. Половину и то с грехом пополам, вывернув наизнанку казну и присовокупив к нему и проклятые сокровища Ивана Грозного, и мою скромную заначку.

Тогда-то, в поисках выхода, у меня в голове и зародилась одна любопытная мыслишка. Она была туманная, требовала осмысления, анализа, для чего требовалось получить всестороннюю картинку, и я засыпал дьяка вопросами о самом хане, о порядках в Крыму, ну и, разумеется, о взаимоотношениях Кызы с соседними государствами. На большую часть Афанасий Иванович ответить не смог, но мне для начала хватило и меньшей. Кроме того, дьяк заверил меня, что завтра мне будут дадены ответы и на остальные вопросы.

– Мне к утру, – напомнил я.

– Понимаю, – кивнул Власьев. – Я сейчас всех подьячих из второго повытья[39] подыму и пущай всю ночь трудятся. Дело-то опчее….

Правда, ничего из их ответов мне на следующий день не пригодилось, но это была не их вина. Просто ситуация резко изменилась. И вовсе не потому, что в последний момент, словно в античных греческих трагедиях, явился некий «бог из машины», разогнавший татар.

Увы, если кто и явился, то скорее дьявол….

Глава 27. Подготовка

Утро выдалось хмурым и неприветливым. Хоть я и наказал разбудить себя в восемь, но шести часов на сон мне не хватило, поэтому первым делом наказал Дубцу организовать мне кофе. Оказалось, он уже сварен, а внизу в трапезной сидит Власьев и, терпеливо дожидаясь моего пробуждения, осторожно смакует его.

Минут через пять я предстал перед дьяком, успев скоренько умыться и торопливо почистить зубы. На Руси зубных щеток еще не имелось и зубы чистили… яблоками – сжевал парочку и порядок. Но я обзавелся настоящей щеткой. Где взял? Ну не в Европе же. Она по части гигиены ниже уровня городской канализации, каковой, впрочем, тоже не имела. Зато русские мастера, ничуть не удивившись, внимательно меня выслушали и, поняв, чего я хочу, не задавая лишних вопросов, изготовили их в лучшем виде. Их, потому что я заказал целых пять штук. Так сказать, на будущее. А отыскать толченый мел и подмешать к нему немного пищевой соды, состряпав зубной порошок, я смог и сам, без посторонней помощи.

При моем появлении Власьев не удержался от подколки.

– Заспался ты ныне, княже, а кто рано встает, тому бог подает.

Мне действительно следовало подняться пораньше – день предстоял сложный, ибо для Руси подъем в восемь – это все равно, что по меркам двадцать первого века дрыхнуть до обеда. Но в полдень предстояли переговоры с послами крымского хана, поэтому хотелось быть свежим и бодрым, а в пословицу, процитированную дьяком, я не верил. Потому и ответил соответственно:

– Про подает спорно, а то, что ему весь день спать хочется, точно. Мне же надо, чтоб голова варила, как положено. И вообще, удача улыбается не тем, кто рано встает, а кто готовится к утру с вечера, – и, с почтением поглядев на увесистую, где-то двухсантиметровой толщины, пачку исписанных листов, лежащие подле него на столе, осведомился: – Неужто это ответы на то, о чем я тебя вчера спрашивал?

Афанасий Иванович довольно улыбнулся и ласково провел рукой по пачке.

– Они самые. Тут на каждом листе твой вопросец сверху, а далее….

– Мда-а, постарались на совесть, – уважительно заметил я. – Ишь как ты их вышколил.

Власьев пренебрежительно отмахнулся, но уголки губ дрогнули в неприметной улыбке – понравилась похвала.

– Сам читать станешь, али мне?

– Лучше ты. Времени немного, поэтому давай суть и покороче.

Дьяк понимающе кивнул и приступил. Российские дипломаты, периодически навещавшие Крымское ханство, зря времени не теряли и я много чего узнал о хане, старательно запоминая все сведения и пытаясь на ходу сделать кое-какие выводы о его характере.

Биография у Кызы оказалась бурной. Воевал с восемнадцати годков. Успел побывать и в плену у персов, но неоднократные предложения шаха Аббаса перейти к нему на службу отверг, хотя взамен тот сулил ему свою дочь, войско и назначение наместником Ширванского бейлика, а это добрая половина Азербайджана, включая Шемаху, Баку и так далее. Кызы-Гирей предпочел тюрьму.

Получается, слову своему верен, к предательству не склонен. Это хорошо.

Отсидел он в тюряге немало, семь лет, но подкупив тюремщиков, ухитрился бежать к туркам. Вывод: изобретателен, никогда не отчаивается.

К власти хан пришел мирным путем. Умер старший брат и он, по повелению османского султана Мурада III, занял его место. Первым делом Кызы принял меры по примирению бейских родов Мансуров и Ширинов, враждовавших между собой, и произвёл значительное усиление собственной личной гвардии, дабы сделать себя более независимым в отношениях со знатью. Вот это плохо – умен, чертяка.

Родичей не вырезал, а напротив, давал им самые высокие должности, притом с реальной властью. К примеру, младшего брата Фатих-Гирея назначил калгой[40], а это первый после хана человек. Значит, нет в Кызы излишней жестокости. Хорошо.

Да и позже, когда Фатих, оставшийся замещать Кызы, получил султанский фирман о назначении ханом, последний не стал воевать с братом. Уникальный случай, но он уговорил Фатиха предоставить решение их спора… шариатскому суду. Да, да, кто из братьев Гиреев сядет на трон, решал главный крымский муфтий, отдавший предпочтение Кызы. Правда, спустя год терпение хана иссякло и поднявший очередной мятеж Фатих был казнен вместе со всеми его сыновьями. Вырезал он и племянников, примкнувших к заговорщику. Теперь должность калги занимал старший сын хана Тохтамыш, а нуреддином[41] – это третий человек в ханстве, назначен младший брат Тохтамыша Сефер. Вывод: умеет человек ответить адекватно, не слюнтяй, да и дважды на одни грабли не наступает, делая должные выводы из своих ошибок.

Полководец он хороший, не раз выручал турков в венгерских походах, за что высоко ценился в Стамбуле. Это тоже плохо. Выходит, оплошностей, недочетов и ошибок, которыми можно попытаться воспользоваться, ждать от него нет смысла. Следовательно, стоять под Москвой будет недолго и сроки с выкупом у