Book: Матерятся все?! Роль брани в истории мировой цивилизации



Матерятся все?! Роль брани в истории мировой цивилизации

Владимир Жельвис

Матерятся все?! Роль брани в истории мировой цивилизации

© Владимир Жельвис, текст, 2022

© ООО «Издательство АСТ», 2022

* * *

Владимир Ильич Жельвис – советский и российский психолингвист и антрополог, доктор филологических наук, профессор кафедры иностранных языков Ярославского педагогического университета.

* * *

Изучение ругательств народа – хороший путь к познанию его святынь.

Журналист и политический деятель Григорий Ландау (1877–1941)

Беру на себя смелость утверждать: в мире нет ни одного народа, в языке которого не существовало бы бранных слов, которые в этой культуре считаются очень грубыми. В этом нет ничего удивительного: в мире есть любовь, но есть и ненависть, злоба, ярость, которая, даже будучи благородной, всё равно вскипает, как волна. Брань даже сравнивают с вулканическими извержениями, вырывающимися наружу из-под коры общественных запретов.

Для обслуживания всех этих ярких чувств существует целый арсенал слов и выражений. У этих слов есть одна особенность, которой нет у большинства других: их должны (!) знать буквально все члены коллектива. Ручаюсь, что нет ни одного русскоговорящего человека, который не знает мата. Про какой-нибудь там бином Ньютона он, в отличие от булгаковского Кота, может и не слыхать, но уж мат он точно знает.

И в то же время соответствующий словарь запрещён к употреблению! Настаиваю: нет ни одного другого языкового слоя, который одновременно всем известен и всем запрещён к употреблению. И хорошо бы у одного какого-нибудь экзотического народа, так нет, у всего человечества.

Вот такому необычному слою и посвящена эта книга. Хочется разобраться, зачем упорно в обществе существует то, что то же самое общество и запрещает.

Да, самые грубые из этих слов звучат не слишком-то эстетично, но для интересующегося языками это не резон их игнорировать. Сравните: следователь по уголовным делам или врач-венеролог тоже ведь обычно имеет дело не с самыми ему приятными людьми, но кто будет отрицать полезность их деятельности.

Так и в филологии и культурологии. В нашем веке всё больший интерес приобретает изучение языка не самого по себе, а его бытование в говорящем коллективе. Иными словами, нас больше интересует не речь человека сама по себе, а говорящий человек. Речь рассматривается как ещё одна разновидность деятельности человека, его взаимоотношение с помощью речи с окружающим его миром, в том числе и с другими людьми.

В этой конкретной книге нас будет интересовать не вся речевая деятельность человека, а преимущественно средства выражения человеческих эмоций. А одно из самых эмоциональных средств выражения – это бранные слова.

И, что очень важно, каждый народ создал для себя свой собственный запас нужных для этого слов. Бывает, конечно, что то или иное словечко совпадает в двух культурах, но очень редко сила эмоции, выражаемая этим словом, точно такая же.

Бранных слов очень много, больше, чем слов, выражающих нежность, любовь, благодарность, ласку. Это понятно: то, что нас раздражает и злит, больше заметно, чем то, что успокаивает и радует. Соответственно для обозначения плохого нужно и больше слов. В результате человеческий язык в целом зол и агрессивен, требует осторожности в обращении, он опасен, как острый нож в руках ребёнка.

К сожалению, сегодня в нашей стране изучать бранную лексику практически запрещено: ревнители нравственности, а точнее, невежды и ханжи считают, что такие «низкие» слова изучения не заслуживают.

Правда, в течение недолгого времени этот запрет ослабевал, и в нашей стране, как давно за рубежом, появлялись статьи и целые книги, посвящённые этой прежде запретной теме. Часть из них носила сугубо научный характер, часть просто развлекательный. Книга, которую вы держите в руках, основана на докторской диссертации её автора, но переписана автором так, чтобы она была понятна даже не специалисту, а просто любителю русской словесности. Автор надеется, что, прочитав эту книгу, читатель задумается о судьбах и задачах родного языка, поймёт сложность и противоречивость языковой деятельности.

Меньше всего автору хотелось бы пропагандировать употребление бранных слов. Его задачей было показать сложность всей этой проблемы, убедить читателя, что раз такая проблема есть, её необходимо изучать.

Почему именно сейчас возникла необходимость в обсуждении этой темы? Дело в том, что в целом ряде стран, прежде всего европейских, именно сейчас идёт бурный процесс снятия многих этических запретов (табу). В частности, снимаются запреты и на произнесение некоторых «опасных» слов. Славянские народы в этом смысле немного задержались, но сейчас и у нас в ход пошли слова и выражения, ещё вчера находившиеся под полным запретом «в приличном обществе».

Отсюда вытекает необходимость как-то определиться. Сказать самим себе, как следует относиться к этому явлению. Часто можно слышать и читать яростные протесты против сквернословия, но это всё чисто эмоциональные всплески, аргументации мы практически не слышим. Так что пришло время для более взвешенного анализа. Он нужен рядовому читателю, но не меньше – специалистам, например социологам, юристам, конфликтологам, языковедам. Материалы такого анализа способны помочь изучать эмоциональную атмосферу в производственном коллективе, чтобы выбрать наиболее благоприятную тактику поведения, умело контролировать возникший конфликт.

Серьёзных лингвистов убеждать в этом не надо. Раз есть такой языковой пласт, значит, надо его изучать, как же иначе? Опять же чувство юмора здесь оказывается очень кстати. Вот какая запись появилась как-то в Интернете:

«Рассказывает Авдотья Смирнова:

«…Я застала потрясающую беседу двух великих старух. Одна – Надежда Януарьевна Рыкова, которая была великим переводчиком со старофоранцузского и французского, ей мы обязаны классическим переводом «Опасных связей» Шодерло де Лакло, например. Ей было на тот момент года 92. Она жила в одной квартире с Софьей Викторовной Поляковой, выдающимся нашим византологом. Софья Викторовна была рядом с Надеждой Януарьевной молодуха.

И однажды я пришла к старухам и застала у них грандиозный скандал. Скандал был посвящён тому, какая часть речи слово «ху@к». Надежда Януарьевна утверждала, что это звукоподражание – бац и ху@к, это междометие и звукоподражание.

Софья Викторовна ей говорила: «Надя, вы выжили из ума, потому что это, безусловно, глагол! Он ей ху@к по голове!»

Вот это идеал старости!»

Нам надо попытаться преодолеть иные давно установившиеся стереотипы. Надо перестать воспринимать человека как стандартную функциональную единицу. Все мы разные, и выбор того или иного слова может характеризовать личность говорящего, обрисовать его внутренний мир, его идеалы и антипатии.

В ходе работы над этой книгой автор прочёл большое количество художественной литературы и научных работ на многих языках, опрашивал носителей множества языков. В результате он в принципе мог бы ругаться на европейских, азиатских, африканских языках, языках коренных народов Америки и так далее. Всеми этими языками автор, конечно же, не владеет, но при встрече с недружественным чужеземцем мог бы сказать ему несколько слов… Часть этого богатства читатель встретит в предлагаемой книге. Как ни старался автор по возможности избегать наиболее грубых примеров, сделать это ему в ряде случаев не удалось.

У классиков это иногда получалось. Вот как выходил из такого положения Гоголь в сцене, где мужик упоминает Плюшкина:

А! – заплатанный, заплатанный! – вскрикнул мужик. Было им прибавлено и существительное к слову заплатанный, очень удачное, но не употребительное в светском разговоре, а потому мы его пропустим. Впрочем, можно догадаться, что оно выражено было очень метко, потому что Чичиков, хотя мужик давно уже пропал из виду, и много уехали вперёд, однако ж всё ещё усмехался, сидя в бричке. Выражается сильно русский народ!

К сожалению, последовать примеру Николая Васильевича в этой книге невозможно. Поэтому автор приносит извинения тем, кто совершенно не переносит грубой вульгарной брани и не желает её слышать и тем более видеть в напечатанном виде. Автор может лишь посоветовать им закрыть книгу на этой странице.

Инвектива

Для начала нам придётся познакомиться с некоторыми научными терминами, без которых просто нельзя обойтись. И первым таким термином будет «инвектива», от латинского «invehor» – «бросаюсь, нападаю, наезжаю». Согласно словарям, так называют резкое выступление против кого-нибудь или чего-нибудь, оскорбление или обличение оппонента, «наезд». Инвектива не обязательно представляет собой непристойное, неприличное слово. Как известно, задеть, обидеть человека можно без единого грубого слова, было бы желание. Кроме того, есть в нашем распоряжении слова, которые скорее относятся к грубо разговорным, а не непристойным, но которые в качестве инвективы тоже вполне годятся: ну, какие-нибудь там «девка», «гадина», «гнида», «сволочь» и многие другие. Поэтому будет правильно делить инвективы на инвективы в широком и узком смысле. Нас в дальнейшем будет интересовать прежде всего инвектива в узком смысле, которую мы определим как такой раздел нашего с вами словарного запаса, который, с одной стороны, не разрешён к использованию в нормальной ситуации, а в крайней своей части даже категорически запрещён, табуирован. Но с другой стороны, этот пласт должен быть известен всем носителям данного языка.

Качество, «убойная сила» таких инвектив могут быть очень разными. Представьте себе этакую ленту, с одной стороны которой записаны слова, осуждаемые в абсолютном большинстве групп общества (субкультурах). Это инвективы в узком смысле. А с другого конца ленты – инвективы в широком смысле, слова, относительно приемлемые в некоторых ситуациях, например, «Глупец!». Между этими полюсами – неисчислимое количество всевозможных слов, тяготеющих то к одному, то к другому полюсу.

Есть и изощрённые способы только намекнуть на слова этого списка. Вот очень удачный пример. Поэту-сатирику XIX века Д. Д. Минаеву не понравилась на выставке картина «Сапожник». Используя бранное значение этого слова, поэт обругал художника, так сказать, описательно:

Сюжет по дарованью и по силам

Умея для картины выбирать,

Художник хорошо владеет… шилом, —

Тьфу! – кистью – я хотел сказать!

Наш современник И. Иртеньев для этой же цели избрал не называемое им слово «собака». Хотя, возможно, и «сукин сын». В стихотворении «Клеветнику» он разделывается со своим оппонентом так:

Тебе отпущено немного,

Так задирай, лови момент,

Свою завистливую ногу

На мой гранитный постамент!

Ну и, наконец, анекдот, в котором некий интеллигентный писатель отвечает набросившемуся на него грубияну:

«Я надеюсь, что когда вы сегодня вернётесь домой, ваша мать выскочит из подворотни и вас как следует искусает».

Вряд ли такой изящный вариант «сукина сына» произведёт большой эффект, но отказать ему в остроумии нельзя.

Однако распространённым приёмом такие вот «неинвективные инвективы» вряд ли когда-нибудь станут, они многословны и в действительно конфликтной ситуации обеим сторонам не до изысков, главное – как можно больнее ударить словом. Сказать «Твоя жена тебе изменяет!» – инвектива в широком смысле слова. Но итальянец, желая посильнее оскорбить, прибегнет к страшному слову «Cornuto!», означающему всего-навсего «рогоносец». Никогда, никогда не называйте так жителя Апеннинского полуострова, вы можете поплатиться жизнью. Перед вами явная инвектива в узком смысле, её смысл ещё и в утверждении, что вы не мужчина и, того хуже, все об этом знают.



Выстрел в воздух

Очень важно помнить, что чуть ли не у каждого слова в языке есть больше одного значения. Для нашей темы эта мысль очень важна. В самом деле: что означает восклицание «Блядь!»? Оно может относиться к распутной женщине, и тогда это непристойное называние, так сказать, реального объекта. Так можно обозвать любую не понравившуюся вам женщину, и тогда это тяжёлое оскорбление, инвектива в узком смысле слова, за которое вам может не поздоровиться. Но это может быть просто выражение досады и боли человека, ударившего себя молотком по пальцу. Кого он тут обругал? Никого, он просто сознательно нарушил табу, сломал социальный запрет, произнёс то, что не принято произносить. Именно потому, что это не принято произносить, он это произнёс. Ему доставило облегчение нарушение общественного запрета. «Выругался – и полегчало». Кто-то в такой ситуации разобьёт тарелку, кто-то пнёт ни в чём не повинную кошку – это уж в зависимости от его воспитанности и интеллекта – а кто-то от души выругается, и необязательно одним этим словом.

К этому слою относится то, что можно назвать «детонирующими запятыми», ничего не означающими грубыми словами, придающими, однако, речи говорящего своеобразный колорит. К ним обычно прибегают люди, словарный запас которых очень ограничен и бесцветен. Им очень хочется, чтобы их речь была ярко эмоциональной, но для этого надо знать много синонимов, слов, обладающих похожим значением, но с разными оттенками. Гораздо проще добавлять в речь через слово эмоционально нагруженную непристойность, создающую ощущение напряжённости и выразительности: «Я, блядь, иду вчера, блядь, по улице и вижу, блядь, идёт, блядь, мой кореш…»

Что побуждает человека обращаться к таким вот «детонирующим занятым?» Это может быть простая импульсивность человека, привыкшего открыто выражать свои эмоции, отсутствие самоконтроля, изменение сознания под влиянием алкоголя, слабая религиозность, умственное расстройство, даже тревожность за своё сексуальное здоровье.

Обратите внимание на последнее обстоятельство: сексуально полноценный человек, как правило, не задумывается о «таких» вопросах и, соответственно, о них вслух не упоминает.

Впрочем, есть ещё одна очень распространённая причина обращения к такому словарю в обыденной, не слишком эмоционально насыщенной речи. Это сквернословие как средство демонстрирования своей принадлежности к определённой подгруппе. Так сказать, по принципу Маугли, помните: «Мы одной крови, вы и я!» Яркий пример из рассказа В. Крупина:

Они разложили маленький огонь от комаров, вывалили на газету разваренную рыбу. По кругу гулял родимый гранёный. Говорили они, употребляя в десятках вариантов одно и то же слово. Меня они застеснялись, но я употребил ещё один вариант этого же слова и стал как бы свой.

Или военные воспоминания в газетном очерке:

И тут нас выручил один пожилой солдат, который спустился к самому берегу реки и принялся крыть часового отборными словечками. Только тогда часовой по-настоящему поверил, что на другом берегу свои.

Это свойство сквернословия было особенно востребовано в первые годы советской власти, когда надо было противопоставить восставшие малообразованные народные массы интеллигентам, дворянам, священникам, словом, «буржуям», в спокойной ситуации предпочитавшим, по возможности, обходиться без мата. Если человек не умел материться или избегал это делать – он «чуждый элемент» «Свои» опознавались по степени искусства и частоты использования бранного словарного запаса.

Другое дело, что и «чуждый элемент» мог при случае «выразиться». Об этом мы ещё поговорим.

Запретить нельзя использовать

Поговорим подробнее об одном из ключевых понятий нашей темы – так называемом табу. Это социальные коммуникативные запреты. Выживание любого человеческого общества держится на соблюдении ряда таких запретов. Запреты эти выработаны опытом тысячелетий совместной жизни людей. Яркий пример – библейские заповеди: нельзя убивать, нельзя красть, нельзя покушаться на чужую собственность и так далее. Есть и более мелкие правила, запрещающие, например, входить без разрешения в чужое жилище, выражать неуважение чужим святыням и тому подобное Какие-то из этих запретов соблюдаются очень строго, за их нарушение можно поплатиться свободой или жизнью, к каким-то отношение более снисходительное. Некоторые из них могут показаться обременительными, кажется, что они осложняют жизнь, но на самом деле без них не обойтись: они помогают сплочению данного коллектива, помогают избежать трений и так далее.

Соблюдению таких запретов нас учат, что называется, с младых ногтей. Нельзя на виду отправлять естественные потребности, необходимо уважать старших по возрасту и положению, запрещается употреблять в «приличном обществе» определённые слова и выражения, задавать малознакомым людям интимные вопросы и тому подобное.

Число таких запретов очень велико, но для темы настоящей книги особенно важно, что большое число их группируется вокруг идеи человеческого «верха», ассоциирующегося с духовностью, и человеческого «низа», символизирующего материальное, «земное» начало.

Другими словами, в значительной степени наша деятельность контролируется табу. Во-первых, табу на упоминание священных понятий. То есть осуждается упоминание «всуе», без особой необходимости, самых священных имён – названий божества, основных религиозных и общечеловеческих святынь и тому подобное Ниже об этом будет сказано подробнее. Нарушение этого табу называется кощунством или богохульством.

Во-вторых, не одобряется публичное упоминание слов, обозначающих человеческие органы, имеющие отношение к деторождению и выделению отходов жизнедеятельности. Но ведь органы эти существуют! Иногда упоминание этих объектов даже жизненно необходимо (например, в кабинете врача). Как тут быть?

В результате обществу приходится прибегать к иносказаниям, детскому языку, сугубо медицинским терминам и тому подобное Прямое бесцеремонное называние здесь считается исключительно грубым, осуждаемым даже законодательно. В русскоязычных словарях такие слова или не приводятся вовсе, или сопровождаются специальными пометами вроде «бран.», «вульг.». «груб.», «неценз.», «пренебр.» и другие подобные. Вспомним известную шутку, где человек возмущается «несправедливостью». Ему, видите ли, запрещают употреблять некое слово: «Как это так: жопа есть, а слова нет!»

То есть, как видим, обе разновидности табу подозрительно похожи: упоминание имени божества в молитве не только одобряется, но и приветствуется, но в быту, в ссоре или бытовом разговоре категорически запрещается. В отношении же человеческого «низа» придуманы отдельные слова для того же самого предмета: для разговора с врачом или ребёнком, с одной стороны и для бытового общения – с другой. Первые допускаются, вторые запрещаются.

Сходство здесь отнюдь не случайное. Давайте разберёмся в самом принципе табу.

Ничто человеческое нам не чуждо

Всё-таки почему люди испокон веку запрещали себе определённые вещи? Одно из объяснений – это страх человека перед таинственными тёмными силами. Ещё в первобытные времена люди верили, что, например, упоминание имени мёртвого человека в адрес живого могло привести к смерти этого последнего. Поэтому такое имя категорически запрещалось произносить. Говорят, что дети и сегодня могут верить, что если назвать человека «говном», он в это самое и превратится. То есть слово как бы имеет магический смысл, оружие нанесения вреда. Поэтому научиться владеть такими словами означает приобрести власть над окружающим миром. Есть сведения, что не так уж давно в России крестьяне специально обучали детей «таким словам».

О том, что слово якобы может иметь магический смысл, говорят обычаи племён, задержавшихся на первобытной стадии развития. У племени тонга в Полинезии существует специальный язык «капе-капе», содержащий слова, в буквальном переводе соответствующие непристойностям в европейских языках. Так вот, на тайных, исключительно мужских вечеринках он считается обязательным! Но в официальной обстановке, например, в стенах правительственного учреждения, он строжайше запрещён.

Сила табу бывает разная: какие-то из них надо соблюдать чуть ли не под страхом смертной казни, на нарушение других общество смотрит довольно снисходительно. Отсюда ясно, что ощущения человека, нарушающего табу, тоже будут разные: чем сильнее табу, тем сильнее соответствующая эмоция. Попросту говоря, воскликнуть «Чёрт побери!» или выматериться означает выпустить наружу разные по силе ощущения.

Отсюда историчность некоторых табу. В Средние века в Европе больше всего осуждалось богохульство, прежде всего – клятвы Телом Господним и различными Его частями, ибо все были уверены, что богохульнику грозит за это обречение на вечные адские муки. Поэтому нарушать такой запрет было делом весьма рискованным, и сам сквернослов это тоже хорошо сознавал. Правда, сознавал и… тем не менее сквернословил!

Общество было в этом отношении особенно безжалостным. Первые наказания в Европе за нарушение словесных табу были наказаниями именно за богохульство, например, за поношение Мадонны. За них могли вырвать язык, бить шомполами и тому подобное Позже, с уменьшением роли религиозности в цивилизованном обществе, сквернословие стало более «светским», и наказания были автоматически перенесены на пользующихся новыми слоями оскорбительной лексики. Теперь одно из ведущих мест закрепилось за табу на вопросы интимной жизни человека и телесной нечистоты, которые до этого мало или совсем не табуировались. Общеизвестно, что первобытный человек, находившийся к природе гораздо ближе нас с вами, не знал стыда в современном понимании слова и, следовательно, не мог выделять какие-то особые «стыдные» части тела. А уж о физической чистоте, о гигиене, как мы её сейчас воспринимаем, не могло быть и речи.

Но вот сегодня у немцев соблюдение телесной чистоты – чуть ли не религиозное понятие. Поэтому, как мы ещё увидим, самые сильные оскорбления у них – обвинения в нечистоплотности. Зачем им материться, если «Ты – грязная свинья!» вызывает такой же оскорбительный эффект!

А у чукчей и эскимосов точно так же можно оскорбить словами «Ты неумёха!». Северные народы живут на грани выживания человека, и тот, кто не умеет выполнять определённые житейские операции, сам обречён на гибель или может погубить другого человека. Если охотник попал в полынью, вымок, пришёл домой, а у жены нет во что его переодеть, он может назвать жену неумёхой, и это будет очень тяжёлое оскорбление. Смысл «неумёхи», по-видимому, здесь сводится к «Чтоб ты сдохла!».

Ничто не вечно под луной

Но дело не ограничивалось спокойным отношением к вещам, которые мы сейчас воспринимаем исключительно эмоционально. Совершенно свободные отношения полов могли рассматриваться как в высшей степени высокоморальные. Ни о какой «безнравственности» говорить было нельзя. Правильнее говоря, нравственность тогда тоже имела место, только нравственность существенно отличная от современной. Для человека, выросшего в условиях первобытных культов, многочисленные понятия, связанные со смертью и рождением, а значит – едой, питьём, отправлением естественных потребностей, совокуплением, зачатием, родами и так далее. Суть лишь явления одной непрерывной цепи священных событий.

Особое место во всех древних верованиях занимают так называемые фаллические культы, связанные с почитанием богов плодородия. Слово «фаллический» образовано от слова «фаллос», или «фаллус», или просто «фалл», а это мужской половой орган в возбуждённом состоянии. Надо ли пояснять, что этот орган уж никак не считался чем-то неприличным, стыдным, наоборот, он повсеместно служил символом физического благополучия, процветания рода, всего живого.

Те или иные следы этих культов обнаруживаются не только в Европе, но и в религиях Японии, Китая, Индии, Тибета, Египта, североамериканских индейцев, Мексики, Центральной и Южной Америки, Африки. Индийский бог Шива носит научное название Deus Phallicus, то есть фаллическое божество. Тесно связанными с фаллическими культами были культы Осириса в Египте, Адониса в Финикии, Диониса в Греции. Всем, хоть немного знакомым с историей Древнего мира, эти имена известны, но все ли знают, с чем они ассоциировались, что называется, на полном серьёзе?

Изображения дионисийских фаллических торжеств часты на древних вазах. Подобные изображения, появись они на современных предметах, были бы безоговорочно признаны порнографическими. Герой одной пьесы Аристофана поёт гимн фаллосу в честь Диониса. Нечто похожее встречалось у шумеров: название гимна «дифирамб» возводится некоторыми учёными к шумерскому слову, означающему «песнь, возбуждающая мужской орган». В Риме существовала специальная церемония «фаллофория», когда по улицам проносили многометровые изображения фаллоса. Известны соответствующие изображения фаллоса в Александрии (52 метра) и в Финикии (два изображения по 48 метров). В древней Этрурии такие изображения ставили вертикально на месте погребения как символы бессмертия души. Позже натуралистические изображения были заменены обелисками – с тем же значением. А теперь, надо надеяться, никто не думает о сексе при виде какой-нибудь художественно выполненной стелы.

Чем можем, тем поможем

Одной из особенностей нравственности древнего человека было убеждение, что от него требуется посильная помощь в деле творения. Такая помощь рассматривалась как величайшая миссия, наиболее значительное деяние индивида, священный (сакральный) акт.

Возможен и чуть иной, более спокойный взгляд. Согласно одной из самых ранних древнеиндийских философских систем, человек обладает десятью внешними органами: пятью общеизвестными органами восприятия и пятью «органами действия»: это рот, руки, ноги, орган выделения и орган размножения. Как видим, органы, которые послужили основой для возникновения современных наиболее неприличных слов, спокойно перечисляются наряду с руками и ногами.

Рот и нос занимают в этом списке промежуточное положение, так как в ряде культур (например, мусульманских, требующих ношение масок (паранджа, чадра, хиджаб и другие подобные), закрывающих лицо (прежде всего женское), они рассматриваются ближе к «неприличным» отверстиям человеческого тела.

Приличное – неприличное

Из сказанного очевидно, что названия того, что сегодня кажется стыдным, неприличным, в своё время явно такими не были и назывались свободно в любой ситуации. Такие слова звучали нейтрально или даже торжественно.

В этой связи отметим одну распространённую ошибку исследователей древних культур: они невольно смотрят на давние обычаи с позиции человека нашего времени. Например, некоторые древние торжественные ритуалы сегодня именуются «храмовая проституция», «оргия», «вакханалия», что заставляет их понимать в резко отрицательном смысле. Между тем очевидно, что те же оргии, с одной стороны, и ритуальные воздержания – с другой представляли собой всего лишь два противоположные средства для достижения одной и той же священной цели – зачать вместе с природой или вместе с природой сохранить силы для воспроизводства в дальнейшем. Другими словами, оргии – столь же достойное действие, что и воздержание, против которого, однако, ни один моралист как будто бы ещё не выступал.

В Италии фаллические культы пережили период христианизации и возродились уже в Средние века в виде так называемых мистерий, спектаклей, где, однако, эти культы уже выглядят как праздник адовых сил. То есть культ остался, но сменил «плюс» на «минус».

А как тут у нас? Оказывается, и в Древней Руси происходило что-то похожее. Естественно, что при таком раскладе, взгляде на деторождение как на священный акт, названия детородных органов и совокупления никак не могли осуждаться и запрещаться. Поэтому дошедшие до нас их древние обозначения имеют совершенно невинное происхождение: слово «хуй» образовано от слова со значением «хвоя», то есть что-то колкое. Кстати в английском – то же самое – одно из названий мужского органа – «prick», производное от глагола «to prick» (колоть, укалывать). Русское «пизда» – от «пИсать», «ебать» – от «бить», «ударять». Русское современное «трахать» образовано по тому же принципу и тоже звучит довольно приемлемо. Так что традиция сохраняется!

Само слово «мат» возводится рядом учёных не к понятию матери, а громкому крику – сравните «кричать благим матом». Есть ещё мнение, уводящее корень «мат» к арабскому языку, где есть корень «мтт» «тянуть», от которого «маттат» – «сильно ругать». Так полагает Н. Н. Вашкевич в «Системных языках мозга». Такая трактовка позволяет относить к мату не только выражения, включающие «мать», но и другие самые грубые слова и сочетания.



Другие учёные (например, В. И. Зазыкин), напротив, полагают, что слова «мат» и «матерщина» восходят к периоду матриархата, когда эта самая матерщина и возникла. Первоначально под словом «мать», считает Зазыкин, имелась в виду глава рода, матриарх. В этой связи вспомним, что в мате слово «отец» используется очень редко.

Так что едва ли не все нынешние неприличные слова в древности совсем неприличными не считались. Это видно ещё и из пришедших к нам из тьмы веков географических названий.

Одна небольшая речка называлась когда-то Пиздомо́й, надо полагать, она была популярна у женщин. Исследователь В. Д. Назаров перечисляет русские географические названия XV–XVI веков, среди которых обнаружились речки Блядея, Еботенка, Наебуха и Ненаебуха, целая волость Елда, пустоши Пердилово, Пердухино, Пердунова, Хуярово, Пиздино, деревни Пердуново, Пизденково, Пиздюрино, Хуйково и так далее. Насмешка? Вряд ли. Надо думать, жители сих мест вряд ли обижались на такие названия и спокойно соглашались называть себя какими-нибудь пердуновцами или хуйковцами.

Конечно, с изменением этических воззрений изменилось и отношение к таким словам, «стыдные» названия ушли. Но кое-какие соответствующие обычаи остались, хотя, как правило, соблюдающие эти обычаи не ведали, что творили. Просто соблюдали традиции.

Ещё в XX веке кое-где сохранялся древний крестьянский обычай катать священника по земле в процессе молебна о плодородии. Этнографы связывают этот обычай с древним языческим обрядом совокупления жреца с матерью-землёй. Ещё дольше продержался обычай сеять репу ночью и непременно в обнажённом виде.

Вот интересный текст, найденный в Интернете. По-видимому, это какая-то покаянная молитва. Орфография изменена на современную:

Во осуждении всех человек погибаю, окаянный, и мняся нечто быти, прямое говно, а кал и гной есмь, отовсюду воняю, душою и телом.

Как видим, автор как-то различает кал и говно, признаёт за тем и за другим вонь, но, вероятно, только «говну» придаёт инвективное значение.

Из сказанного очевидно, что распространённое мнение, будто вежливым и обходительным русским мат принесли грубые и невоспитанные татаро-монголы, никакой критики не выдерживает.

Всюду символы

В народном сознании фаллические культы долгое время сохранялись и в виде огромного количества предметов или животных, считавшихся мужскими или женскими символами, то есть как-то напоминающими явные половые признаки. Вот примеры мужских символов, характерных для разных стран: высокие камни, пальма, сосна, дуб, фиговое дерево, плющ (благодаря тройной форме листа), мандрагора (благодаря форме корня, напоминающего человеческое тело), большой палец, вообще любой палец – символ древних божеств Вела, Ашера или Махадева. Гриб, рыло свиньи или черепаха (её голова) до сих пор мыслятся японцами как фаллические символы.

Женские символы не менее разнообразны. Это могли быть дырка в земле, расщелина в скале, глубокая пещера, миртовое дерево (благодаря форме листа), дельфин или лобан (по издаваемому крику), бобы, персики, вообще любой тёмный уголок, затемнённый густыми кустами. В античные времена в некоторых странах соответствующие изображения носили на своей одежде. А простые крестьяне в Италии носят их до сих пор.

Есть и символы союза полов: меч и ножны, стрела и цель, копьё и щит, плуг и борозда, лопата и канава, столп у источника и многое другое.

Вот как озорно обыгрывается ещё одно такое сочетание в древнерусской былине о Ставре Годиновиче. Вариант этой былины приводит знаменитый филолог Б. А. Успенский. По ходу былины жена переоделась богатырём, «грозным послом Васильюшкой», да так удачно, что её не узнаёт её собственный муж. Жена подаёт ему такой вот «тонкий» намёк:

А не помнишь ли, Ставер да сын Годинович

А мы с тобою свечечкой поигрывали,

А моё было колечко золочёное,

Твоя-то была свечечка серебряна,

Ты попадывал всегды всегды,

А я попадывал тогда сегды?

Правда, бестолковый муж всё равно не понимает нескромного намёка, и мнимому Васильюшке приходится прибегнуть к последнему, самому убедительному средству:

Тут грозен посол Васильюшко

Вздымал свои платья по самый пуп:

И вот молодой Ставер сын Годинович

Признал кольцо позолоченное.

Начало христианской эры не сразу положило конец фаллическим культам и оргиастическим празднествам. В частности, пережили они и утверждение христианства императором Константином. В Средние века культ фаллоса был ещё распространён по всей Западной Европе. Это видно из целого ряда церковных запретов таких культов. Понятно, что раз такие запреты многократно повторялись, значит, было что запрещать. А запрещали их даже по XIV век. То есть мы видим, что, с одной стороны, церковная верхушка уже эти культы запрещает, но с другой – они всё ещё занимают достаточно заметное место в духовной жизни Европы.

Это видно и из различных фаллических интерпретаций. Известно, что крест как религиозный символ появился задолго до христианских времён. Согласно же одной из христианских трактовок, вертикальная линия изображает мужское начало, горизонтальная – женское. Перекрещиваясь, они образуют Эрос – как его понимали платоники и фрейдисты, то есть как стремление к единению, плодородию, благосостоянию жизни.

Имеются и соответствующие интерпретации понятия Троицы. Возводят к фаллическому культу также Т-образный крест, который в дохристианские времена выражал идею созидания и возрождения. Принятие христианской церковью креста как символа спасения было очень удачным жестом, который облегчал усвоение этого символа верующими.

Встречаются также попытки возвести к тому же древнему культу изображения различных плодов – символов плодородия, змею, рыбу, крест на полумесяце, мальтийский крест, королевскую лилию, глаз, колонны и их капители, иудейскую шестиконечную звезду и многие другие. Существует много доказательств, что христианские (иудейские) образы не отличаются принципиально в этом плане от образов, принятых в других религиях.

Кстати, утверждают даже, что пресловутый змей якобы предлагал Еве вовсе не яблоко, а гранат, всегда являвшийся символом плодородия…

В бой идут аскеты

Однако наряду с подобным почтительным и даже священным отношением к производительному циклу в мире развивается и противоположная тенденция. Обратите внимание: эти две тенденции не резко сменяют друг друга, а уже в недрах древнего общества зреет аскетическая оценка взаимоотношения полов. В греческой философии она заметна уже во времена жизнерадостных фаллических дионисийских культов. И медленно, но верно всё жёстче проявляется аскетическая линия.

Постепенно те же греки всё более категорически отделяют «плоть» от «духа», отдавая предпочтение началу духовному. Телесный низ начинает мыслиться как нечто менее ценное, буквально «низшее» начало. Телесные функции этически подчиняются функциям духовным. Плотские радости рассматриваются как «загрязнение».

Подвергаются осуждению даже эротические сны. Дионисийские культы теперь категорически отвергаются. В Древнем Риме сенат выносит смертные приговоры поклонникам вакханалий, чьи алтари разоряются. Больше того, осуждаются невинные слова, если они своим звучанием всего лишь напоминают части человеческого низа.

И уж конечно, неприличными по самой своей природе объявляются сами эти части. Сам Цицерон оправдывал такое отношение тем, что природа даже поместила соответствующие органы в скрытом месте.

До тех пор искусство мимов использовалось как раз для того, чтобы повеселить публику за счёт обыгрывания интимных частей тела и соответствующих действий. Теперь именно это искусство стало вызывать негодование ревнителей нравственности. Русские скоморохи, активно использовавшие в своих спектаклях «солёные» шутки, подвергались безжалостным гонениям или убивались. Но как-то умудрялись выживать и потешать зрителей.

Такая борьба шла долгое время, и ещё века в Римской империи сосуществовали жизнерадостное язычество и аскетизм. Но в конце концов утверждающееся христианство возвело жёсткое неприятие фаллических культов на уровень всенародной и единственно допустимой этики.

Вот и древнерусские языческие обряды обильно использовали матерщину. А пришедшая на смену язычеству христианская церковь объявила их бесовскими и связывала с нечистой силой. В народном сознании установилось мнение, что если вы хотите вызвать чёрта, надо было ему свистнуть, а чтобы от него избавиться – его выматерить. То есть свист и мат считались бесовским языком. Матом, видите ли, разговаривали бесы. Поэтому и материться означало всё равно что беседовать с нечистой силой.

Но избавиться от присутствия бесов можно было как матом, так и с помощью молитвы и крестного знамения. Вот так и возникла парадоксальная пара – богохульство, нечистая божба благополучно уживалась с молитвой. Одно другому не мешало, даже наоборот: ведь считалось, что болезни на нас насылает нечистая сила, а значит, именно с ней надо как-то договориться, чтобы излечиться. И бесовский язык как нельзя лучше для этого годился.

Но шло время, связь нечистой силы с матерным языком ослабла. Ряд учёных считает, что так и появилась «безадресная ругань», «в воздух». Люди забыли, что когда-то они адресовали мат дьяволу, но яркая эмоциональная сила мата свою популярность сохранила. Тем более что в таком виде мат всё-таки частично потерял свою обидность. Долгое время безадресный мат среди мужчин вообще не порицался.

Правда, церковь не отступала. Матерщинник – это язычник, он не признавался христианином. Матерясь, он оскорбляет мать сыру землю, собственную мать и Богородицу. За мат можно отлучить от церкви, с выругавшимся матом нельзя садиться за стол. Такому человеку Богородица отказывает в своём покровительстве.

Следует ли удивляться, что с наступлением «безбожных» большевистских времён именно мат стал знаменем богоборцев. Мат не просто процветал, он служил доказательством вашей лояльности пришедшей атеистической власти. Он укоренился настолько, что даже с некоторым оживлением православия его распространение никуда не делось. Сегодня сотнями строятся новые церкви, но мата в нашей речи меньше не становится.

Печальная история бога Приапа

В результате такой борьбы нравов возникают явления, иногда даже противоположные ожидаемым. Примерно с 300 года н. э. высшая точка древнехристианского аскетизма совпадает с колоссальным развитием половой распущенности. Возникает своеобразная двойственность восприятия определённых явлений, когда в одну и ту же эпоху на одном и том же (европейском) пространстве крайняя степень половой свободы сосуществовала с призывами к аскетизму, умерщвлению плоти, характерными для отцов христианской церкви. В храмах без конца осуждали разврат, а в средневековом Лондоне на одной маленькой улочке стояло несколько десятков публичных домов!

Особенно наглядно это переосмысление прослеживается на развитии образа Приапа. Древнегреческое божество по имени Приап, у которого были аналоги и в других религиях, олицетворял творческую, созидательную силу Природы. А чтобы подчеркнуть эту его задачу, Приапу придавался огромный фаллос. У скульптурных изображений Приапа фаллос мог даже отсоединяться, его можно было носить на специальных древках во время фаллических празднеств.

Предполагается, что в период его наибольшей славы сам Приап и его орган могли выполнять ещё одну важную задачу: служить в качестве оберега от сглаза и злых духов. Фактически, как видим, перед нами тот же мат, только в виде материального объекта.

Однако одновременно – и такой период выглядит довольно естественно – Приап мог играть роль оберега и от прожорливых вредителей – птиц, с каковой целью его изображения выставлялись в садах и огородах. Другими словами, он попросту выполнял роль современного пугала, хотя и с другим внутренним содержанием. Употребляясь как средство от сглаза, порчи, то есть как амулет, он постепенно превращался в пугающего демона, чему содействовала уменьшающаяся слава древних богов вообще. В общем, священное всё больше вытеснялось обыденным, пугающее божество всё больше походило на простое пугало.

Кстати, исследователи предполагают, что современная фига, кукиш происходит именно из той эпохи: сложенные в виде кукиша пальцы интерпретируются как мужской орган в пугающей роли. Кукиш мог служить оберегом от нечистой силы. С тех пор и осталась сопровождающая фигу фраза: «А это ты видел?»

Вот так боги и феи отмирающих религий постепенно превращаются в дьяволов и ведьм пришедшего на смену им христианства, а священные ритуалы перерастают в запретные шабаши. Теперь даже самое обычное упоминание чего-либо, связанного с фаллическими культами, зазвучало как непристойность.

Из соображений благопристойности цензуре подвергались даже переводы из Библии. Вот отрывок из книги Исхода (32: 6–7):

На другой день они встали рано и принесли всесожжения, и принесли жертвы мирные: и сел народ есть и пить, а после встал играть. И сказал Господь Моисею: поспеши сойти (отсюда); ибо развратился народ твой, который ты вывел из земли Египетской.

Не правда ли, это событие выглядит странно: почему Господь разгневался на то, что люди стали «играть»? Специалисты объясняют нам, что в подлиннике имелось в виду не «играть» в современном смысле слова, а «вступать в интимные отношения», то есть предаваться оргиям, что было обычным актом, завершающим жертвоприношение в процессе фаллических церемоний. Другими словами, народ израилев на какое-то время вернулся к исполнению языческих обрядов.

Наглядным примером усилий христианской церкви по дискредитации язычества являются иллюстрации к Хлудовской Псалтыри (книга издана в Греции в IX веке). Изображения древних языческих божеств прочно связываются здесь с адом, грешниками, религиозными противниками и тому подобными. Так, изображение Силена, наставника и спутника Диониса, олицетворяет ад. В других рисунках осуждается языческий праздник Весенние Дионисии, кстати, сохранившийся кое-где до Х века.

Как справедливо указывал наш знаменитый культуролог Юрий Михайлович Лотман:

Мир нечистой силы – мир, по отношению к обыденному, перевёрнутый, а поскольку свадебный обряд во многом копирует в зеркально перевёрнутом виде обряд похоронный, то в колдовском гадании жених часто оказывается подменённым мертвецом или чёртом.

Таким образом, в противопоставлении «Бог – дьявол» уже по самой своей природе заложена возможность их ритуального взаимообмена. Запомним эту мысль, она пригодится нам в дальнейшем.

Дискриминация низа

Для целей настоящего изложения процесс «дискриминации язычества» важен не сам по себе, а прежде всего в той мере, в какой он связан с дискриминацией всего, имеющего отношение к человеческому низу и соответствующей системе названий.

Сам же факт такой дискриминации сомнений не вызывает. В послании апостола Павла Галатам среди наиболее предосудительных «дел плоти» перечисляются в числе первых различные грехи интимных отношений:

[…] прелюбодеяние, блуд, нечистота, непотребство. […] Предваряю вас, как и прежде предварял, что поступающие так Царствия Божия не наследуют (Гал. 5: 19–21).

Вступление в брак объявлялось, правда, делом, угодным Богу. Вместе с тем состояние безбрачия полагалось более высоким:

…Хорошо человеку не касаться женщины. Но во избежание блуда, каждый имей свою жену, и каждая имей своего мужа. […] Впрочем, это сказано мною как позволение, а не как повеление. Ибо желаю, чтобы все люди были, как и я… Безбрачным же и вдовам говорю: хорошо им оставаться, как и я […] Но если не могут воздержаться, пусть вступают в брак; ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться (1 Кор. 7: 1–9).

То есть, как видим, в данном случае перед нами расчленение определённого «стыдного» процесса на естественное начало и на табуированный аспект: соитие не рекомендуется, но разрешается, иначе прекратится род человеческий. Но близость не ради продления рода, а ради наслаждения – грех.

Собственно, и само важное христианское понятие первородного греха часто связывается напрямую с «грехом» интимных желаний. Известный историк XIX века Н. Костомаров отмечал:

Народный благочестивый взгляд шёл в этом случае далее самого учения Церкви, и всякое сближение полов, даже супружеское, называлось грехом: известно, что до сих пор многие из народа толкуют первородный грех Адама и Евы половым сближением, хотя такое толкование давно отвергнуто Церковью. Тем не менее, безбрачная жизнь признаётся самой Церковью выше брачной и семейной.

Хотя суть грехопадения, согласно учению церкви, заключается просто в нарушении послушания Богу, в списке появившихся в результате грехопадения основных грехов интимные желания стоят всегда на первых местах.

Священное + обыденное

Итак, в процессе исторического развития мировая этика развивает две тенденции, выглядящие на первый взгляд как полностью противоположные. Перед нами сложный сплав обыденного, приземлённого восприятия фаллических символов и сохраняющееся в подсознании священное отношение к ним. И что особенно важно для понимания исследуемой темы – восприятие второго типа точно так же приводит к табуированию тех же самых понятий, а нарушение соответствующих табу – к точно такому же ощущению шока. Превращение священного имени в грубую инвективу не изменяет, таким образом, эмоциональную нагруженность используемого слова. Моральное требование, внешне выглядящее тем же самым, в разных условиях может трактоваться то как выражение священного, то как выражение обыденного отношения.

Именно это обстоятельство, то есть возможность двойной и противоположной трактовки формально одного и того же морального требования, приводит к поразительно аналогичным результатам: если можно так выразиться, инвективизации средств выражения священно-обыденного.

Ход такого развития, в общем, понятен: взгляд на отношения полов как на священный акт фактически означал очень строгий запрет на противоположный, пренебрежительный или насмешливый взгляд. Инвективное (богохульное) словоупотребление и есть один из вариантов нарушения этого запрета.

Рассмотрим в очень сжатом виде процесс превращения священных понятий в обыденные. Уже отмечалось, что в недрах древнего общества зреет аскетическая оценка взаимоотношения полов. С приближением к нашему времени аскетизм становится активнее. Неудивительно, что в Средние века возникает и пышным цветом расцветает самая изощрённая инвективизация речи. По афористически блестящей формулировке М. М. Бахтина, для Средневековья характерен «безмерный разрыв между словом и телом», когда религия воспевала победу духа над телом, отрицала и поносила тело как нечто противоречащее святым идеалам, мешающее их исполнению. Тело объявлялось «тюрьмой духа».

И естественно, что физическая сторона бытия, лишённая духовности, стала восприниматься как нечто бесконечно грязное и порочное. Боги плотской радости стали дьяволами похоти.

Но соответствующее отношение нуждалось в словах, его выражающих. Эти слова должны были, обязаны были противоречить словам официальной идеологии. Так и произошло. Бесплотности неземной, «святой» любви была противопоставлена любовь плотская, которая безоговорочно изгонялась из церкви. Средневековье, как никакая другая эпоха, содействовало разделению понятия «любовь» на два: священное и обыденное.

Существенно, что крепость и количество наиболее резких инвектив издавна находились в прямо пропорциональной зависимости от религиозности народа. У такого очень религиозного народа, как древние евреи, грубые религиозно ориентированные инвективы получили столь широкое распространение и воспринимались столь ярко, что специальными законами за них полагалась смертная казнь.

Для сравнения стоит отметить, что у древних греков, которые были менее религиозны, инвектив было меньше и их сила и изощрённость не могли сравниться с древнееврейскими. Ирландцы же в Новые времена известны своей набожностью. И именно у них сквернословие приняло вот уж поистине гомерические размеры. Знаменитый ирландский сатирик Джонатан Свифт в одном эссе даже саркастически предлагал обложить ирландских сквернословов налогом с целью серьёзно поправить государственные финансы!..

Любовь свободна, мир чаруя

В результате такого взаимодействия священного и обыденного начал в культуре любого народа уживаются карнавальное мироощущение, с его подчёркнутым акцентированием телесного, даже животного начала и поэтическое восприятие мира. Последнее особенно ярко проявилось в Европе в эпоху «куртуазной любви», воспетой трубадурами Прованса в XIII веке.

Можно предположить, что само понятие куртуазной любви развилось и укрепилось как реакция на грубость карнавального восприятия мира. (Подробнее о карнавальном мироощущении смотрите ниже.) Христианская религия не могла не оказать здесь своего влияния.

Но, в сущности, и карнавальное, и куртуазное мироощущения являют собой довольно сходное при ближайшем рассмотрении реагирование на, в общем, одну и ту же ситуацию: невозможность физического контакта и необходимость словесного выражения естественных желаний.

Другое дело, что словесное выражение куртуазной любви может принять форму лирического сонета или нежной серенады: поэт или менестрель, как правило, воспевают божественную красоту своей возлюбленной и страдают от невозможности с ней соединиться. В то же время какой-нибудь балаганный петрушка не стеснялся в выражениях, облекая ту же мысль в форму грубой инвективы или сальной шутки.

Разные социальные слои предпочитают какой-нибудь один вариант. Те, что выбирают карнавальный тип, редко обращаются к поэтическому языку. Иначе говоря, грубиян редко упивается лирической поэзией. И наоборот, воспитанным на лирических стихах редко нравится похабная ругань. Хотя в принципе, конечно, не исключён и симбиоз этих двух форм выражения.

Следующая шутка построена как раз на малой вероятности сочетания в сознании одного человека двух таких тенденций:

На концерте симфонической музыки растроганный слушатель поворачивается к соседу слева:

– Простите, это вы сказали сейчас «Ёб твою мать!»?

– Нет, конечно, что вы!»

Слушатель поворачивается к соседу справа:

– Может быть, тогда это вы сказали «Ёб твою мать!»?

– Нет!

Слушатель в раздумье:

– Странно… Ну что ж, наверно, это мне музыкой навеяло…

Табу бывают разные

Целесообразно разделить все словесные нарушения табу на три группы. К первой группе можно отнести нарушения слабых табу. Речь идёт об осуждении употребления литературно разрешённых слов, которые редко могут выступать как резкие инвективы. Разумеется, при всей их слабости, такие словоупотребления всё же рассматриваются как нарушение приличий.

Вспомним в этой связи приведённую знаменитым философом Б. Расселом триаду: «I am firm – you are obstinate – he is pig-headed», то есть что-то вроде «Я твёрд в своих убеждениях – ты упрям – он тупоголовый осёл». Все три высказывания выражают одну и ту же мысль, но как же по-разному! Себе мы, как правило, нравимся, к собеседнику, если не ссоримся, снисходительны, к отсутствующему знакомому можем себе позволить бесцеремонную оценку. Таких триад можно себе представить сколько угодно: я стройная – ты худощавая – она сущий скелет; я человек свободных взглядов – ты сексуально неразборчива, она – просто шлюха.

Вторую группу образуют резкие, грубые инвективы, нарушающие сильные табу. Ругатель прибегает к ним чаще всего тогда, когда у него появляется необходимость в основательной разрядке эмоционального напряжения. Таков русский мат. Сюда же можно отнести употребление грубых слов в качестве несильных вульгарных восклицаний. Слово «Блядь!» может быть очень оскорбительным, будучи обращено к конкретному человеку во время ссоры, и звучать довольно нейтрально в дружеском разговоре («Я сегодня так, блядь, устал, что едва до дома дошёл!»).

Именно эта группа и является предметом особого внимания в настоящем исследовании. Она наиболее велика по объёму в большинстве национальных культур.

К третьей же группе относятся немногочисленные словоупотребления, нарушающие настолько сильные запреты, что сам факт их нарушения – явление экстраординарное, почти недопустимое. Ярким признаком соответствующих инвектив является единодушное мнение коллектива, что употребляющий подобные слова сам заслуживает презрения, так как, произнося их, унижает самого себя. Произношение подобных слов осуждается, как правило, даже завзятыми сквернословами. В русском и многих других языках самым непристойным словом всего национального словаря считается грубое наименование женских гениталий.

Естественно, что конкретная инвектива в одних социальных слоях может быть отнесена к слабым, в других – к наиболее резким и недопустимым выражениям.

«Выругался – и полегчало»

Прежде всего нам надо разобраться в понятии «карнавального мироощущения», разработанного великим учёным Михаилом Михайловичем Бахтиным. Сразу оговоримся, что этот термин не имеет в виду обязательно карнавал как таковой, то есть весёлый праздник, гуляние и тому подобные. «Карнавализация жизни», по Бахтину, это ещё и всевозможные праздники, маскарады, розыгрыши, шутовство, но также громкий скандал, перебранка, ссора. И не в последнюю очередь – это обращение к инвективной, резко сниженной лексике.

В самом кратком виде сущность карнавального мироощущения можно изложить следующим образом. Очевидно, что жизненный цикл человека представляет собой сплав священного и обыденного начал. Постоянные и вечные будни невыносимы, работа, работа, ничего, кроме работы 365 дней в году – так можно с ума сойти или даже умереть. Установленный стереотип монотонного труда должен время от времени обязательно ломаться. И тут дело даже не только в том, что мы устаём, это само собой. В данном случае ломка стереотипов сама представляет собой своеобразный стереотип. В выходные дни хочется заниматься совсем не тем, чем мы были заняты в будни: поехать на рыбалку, отправиться в путешествие, встретиться с друзьями, да хоть просто поваляться на диване. Нет-нет, наша работа нам по-прежнему мила, но, как поёт Виктор Цой, «мы ждём перемен», «перемен требуют наши сердца».

И в результате ломки монотонного стереотипа будней устанавливаются связи особого типа. В основе их лежит отступление от социальных правил и норм, даже в какой-то степени моральных, этических. Такая модель поведения как способ разрядки отмечается историками, этнографами, исследователями практически всех национальных культур. Так что никакого криминала тут нет. Даёшь карнавал!

Перед участниками карнавального действа открываются возможности фамильярного обращения с самыми священными понятиями и нормами, принятыми в коллективе. В обстановке такого действа в контакт могут вступать абсолютно несочетаемые предметы и символы; самые почитаемые вещи и явления могут оказаться в шокирующем соседстве с самыми обыденными и низменными. В результате нарушаются строгие, обязательные для некарнавальных будней запреты, в том числе – и не в последнюю очередь – запреты на употребление определённых слов.

Фактически карнавал создал свой собственный язык, построенный на опрокинутых стандартах будничного словоупотребления. В нашем случае это означает, что на время карнавала снимаются все цензурные ограничения на употребление богохульств, упоминание сексуальных функций человека и отходах его жизнедеятельности.

В это трудно поверить, но есть сведения, что во время карнавала (только во время карнавала!!!) в Западной Европе епископ с амвона мог отпускать похабные шуточки в адрес любых священных персонажей. Но в первый же послекарнавальный день о чём-то подобном страшно было даже помыслить. Оковы постоянного благочестия становятся крепче, если их время от времени снимать.

Потребность человека в подобном карнавальном клапане исключительно велика и продолжает увеличиваться. Имеются экспериментальные клинические данные, согласно которым невозможность или неспособность выразить овладевшие человеком чувства могут мешать ясности мышления, ухудшать межперсональные отношения и даже приводить к психологическим расстройствам. Некоторые психологи говорят в таких случаях о «направленном внутрь взрыве», вроде взрывчатки, заложенной в дом, предназначенный для уничтожения.

В данном случае неважно, например, заслуживает ли какое-то препятствие вашей бурной реакции. Облегчение наступит, если вы увидели, что «обидчик наказан». Не обязательно его стукнуть, иногда такое «наказание» может выглядеть как обзывание конкретного человека, а иногда как чертыхание, когда вы уронили тарелку с супом. Другими словами, ощущение «выругался – и полегчало» достаточно обосновано психологически. Ниже об этом подробнее.

Когда зрителей не бывает

Вот ещё что важно: карнавальное мироощущение создаёт особую атмосферу всеобщей вовлечённости. Это значит, что в любом варианте карнавального общения – например, в праздничном карнавале, обряде вызывания дождя или деревенской свадьбе – принципиально не может быть деления на участников и зрителей, в карнавальном действе участвуют абсолютно все присутствующие.

Так вот именно такое положение наблюдается и в процессе развёртывания шумного скандала или ссоры, сопровождающейся грубыми оскорблениями. Вы оказываетесь в центре эмоционального возбуждения, даже если вы только присутствуете при взаимном оскорблении двух враждующих сторон.

Строго говоря, в этом и заключается основное отличие инвективы в узком смысле слова, то есть инвективы, осуществлённой запрещёнными средствами, от любого другого словесного агрессивного действия. Дело, таким образом, не столько в запрещённом характере употребляемых средств, сколько в создании (с помощью этих средств) особой эмоциональной атмосферы. Остановимся здесь чуть подробнее, это очень важно.

В результате взламывания социальных табу с помощью грубой лексики ругатель и его оппонент обнаруживают себя в атмосфере попранной гармонии окружающего мира. Ну как если бы в вашем присутствии в спокойную гладь пруда кто-то швырнул огромный кусок зловонной грязи. Только что всё было хорошо и мирно, и вдруг – БАХ! и вы присутствуете при серьёзном нарушении норм, которые сами обычно признаёте.

Обратим внимание на то, что не только оскорбляемый, но и оскорбляющий ощущают при этом некоторое устрашение.

Вот вам ещё один важный тезис, к которому стоит прислушаться: «самоустрашение» ругателя – один из самых характерных параметров инвективного общения.

Дело в том, что оскорбление будет воспринято как таковое только при одном условии: оба говорящих должны разделять взгляд на нарушение того или иного табу. Если индеец племени мохави скажет белому собеседнику «Шурин!» или «Зять!», белый может принять это обращение за вежливое поименование типа русского «Дяденька!»; между тем, мохави имел в виду тяжёлое оскорбление с сексуальным подтекстом. Иностранец и мохави оказались как бы в разных ситуациях, и обиды не получилось.

Известны многочисленные анекдоты, где невинные девушки-гимназистки видят написанные на заборе непристойные слова, которые им неизвестны и которые они потом охотно повторяют в приличном обществе. Совершенно очевидно, что для человека, который не знает значения инвективы, она как инвектива просто не существует.

Вот забавная история, якобы происшедшая с юными дочерьми императора Александра Третьего. За её подлинность ручаться трудно, но для нашей темы она очень показательна. За обедом, на котором присутствовали сам император, его дочери и их воспитатель, известный филолог, девочки спросили:

– Папá, мы сегодня, когда ехали в карете, увидели на заборе слово «хуй». Что оно значит?

Папаша, сам завзятый матерщинник, заржал и обратился к воспитателю:

– Ты филолог, вот и объясни им!

Учёный языковед быстро нашёлся:

– Это повелительное наклонение от слова «ховать». Сравните: совать – суй, ховать – …

Папá долго хохотал, потом вынул из кармана золотой портсигар и протянул его воспитателю:

– Хуй в карман!…

Поверим, что воспитатели царских дочерей и в самом деле сумели уберечь их от знания непристойных слов. Однако вернёмся к более близкой нам ситуации, когда некто намеренно оскорбляет оппонента. Очевидно, что ругатель, выкрикивая своё оскорбление, как бы примеряет его на себя, сознавая опасность нарушения такого сильного табу. В известном смысле он отождествляет себя со своей жертвой: в этот момент они оба находятся в осквернённом пространстве инвективного общения.

Можно представить себе инвективу в виде бесформенного мятущегося между собеседниками отравленного облака, которое необходимо скорее оттолкнуть от себя и направить в сторону противника. Если подобное удалось, говорящий испытывает облегчение, а его оппонент, соответственно, выступает пострадавшей стороной.

Разумеется, это не относится к случаю, когда инвектива превращается в обычное грубое восклицание «в воздух». В таком случае об устрашении кого бы то ни было говорить не приходится, хотя и здесь может сохраниться некоторое слабое ощущение неправомерности такого способа общения. И это ощущение тем сильнее, чем явственнее осознание говорящими факта нарушения нормы.

Ну, а там, где говорящие считают непристойную лексику нормой, карнавальное мироощущение исчезает.

От святого к непристойному

Из сказанного выше читатель уже понял, что «приземление» окружающей действительности с помощью инвективы, с одной стороны, вредит, а с другой – содействует процветанию священного начала.

Дело в том, что карнавальное действо любого рода помогает утверждать ряд вечных и незыблемых истин. Карнавализация помогает лучше понять основные проблемы «нормальной», некарнавальной жизни. Это как свет и тень: одно просто не может существовать без другого. Хочешь света – мирись с тенью. Познать, что такое добро, можно только познав зло.

Хороший пример – выбор «короля шутов» на средневековом карнавале, когда на время празднества народ избирает «королём» самого грязного и оборванного нищего. Ему воздают королевские почести, разрешают самое разнузданное поведение, чтобы таким образом оттенить величие подлинной королевской власти. Праздник закончился, и «король» возвращается в своё прежнее жалкое существование.

Понятия «король» и «нищий» при таком раскладе подсознательно сливаются в единое понятие, не разделяемое на священную и обыденную составляющие.

Объяснение этому феномену видится в следующем. В жизни общества очень рано возникает понятие «божественного» и «святого», а значит – неприкасаемого, даже опасного: во всех религиях божество не только милосердно, но и грозно. Пусть по разным причинам, но остерегаться стоит не только демонов, но и Бога.

Понятие же божественного легко переходит в понятие священного, то есть исключительного по важности: близость понятий ощущается уже в общности корня «святой» и «священный».

Священное же именно в силу своей исключительной важности объявляется запретным, неупоминаемым всуе, иногда и неприкасаемым. Другими словами, священное по некоторым признакам (его опасности и поэтому – неприкасаемости) как бы уравнивается с божественным и святым.

Но соблюдение правил запретности подразумевает попытки их нарушения: естественно, что сначала кто-то посягал на священное, а уж потом появились запреты на подобные действия, а не наоборот. И совершенно очевидно, что уже в силу, так сказать, «феномена запретного плода», чем строже становились запреты, тем больше появлялось нарушителей. Соответственно запреты усиливались, процесс выглядит бесконечным.

И разве удивительно, что в результате запретное легко получало значение опасного: опасность проистекала как «сверху», от карающих высших сил, так и «снизу» от накладывающего запреты общества. Красть опасно и потому, что Бог накажет, и потому, что под суд попасть можно.

Прежде чем перейти к следующему звену возникающей таким образом цепочки, полезно вспомнить общеизвестный факт: в борьбе религий и идеологий старое обычно подвергается осквернению и осмеянию: чтобы ниспровергнуть священное старое, необходимо показать, что оно вовсе не священное, а, наоборот, достойно презрения.

Легче всего это сделать, обвинив старое в нарушении какого-либо общепринятого запрета. Так, чтобы свергнуть правителя, удобно обвинить его в коррупции или нарушении демократии. Вспомним старую шутку: говорят, что каждый новый приходящий к нам электрик умнее предыдущего, потому что обязательно спрашивает: «Какой идиот прошлый раз ремонтировал вам проводку?»

Все подобные обвинения можно объединить в условное понятие нечистоты, необязательно просто в смысле неопрятности, но нечистоты помыслов и поступков. Так табуированное опасное постепенно превращается в нечистое. Нечистыми объявляются отвергаемые обряды, традиции, нормы. В силу же прочных общенародных традиций нечистое – это уже почти непристойное (ведь непристойное это, то, что «не пристало» делать порядочному человеку).

Так вот и завершается движение по предлагаемой внешне, казалось бы, парадоксальной схеме: святое – священное – опасное – нечистое – непристойное. Прежние священные термины и ритуалы – такие, например, как связанные с сексом, приобрели резко непристойное, вульгарное значение; соответственно слова, имевшие прежде высокий священный смысл, превратились в грязные ругательства, произнесение которых строго табуируется.

Важная оговорка: описанная схема носит более или менее умозрительный характер. На практике в ходе такого превращения исторически вряд ли можно назвать момент, когда, скажем, имя божества или святого было бы начисто лишено нюансов, привносимых другими звеньями этой цепочки. Фактически в подсознании могут сохраняться все звенья. Это помогает, в частности, понять, почему табуированию подлежат как слова, обозначающие священные, так и слова, обозначающие обыденные понятия: произнесение как тех, так и других нарушает запрет на а) произнесение всуе священных имён и б) на употребление имён «загрязняющих».

Из сказанного можно сделать очень важный вывод: если два слова обладают противоположной знаковой оценкой (то есть одно означает священное понятие (+), а другое обыденное (—) и оба одновременно вызывают одинаковую реакцию (например, табуируются), то это заставляет предположить, что противоположный характер оценки скорее связывает эти слова и понятия, чем разъединяет их. Диалектика!

Диалектическая связь священного и обыденного начал – необходимый признак человеческого бытия.

«Что наша жизнь? – Игра!»

Интересно сравнить инвективное словоупотребление с феноменом игры, как её определяет известный учёный Й. Хёйзинга. Вот как он это делает. По его мнению, игра:

Это – некое поведение, осуществляемое в определённых границах места, времени, смысла, зримо упорядоченное, протекающее согласно добровольно принятым правилам и вне сферы материальной пользы или необходимости. Настроение игры – это настроение отрешённости и восторга, священное или праздничное, в зависимости от того, является ли игра священнодействием или забавой. Такое поведение сопровождается ощущением напряжения и подъёма и приносит с собой снятие напряжения и радость.

Замечательно точное определение. Оно как нельзя лучше подходит и для бранного поведения. В самом деле:

Игра протекает по определённым правилам и не приносит материальной выгоды. Ограничение брани правилами сомнений не вызывает: можно говорить об уместности или неуместности сквернословия, допустимости или абсолютной неприемлемости её в той или иной ситуации и так далее. Именно правила, соответствующие месту и времени, делают инвективу инвективой или, наоборот, лишают её «взрывчатой силы». Мы об этом уже говорили.

О материальной выгоде, достигаемой с помощью брани, говорить, правда, трудновато – если не учитывать того, что брань может сопровождать некие действия, направленные на достижение выгоды.

Из сказанного выше о карнавальном характере инвективного общения тоже вытекает его игровая суть: в целом ряде случаев сквернословие вызывает у слушателей весёлый освобождающий смех.

Крыть или не крыть?

Общеизвестно, что словами иной раз можно добиться даже большего, чем соответствующим физическим действием, например, ударом, не говоря уже о том, что физическое воздействие на оппонента может ведь оказаться невозможным или слишком уж опасным. Таким образом, в определённых ситуациях инвектива способна создать видимость активного поиска выхода из эмоционального напряжения.

Более того, учитывая силу нарушаемого запрета, можно даже считать, что это не поиск выхода, а непосредственно самый выход.

Иначе говоря, на шкале «пассивное принятие ситуации – активное противодействие» инвектива занимает место ближе к правому члену этого противопоставления, откуда и облегчающее ощущение. Возьмите в этой связи известную сцену из романа Р. Роллана «Кола Брюньон». Кола, талантливый резчик по дереву в средневековой Франции, выполнил крупный заказ для местного феодала и по истечении времени обнаружил, что хозяин его шедевра забавы ради варварски изуродовал произведение. Наверное, ему очень хотелось бы как следует вздуть невежественного богача, но куда там! Пришлось прибегнуть к облегчающей душу брани:

Я стонал, я глухо сопел. Я долго не мог ничего вымолвить. Шея у меня стала вся багровая, и жилы на лбу вздулись; я вылупил глаза, как рак. Наконец несколько ругательств вырвались-таки наружу. Пора было! Ещё немного, и я бы задохнулся. […] раз пробку выбило, уж я дал себе волю, бог мой! Десять минут кряду, не переводя духа, я поминал всех богов и изливал ненависть (Перевод М. Лозинского).

Приведённая цитата заставляет более внимательно отнестись к мнению тех, кто считает, что в определённых жизненных ситуациях обращение к инвективе фактически оправданно. В случае с Кола брань явно спасла его от инфаркта.

Вот ещё две цитаты, исходящие одна от филолога, а другая даже от медика. Американский филолог A. W. Read оправдывает сквернословие солдат на поле боя:

В состоянии, когда его нервы натянуты до предела орудийным огнём, противоестественным образом жизни, близостью ненавистной смерти, солдат может выразить овладевшие им чувства только таким путём, который, как его учили всю жизнь, с самого детства, есть путь грязный и мерзкий.


Добавим к этому, что, по свидетельству русских солдат, идущих в штыковую атаку в Великую Отечественную войну, никто не кричал, как это любили писать журналисты, «За Родину, за Сталина!». Кричали просто «А-а-а!» или матерились.

А вот свидетельство знаменитого хирурга Н. М. Амосова:

Совсем не ругаться на операциях гораздо труднее для психики. Высказаться – значит ослабить напряжение, поймать спокойствие, столь необходимое в трудных ситуациях хирургов. Понимаю, что такая позиция уязвима и уж никак не полезна для «объектов» высказывания. А что сделаешь? Когда позади почти сорок лет напряжения. Приходится потом извиняться. К вопросу о слежении: ни один хирург, что ругается на операциях, не теряет контроля над собой. Он сознательно ругается. Уж можете мне поверить.

Подобные возгласы в критической ситуации по-английски называются «F-bombs», где F первая буква от непристойного «fuck». В печати проскочило упоминание о другом хирурге, у которого развился целый ритуал: перед сложной операцией он, обычно не сквернословящий, говорил себе: «Don’t fuck up!», то есть что-то вроде «Не ёбнись!». По его словам, он сам не понимал, почему это ему помогало сосредоточиться. Но помогало же! Его сын-спортсмен усвоил отцовский приём и тоже успешно его применял. В нужный момент «сбрасывал матерную бомбу».

Правда, имеются сведения, что здесь не стоит переходить известную границу. Слишком усердное обращение к брани, говорят нам экспериментаторы, снижает эффект.

Экспериментальное подтверждение имеет гипотеза, что те, кто имеет обыкновение резко осуждать ситуацию, в которой находится, то есть те, кто предпочитает жаловаться на судьбу, неудачи и так далее, обильно уснащая речь инвективами, как правило, обнаруживают меньшую тенденцию к повышению кровяного давления, чем те, кто в той же ситуации предпочитают «пережигать» свои эмоции молча.

Иногда речь может идти не столько о разрядке, сколько о достижении максимальной раскованности: если вслух можно говорить «такое», то можно всё. Известно, что С. Эйзенштейн во время съёмок знаменитой картины «Иван Грозный» разрешал актёру Жарову, игравшему Малюту Скуратова, самую непристойную брань. В кадр она не входила, но освоить роль помогала.

Когда «зла не хватает»

На первый взгляд, бесспорно, что чем больше стресс, и, стало быть, потребность «отвести душу», тем крепче и обильнее инвектива. Так оно, собственно, и есть, но при одном важном условии. При чрезмерном усилении стресса зависимость может стать обратно пропорциональной: напряжение или депрессия оказываются настолько сильными, что «даже выругаться нету сил», «зла не хватает».

В таком случае инвективизация речи исчезает и заменяется полным молчанием. Можно смело предположить, что хирург сквернословит на операции, пока операция протекает более или менее благополучно, во всяком случае, имеет ожидаемую динамику. Если, не дай бог, пациент на операционном столе погибает, хирург, скорее всего, прекращает инвективизацию речи, а затем и вовсе замолкает.

В случае ослабления кризиса события развиваются, как правило, в обратном направлении, то есть сперва возвращается стрессовая, а затем и социальная инвективизация. Попросту говоря, после того, как напряжение спадает, человек может «с облегчением выругаться».

Это наблюдение заставляет прийти к несколько парадоксальному выводу: против ожидания, обращение к инвективной лексике может свидетельствовать не столько о крайне эмоциональном напряжении, сколько лишь о некотором раздражении и малой или средней напряжённости. Можно сказать, инвективизация речи показывает, что ситуация ещё не вышла из-под контроля, что сквернослов пока в состоянии её переносить.

Таким образом, можно говорить о следующей обычной стратегии человека, привыкшего снимать стресс с помощью инвективы. При очень слабом стрессе он прибегает к инвективе социального типа, роднящего инвективу с жаргоном. В данном случае речь идёт скорее об использовании инвективных выражений в междометном смысле, как «детонирующих запятых».

При усилении напряжения этот тип уступает место стрессовой инвективе. Именно в подобном случае инвектива является эффективным средством «выпускания пара», аварийным вентилем, позволяющим снять напряжение, снизить его до безопасного для психического здоровья минимума.

Одновременно на этом этапе инвектива достигает максимума оскорбительности для окружающих и самого ругателя; стало быть, её негативная роль здесь также максимальна.

Особенно важно, что положительная роль инвективы и её негативный аспект находятся в прямо пропорциональной зависимости: чем грубее и оскорбительнее инвектива, тем лучше она служит целям снятия напряжения. Поэтому мысль получить «розу без шипов», то есть добиться полноценного эмоционального облегчения мягкими средствами, малоплодотворна.

Мало, но много

Многократно отмечалось, что, как правило, наиболее грубая инвективная речь строится на очень небольшом количестве корней. В русской практике это несколько названий гениталий, выводящих органов и полового акта. В английском языке есть даже специальное название для инвективного ядра: «dirty dozen», то есть «грязная дюжина». Строго говоря, таких корней даже меньше дюжины что в английском, что в русском языках. Другое дело, что от этих корней образовывается неисчислимое количество производных.

Ограниченность основного инвективного набора явно не случайна и требует объяснения. Но сначала отметим два факта: очевидную древность этого слоя в становлении человека как вида и раннее развитие его в процессе формирования психики отдельного человека. Дописьменный период развития инвективного общения огромен, и исследователи утверждают, что первобытный человек научился браниться раньше, чем говорить. В определённом смысле можно даже говорить о дочеловеческом развитии инвективы: вспомним угрожающие звуки, издаваемые животными. У ребёнка же обзывания появляются ещё в дописьменный период. А это естественно приводит к сохранению самых примитивных грамматических форм и тем.

Не забудем также об особых условиях функционирования инвективы в устной речи. Во время перебранки, обмена угрозами и тому подобному необходима особенно быстрая реакция, когда на обдумывание ответа и выбор нужного слова просто нет времени.

Кроме того, справедливо, что положительные эмоции как правило, требуют более точных средств выражения, нежели отрицательные. Конечно, любого хорошего и любого плохого человека можно назвать словом, предельно широким по значению, каким-нибудь там «голубчик» или «гад». И всё же того, кто нравится, хочется обозначить поточнее. Отрицательные эмоции заставляют воспринимать оппонента более стереотипно, ибо ненавидящий или возмущённый человек в большей степени замкнут на собственных переживаниях.

Можно выразить эту мысль более афористично: все наши друзья – разные, все наши враги – на одно лицо. Близких друзей хочется назвать каждого по-своему, для врагов же достаточно очень ограниченного бранного набора. «Дураком» можно назвать человека, которого вы обвиняете совсем не в глупости, а, скажем, нечестности. Это особенно характерно для общения детей.

Отметим, наконец, что в изощрённости инвективы нет практической необходимости ещё по одной причине. Мы уже знаем, что эмоциональная разрядка наступает в результате взламывания табу, причём для того, чтобы произвести желаемый шокирующий эффект, необходимо и обычно достаточно просто обнаружить намерение нарушить тот или иной этический запрет. Неважно, как запрет нарушен, важно, что он нарушен. В таких обстоятельствах чрезмерная изощрённость инвективного словоупотребления часто производит впечатление некоторой выспренности, надуманности, неподлинности чувств.

Виртуозная брань порой вызывает просто комический эффект, что мгновенно снижает её агрессивность.

Сравните в этой связи известный отрывок из «Трёх товарищей» Э. М. Ремарка:

Было уже довольно темно, когда я отвёл Патрицию Хольман домой. Медленно возвращался я назад. На душе у меня стало вдруг одиноко и пусто. […] Чёрт побери! Меня круто развернуло, потому что я налетел на кого-то толстенького человечка. «Эй! – прорычал толстяк, кипя от бешенства. – Протри глаза, неуклюжий пук соломенный!» Я не отвёл глаза. «Ты что, не привык людей встречать, а?» – продолжал он гавкать. Он попался мне как нельзя более кстати. «Людей-то я встречал, – ответил я, – но вот не видал, чтобы по улице ходили пивные бочки». Толстяк ни минуты не помедлил с ответом. Он застыл, раздулся и прошипел: «Знаешь что? Иди-ка ты в зоопарк! Нечего сонным кенгуру на улице делать!» Я сообразил, что имею дело с ругателем высокого класса. Ну что, несмотря на моё угнетённое состояние, нельзя было ронять своё достоинство. «Ступай своей дорогой, ты, полоумный семимесячный недоносок!» – сказал я и поднял руку в благословляющем жесте. Он пропустил мой совет мимо ушей. «Пусть тебе в башку хоть бетон жидкий зальют, павиан ты бесхвостый!» – пролаял он. Я запустил в него плоскостопым декадентом. Он в меня – линючим какаду. Я его двинул безработным мойщиком трупов. На это он уже с некоторым уважением обозначил меня как коровью голову, поражённую раковой опухолью. Тогда я, чтобы уж на том и закончить, назвал его бродячим кладбищем бифштексов. И тут лицо его просияло. «Бродячее кладбище бифштексов – это здорово, – сказал он. – Я такого ещё не слыхал. Включу в свой репертуар. Ну, а пока…» Он приподнял шляпу, и мы расстались, преисполненные взаимного уважения. Перебранка меня освежила.

Как видим, у Ремарка перебранка превратилась в самостоятельную деятельность. Авторов подобных высказываний в значительной степени интересует не цель добиться унижения адресата, а сам процесс творчества, блеск демонстрируемых стилистических приёмов сам по себе. В приведённом примере об этом сказано прямо: «…мы расстались, преисполненные взаимного уважения». Такой результат был бы невозможен, если бы цветистые обзывания действительно воспринимались собеседниками как оскорбления.

Впрочем, не стоит забывать, что обращение к инвективе как к привычному средству общения – безразлично в каком качестве – больше характерно для людей с очень бедным словарём, неспособным выражать обуревающие их эмоции. В частности, ещё и поэтому виртуозная брань воспринимается рядовыми членами группы как недоступное большинству искусство. В книге Н. Раскина «Энциклопедия хулиганствующего ортодокса» есть такая запись.


Юрий Петрович Любимов вспоминал:

«Мне Вольпин рассказывал, как спасся с Эрдманом в лагерях, когда туда к уркам попали. Блатняга к ним подходит. «Ну что, дать тебе в долг? Дать? Ну?» – пена у него уже изо рта шла. Сейчас пришьёт. И вдруг Вольпин выдаёт ему на двух страницах зарифмованную матерщину. И блатняга обалдел. И идёт у них отвал. Театр. А они это любили. И Вольпина с Эрдманом сразу зауважали. Места на нарах уступили. И попросили матерщину на бис повторить.

Скорее всего, речь там шла о бессмысленных рифмовках, состоящих только из самых грубых русских инвектив, обычно бытующих под сомнительными названиями «Большой загиб Петра Великого», «Малый загиб Петра Великого» и прочих. Вот одна такая. Её сообщил автору Л. М. Городин, политзаключённый с двадцатилетним стажем:

…Мне с тобой не сговориться. Поцелуй лисицу в пиздицу, зайца – в яйца, собаку – в сраку, антилопу – в жопу, волка – в хуй и больше со мной не толкуй. Мать твою ети на сухом пути, тётку – в глотку, гувернанку – наизнанку. Дяде твоему в течь то, что ты ешь, матери твоей в сраку – мёрзлую собаку, чтобы она стыла, выла, лаяла, скребла, ебла и выебла такого сукиного сына, как ты. Хуй тебе жеребячий в рот вставлячий да потише вынимачий, чтобы стал ты понимать, как ебу я твою мать.

Вы заметили, что в рассказике «художественная матерщина» называется именно театром? И повторяется она не как-нибудь, а «на бис»?

Важное уточнение. Сказанное выше о любви к сквернословию людей с бедным словарным запасом, конечно, остаётся в силе. Но вот какой текст появился в Интернете. Назывался он «Любовь к алкоголю и мату: странные признаки высокого интеллекта»». Начинается он так:

Поздно ложитесь в постель, ругаетесь, как сапожник, и хаос на рабочем столе проводит в ужас? Не расстраивайтесь. Просто вы, скорее всего, очень умный человек. Так, по крайней мере, рассудили видные психологи сразу из нескольких главных университетов мира.

Группа учёных из университета американского штата Миннесота, утверждается в этом тексте, якобы заявляют, что сплошь и рядом люди с высоким интеллектом «матерятся, аки деревенский Ванька». И ограниченность словарного запаса тут ни при чём. Одним из главных свойств умного человека, говорят специалисты канадского университета Лейкхед, является проекция возможных неприятностей. В результате они вынуждены жить в состоянии перманентного стресса. Мат у них – своеобразная реакция и попытка разрядки.

К подобным сведениям из непроверенных источников следует относиться осторожно. Но если задуматься…

Что «пристало», а что «не пристало»?

Как мы можем добиться наибольшей оскорбительности? Разумеется, разнообразными способами, но один из самых нами излюбленных – приданием инвективе непристойного характера.

Прекрасно, но что такое «непристойный характер»? Вроде бы мы все это понимаем, но никто ещё не дал определения непристойности. И никогда не даст, потому что такого определения просто не может существовать. Понятие непристойности сильно менялось с течением времени – это раз. А два – оно носит национально-специфический характер. Выше мы уже говорили о том, что в одну эпоху непристойное обозначалось теми же словами, что пристойное – в другую, причём и совершаемое действие, и называемый предмет оставались теми же самыми.

Не существует ничего непристойного для всего человечества. Непристойным может быть только то, что в данной национальной культуре и в данный момент определено как непристойное.

Сколько авторитетных учёных спотыкалось об определение непристойности! Даже знаменитая «Британская энциклопедия» пишет:

Это то, что оскорбляет общественные представления о приличиях.

Как видим, перед нами повторение того же самого другими словами: непристойное – это то, что не пристойно. Понимая уязвимость такого определения, его автор добавляет:

Подобно красоте, явление непристойности зависит от личных пристрастий, что видно из невозможности дать ей удовлетворительное определение.

Очень удачно здесь сравнение непристойности с красотой: для кого-то идеал красоты – это бюст царицы Нефертити, но, скажем, Мерилин Монро оставляет совершенно равнодушным, а для других – например, для президента Кеннеди, всё было как раз наоборот. В статье из «Британской энциклопедии» даже говорится, что пятьдесят стран мира подписали международное соглашение о контроле за непристойными публикациями, однако действует это соглашение без определения, что это такое. Страны-подписанты договорились, что это понятие носит национально-специфический характер.

Специально изучающий проблему А. У. Рид определяет непристойность как такой способ упоминания о некоторых телесных функциях, который вызывает у адресата шок испуга или стыда, обычно возникающий, когда мы видим, делаем или говорим что-то «грязное». Для сравнения: нормальной реакцией на простое («пристойное») упоминание о грязи, экскрементах или телесных функциях является безразличие или отвращение. Реакция же на инвективу, всё это называющую, выглядит как «щекочущее нервы возбуждение». Как видим, исследователь попытался объяснить непонятное слово «непристойность» через столь же необъяснимое понятие «грязное», но всё же показал, что реакция на «непристойную» инвективу в основном – эмоциональная, по силе намного превосходящая ту, которая могла бы возникнуть от буквального понимания смысла сказанного.

Свою трактовку понимания непристойного предлагает известный учёный Эрик Берн. Он считает, что ощущение непристойного уходит корнями в детство, когда только и возникает восприятие тех или иных понятий как непристойных. Именно поэтому англичанина не шокирует ни немецкое «Scheisse!», ни французское «Merde!», и он может произнести их, не смущаясь, в любом обществе: усвоенные в позднем возрасте, слова эти лишены для него первичной образности, выглядят более абстрактными, чем своё английское «Shit!» (все эти три слова соответствуют русскому «говно»), которое сегодня хотя и получило права гражданства в образованных слоях англоязычного общества, но всё же воспринимается как определённая грубость или фамильярность.

Правда, если человек овладевает новым языком в совершенстве, какая-то часть подобных слов из чужого языка способна постепенно проникнуть на первичный уровень и зазвучать непристойно, подобно их английским соответствиям. Однако можно с уверенностью утверждать, что даже для очень неплохо знающих английский язык русских слово «fuck» звучит несравненно менее вульгарно и грубо, чем для тех, для кого это слово является родным. Традиционно воспитанная девушка-англичанка невозмутимо может произнести русское матерное слово, английское соответствие которому она не произнесла бы ни под каким видом. (Справедливости ради заметим, что последние десятилетия такие воспитанные англичанки – в большом дефиците.)

Таким образом, по Берну, ощущение непристойности изначально присуще человеку. Слово становится непристойным, если оно сопровождается отвратительной первичной образностью, идущей от детских ощущений. В основе своей такие слова имеют отношение к запаху и вкусу, а также к скользкому прикосновению.

Трактовка интересная, но небесспорная. Многочисленные исследования указывают на отсутствие стыда у животных и у совсем маленьких детей. Так что есть все основания считать стыд, а стало быть, ощущение стыда в «непристойной» ситуации, понятием благоприобретённым, социально воспитанным. Спокойное же восприятие иноязычной непристойности, соответствующее данной инвективе, можно легко объяснить особенностями восприятия иноязычной культуры вообще.

Поясним сказанное на примере любого иноязычного слова. У русскоязычного человека слово «лимон» вызывает слюноотделение, у него сразу возникают ощущения, связанные с опытом использования этого фрукта. А вот от английского слова «lemon», скорее всего, такой же реакции не последует, или она будет много слабее. Хотя английским этот человек может владеть на вполне приличном уровне. «Лимон» в его сознании всё-таки находится «глубже», чем «lemon».

Исходя из сказанного, целесообразно считать непристойным некий поступок или название этого поступка (действия, качества, предмета), если они способны вызвать у адресата благоприобретённое ощущение своей крайней неуместности. При упоминании этого предмета и тому подобного возникает шок испуга или стыда, то есть ярко выраженные негативные эмоции.

Определение объёма непристойного носит ярко выраженный исторический и национально-специфический характер, хотя, по-видимому, во всех культурах понятие непристойного связывается прежде всего с сексуальной и выделительной сферой жизнедеятельности.

Американский учёный Тимоти Джей советует различать два понятия: оскорбительность и оскорбляемость. Оскорбительность – это когда в слове объективно содержится значение отрицательное или вызывающее отвращение. Чем оскорбительнее слово, тем сильнее оно табуируется, запрещается к употреблению. Таким образом, «оскорбительность» есть свойство самого слова, изначально присущий ему оскорбительный смысл. Русский мат в «приличном обществе» оскорбителен сам по себе, безотносительно к личности говорящего или слушающего.

Оскорбляемость же есть реакция слушающего на оскорбление в его адрес, ощущение обиды или оскорблённости. Как видим, разница здесь значительная, потому что объективная оскорбительность слова ещё не обязательно вызывает субъективную оскорблённость: за тот же самый мат кто-то оскорбится и обратится в суд, а кто-то презрительно или равнодушно отмахнётся: «Собака лает, а ветер носит». Вспомним презрительную реплику: «Ты меня оскорбить не можешь!» или у истинно верующего человека: «Бог поругаем не бывает!»

Необходимая оговорка. Последнее время в России получило распространение движение, если можно так выразиться, псевдоверующих, религиозных фанатиков, активно ищущих, чем бы оскорбиться, видящих оскорбление их религиозных чувств там, где их нет и в помине. Оскорбляемость подобных личностей явно выходит за рамки общепринятых понятий.

Табу-семы

Слово «табу» многократно упоминалось выше и, надо надеяться, уже достаточно понятно читателю. Введём ещё одно необходимое для понимания дальнейшего понятие – «сема». Сема – это минимальная единица смысла слова. Редкое слово имеет только одну сему. У слова «девушка» – минимум три семы, это: «женского пола», «молодая», «незамужняя». На самом деле их больше, но для нашей темы достаточно.

Но семы бывают эмоционально разные. Филолог В. А. Булдаков предложил выделять так называемые «табу-семы», то есть такие единицы смысла, назначение которых – шокировать участников общения. Табу-сема может присутствовать в осмысленном слове, например, в слове «хер» вместо «мужской половой орган». Но то же самое слово может добавляться в, так сказать, чистом виде, исключительно для придания высказыванию шокирующего непристойного характера: «Я туда, на хер, не пойду!» Здесь это «чистая» табу-сема. «Я туда не пойду!» и «Я туда, на хер, не пойду!» – разные высказывания по производимому впечатлению и категоричности.

Здесь напрашивается аналогия с так называемыми «пустыми генами». Это такие гены, которые не отвечают ни за какую функцию организма, но без них «ответственные» гены не могут функционировать. Простое добавление слов, содержащих табу-сему, делает всё высказывание резко сниженным, шокирующим и, безусловно, более эмоциональным, хотя информативность вроде бы не меняется.

Несколько примеров. Сначала – из английского языка, где вполне литературное «stark naked» – «полностью обнажённый» можно сделать непристойным просто за счёт добавления «bollocks», вульгарного обозначения тестикул («яиц»), то есть сказать «stark bollocks naked», что ни йоту не прибавит смысла, но резко усилит вульгарную выразительность. Английское «absolutely» точно так же можно превратить в грубость, вставив в середину (!) слова вульгарное «bloody»: «absobloodylutely». Это так называемые «слова-сэндвичи»: «of-bloody-course», «hoo-bloody-rah», «im-bloody-possible», «irrefuckingsponsible. Вызов на драку типа русского «А ну-ка выйдем!»: «Outside, mister. Out bloody side. What time is it? – It is half-pat fucking four». В следующем примере из американского телефильма звучит угроза: «If you embarrass me like that again, I’ll fucking kill you!»

В русском языке создавать подобные сочетания затруднительно, просто из-за особенностей русского словосложения. Тем не менее, возможно сказать что-нибудь вроде «совсем, блядь, голый», «я тебя, на хрен, убью». Можно представить себе и сэндвич типа «невозблядьможно». Но ближе к английской модели у С. Довлатова:

Я художник, понял? Художник! Я жену Хрущёва фотографировал! Самого Жискара, блядь, д’Эстена!

Или из книги В. Буя «Русская заветная идиоматика»:

А внучек занимается по шахматно-музыкальной линии во Дворце пионеров, что на Ленинских, мать их, горах.

Пример из фарерского языка: «Koma lort furi», где «koma furi» – составное слово «попадать», а lort – винительный падеж от «говно». То есть получается что-то вроде «попаговнодать».

Появление в высказывании «слова-сэндвича» немедленно включает эмоциональный механизм создания карнавальной атмосферы, обязательного атрибута инвективного употребления.

В приведённых примерах показательна утрата первоначального значения грубых слов. Однако значение исчезло, а грубость осталась, что и делает высказывание сниженным, непристойным.

Следующий пример слишком ярок, убедителен и вдобавок комичен, чтобы его можно было опустить, при всей его предельной нецензурности. Это рассказ американского моряка о времени, проведённом на берегу:

I had a fucking good time. First I went to a fucking bar where I had a few fucking drinks, but it was filled with de-fucking degenerates. So I went down the fucking street to another fucking bar and there I met this incredibly fucking good-looking broad and after awhile we went to a fucking hotel where we rented a fucking room and had sex.

В очень приблизительном переводе:

Провёл время я шикарно – ёб твою мать! Сперва пошёл в какой-то ёбаный бар, выпил там пару ёбаных стаканов, но там было полно каких-то полуёбаных кретинов, так что я пошёл дальше по той же самой ёбаной улице, нашёл другой ёбаный бар и в том баре встретил жутко симпатичную ёбаную блядь. И чуть погодя мы с ней пошли в какой-то ёбаный отель, сняли там ёбаную комнату и в той комнате занялись сексом.

Как видим, слово «fucking» совершенно не осознаётся говорящим в его подлинном значении – собственно, как и «ёбаный» в русском переводе. Иначе моряку не потребовалось бы выражаться так элегантно «занялись сексом», когда речь зашла уже о непосредственно половой близости.

Несколько иной пример – когда грубое слово просто заменяет нейтральное и эмоционально отличается от него исключительно наличием табу-семы, ради которой и совершается замена. В русском языке это что-нибудь вроде: «Чтобы я из-за такого говна расстраивался? Да ни за что!» Немцы употребили бы для такого случая «Furz» – непристойный звук.

Взгляните в этой связи анекдотический рассказик, который, впрочем, вполне мог бы состояться на самом деле.

Представь: стоит там какая-то хуёвина, подошёл к ней какой-то хуй, крутанул какую-то хуенцию, а она «хуяк! хуяк!» и на хуй отсюдова улетела.

Можно согласиться, что, несмотря на шестикратное повторение одного и того же непристойного корня в коротком предложении, сказанное, в общем-то, понятно.

Показательно, что табу-семы в составе просто добавляемых вульгаризмов могут приобретать в речи настолько естественный вид, что эмоционально нагруженным оказывается как раз неиспользование соответствующих сем. Так, если сержант в британской армии крикнет своим солдатам: «Get your fucking rifles!» (Приблизительно: «В ружьё, ёб вашу мать!»), его призыв будет воспринят как нечто само собой разумеющееся. Но если тот же самый приказ последует без вульгаризма «fucking» (То есть просто «Get your rifles!» – «В ружьё!»), немедленной реакцией будет ощущение опасности и необычности ситуации.

В ряде случаев табу-сема может присутствовать в слове, за которым в другой культуре трудно заподозрить непристойность, вульгарность или грубость. Французские глаголы «foutre» и «ficher» означают всего-навсего «делать», иногда «давать», но «foutre» в словаре даже сопровождается пометой «вульг.» У «ficher» репутация тоже не намного лучше. Эти слова настолько грубы, что переводить их, например, на русский или английский языки приходится с добавлением вульгаризмов. «Qu’est-ce que tu fois?» Можно перевести: «What the hell are you doing?», а на русский, вероятно: «Что ты, блядь («ёбаный-в-рот»), делаешь?» Точно так же: «Mon frangin ne fout rien en classe» = «My brother doesn’t do a damn thing in class» = «Мой братан ни хуя в школе не делает».

Но если тот же «хуй» или французские «foutre» и «ficher» всё-таки имеют, кроме табу-семы, и вполне определённые другие смыслы, есть слова, у которых кроме табу-семы вообще больше ничего нет. То есть они даже больше опустошены, чем «хуй» в вышеприводимом «Он ни хуя не делает». Пример: сравните «Куда девалась эта книга?» и «Куда девалась эта блядская книга?» Слово «блядский» решительно не имеет смысла ни в этом, ни в любом другом высказывании. Здесь важна исключительно его связь с вульгарным «блядь», что и даёт ему право «работать» в качестве табу-семы. «Блядская книга» – это та же книга, но с дополнительным значением резко отрицательного к ней отношения, много хуже, чем какая-нибудь там «ненавистная книга».

Инвективный градусник

Вероятно, можно было бы попытаться составить этакий национальный инвективный список, расположив соответствующие слова по их накалённости от «нуля» до «ста градусов». Задача была бы трудная, а отчасти даже не вполне выполнимая, потому что разные слои общества пользуются инвективами по-разному. Для кого-то это слово кажется очень резким, отчего оно если употребляется, то очень редко, в крайних случаях, а для кого-то, наоборот, то же самое слово настолько мягко, что вообще не котируется. То, что очень сильно для средних классов в общении с друзьями или равными себе, может считаться очень слабым в общении с теми, кто ниже: с более молодыми, младшими по положению и так далее. Очень сильные инвективы для среднего класса в среде низших классов считаются вполне приемлемыми для общения с равными себе и так далее.

С другой стороны, очень многое зависит и от более мелкой подгруппы: другу можно адресовать инвективу, недопустимую с малознакомым человеком, в своей компании можно сказать то, что невозможно произнести за её пределами. Вот замечание американца, процитированное Рейнгольдом Аманом, редактором интереснейшего журнала «Маледикта», целиком посвящённого проблемам сквернословия:

В наших краях мы зовём друг друга «hicks» и «hillbillies» (приблизительно «деревенщина». – В.Ж.), и это воспринимается нормально. Но если сюда приезжает калифорниец и зовёт нас так, мы обижаемся.

Известен случай, когда в 1934 году за подобное оскорбление один американец застрелил другого. То есть обида здесь нешуточная.

Существуют (правда, редко) такие подгруппы, в которых престиж и власть в обществе ассоциируются только с полным отказом от грубых выражений. В высших классах общества, говорящего на суахили, даже ударив себя молотком по пальцу или обнаружив, что у машины лопнула камера, неудачник-мусульманин лишь процитирует строки из Корана: «Поистине Господь над сущим властен всем!» В христианском варианте это звучало бы как традиционное «На всё воля Божья!»

И наоборот, те суахили-говорящие, кто не пользуется влиянием и особым уважением (женщины, старики, иждивенцы, молодёжь, не обладающая собственностью), бранятся много и охотно. Особенно характерно, что, по наблюдениям исследователей, если человек в юности прибегал к инвективам, то, приобретя общественный вес, он полностью отказывается от инвективизации речи.

Вот похожий пример из Ирана, приведённый путешественником:

Что бы ни произошло – ненормативной лексики не будет. Тегеранец, доведённый до крайней степени возмущения, может в сердцах бросить в лицо собеседника фразу: «Извините меня!» – и только. Философское спокойствие и вера в предопределённость судьбы – черта национального характера.

Справедливости ради надо отметить, что в языке фарси, на котором говорят в Иране, достаточно весьма грубых инвектив. Так что автор вышеприведённого наблюдения, скорее всего, имел в виду, что иранцы предпочитают обходиться без непристойностей не всегда, а лишь в определённых условиях.

В некоторых культурах даже признаться в том, что вы знаете непристойные слова, означало бы потерю лица. Хотя, разумеется, все их знают и соответственно на них реагируют. Вот пример из журнала «Маледикта»:

Однажды пьяный индеец племени оджибва, утверждавший в разговоре со мной, что в его языке нет оскорбительных слов, едва не прикончил меня, когда я, эксперимента ради, обозвал его «жёлтой собакой».

Получается, что даже на одном и том же языке потребовалось бы много таких «градусников».

Кто без греха…

Выше было сказано, что низшие классы, малообразованные слои населения прибегают к инвективным «флагам расцвечивания», потому что без этих «флагов» их речь кажется им недостаточно эмоциональной. Это правда, но правда и то, что порой такие «флаги» вывешивают все классы общества, выражаясь словами поэта, и академик, и герой, и мореплаватель, и плотник. В этот список входят императоры, вожди и люди «свободных профессий».

Остановимся на этом подробнее. Дело в том, что одним из распространённых заблуждений неспециалистов является мнение, будто полемика в «высоких сферах» политики или философии должна вестись и обычно ведётся в цивилизованных рамках академического спора, где главным оружием являются факты и их интерпретация.

Практика же показывает, что как политические деятели, так и учёные философы достаточно часто пренебрегают чинными правилами ведения научного диспута. В ходе полемики, политического или даже научного диспута в ход могут идти ложь, площадная брань, прямые оскорбления, грязные намёки.

Ученик Ю. М. Лотмана А. Плуцер-Сарно пересказывает пример своего учителя:

Однажды Горький приехал в гости в Ясную Поляну к Льву Толстому. Во время разговора Толстой обильно уснащал свою речь нецензурными выражениями. Горький, которому хотелось выглядеть в глазах великого писателя не босяком, а русским интеллигентом, очень обиделся: он подумал, что Толстой, разговаривая таким образом, подделывается под народную речь. Но Горький, – заканчивал свой рассказ Юрмих, – ошибался. Толстой этим, наоборот, хотел показать ему, что он свой, потому что он говорил, как говорят в высшем обществе.

Плуцер-Сарно добавляет:

Действительно, точка зрения, в соответствии с которой употребление матерной лексики – прерогатива низких слоёв общества, совершенно неадекватна. Можно сказать, что мат поляризован в своём употреблении – он употребляется без ограничений либо ворами и пьяницами, либо рафинированными интеллектуалами. Обычно матерной речи боится обыватель, воспринимающий мат не как обогащение языка, а как нечто неприличное, чего нельзя произносить при дамах.

Бесцеремонная бранная традиция имеет очень древние корни. Вот Иоанн Креститель обращается к своим идейным противникам, фарисеям и саддукеям:

Порождения ехиднины! Кто внушил вам бежать от будущего гнева?

В современном языке эта инвектива, вероятно, соответствовала бы чему-нибудь вроде «Сучьи вы дети!»


В «Деяниях Святых Апостолов» читаем:

Но Савл, он же Павел, исполнившись Духа Святого и устремив на него взор, сказал: «О исполненный всякого коварства и всякого злодейства, сын диавола, враг всякой правды! Перестанешь ли ты совращать с прямых путей Господних? (Деян.13; 9-10).

Справедливости ради стоит отметить, что в Нагорной проповеди Христос резко осуждает брань в любом виде:

Кто же скажет брату своему: «Рака» (В.Ж. – в переводе – «пустой человек», в современных английских переводах это «fool», «дурак»), – подлежит синедриону, а кто скажет «безумный» – подлежит геенне огненной (Мф 5; 22).

Швейцарские протестанты-кальвинисты, как известно, строго запрещали брань среди единоверцев; однако сам Кальвин, защищая свои религиозные постулаты, употреблял в адрес оппонентов такие выражения, как «свиньи, ослы, подонки, собаки, идиоты и вонючие скоты». В том же веке в другой стране, Англии, реформистский епископ Джон Бейл называл своих католических оппонентов «грязными блудниками («flithie whoremongers»), убийцами, ворами, грабителями, лжецами, идолопоклонниками, собаками, свиньями и воплощениями дьявола».

Ситуация была той же и в России. Процитируем некоторые письма Ивана Грозного к Андрею Курбскому (это вторая половина XVI века):

Ты […] собацким изменным обычаем преступил крестное целование […] положил еси яд аспиден под устами своими […] бесовским обычаем яд отрыгаеши. […] Что же, собака, и пишешь, и болезнуеши, совершив такую злобу? […] Посему во всём ваша разумеется собачья измена. […] Почто хвалишься, собака, в гордости, такожде и инех собак, и изменников бранною храбростию?

А вот отрывки из сочинения протопопа Аввакума (XVII век):

Знаю всё ваше злохитрство, собаки, бляди, митрополиты, архиепископы, никонияне, воры, прелагатаи, другия немцы русския.

А выблядков тех ево (В.Ж. – дьявола) уже много, бешанных собак.

Ох, блядин сын, собака косая, страдник!

Короче говоря, в предшествующие эпохи весьма образованные мужи мало стеснялись в выражениях по части оппонентов, и брань нередко заменяла им аргументы. Великий немецкий поэт Генрих Гейне достаточно точно изобразил «учёный» спор между средневековыми раввином и христианским монахом францисканцем в сатирическом стихотворении «Диспут». Вот небольшой отрывок:

О евреи, вы гиены,

Кровожадные волчицы,

Разрываете могилы,

Чтобы трупом насладиться.

О евреи – павианы

И сычи ночного мира,

Вы страшнее носорогов,

Вы – подобие вампира.

Вы – мышей летучих стаи,

Вы – вороны и химеры,

Филины и василиски,

Тварь ночная, изуверы.

Вы гадюки и медянки,

Жабы, крысы, совы, змеи!

Гнев Господен, без сомнения,

Покарает вас, злодеи![…]

Раввин не замедлил с ответом:

Чтоб в моей душе бесплодной

Вырастить Христову розу,

Ты свалил, как удобренье,

Кучу брани и навозу. […]

За раввином францисканец

Вновь завёл язык трескучий:

Слово каждое – не слово,

А ночной горшок пахучий.

(Перевод А. Дейча)

Вот небольшой список переводов бранных выражений из политических и экономических трудов и писем Маркса и Энгельса. Так именуют своих противников уважаемые классики:

Жаба, чванливая обезьяна, скотина, упрямая лошадь, подлая эмигрантская свинья, собака («лавры кровавой собаки»), «последний вой лондонских ослов», банда ослов, валаамова ослица, куколка навозного жука и даже вошь с головой, вздутой от водянки.

Не брезговали эти учёные теоретики и насмешками над реальными и воображаемыми физическими и иными недостатками оппонентов:

Карлик, огромная гора мяса и жира, заика, эпилептик, над его уродливой головой скоро разразится настоящая гроза, Бруно Бауэр, заикаясь, лепечет, …форму, которая характеризует этого возвышенного карлика как настоящего дурака, старая баба, низкий блюдолиз, пройдоха, старый плут, плебей, шут, арлекин, паяц, лживый комедиант, коронваный шулер, чудовищный выродок, высокопарный негодяй, мерзкая дрянь.

Похоже, что классики были ещё и порядочными ксенофобами. В их трудах можно встретить «венгерскую дрянь», «жалких итальянцев», «надменных хорватов», «поганую Швейцарию» и… «русских каналий».

Закончить этот внушительный список можно примерами, которые напоминают нам, что оба вождя – воспитанники немецкой культуры, где самые грубые инвективы – из «туалетной лексики»:

…получить грубый пинок в самое мягкое место, подложить под зад несколько горячих углей, религиозные запоры, литературный понос, испарения чумной демократической клоаки, … которой «Кельнише Цайтунг» ещё недавно лизала зад.

И при всём при том сквернословие Маркса и Энгельса, при всей его грубости и цинизме, значительно уступает сквернословию их политических последователей, живших в иную эпоху и использовавших форму изложения своих учителей в совершенно других политических и культурных условиях. Наши отечественные последователи вечно живого учения стремились и по форме придерживаться первоисточников.

Меньшевичка Л. И. Аксельрод писала по этому поводу:

Полемика Ильича (Ленина – В.Ж.) всегда отличалась в то же время крайней грубостью, оскорбляющей эстетическое чувство читателя […] Не соответствуют истине и потому именно грубы и возмутительны эпитеты, которыми Ильич награждает мыслителей из позитивистского лагеря: Авенариус – кривляка, Корнелиус – урядник на философской кафедре. […] Уму непостижимо, как это можно нечто подобное писать, написавши не зачеркнуть, а зачеркнувши не потребовать с нетерпением корректуры для уничтожения таких нелепых и грубых сравнений!

Мнение известного поэта В. Ходасевича

Ленин был великий огрубитель и опошлитесь. […] Мысль Ленина всегда сильна и всегда вульгарна. […] Стремление к огрублению, презрение к эстетике (может быть, незнание о ней), полемическая хлёсткость невысокой цены – вот главнейшие черты ленинского стиля.

Вот лишь несколько примеров из полемических трудов вождя мирового пролетариата:

Мошенник, сладенький дурачок, кабинетный дурак, с кашей в голове, разжижение мозга, ренегат, слепой щенок, ослиные уши, мерзавец, блудливый сплетник, лакей, наймит, лоботряс, сволочь, жалкий комок слизи, говно, коронованные манекены, кадетские подголоски, либеральные лакеи, инквизиторы в зипуне, капризный барин, старая бюрократическая крыса, сторожевой пёс самодержавия.

Особенно доставалось от Ильича русской интеллигенции, которую он неоднократно называл «говном»:

Кучка ноющей интеллигентской дряни, сомнения дряблой буржуазной интеллигенции, «Общество» и интеллигенция – просто жалкий, убогий, трусливо-подленький прихвостень этих верхних десяти тысяч.

Но особенно бурные эмоции вызывает у Ленина специфический слой не разделяющих его взгляды:

Учёно-философская тарабарщина, профессорская галиматья, невежество, безграмотность, верх бессмыслицы, языкоблудие, претенциозный вздор, чудовищно глупые выводы, абсурдное мнение, чистейший вздор, одна сплошная фальшь; Мах – путаник, Авенариус – кривляка. На то они и моськи, чтобы лаять на пролетарского слона.

Впрочем, соратники тоже попадают под раздачу:

Если Маша оказалась такой, то я лично очень рад, что эта сука отказалась идти в наш журнал. Радек держит себя в политике как тышкинский торгаш, наглый, нахальный, глупый. Если Радек не понимал, что он делал, тогда он – дурачок. Если понимал, тогда – мерзавец. Пятаков – «поросёночек», у которого ни капли мозгов. Дурак я был, что советовал смягчить против этого мерзавца Плеханова!!

Не уступал Ленину по грубости и Л. Д. Троцкий. Его инвективы более живописны, что доказывает его несомненный журналистский талант и богатый словарный запас:

Каутский ползал на четвереньках перед Вильсоном, Азеф был и оставался прохвостом, Сыромятников – тупая и злая недотыкомка, который снова жуёт гнилыми зубами вопрос о «волках»-социалистах и «овцах»-рабочих, Николай II – коронованный урод, вырожденец по всем признакам, со слабым, точно коптящая лампа, умом, у него преступно-дрянная натуришка из мусорного ящика человечества, Пуришкевич покрыт плевками общественного презрения.

К этому можно добавить негодяя, рептилию, лакея, сивого мерина, преступного бродягу, шута, труса, конокрада, шулера и многое другое.

Не стало Ленина и Троцкого, но стиль общения руководителей нашего государства не изменился. Из воспоминаний внука Н. С. Хрущёва:

В советском руководстве было много людей, которые не тольько говорили, но и мыслили по-матерному. Ворошилов, Будённый, да и Сталин оставляли резолюции с нецензурными словами на документах. Молотов, отклоняя одно из прошений о помиловании, написал на полях, что осуждённый – ублюдок и блядь. По-моему, одна из самых ярких в этом смысле резолюций – та, которую Сталин наложил на донесения разведки НКВД от 16 июня 1941 г. с предупреждением о готовящемся нападении Германии на СССР: «Можете послать ваш источник из штаба германской авиации к ёбаной матери». На крупном селекторном совещании секретарей райкомов в середине 50-х годов Л. Каганович разъяснял его участникам, что «вопрос не хуй, сам не встанет». Как вспоминал переводчик высокопоставленных лиц, Ворошилов, Каганович и другие товарищи не стеснялись материться даже в присутствии лидеров зарубежных стран (например, резидента Индонезии Сукарно, в свите которых были люди, понимавшие по-русски). Среди слов и выражений известного рода руководители хрущёвского периода, а позднее и Л. Брежнев предпочитали такие, как «мудак» и «ёб твою (его, их и т. д.) мать».

Можно согласиться с мнением, что почти все первые руководители советского государства происходили из низов общества, были малограмотны и получили соответствующее воспитание. Однако и СМИ советского периода практически не отличались в языковом плане от своих вождей. Вот характеристики уничтожаемых вчерашних соратников:

…белобандиты, предатели, мерзавцы, выродки, потерявшие всякий человеческий облик, шакалы, сволочи, чудовищные ублюдки, змеиная вражья порода, подлая банда убийц и шпионов, их гнусный лай из помойной ямы истории и многое другое

В создании таких текстов принимали участие, в частности, М. Горький, М. Исаковский, М. Шагинян, Джамбул, М. Козаков и просто безвестные авторы передовиц «Правды», «Огонька», «Комсомольской правды», «Крокодила» и другие.


Цитаты из передовых статей «Правды» за 1936–1937 годы:

Иуда-Троцкий, гнусная шайка, троцкистские бандиты, оголтелый и презренный союзник фашизма, презренные агенты фашистских охранок, звериное выражение ненависти, гады, убийцы и поставщики убийц, гнусные трижды презренные троцкистские выродки, троцкистская падаль, бешеные троцкистские псы, троцкистская нечисть и тому подобное

Не следует думать, что подобная риторика прекратилась с осуждением культа личности. Вот примеры выражений, которыми награждала своих оппонентов Коммунистическая пресса во время президентских выборов 1996 года:

Педерасты, гады, долбанутые, хапуги, сучьи дети, уродины, лягушки, гнойные стрептококки, грязные человекообразные обезьяны, суки, вам бы бульдогами служить на свиноферме, мерзопакостные извращенцы, шлюхи подзаборные, грязные свиньи, мразь, поганые твари и тому подобное

Антикоммунистическая газета, приводящая этот список, оговаривается, что самые грязные ругательства ею всё-таки опущены. Со вздохом придётся признать, что и здесь, как всегда и всюду, коммунисты – впереди.


Из воспоминаний Э. Неизвестного:

Когда Хрущёв подошёл к моей последней работе, к автопортрету, он уже куражился: «Посмотри-ка лучше, какой автопортрет Лактионов нарисовал. Если взять картон, вырезать в нём дырку и приложить к портрету Лактионова, что видно? Видать лицо. А эту же дырку приложить к твоему портрету, что будет? Женщины должны меня простить – жопа». И вся его свита мило заулыбалась.

Из газеты «Аргументы и факты»:

Некоторое удивление вызвала у меня особенность Черномырдина ругаться. […] У Виктора Степановича мат был нормальным языком общения. Горбачёв, кстати, без мата даже на Политбюро фразы произнести не мог.

Н. С. Хрущёв:

Сталин […] сделал примерно такое заявление: […] Ленин нам оставил пролетарское государство, а мы его просрали. Он буквально так выразился, по словам Берии.

Газета «Золотое кольцо» (Ярославль):

Ссора вспыхнула тяжелейшая, с матерщиной и угрозами. Сталин материл Тимошенко, Жукова и Ватутина, обзывал их бездарями, ничтожествами, ротными писаришками, портяночниками. […] Тимошенко с Жуковым тоже наговорили сгоряча немало оскорбительного в адрес вождя. Кончилось тем, что побелевший Жуков послал Сталина по матушке и потребовал немедленно покинуть кабинет и не мешать им изучать обстановку и принимать решения.

Впрочем, сторонники партии Жириновского и Лимонова тоже могут в печати опускаться до площадной брани.

Только несколько цитат из газеты «Лимонка» за 1998 г.:

Независимые профсоюзы, мать иху, Дания – говно, европейцы хуевы, херня, которая не стоит цены билета, зарплата за октябрь хуй знает где, просрали всё, его рыжий ебальник надоел всем смертельно и тому подобное

Примеры тому встречаются в изобилии на страницах мемуаров, художественной литературы, писем и так далее. Выше уже приводился пример-признание выдающегося хирурга Н. М. Амосова. По словам композитора Н. Каретникова, музыканты Большого театра, отказываясь играть не нравившиеся им сочинения,

…протест выражали на полях оркестровых партий, и не какими-нибудь нотами, а настоящим боевым матом.

Вот набор наиболее ярких цитат из газет и журналов.


Из литературных произведений:

В дивизии днём в уборную выйти – страшное, немыслимое дело! Мне рассказывали: начальник штаба у Людникова плюхнулся в блиндаж, крикнул: «Ура, ребята, я посрал!» Поглядел, а в блиндаже докторша сидит, в которую он влюблён.

(В. Гроссман)

Писатель. Я – писатель.

Читатель. А по-моему, ты – г…но!

(Писатель стоит, несколько минут потрясённый этой новой идеей, и падает замертво. Его выносят.)

(Д. Хармс)

Чтобы известным стать,

Не надобно горенье,

А надо обосрать

Известное творенье.

(Б. Окуджава)

До усеру испугались смельчаки Головкиной.

(М. Плисецкая)

Вовсе я не иностранец и сижу не средь мутак.

Я обычный наш засранец, неврастеник и мудак.

(С. Юрский)

Справедливости ради отметим, что русский ареал в данном отношении – отнюдь не исключение. Имеются многочисленные свидетельства, что, например, элита британского общества тоже не брезгует соответствующим словарным запасом. Со времён короля Генриха VIII в Великобритании утвердилось выражение «Ругаться, как лорд».

Впрочем, лорды здесь не едины. Знаменитый филолог Анна Вежбицка справедливо отмечает, что в английской культуре бранные выражения вполне допустимы и рассматриваются обществом всего лишь как проявление этакой мужественности. От англичан не отстают американцы, ирландцы и австралийцы. При этом не отмечается особых различий в плане образования или социального положения.

Другое дело, что речь здесь главным образом идёт не столько о выражении гнева, сколько о дружеском общении. Профессор Т. В. Ларина подчёркивает, что такая тенденция стала заметнее в самое последнее время. Англоязычные народы всё охотнее пользуются даже такими ещё недавно абсолютно недопустимыми словечками, как «fuck» и его производные.

Примеры из книги Т. В. Лариной «Категория вежливости и стиль коммуникации» (автор каждый раз указывает, что говорящие – вполне интеллигентные образованные люди, в том числе женщины:

Let me make you a coffee, for fuck’s sake!

‘Brilliant’ he said to my breasts. ‘Absolutely fucking brilliant.’

You, my darling, are an absolute fucking brilliant.

What the fuck is wrong with you?

How’s life, little bastard?

What the bloody hell are you talking about?

You look shit, my friend.

Перевести все эти фразы буквально абсолютно невозможно: в русскоязычном «приличном обществе» женщина пока ещё не может сказать что-нибудь вроде: «Давай я тебе приготовлю кофе, мать твою ети!» В большинстве случаев «fucking», «hell» и др. – простые эмоциональные усилители типа русских «чертовски (красивый)», «чёрт побери!» и прочие. «Bastard» (ублюдок, выблядок) – доброжелательное обращение.

Правда, и русский может выдать какое-нибудь дружелюбное «Привет, ёбаный-в-рот, ты где это пропадал?», но услышать такое в обществе, принадлежащем к среднему классу, пока маловероятно.

Сочетанием «непарламентские выражения» обычно характеризуют грубую брань, но практика показывает, что самые что ни на есть подлинные «парламентские выражения» также могут не отличаться особой деликатностью. В своей монографии немецкий исследователь Ф. Кинер приводит данные протоколов парламентских слушаний во Франции. За один только год (лето 1949 – лето 1950 гг.) зафиксировано, что коммунисты обзывали своих противников 110 раз канальями, 205 раз свиньями и скотами, 180 раз ослами, 270 раз фашистами и 80 раз провокаторами. Социалисты 50 раз отзывались о своих врагах как о грабителях трупов, 50 раз как о пожирателях икры. Народная католическая партия и некоторые партии поменьше не стеснялись в употреблении таких выражений, как «Поросёнок!» (120 раз), «Бестолочь!» (65 раз), «Шарлатан!» (20 раз), «Провокатор!» (90 раз), «Неумёха!» (12 раз).

Небольшая выдержка из дилога двух парламентариев британской палаты представителей 1975 года:

Dr. R.t. Gun (Labor). Why don’t you shut up, you great poofter?

Mr. J. W. Boutchier (Liberal). Come round here, you little wop, and I’ll fix you up.

В приблизительном русском переводе этот диалог мог бы звучать так:

Д-р Р. Т. Ган (лейборист): Почему ты не заткнёшься, сутенёр ты поганый?

Г-н Дж. У. Бурчиер (либерал): Иди сюда, ублюдок, и я врежу тебе.

Газетное сообщение: наследный принц Чарльз, выступая перед австралийскими школьниками, выронил листок с записанной речью и в сердцах воскликнул: «Oh God, my bloody bit of paper!» Дословный перевод здесь невозможен, потому что «God!» («Боже!») в английской практике – богохульство, а «bloody» и вовсе непереводимо; вероятно, по-русски более или менее адекватно всё это можно было бы передать как «Ах ты, блядь! Ёбаный листок!»

Правда или нет, но газета утверждает, что в листке, вызвавшем такую реакцию принца, было якобы аписано: «Сквернословие – привычка презренная и глупая».

Депутаты Государственной Думы России признают, что в кулуарных обсуждениях они вполне в состоянии посоревноваться с их зарубежными коллегами. Газета «Известия» в 1995 году писала:

Крепчает парламентский язык. […] Ю. Д. Черниченко поведал, что мат стал официальным парламентским языком дискуссий в Думе и высших эшелонов власти. Как французский – у былой аристократии. Это новояз новой политэлиты. По словам депутата, не употребляют только Э. Памфилова и Е Гайдар. За что и погорели.

В монументальном исследовании «Этика политического успеха» читаем:

И всё же можно говорить о предпочтении или непредпочтении общения с помощью инвективной лексики в различных социальных группах. Особенно заметна разница в употреблении инвектив в зависимости от конфессиональной принадлежности. По некоторым наблюдениям, католики-мужчины обращаются к инвективе чаще, чем протестанты, православные в Хорватии и Боснии – чаще, чем католики, христиане – чаще, чем мусульмане, причём эти последние прибегают к инвективном плане к именам Иисуса, Божией Матери, католическим постам, Папе Римскому, кресту и тому подобное, но никогда не поносят свои собственные святыни.

Стоит упомянуть об анализе инвективных предпочтений умственно отсталых людей. Такое исследование было проведено в США. Выяснилось, что умственно отсталые считают наиболее грубыми инвективы, связанные с интеллектом, характером и национальной принадлежностью или внешностью оппонента.

Устами младенца

Исследователи называют самые разные цифры носителей русской культуры, активно использующих инвективную лексику, которую некоторые из них называют «ненормативной» или «нестандартной». В большинстве случаев речь идёт о более чем 70 процентах населения. Если принять эту цифру, придётся согласиться, что такие термины неудачны, ибо получится, что «нормативных» и «стандартных» граждан меньше, что абсурдно по определению.

Не вызывает сомнения существование своеобразных детских инвектив. Инвективы сопровождают человека практически «с младых ногтей». Характерные инвективные возгласы встречаются у детей чуть ли не с первых попыток заговорить. Большей частью дети выражают своё неудовольствие словесно. С возрастом инвективные возможности увеличиваются, появляются самые разнообразные саркастические замечания, обзывания, дразнение, невыгодные сравнения, сплетни, клеветнические заявления и другие способы выражения неприязни.

Стратегия инвективного общения взрослых обнаруживает удивительное сходство с детскими дразнилками. Среди функций дразнилок – несколько полностью совпадающих со словесной агрессией взрослых.

Т. Джей подсчитал, как часто пользуются бранным словарём американские дети с 1 года до 12 лет. До одного года дети просто повторяют услышанные ими слова (например, «fuck»). В первые два года жизни соответствующий словарь вырастает до двух-трёх слов, к школьному возрасту их становится около двадцати. К подростковому возрасту таких слов примерно 30, затем это количество резко возрастает и достигает пика. Однако после этого всё зависит от социальных условий. Для сравнения: публично звучащий инвективный словарь взрослого американца может колебаться от 20 до 60 слов.

Во многих культурах дети всё чаще просто усваивают взрослый инвективный репертуар, причём непристойность инвективы порой не приходит детям в голову, они просто считают инвективу нормальным средством выражения своих эмоций. Пример из книги писателя В. Крупина:

Жена его положила сына в хомут, а я, кажется, пятилетний, пришёл с мороза погреться и вытереть сопли, увидел такое дело и, считая нормой русского языка все матерные слова, восхищённо сказал: «Ну, Анна, в такую мать, ты и придумала!»

Надо сказать, что во многих странах и культурах взрослые относятся к сквернословию детей без излишней драматизации. Известный американский психотерапевт, автор книги по семейному воспитанию H. Ginott, почти полвека тому назад предлагал матерям следующим образом реагировать на использование бранной лексики в их присутствии:

Такие слова мне очень не нравятся, но я знаю, что мальчики ими пользуются. Мне бы не хотелось их слышать. Прибереги их для раздевалки в спортзале. В нашем доме они запрещены.

Обратите внимание: абсолютного запрета на соответствующую лексику здесь нет, её использование всего лишь территориально ограничивается.

Исследователи детского фольклора отмечают как прямые заимствования инвективной лексики взрослых, так и более или менее «самодеятельное» творчество. Примеры из статьи о детской бранной лексике филолога О. Ю. Трыковой:

Дразнилки:

Борис – на яйцах повис; Света – звезда минета; Янка – лесбиянка; Максим, Максим, у тебя из жопы дым.

Загадки с подвохом:

Между ног дрягается, на «х» называется (Хобот у слона);

Красная головка работает ловко (Дятел)

Молчанка (проигрывает тот, кто заговорит первым):

Кто родился в жопе негра – отзовись!

Считалка:

Пида – раз,

Пидар – два,

Пидар – три,

Пидарасом будешь ты!

Частушка, явно заимствованная у взрослых. Алёша П. 14 лет:

Раньше были времена,

А теперь мгновенья.

Раньше поднимался хуй,

А теперь давленье.

Современного читателя может удивить, что сравнительно недавно деревенские жители специально учили детей матерной лексике. Специалисты объясняют это древней традицией, идущей от времён, когда мат ещё сохранял священный смысл. Помимо мата, для того, чтобы уберечь ребёнка от злых демонов, ему в колыбельных песнях желали смерти и присваивали «плохие имена» вроде Негодяй, Дурак, Косой, Рябой, Хворощ, Беда, Смерть, Могила или Некрас.

Примеры колыбельных:

Баю-баиньки,

Спи, маленькая,

Люли-люли,

Ух, коза этакая!

Спи, говорю, засранка!

Ой, куны, куны, куны,

Даша с Колей сикуны,

Даша с Колей сикуны,

Обоссали все штаны!

От обидных прозвищ и кличек могли образовываться неприличные фамилии вроде Огрызок, Сиська, Харя, Гнида и другие: Дебилов, Пентюхов, Сукин, Дристунов, Пердунов, Жопецкий, Говнов. Ясно, что создатели этих фамилий не имели в виду обидеть их носителей, и все эти Дристуновы и Жопецкие до поры до времени относились к своим именам спокойно.

Кстати, некоторые, на современный взгляд, вполне приемлемые фамилии могли родиться из намёка: Булдаков, Балдин, Шишкин. Вот они дожили до наших дней и уж подавно никого не смущают.

Особую роль инвектива играет в подростковом возрасте, возрасте становления личности и серьёзных попыток самоутверждения. Инвектива, внешне полностью идентичная «взрослой», призвана вписать подростка в общество старших и одновременно – служить средством защиты от характерных для этого возраста страхов сексуального или иного толка. Именно поэтому в подростковой среде инвективное общение популярнее, нежели во многих взрослых подгруппах.

Обратил ли читатель внимание на то, что вот уже довольно давно надписи, исполняемые подростками на заборах и стенах зданий, полностью изменили своё содержание: непристойности сперва вытеснились названиями любимых музыкальных ансамблей или жанров, а также спортивных команд («Спартак – чемпион!»), а позже и вовсе орнаментами и почеркушками самой разной степени художественности. Можно связать это изменение с возросшей свободой половых отношений, в результате чего подростку уже не надо самоутверждаться за счёт того, что он, дескать, «всё уже знает», и ему приходится искать другие пути доказывать свою мужественность.

«Мужики и бабы»

До сравнительно недавнего времени в России можно было с уверенностью говорить, что грубая инвектива – это чисто мужской способ общения. Разумеется, за женщиной оставалось право выражать в своих словах агрессивные чувства, но исключительно своими, «не-мужскими» средствами. Б. А. Успенский цитирует мнение, записанное в Полесье: «Бабы праклинают, мужики матерацца». Использование же женщинами непристойной брани ощущалось почти повсеместно как некая измена своему половому статусу: «Баба, а матерится, как мужик».

Откуда такая разница? Одно из возможных объяснений – связь между сквернословием и степенью доминантности личности. Главный признак доминантности – право приказывать, а значит, подавлять. Принято считать, что в обществе доминируют руководитель предприятия, армейский офицер, глава семьи, в ряде ситуаций – просто мужчина. Соответственно инвектива направлена, так сказать, «сверху вниз». Обратное движение принимается как открытый вызов, стремление вызвать конфликт. Сравним у Маяковского, где царский офицер жалуется на падение нравов в армии:

Сегодня с денщиком: ору ему – эй, наквась штиблетину, чтоб видеть рыло в ней! – и конешно, – к матушке, а он меня к моей, к матушке, к свет к Елизавете Кирилловне!

Обратите внимание: собственный мат офицер считает само собой разумеющимся, нормальным способом общения с денщиком, но вот такая же реакция со стороны простонародья – это неслыханное нарушение всех правил!

Что же касается женщин, то их стремление избегать слишком резкого инвективного словоупотребления имеет как минимум два объяснения. Первое из них – меньшая, по сравнению с мужчинами, возможность социального доминирования: как правило (разумеется, знающее исключения), в ситуации общения «женщина – мужчина» социально доминирует мужчина.

Правда, сегодня ситуация довольно быстро меняется. Как показали эксперименты американских исследователей, женщины, повысившие свой статус (например, феминистки, борющиеся за равноправие с мужчинами), вместе со статусом приобретают и соответствующий инвективный словарь, попросту говоря, «ругаются, как мужики».

Второе объяснение коренится в самом мужском характере древних табу и соответствующем их словесном выражении. Общеизвестно, что обращение к табуированным словам и понятиям (в современном обществе к инвективной лексике) особенно осуждается, если имеет место в присутствии женщин и детей («Мужчина, перестаньте выражаться, тут же женщины/дети!»), не говоря уже о почти повсеместном запрете на использование инвектив самим женщинам и детям.

Так вот, полезно по этому поводу вспомнить, что в первобытном обществе именно женщины и дети, как правило, исключались из обрядов ритуальной деятельности, прежде всего тех, что были связаны с генеративным (порождающим) циклом. Присутствие на таком чисто мужском ритуале грозило женщинам и детям немедленной смертью. Равным образом запрет распространялся и на соответствующий словарь.

Можно считать, что такой запрет был оправдан. Согласно взглядам некоторых исследователей, сквернословие изначально физиологически связано с мужским полом, и если к такой лексике постоянно прибегает женщина, у неё начинают преобладать мужские гормоны, она «маскулинизируется», даже внешне приобретает некоторые мужские черты, у неё грубеет голос и так далее.

Правда, всё не так просто. Существуют и такие группы, в которых акценты направлены диаметрально противоположным образом, то есть инвектизированная речь изначально принадлежит прежде всего женщинам. Таковы, например, китайский ареал или ряд подгрупп на территории бывшей Югославии. Употребляемые женщинами инвективы в Китае с европейской точки зрения очень грубы, носят сексуальный, матерный характер и вовлекают наименование самого оппонента или его родственников обоего пола. В принципе китаянки избегают сквернословить в обществе мужчин.

Есть подобные сравнительно небольшие женские подгруппы и в развитых европейских странах. Наиболее грубыми сквернословами в Англии всегда считались базарные рыбные торговки. На Фарерских островах и мужчины не без оснований опасаются острого языка работниц рыбных фабрик.

Объяснение этому феномену видится в совершенно ином взгляде на изначальную роль инвективы в обществе, а именно – в возможности использовать инвективу не как символ социального доминирования, а, наоборот, как оружие слабых, как некое подобие компенсации за невозможность ответить обидчику более ощутимыми средствами («Не могу ударить, так хоть обругаю!»).

Именно такая ситуация прослежена на материале языка суахили, где, как было показано ранее, инвектива не характерна для тех, кому нет особой необходимости доказывать своё социальное превосходство. Женщины суахили, безусловно, стоят социально ниже мужчин, и поэтому их обращение к инвективе психологически оправданно.

Однако в последние десятилетия и во многих других ареалах наблюдается серьёзное изменение акцентов подобной «половой предпочтительности». В современной вьетнамской традиции инвектива вполне возможна во всех половых и возрастных группах, в то время как сравнительно недавно она была «привилегией» исключительно мужчин. Также и почти все опрошенные американки сквернословят вслух или про себя, то есть не отличаются в этом отношении от мужчин. Правда, большая их часть предпочитает воздерживаться от сквернословия при детях.

Большинство опрошенных американцев заявили, что сквернословие в их присутствии лиц противоположного пола не вызвало бы у них возмущения. Характерно, что шестеро из семерых, кто всё же возражал против такого поведения, были мужчины. Другими словами, сегодня в США женщины относятся к собственному сквернословию или к сквернословию мужчин в их присутствии спокойнее, чем мужчины к сквернословию женщин в такой же ситуации. Но в целом пока мужчины-американцы сквернословят в полтора раза чаще, чем женщины.

Это заметно уже на детях. По подсчётам Т. Джея, проанализировавшего 663 инвективных высказывания американских детей от одного года до десяти лет, 496 из них принадлежали мальчикам и только 167 – девочкам. Вероятнее всего, в России результаты такого опроса были бы приблизительно такими же.

Есть данные, что в письменной речи, то есть когда инвективы менее спонтанны, к инвективе чаще обращаются женщины. То есть женщины в этом плане более рассудочны.

Это последнее обстоятельство наводит на интересные размышления о разной роли брани в зависимости от пола говорящего. В большинстве случаев женская брань более агрессивна и изобретательна. Психологи и педагоги, работающие в женским тюрьмах, отмечают особую яростность и живописность женской брани. Очевидно, что если для мужчин, по крайней мере их части, брань нередко становится привычной и маловыразительной, женщина, освоившая «мужской язык», осваивает его «по-женски», очень эмоционально воспринимая буквальное содержание инвективы. Женские инвективы нередко носят творческий характер и гораздо более изощренны и даже злобны.

Позволим себе аналогию. Общеизвестно, что женский организм более чувствителен к алкоголю, чем мужской. Точно так же он болезненнее реагирует и на инвективизацию речи: эмоциональная и этическая травма матерящейся женщины явно больше, нежели у мужчины.

«Свобода, свобода, эх, эх, без креста!»

Сравнивая отношение к сквернословию в России и в США, можно отметить интересные различия. Об огромной популярности брани в англоязычных странах разговор ещё впереди, но здесь отметим парадоксальное влияние борьбы населения за свои гражданские права. В современной Америке гражданские права понимаются иногда предельно широко, как право делать всё, что вздумается, если это всё не посягает на права другого человека. Школьный учитель вправе остановить сквернословящего ребёнка в школьных стенах, но не имеет права требовать от него избегать брани дома: это право исключительно родителей, и соответствующее требование означало бы посягательство на их гражданские права.

В русскоязычном ареале свободное употребление любой инвективной лексики в любой половой или социальной группе ещё невозможно, но определённые послабления по половому признаку дают себя знать. Уже достаточно давно приходится говорить о том, что в малообразованных слоях общества вульгарная инвективная речь перестала считаться чисто мужским делом. Вот пример из романа В. Астафьева:

«О-о-о-й Васька! – коровой взревела Варюха. – Ты разрываешь моё сердце. Вот жили люди, а! А тут?» – Она с недоумением оглядела кухню и послала её со всем своим грубым скарбом в такое место, какого у неё, как у женщины, и быть не могло.

Столь же описательно, но не менее понятно переданы слова Катюши в юмористическом стихотворении И. Иртеньева:

И, направив прямо в сумрак ночи

Тысячу биноклей на оси,

Рявкнула Катюша что есть мочи:

– Ну-ка брысь отсюда, иваси!

И вдогон добавила весомо

Слово, что не с ходу вставишь в стих,

Это слово каждому знакомо,

С ним везде находим мы родных.

Я другой такой страны не знаю,

Где оно так распространено.

И упали наземь самураи,

На груди рванувши кимоно.

Устно и письменно

Не стоит забывать и о принципиальной разнице между устной и письменной речью. Прежде всего по самой своей природе инвектива носит устный характер. До сих пор ряд вульгарных слов даже не имеет чёткого правила написания («говно» и «гавно», «ссать» и «сцать», «ебти» и «ети», «пёрнуть» и «пёрднуть», «ебит твою мать!» и «еби твою мать!» и др.). Появление вульгарной инвективы в письменном виде резко меняет её статус: из вырывающегося от души восклицания она превращается в нечто гораздо более долговременное, допускающее возможность остановиться, обдумать оскорбление, возможность своей реакции и так далее. Кроме того, здесь всегда присутствует ощущение нарушения табу не только автором, но и цензором, редактором и так далее, то есть вызов общественной морали звучит более резко, как бы от лица целой группы людей, вдобавок облечённых властью разрешать и запрещать.

Но это ещё не всё. Если устная речь неотъемлема от человека как биологического вида, то речь письменная очень молода и с самого начала носила священный характер, тогда будучи доступной только жрецам и писцам. Собственно, и в настоящее время эта её особенность полностью не изжита, ибо, с одной стороны, огромная часть населения земного шара полностью или функционально неграмотна, а с другой стороны – даже читающая часть населения – далеко не обязательно пишущая. Письменное слово и сегодня – нечто гораздо более значимое, чем слово устное, отчего и нарушение письменного запрета воспринимается намного острее. «Слово не воробей: вылетит, не поймаешь» – это сказано именно об устном слове. «Поймать» же письменное слово нетрудно, а отсюда и возможность судебного и иного преследования.

«Неприличное» и «оскорбительное»

Весьма существенно, что в российском Уголовном кодексе есть понятие «неприличный» и нет «оскорбительный». Очевидно, что составители Кодекса считают, что это одно и то же. Однако это не так. Неприличное высказывание может быть осуществлено без единого грубого слова: например, неприлично критиковать внешность человека в его присутствии, неприлично («не приличествует») хвастаться своими действительными или мнимыми успехами и тому подобное Существует целый ряд неприличных в данном обществе поступков. Без сомнения, всякое оскорбление неприлично, но не всякое неприличие оскорбительно. Вспомним, что оскорбление прежде всего подразумевает грубое упоминание телесной функции, в первую очередь сексуальной сферы человека.

Попробуем определить, что такое «неприличная лексика». Это слова, которые в момент их опубликования считаются неприличными, недостойными того, чтобы быть напечатанными, хотя, возможно, и могущими быть произнесёнными в определённой ситуации.

Обратите внимание на осторожность этого определения. Понятие неприличного тесно связано с местом и временем употребления. «Недостойно быть напечатанным» – значит, всё-таки можно напечатать, но это будет «недостойно». Непристойная, неприличная лексика – это грубое вульгарное выражение, которым говорящий реагирует на ситуацию. Такая лексика, как правило, табуирована, запрещена для публичного употребления в силу сложившихся традиций.

А что такое «оскорбление»? Это правовая квалификация деяния, которое выражается в отрицательной оценке личности, унижающей честь и достоинство этой личности. Оскорбление уголовно наказуемо. Обязательное условие – оно должно быть выражено в неприличной, циничной форме. Если форма – «приличная», то есть человека обвинили в каком-то проступке или качестве без употребления брани, человек может обидеться, но в суд обращаться не может: факта «оскорбления» здесь нет.

Вот почему ставшее последнее время модным «оскорбление чувств верующих» – понятие неподсудное, если о почитаемом святом или священном событии говорится плохо, насмешливо или цинично, но без употребления неприличных слов.

«…Ибо не ведают, что творят»

Прежде чем начать эту главку, сделаем важную оговорку. Не будем забывать, что речь крестьянина и речь изучающего крестьянский диалект филолога – это языковые разновидности. При этом слова у них могут звучать одинаково, но не обязательно иметь то же самое значение.

Возьмём какое-нибудь почти, по нынешним временам, «невинное» слово, например «жопа». В языке филолога это, несомненно, грубое обозначение известной части тела. Употреблять его в разговоре в среде образованных и воспитанных людей, преимущественно горожан, нельзя ни под каким видом. Для крестьянина же это обычное обозначение, идёт ли речь о корове или даже о самом себе.

Правильно ли называть это слово в устах крестьянина вульгаризмом? Слово «вульгаризм» имеет отрицательный оттенок значения, это что-то неприятное, нежелательное. Но вот одна пожилая крестьянка предостерегла автора этих строк, с которым была хорошо знакома и даже, можно сказать, дружна: «Тут вода на лавке пролита, не замочи жопу-то!» Хотела ли она автора оскорбить, обидеть, унизить? Разумеется, нет. Но тогда какой же это вульгаризм в её устах? Это чисто нейтральное слово, основное средство общения, ничуть не хуже, скажем, детского «попа», протокольного «ягодицы», просторечного «задница» или давно вышедшего из употребления греческого «афедрон».

Точно то же можно повторить об употреблении слов, в литературном языке обозначающих части тела животного: «брюхо» или «морда». Они приобретают инвективный характер, только когда в конфликтной ситуации их сознательно относят к человеку, то есть в этом отношении уподобляют его животному.

Никогда не следует забывать, что взгляд лингвиста на просторечие – это взгляд извне.

Разумеется, не стоит исключать и ситуации, когда носители просторечия используют те же слова с целью именно нанести оппоненту психологический урон. Тогда та же «жопа» приобретает дополнительный унижающий смысл.

При всём при этом речь может содержать и лексику совсем другого порядка, направленную на сознательное ниспровержение этических ценностей другой социальной группы. В речи более образованных слоёв общества это могут быть, например, уничижительные названия «низших» слоёв типа «деревенщина». История языка и общества знает много слов, первоначально нейтральных, обозначающих просто тот или иной класс или социальную подгруппу, но в силу презрительного отношения со стороны высших слоёв превратившихся в оскорбления. Таковы, например, русское прилагательное «подлый», первоначально обозначавшее просто «низший», польское «chlop» («мужик, крестьянин»), превратившееся в русском употреблении в презрительное «холоп», английские «knave» и «villain», первоначально обозначавшие слугу и крестьянина, а позже оба – негодяя, и многие другие.

«От такого слышу!»

До сих пор мы главным образом рассматривали бранный обмен с позиций ругателя. Но ведь совершенно очевидно, что позиция оппонента никак не менее важна. В случае возникновения конфликта наступающая сторона стремится к разрешению этого конфликта за счёт моральной победы над адресатом. Если эта победа удаётся, конфликт разрешается для атакующего, но никоим образом – для атакованного.

Более того, будучи разрешённым с одного конца – атакующего, – конфликт даже усиливается с другого конца – конца адресата. В результате борьба на следующем этапе нередко, так сказать, просто меняет знаки и вспыхивает снова, порой усиливаясь. Но теперь в качестве наступающей стороны выступает бывший адресат, чья роль теперь – погашение эмоциональной атаки бывшего агрессора, её нейтрализация. Речь идёт о реакции типа «Сам такой!», «На себя погляди!», «От такого слышу!» и так далее. В английском варианте: You’re a fool! – You’re another!

Следующий обмен двух «зэчек» зафиксирован русским информантом, бывшим заключённым:

– Ах ты, блядь!

– Ты сама блядь, у проститутки за полтинник в долг сделанная!

В такой ситуации не исключаются остроумные парирования, ловкие ходы и прочее. Вот пример из пьесы Э. Ростана в переводе Т. А. Щепкиной-Куперник:

Вальвер: Мошенник, негодяй, бездельник, плут, дурак!

Сирано (снимая шляпу и кланяясь, как если бы виконт представил ему себя): Вот как? Рад вас узнать: а я де Бержерак, Савиний Сирано-Эркюль!

Теоретически такая смена ролей может продолжаться бесконечно. Стало быть, она ведёт не к разрешению конфликта, а к его постоянному пульсированию с возможным усилением пульсации с каждой сменой ролей.

Из сказанного очевидно, что эмоции говорящего и слушающего будут обязательно несовпадающими. Оскорбляющий испытывает гнев, презрение, чувство превосходства – порознь или все разом, – а предполагает вызвать в объекте оскорбления чувство вины, унижения, стыда, страха и так далее.

А со стороны оскорбляемого эмоции, естественно, будут совсем другими. Одно и то же обращение, адресованное разным людям и в разных ситуациях, может произвести самый разный эффект, вплоть до противоположного. Всё может зависеть от особенностей оскорбляемого, его социальных, возрастных, половых, религиозных и прочих особенностей. Даже один и тот же человек в разное время может воспринять один и тот же текст по-разному.

В плане восприятия полезно различать убедительность и эффективность сказанного. Дело в том, что они необязательно совпадают. Многое зависит от установки адресата, который решает, какую информацию он воспримет, а какую опустит. При панибратском отношении инвективная насыщенность воспринимается облегчённо и не обязательно слишком убедительно. То есть здесь действует так называемый критерий существенности. Иной раз слово, до сих пор звучащее оскорбительно, может быть воспринято чуть ли не как комплимент. Сравним у А. Блока:

Да, скифы мы, да, азиаты – мы

С раскосыми и жадными очами!

Писатель Варлам Шаламов, с его жутким тюремным опытом, рассказывает об истории возникновения воровской клички «сука»:

Название «суки», хоть и неточно отражающее существо дела и терминологически неверное, привилось сразу. Как ни пытались вожди нового закона протестовать против обидной клички, удачного, подходящего слова не нашлось, и под этим названием они вошли в официальную переписку и очень скоро и сами они стали себя называть «суками».

А вот цитата из книги С. Снегова «Язык, который ненавидит»:

Когда нашего коменданта зарезали чесноки (воры в законе. – В.Ж.) и мы подбежали к нему, он прохрипел на последнем дыхании: «Передайте нашим – умираю как честный сука».

О смысле смысла

Какая инвектива производит большее впечатление: та, где обвинение оппонента основывается на реальных фактах, или та, буквальный смысл которой заведомо игнорируется обоими участниками разговора?

Другими словами, что оскорбительнее: назвать «выблядком» человека с действительно сомнительным происхождением или того, чья родословная безупречна, но кто просто вызывает негативные эмоции? В тех подгруппах, где резкая и вульгарная инвектива – распространённое оружие, оскорбительная констатация реального факта произведёт меньшее впечатление: надо думать, рождённый вне брака человек мог слышать это в свой адрес не один раз и морально готов к повторению. Подобным же образом в местах лишения свободы презираемый пассивный гомосексуал воспримет соответствующее обвинение намного покорнее, чем человек, к которому оно не имеет буквального отношения. В последнем случае даже намёк на такую особенность человека может иметь кровавый исход.

Напротив, в той подгруппе, где вульгарные инвективы редки и предпочитаются более утончённые вербальные средства, обращение к грубой бессмысленной брани может привести разве что к потере лица бранящегося и не произвести желаемого эффекта. В то время как реальный, болезненно переживаемый недостаток (осуждаемое происхождение, физический недостаток и тому подобное) способны вызвать очень резкую реакцию.

Английское слово «Cat!» («кошка»), обращённое к женщине, сохраняет отрицательные оттенки отношения к этому животному и поэтому звучит очень обидно, даже хуже, чем «Swine!» («свинья»). Обращённое же к мужчине, «Cat!» воспринимается гораздо мягче, нередко и просто положительно (вероятно, что-нибудь вроде русского «мачо»). «Pig!» («свинья») по-английски звучит очень грубо, независимо от пола адресата, потому что здесь проступает отношение к свинье как к грязному и похотливому животному. Русское «Жеребец!» в адрес мужчины может звучать даже комплиментарно, особенно если имеются в виду его сексуальные возможности, но «Кобель!», пожалуй, будет восприниматься только поносительно. «Кобыла!» и тем более «Сука!» в адрес женщины комплиментом не могут стать ни под каким видом.

Однако не следует забывать, что некоторые инвективы носят исключительно оскорбительный характер, вовсе не обладая образностью. Старое образное значение может выветриться, но вместо него может появиться другое, усиливающее впечатление за счёт нарушения очень сильного табу.

Иногда усиление воздействия инвективы происходит просто за счёт декларации вражды. Для такой декларации не имеет значения буквальный смысл предъявляемого обвинения. В таком случае любая инвектива означает только «Я тебя ненавижу!».

Можно объяснить подобное словоупотребление его происхождением из ранней детской и подростковой стадии усвоения бранного языка, когда буквальное значение ещё не анализируется. Прекрасно усваивается функция бранного слова, но не прямой смысл, ещё не доступный ребёнку или подростку. Сравните детское «Дурак!» в адрес любого не понравившегося человека, абсолютно безотносительно к его умственным способностям. Вот яркие примеры, зафиксированные в адрес европейца или вообще человека с европейскими чертами лица у детей Самоа: «У тебя глаза, как у китайца!» или оскорбления детьми друг друга: «А твоя мать ест китайских тараканов!».

Люди и звери

Выше уже вскользь отмечалось, что истоки инвективного общения следует искать в предыстории человеческого общества, то есть в животном мире.

Разумеется, проводить прямые аналогии между соответствующим поведением человека и животных было бы неосторожно. Однако и пренебрегать ими вряд ли разумно. Вот что пишет известный русской этолог Н. А. Тих:

Людям, проявляющим чрезмерную осторожность в этом плане, хочется сказать: конечно, обезьяна – ни в коем случае не человек, но человек-то всё-таки обезьяна. […] У обезьян, несомненно, есть всё то, что в дальнейшей эволюции может привести к реальному появлению этих свойств у человека.

С этим заявлением нельзя не согласиться. Сходство поведения человека и высших животных помогает объяснить некоторые тайные человеческие желания, фантазии и сновидения, невротические и психологические отклонения и так далее.

Легче всего параллели «человек – животное» обнаруживаются, когда речь идёт об угрозах животных друг другу во время образования брачных пар. Такие угрозы чрезвычайно напоминают инвективную агрессию человека с целью снижения статуса оппонента. Общеизвестны так называемые «сражения» самцов животных самых разнообразных видов, заключающихся главным образом во взаимных угрозах с помощью средств, находящихся в распоряжении данного вида: птицы взъерошивают перья, аквариумные рыбки меняют цвет, животные стучат лапами, молотят хвостами, направляют рога на противника и, конечно, издают угрожающие звуки. Важно, что за всем этим часто не следует серьёзной атаки, имеющей в виду членовредительство: в результате простой демонстрации силы более слабый противник видит преимущества оппонента и благоразумно удаляется.

Существенно, что такое поведение – «перебранка» животных без намеренного серьёзного физического воздействия на противника – необязательно связано с каким-то одним определённым элементом жизненного цикла. Можно часто наблюдать, как во время выгуливания собак животные, завидев друг друга, с лаем рвутся с поводков, желая разорвать оппонента, но как только хозяева снимают поводки, начинают мирно обнюхиваться. Даже вне, скажем, брачного периода такое поведение может носить характер постоянных взаимоотношений. Яркий пример можно найти у основателя науки этологии Конрада Лоренца. Вот забавный эпизод, где учёный описывает поведение своего пса:

Вторая история о заборе связана с Булли и его заклятым врагом, белым шпицем, жившем в доме, длинный узкий сад которого тянулся вдоль улицы и был огорожен зелёным штакетником метров в тридцать длиной. Два наших героя опрометью носились взад и вперёд по обеим сторонам этого забора, заливаясь бешеным лаем и останавливаясь на мгновение у последнего столба, чтобы, перед тем как повернуть обратно, обрушить на врага ураганный взрыв обманутой ярости. Затем в один прекрасный день возникла весьма двусмысленная ситуация – забор начали чинить и половину штакетника, расположенную ближе к Дунаю, разобрали, так что теперь он метров через пятнадцать обрывался. Мы с Булли спустились с нашего холма, направляясь к реке. Шпиц, конечно, заметил нас и уже поджидал Булли, рыча и дрожа от волнения в ближайшем углу сада. Сначала противники, по обыкновению, обменялись угрозами, стоя на месте, а затем обе собаки, каждая со своей стороны, помчались, как положено, вдоль забора. И тут произошла катастрофа – они не заметили, что дальше штакетник был снят, и обнаружили свою ошибку, только когда добрались до дальнего угла, где им полагалось снова облаять друг друга, застыв в неподвижной позе. Они и встали, вздыбив шерсть и оскалив клыки…а забора-то между ними не оказалось! Лай сразу оборвался. И что же они сделали? Точно по команде, оба повернулись, помчались бок о бок к ещё стоящему штакетнику и там вновь подняли лай, точно ничего не произошло…

Отметим здесь важное обстоятельство, которое пригодится нам в дальнейшем изложении. Агрессивность животных может быть тесно связана с положительными эмоциями. Так, у самцов обезьян как вспышки агрессии, так и испытываемое наслаждение могут привести к одному и тому же половому рефлексу – эрекции полового члена. Выражаясь словами уже известной нам Н. С. Тих, процесс возбуждения носит генерализованный характер. Две противоположные эмоции вызывают одну и ту же реакцию. И не только у обезьян: есть сведения, что у американских лётчиков во время бомбардировки вьетнамских деревень тоже возникала эрекция.

Но при всех подобных поразительных сходствах не стоит чрезмерно обобщать: «перебранка» животных и инвективная стратегия человека всё-таки совпадают не полностью.

Прежде всего отметим тот очевидный факт, что инвектива человека построена на словесном выражении эмоций, недоступном животным. Не менее важно, что инвективное общение основано на нарушении человеческих табу, полностью отсутствующем у братьев наших меньших. А как уже было отмечено, одной из самых характерных особенностей человеческой инвективы является шокирующее ощущение запрета, разделяемое как адресатом, так и самим говорящим.

Общим у человека и животного, таким образом, оказывается прежде всего чисто практическая задача инвективы: выразить неприязнь и уже одним этим заявить о своём доминирующем положении.

Ещё о детонирующих запятых

Поговорим теперь подробнее о бранных выражениях, используемых, главным образом, в качестве своеобразных «флагов расцвечивания». Вероятно, не существует национальных культур, исключающих восклицания типа «Чёрт побери!», «Зараза!», «Мать-перемать!» и подобных им, вплоть до наиболее вульгарных случаев. Выше уже объяснялось, зачем они нужны.

Однако культур, широко использующих инвективы в такой функции, сравнительно немного. Правда, это в значительной части – культуры очень многочисленных народов. К ним относятся, например, все англоязычные, итальянская, вьетнамская, китайская, русская и некоторые другие.

Особенно характерен в этом отношении американский военный жаргон, где, например, вульгарные эпитеты «fucking» и «goddamn» сопровождают речь чуть ли не в любой ситуации и отнюдь не ограничены какими бы то ни было рамками или воинским рангом. Вот речь армейского офицера из романа Норманна Мейлера (из цензурных соображений «fucking» автор заменил на «fugging»):

You are the best fugging soldiers in the best goddamn company of the best goddamn battalion of the best goddamn regiment…” He had a way with a cliché. It was very natural he should have been promoted to major.

В приблизительном переложении на русский:

«Вы – лучшие ёбаные солдаты в лучшей блядской роте лучшего блядского батальона лучшего блядского полка…» Привычные обороты у него получались что надо. Неудивительно, что ему дали майора.

Одно из главных отличий от прочих использований бранных слов – безадресность. В их задачу не входит кого-либо оскорбить.

Вот ряд примеров таких бранных восклицаний из разных языков:

Французские: Con! Crotte et merde! Saperlipopette! Diantre! Ventrebleu!

Немецкие: Potztausend! Scheiße! Teufel noch mal! Donnerwetter!

Испанские: Carai! Naranjas! Caracoles!

Итальянские: Porca Madonna! Porca miseria! Cospetto di Bacco!

Румынские: Ammalpete! Te possino!

И многие другие.

Некоторые из этих восклицаний носят вполне «салонный» характер типа русского «Ах ты, господи!» или «Тьфу ты!», другие – исключительно непристойны.

Есть восклицания, построенные на неожиданно звучащих словах и сочетаниях, в которых непристойности нет вовсе, как нет и обычного смысла. Поскольку в вышеприведённых примерах смысла тоже немного, их вполне можно перечислять в одном ряду: подлинное абсолютно непристойное значение французского «con» давно забыто и звучит с той же эмоцией, что литовские «Zali a ruta!» («зелёная трава»), «Sakés nugaroj!» («вилы в спину»), «Bléka!» («железяка») и др.

Шведские восклицания едва ли не занятнее. Часть из них использует числительные: «Vad sjutton?» («Что за семнадцать?», «Vad katten?» («Что за кот?»), «Himmel och pankaka!» («Небо и блины!»). А вот «För fan!» («Клянусь дьяволом!») – очень сильное восклицание, близкое к русскому мату.

Предпочтение в речи тех или иных из подобных восклицаний очень сильно зависит от пола, возраста, уровня образования, социального положения говорящего.

Пример из российской печати:

Язык афганцев не знает трёхэтажного мата, и раненые облегчали душу витиеватыми восточными проклятиями.

Примеры из русского ареала, два примеры из произведений В. Астафьева:

И сразу забегало по лесу начальство, скидывая с дымящихся костерков котлы с картошкой, послышалось, как для верующих «Отче наш», привычное «Мать! Мать! Мать!»

Поразил он нас тем, что не матерился – редкость для железнодорожника тех лет вообще, для начальника станции в частности.

Иной раз «детонирующая запятая» создаётся за счёт урезывания вульгаризма: из него выбрасывается какой-то элемент, что обессмысливает восклицание, снимает точную адресность, но сохраняет или увеличивает его «взрывчатую силу». Для этой цели снимаются, например, притяжательные местоимения. В русском варианте это выглядело бы как «Ёб мать!» вместо «Ёб твою мать!»

О природе русского мата мы ещё поговорим, но здесь скажем лишь, что сегодня он ощущается как исключительно непристойная инвектива, но преимущественно междометного, восклицательного характера. Буквальный перевод его на другие языки абсолютно неприемлем, ибо в некоторых культурах (например, кавказских) подобное поношение матери – неслыханное, чудовищное оскорбление. Сравним в этом связи остроумное обыгрывание такой ситуации у В. Высоцкого, где герой встречается, правда, не с кавказцами, а с инопланетянами:

В запале я крикнул им:

«Мать вашу, мол!»

Но кибернетический гид мой

Настолько буквально меня перевёл,

Что мне за себя стало стыдно.

Точно так же было бы стыдно носителю кавказской культуры, если бы он перевёл русский мат на свой язык и в таком переводе его «озвучил». Произнесение же русского мата по-русски не кажется ему таким грубым, в его понимании это просто «детонирующая запятая», «табу-сема», которую полезно вставить в речь на его собственном языке.

Дело в том, что, как отмечают психологи, эмоциональное восприятие слова на иностранном языке, как правило, гораздо слабее, чем на родном. Выше уже отмечалось, что русское слово «лимон», произнесённое русским, вызывает у него более сильное слюноотделение, чем им же произнсённое английское «lemon». Точно так же воспитанному русскому гораздо легче произнести в обществе английское «fuck», чем «ебаться».

Междометный характер брани приводит к тому, что самое бессмысленное сочетание или слово может быть воспринято как инвектива – в силу бессмысленности или малого смысла даже привычной инвективы. У Гоголя:

Коробкин (продолжает). «Судья Ляпкин-Тяпкин в сильнейшей степени мове тон (Останавливается), должно быть, французское слово.

Аммос Фёдорович. А, чёрт его знает, что оно значит! Ещё хорошо, если только мошенник, а может быть, и того хуже.

Из газетного очерка:

«Может, ты вундеркинд, соксиль-воксиль!» – крикнул Петруха, думая остановить этим непонятным словосочетанием парня. «Не матюгайся, Дядя Петя», – спокойно возразил Славик и тихонько притворил за собой дверь.

Иногда сокращение инвективы уменьшает её вульгарность, а иногда, наоборот, усиливает. В русском варианте усечённая инвектива «Твою мать!» или просто «Мать!» звучит значительно мягче, чем произнесённая полностью, включая вульгарный глагол. Именно на этом построена шутка, в которой лозунг «Берегите природу, вашу мать!» начальство требует переделать из-за очевидной ассоциации с матом, в результате чего появляется «улучшенный» вариант «Берегите природу, мать вашу!»

В испанском варианте матерная инвектива «Tu madre…» произносится тоже без упоминания непристойного глагола, но зато называется мать и делается определённое движение головой, которое вынуждает слушателя самого мысленно докончить оскорбление в свой адрес (адрес своей матери).

В английском языке аналогичные сокращения «You mother!» Или «Oh mother!» (вместо «You motherfucker!») тоже значительно мягче, тем более что в первом примере сознательно искажается и грамматика: в таком усечённом виде надо было бы говорить «your mother»!

Иногда вульгарный характер англоязычного словосочетания маскируется с помощью просторечных форм: «I don’t know them mothers!» вместо «I don’t know those motherfuckers!»

Это слегка напоминает русский вариант «Мать твою ети!», где «ети» устаревшая и плохо опознаваемая форма от «ебти».

Тем более невинно выглядит такая идиома, сексуальный смысл которой давно утрачен и не всегда ясен самому бранящемуся. Такова «Уши твоей матери!» южноафриканской народности коса. Скорее всего, здесь подразумевается, что оскорбляющий имел возможность договариваться с матерью своего противника насчёт любовной встречи. В языке коса это сильное оскорбление.

Слова-паразиты

Так называемые слова-паразиты – это слова или «чуждые звуки», которыми человек во время разговора заполняет неизбежно возникающие паузы: различные «вот», «значит», «э-э-э» и др. Речь они не украшают, в обильном употреблении могут раздражать, но всё же бывают по-своему необходимы. Так что паразитами их можно называть с оговоркой, просто в силу их бессмысленности.

Выше уже неоднократно упоминались инвективные «детонирующие запятые», выполняющие ту же роль слов-паразитов, но с важной особенностью – они несравненно более эмоциональны. Сравните: «Иду я, значит, вчера по улице и, это, не смотрю по сторонам, как вдруг, э-э-э, меня кто-то окликает…» и «Иду я, блядь, вчера по улице и ни хера по сторонам не смотрю, и вдруг меня, етит твою мать, кто-то зовёт».

Взволнованный человек может не найти нужных слов, которые были бы достаточно информативны и выразительны. Поэтому происходит своеобразное разделение труда, когда одни слова сообщают информацию, а другие делают эту информацию более эмоционально насыщенной.

Это хорошо демонстрирует известное сатирическое стихотворение, написанное в виде доноса от имени малограмотного пенсионера:

Вокруг курорта Коктебля

Такая дивная земля,

Природа, бля, природа, бля, природа.

Но портят эту красоту

/ Сюда приехавшие ту —

/ неядцы, бля, моральные уроды.

(Стихотворение приписывается А. Галичу)

Пример из рассказа Александра Кабакова «Бабилон»:

Я, Ваня Добролюбов из Йошкр-Олы, построил вам дома. Я построил эксклюзивные резиденции с пентхаусами и, блин, инфраструктурой, блин, с видео, блин, наблюдением и фитнесом, блин, блин, блин, с паркингом на хренову тучу машино-мест, […]. С венецианской штукатуркой и каррарским, ё, мрамором в холле-вестибюле, с колоннами, ё, внутри, ё, квартир, ё, по индивидуальным, ёханый бабай, проектам, эксклюзив-люкс, грёбаный мамай, для обеспеченных господ, блядь!

Нечто отдалённо подобное можно увидеть в обычной практике японского литературного языка, где частица «кана», часто добавляемая к существительному, прилагательному или глаголу, выражает только эмоцию восхищения, одобрения, печали или радости. В европейских языках этой частице иногда соответствует просто восклицательный знак.

Одно из главных достоинств таких восклицаний заключается в их крайней многозначности, в возможности выразить практически всё что угодно при минимуме лексических средств. Один и тот же корень в состоянии передать то, что в обычном языке требует очень богатого словаря и хорошей техники общения. Знаменитый психолог Л. С. Выготский цитирует эпизод, рассказанный Ф. М. Достоевским:

Однажды в воскресенье уже к часу ночи мне пришлось пройти шагов с пятнадцать рядом с толпой шестерых пьяных мастеровых, и я вдруг убедился, что можно выразить все мысли, ощущения и даже глубокие рассуждения одним лишь названием этого существительного, до крайности к тому же немногосложного. Вот один парень резко и энергически произносит это существительное, чтобы выразить о чём-то, о чём у них общая речь зашла, своё самое презрительное отрицание. Другой в ответ ему повторяет это же самое существительное, но совсем уже в другом тоне и смысле, – именно в смысле полного сомнения в правильности отрицания первого парня. Третий вдруг приходит в негодование против первого парня, резко и азартно ввязывается в разговор и кричит ему то же самое существительное, но в смысле уже брани и ругательства. Тут ввязывается опять второй парень в негодовании на третьего, на обидчика, и останавливает его в таком смысле, что, дескать, «что же ты так, парень, влетел. Мы рассуждали спокойно, а ты откуда взялся – лезешь Фильку ругать». И вот всю эту мысль он проговорил тем же самым словом, одним заповедным словом, тем же крайне односложным названием одного предмета.

Сравним также анекдот, в котором на собрании дворник говорит:

«Как ёб твою мать, так ёб твою мать, а как ёб твою мать, так хуй!» Председатель интерпретирует его слова: «Он хотел сказать: «Как работать, так Хабибуллин. А как путёвки в санаторий, так начальнику ЖЭКа»…

В другом известном анекдоте сельский житель, впервые побывавший в Москве, описывает односельчанам фейерверк:

Сперва ё-о-об твою мать! А потом опять ни хуя!

А вот озорная реплика актёра В. Фёдорова, написанная за полтора года до принятия нового гимна России:

Гимн России должен быть написан на ненормативной лексике! Ведь в самые острые моменты жизни у нас вырываются именно ненормативные слова. Вспомните, когда мы себя не контролируем, а пытаемся выразить внезапную боль, досаду или безысходность. Ведь при исполнении гимна людей должно охватывать чувство объединения и сопричастности, он должен быть близок и понятен всем без исключения, обладать незаурядной искренностью и способностью проникать глубоко в душу, независимо от культурно-образовательного уровня граждан.

Пример использования «восхищённого мата»:

Такое настроение хорошее, что ни в сказке сказать, ни матом сформулировать!

Плюс и минус в одном флаконе

Начнём с того, что всё на свете предстаёт перед нами либо как нечто положительное, либо отрицательное, либо нечто нейтральное. Для изучаемой нами темы важно, что в зависимости от контекста предмет, явление и так далее могут самым решительным образом поменять свой знак. То, что сегодня выглядит как что-то плохое, завтра может вдруг стать хорошим, и наоборот.

Продемонстрируем это на примерах. Бранное слово «сволочь», казалось бы, никак не может служить комплиментом. Пример из газетного очерка:

– Я сволочь, – сказала она, спокойно глядя перед собой. – К сожалению, поздно это поняла.

Из воспоминаний Мариса Лиепы:

А Ермолаев говорит: «Вы такая сволочь, такая настоящая сволочь, такая хорошая сволочь, что вы лучший в спектакле!» Уланова с Тимофеевой тоже поздравляли.

Или вот ещё похожая пара. Первый пример – из А. П. Чехова:

– Слышишь, тупая скотина? – крикнул Иван Дмитрич и постучал кулаком в дверь. – Отвори, а то я дверь выломаю! Живодёр!

Из произведения Ю. Семёнова:

– Как лихо отплясывает Пальма, – сказал Вант. – Скотина.

– Зачем так грубо? – улыбнулся Петерис.

– А я люблю его.

– Действительно?

– Действительно. А может, завидую. Но очень добро. Без зла.

Как видим, в последнем примере собеседник Ванта почувствовал отрицательный знак восклицания «Скотина!» («Зачем так грубо?»), но одновременно понял, что это – пример панибратской добродушной грубости («улыбнулся Петерис»). Его мнение подтверждает дальнейшими словами и сам автор восклицания («люблю его», «добро», «без зла»).

Называя своего героя «Идиот», Достоевский меньше всего хотел отозваться о нём оскорбительно. То же самое можно увидеть в заголовке стихотворения Есенина «Сукин сын».

Очень точно описывает подобное словоупотребление американский лингвист Wilson. Его пример (в нашем переводе):

Ирвин безмятежно поднимает глаза на входящего Бутфорда и говорит ему: Hey, fartface, where you been? (приблизительно: «Привет, сраная морда, где ты был всё это время?) Он изрекает приветствие, которое подразумевает фамильярность и (мы надеемся) дружеское расположение.

Немного отличается от вышеприведённого пример из грузинского языка «Sen qverebs venacvale», что в буквальном смысле означает «Я хотел бы быть твоими яйцами!», но по мнению журнала Maledicta, равносильно «Я обожаю твои яйца! – и может использоваться как выражение восхищения или как ласкательное обращение родителя к сыну.

В американской практике возможны употребления в подобном смысле и гораздо более грубых инвектив, вроде «motherfucker», «bitch» и других.

Особо следует подчеркнуть, что при желании выразить дружеское расположение с помощью грубости, абсолютно необходимо соблюдение важного условия: произносить фразу необходимо доброжелательным тоном и предпочтительно с улыбкой. В противном случае возможно драматическое непонимание.

Такое объединение в одном высказывании положительного и отрицательного значения слова можно обнаружить и в словах, не являющихся, строго говоря, инвективами. Слово «чёрт», например, обозначает «врага рода человеческого», но одновременно ассоциируется с такими положительными качествами, как ловкость, умелость, трудолюбие. У писателя Феликса Кривина:

Если бы люди жили как ангелы, а работали, как черти!

В этом последнем примере отрицательное и положительное значения не взаимоисключают, а взаимодополняют друг друга.


Другие примеры могут совмещать отрицательное значение с нейтральным. Речь здесь может идти, в частности, об особом поведении американских подростков из пуританских семей с очень строгим воспитанием. Инвективы там строго запрещаются, особенно богохульные. Но потребность в выражении отрицательных эмоций у них, конечно, остаётся, и они находят выход в этаком самообмане: по наблюдениям психологов, они используют ряд нейтральных слов, нагружая их острым инвективным значением. То, что получается, не может считаться эвфемизмом, так как цели «выглядеть прилично» здесь не ставится, перед нами просто «переодетая» вульгарная инвектива.

«И тем горжусь!»

Следующие примеры несколько иного рода. Здесь первоначальное отрицательное значение вытесняется почти (но не полностью) бесспорно положительным. Речь идёт о слове (понятии), по-разному воспринимаемом разными классами или группами. То, что выглядит как обзывание для одного слоя общества, может звучать комплиментом для другого. Во Франции XVIII века аристократы презрительно называли повстанцев «sansculottes», «голоштанниками». Вопреки ожиданиям, эти самые «санкюлоты» согласились с таким наименованием и превратили его в положительное: да, мы голоштанники, которые собираются повесить всех аристократов на фонарях!

Примерно то же произошло с голландским «geuzen» («нищие): в XVI веке во время борьбы Нидерландов за независимость от Испании испанцы называли нищими повстанцев, а те гордо именовали себя «гёзами». В наше время такие слова как «коммунист», «большевик», «негр» тоже могут восприниматься с разными знаками. В последнее время в современной России, раздираемой противоречиями, разными лагерями противоположным образом воспринимаются «либералы» и «патриоты». В националистических кругах можно с гордостью причислить себя к «чёрной сотне».

Читаем у В. Астафьева:

От Сурнихи до Опарихи и ниже их по течению держится красная рыба, и поэтому в устье этих речек постоянно вьются чушанские браконьеры, которые это слово хулительным не считают, даже, наоборот, охотно им пользуются, заменив привычное «рыбак». Должно быть, в чужом инородном слове чудится людям какая-то таинственность, и разжигает она в душе позыв на дела тоже таинственные и фартовые, и вообще развивает сметку, углубляет умственность и характер.

Лингвист Х. Касарес цитирует испанское стихотворение XVIII века:

Желая оскорбить сороку, попугай ответил лишь: «Вы не что иное, как пуристка», на что сорока ответила: «И тем горжусь».

Скорее всего, к этой же группе можно отнести пример, когда афроамериканец говорит своей знакомой: «Baby, you look bad!» (дословно: «Милочка, ты отвратительно выглядишь!»), имея в виду комплимент, а отнюдь не огорчительную информацию. Здесь дело в реакции чернокожего населения на расистские мнения о том, что такое «bad nigger» (плохой негр) и «good nigger» (хороший негр). В изданном в США словаре афроамериканского жаргона сочетание «bad nigger» расшифровывается как «чёрный, который отказывается от покорности или который отвергает условия бедности и угнетения, навязываемые ему обществом». (Кстати, «nigger» – «ниггер» – само по себе оскорбительное наименование чернокожих, вроде «жид» о евреях). В том же словаре «bad talk» означает «революционные или радикальные идеи». На афроамериканском жаргоне фраза «You sho got on some bad shit», то есть дословно что-то вроде «Ну и дерьмо же на тебе надето!», следует понимать как восхищённое «Ты шикарно одета!»

Добавим к этому, что такая трактовка «bad» разделяется сегодня и белым населением. Белый американец может восхищённо воскликнуть о понравившемуся ему событии: «That was bad!» (Правда, при этом «bad» следует растянуть: baaad!). Точно так же русский может с таким же восхищением отозваться об искусном спортсмене или артисте: «Мошенник!» или даже «Сука!» Существенная разница в том, что в американском случае перед нами официально, словарно зарегистрированное значение слова.

Тем не менее, можно ли сказать, что в подобных случаях отрицательное значение полностью меняется на положительное? Сравните два примера.

Из А. Островского:

Мамаева. Вы – герой! Вы – герой! Ваше имя будет записано в историю. Придите в мои объятья! (Обнимает его).

Из Н. Гоголя:

«Вишь, какой батько! – подумал про себя старший сын, Остап, – всё, старый собака, знает, да ещё и прикидывается!

Как видим, оба эти обращения выражают примерно одну и ту же эмоцию – восхищение, однако делают они это совершенно по-разному. В случае «героя» всё проще: «герой» – это человек, совершивший что-то очень хорошее. Со «старым собакой» дело обстоит иначе. Обращение «Собака!» имеет, как правило, бранную функцию, а восхищенное «Старый собака!» имеет сниженную просторечную окраску, то есть сохраняет оба знака – положительный и отрицательный. Остап, конечно, отцом восхищается, но отмечает и его хитрость, желание притвориться невеждой.

Вот пример с противоположной направленностью, то есть когда слово вроде бы ласкательное, а на деле звучит угрожающе.

Из М. Горького:

«Ах ты, рябой чёрт! А?.. Погоди, я тебе покажу, кто я такая! […] Это, миленький мой, игрушечки!

Ещё сложнее примеры подобные вот этому, из Д. Гранина:

– Не слишком ли вы упрощаете службу, дуся? – Вот, видели. – Николай Никитич с силой одёрнул мундир. – Несмотря на предупреждения что позволяет себе. Не беспокойся, Анисимов, мы с тобой встретимся, ой как встретимся!

За последние часы Анисимов допёк начальника милиции всем – своими фразочками, стихами и особенно идиотским этим словечком – дуся. Развязные манеры этого парня ликвидировали всякое сочувствие. Нахальная манера говорить нараспев. Масляный блеск его длинных волос, медные браслеты. Словечки ядовитые – и придраться нельзя, и в протокол занести неудобно.

Трудное положение милиционера понять легко: вне ситуации словечко «дуся» воспринимается с подозрением, но не более того: вы можете считать его «идиотским» или «ядовитым», но «…и придраться нельзя, и в протокол занести неудобно», ибо невозможно одновременно занести в протокол ситуацию, в которой говорящий это слово употребил.

В подобных случаях известный лингвист В. И. Шаховский предлагает говорить о «наведённых семах», то есть оттенках смысла, появляющихся в определённом контексте. В диснеевском фильме «Аладдин» влюблённая принцесса в ответ на всевозможные обвинения в адрес любимого восторженно произносит только его имя: «Аладдин!», то есть «наводит» положительный оттенок смысла на имя, которое не вызвало бы особой эмоции у другой, незаинтересованной девушки.

Задачи

Выше уже отмечались самые разнообразные функции инвективы. Но их гораздо больше. Попробуем составить их список. Но будем при этом помнить, что он, во-первых, всё равно будет неполным, а во-вторых, часть этих функций можно объединить, просто в таком виде он представляется удобным для изложения в популярном очерке.


1. Самая основная функция инвективы, от которой производны все остальные – это инвектива как средство выражения земного начала, противопоставленного возвышенному, священному. Об этой функции достаточно говорилось выше.


2. Инвектива как возможность получения психологического облегчения («Выругался – и полегчало!»).


3. Инвектива как средство понижения социального статуса адресата, помещение его на самой низкой ступени положения в обществе. Вот несколько таких примеров.

а) Можно просто сопоставить имя вашего оппонента с непристойным словом: «сраный», «ёбаный», английский «bloody», итальянский «maledetto», немецкий «verdammter» и так далее.

б) Можно использовать метафору, перенести на человека название животного: русский «Козёл!», французский «Cochon!» (свинья), японский «Чикусоо!» (скотина), азербайджанский. «Ешак!».

в) Можно обвинить в нарушении общественного запрета: греческий «Пусти!» (гомосексуал), болгарский «Курва!», турецкий«Boinuzlu!» (рогоносец) и др.

г) Можно воспользоваться сниженным словарём, использовав грубый вариант слова: русское «харя» и др.

д) Наиболее экзотический способ выражения своего пренебрежения адресатом принадлежит индейцам племени мохави. У них заклятых враг белых присваивает самому себе (!) кличку «гнусный белый», а мужчина, поссорившийся с женщиной, объявляет, что его отныне зовут «Вульва, чёрная, как уголь» (мохави уверены, что от длительного употребления определенные органы темнеют). Узнав об этом, его противница требует, чтобы теперь её, в свою очередь, называли «Чёрные яйца». Напрашивается аналогия с русским анекдотом, в котором рассерженный продавец, не желая терпеть капризы покупателя, но не смеющий и нагрубить, говорит: «Слушайте, встаньте вы на моё место, и тогда пошёл я к ебене матери!»

Все остальные функции так или иначе вытекают из первых трёх и в большинстве случаев соприсутствуют с остальными.


4. Парадоксальным образом статус адресата можно понизить с противоположной целью – установления дружественного контакта между людьми одного социального положения. Обыкновенно это жизнерадостные обращения типа «Привет, падла, что-то тебя давно не было видно!». Принцип стратегии говорящих в данном случае ясен: оба человека равны, если любой из них может понизить статус другого и тем самым уравнять их отношения. Обязательное условие здесь: говорящий ожидает, что слушающий не обидится и, в свою очередь, имеет право ответить подобным же образом.

С некоторыми оговорками сюда же можно отнести шутки и анекдоты, содержащие обильную непристойную лексику. В одном американском научно-фантастическом рассказе встречаются земляне и инопланетяне, которым предстоит выяснить намерения друг друга. Землянин возвращается с инопланетного корабля и сообщает:

Мы хорошо поладили. Я убедился, что люди и инопланетяне просто обязаны подружиться, если у них есть хоть малейший шанс. Видите ли, сэр, мы с ними потратили эти два часа, рассказывая друг другу похабные анекдоты…

5. От этой функции несколько отличаются инвективы как средство дружеского подтрунивания или подбадривания. У В. Высоцкого:

Мне инструктор помог – и коленом пинок —

Перейти этой слабости грань.

За обычное наше «Смелее, сынок!»

Принял я его сонную брань.

Разница здесь с предыдущим случаем в том, что отношения несимметричны: ответить матом инструктору ученик никак не может. Но брань тут – «сонная», то есть незлая.


6. Инвектива как средство ритуальной дуэли. Два оппонента могут осыпать друг друга оскорблениями, иногда очень сильными и обидными, исключительно с целью демонстрирования своего бранного мастерства. Подобный пример уже приводился на стр., но там он носил более или менее случайный характер. Приведём ещё более наглядный пример, отмечаемый этнографами у гренландских эскимосов, гималайских шерпов и др. На этот раз речь идёт о дуэльной перебранке двух молодых индийцев времён колониальной Индии:

По мере того, как длилась эта схватка, зрители приходили во всё большее возбуждение и с энтузиазмом аплодировали очередной струе грязных оскорблений. Противники прошлись по всей родословной друг друга, поколение за поколением, и каждый раз находили всё более и более отвратительные подробности, пока, наконец, дворник не был признан победителем. Он проследил родословную своего соперника на протяжении последних двух тысяч лет и представил убедительные доказательства того, что одна из его прямых родственниц по женской линии годами сожительствовала = уже когда овдовела – с полудохлой бычьей лягушкой и этим превзошла свою мать, которая сочеталась законным браком со вполне здоровым хряком и спала с ним. Потерпевший позорное поражение противник понуро выбрался из круга…

В английской культуре существует специальный термин «flyting», под которым понимается перебранка как «дуэль» и одновременно – как средство «завести» разъярённого противника.

Последние годы можно наблюдать возрождение этого жанра в ряде европейских культур. В России это так называемые баттлы (очевидно, от английский «battle»), когда в присутствии группы болельщиков два представителя молодёжной культуры по очереди осыпают друг друга оскоблениями, не стесняясь в выражениях. Жюри объявляет победителя. Широкое развитие Интернета делает такие дуэли достоянием сотен тысяч молодых людей.


7. Это случай, напоминающий 5, но всё же отличный от него. Два человека могут относиться к третьему как к «козлу отпущения», то есть поносить его с обеих сторон и таким образом прийти к желаемому согласию. Речь идёт, таким образом, о том, чтобы «дружить против кого-либо». Прямая брань тут не обязательна, но весьма уместна.


8. Ещё одна родственная предыдущим группа, брань как своеобразный пароль, по которому говорящие узнают «своих».

Соответствующие примеры из газеты «Неделя» и из рассказа В. Крупина уже приводились на стр.

В этой функции употребляются инвективы в составе воровских жаргонов, всевозможных так называемых «блатных музык».

Немного об этой «музыке». Иногда считают, что этим «музыкам» присущ тайный характер. Дескать, ею пользуются с тем, чтобы непосвящённым было непонятно, о чём речь. Это заблуждение: любой уголовный следователь прекрасно владеет всей этой «феней», а «феня» продолжает функционировать. Очевидно, цель у неё другая, которую выразил Р. Киплинг словами своего Маугли, ими он объявлял обитателям джунглей, что он им друг: «Мы одной крови, вы – и я!»


9. Похожа на предыдущую функция самоподбадривания: ведь «корпоративный дух» может распространяться и на самого говорящего. Подбодрить себя в минуту опасности или напряжения можно и без инвективы: вспомним знаменитое гагаринское «Поехали!». Но инвектива здесь очень популярна, она прекрасно помогает заглушить голос сомнения в успехе.

Это очень древняя инвективная функция. В незапамятные времена человек создавал магическую формулу с целью запугать или задобрить могущественных демонов, угрожающих успеху его предприятия. Напрашивается некоторое сходство этой функции с 5 и 6.

К этой же группе самоподбадривающих инвектив можно отнести случаи «синдрома Волка и Ягнёнка» (вспомним дедушку Крылова), когда бранящийся («Волк») возбуждает в себе ненависть к адресату («Ягнёнку»), обвиняя его во всех смертных грехах, что морально облегчает ему расправу с ним. Первый как бы меняется местами со вторым, выступая в роли оскорблённого и теперь осуществляющего акт справедливого возмездия.

Можно разжигать ненависть в себе, а можно – в противнике, причём более или менее теми же средствами. Хороший пример – бой Тиля Уленшпигеля с рыцарем Ризенкрафтом в романе Шарля де Костера:


«По мне, – заговорил он (Тиль. – В.Ж.) – хуже чумы и проказы и смерти те зловредные негодяи, которые, попав в дружную солдатскую семью, ходят со злющей рожей и брызжут ядовитою слюной. Вот почему я с особым удовольствием поглажу этого шелудивого пса против его облезлой шерсти…» Ризенкрафт же ответил так: «Этот забулдыга чёрт знает что наплёл о беззаконности поединков. Вот почему я с особым удовольствием раскрою ему череп, чтобы все убедились, что у него голова набита соломой».


Уместно вспомнить, что Тиль выиграл поединок, просто доведя разъярённого рыцаря своим языком до сердечного приступа.

А вот как описывается похожая ситуация писателем Л. Воляновским. Здесь речь идёт о войнах племени даяков на острове Борнео:

Рукопашные бои были редкостью, но если до этого доходило, даяки вначале применяли методы психологической войны. Осыпали противника бранью, глумились над ним и его родителями, объявляли всем и вся, что отрубленные конечности врага будут использованы для самых низменных целей, а содранная кожа пойдёт на покрывало. Сомнению подвергались также мужские достоинства оппонента, что являлось в этих краях вершиной оскорбления.

Бывает даже, что словесная перепалка служит едва ли не единственным средством разрешения конфликта. Писатель Е. И. Парнов описывает быт неваров прошлых веков – жителей долины Катманду в Непале:

Когда встречаются две армии, они начинают поносить друг друга всякими словами. После нескольких выстрелов, если никто не ранен, войско, подвергшееся нападению, возвращается в крепость, которых здесь множество.

Если читатель думает, что такие «бои» характерны для экзотических племён, то вот выдержка из трудов русского писателя и этнографа XIX века С. Максимова:

Если не удавалось в старину отсидеться за деревянными стенами в городках и надо было выходить в чистое поле, выбирали для этого реку и становились ратями друг против друга. Суздальцы против черниговцев стояли в 1181 году на реке Влене таким образом две недели, смотря друг на друга с противоположных берегов, и переругивались. Припоминали старые неправды и притеснения, укоряли друг друга племенными отличиями, обращая их в насмешку и раззадоривая. Точно так же и под Любечем долго стояли новгородцы противу киевлян и не решались переправиться через реку Днепр, пока первые не были выведены из терпения обидами и грубыми насмешками. Киевский князь Ярослав точно так же в ссоре с тмутараканским Игорем бросил в него бранное и оскорбительное слово: «Молчи, ты, сверчок!» Начали биться. Битва кончилась победой Игоря, а народ стал с той поры, в посрамление бранчливого, подсмеиваться над ним «Сверчок тмутаракан победил».

Все знакомы с картиной И. Е. Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Вот текст этого письма:

Ты, султан, чёрт турецкий, и проклятого чёрта брат и товарищ, самого Люцеперя секретарь. Какой ты к чёрту рыцарь, когда голой жопой ежа не ебьёш. Чёрт высирает, а твоё войско пожирает. Не будешь ты, сукин ты сын, сыновей христианских под собой иметь, твоего войска мы не боимся, землёй и водой будем биться с тобой. Вавилоньский ты повар, Макидоньский колесник, Иерусалимский бравирник. Александрийский козолуп, Великого и Малого Египта свинопас, Армянская злодиюка, Татарский колчан, Каменецкий палач, всего мира подсветит шут, самого аспида внук и нашего хуя крюк. Свиная ты морда, кобыляча жопа, Резницкая собака, некрещёный лоб, мать твою вйоб. Вот так тебе запорожцы высказали, никчёмный. Не будешь ты и свиней христиансикх пасты. Теперь кончая, потому числа не знаем и календаря не имеем, месяц в небе, год в книге, а день такой у нас, какой и у вас, за это поцелуй в сраку нас!

На поле «брани»

С. Максимов отмечает, что, как правило, такие перебранки были частью устоявшегося ритуала, который всегда начинался именно с брани, откуда слово «брань» и стало позже означать не только ругань, но и просто сражение, которое за бранью последовало. Отметим здесь важное наблюдение Максимова: он предлагает различать два слова: «ругаться» и «браниться». «Браниться, – пишет он, – то есть в ссоре перекоряться бранными словами, по народным понятиям, не так худо и зазорно, как ругаться, то есть бесчестить на словах, подвергать полному поруганию, смеяться над беззащитным, попирать его ногами».

За бранью, собственно, прямого сражения могло и не последовать, то есть поношения было достаточно для самоудовлетворения враждующих Вот как у уже известных нам неваров:

Брань одна или окончательно решала спор, или разжигала страсти других враждующих сторон до драки, когда они вступали в дело, принимая участие и сражаясь всем множеством.

Пусть читатель не думает, что его предки сильно отличались от тех же жителей Катманду. Максимов сообщает, что, к примеру, стычки новгородцев с суздальцами проходили по примерно тому же сценарию: обе стороны экономически сильно зависели друг от друга и понимали, что ссориться по-настоящему себе дороже. Поэтому время от времени они собирали войска, которые досыта поносили противную сторону, после чего мирно расходились по домам.

Но это всё-таки давние времена. А вот цитата из газеты «Аргументы и факты» за 1993 год. Речь идёт о грузино-абхазском конфликте:

Близость расположения здесь враждующих сторон позволяет им в моменты затишья вести друг с другом, не покидая окопов, словесные диспуты. Содержание подобных «задушевных бесед» часто сводится к намёкам на половые контакты с такими безобидными животными как козы. Подозреваемая в подобных контактах сторона утверждает обычно, что от таких половых контактов и появились на свет их нынешние противники, сидящие в окопах напротив. Как правило, полемика о скотоложстве переходит в конце концов в активную перестрелку.

Как видим, для того, чтобы дело дошло до перестрелки, врагам понадобилась длительная «бранная подготовка».


Впрочем, как мы знаем, поносить ведь можно не только других, но и самого себя.


10. Самоуничижение – ещё одна функция инвективы. Вот как костерит себя булгаковский герой:

Эх я дурак! Зачем, зачем не улетел я с нею? Чего испугался, старый осёл? Эх, терпи теперь, старый кретин!

11. Интересен ещё один очень продуктивный способ обильной инвективизации речи. Выше мы уже видели, что бранный словарь присущ не только малообразованным слоям общества, самыми резкими ругательствами не пренебрегают и все остальные, в том числе работники умственного труда. Другое дело, что мотивация у них может быть разная. Например, это стремление показать себя «человеком без предрассудков». Обращение к инвективе даёт ощущение «социальной свободы».

Но всё дело в том, что, например, для чиновника или политического деятеля эта самая «социальная свобода» – вещь не всегда достижимая и тем более не всегда желательная. Отсюда ещё одна возможность обращения к инвективе как к своеобразному «переключателю кодов общения». В одной ситуации, например в бане, где разница в чинах минимально заметна, чиновник чувствует себя раскованно и позволяет себе самые грубые выражения, непристойные анекдоты и так далее. Но выйдя из этого состояния и попав на, допустим, встречу с общественностью, тот же человек мгновенно переключается на сухой и формальный стиль. После собрания «переключатель» щёлкает снова и где-нибудь в буфете «среди своих» человек вполне может вернуться к вульгарному словарю. Бранный словарь здесь – своеобразный стилевой регулятор.


12. Близок к этому использованию бранного словаря случай, который лингвист А. Зорин называет «элитарность культурной позиции через её отрицание». Речь идёт об использовании брани интеллигенцией или, во всяком случае, интеллектуалами, как этакая бравада, «пощёчина общественному вкусу». Как всякая пощёчина, перед нами вызов, сознательное приглашение к скандалу. Такова инвективная стратегия Венедикта Ерофеева с его «Москва – Петушки». Девушки из весьма образованных американских семей, сообщают нам наблюдатели-лингвисты, могут обращаться к своеобразным инвективным цепочкам типа «Shit-piss-fart-fuck and corruption!», абсолютно непереводимым на русский язык, да и по-английски это бессмысленное перечисление наиболее вульгарных корней, означающих кал, мочу, непристойные звуки, половой акт и вообще разложение. В русском языке ближе всего к этому какой-нибудь цветистый мат «в бога-душу-гроб-три креста».


13. В каком-то смысле это использование инвективы смыкается с употреблением её образованными слоями общества в качестве символа сочувствия угнетённым классам. Сквернослов как бы отказывается от своей более высокой субкультуры, отрицает элитарность в принципе и заявляет о своей принадлежности к новой группе. В своё время были известны белые американские антирасисты, заявлявшие, что отныне они считают себя неграми, как и арийцы в фашистской Германии, с риском для жизни объявлявшие себя евреями.


14. Этот случай можно было бы назвать «Я начальник – ты дурак». Это когда начальник полагает, что подчинённый поймёт его, только если с ним разговаривать матом. В типично русском анекдоте Сталин якобы спрашивает у де Голля, есть ли во французском языке матерные слова. Генерал говорит, что нет. Тогда, говорит Сталин, вам трудно управлять государством…

В большинстве случаев «начальственный мат» не предполагает матерного же ответа. Впрочем, бывают и исключения. В рассказе И. Меттера речь идёт о высокопоставленном сановнике и егере Антоне в ситуации выезда на рыбалку:

С этой минуты, с выезда на залив, Антон говорил гостю вперемежку то «вы», то изредка «ты». А уж когда шла ловля, тыкал подряд. В особо острых случаях мог и матюгнуть. Гость не обижался, быть может, полагая егеря на это время своим начальником. А может, ощущая удовлетворение оттого, что умеет не отрываться от простого народа, несмотря на свой высокий чин.

15. Следующая группа – это когда говорящий с помощью инвективы хочет привлечь к себе всеобщее внимание. Деревенский сказочник в былые времена мог предварять свой рассказ какой-нибудь неприличной прибауткой, никак не связанной с основным текстом, но зато вызывающей всеобщий смех. Избавим читателя от примеров этого сомнительного юмора, но вспомним, что нечто подобное и сегодня существует в городском фольклоре. Правда, они оторвались от последующего текста, это самостоятельные произведения, ничего не предваряющие. Обычно это стихи, достаточно примитивные, построенные на разнообразных сочетаниях непристойностей. Впрочем, надо признать, встречаются и рифмовки, позволяющие говорить об определённых литературных способностях анонимных авторов и даже, в отдельных случаях, о знакомстве их с классикой:

Цветёт и пахнет вся Европа,

У нас же смрад, спасенья нет.

Читатель ждёт уж рифмы «розы», —

Так получи её, эстет!..

В некоторых случаях используется довольно сложная игра: вместо ожидаемого подсказываемого рифмой непристойного слова предлагается другое, которое тут же рифмуется с вполне пристойным, отчего читатель чувствует себя одураченным:

Себя от старости страхуя,

Вошли в Госстрах четыре… деда.

Они пришли после обеда,

О бренной юности тоскуя.

В ночной тиши на водной глади

Стиль брасс показывали… девы.

Они резвились, словно евы,

На водной глади в Ленинграде.

В следующем четверостишии автор как бы пытается идти по тому же пути, но в конце притворяется, что «не выдержал стиль»:

У виноградника Шабли

Пажи принцессу у…видали.

Сперва сонеты ей читали,

Но позже всё же уебли.

Анекдот:

Конферансье – залу: Шарада. Первый слог – это то, что нам всем столько лет обещали. Второй – это то, что мы в конце концов получили. А в целом – это моя фамилия. Как меня зовут?

Зал (хором): Райхер!

С определёнными оговорками к этой функции можно отнести инвективную лексику в современной поэзии, сознательно насыщенной вульгаризмами, эпатажным языком улицы. Именно такой язык кажется наиболее естественным певцам хулиганства как образа жизни, бардам карнавала, вовлекающим в свою орбиту всех, находящихся вблизи. Есенин хотел «луну из окна обоссать».


У Тимура Кибирова:

Это всё моё, родное,

это всё хуё моё!

То раздолье удалое,

то колючее жнивьё.

То берёзка, то рябина,

то река, а то ЦК,

то зека, то хер с полтиной,

то сердечная тоска!

У И. Иртеньева:

Какая ночь, едрить твою!

Черней Ремарка обелиска.


16. Важная функция инвективы – сбить противника с толку, отвлечь его внимание от чего-то, что необходимо скрыть, например, собственный страх или уязвимость. Как известно, лучший способ отступления – наступление. Пример из рассказа А. П. Чехова:

– Кто тут?

– Я, батюшка, – […] отвечает старческий голос.

– Да кто ты?

– Я… прохожий.

– Какой такой прохожий? – сердито кричит сторож, желая замаскировать криком свой страх. – Носит тебя здесь нелёгкая! Таскаешься, леший, ночью на кладбище!

Такое желание «ошарашить», чтобы получить известный выигрыш во времени, часто приводит к необходимости употребления очень грубых инвектив, особенно связанных с упоминанием родственников, а также наиболее древних, ныне попавших в разряд вульгарных, жестов типа фиги, задирания подола платья, обнажения нижней части тела и проч.

Это очень древняя традиция. В определённой степени подобные жесты и восклицания идут от шаманских ритуальных плясок и выкриков. У эстов инвектива помогала при нежелательной встрече. Брань могла сопровождаться плевком. Русского лешего тоже можно было отогнать матом. Пример из романа В. Астафьева:

Поймав себя на том, что он думает о шаманке как о живом, на самом деле существующем человеке, Коля громко кашлянул, нарочито грязно выругался, плюнул под ноги пренебрежительно и поспешил к зимовью.

Как видим, перед нами что-то вроде своеобразного оберега. В смягчённом виде эту традицию можно усмотреть среди детских дразнилок. Что-то похожее встречается в современной тактике спортивной борьбы.


17. Очень близка к этой функции функция инвективы как средства передачи оппонента во власть злых сил. Речь идёт о выражениях типа «Чёрт бы тебя побрал!», «Иди к чёрту!», английский «Go to hell!», немецкий «Zum Teufel mit dir!», итальянский «Va a diavolo!» и другие подобные. Вульгарные варианты строятся главным образом по модели «Иди ты в…», «Иди ты на…» и тому подобное В них можно усмотреть обвинения мужчины в принадлежности к женскому полу, гомосексуализме и прочие.


18. В самом тесном родстве с этой функцией находится функция магическая, восходящая к древней уверенности в священной силе слова. Это различные клятвы, божба и прочее типа русского «Богом клянусь!», «Разрази меня гром!», английский «By God!», «Christ!», французский «Nom de deu!», испанский «Por vida de Dios!», итальянский «Per la Madonna!» и многие другие. Не следует думать, что перед нами сравнительно мягкие возгласы, некоторые из них воспринимаются в своей культуре как чудовищные оскорбления общественной морали, много хуже русского мата. В любом случае перед нами богохульства, упоминания имени Господа всуе.

В русской «блатной музыке» эту роль играют общеизвестные вульгаризмы:

Сукой буду по-ростовски,

Блядью буду по-московски,

Пайку хавать, век страдать

И свободы не видать!


19. В некотором родстве с этой и некоторыми предыдущими функциями находится тоже очень древняя: дать говорящему ощущение власти над «демоном сексуальности». Иными словами, обращаясь к инвективе, человек подсознательно выражает тревогу за своё сексуальное здоровье. Это что-то вроде посвистывания суеверного человека, проходящего ночью через кладбище, уверение самого себя, что ему не страшно. Человек может свободно говорить о том, что его на самом деле очень волнует. Тогда он может обратиться к непристойным куплетам, скабрёзным частушкам или сальным анекдотам. Особенно это характерно для людей среднего или старшего возраста, уже ощущающим проблемы со своим сексуальным здоровьем.

Впрочем, к подобному же жанру могут обращаться и подростки, пытающиеся доказать с помощью непристойной лексики (а в недавнем прошлом – рисунками на заборах) свою мужественность, жёсткость, твёрдость характера, агрессивность. Выраженная таким образом насмешка над сексуальными ощущениями нередко играет у них роль серьёзной психологической разрядки. Некоторые сексопатологи даже советуют обратить внимание на соответствующее поведение подростков: если в период полового созревания человек совершенно избегает пользоваться непристойной лексикой, это может свидетельствовать о проблемах с его сексуальным здоровьем: ведь иной лексики у человека может просто не оказаться или она будет выглядеть крайне неуместной.


20. Инвектива может оказаться полезной для демонстрирования своей половой принадлежности. Эта функция помогает объяснить, почему в большинстве культур мужчины прибегают к услугам инвективы чаще, чем женщины. По мнению некоторых исследователей, мужчинам сложнее, чем женщинам, доказать свою половую принадлежность. Чтобы доказать, что она женщина, ей достаточно родить. Мужчине же постоянно приходится доказывать, что он «настоящий мужик». Среди таких «доказательств» – бесстрашие в нарушении разнообразных табу, прежде всего сексуальных.

Подтверждением сказанному может служить наблюдение, что женщины, осознающие свои равные права с мужчинами (феминистки), охотнее прибегают к инвективам, чем женщины, живущие по традиционной модели и не стремящиеся вести себя во всём подобно сильному полу.


21. Очередная древняя функция инвективной лексики – осмеяние с оградительной целью, когда позор фиктивный имеет целью предотвратить позор истинный. Оскорбление наносится доброжелателями. Вспомним в этой связи «злопожелание» охотнику: «Ни пуха ни пера!» или английское пожелание удачи: «Break your leg!» («Чтоб тебе ногу сломать!») Именно с такой целью на русской свадьбе было принято поношение жениха – это так называемые «корильные песни», иногда внешне очень обидные. С этой же целью римские солдаты осыпали оскорблениями полководца-триумфатора. Сюда же можно отнести и выбор нашими предками уничижительного имени для родившегося ребёнка, чтобы демоны не покусились на столь ничтожный предмет. Обряд поношения у африканского племени ндембу так и называется: «Говорить о нём злобно и оскорбительно». Во время этого обряда соплеменникам нового вождя не возбраняется осыпать его бранью и самым подробным образом припоминать ему и предшественнику возможные обиды. Всё это сопровождается унизительными церемониями, вождю же впредь категорически запрещается припоминать своим обидчикам то, что они с ним проделывали.


22. К инвективной функции лексики прибегают современные психиатры и психоаналитики для лечения нервных расстройств, особенно тех, что связаны с половой сферой. Предполагается, что пациенту надо дать возможность называть всё, что ему кажется запретным и стыдным, «своими именами», то есть теми словами, которые, как он знает, абсолютно всеми осуждаются (особенно и прежде всего родителями). Такая практика помогает, считают врачи, освободиться от ложного, вредного стыда перед естественными процессами и чувствами.


23. Стоит упомянуть о так называемом патологическом сквернословии. Это когда человек, страдающий рядом болезней (общее помешательство, старческое слабоумие, афазия, болезнь Альцгеймера, маниакальные нарушения психики и тому подобное) произносит бранную лексику, сам того не желая. Особенно это характерно для страдающих так называемым синдромом Туретта, среди признаков которого врачи называют тик, непроизвольное рычание и неконтролируемые признаки сквернословия, непристойную жестикуляцию и неудержимый порыв писать непристойности.

Разница между афатиками и больными синдромом Туретта (СТ) состоит в том, что при СТ больные не утрачивают способности говорения, но время от времени непроизвольно включают в речь запрещённые к употреблению слова. Как и у нормальных людей, в их сознании прочно укрепляется убеждение, что определённые слова нельзя произносить вслух, но контролирующие способности утрачены ими, и запрещённые слова непреодолимо вырываются наружу, хотя больные и предпринимают усилия к тому, чтобы этого не случилось.

А поскольку больным необходимо привлекать внимание медперсонала, то им приходится делать это с помощью таких вот слов. В таком случае эти слова используются просто как сигналы, что вас поняли, с вами согласны или вам возражают и так далее, то есть инвективами они ни в коем случае уже не являются, но звучат именно как инвективы.

Это очень интересный факт, помогающий понять природу интересующих нас слов. В описываемых случаях инвективное сквернословие уже не является речью, оно утрачивает право называться словоупотреблением – и это при сохранении «тела знака» – определённого сочетания звуков. Эти сочетания звуков превращаются в своеобразные междометия, обращением к медперсоналу, но ни в коем случае не оскорблением. Врачи даже утверждают, что порой больному бывает стыдно за произносимые непристойности, он знаками показывает, что хочет сказать нечто совсем другое, но не может: только такое сочетание звуков оказывается ему доступным.

Из этого можно сделать очень важный вывод: интересующий нас словарь – едва ли не самое древнее приобретение человека, находящееся на самом дне хранилища словарного запаса, доказательство того, что человеческая речь родилась из нечленораздельных звуков, подобных рычанию животного.


24. Следующая функция – инвектива как искусство, процветающее в деклассированной среде. Объяснение здесь простое: при бедности словарного запаса именно непристойности выглядят чем-то ярким, привлекающим внимание. Отсюда появление целых инвективных пассажей вроде «малого» или «большого» «загиба Петра Великого». Как мы уже видели, обычно это рифмованное перечисление непристойных слов, главное достоинство которого – в цветистости и замысловатости, но никак не в смысле. Соответствующие примеры уже приводились выше. Оскорбительность здесь – во-вторых, на такие «загибы» не принято обижаться, это, скорее, род тюремного фольклора. Подлинная брань не может сочетаться с поэтическим искусством. Уже сама рифма неизбежно снижает действенность инвективы и, наоборот, повышает юмористический эффект. В сатирической поэме «Поток-богатырь» этим приёмом воспользовался её автор А. К. Толстой. Богатырь по имени Поток попадает из былинных времён в XIX век и видит в окне цветок:

Полюбился Потоку красивый цветок,

И понюхать его норовится Поток,

Как в окне показалась царевна,

На Потока накинулась гневно:

«Шаромыжник, болван, неучёный холоп,

Чтоб тебя в турий рог искривило!

Поросёнок, телёнок, свинья, эфиоп,

Чёртов сын, неумытое рыло!

Кабы только не этот мой девичий стыд,

Что иного словца мне сказать не велит,

Я тебя, прощелыгу, нахала,

И не так бы ещё обругала!»


25. Инвектива как бунт. Известный учёный Эрик Берн трактует эту функцию так: «Я хочу сказать эти грязные слова, и посмотрим-ка, что будет написано на ваших лицах, насколько вы держитесь за вашу благопристойность, перестанете ли вы любить меня за это, вы, свиньи». Можно предположить, что так отреагировал бы на чрезмерную опеку какой-нибудь ребёнок или подросток.


26. Инвектива как средство вербальной провокации. Мужчина использует соответствующий вокабуляр, рискуя получить отказ или стимул к дальнейшим действиям. Вот анекдот из знаменитой серии о поручике Ржевском с его «казарменным юмором»:

– Поручик, что вы говорите даме, когда её хотите?

– Мадам, разрешите вам впендюрить!

– Поручик! Но ведь за такие слова можно и по морде получить!

– Можно и по морде. Но чаще впендюриваю.

27. Известно также использование соответствующих наименований в интимной ситуации, когда эти наименования играют роль скорее не оскорбления, а своего рода афродизиака.

У индейцев мохави роль провокатора может играть девушка (!), осыпающая грубыми сексуальными оскорблениями своего поклонника; таким образом, этот последний получает сигнал о том, что к нему испытывают симпатию.


28. Особняком стоит одна из функций непристойных слов у австралийских аборигенов. Согласно описанию этнографа, инвективы австралийцев чётко делятся на две группы – «разрешённую» и «неразрешённую». Неразрешённая» вращается вокруг названий гениталий, ануса и испражнений, то есть практически не отличаются в этом смысле от европейских. А вот «разрешённые» слова характерны, по всей видимости, чуть ли не исключительно для этой этнической группы. Строго говоря, их следовало бы назвать не «разрешёнными», а «обязательными», ибо в определённых обстоятельствах, а точнее, в определённом родственном кругу эти инвективы абсолютно необходимы. В обязательные условия их функционирования входит их публичное «исполнение». Цель использования таких инвектив – вызвать всеобщее веселье, привести всех присутствующих в хорошее настроение. От перечисленных выше случаев, когда инвектива вызывает весёлый смех, этот случай отличается именно категорической обязательностью.


29. Наконец, ещё одной функцией инвективы можно назвать её междометное, восклицательное употребление, о котором подробно говорилось выше.

Ниже к этим функциям будут добавлены ещё две. Но даже они, скорее всего, не исчерпывают список. Впрочем, их уже достаточно, чтобы сделать ряд важных выводов. И самый главный из них: сама многочисленность функций интересующего нас слоя говорит о его живучести и необходимости. Можно сколько угодно порицать употребление непристойностей, но рассчитывать на окончательную победу здесь не приходится. Фигурально выражаясь, этот нежеланный ребёнок – полноправный член семьи. Далее об этом будет сказано подробнее.

Ничто не вечно под луной

Рассматривая функции инвективного словаря, нельзя не заметить их неодинаковую значимость. Одни из них, определяя самую сущность инвективного общения, присутствуют чуть ли не в каждом случае, в комбинации с менее существенными. Другие функции возможны только изредка, в особых ситуациях.

Характерно, что функции, исключительно важные столетия тому назад, сегодня могут стать малосущественными или вовсе сойти на нет.

Заметно утратила свои позиции «инвективная дуэль». В своём первозданном виде она фиксируется сегодня главным образом у отсталых племён Азии и Африки. Однако очевидно её родство с «инвективой как искусством», а эта последняя процветает в некоторых социальных подгруппах, прежде всего в криминальных. Правда, похоже, что в русской традиции дело скорее ограничивается заучиванием наизусть длинного ряда непристойностей, чем действительно творческим подходом, характерным для прошлого.

Перерождаются и некоторые другие функции. Такова традиция поношения, которая помогает двум армиям или враждебным группировкам довести себя до требуемого возбуждения. Прямые устные поношения двух противоборствующих сторон сегодня менее популярны, однако предшествующая войне кампания обливания грязью противоположной стороны с помощью средств массовой информации – обычная практика в самых цивилизованных обществах. Соответствующие примеры легко встретить в современном Интернете. Или в телевизоре.

Некоторые функции инвективы появляются на довольно короткое время, например, инвектива как символ сочувствия угнетённым классам.

Безусловно, уменьшилась роль инвективы как оберега. Однако на бессознательном уровне восприятие непристойностей или непристойного поведения с этой целью возможно и сегодня.

Божба, упоминание нечистой силы и тому подобное приобрели в основном междометный характер. Однако требование религии не упоминать имени Господа всуе свидетельствует о том, что даже такие мягкие выражения, как «Ну тебя к богу!» и даже «Ей-богу!» нельзя безоговорочно считать чистыми междометиями. Сравним у Мандельштама:

«Господи!» – сказал я по ошибке,

Сам того не думая сказать.

В некоторых национальных культурах заметно сократилась роль инвективы как средства демонстрации половой принадлежности. Попросту говоря, женщины начинают сквернословить, не уступая мужчинам. Из газет:

Атмосфера наших обыденных человеческих взаимоотношений перенасыщена грубостью […] на улице норма, когда женщина говорит другой женщине, случайно заслонившей ей витрину, непристойные слова, норма, когда матерятся дети октябрятского возраста…

Даже учитывая, что автор несколько сгустил краски (всё-таки о подобной «норме» говорить пока рано), следует отметить, что и в самом деле такое поведение женщин и детей начинает шокировать всё меньше и меньше.

Нечто подобное отмечается в англоязычных культурах и некоторых других. Можно предположить, что этому в немалой степени содействует общее сокращение рождаемости и отрицательное отношение общества к многодетности в развитых странах: такое изменение общественной морали уравнивает женщин и мужчин в том смысле, что женщинам теперь труднее утвердить свою женскую природу.

Охранительная функция инвективы в своём первозданном виде, безусловно, вышла из употребления в большинстве национальных культур. Однако и здесь всё не так просто: общеизвестно, что здоровая критика всегда способствует развитию, совершенствованию явления, а не его гибели. Можно считать, что эта функция всё же сохранилась, хоть и в изменённом виде. Именно поэтому западноевропейские политические деятели нередко предпочитают не обижаться даже на очень злые карикатуры или анекдоты, направленные против них. Их главное пожелание редакторам газет и журналов: «Пишите что угодно, только, главное, не переврите мою фамилию!» редакторы, в большинстве, именно так и поступают, правда, грубая инвектива в таких случаях редка.

Функция инвективы, о которой можно говорить как о «набирающей очки» – междометная. Инвективизация речи увеличивается, в результате резкость инвективы стирается, девальвируется, а значит, она превращается в междометие, эмоционально насыщенное восклицание.

К вопросу об ассенизации

Выше были перечислены особенности инвективного словоупотребления, которые делают его необходимой частью человеческого общения. Означает ли это, что перед нами исключительно положительное явление, и все возражения против него беспочвенны? Разумеется, нет, отрицательных черт здесь более чем достаточно. Поэтому согласимся, что перед нами комплексный и многозначный феномен, требующий серьёзного изучения.

Необходимо прежде всего ответить на вопрос, желательно ли в принципе переводить наши агрессивные желания в их словесный вариант. Очевидно, что ответ может быть только положительным. Вот что было написано более ста лет назад в одном английском медицинском журнале:

Человек, которому вы наступили на мозоль, либо вас обругает, либо ударит; обращение к тому и другому сразу происходит редко. […] Так что верно мнение, что тот, кто первым на свете обругал своего соплеменника, вместо того, чтобы, не говоря худого слова, раскроить ему череп, заложил тем самым основы нашей цивилизации.

Согласимся с автором этого остроумного наблюдения: оно, конечно, неприятно, если вас обругают, но если вам предстоит выбор между быть обруганным или получить по голове обломком кирпича, ваш выбор можно с уверенностью предсказать. У нас, кстати, есть старинная пословица: «Бранятся, на мир слова оставляют». Здесь, как видим, слово «брань» использовано в своём прежнем значении побоища («поле брани»), а «слова» подразумеваются бранные. Имеется в виду, что бранные слова уместны во время «мира», то есть отсутствии физической агрессии. В современном выражении эта пословица означает примерно следующее: «Когда воюют, не до разговоров, а в мирное время вражда выражается словесно».

В то же время социальная значимость инвективы не ограничивается только ролью относительно безопасного заменителя физического воздействия на оппонента. Большинство наиболее резких инвектив представляет собой наименования предметов и действий, объективное существование которых вынуждает упоминать их или обсуждать.

Таким образом, создаётся парадоксальная ситуация: с одной стороны, жизнь требует обсуждения определённых проблем, связанных с функциями человеческого организма, но с другой – все соответствующие понятия жёстко табуируются.

Выход находится в остроумном использовании возможности своеобразного раздвоения определённых понятий на священную и обыденную ипостаси. В языке это существование двух или более имён для одного и того же понятия с разделением функций каждого имени, то есть как существование отдельного имени для священного аспекта понятия и отдельно – для обыденного.

В результате возникает возможность упоминать табуированные органы, действия и выделения в общении с родными, врачом, в специальной литературе, не опасаясь нарушить общепринятые табу, поскольку для нарушения этих табу существуют другие, «неприличные» названия для тех же самых понятий. Инвективы играют здесь роль, если можно так выразиться, мусоросборника, своеобразного ассенизатора. Другое слово, обозначающее то же самое, как бы очищается от запретного смысла, в силу чего может произноситься относительно спокойно, не вызывая неудовольствия общества, как медицинское, педагогическое, просто бытовое понятие.

Сказать врачу «У меня болит хуй» нельзя, потому что это слово, хотя и употреблено здесь, по всей видимости, без желания оскорбить, понизить статус врача и так далее, немедленно вызывает инвективные, оскорбительные ассоциации, ощущение грубости, вульгарности, нецензурности. Совсем другое дело, если вместо этого слова прозвучит «половой орган», «член» или «пенис». В силу того, что сам предмет – интимный, эти слова тоже запрещены в большом количестве ситуаций (например, в светской беседе), но запрет этот куда менее сильный, а в ряде ситуаций (например, в кабинете врача) он снимается полностью.

Если же человек не владеет «вежливой» частью соответствующего словаря, могут создаваться ситуации, когда коммуникация просто невозможна. В этой связи в специальной литературе неоднократно приводился анекдотический случай с английским солдатом викторианских времён, которого дама из высших слоёв общества спросила, куда он получил ранение. Следует помнить, что это были очень ханжеские времена. И, поскольку рана была в ягодицу, а солдат, по-видимому, знал только вульгарный вариант названия этой части тела, он замялся и ответил: «Простите, мадам, я не знаю. Я никогда не изучал латынь».

В этой связи вспоминается известная шутка: в ответ на запрет произносить слово «жопа», потому что такого слова в (приличном) языке нет, человек недоумённо восклицает: «Как это так? Жопа есть, а слова нет?!»

Зададимся вопросом: что бы случилось, если бы из языка вдруг исчезли все запрещённые слова, не оставив адекватной замены, и остались бы только всякие там «ягодицы», «пенисы» и «тестикулы»? То есть осталась бы только возможность называть интимные части тела исключительно литературными именами? Ситуация абсолютно нереальная: соответствующие понятия могут существовать только парами, в литературном и вульгарном виде, потому что, как мы видели, у каждого члена пары – свои задачи, которые он делегировать никому не может. И случись такая беда, «культурное» или научное слово немедленно «загрязнилось» бы, приобрело все признаки непристойного, а для пристойной пары ему пришлось бы искать новое слово. Собственно, так уже и случилось в древности, где «загрязнилось слово «хуй», которое до этого буквально означало только «хвоя», то есть нечто колкое. Та же картина с английским «prick», только оно сегодня сразу обозначает в литературном языке «колоть», а в жаргоне ещё и мужской орган.

Другой вопрос, что расщепление понятия надвое – это, конечно, выход из положения, но одновременно и компромисс, а компромиссы, мы знаем, полностью удовлетворить никого не могут. Поэтому языку приходится изворачиваться, искать ещё какие-нибудь способы выразить нужное. Появляются уже не пары, а многочисленные названия одного и того же предмета.

Дело осложняется ещё и тем, что «вежливая», литературная замена всё-таки называет тот же интимный предмет, который человек привык называть неприличным словом. Как ни называй этот предмет, всё равно за ним шлейфом тянется ощущение неприличности, непристойности, вульгарности. Яркий пример – бесконечный ряд названий помещения, где люди отправляют свои естественные надобности. Как только его не называли, только чтобы избежать вульгарного существительного или глагола! «Отхожее место», «нужник», даже «несессариум», то есть нечто, без чего нельзя обойтись. Во времена торжества в России французского языка употреблялось слово «sortir», обозначавшее всего-навсего «выйти» (например, разрешение гимназистке выйти из класса). «Уборная» – это где люди якобы просто приводят себя в порядок, «убираются»; вспомните «актёрская уборная». Ну и, разумеется, «туалет», хотя первое значение этого слова тоже совершенно другое. И что же? Достаточно быстро «несессариум» просто забылся, а «нужник» или «сортир» загрязнились и ушли из литературного языка. «Туалет» пока ещё держится на грани, но на дверях соответствующего заведения чаще пишут «мужская/женская комната», а то и вовсе изображают мужской и женский силуэты.

Английский язык более бесцеремонен: соответствующее учреждение в американской армии носит официальное (!) название «shit-house» (в России это, вероятно, была бы какая-нибудь «сральня»).


Из всего вышесказанного вытекает возможность выделить ещё две функции бранной лексики. Функция 30 – ассенизационная, или промокательная, очищающая другие слова и делающая возможным употребление приемлемого слова, эвфемизма.


31 – цивилизующая отношения, снижающая возможность или необходимость прямой физической атаки.

Снова о вреде и пользе

Итак, инвектива социально полезна, во-первых, как более цивилизованный по сравнению с физической атакой способ выражения агрессии, а во-вторых – как некий «ассенизатор» понятий. Нельзя также забывать интегрирующую, объединяющую роль инвективы, сходную с той, какую играют, например, некоторые особенности произношения выпускников престижных британских университетов, с помощью которых они без труда выделяют друг друга даже спустя много лет после окончания учебного заведения.

Но инвективизация речи одной социальной группы одновременно обособляет её, противопоставляя её другим, избегающим инвектив или предпочитающим другие инвективы. Создание «корпоративного духа» может рассматриваться, таким образом, диалектически как объединяющий и разъединяющий фактор.

К числу положительных качеств инвективного общения можно отнести определённую критичность, как и всякая критичность, небесполезную для общества. Однако очевидно, что в данном случае критичность явно направлена на разрушительные цели. Цинизм и отрицание общепринятых ценностей, выражающиеся в вызывающем нарушении сильных табу, не сопровождающиеся хоть какой-нибудь положительной программой, никак не содействуют прогрессу общества.

Одно из существенных тактических достоинств инвективы – известный выигрыш времени. Даже в случае непроизвольного междометного восклицания, не говоря уже о сознательном обращении к такому способу общения, инвектива как бы даёт субъекту отсрочку для выбора наиболее перспективной тактики.

Не следует также забывать, что существуют люди, для которых снятие запретов уже представляет собой подобие интимности: инвективный конфликт может подсознательно рассматриваться как пусть уродливый, но суррогат близости. Со стороны это может показаться странным, но если задуматься: что лучше, месяц жить рядом и не разговаривать и копить в себе злобу и раздражение, или вдребезги поругаться? Конечно, «оба хуже», но всё же, всё же… Можно рассматривать брань как неосознанно желательный коммуникативный инструмент, парадоксальным образом превращающий орудие отталкивания и декларирования вражды ещё и в орудие некоторого сближения.

Отрицать в двух последних случаях определённый положительный смысл обращения к инвективе нельзя. Однако эти и любые другие случаи инвективизации речи необходимо рассматривать в двойном аспекте и как непосредственный и как окончательный, долгосрочный эффект. В погоне за немедленным облегчением человек обращается к инвективе и это облегчение получает. Таким образом, как индивид он остаётся в тактическом выигрыше, что и обеспечивает популярность такого способа общения.

Однако в конечном, стратегическом счёте он даже как индивид определённо проигрывает, закрепляя в своей модели поведения разрушительные моменты, далеко не безобидные для его собственной личности. Получаемое грубо чувственное удовлетворение в конечном счёте приводит к нанесению самому себе морального психологического ущерба.

Ещё одна причина того, почему инвективу нельзя зачислять в психологические союзники человека – это её крайняя неточность. Задача инвективы в ситуации эмоционального конфликта – просто оглушить, ошеломить в надежде, что адресат не сможет в результате оказать сопротивление. Как уже отмечалось, такое оглушение работает в обе стороны, поражая и самого инвектанта. Это как попытка отравить врага газовой атакой, не надев на себя противогаз. В результате инвективной атаки атакующий испытывает понижение собственной самооценки, даже если ему самому кажется, что дело обстоит противоположным образом. Сквернослов живёт в мире перевёрнутых представлений, точно так же, как и его оппонент.

Кроме того, полезно помнить, что в ходе ссоры первоначальная цель (например, выяснение истины) вполне может утратиться, и, таким образом, брань может начать преследовать совсем другую задачу: например, побольнее уязвить противника, и всё сводится просто к перечислению чужих пороков и недостатков. Переживание, таким образом, движется не по тому каналу, на который рассчитывали говорящие. Д. С. Лихачёв называет эту ситуацию тупиком:

Арготическое слово возникает только там, где арготирующий не осознаёт, не знает причины беспокоящего его явления, где им усматривается случай. […] Арготическое слово показывает, что перед данным явлением арготирующий пришёл в тупик, […], его эмоционально-экспрессивная данность есть признак слабости […], не только защитная, но, я бы сказал, «убегательная реакция».

Вдумаемся в эти точные слова. Обращение к инвективе есть признание говорящим своего психологического банкротства, капитуляция перед ситуацией вместо овладения ею.

До победного конца?

Очевидно, что такая противоречивость самой ситуации инвективы приводит к тому, что на протяжении неопределённо долгого времени общество будет ожесточённо бороться с инвективизацией речи, с одной стороны, справедливо усматривая в инвективе серьёзную опасность своему благополучию, а с другой – подсознательно ощущая, что вовсе без инвектив оно тоже не может нормально функционировать.

Борьба с инвективным словоупотреблением необходима и желательна, и общепринятые формы этой борьбы – общественное осуждение, кампании против сквернословия в прессе, цензурные ограничения, соблюдение соответствующих законодательных актов – оказывают определённый сдерживающий эффект. Вместе с тем из сказанного выше вытекает, что такая борьба принципиально не может закончиться полной победой, отчего не имеет смысла ставить перед собой такую цель.

Однако означает ли сказанное, что инвективное общение всегда будет иметь точно такой же вид, что сейчас? Существует ли какая-либо более безопасная альтернатива как средство превращения агрессии во что-либо более приемлемое?

Увы, ответ может быть только отрицательным. В любой национальной культуре людям необходимо выразить отрицательные эмоции. А как их выразить, решает каждая культура сама, и сама она выбирает для этого средства. Главное, чтобы эти средства выразили желаемую эмоцию.

Ниже ещё будет показано, как сильно культуры могут в этом плане различаться, но его суть всё равно будет одна и та же. И если, условно говоря, какая-нибудь культура вместо того, что в переводе соответствует русскому мату, предпочтёт какое-нибудь «Серый волк!», то восприниматься этот «волк» будет точно так же, как мат в русской культуре: грубо, вульгарно, нецензурно. А что русскому это ругательство покажется смешным и очень слабым, носителю данной культуры абсолютно безразлично. И считать его более вежливым, чем русского, просто глупо.

«К сердцу прижмёт – к чёрту пошлёт»

В большинстве культур эмоционально нагруженные слова «отрицательного толка» встречаются в речи гораздо чаще, чем «положительные». Понять такую асимметричность нетрудно: общеизвестно, что отрицательные, мешающие стороны бытия воспринимаются человеком намного острее, чем положительные, способствующие комфорту факторы, которые рассматриваются как естественные, нормальные, не требующие столь же резких эмоций.

Но всё равно нам необходимы средства для выражения и тех, и этих эмоций. И вот тут мы подходим к одному из важнейших философских понятий: противопоставлению любви и ненависти, хорошего и плохого, а в религиозном плане – Бога и дьявола. Без второго члена этой пары не может быть и первого. Помните, как это объяснил булгаковский Воланд Левию Матфею:

Ты произнёс свои слова так, будто ты не признаёшь теней, а также и зла. Не будешь ли ты так добр подумать над вопросом: что бы делало твоё добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с неё исчезли тени? Ведь тени получаются от предметов и людей. […] Не хочешь ли ты ободрать весь земной шар, снеся с него прочь все деревья и всё живое, из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом?

С Воландом нельзя не согласиться. Мы не знали бы, что такое свет, если бы не было тьмы, с которой свет можно сравнить. Нельзя вообразить любовь без ненависти, жар без холода, доброту без зла. Это всё полярные противоположности, которые у людей проявляются в виде душевных движений притягивания и отталкивания. К человеку, которого мы любим, нам хочется подойти поближе, от человека, которого мы ненавидим, хочется уйти как можно дальше.

Показательна в этом плане французская пословица: «A prèter cousin germain, á prendre, fils de putain!» – «Как одалживать, так ты для него – родной кузен, а как отдавать, так ты уже сын потаскухи!» Как видим, в первой части фразы здесь применяется обращение основанное на терминах родства, как в русской практике, где термины родства тоже могут быть обращены к не-родственникам: «Тётенька!», «Братец!», «Бабушка!», «Родимый!» и тому подобное. То есть средства выражения благосклонности равноценны признанию определённой степени родства. Они выражают близость, притягивание. И наоборот, слова противоположной группы отталкивают, отрицают всякую возможность родства, а точнее – отмечают родство оппонента с самыми презренными членами общества, животными и тому подобными. Вспомним русские «Выблядок!», «Сука!» и другие, ещё более грубые «антиродственные» обращения.

Печально, но факт: в современном обществе потребность в «антиродственных» обращениях больше, чем в выражающих положительные чувства. Современные романы, рассказы, поэмы, посвящённые сегодняшнему дню, наводнены словами, которые недавно ещё тщательно избегались или, в самом крайнем случае, обозначались первой и последней буквами.

Впереди Америка

Англоязычные культуры преуспели в этом больше русской. Так называемые «слова из четырёх букв» («damn», «fuck», «prick», «cunt», «tits», «shit» и тому подобное) покинули бары и казармы и теперь употребляются в беседе за ресторанным столиком, пишутся на бамперах автомашин, выкрикиваются хором болельщиков на стадионах, регулярно произносятся в передачах по телевидению и в кинофильмах. За особую плату вы можете заказать сомнительное сочетание букв даже на номере своей автомашины или на майке. Имеются данные, что каждое 14-е слово в современной английской разговорной речи носит в той или иной мере резко сниженный характер. Английское слово damn входит в первые 15 наиболее употребительных слов, а некоторые другие примерно такой же резкости или грубее – в первые 75 слов. При этом пятьдесят процентов бранных слов, которые можно услышать в общественном месте в США, составляют только два слова, «fuck» и «shit».

Спрашивается: почему при достаточно богатом инвективном словаре в ход идут (не только в США) всего несколько слов или производных от их корней? Ответ может быть в том, что самые резкие бранные восклицания давно утратили буквальный смысл и превратились просто в знаки эмоционального возбуждения (вспомним опять «детонирующие запятые»). Чтобы выполнять функцию знака, большого разнообразия не требуется.

Сквернословная пандемия

Американскими социологами был проведён опрос студентов на тему: «Шокирует ли вас, если вы услышите непристойное ругательство: а) с киноэкрана, б) прочтёте его в газете, в) в романе, г) услышите от студентов своего возраста и пола, д) в присутствии мужчин, е) в женском обществе». Результаты показали, что число тех, кого по-прежнему шокирует сквернословие, ничтожно мало по сравнению с числом тех, кто перестал обращать на это внимание.

Изначально англоязычные филологи и психологи обращали на проблемы сквернословия куда больше внимания, чем русские исследователи, которые предпочитали целомудренно не замечать этот лексический слой. Поэтому нам приходится исходить из англоязычных данных. Но есть все основания считать, что и в русскоязычном ареале отношение к бранному словарю стало намного спокойнее и терпимее. Многие слова, совсем недавно обозначаемые только точками («говно», «жопа»), что называется, «вышли в свет». Американцы усматривают здесь утрату многих идеалов, общую демократизацию и раскрепощение нравов, сексуальную революцию, кризис семейных устоев, расцвет маргинальных субкультур, катастрофическое падение авторитета правительства и вообще всех и всяческих авторитетов.

Другие ищут причину в возникновении того, что они называют «Я-поколение» (Me-generation), то есть поколение людей отчуждённых, замкнутых на себе, порождающих асоциальную культуру. Лишённую крепких традиций, которые были бы способны цементировать нацию.

Психиатр из Гарвардского университета Т. Коттл описывает ситуацию следующим образом:

Мы страшимся того, что происходит вокруг нас, и мы сердимся на вещи, которые более чем реальны. А за нашим гневом скрывается наша агрессивность, которая всегда была неотъемлемой частью американской культуры.

Он утверждает, что когда американцы возводят табуированные слова на уровень нормы или хотя бы нейтрализуют производимый ими эффект, это свидетельствует об очень серьёзном изменении всей национальной культуры.

Над этим утверждением стоит задуматься не только соотечественникам Т. Коттла. Развитие русскоязычной инвективы происходит в русле общего языкового, психологического, этического и так далее, развития человечества и подчиняется общим законам общественных запретов.

Всё, что сказано выше американцами об американцах, могло бы быть сказано русскими исследователями о современной России, включая пессимистический вывод. Из сугубо российских причин можно назвать распад СССР, падение «железного занавеса», отмену цензуры.

Тем более что у нас ситуация едва ли не хуже в силу ряда причин, для Америки не столь характерных. Вот что писали наши журналисты в 1990 году:

«Разве это жизнь? Да гори она огнём, её не жалко, лучше сдохнуть!» – вот что на самом деле выкрикивали осатаневшие мужики в том деревенском магазине, где им не досталось даже покурить, а бесстыжий мат был только эвфемизмом. Они орали свои матерные проклятия при старухах и детях, потому что в них нету больше ни любви к жизни, ни инстинкта жить, ни надежды, что человеческая жизнь возможна. Только в этом случае можно не стыдиться матерей, плевать самому на себя. Не щадить детские уши. Мы дошли до ручки. Мы доехали до станции.

Согласимся, что хотя сегодня достать покурить уже не проблема, оснований для «осатанения» меньше не стало, и нет надежды, что в будущем станет легче. Обратите внимание: в вышеприведённом ярком фрагменте мат назван эвфемизмом. До сих пор мы считали, что мат – это дисфемизм, который надо бы как-то смягчить («пятая точка» вместо «жопа»). Но оказывается, сам мат может служить эвфемизмом для чего-то ещё более страшного…

На ту же тему высказывается игумен Вениамин (Новик):

Существует прямая связь между жалким состоянием нашей экономики, повсеместным воровством, всеобщей расхлябанностью, хамством, жутким состоянием мест общего пользования и – повсеместной же матерщиной. Может быть, любовь к матерщине есть просто следствие плебеизации всей страны, которая прошла у нас намного более успешно, чем электрификация, коллективизация, интенсификация и проч. и проч.

К словам отца Вениамина имеет смысл добавить, что растущее сквернословие – не только следствие «плебеизации всей страны», но ещё и один из показателей фрустрированности общества, его тревожности, взвинченности, почти истеричности. Мы смешали свободу слова (говори что хочешь) и свободу говорить как хочешь.

Филолог В. Шапошников, исследовавший русскую речь последних десятилетий, отмечает усиление роли «категорически тревожных слов» типа «авторитарность», «гибель», «диктатура», «катастрофа», «обвал», «пропасть», «распад», «расизм», «спад», «сползание», «фашизм», «демофашизм», «террор», «крах», «нищета», «голод», «обман». Следующую группу он называет «предположительно-обещательно-остерегающими суждениями»: «социальный взрыв», «социальное негодование», «социальное возмущение», «экологическое бедствие», «зона экологического бедствия», «грязная политика», «гибель культуры» и так далее. Очевидно, что одну и ту же фрустрирующую ситуацию можно описать с помощью инвективы и с помощью слов, приведённых В. Шапошниковым.

Филолог Ю. Левин пишет:

«Легко представить себе мир, описываемый (непристойной. – В.Ж.) лексикой, […] мир, в котором крадут и обманывают, бьют и боятся, в котором «всё расхищено, предано, продано», в котором падают, но не поднимаются, берут, но не дают, в котором либо работают до изнеможения, либо халтурят – но в любом случае относятся к работе, как и ко всему окружающему и всем окружающим, с отвращением либо с глубоким безразличием, и всё кончается тем, что приходит полный п…ц».

Познаётся в сравнении

Исследователь М. М. Козырева собрала очень поучительную статистику, сравнив положение со сквернословием у нас и в англоязычных странах. Сквернословят, в общем-то, почти все в обоих ареалах: 98 % там и 92 % здесь. Но для выражения положительных эмоций к инвективной лексике англосаксы прибегают в 42 % случаев, а мы – только в 4 %. Для установления контакта англосаксы пользуются этим арсеналом в 33 %, а россияне – в 6 %. Дружеское подшучивание – соответственно 79 % и 8 %, желание подбодрить собеседника – 29 % и 6 %.

Получается, что тем же самым оружием два языка используются совсем не одинаково: англичане и американцы в этом плане гораздо добродушнее, их инвективный словарь внешне звучит похоже на наш, но вреда от него намного меньше.

Ещё одно наблюдение М. М. Козыревой: бранный вокабуляр хорошо отражает взаимоотношение поколений: англоязычная культура в 11 раз (!) терпимее к инвективам в адрес старшего поколения со стороны детей. Дети и родители в Англии и США как бы стоят на одной ступени вежливости.

Правда, существуют и другие результаты других опросов, не совпадающими с вышеприведёнными. Так, в одном опросе (фонд «Общественное мнение» РИА «Новости», опросившего полторы тысячи респондентов) признались, что используют в речи нецензурные выражения 73 % россиян, при этом 58 % из них делают это только под влиянием сильных эмоций. 25 % даже утверждали, что вообще не пользуются непристойными словами, из них 62 % считают, что пользоваться ненормативной лексикой недопустимо ни при каких условиях. 36 % допустили использование мата. 77 % опрошенных одобрили идею штрафов за использование мата в СМИ.

Как видим, цифры опросов не совпадают, но странное дело: непечатную лексику осуждает большинство, и оно же этой лексикой активно пользуется.

А всё дело в том, что в сознании большинства из нас укрепились две морали: одна для общего пользования, и одна – для личного употребления. Причём, что принципиально, и та и другая мораль идут от чистого сердца, мы не лицемерим, мы действительно так думаем. Спросите любого, надо ли уступать в транспорте место инвалидам и старикам, и все поголовно ответят, что надо. На практике, мы знаем, всё это выглядит иначе.

Не идёт ли это всё от советских времён, когда на собрании многие из нас искренне говорили одно, а дома на кухне совершенно другое?

«А что потом?»

Что день грядущий нам готовит? Можно ли сегодня безоговорочно утверждать, что дальше будет только хуже? Очевидно, что это было бы опасным допущением.

Дело в том, что сами понятия нравственности подвержены значительным колебаниям, а значит, и этические нормы, и связанные с ними запреты тоже не развиваются всегда в одном и том же направлении.

Так, в Англии в шекспировский период чрезвычайной свободы выражения, отразившийся в очень вольном языке драматургов того времени, сменился пуританской строгостью. За этим последовал период реставрации с его вызывающим пренебрежением нормами предшествующей эпохи, грубостью и широким распространением жаргонизмов. Однако викторианская эпоха ознаменовала собой возврат к пуританскому «целомудрию», доходящему до ханжества, когда слово «нога» в «приличном обществе» звучало уже нескромно, и даже на ножки рояля надевались специальные чехлы.

В настоящее время норма изменилась в очередной раз, и то, что было невозможно в жизнерадостные (только в языковом отношении) времена Шекспира, теперь не удивляет решительно никого.

Правда, следует оговориться, что нам неизвестно, существовала ли какая-либо зависимость между литературно-разговорным языком произведений, доступных нашему анализу, и языком просто разговорным, которым на протяжении всей истории пользовалось большинство английского народа. Вполне вероятно, что подобных крутых перемен там не было, и язык народа всегда был достаточно свободным – в части инвективных возможностей.

Однако сам факт таких вот этических колебаний сомнений не вызывает. Для примера можно взять совершенно другую, даже вообще не европейскую культуру – китайскую. В Китае до начала XII века и особенно в VII–X веках н. э. исследователи отмечают очень спокойное отношение к вопросам пола. Эти вопросы свободно обсуждались в литературных произведениях, на сооттветствующие темы появлялись многочисленные иллюстрации. Естественно, что о запретах, вызывающих появление инвектив, аналогичных современным, речи не было.

С приходом конфуцианства положение резко изменилось. Даже обнажённая грудь и шея теперь воспринимались как нарушение норм морали. Китайские инвективы XX в. достаточно снижены даже по европейским меркам, и естественно предположить, что их появлению содействовали запреты, возникшие в эпоху конфуцианского пуританизма.

Во второй половине Минской династии (1570–1644) китайцы вернулись к открытому изображению сексуальных сцен в живописи, что явно свидетельствует об очередном изменении нравов, а значит, и судеб табу.

Но во время правления маньчжурской династии (1644–1911) стрелка снова качнулась в обратную сторону, соответствующие альбомы были уничтожены.

В современном Китае после недолгого периода известных послаблений за распространение порнографии введена в 1900 г. смертная казнь. Однако запрета на полное воспроизведение любой брани в тексте художественного произведения нет до сих пор, и современные авторы пользуются этой возможностью очень широко.

Таким образом, полностью аналогичные колебания в двух таких разных частях света, как китайская и английская, заставляют предположить, что и в других регионах дело могло обстоять подобным образом.

Следовательно, предсказать начало новой волны запретов инвективизации или её нарастание так же трудно, как доказать, что в ближайшее время эта волна пойдёт на убыль.

Про нашу и вашу свободу

Можно предположить, что инвективное словоупотребление будет претерпевать серьёзные изменения в зависимости от изменений в нашем представлении, что же такое, собственно, эта наша свобода.

Вопрос этот очень сложный, и здесь можно ограничиться только той его стороной, которая имеет к нашей теме самое прямое отношение.

Начнём с того, что в науке до сих пор нет ясности относительно свободы как таковой. Согласно З. Фрейду, индивидуальная свобода в её наиболее чистом виде была свойственна человеку в период, когда ещё нельзя было говорить о какой-либо культуре. Именно культура и наложила определённые ограничения на человеческую деятельность в обществе, и сегодня чем большее место занимает культура в жизни общества, тем меньше у человека свободы.

Точка зрения философов-марксистов (И. С. Кон, Б. А. Грушин, А. Г. Спиркин и др.) внешне выглядит прямо противоположным образом. Они утверждают, подобно Фрейду, что свобода есть понятие конкретно-историческое, но, по их мнению, история человечества начиналась с абсолютной несвободы и постепенно двигалась в направлении борьбы за свободу в результате социального и духовного развития человека.

При ближайшем рассмотрении, однако, оказывается, что противоречие здесь в основном кажущееся. Полная и абсолютная свобода каждого индивида фактически означает полную и абсолютную несвободу, ибо, как мы знаем, невозможно жить в обществе и быть свободным от него. Неизбежный же учёт интересов окружающих и есть ограничение свободы индивида. Как говорится, моя свобода размахивать руками кончается там, где начинается нос соседа: ведь у соседа столько же прав и возможностей, что у меня. Тот же Фрейд отмечал, что свобода на заре развития человечества не имела особой ценности, так как индивид не был в состоянии её защитить.

Вот почему стоит очень осторожно относиться к утверждению философов-марксистов, что история постепенно движется в направлении борьбы за свободу. Правильнее было бы сказать, что на протяжении всей своей истории человечество боролось с различными табу, освобождаясь от одних и создавая другие. Некоторые запреты, таким образом, исчезли, другие сохранились полностью или продолжают существовать в сильно изменённом виде. Очевидно, что большая их часть сегодня необходима для выживания общества и не может быть снята. Как и прежде, свобода ограничена мерой познания человека и его общественной практикой.

Из сказанного, однако, не следует, что увеличение человеческой свободы в принципе невозможно. Мера свободы будет постепенно увеличиваться, когда и если будет уменьшаться экономическая и политическая зависимость людей друг от друга. Моральные требования общества должны перестать противостоять личности как нечто чуждое, идущее только извне, они не должны противоречить потребностям отдельного человека. Внешняя, навязываемая обществом нравственная необходимость должна превратиться во внутреннюю, в личную склонность.

Эта последняя мысль блестяще выражена в лозунге блаженного Августина: «Возлюби Бога и делай что хочешь». В самом деле: если определённые нравственные принципы стали у тебя твоими собственными, то ты имеешь право делать что хочешь, ибо ничего плохого ты просто не захочешь.

Сверху донизу

Сказанное можно дополнить следующими замечаниями. Развитие общества в направлении подлинной человеческой свободы непременно должно пройти через преодоление противоречия между человеческим «верхом» и «низом», а следовательно – через ликвидацию очень сильных в настоящее время половых и прочих запретов.

Но можно ли рассчитывать на то, что с очевидным ослаблением роли христианства и вообще религии в современном мире человеческая культура избавится от противопоставления благородного, духовного «верха» и стыдного, неприличного «низа»? Очевидно, нет. По существу, та же этическая норма, которая зародилась в дохристианские языческие времена и потом плавно перетекла в христианские догмы, продолжает теперь существовать в виде общечеловеческой морали. Мы можем считать себя христианами, агностиками, атеистами, но этическая норма у нас в большинстве одна и та же.

И в этой общечеловеческой морали по-прежнему нет места словам, которые называли бы определённые физиологические процессы, части тела и так далее, имеющие отношение к человеческому «низу», так же свободно, как и процессы и части тела человеческого «верха». То есть древние табу продолжают существовать. В современных литературных языках Европы нет почти ни одного слова (неспециального термина), которое называло бы элементы человеческого «низа», не вызывая при этом хотя бы лёгкого шока. Соответствующие темы не подлежат, как правило, широкому обсуждению, а когда избежать их совершенно невозможно, приходится пользоваться словами детского языка или специальными медицинскими терминами, или, наконец, обращаться к той же инвективной лексике.

Ни один из этих способов не может никого полностью удовлетворить. Обращение к детскому языку говорит о незрелом отношении к таким важным вопросам. Медицинские же термины в обычном разговоре производят искусственное впечатление своей неуместностью.

Но и тут всё не так просто. Говорить об «общечеловеческой морали» можно только условно, имея в виду большинство культур, причём европейского типа. Существуют культуры, в которых, по крайней мере, часть вокабуляра, запрещённого в европейском мире, не подвергается табу. Одно и то же слово, обозначающее, например, определённую часть тела, может употребляться в ситуации школьного урока анатомии и в качестве инвективы. Таковы отдельные слова татарского языка, ряда языков Средней Азии, например, таджикского, узбекского. Таджикское «кер» (русский «пенис») может служить и как брань (русский «хуй»), точно так же как узбекское «ом» (женский орган) или «кут» (ягодицы).

В целом ряде языков один и тот же глагол может означать половой акт как в обычном нейтральном разговоре, так и в ситуации инвективного общения; именно поэтому его невозможно перевести с помощью одного и того же литературного русского слова в обеих ситуациях, ибо такого слова просто не существует.

В Египте существует целый подслой арабского (женского) языка, на котором можно свободно обсуждать любую соответствующую тему, в то время как в других подслоях это категорически запрещено.

У индейцев мохави определённое слово, например, «модхар» используется в значении «пенис» или «член» в обычном спокойном разговоре или как «хуй», если говорящему необходимо выразить презрение, агрессивность или продемонстрировать своё чувство юмора.

Приблизительно такова же стратегия тайского языка. Тайцы свободно пользуются определёнными названиями тела в быту, но только если в разговоре участвуют лица одного пола и возраста. В присутствии посторонних тех же самых слов тщательно избегают, так как чувство «пристойного» развито в этой культуре очень сильно.

Хотя данный феномен, по-видимому, ещё никем детально не изучался, некоторые предположения по этому поводу сделать можно. Очевидно, дело здесь в разных путях развития табу у разных народов. Выше мы уже говорили о том, что, например, культуры европейского типа в процессе развития своих табуированных понятий начали со спокойного (или даже сразу священного) поименования определённых органов и действий и постепенно перешли к резко табуированному, непристойному их пониманию и восприятию.

С другой стороны, некоторые неевропейские культуры, всего вероятнее, никогда не имели такого перехода, нехристианская этика содействовала длительному сохранению священного отношения к действиям, частям тела и признакам, которые в Европе стали рассматриваться как резко непристойные.

Однако контакт с европейской культурой постепенно приводит к сглаживанию этого различия, в результате чего появляется восприятие ряда понятий как стыдных или неприличных, но всё же на основе тех же самых слов, эти понятия обозначающих. Таким образом, в ряде неевропейских языков появляется приблизительно такое же раздвоение понятий, что и в большинстве европейских, но осуществляется оно с помощью одного слова, а не двух.

Можно представить себе две приблизительные аналогии с европейскими языками. Первая – слово «жопа» как нейтральный термин в языке русских малообразованных слоёв общества и то же самое слово – в бранном смысле. Сравните озорную частушку: «Девушки, терпите-ко, жопой не вертите-ко! – Всё равно не утерпеть, чтобы жопой не вертеть!» и «Жопа ты после этого, больше никто!»

А вторая аналогия – употребление священных наименований типа «Бог», «ад», «Христос» в богохульном смысле, то есть в матерных конструкциях и в ситуации молитвы.

Так что европейская и неевропейская инвективные стратегии имеют между собой больше общего, чем различного. Что легко объяснимо, ведь на какой угодно стадии развития человеческого сознания священное и обыденное начала всегда будут существовать отдельно друг от друга. А это значит, что всегда будет существовать необходимость обозначать как первое, так и второе. При этом обозначение сниженного начала именно потому, что оно сниженное, будет неизбежно служить источником инвективного словоупотребления.

Два источника, два пути развития

Попробуем заглянуть в будущее. Думается, что взаимоотношения «верха» и «низа» со временем должны претерпеть значительные изменения. Хочется верить, что настанет время, когда «верх» и «низ» хотя и останутся «верхом» и «низом», но перестанут рассматриваться как нечто враждебное друг другу, когда их взаимоотношения станут спокойнее.

Но ведь из этого следует очень важный вывод. Если запрет на использование определённых слов исчезнет или хотя бы смягчится, автоматически исчезнет и возможность получения за их счёт психологической разрядки! Нет табу – нет возможности это табу нарушить. Из нынешних инвектив выйдет воздух, они «испустят дух», как проколотые воздушные шарики. И что тогда нам делать, если потребность выразить негативные эмоции, конечно же, никуда не денется?

Видятся два пути развития этого словаря. Первый путь – отсутствие старых запретов повлечёт неизбежное возникновение новых. Попросту говоря, общество тут же создаст новые табу, нарушение которых будет восприниматься как инвектива. Вполне возможно, что эти новые инвективы будут, на наш взгляд, звучать намного мягче, чем нынешние, но на взгляд тех, кто будет их употреблять, разницы с нынешней бранью не будет никакой. В восприятии будущих поколений какой-нибудь «Кривой гвоздь!» будет звучать как самый грубый мат.

Но возможен и другой путь, ничуть не мешающий первому. Это путь «девальвации» инвективы, когда она употребляется так часто и по всякому поводу, что перестаёт ощущаться как способ разрядки. Инвектива переходит в разряд эмоциональных восклицаний типа: «Эх!» или «Тьфу!». Соответствующая тенденция хорошо заметна в нескольких сегодняшних национальных культурах, например, в русской, французской или англоязычных.

Этот путь далеко не безупречен, даже опасен. Если на минуту предположить, что общество лишится словесно выражать отрицательные эмоции, оно может перейти к поискам разрядки физическим путём. Об этом достаточно было сказано выше.

Между тем, вот что пишет психоаналитик А. Аранго:

«Для того, чтобы общество продолжало оставаться здоровым, «грязные» слова должны получить законное место в нашей повседневной жизни. Непристойные слова должны быть включены в словари наряду с другими словами. Более того, они должны получить полную свободу устного и письменного существования в школах и колледжах, равно как и в газетах, на радио и в телевидении. Выпуская на свободу наш язык, мы выпускаем на свободу нашу душу. Только при таком условии человек может освободиться от жестокого и архаического психического давления наших табу, вернёт себе моральную независимость и расширит свои интеллектуальные возможности».

Такую декларацию можно вполне назвать экстремистской. Можно согласиться только с призывом включать непристойные слова в словари, что и делается в большинстве европейских толковых словарей: в самом деле, какой смысл закрывать глаза на существование слов, которые вам не нравятся, но которые упрямо существуют и по частоте употребления даже занимают далеко не последнее место? Тем более, что у этих слов почтенная история и интересное происхождение.

Но всё остальное, сказанное Аранго, вызывает возражения. Опыт России и некоторых других стран – например, США – показывает, что непристойные слова быстрыми темпами «выпускаются на свободу», но это никоим образом не содействует оздоровлению национального менталитета, скорее всё обстоит прямо противоположным образом. Иначе и быть не может, ибо, как уже было сказано, когда непристойные слова станут употребляться повсеместно, они тем самым станут «пристойными» и немедленно потеряют те самые достоинства, которые Аранго считает наиболее ценными: они перестанут выражать наши эротические эмоции. А поскольку эти эмоции никуда не денутся, для их выражения потребуются другие слова, которые немедленно и появятся, после чего всё начнётся сначала.

Яркий пример сказанного – популярные некоторое время самодеятельные аудиозаписи, выполненные под псевдонимом «Шура Каретный». Авторы записей явно задались единственной целью – максимально насытить пересказ популярного текста вульгарными инвективами, в чём, несомненно, преуспели. Ни с чем подобным русскоязычное общество до тех пор не сталкивалось, отчего поначалу записи имели шумный успех. Но очень быстро шокирующее впечатление притупилось, бесконечное повторение одних и тех же вульгаризмов приелось, и текст стал просто скучным.

Кроме или вместо

Перейдём теперь к вопросу поисков альтернативы инвективному способу общения. Такие поиски можно рассматривать как средство борьбы с инвективизацией речи. При всём том, что было сказано выше, борьба с инвективным словоупотреблением оправдана и необходима. Другое дело, чем она должна кончиться, но об этом ниже.

Начнём с проблемы борьбы с помощью репрессивных мер. Казалось бы, естественно в ответ на агрессию ответить агрессией. Однако пока результаты такой борьбы ни в одной стране не привели к желаемым результатам. Более того, кое-где наблюдается даже противоположная тенденция, известное попустительство от бессилия изменить ситуацию.

Единственно надёжной общей стратегией борьбы было бы воздействие на сквернослова на этапе потребности. Надо подумать о предложении человеку такой деятельности, которая принесла бы ему удовлетворение в том же плане, в каком ему приносит брань. Эта деятельность должна занять аналогичное место на шкале его ценностей.

Вопрос об альтернативе настолько важен и сложен, что его стоило бы рассмотреть психологам, этнографам, социологам, философам и педагогам. Здесь отметим лишь, что проблема эта подсознательно ощущается очень давно, попытки заменить потенциально опасную агрессию делались, вероятно, на протяжении всей истории человечества. Сегодня можно, например, назвать такими попытками своеобразную «инвективную музыку» (рок, рэп, тяжёлый металл в некоторых наиболее агрессивных разновидностях). Неудивительно, что такая музыка наиболее популярна именно у тех слоёв общества, которые особенно охотно обращаются к инвективе: для них это родственные явления с аналогичной функцией.

Среди других заменителей «настоящей» агрессии можно назвать соревновательные виды спорта, различные игры, прежде всего азартные и прочие пути карнавализации современного быта. Иногда эти поиски можно ощутить в современных зигзагах моды, когда «модно всё». Отнесём сюда и такой феномен молодёжной культуры как пирсинг, протыкание тела в самых неожиданных местах и продевание в образовавшиеся отверстия мелких предметов. Как правило, это болезненная операция, и, что важно, боль здесь приветствуется. Психологи видят здесь бессознательную реакцию на бездуховность общества накопления, ощущение собственной ненужности, несчастности, потерянности.

Но всё это более или менее приемлемые виды заменителей агрессии физической и словесной. Очевидно, что они заменяют агрессию, но её не исключают и прекрасно могут сосуществовать с нею. Однако существуют и другие, куда менее безобидные способы. Например, алкоголизация и другие виды наркомании.

Единение во грехе

Выше уже упоминался клич Маугли «Мы одной крови – вы и я!». Пользуясь религиозной терминологией, с понятными оговорками, можно сказать, что клич Маугли есть призыв к единению всего живого в Боге, создающий чувство причастности, единения в жизни. Чувство же сопричастности в Боге означает стремление к единению с чем-то высоким, зовущим к совершенству.

Инвектива, прежде всего табуированная, тоже, как мы видели, создаёт чувство сопричастности. Но, в той же терминологии, эта сопричастность равнозначна единению во грехе. Если угодно – в дьяволе. Рядовой сквернослов ищет единения с таким же, как он, ни в коем случае не выше. Переходя на другой язык, можно сказать, что матерщинник с помощью мата, к своему полному удовлетворению, обнаруживает, что он и его собеседник находятся в карнавальной атмосфере всеобщей, тотальной «дерьмовости».

Таким образом, в инвективе значительная часть народа находит способ объединиться на основе всеобщей враждебности, ощущения собственной грязности и гнусности.

Данная точка зрения, казалось бы, противоречит тому очевидному факту, что повальная инвективизация речи захлестнула не только Россию, которой многие десятилетия небезуспешно навязывался атеизм, но и Америку, в которой атеизм и сегодня рассматривается чуть ли не как моральное уродство и число атеистов незначительно.

Можно предположить, что ответ на вопрос заключается как раз в этой поголовной религиозности американцев. Религиозность в США стала общим местом, затёрлась, перестала восприниматься как духовное спасение, как средство избежать бесконечной «крысиной гонки» за материальным благополучием. В этой гонке, при всей несомненной привлекательности материального благосостояния, средним американцем овладевает чувство потерянности и растерянности. Нередко он сам этого не осознаёт, но об этом неумолимо свидетельствуют соответствующие психологические исследования.

К этому можно добавить и тот факт, что отношение к сквернословию в США и ряде европейских государств заметно отличается большей, сравнительно с Россией, свободой употребления, о чём ниже будет сказано подробнее.

И при всём при том кое в чём положение с инвективизацией речи в России и США оказывается драматически сходным. Место американского «гнетущего изобилия» в России заняла сначала официальная коммунистическая (большевистская) идеология, а после её падения – всеобщая разъединённость, ощущение потерянности, несчастности, желания хоть чем-то заткнуть пробоину. Ощущение «всеобщей дерьмовости» оказалось здесь как нельзя более кстати.


***


Займёмся теперь собранными из самых разных источников сведениями о том, какими средствами пользуются разнообразные народы, чтобы выразить свои отрицательные эмоции. Как говорится, все мы люди, все мы человеки, то есть ощущаем своё пребывание в этом мире одинаково… Или не одинаково? Сейчас мы увидим, насколько в этом отношении мы своеобразны и изобретательны. К сожалению, в ряде случаев оказалось невозможным избежать ряд повторов, ведь выше уже приводился ряд примеров и сравнений из разных языков.

Кто горазд во что

Даже поверхностные наблюдения свидетельствуют, что составить научную шкалу сквернословия невозможно хотя бы уже потому, что само понятие инвективы национально специфично. Выше уже отмечалось, что то, что выглядит как очень вульгарное высказывание в одной культуре, не может даже квалифицироваться как инвектива в другой, тем более инвектива в узком смысле. Таковы, например, богохульства или названия определённых «тайных» частей тела в ряде европейских культур.

Инвективизации речи может содействовать взрывчатость темперамента и открытость национального характера, но этому же может помочь сдержанность, молчаливость как национальная черта: здесь инвектива является средством эмоциональной разрядки, ибо другие способы ограничены.

Вызывает недоумение наличие общих свойств инвективного поведения в совершенно разных культурах. Тысячелетиями живущие рядом народы, естественно, могли что-то позаимствовать у соседей; но как объяснить сходство некоторых инвективных типов у африканских народов и народов Севера? Сходство стратегий в данном случае можно оправдать одинаковым, в принципе, развитием человеческого сознания, общностью определённых представлений и основных табу.

Совершенно очевидно, что, скажем, половые табу могут сильно отличаться в разных национальных культурах, но вряд ли существует культура, в которой такого табу нет вовсе, ибо оно диктуется требованиями к здоровью нации. Этнографами изредка фиксируется открытое осуществление интимных отношений, но даже здесь это магический ритуал, то есть разрешённый элемент национальной культуры.

Но в таком случае ясно, что инвективы, построенные на нарушении соответствующего табу, должны присутствовать там, где это табу имеет место, то есть везде, в любой культуре.

И одновременно в глаза бросаются национальные различия. Инвективные обращения к собеседнику могут совпадать в целом ряде культур, но восприниматься совершенно по-разному. Другие обращения, наоборот, могут внешне не иметь ничего общего, но производить точно такой же эффект.

Национальной специфичности средств возбуждения эмоций не следует удивляться, ибо эта специфичность есть лишь отражение более глубоких различий – различий в способах переживания соответствующих ситуаций. Можно привести немало примеров, когда различные народы не одинаково воспринимают многие жизненные события, и то, что является очень эмоционально нагруженным для японца, может оказаться почти нейтральным для европейца и так далее.

Кроме того, и способы выражения любви, ненависти, горя и восторга для одного народа кажется ему единственно возможным и естественным, тогда как на самом деле они представляют собой лишь результат воспитания и обучения.

Сегодня можно считать доказанным, что национальные культуры в состоянии совершенно по-разному кодировать одну и ту же эмоцию. Один и тот же код может употребляться разными народами для выражения полярно противоположных или, во всяком случае, предельно разных эмоций.

Несколько примеров. Как правило, обращения, упоминающие интимные части тела, а также связанные с нечистотой, телесными выделениями и тому подобным, характерны прежде всего для народов, в культуре которых чистоплотность занимает особенно важное место. Таковы, например, японцы на Востоке и немцы в Европе. Как известно, к чистоте тела японцы относятся, с точки зрения европейца, почти болезненно, как к священному понятию. Отсюда и популярность японских обращений, обвиняющих адресата в нарушении табу на нечистоту.

Множество подобных обращений бытует и у немцев. Разумеется, обвинение в неопрятности у других народов тоже не доставит удовольствия, но сила бранного слова будет здесь куда слабее, чем у японца или немца.

В других культурах тоже можно встретить нечто подобное. Наиболее распространённые инвективы у испанских цыган гитано связаны с экскрементами.

Интересно сравнение в этом плане русской и латышской культур. В обеих культурах распространено отсылание адресата в телесный низ (модель «Пошёл ты…»). Однако в русском языке предпочтение отдаётся половым органам, в то время как в латышском – отходам жизнедеятельности. Другими словами, русский скорее пошлёт оппонента на хуй, а латыш – в жопу.

Приблизительно такое же соотношение у вульгарных вариантов слов, обозначающих «ерунда» и тому подобное: русский вариант здесь скорее включит слова, связанные с сексом, латышский – с экскрементами: то есть там, где русский скажет «херня», латыш – «говно». Хотя, конечно, и там и тут в принципе возможны оба варианта. Сравним русское «засранец» и латинское pardisenis с точно тем же значением.

В некоторых культурах успешно сочетаются самые разные стратегии. В фарерском языке есть выражение «Nakad helvitts lort!», что-то вроде английского «Some hellish shit!», то есть перед нами очень грубая комбинация из богохульства и дерьма, что-то вроде «Адское говно!».

В персидской культуре предполагается, что высокие люди глупы, низенькие трусливы и угодливы, толстые ленивы и тому подобное. Соответственно на языке фарси можно услышать обращения, приблизительно означающие «Каланча безмозглая!», «Трусливый коротышка!», «Ленивый толстяк!» и так далее. Судя по переводу, подобные оскорбления возможны и в русской культуре, однако у нас это были бы самодеятельные изобретения «на час», а в фарси – это стандартные формулы.

Более образованные и привилегированные классы общества всегда относятся свысока к менее удачливым, стоящим на нижней социальной ступени. Поэтому обзывания типа «Деревня!» очень распространены. У древних латинян это было «Es agricola!» – «деревенщина, мужлан», у сегодняшних итальянцев – «Cafone!», американцы в том же смысле могут использовать «Hillibilly!»

Итальянский вариант заслуживает особого внимания. Это слово очень широкого значения, и в современном русском жаргоне ему скорее соответствует «Простой!», «Валенок!» или «Лох!», «Лопух!». Как и в русском, в итальянском оно не слишком грубое, но достаточно обидное слово. Им обозначают человека с дурными манерами, плохим вкусом, упрямого, наглого и тому подобное «Cafonismo» – «глупость», «Il tuo cafonismo non ha limiti» – «Твоя глупость безгранична» («…не знает пределов»).

Слово cafone настолько широко по значению, что для конкретности приходится добавлять к нему какое-либо уточнение: «un cafone sciocco» – это когда имеется в виду дурной вкус, «un cafome maleducato» – о человеке с плохими манерами, «un cafone ripugnante» – просто о хаме. Итальянского головореза можно назвать «Brutto cafone mafioso». Американское «first-class asshole» (буквально «дырка в жопе высшего класса») имеет итальянское соответствие «un cafone di prima classe».

Неверно было бы думать, что обращение к сексу, выделениям, сравнение с животными и тому подобное характерно для всех культур. По данным ряда лингвистов и этнографов, совсем другая стратегия наблюдается, например, у японцев, гималайских шерпов, чукчей, прибалтийских народов, некоторых племён североамериканских индейцев. Некоторые примеры будут приведены позже.

Следует очень осторожно относиться к разнице между эмоционально нагруженными инвективами в разных языках и культурах. Как отмечалось выше, слово «блядь» в русском языке, оставаясь вульгаризмом, давно потеряло свою взрывчатую силу, потеряло настолько, что в определённых слоях для обозначения «просто проститутки» употребляются совсем другие слова. «Блядь» превратилось в вульгарное восклицание, и на упрёк сквернослову последний может недоумевать: «А что я такого сказал?!» В то же время аналог этого слова в ряде других культур продолжает восприниматься очень резко и вызывать серьёзные конфликты. Любопытно, что в кавказском ареале сказанный по-русски традиционный мат воспринимается сравнительно легко, но переведённый на родной язык звучит крайне оскорбительно, ибо понимается буквально.

Осталось отметить, что, по-видимому, национальные культуры различаются ещё и «по вкусу», склонности к инвективному самовыражению: кому-то достаточно всего нескольких инвектив, кому-то, образно выражаясь, хочется вывесить максимальное количество «флагов расцвечивания». Вот что пишет австралийский эссеист У. Мердок:

Испанец способен поносить вас три часа кряду и при этом ни разу не повториться, он обругает вас, и ваших отдалённых предков, и ваших отдалённых потомков, обнаруживая при этом удивительную изобретательность, богатый словарный запас и энергичность. Австралиец же не обнаружит никакой изобретательности. Он будет без конца повторять одно и то же. Он обнаружит исключительное однообразие, крайне малый набор. Он станет монотонно твердить полдюжины существительных, прилагательных и глаголов.

За забором у соседей

Общаясь с соседними народами и их культурой, мы не можем обойтись без того, чтобы заимствовать у них нужные нам элементы. Заимствуется всё, и плоха та культура, которая ничего не берёт у другой и сама ей ничего не предлагает. Всевозможные обзывания, эмоциональные оценки не исключение. И заимствуются они по тем же законам, по каким заимствуются всякие другие слова.

И всё же изучаемая нами группа слов так своеобразна, что и здесь есть свои особенности.

В принципе легче всего заимствовать у чужой культуры слова нейтральные, прежде всего названия заимствуемых предметов. Нетрудно, для разнообразия, взять чужое слово и для выражения эмоции при условии, что точно такая же эмоция есть и у нас. Но и тут всё не так просто.

Начать с того, что чужое слово никогда не заимствуется во всех своих значениях сразу. Заимствуется только одно, нужное в данный момент значение, остальные остаются в языке-источнике. Что же касается эмоционально нагруженной лексики, то при переходе в другую национальную культуру она, как правило, меняет своё значение частично или полностью. Выше уже отмечалось, что другая национальная культура – это всегда и другая шкала ценностей, а эмоционально насыщенные слова реагируют на эту шкалу особенно заметно.

И при всём при том эмоциональная лексика заимствуется достаточно часто и обильно. При этом воспринимается она то в очень мягком, то, напротив, в очень грубом смысле, в противоположность тому смыслу, который у неё был в языке-источнике.

Чтобы это как следует понять, необходимо разобраться в том, как вообще воспринимается чужая культура. Глядя на чужие обычаи и привычки, мы можем смотреть на них как на странные, малопонятные, а отсюда подозрительные. Но можем увидеть их как удивительные, интересные, симпатичные.

Для развлечения – несколько занимательных примеров из книги Р. Льюиса «Столкновение культур»:

Некоторые традиции столь необычны, что подражать им не стоит. Кража скота в отдельных африканских странах считается доказательством мужественности и может быть единственным способом получить достойную жену. В других регионах, страдающих засухой, люди в длительные путешествия берут с собой мыло на тот случай, если представится возможность выйти к источнику воды. Полинезийцы кусают голову умершего родственника для того, чтобы убедиться, что тот действительно скончался. […] В Малайзии запрещено показывать на кого-то или на что-то указательным пальцем, но большим пальцем это может сделать всякий. В Индонезии голова считается священной, неприкосновенной частью тела и касаться её нельзя. Так что вам придётся подавить в себе желание погладить по голове маленького ребёнка». […] В Корее хорошо воспитанные молодые люди не курят и не пьют на глазах у старших. На Тайване писать красными чернилами – немыслимое дело.

Таких примеров можно привести буквально тысячи. Но для нашей темы интересны другие случаи. Обратимся вначале к заимствованиям, воспринимаемым как очень грубые. Общеизвестно, что некоторые звуковые сочетания кажутся носителям той или иной культуры благозвучными, мягкими, а другие – режущими слух, неприятными, иногда даже неприличными и, стало быть, пригодными для оскорбления. В русской культуре к «плохим» звукам относятся, например, сочетания различных гласных с «ж», «ш», «ч» и др. В других культурах – другие звуки и сочетания.

Выше уже говорилось, что сплошь и рядом буквальный смысл инвективы большой роли не играет. Но тогда повышается роль того, как эта инвектива звучит. И если мы заимствуем чужую инвективу, то тем более важно, чтобы она звучала резко и, значит, оскорбительно. В Индонезии, бывшей голландской колонии, распространено – и даже считается очень грубым – голландское восклицание «God verdomme!», родственное по набору согласных английскому «Goddamn!», немецкому «Verdammter»(проклятый) и другие. Индонезийцам смысл этой брани совершенно неизвестен, но на их шкале звуковых комбинаций такое сочетание согласных звучит очень выразительно и производит желаемое впечатление.

Немного другой случай – когда мы очень уж не любим соседний народ, и поэтому уверены, что у них там всё хуже, чем у нас. И ругательства у них «грязнее», «поганее», а значит, звучат обиднее.

Такое отношение прямо восходит к боязни первобытного человека всего чужого просто потому, что оно чужое, не наше, а значит, опасное. Именно поэтому чужое проклятие ощущалось как более сильное и входило в состав магической формулы. Колдовство чужаков ценилось выше, чем своих собственных колдунов.

У русских более сильными колдунами считались финны, карелы, мордва и другие соседи. У кетов (енисейских остяков) леший боялся русской ругани. В случае встречи кетом лешего его надо было выругать.

У японцев достаточно собственных средств, способных вызвать сколько угодно сильное возмущение и гнев, но японец, освоивший какой-нибудь западный язык, очень охотно обращается к заимствованным инвективам. Вспомним в этой связи, что японцы долгое время жили в полной изоляции от внешнего мира и до сих пор в массе сохраняют неприязненное или хотя бы настороженное отношение к иностранцам.

Но на том же неприязненном отношении к чужой культуре может основываться и её осмеяние. Чужой язык, равно как и чужие обычаи, песни, моды и проч. могут рассматриваться как нелепые, забавные, некрасивые и тому подобное Заимствованная в таком ключе инвектива будет воспринята скорее всего как более мягкая, чем родная, даже если буквальный смысл родного и зависимого слова совпадут.

Не потому ли преподаватели иностранного языка, желая обругать ленивых студентов, часто делают это на родном языке? Брань на иностранном языке воспринимается студентами как ещё одно упражнение, а не суровый выговор.

Равным образом ряд названий табуированных понятий воспринимается много мягче в принимающем языке. Например, слово «pissoir» звучит по-немецки более прилично, чем по-французски, откуда оно заимствовано, а вульгарное английское «piss» в русском языке стало «писать», то есть превратилось во вполне приемлемое слово детского языка. Так что переводить английское «piss» лучше как «ссать» («сцать»). Английский же вежливый вариант – «to urinate» (сравним русское «мочиться»). Точно также мягкое английское «poop» (сравним русское детское «какать» из латинского «cacare») происходит из голландского слова, близкого по грубости с русским «срать».

Примерно то же самое – с заимствованиями из другого диалекта своего же языка. Во вьетнамской практике носитель одного диалекта может произнести грубую инвективу на другом диалекте, и она будет звучать как значительно более мягкий вариант. Иногда разница будет заключаться только в несколько ином подъёме голоса, и тем не менее эффект будет гораздо более мягким.

Именно поэтому две широко общающиеся этнические группы могут активно употреблять в речи инвективы друг друга. Так, например, поступают, по утверждению информантов, казанские татары и русские, живущие в том же регионе. Характерно, что такое употребление продолжает шокировать подлинных «хозяев» соответствующих выражений: например, легко употребляемые русскими татарские инвективы возмущают носителей татарского языка, которые не понимают, как могут русские так легко, не смущаясь, произносить «такие слова».

Аналогичным образом очень большое число народностей бывшего СССР, общающихся с русскими, пользуется русским матом как довольно лёгким междометием, даже во время разговора, протекающего на родном языке. После Первой мировой войны немецкие солдаты, испытавшие русский плен, привезли русский мат в Германию, где его никогда не было и где он так и не стал играть ту роль, которую он играет на родине.

Израильские ивритоязычные евреи очень удивляются, когда репатрианты из России буквально переводят для них ивритское (!) ругательство «Lekh k ibena mat’!» (на иврите «lekh» – «иди», остальная часть в переводе не нуждается). В ивритоязычной среде это полностью бессмысленное восклицание.

Разница между сильной собственной и слабой заимствованной инвективами может быть настолько большой, что носители некоторых культур (например, кавказцы, народы Прибалтики) могут утверждать, что в их языке нет слишком грубых инвектив и что они пользуются только заимствованиями (преимущественно русскими).

Между тем, легко выяснить, что в этих культурах имеются достаточно резкие инвективы, но они исключительно резки, «взрывоопасны». Заимствованная же инвектива, поскольку она воспринимается относительно легко, к конфликту сама по себе, как правило, не приводит.

Неудивительно поэтому, что именно заимствованная инвектива применяется часто и охотно, если конфликт не слишком силён. Тем более хороша такая инвектива для эмоционально окрашенных междометных целей, в бесконфликтных условиях, при необходимости в «детонирующих запятых».

Наконец, следует упомянуть о ещё одном варианте взаимоотношения между инвективными стратегиями двух языков, основанном на восприятии иностранного языка как слишком изысканного, чтобы на нём сквернословить. Среди индонезийских языков яванский считается «элитным», и отношение к нему настолько уважительное, что другие народы избегают яванских инвектив, хотя последние им и знакомы. В крайнем случае в ход идут яванские корни, оформленные по правилам своего языка. При этом слово изменяется до такой степени, что сами говорящие уже не осознают его яванского происхождения.

Из сказанного необходимо сделать вывод, что при слабом знании чужой культуры использование заимствованной инвективы в разговоре на языке, откуда она взята, может оказаться шагом исключительно неосторожным. Имеет смысл прислушаться к советам новозеландского советолога:

Соответствующие слова звучат для русского ещё сильнее, чем для нас – их английские эквиваленты. Если даже вы сумеете отыскать буквальный перевод этих слов, ни в коем случае ими не пользуйтесь. Слова эти для вас как иностранца представляют собой просто сочетание звуков, лишённое тех резких значений, которые ощущает русскоязычный говорящий. Пользоваться в речи непристойностями на чужом языке – это всё равно, что стрелять из ружья, не имея представления, откуда вылетит пуля.

Люблю и ненавижу

Рассмотрим теперь подробнее странное, на первый взгляд, явление, когда одно и то же слово оказывается способным выражать противоположные чувства. В болгарском языке название мужского органа «Хуйо» может использоваться в атмосфере перебранки как непристойная инвектива, а в атмосфере дружелюбного мужского общения – как панибратское обращение.

Примерно такое же положение в долганском языке занимает обращение, означающее «Незаконнорожденный!» В языке тонга (Полинезия) название определённой части тела тоже употребляется то как простое восклицание, выражающее раздражение, то как дружелюбный возглас. В русскоязычной среде такую роль нередко выполняет «Ёбаный-в-рот!».

Чаще всего положительный знак у подобных слов появляется, когда они употребляются в молодёжной среде. Как видим, слово, предназначенное, казалось бы, только для отталкивания, выражения неприязни, вдруг превращается в средство выражения дружелюбия, притяжения. И всё это в пределах одной и той же подгруппы.

Дело здесь в том, что двойственный характер пары «притягивание – отталкивание» присущ изучаемому нами слою изначально. В этой связи для нас важен продуктивный вывод уже знакомого нам учёного Конрада Лоренца о вторичности ритуала вежливости и его самой непосредственной связи с агрессивностью.

Наблюдения над животными позволили К. Лоренцу выдвинуть гипотезу о том, что в начале начал имела место агрессивная атака самца на самку, заканчивающаяся совокуплением и продолжением рода. В процессе эволюции агрессия превратилась в эффектное театральное действо, выполнявшее вначале задачи умиротворения. (Вспомним озорную песенку: «И зачем такая страсть, и зачем красотку красть, если можно просто так уговорить?») А позже всё это переросло в красочный ритуал любовного ухаживания. Агрессивное поведение превратилось в свою противоположность.

Но из сказанного неизбежно вытекает, что любовь и ненависть необязательно антагонистичны, что связь между ними сложнее, чем просто между «плюсом» и «минусом».

Неоднократно высказывалось мнение, что, например, приветственная улыбка человека имеет своим первоисточником оскаливание зубов как предостерегающий, угрожающий жест, превратившийся в процессе развития вида в средство умиротворения, а затем и выражения высокой степени приязни. Лоренц отмечает, что у примитивно организованных животных, например, уток, определённые крики, выражающие угрозу, тоже практически не отличаются от криков, выражающих приветствие.

Когда человек больше чем человек

Когда же речь заходит о человеке, приходится соотносить это явление ещё и с национальной специфичностью выражения эмоций. Это понятие уже мелькало на страницах нашей книги. Пока мы испытываем эмоцию, но ещё не выразили её с помощью языка, она носит более или менее универсальный характер. Радуемся, сердимся, опасаемся мы более или менее одинаково. Любое общение с собой – например, возглас досады, боли и тому подобное – гораздо менее национально, чем та же информация, но словесно направленная на собеседника.

Можно, по-видимому, даже сказать так: речь, обращённая к себе, тем менее национально-специфична, чем более она обращена к себе. Но вот если человек разговаривает хотя бы сам с собой, но воображает при этом реального собеседника, речь его мгновенно становится национально специфичной. Даже разговор с собакой, лошадью (вспомним рассказ Чехова «Тоска»), неодушевлённым предметом (снова Чехов: «Дорогой и многоуважаемый шкаф!») национально-специфичен, так как речь здесь уже вышла наружу, оформилась и сформулировалась.

Факт этот неудивителен, ибо понятно, что человек наедине с собой – менее социальное существо, чем он же, когда находится непосредственно в обществе. Выражаясь афористически, человек больше человек, когда общается с другими людьми.

Впрочем, и разные виды реального общения национально-специфичны по-разному. Письменное общение в большей степени подчиняется национально-специфическим правилам, чем устная речь. Это становится понятным, если вспомнить, что устная речь, как правило, более эмоциональна, чем типичная письменная, а эмоции в большинстве своём носят общечеловеческий характер.

Для целей нашего исследования удобно сравнить такие культуры, в которых обращение к инвективе – излюбленный приём оскорбления и самоутверждения, и культуры, где те же цели достигаются преимущественно другими средствами. По-видимому, не существует стран и территорий, где к инвективе совсем не обращаются, но её место в межличностных отношениях может оказаться весьма разным.

Страны европейской группы можно в большинстве своём отнести к подавляющему большинству стран, где инвективное общение играет очень важную роль и где поэтому велико число и разнообразие этого средства общения.

Этой группе противостоят такие, где оскорбление адресата достигается в основном другими средствами; во всяком случае, помимо инвектив в арсенале жителей широко (шире, чем в Европе) распространены другие, не менее или даже более действенные приёмы и способы.

К числу народов последнего типа можно отнести в первую очередь японцев, а также небольшой ряд других культур.

Строго говоря – и это принципиально важно для настоящего исследования, – в каждой национальной культуре без исключения есть самые разнообразные способы оскорбительного эмоционального воздействия на оппонента, от язвительных замечаний в его адрес до вульгарных поношений.

Но изучение лексики и наблюдение за реальным поведением представителей той или иной культуры заставляет прийти к выводу, что, например, роль вульгарного поношения может быть совершенно разной; кроме того, культуры могут различаться уже тем, что́ именно в них считается вульгарным поношением: уже отмечалось, что нередко то, что в одной культуре влечёт очень резкую реакцию оппонента, вплоть до кровопролития или судебного преследования, в других может вызвать разве что недоумение.

Несколько примеров. В основе немецкой инвективной стратегии лежат богохульства («Teufel auch!» «Teufel Gott verdamm mich! In Teufels Name!»), зоологизмы («Das dich der Geier hole!» приблизительно «Коршун тебя задери!»), но особенно – всевозможные выражения, связанные с физиологическими выделениями («Vedammter Mist! Ich scheiß auf ihn!» и тому подобное). Немецкоязычные авторы помещают списки этих и подобных инвектив параллельно русским наиболее непристойным выражениям (мат и прочие подобные выражения). В новогреческом языке первое место принадлежит «богохульному мату» типа «Гамо панайя су!» («Ебу твою богоматерь!»), «Гамо то тео су!» («…твоего бога!» и так далее. Скатологизмов же практически нет.

Напротив, в японском и русском языках богохульств нет или очень мало, зато испражнения упоминаются в изобилии. При этом у русских на первом месте находится сексуальная лексика (мат), у японцев – связанная с испражнениями.

Наиболее грубыми и непристойными словами в египетском арабском являются «Хаваль!» (гомосексуал), (сравним русский «Пидор!») и «Ибн шармута!» («сын проститутки»), сравним русский «Выблядок!».

Во всём арабском и вообще мусульманском мире одно из самых сильных оскорблений – «Собака!», «Пёс!» и др. под. Сравним в «1001 ночь»: «О пёс, сын пса! – воскликнул халиф». В большинстве европейских культур это поношение возможно, но стоит много ниже других.

«Изрод!» (урод) в болгарском может в определённой ситуации вызвать судебное преследование. В нганасанской культуре очень оскорбительно воспринимается «Сирота!», «Вор!» и экзотическое «Половина вульвы!». Жители Менорки (Балеарские острова) воспринимают слово «Рог!» с таким же негодованием и отвращением, как слово «Дьявол!». В итальянском языке большинство инвектив воспринимаются как обвинения в супружеской неверности: «Cornuto!» (рогоносец), «Becco!» (рогоносец, который об этом знает, дословно «клюв») и др. В монгольской культуре широко используется «Кровь!», для нескольких армянских и азербайджанских инвектив типично использование слова «сперма».

В среде индейцев мохави дружные протесты вызывает «Напауа!» (отец моего отца»): у мохави очень силён культ мёртвых, и они боятся, что любое упоминание предков причинит им вред. В той же культуре иметь детей – вопрос престижа, и потому нельзя сильнее оскорбить женщину, чем сказать ей «Masahyk mullipara!» (ты бесплодная).

Сильнейшее оскорбление для воина африканского племени масаи – предложить ему есть овощи, ибо для масаи нет ничего более унизительного. Нарушивший это табу лишается воинского звания и возможности жениться. Другими словами, предложение есть овощи равносильно обвинению, что ты не воин и не способен быть мужчиной и главой семьи.

Для чеченцев «Волк!» – комплимент (сравним распространенное на территории бывшей Югославии современное имя Вук, то есть «волк», а грубейшее оскорбление, как и для всех мусульман – «Свинья!». Газета «Московские новости» писала:

«В августе 1995-го этот чеченский город встречает гостей такими лозунгами: «Шамиль-волк, спаси!» Но чаще других встречается призыв на заборах: «Москва-свиноматка, забери своих хрючат!»

Очень яркое описание столкновения двух культур с их различными инвективными стратегиями содержится в романе Ю. Рытхэу «Сон в начале тумана». Описывается ссора русского стражника и чукотского охотника:

«Стражник закричал и произнёс в адрес Тэгрынкеу страшные ругательства. Но они не задели хозяина. Самое страшное оскорбление на чукотском языке – это когда один говорит другому: «Ты очень плохой человек!» И эти слова сказал Тэгрынкеу разъярённому Сотникову, заступнику русского царя, солнечного владыки. Да и то лишь после того, как на орущего стражника тявкнула любимая собака Тэгрынкеу, а тот выхватил из кожаного мешочка ружьецо и застрелил собаку. Сказав оскорбительные слова, Тэгрынкеу вытолкал стражника и выбросил вслед ещё тёплую гильзу. На всякий случай Тэгрынкеу взял в руки винчестер».

Как видим, чукотский охотник не сомневался, что его фраза, абсолютно невинная по русским стандартам, так оскорбительна, что за неё можно получить пулю, и сам приготовился отстреливаться. Мат же стражника показался ему таким же безобидным, как Сотникову – брань чукчи.

Список подобных разительных культурных несоответствий может быть очень длинным.

Эти странные японцы

Для целей настоящего исследования наибольший интерес представляет стратегия японского языка, которая так сильно отличается от привычной европейцу, что сравнение этих двух стратегий позволяет сделать ряд важнейших наблюдений относительно роли инвективы в любом человеческом обществе. Рассмотрим японскую инвективную стратегию подробно.

Широко распространено мнение, будто в японском языке нет грубых и вульгарных инвектив и что японцы, в сравнении с европейцами, изысканно вежливы.

Это мнение по меньшей мере неточно. В японском языке существуют многочисленные и очень грубые даже с европейской точки зрения вульгарные выражения. Однако, во-первых, часть из них, воспринимаясь как непристойные названия частей тела, не могут употребляться в качестве оскорбительных обращений. Употреблённые в качестве обращений, эти слова просто не будут поняты (для сравнения: русские «ёбаный» и «ебать»)вполне годятся для обеих целей: соответствующее сексуальное действие можно именно так и назвать, и в то же время это слово входит в состав многочисленных бранных выражений («Ебать я тебя хотел!»). В японском второй вариант невозможен. (Кстати, так же ведёт себя немецкое «ficken»). Во-вторых, большинство соответствующих слов практически неизвестно рядовому носителю японского языка и имеет хождение в узкой сфере низов общества: среди гангстеров, проституток и прочих групп, особенно среди тех, кто теснее связан с европейскими культурами.

Но и для всех японцев не являются вовсе не знакомыми несколько довольно грубых вульгаризмов, среди которых можно назвать, например, издевательское пожелание, переводимое обычно как «Жри говно!» (сравним русское «говноед»).

Более распространена, но и за то менее резка инвектива, означающая «кривая задница» (русское «кривожопый»). Если снова вспомнить об исключительной чистоплотности японцев, легко понять, что подобные инвективы звучат в условиях японской национальной культуры чрезвычайно грубо, грубее, чем в русской.

Некоторые японские инвективы в буквальном переводе могут выглядеть довольно сдержанно, но на шкале оскорблений японцев они занимают заметное место. В 1955 году возник правительственный кризис (!) после того, как премьер-министр неосторожно назвал своего оппонента «бака яро». Дословно это означает всего лишь «глупый дурак», но англоязычный автор советует переводить эту инвективу как «stupid asshole», то есть, согласимся, на русский вкус это звучит достаточно энергичнее.

Одна из самых заметных японский инвектив достаточно вульгарна даже и по европейским меркам. Это «Законнайо!», что-то вроде «Не еби меня!» и выражающая крайнюю степень неудовольствия и раздражения. Ближайшие аналоги – французское «Merde!», английское «Fuck you!» или «Asshole!», русское «Блядь» или «Ёбаный-в-рот!».

Типичное японское словоупотребление – «Гайдзин!». Буквальное его значение – иностранец, чужак. Но если вспомнить не столь давнюю самоизоляцию Японии, характерные ещё для XIX века ненависть и отвращение к европейским «варварам», то не вызовет удивления пассаж в американском пособии для туристов о том, что «вежливая» японская фраза, исходящая от хозяина ресторана. «Мы не обслуживаем уважаемых гайдзин» призвана означать примерно то же, что американская «Ни один из этих ёбаных уважаемых иностранных варваров не переступит порог моего чисто японского заведения. Поди погуляй!».

Как видим, подобные слабые, по европейским меркам, оскорбления успешно справляются с той задачей, которая ставится перед инвективами европейского типа, построенными на использовании сексуальных или богохульных символов: во всех случаях оскорбление достигается за счёт обвинения оппонента в нарушении наиболее сильных для данной культуры табу. Обвинения в глупости нарушают как раз один из таких японских запретов.

Тем не менее фактом остаётся то, что лексический инвективный слой в общеупотребительном японском языке сравнительно невелик и в буквальном переводе обычно кажется маловыразительным и просто слабым.

Однако вряд ли этот факт сильно волнует самих японцев. Подобно всем другим народам, японцы не лишены возможности разрешения напряжённости любой степени с помощью языка. И всё же верно и то, что эмоциональное облегчение достигается в японской культуре принципиально иначе, чем у абсолютного большинства народов мира.

Дело в том, что роль инвективы в японской национальной культуре успешно выполняет … снятие в нужный момент всей или части формул обязательного этикета.

Общеизвестно, что по сравнению с европейскими языками японский язык отличается исключительно разработанной системой форм и выражений вежливости. Чтобы правильно пользоваться этой системой, японцам приходится обладать огромным запасом сведений о себе и окружающей их действительности, сведений, в которых у европейцев нет особой практической нужды. В интересующем нас плане это сведения об иерархических отношениях, принятых в японском обществе. Необходимость учитывать все эти отношения – кто важнее меня, кому я подчиняюсь и выше кого считаюсь и какими словами я должен эти отношения выражать, – всё это заставляет японца при каждой встрече, в любой ситуации решать достаточно сложные (во всяком случае, с точки зрения европейца) задачи.

Но с соотечественниками японцы худо-бедно разбираются: ведь этому их учат с младых ногтей. С иностранцами всё выходит значительно сложнее: непонятно, к какой группе он относится и как следует к нему обращаться.

Впрочем, и с незнакомыми японцами тоже бывают сложности, их статус понятен не всегда.

Что делать? Сами японцы тоже не знают. В жёстких рамках установленных правил единственно возможным для большинства жителей Страны восходящего солнца кажется пренебрежительное отношение к людям, чей статус им неизвестен. Если на улице встретились две знакомые японки, они могут бесконечно долго кланяться друг другу, исподтишка следя, кланяется ли та, другая: упаси боже перестать кланяться первой! И та же японка может бесцеремонно ткнуть вас локтем в переполненном вагоне метро: а что с вами церемониться, ведь ваш статус незнаком, и значит, ваше присутствие можно просто игнорировать. Вас тут нету! Человек с неизвестным статусом – как бы человек-невидимка.

Ну а если вы намерены сознательно высказать своё отрицательное отношение к оппоненту? Здесь у японцев своя, тоже хорошо разработанная система. Можно подобрать соответствующие слова, изменить грамматическую конструкцию. Но можно и убрать все «вежливости», и такая фраза будет звучать почище русского мата. Вот пример.

Как надо вежливо попросить открыть окно, если вы русский? Ну, например, с помощью добавления «пожалуйста»: «Откройте, пожалуйста, окно», или представив просьбу в виде вопроса: «Не могли ли бы вы открыть окно?» Последняя фраза больше понравится англоговорящим народам, они её, пожалуй, даже усилят: «Would you very much mind opening the window, please?» Оба народа сочтут слишком бесцеремонным простой приказ «Открой окно! Open the window!».

В обычной речи японцы категорически не примут просьбу типа «Открой окно!». Наиболее приемлемый вариант – не изысканно вежливый, заметьте! – был бы, вероятно, что-нибудь вроде «Не могли ли бы вы сделать так, чтобы окно оказалось открытым?».

Странно, да? Но для японца самое страшное – потерять лицо: я попрошу его открыть окно, а он откажется, что тогда мне делать? Я буду унижен, а это непереносимо. Поэтому я облеку просьбу в такую форму, чтобы она выглядела как косвенный намёк, тогда отказ тоже не будет выглядеть так категорично.

А чтобы, наоборот, обидеть собеседника, показать, что на социальной лестнице ты не считаешь его равным себе, можно просто сказать: «Открой окно!», и это будет звучать куда хуже, чем те же слова, сказанные англичанином или русским: ведь ты опустил все слова, которые выражают уважение к собеседнику. А если при этом ты ещё намеренно употребил не то личное местоимение, которое приличествует собеседнику, воспользовался невежливой формой глагола, то в бранных словах просто уже нет необходимости.

Получается, что, если русский захочет оскорбить оппонента, он прибегнет к оскорбительным выражениям. Отчего его фраза станет много длиннее. А если того же захочет японец, он уберёт из речи все вежливые обороты, отчего его фраза станет много короче.

Вот пример из книги лингвиста Х. Пассина (H. Passin), который составил список примерных соответствий английских и японских высказываний, где каждая следующая фраза грубее предыдущей. Примерные по экспрессивности русские соответствия добавлены автором этой книги:


Матерятся все?! Роль брани в истории мировой цивилизации

Ни в одном японском варианте нет ни одного табуированного слова, но в последних трёх фразах вульгарна и оскорбительна сама форма обращения. Чем вульгарнее японская оскорбительная фраза, тем она короче.

Приблизительно такова же стратегия обращения к разным личным местоимениям. Исторически местоимения «temae» и «kisama» выражали уважительное отношение к собеседнику. Со временем, однако, они стали выражать презрение и теперь используются как средство оскорбления адресата. В самом крайнем случае ими можно пользоваться только при общении самых близких друзей.

Характерный пример японского способа инвективизации речи имеется в повести Самукаво Котаро «Браконьеры». В интересующем нас эпизоде живописуется быт грубых и неотёсанных матросов во время морской экспедиции. Один из матросов прицеливается в нерпу, как вдруг раздаётся выстрел другого матроса, который, промазав, лишает первого добычи. Разъярённый первый матрос набрасывается на второго с бранью. Можете себе представить, что сказал бы этот матрос, будь он русским. Японец же сказал примерно следующее: «Ты, дурно пахнущий грязный подражатель!» Заметьте: в японском языке есть слово «вонючий», который ругатель не мог не знать. Тем не менее он выбрал обычное слово, которое можно употребить, скажем, о рыбе «с душком»…

Однако мало оснований полагать, что адресат в сцене из «Браконьеров» чувствовал себя сколько-нибудь лучше, чем представитель другого народа, которого «обложили» бы в соответствии с иной инвективной стратегией. Шокирующая сила инвективы была здесь такой же, что и в любой другой культуре.

Нередко, задавшись целью оскорбить противника, японец шире, чем в других ситуациях, пользуется словами канго – китайскими корнями. Считается, что канго больше годится «для угрозы», чем слова родного языка.

В этом отношении небезынтересно, что японцы с трудом усваивают иностранные языки, но зато, овладев чужим языком, нередко решительно отказываются от родного в определённых эмоционально насыщенных ситуациях (перебранка и тому подобное).

Не противоречит ли это обстоятельство прежде высказанному утверждению, что японские инвективы по силе воздействия не уступают любым другим? Очевидно, нет. Дело в том, что японцы, буквально переводя европейские инвективы на родной язык, превращают их в оружие, намного превосходящее европейское. Можно, таким образом, даже сказать, что инвективный запас японцев намного сильнее европейского: ведь если японец может сколь угодно сильно оскорбить оппонента своими японскими средствами, он может вдобавок использовать что-нибудь из сексуального ряда европейских инвектив, имея в виду то, что европейцы давно не делают: буквальный смысл сказанного. Европейцам некуда понижать свою пониженную лексику, они не могут предложить ничего вульгарного, кроме уже вульгарного. У японцев же такая возможность возникает.

Стратегию японского перехода с одного уровня вежливости на другой можно сравнить с переходом двух поссорившихся русских собеседников с «вы» на «ты», а иногда и наоборот. Однако в русской инвективной практике переход с «ты» на «вы» не является грубостью, хотя может показаться способом унижения адресата или, во всяком случае, сигналом напряжённости отношений.

Нечто подобное можно обнаружить и в английском речевом общении. Вот описанный в научной литературе случай, когда через день после пирушки, в которой принимали участие сослуживцы самого разного ранга, легкомысленный клерк обратился к президенту фирмы: «Привет, Джек!», на что ему было ответом ледяное «Доброе утро, господин Джоунз!». Для японцев перевод общения на более высокий уровень – распространённый инвективный приём.

Очень интересно наблюдать, как японские переводчики пытаются передать иностранные инвективы на свой язык. Вот как это делает Фумио Уда, очень опытный переводчик с японского на русский, переводивший Чехова, Горького, Шолохова, Ильфа и Петрова, Солженицына и других.

«Пошёл к чёртовой матери!» в буквальной передаче звучит у Фумио Уда весьма невинно, как «Немедленно исчезни с моих глаз!», однако аналогичная русской грубость достигается с помощью обращения к самой резкой грамматической форме, принимаемой как прямой приказ, которого, как мы уже знаем, японец в спокойной ситуации стремится не допускать как непозволительно резкого.

Ещё один пример подобного рода. «Сдурел ты, такую твою?» – говорит ему товарищ. «Не будут восставать, бляди!» В обратном переводе с японского этот пассаж дословно выглядит так: «Эй ты, с ума, что ли, сошёл? Быстро исчезай!» Когда один из товарищей так сказал, то Титок ему на это: «Если так, то эти мерзавцы (= типы) уже никакого бунта поднимать не будут». Японский переводчик снова обращается к грубой форме сослагательного наклонения, добавляя к ней несколько слов литературного языка, но всякий раз – самый грубый синоним (вместо обычного «сказал» в таких случаях употребляется что-нибудь вроде русского «выдал», «сказанул»). Кроме того, в языке, избегающем вульгаризмов, даже слово «тип» звучит исключительно резко в ситуации перебранки.

Русское «Ах, чтоб тебе!» может передаваться японцами в зависимости от действительного накала страстей то очень резко, то, на русский взгляд, совсем мягко: в одном случае это может быть «Будь ты проклят!» (буквально «Проклятый!», «Отвратительный!»), в других в ход идёт уже упоминавшееся грубо вульгарное «Жри!» (возможно опущение наиболее вульгарного слова типа русского «говно»).

Очень часто японцы прибегают к нарушению табу на чистоплотность там, где в других культурах предпочитают ломку сексуальных запретов. Например, у Солженицына это: «Так какого же вы хрена миски занимаете, когда бригады нет?», а у японцев: «Тогда зачем занимаете миски таким грязным способом?»

Как известно, в русской практике «Дура!», обращённое к мужчине, звучит достаточно обидно. У Чехова: «А ты зачем руками хватаешь и разные глупые слова?.. Дура!» – «Сам ты дура!» Японский эквивалент этой «дуры» – «Подобное женщине паршивое насекомое!», сочетание, которое иногда имеет значение «Трус!».

Другие японские способы унижения тоже включают различные обращения к образу насекомого: «Ты не стоишь раздавленного панциря насекомого! «Раздавленный панцирь!», «Раздавленное насекомое!».

Иногда очень вульгарные русские идиомы (мат) справедливо воспринимаются переводчиком как простые, хоть и непристойные, восклицания. Вот как комментирует Фумио Уда известное место из «Поднятой целины», где собрание узнаёт, какой невероятной производительностью обладает трактор:

«Собрание ахнуло. Кто-то потерянно обронил: «Эх… твою мать!»

Фумио Уда пишет:

«Часть, обозначенная многоточием, свидетельствует о том, что здесь употреблён мат. […] Поскольку в данном случае это выражает реакцию на заявление парторга, агитирующего за вступление в колхоз […], то это не ругательство. Это сочетание, обозначающее примерно «Вот это да!», но способ его материализации – грязный».

Особенно интересен пример, когда «чёртов идеалист!» передаётся по-японски с помощью слова «идеалист», но с добавлением женского суффикса (то есть получается что-то вроде «Идеалистка!» – о мужчине; вспомним «Дура!», тоже обращённое к сильному полу). В данном случае переводчик считает необходимым добавить к этому оскорбительному «снижению полового статуса» (в японской культуре женщина стоит иерархически ниже мужчины) ещё одно оскорбление – сочетание «идеалистки» с грубым наименованием экскрементов (то есть приблизительно «Идеалистка ты сраная!» – о мужчине).

Для человека, привыкшего к русской инвективной стратегии, может показаться, что в этом случае японский переводчик придал слишком большое значение слабой русской инвективе. Но это не так: дело в том, что в японском языке грубое наименование экскрементов звучит не так грубо, как «сраный» в русском, и японец вполне может произнести это слово в женском обществе (то есть это слово ближе к русскому «дерьмовый»; аналогично сравним французское Merde! или английское Shit! но не испанское Stronzo! или немецкое «Scheiße!»).

Загадки страны восходящего солнца

Как мог сложиться национальный характер японцев, столь отличный от западного, европейского, да и от национального характера соседей этой островной державы? Одна их гипотез заключается во влиянии ненадёжной природы Японских островов с их постоянными цунами, землетрясениями, оползнями и прочим, приучивших жителей к известному фатализму и прагматической реакции на очередную напасть. Приучившись воспринимать стихийные бедствия как нечто неизбежное, на что невозможно ответить агрессивными действиями, японцы могли перенести такое отношение на общество.

Разумеется, это не означает, что на «агрессивное» отношение природы или враждебность окружающих японец не реагирует вовсе, но его реакция – это, как правило, не словесное выражение негодования, дающее выход чувствам, а совершенно конкретные действия. Попросту говоря, тут некогда материться и клясть судьбу, надо поставить на место упавшую стенку, помочь пострадавшим от наводнения или землетрясения, потушить возникший пожар.

И примерно то же самое – в отношении обидчиков. Коль скоро резкие разговоры и брань осуждаются, их место занимает поступок. Например, физическое воздействие. Вот почему в Японии до сих пор популярны самурайские драмы и фильмы, где рекою льётся кровь.

Если же в драме речь идёт о современности, то место рукопашной схватки двух виртуозно владеющих мечами средневековых воинов занимают причинение финансового ущерба сопернику в бизнесе, нанесение вреда репутации и тому подобное. Всё, что угодно, но не пустой обмен оскорблениями!

Но ведь ясно, что подобное возмездие не всегда можно осуществить немедленно. И отсюда – веками выработанная у японцев тактика внешне вежливого как бы спокойного реагирования на острую ситуацию, чтобы потом в хорошо рассчитанный момент внезапно напасть и победить.

В этой связи полезно вспомнить старый анекдот о том, как несколько европейцев решили напакостить японцу. Они подкладывали ему кнопку на сиденье, прибивали гвоздями галоши и др. под. Но, к их удивлению, японец принимал все эти гадости спокойно, был неизменно вежлив и улыбчив. Наконец европейцам стало стыдно, и они извинились, пообещав, что впредь никогда больше так поступать не будут. На что японец улыбнулся и вежливо сказал: «Хорошо, тогда я тоже не буду вам в кофе писать…»

Разумеется, речь здесь идёт только об одном из возможных выходов. Наблюдения показывают, что японцы весьма различно ведут себя на людях и в тесном семейном и дружеском кругу. В последнем случае они могут позволить себе расслабиться и поэтому оказываются куда ближе по поведению к европейской модели поведения. Многое из того, что не положено за пределами семьи, разрешается дома: брань всё-таки будет избегаться, но возможны грубые шутки, упоминание о различных неприличных функциях, сексуальных недостатках, всякие другие вульгарности.

Но и здесь, говорят нам исследователи национального характера, японские табу могут сработать: например, всё равно нарушение каких-то норм в отношении к старшим может у окружающих вызвать шок и даже привести к насилию. Образно выражаясь, сдерживающий клапан может не выдержать, и эмоциональный котёл взорвётся.

Из критического положения японцы ищут мирный выход. Такова, например, своеобразная «рутинная терапия», когда обиженного коллегу вызывают на разговор, дают ему возможность высказаться и утешают. Это тоже своеобразная японская черта, поддерживаемая даже религиозно. Некоторые японские религиозные секты видят одну из важнейших целей своей деятельности в научении паствы, как переводить «урами» – гнев, ярость, злость – в… чувство благодарности, овладеть умением испытывать «омоияри» – эмпатию, уметь поставить себя на место оппонента. Похвальным в таком случае считается поведение, при котором, скажем, в ответ на оскорбительное «Глупец!» или «Ты никудышный!» вы отреагируете не каким-нибудь «От такого слышу!», а спокойным признанием: «Да, я глуп и ни на что не пригоден!» По мнению наблюдателей, такая реакция рассматривается как способ порицания ругателя, нарушившего социальные нормы, и вдобавок как угроза стать именно таким, каким его называет оскорбляющий.

Одна из главных причин, почему японцы избегают прямых оскорблений, заключается в присущей японскому национальному характеру чрезвычайной обидчивости и ранимости. В сочетании с глубокой эмпатией эта ранимость затрудняет возможность нанесения оскорбления другому: японец слишком хорошо понимает, каково будет тому, другому, и прибегает к такой жестокой мере только в самом крайнем случае. Обычно же ему достаточно просто показать своё неудовольствие, намекнуть на неудовлетворительное поведение оппонента или в самом крайнем случае заставить его смутиться в присутствии других людей. Такая демонстрация нежелания испытывать эмпатию действует практически так же сильно, как грубая брань европейца.

В этический кодекс японца входит убеждение, что никто не может быть на сто процентов прав и в любом конфликте виноваты обе стороны. Отсюда – бессмысленность оскорбления другого: фактически оскорбляющий одновременно задевает и свою честь.

Отметим также важное для целей настоящего исследования утверждение, что групповая мораль японцев ставит группу настолько выше индивида, что индивидуальная эмоция вообще не считается чем-то существенным.

Можно утверждать далее, что одна из ведущих причин особенностей японской инвективной стратегии – это то, что учёные называют «самообозначением, ориентированным на собеседника». Японец автоматически мысленно подставляет себя на место собеседника, смотрит на мир его глазами, пытается определить свою социальную роль как бы со стороны. Инвективное обращение противоречит такому взгляду на себя и поэтому к нему обращаться не стоитальянское

В частности, это видно из того, как японцы пользуются своими личными местоимениями первого лица («я»), хотя в их языке таких местоимений несколько. Это похоже на то, как европейская мать разговаривает со своим маленьким ребёнком: «Перестань шуметь, ты огорчаешь маму!» (вместо «… «ты меня огорчаешь»). Мать как бы смотрит на мир глазами ребёнка. Так же ведёт себя и японец, только в гораздо большем количестве ситуаций и отнюдь не единственно с детьми.

В общении японцев особенно большую роль играет уважение к социальному положению собеседника. Ни в коем случае нельзя обнаруживать своё социальное превосходство, напротив, японский собеседник подсознательно стремится поставить другого выше себя, максимально учесть мнение этого другого и в той мере, в какой это возможно, это мнение разделить.

При таком подходе пренебрежение явно противопоказано: прибегнуть к оскорблению означало бы потерять лицо, уронить собственное достоинство, выставить себя невежей. Неудивительно, что японец обратится к бранным словам только в самом крайнем случае, когда подобные соображения в большой мере утратят значение. Понятно также, что даже мягкая (по европейским стандартам) брань должна звучать здесь как неслыханная грубость, ибо она нарушает очень жёсткое, неукоснительно соблюдаемое табу.

Ещё одна особенность японского характера. По определению инвектива очень категорична. Между тем японцы стремятся по возможности избегать всякой словесно выраженной категоричности, предпочитая говорить обиняками, уклончиво, надеясь, что намёк будет правильно понят, опасаясь как обидеть отказом, так и получить отказ самим. Инвектива лишила бы их такой возможности.

От любви до ненависти

Всем известна пословица про то, сколько шагов от любви до ненависти. Как, на первый взгляд ни странно, между этими двумя чувствами существует глубокая внутренняя связь. Выше уже отмечалось, что одной и той же цели – эмоциональной защиты от агрессии могут служить как слова инвективного, так и вежливого, «куртуазного» списка.

При этом с той же силой, с какой мы испытываем агрессивные эмоции, можно испытывать противоположные чувства, зачастую даже не подозревая об их источнике – агрессивном мотиве. Точно так же возможно движение и в противоположном направлении.

Понять значение этого обстоятельства помогают известные особенности японской системы обращений.

Как известно, в японском языке имеется около пятидесяти форм обращений: почтительно-официальное, высокое, нейтральное, сниженное, дружески-вежливое, скромное, фамильярное и так далее. Не менее велико число форм приветствий, чуть меньше форм выражения благодарности и более двадцати форм извинений.

Если добавить к этому уже называвшиеся выше грамматические способы выражения вежливости, то число вежливых средств по сравнению с европейскими языками выглядит поистине впечатляюще.

Впечатление это возрастёт, если противопоставить богатство этого слоя скудости форм выражения словесной агрессивности. В то же время в культурах европейского типа всё обстоит прямо противоположным образом: при обилии форм словесного оскорбления форм выражения вежливости много меньше.

Но если вежливость и грубость играют одну и ту же роль своеобразного заменителя физической агрессивности, служа, так сказать, понижающим трансформатором агрессивных тенденций, то объяснение такой странной обратной пропорции напрашивается само собой: словесные оскорбления и вежливость в любой культуре существуют по принципу взаимодополнения. Если в языке мало возможностей замещения физической агрессии с помощью инвектив, развивается система вежливых выражений; при относительной слабости этой последней группы усиливается инвективный слой. Тем или иным способом, но агрессивность должна быть словесно замещена по имя физического здоровья общества.

В более широком плане: чем больше в национальной культуре инвективных – или куртуазных – формул, тем очевиднее стремление данного общества справиться с рвущимися наружу антиобщественными тенденциями.

Но чрезмерное насыщение языка бранью или вежливыми формулами наводит на интересные размышления.

Дело в том, что чрезмерная вежливость не обязательно свидетельствует о том, что её автор испытывает какую-то особую приязнь к своему адресату. Иногда наоборот – это признак вражды и (под)сознательное стремление задушить в себе рвущуюся наружу ненависть. Можно сказать, что человек в данном случае загоняет вглубь свои отрицательные эмоции, что, конечно, неплохо при условии, что перенасыщенный паром ненависти котёл в один далеко не прекрасный день не взорвётся.

Говоря конкретно о японском народе, можно с удовлетворением отметить, что такая их эмоциональная стратегия приносит свои плоды: общеизвестно, что продолжительности жизни японцев и их общему здоровью могут вполне позавидовать нации, для которых характерно совсем другое соотношение грубого и вежливого словаря.

С другой стороны, как уже отмечалось выше, резкая, даже очень грубая, даже очень вульгарная брань служит, так сказать, предохранительным клапаном у кипящего котла и эмоционально облегчает напряжение.

Какая стратегия лучше? Трудно сказать. Есть мнение, что существуют какие-то особенности народа, которые определяют его поведение, в том числе такое, которое противоречит какому-то другому поведению того же народа, но в другом месте. То есть одна и та же нация может быть, условно говоря, «убогой и обильной, могучей и бессильной» – и каждая такая черта находит своё место в национальном характере. То, что хорошо для Японии, неприемлемо для России, и как бы ни хотелось кому-то привить нам японскую вежливость, не стоит и пытаться: нашему народу присущ другой способ снятия напряжения.

Психолог С. Лурье иллюстрирует эту идею на примере марксизма. Эта теория, говорит исследователь, разрушительна, вредна для любой нации; но если она помножена на «удачно» ему соответствующую национальную стратегию, дело может кончиться сталинизмом. Те же условия распространения марксизма в другой стране, с другой стратегией, не смогут привести к кровавой диктатуре: диктатура и такой национальный характер «не состыкуются». Есть национальные культуры, обладающие стойким иммунитетом к марксистским идеям. И есть такие, которым угрожает «марксистский СПИД».

Применяя такой же анализ к Японии, мы увидим, что в самом деле инвективный способ общения, помноженный на японскую, глубоко скрытую от самой нации агрессивность, дал бы непереносимую разрушительную реакцию, гибельную для данной национальной культуры. Все агрессивные тенденции, надёжно спрятанные за плексигласовым щитом бесчисленных вежливых уважительных формул, вырвались бы наружу. В «лице» русского мата японцы получили бы оружие, которое быстро привело бы к конфликту между самими японцами и их соседями. Неудивительно, что такое оружие было отвергнуто японским национальным сознанием примерно по тем же соображениям, по каким ядерные державы решили отказаться от слишком эффективного оружия массового поражения.

И наоборот, японские «вежливости», перенесённые на русскую почву вместо русской брани, не дали бы русскому национальному характеру необходимой разрядки и привели бы к резкому повышению эмоционально-психологического напряжения – со всеми вытекающими отсюда печальными последствиями. Можно предположить, например, что изъятие из русской речевой практики грубых бранных слов привело бы к ещё более острой криминальной ситуации в России.

Так что, снова цитируя героя романа Вольтера, «всё к лучшему в этом лучшем из миров».

По странам и континентам

В этой книге японской культуре уделено много места прежде всего по причине её лучшей, сравнительно с другими, изученности. Между тем существует ещё целый ряд национальных культур, подход которых к инвективизации речи резко отличается от европейского и оказывается поэтому весьма поучительным. Рассмотрим некоторые из них.

Большинство таких культур расположено в азиатской и тихоокеанской части земного шара, однако нечто похожее отмечено и в Африке и Южной Америке.

К числу таких культур (будем называть их культурами японского типа) относится яванская. Здесь вполне применимы инвективы, более или менее напоминающие европейские. Однако, во-первых, по своей эмоциональной силе они намного слабее, чем их европейские аналоги, а во-вторых, употребляются они много реже и носят скорее добродушно-шутливый, чем оскорбительный характер.

Примерно такой же оскорбительности, что в Европе, на Яве можно добиться совершенно иным путём, а именно переходом с одного более вежливого уровня на другой. То есть яванцы охотно обращаются к одному из способов, которым пользуются японцы, наряду со многими другими приёмами.

Вот перечисление форм обращений яванского языка по А. С. Тесёлкину. В буквальном переводе они могут выглядеть аналогично, но употребление именно той, а не иной формы зависит от общественного или служебного положения людей их возраста. Всё это чуть-чуть напоминает русские «ты», «вы» или «Вы» по отношению к одному лицу, но намного сложнее.

Основных форм обращения у яванцев две: нгоко («простой язык») и кромо («вежливый язык»). Кроме того, существует ступень мальо («средний язык»); промежуточная между нгоко и кромо; им пользуются, когда необходимо быть менее вежливым, чем при употреблении форм кромо, но нельзя пользоваться и нгоко: это было бы слишком грубо.

Есть ещё кромо-ингил («высокий кромо»), баса-кедатон («дворцовый язык») и баса-касад («грубый язык»). Кромо-ингил идёт в ход, когда говорится о высокопоставленном лице и его окружении, баса-кедатон употребляется при дворах феодалов.

Нгоко, кромо и мальо имеют каждый свои более мелкие подразделения. Нгоко делится ещё на нгоко-лугу («основной нгоко») и нгоко-андап («вежливый нгоко»), который распадается, в свою очередь, на антья-баса и баса-антья.

Для понимания яванской инвективной стратегии особый интерес представляет ступень баса-касад – наиболее грубая, для которой характерны оскорбительные слова и выражения. Здесь, например, возможны замены названий человеческих частей тела, конечностей и тому подобное названиями аналогичных частей тела у животных (сравним русские «брюхо», «морда» вместо «живот», «лицо»).

Но главная оскорбительная сила – не в этих словах, а в самом использовании баса-касад. Это настолько грубая форма, что для того, чтобы оскорбить оппонента, нет необходимости переходить на неё, скажем, с уровня кромо. Уже переход на ближайшую, но более низкую ступень в яванском языке звучит исключительно оскорбительно и мгновенно ощущается адресатом. Такие переходы со стороны простолюдинов наказывались в феодальные времена смертной казнью, а в период голландской оккупации Явы виновных подвергали порке.

Возможен в яванском и переход с более низкой ступени, допустимой между близкими друзьями, на более высокую. В таком случае у адресата возникает ощущение тревоги, подобной той, что возникла бы у русского, с которым его старый знакомый после многих лет общения на «ты» вдруг стал обращаться на «вы».

Таким образом, в яванском языке достаточно способов выражения словами агрессивных намерений говорящего, и совершенно очевидно, что о яванцах, как о японцах, нельзя говорить, что они сдержаннее европейцев в выражении своих намерений, только на том основании, что оскорбления европейского типа здесь менее популярны. Перед нами просто иная инвективная стратегия, в принципе не хуже и не лучше любой другой.

Некоторые черты вьетнамского языка сближают его инвективную стратегию с яванской. Правда, вьетнамские инвективы в основном сильно напоминают по характеру и эффекту инвективы европейского типа. В то же время вьетнамской культуре свойственны и оригинальные методы оскорбления – прежде всего снижение ранга оппонента.

Дело в том, что во вьетнамском языке существует богатая система обращений, среди которых важное место занимают обращения типа «младший брат отца», «старший дядя» и тому подобное, а также просто «ты». Муж обращается к жене, называя её «младшая сестра», жена к мужу – «старший брат». Старший брат может обратиться к младшему, которого зовут Ба: «Ба, пойдём, ты!» или «Ба, пойдём, младший брат!».

Вполне приемлемое здесь «ты» является одним из сильнейших оскорблений там, где согласно правилам этикета полагается только «старший брат».

К родителям следует обращаться «мама» и «папа». Обращение к ним «Ты!» вызвало бы такую же реакцию, как мат в русской культуре в адрес столь же уважаемых лиц. С другой стороны, «Младший брат!» вместо положенного в данной социальной ситуации «Старший брат!» звучало бы просто смешно и оскорблением служить не могло бы.

Нечто подобное прослеживается в казахской культуре, где среди сильнейших оскорблений родственников тоже существуют своеобразные инвективы вроде абсолютно запрещённого обращения к братьям и сёстрам мужа по имени: традиция требует обращения к ним со стороны женщины только с помощью нарицательного существительного: «мырзага», «кайнын ага (старший брат мужа), «кайын iнiм (младший брат мужа).

Женщина не имеет права называть по имени своего собственного первенца, если он воспитывался у родителей мужа, которые только и обладают этим правом, Такое обращение со стороны женщины рассматривается как дерзкий вызов и сознательное нарушение приличий, то есть непристойность.

Таким образом, мы видим, что оскорбительность заключается прежде всего не в употреблении грубых слов типа мата, скорее сам мат – это способ нарушения сильного запрета.

Однако столь же сильные запреты можно нарушать и другими словами, в том числе внешне выглядящими как нейтральные. Их эмоциональная заряженность определяется социальной ситуацией, а не буквальным смыслом.

Африканцы йоруба изобрели совершенно уникальный способ оскорбления – «eebu». Это, по словам исследователя, не проклятие и не брань в обычном смысле слова, хотя безусловно оскорбление. Цель «eebu» – выставить врага в смешном виде, опозорить его перед лицом слушателей. Прибегают к этому способу прежде всего женщины, но бывает, что и мужчины. Нередко такая стычка заканчивается дракой.

Главное оружие «eebu» – специальные слова, означающие «обладатель какого-либо плохого качества»: в буквальном переводе получается что-то вроде «обладатель лишений», «обладатель ненужности», «обладатель дурацких свойств», «обладатель жадности к еде или деньгам», «обладатель позорных долгов» и тому подобное Но это только, так сказать, основа оскорбления, к которой пристраивается обширная дополнительная информация вроде «Никчёмный бездельник и мот, который проводит время, пожирая птичьи яйца!», «Глупец, который на похоронах угощает гостей курятиной!» (гостей на похоронах бывает до двухсот человек, и гораздо дешевле кормить их говядиной), «Бесстыжий рохля, который идёт в дом родственников и там умирает!» (видеть обнажённого покойника могут только самые близкие люди), «Олух, который строит людям рожи в самое тёмное время ночи!»

Другой вариант «eebu» – обвинения в уродливости: «Острый нос!», «Крошечные глазки!», «Длинная и худая шея!», «Член-недомерок!» Такие оскорбления включают особые звуки, считающиеся сами по себе некрасивыми. Кроме того, здесь тоже возможны всяческие «расширения»: «Голова длинная и узкая, как у ящерицы!», «Ноги худые и тонкие, как у птицы олонго!» – или совсем, на наш взгляд, экзотические: «Он вышагивает по-дурацки, как бабуин, который расшиб больную ногу о ступку!» или «У ней грудь, как у женщины, которая передаёт своего младенца соседке, чтобы немного поплясать».

Очень существенно, что искусство пользоваться eebu считается очень важным, ему специально учатся, и тот, кто умеет так ругаться лучше, чем другие, заслуженно этим гордится.

Список культур, характеризующихся необычными, с европейской точки зрения инвективными стратегиями, можно продолжить.

Интерес представляют малые культуры. Для ряда таких культур характерно стремление не столько сдерживать агрессию, сколько избегать её вообще. В этой связи исследователи называют, например, племена, проживающие на островах Борнео, в Танзании, Южной Индии, Шри-Ланке, Новой Гвинее, Австралии, островах Малайского архипелага, на Таити, небольших островах Тихого океана, атолла Бикини, а также некоторые индейские племена, например зуни.

Индейцы североамериканского племени сольто стремятся избегать любого внешнего проявления агрессивности: ссор, перебранок, угроз. Для них нехарактерны и самоубийства. Однако это отнюдь не означает, что сольто не знают и эмоций, порождающих перечисленные агрессивные действия: гнева, злости, враждебности. Браниться запрещается, но вполне допустимы недоброжелательные акты в отношении противника: тайное колдовство, клевета и распускание сплетен. При этом внешнее отношение к противнику остаётся вежливым и приветливым.

Наконец, можно упомянуть изолированные протестантские группы в Северной Америке, которые, некоторым сведениям, добиваются почти полного отказа от инвективизации речи. Это, например, пенсильванские квакеры, южногерманские переселенцы в Канаде и др.

Однако сообщаемых в литературе сведений на эту тему слишком мало, чтобы делать окончательные выводы об особенностях их моделей поведения. Вполне возможно, что те или иные действия недостаточно точно интерпретируются исследователями, и их выводы заходят слишком далеко. На деле модель поведения, кажущаяся противоположной европейской, оказывается ближе к ней, чем можно было подумать.

На такую мысль наводят, в частности, некоторые сведения, полученные от информантов. Так, в разговоре с автором этой книги один американский квакер утверждал, что его единоверцы никогда не бранятся («We do not swear»), но на вопрос, что он сказал бы, угодив себе молотком по пальцу, ответил, что, вероятно, воскликнул бы «Shit!» (то есть приблизительно русское «Говно!»). Это несильная инвектива, но из ряда инвектив всё же не выходящая. Очевидно, что информант хотел лишь сказать, что квакеры не богохульствуют.

Значительно больше достоверного известно о жизни гималайских шерпов. Их религия – махаяна, разновидность буддизма, запрещающая едва ли не все средства эмоциональной разрядки – прежде всего убийства (войну, вендетту, дуэль), но также и драку, судебное преследование, «гневные слова» и даже «гневные мысли». При таком количестве запретов шерпам фактически не нужна администрация, из всего начальства у них есть только староста деревни, но и у того очень ограниченные полномочия.

На первый взгляд перед нами просто идеальная модель поведения, когда не нужны никакие институты сдерживания отрицательных чувств – их просто нет. Не нужно никого принуждать вести себя мирно и спокойно и уж, естественно, некого наказывать за «плохие слова».

Но всё не так просто. Принципиальное отсутствие механизма «выпускания пара» недопустимо в нормально функционирующем человеческом обществе: ведь этот «пар» накапливается в любом коллективе, и шерпы не исключение. Поэтому шерпы вынуждены искать и находить какую-то замену такому механизму.

Прежде всего, не все табу соблюдаются одинаково ревностно. Если убийство и его попытки запрещены очень строго, запреты на «гневные слова» больше декларируются, чем выполняются на деле. Без перебранок дело, по-видимому, не обходится.

Но оказывается, что одних таких «гневных слов» порой бывает недостаточно. Требуется что-то покрепче. И поэтому важное значение в культуре шерпов приобретает механизм так называемого «вышучивания» на пирушках. Имеется в виду практика шутливого задирания друг друга, которое иногда переходит в грубые выпады, на которые, однако, запрещается обижаться.

Понять, почему этот метод пользуется успехом, помогает указание этнографов на крайнюю обидчивость шерпов и болезненную реакцию даже на слабую критику в свой адрес. Малейший косой взгляд соседа заставляет шерпа волноваться и начинать выяснять причины такого поведения. Что очень важно, этика шерпов заставляет их искать названные причины прежде всего в себе, а не в соседе.

В таких условиях «вышучивание» воспринимается весьма серьёзно: с одной стороны, перед нами «всего лишь» шутка, с другой – всё равно очень неприятно. Соответственно и реакция может быть разной. Обычно все окружающие весело смеются над жертвой шутки, и сам вышучиваемый охотно участвует в веселье. Достигается желаемая разрядка: шутка принимается и в то же время ощущается как агрессия. Получается что-то вроде прививки от болезни с помощью малой дозы болезнетворных бактерий.

Но бывает, и нередко, другой исход: обидчивый шерпа не выдерживает насмешек, и вместо добродушного смеха кидается на соседа с кулаками. А это ещё более тяжёлое нарушение табу. «Вышучивание» не сработало, приём разрядки дал сбой.

Этим объясняются возникающие время от времени в общине шерпов психологические взрывы, скандалы, внешне выглядящие как истерические всплески: агрессивные эмоции так или иначе должны вырваться наружу, какие бы религиозные цепи их ни сдерживали.

Вряд ли удивительно поэтому, что такая модель поведения характерна в основном для таких вот небольших изолированных культур: в открытом развитом цивилизованном обществе она оказалась бы нежизнеспособной.

Тем не менее она существует, и не только в шерпской группе. Вот описание очень похожего поведения чукчей писательницы Г. Башкировой:

«У чукчей […] ещё в начале XX столетия потрясённые исследователи наблюдали странные сцены. Время от времени кто-нибудь из членов небольшого их коллектива устраивал то, что среди цивилизованных людей принято называть истерикой. Человек раздевался донага, выбегал на снег, последними словами ругал своих близких, бросал им в лицо ужасающие обвинения, рыдал, рвал на себе волосы, грозил покончить с собой. За ним ходили, успокаивали, затем бережно укладывали спать. Наутро поскандаливший просыпался умиротворённым и счастливым; все остальные делали вид, что ничего не произошло. Когда однажды европейский врач, наблюдавший подобную сцену, попытался вмешаться – дать брому, валерьянки, его жёстко остановили: «Не мешайте! Так надо!»

Жизнь в условиях Крайнего Севера тяжела даже для носителей местной культуры: здесь и длительное пребывание в тесноте, долгое пребывание в темноте полярной ночи, недостаток кальция в организме. Когда психологический стресс оказывается слишком большим, организм срывается и реагирует истерическим всплеском. Причём этот срыв не планируется, он – неизбежное следствие отсутствия традиций и ритуалов, которые помогли бы это стресс снять. «Вышучивание» шерпов, по-видимому, как-то помогает, но только как вспомогательное средство. Помогают и чукотские истерики.

Ещё один пример примерно из того же северного ареала. О нём пишет известный лингвист Й. Хёйзинга, описавший своеобразные «хульные состязания» эскимосов, игравшие, помимо всего прочего, роль судебной тяжбы:

«Если у одного эскимоса имеется жалоба на другого, то он вызывает его на барабанное или песенное состязание. Племя или клан собираются на праздничную сходку в самых лучших нарядах и в атмосфере веселья. Оба противника поочерёдно поют друг другу бранные песни под стук барабана, упрекая один другого во всевозможных проступках. При этом не делается различий между обоснованными обвинениями, нарочитым высмеиванием и низким злословием. Так, один из поющих перечислил всех соплеменников, съеденных женой и тёщей его противника во время голода, и настолько поразил слушателей, что они разразились слезами. Попеременное пение сопровождается телесным воздействием и причинением физических неприятностей: дышат и сопят друг другу в лицо, бьют противника лбом, разжимают ему челюсти, привязывают к палаточной жерди – и всё это «обвиняемый» должен сносить совершенно невозмутимо и даже с насмешливой улыбкой. Присутствующие подхватывают припев, хлопают в ладоши и подстрекают противников. Некоторые же сидят, погрузившись в сон. В промежутках обе противные стороны общаются друг с другом подобно добрым друзьям. Заседания, посвящённые подобному единоборству, могут растягиваться на годы; стороны всякий раз придумывают всё новые песни и указывают на всё новые преступления. В конце концов собравшиеся решают, кого нужно объявить победителем. После этого дружба восстанавливается, но бывает и так, что семейство, пережившее позор поражения, вовсе уходит прочь».

Й. Хёйзинга отмечает и другие подобные традиции, причём едва ли не всякий раз дело могло кончиться миром, а могло скандалом, кровопролитием или сражением. Доисламские арабы устраивали настоящие большие состязания, которые могли выливаться в убийство или межплеменную войну. В древнеисландских сагах за одну лишь хульную песню в свой адрес герой собирается выступить против Исландии. А вот у древних германцев зафиксирован мирный исход такого соревнования в хуле, когда после очень обидных выпадов король удерживает бранящихся от рукоприкладства, и на этом они радостно приводят пир к завершению.

Большей частью такая модель поведения характерна для небольших групп. Но в определённой мере заимствовать её могут и большие народы. Вот описание традиционного предновогоднего «сезона крика» в Японии. После многочисленных предпраздничных пирушек всегда тихие и вежливые японцы вдруг принимаются пинать уличные фонари, опрокидывать мусорные урны, издавать оглушительные вопли. В Токио проводится «конкурс крикунов», когда после долгих месяцев сдерживания японцы получают возможность во всеуслышание излить свою ярость по поводу посетивших их в истекшем году неудач: неприятностей по службе, семейных неурядиц, любовных треволнений и так далее: «У меня ушла жена!», «У меня с верёвки украли всё бельё!» – кричат они. Когда кончается конкурс, полностью восстанавливается и обычная японская модель поведения.

Вряд ли удивительно, что такая модель существует как основная только в небольшом числе национальных культур: в большом масштабе она явно оказалась бы нежизнеспособной. Собственно, и в Японии подобные конкурсы – курьёзный эпизод: как было показано выше, в основном японцы справляются со стрессами иначе.

И тем не менее такая модель существует, и само её существование заставляет сделать важные выводы. Чтобы их сформулировать, сравним модели поведения европейцев, японцев и шерпов.

Из сказанного выше очевидно, что японская культура по сравнению с европейской сильно «зажата» всевозможными ритуальными ограничениями, в то время как культура шерпов, наоборот, стремится в противоположную сторону, отвергая ритуалы или, по крайней мере, сводя их к минимуму. Культура общеевропейского типа должна находиться на такой шкале где-то посередине, ибо она не столь жёстко самоограничена, как японская, но и не столь экстремистски анархична, как у шерпов.

Именно эта позиция и обеспечивает ей популярность в большинстве культур: в ней в более или менее приемлемой пропорции находятся все элементы механизма общения.

Три источника, три составные части нормального общения

Таким образом, для нормального функционирования общества полезно наличие всех трёх элементов: 1) социальных институтов принуждения (кодексы чести, уголовные кодексы, суды, уставы и так далее), 2) бранного словаря, 3) словаря, содержащего учтивые, этикетные выражения. Отсутствие или недостаточное присутствие одного из этих каналов заставляет общество искать другие пути трансформирования эмоций. И некоторые из этих путей могут оказаться социально опасными.

Разумеется, вряд ли можно научно доказать прямую связь между, например, утратой бранной лексикой «облегчающей душу» функции и ростом преступности – особенно вандализма, физической агрессии, немотивированных случаев насилия и тому подобного; однако исключить такую связь нельзя.


***


Подведём итог всему сказанному выше.

Энергия, порождённая совершенно определёнными импульсами (агрессия, ненависть), может воплотиться в свою противоположность (дружба, приязнь). Объяснение этому феномену может быть дано лишь в случае, если постоянно помнить о самой тесной связи агрессивности и миролюбия, священного и обыденного характера явления. Эта тесная связь изначально присуща поведению человека. Хотя вполне вероятно, что поначалу агрессивность генетически противостояла только нейтральному состоянию организма и лишь позже как бы генерировала из себя противоположную эмоцию (любовь, притягивание).

Можно выделить: а) национальные культуры, в которых одним из способов «выпускания пара» является словесная агрессия (всевозможные словесные инвективы), б) культуры, для которых в целях разрядки более желанным является неукоснительное соблюдение правил этикета (ритуалы, общественные институты, другие общественно одобряемые средства) и в) культуры, стремящиеся как-то обойти проблему.

Однако нам неизвестны культуры, которые бы в той или иной пропорции не использовали все три модели поведения, ибо только наличие полной триады обеспечивает обществу возможность выживания.

Наиболее жизнеспособной, как показывает мировой опыт, является модель, в которой количество общественно непризнаваемых средств выражения неприязни больше, чем количество одобряемых ритуальных средств.

Эвфемизмы и дисфемизмы

Займёмся теперь средствами выражения интересующих нас эмоций. Ясно, что одну и ту же мысль можно выразить по-разному в зависимости от того, нравится мне обсуждаемый предмет или не нравится.

Вначале – небольшой филологический ликбез. Грубые слова обозначают реально существующие понятия. Эти понятия и соответствующие им предметы нам могут не нравиться, но обойтись без них мы не можем и поэтому вынуждены их упоминать в речи. Но употреблять грубости тоже нежелательно или просто запрещено. Поэтому язык придумал выход: называть соответствующие вещи «вежливым образом». Вместо «блядь» можно сказать «проститутка», «женщина лёгкого поведения», «женщина с пониженной социальной ответственностью» или даже «работница секс-индустрии». Длинновато, иногда очень неточно, но зато не оскорбительно. Ну, или не так оскорбительно, как просто «блядь». Такие замены в лингвистике называются эвфемизмами (от греческого «хорошо говорю»). А грубый вариант – это дисфемизм (дис – отрицательная приставка, то есть «нехорошо говорю»). Стало быть, грубые вульгарные слова в противоположность их вежливым вариантам, эвфемизмам – дисфемизмы. «Экскременты», «отходы жизнедеятельности» – это нейтральные слова или эвфемизмы, «говно», «дерьмо» – дисфемизмы. «Ягодицы» – нейтральное литературное слово, «пятая точка», «мягкое место» – эвфемизмы, «жопа» – дисфемизм.

Практически любое действие, любой предмет, любое качество могут быть представлены в вульгарном виде за счёт использования вместо требуемого слова дисфемизма, сохраняющего табу-сему. Таков английский глагол to fuck, который может, например, употребляться в выражениях, обозначающих «околачиваться», «бездельничать», «обманывать». В русском языке по этому поводу можно отметить слово «выёбываться» в смысле «стараться». Сравним приглашение радушного хозяина: «Приезжай ко мне на дачу, вместе на стройке поебёмся».

Остановимся на этом случае подробнее.

Итак, существуют неприличные слова, утратившие прямой смысл, но сохранивших неприличное значение (табу-сему). И существуют вполне пристойные слова и устойчивые выражения, которые обычно понимаются как единое целое. Можно сказать «Я поскользнулся и упал у самой двери», можно «Я грохнулся у самой двери», а можно и «Я ёбнулся у самой двери». В последнем случае глагол абсолютно бессмыслен, но обладает табу-семой, а поскольку литературные варианты нам хорошо знакомы, всё происшедшее с автором тоже сомнений не вызывает.

Точно так же всё происходит с парой «Уходи отсюда!» и «Уёбывай отсюда!» и с английским «Fuck off!» с тем же значением «Убирайся!». Очень активно с этой целью заменяются наиболее распространённые глаголы (бить, работать, идти, упасть и тому подобное): «Вот как ёбну тебя в глаз!», «Приходится ебаться у станка по восемь часов» и тому подобное.

С. А. Снегов утверждает, что в уголовной среде слово «ебаться» вообще крайне редко употребляется в прямом значении: для этой цели предпочитается «перепихнуться», «запистонить», «попхать», «употребить», «загнать дурака под кожу», а всего чаще «оформить» и «задуть». Его примеры «нормальных» фраз: «Заебу на общих!» – замучаю на тяжёлых работах, «ебать мозги» – задуривать, «пурга ебёт» – ужасная метель с морозом, «заебла попа грамота» – перемудрился.

Очень часто «ебать» употребляется в значении «заставлять что-то делать насильно, издеваться». Сравним из «Гариков на каждый день» И. Губермана:

Нас книга жизни тьмой раздоров

разъединяет в каждой строчке,

а те, кто знать не хочет споров,

те нас ебут поодиночке.

Имея сон, еду и труд,

судьбе и власти не перечат,

а нас безжалостно ебут,

за что потом бесплатно лечат.

Смешно, когда мужик, цветущий густо,

с родной державой соли съевший пуд,

внезапно обнаруживает грустно,

что, кажется, его давно ебут.

Очень существенно, что эвфемизмы как явление – отнюдь не продукт цивилизации. Наблюдения показывают, что они свойственны любой стадии развития языка и общества. Во всяком случае, они отмечены в языках самых слаборазвитых племён, сохранившихся до настоящего времени.

На протяжении всей истории человечества существовали вещи, которые нельзя было называть своими именами. Этим, в частности, можно объяснить кажущийся странным факт, что у некоторых слаборазвитых племён смертельное оскорбление – назвать соплеменника его настоящим именем, а у некоторых племён австралийских аборигенов существует множество эвфемистических наименований для частей тела, ныне считающихся неприличными.

Звук и знак

Любое общество очень внимательно относится не только к смыслу говоримого, но и к «телу знака», самому звучанию слова. Древний человек и вовсе считал звучание слова его неотъемлемым свойством. Назвать объект означало уже как-то с ним соотноситься, воздействовать на него и тому подобное.

Вот почему звучание слова приобретает самодовлеющую ценность: даже если это звучание относится к другому слову. Даже если оно только частично созвучно другому слову, всё равно в сознании они как-то ассоциируются, особенно в эмоциональном смысле. В диссертации Н. А. Яимовой отмечается, что в женском варианте алтайского языка могли табуироваться названия животных, предметов и так далее, если они полностью или частично совпадали с именем свёкра. Так, вместо «элик» (косуля) употреблялось «керекшин» (самка косули), так как имя свёкра было Элек; в другом случае «табын» (табун) замещалось на сочетание «кайнына аташ», потому что имя свёкра было Табын. В данном случае новые наименования можно рассматривать как своеобразные, «на случай», эвфемизмы.

Подобным же образом можно объяснить тактику избегания произношения слов в чужом языке, если слово частично или полностью совпадает по произношению с непристойным наименованием определённой «нижней» части тела или действия, табуируемого в культуре говорящего. Болгары избегают произносить русское слово «спичка», потому что похожее болгарское «пичка» вначале означало «птичку», но потом превратилось в наименование женского полового органа; примерно по тем же соображениям чехи стараются не произносить по-русски слово «лекарша» или «Люда», арабы – русское «зуб», англичане – французское «phoque» (тюлень), немцы – русское «пупс», индейцы нутка – английское «such» и мн. др. Таиландские студенты избегают употреблять тайское слово [kha: n] (раздавить) в присутствии англоязычных собеседников, так как опасаются их обидеть «непристойным звучанием» слова, близкого английскому «cunt».

Для русских трудно произнести такие нейтральные иностранные слова, как «huyu», «kaka», «sisi» (соответствуют «этот», «брат», «мы» на суахили), «huevos» (испанское – куриные яйца), «муди» (китайское – «цепь») и так далее. и тому подобное.

Вот выдержка из газетной заметки, где русская студентка описывает встречу в арабском землячестве в России:

Представьте. Полный зал народа. Все встают и с наисерьёзнейшим видом поют: «Бля-а-а-ади, бля-а-а-ади!» Первая мысль, которая пробежала в моей ошеломлённой голове, была: «Господи, куда я попала и куда бежать?» […] Но нет, это был не подпольный съезд проституток, просто слово «бляди» на арабском означает «родина»…

Интересен путь «загрязнения» значения русского слова «хер». В старославянской азбуке все буквы азбуки имели своё название: «аз», «буки» и так далее. Буква «х» называлась «хер», сокращение от «херувим». Как видим, вполне невинное название. Смягчая непристойное «хуй», могли употреблять только первую букву, то есть «хер». Существовал и глагол «похерить», то есть зачеркнуть косым крестом в виде буквы «х». Тоже вполне литературно сказано. Однако соседство с вульгарным «хуй» для «хера», как видим, даром не прошло. С кем поведёшься, от того и наберёшься. Сегодня «Пошёл ты на хер!» мало отличается от «Пошёл ты на хуй!». В обоих случаях возможна замена на чуть смягчённое «Пошёл ты на три буквы!».

Очень не везёт в этом отношении именам собственным, с которыми подобные операции невозможны: их нельзя заменить настоящим эвфемизмом. Такова русская фамилия Фурцева в немецкой культуре, где «Furz» – непристойный звук. В своё время советского министра культуры Екатерину Фурцеву в немецкой прессе стыдливо именовали просто «госпожа министр культуры СССР». Японская фамилия Ебихара была проблемой для русской прессы и так далее.

Иногда в подобных случаях выход находят в сознательном искажении звучания имени. Так, имя одного из патриархов дзэн-буддизма изображается по-русски то «Хуэй-нэн», то «Хой-нэн», а имя китайского маршала «Пын-Дэхуэй», то есть регулярно вставляется лишний гласный «э» или искажается реально произносимый «у». При этом даже ударение ставится на искажающий звук, чтобы как можно дальше отойти от правильного произношения, наводящего на неприличные ассоциации.

Та же судьба – у географических названий. Китайская провинция неверно именуется Аньхой или Аньхуэй, провинция Jujui (Аргентина) – Жужуй, хотя по-испански это слово читается «Хухуй».

Названия племён тоже могут сильно смущать и вынуждать к искажениям: «брахуи» становится «брагуи», «хули» превращается в «гули».

Основатель российской психолингвистики профессор А. А. Леонтьев вспоминал о трудном положении, в котором он оказался, когда в какой-то книге понадобилось поставить в родительном падеже имена уважаемых вьетнамских лингвистов Нгуен Дык Уй и Буй Динь Ми. К этим именам можно было бы присовокупить имя монгольского филолога, которого зовут Тумур Хуяг. Название американской компании Amway, начинавшей бизнес в Турции, вызывало смешки, поскольку тур. «Ам» означает женский половой орган.

Непристойные ассоциации возникают не только при встрече родного и иностранного языков, но и при общении людей, говорящих на разных диалектах одного языка. Португальское «bicha» означает всего лишь «очередь». Но в Бразилии, где говорят на особом диалекте португальского языка, точно так же пишется и произносится слово, означающее «педераст», «пассивный гомосексуал». В результате такого совершенно случайного совпадения бразильцам для обозначения очереди приходится пользоваться словом «fila».

В португальском языке слово «polaca» означает «полька» в смысле национальности. После Второй мировой войны в Бразилию эмигрировало значительное количество малоимущих поляков, и «polaca» переосмыслилось в «проститутка». Поэтому называть обычную польку «polaca» стало немыслимо, и пришлось вводить новое слово «polonesa».

Португальское «zona» означает просто «зона», «район», но в бразильском варианте португальского языка (район Сан-Паулу) это слово приобрело особое значение – «район публичных домов». Поэтому сказать «Её муж отправился в зону» там стало равносильным обвинению в дурном поведении.

Абсолютно всем, и говорящим и слушающим, предельно ясно, что ни в одном из перечисленных случаев не имеется в виду непристойность; и тем не менее избегание или замена слова или звука почти неизбежны: ясное доказательство, что «тело знака есть тоже знак».

Все примеры сознательного изменения звучания свидетельствуют о нормальном слухе тех, кто это звучание меняет. Но бывает, что такой слух отсутствует, и появляются курьёзные слова и словосочетания. Некоторые из них приводились в газете «Аргументы и факты»: МУДО (муниципальное учреждение дошкольного образования), ПОСРОНО (поселковый районный отдел народного образования), СУКИ (Среднеуральское книжное издательство).

Впрочем, иногда игривые журналисты сами ищут чего-нибудь «такого». В тех же «Аргументах и фактах» статья, посвящённая российско-китайским отношениям, называлась по-китайски, но в русском написании: «Ибуибу дэ да муди!», что, по мнению газетчиков, означает всего-навсего «Шаг за шагом к намеченной цели!». Кончалась статья следующим абзацем:

Прощались с Китаем по русскому обычаю, то есть позволили себе немного расслабиться, повторяя про себя «хуэ цзя!» По-китайски это означает – «домой!».

Скорее всего, журналистским чувством юмора объясняется и ситуация, описанная читателем «АиФ»:

В декабре 1995 года лежал в больнице после операции. Мне принесли номер «АиФ». В «политсалате» прочитал сообщение о том, что появилось новое движение под названием «Прогресс и Законность. Демократический Единый Центр», но ему отказали в регистрации ввиду нецензурного звучания его сокращённого названия. Я смеялся всю неделю, и это помогло мне быстрее поправиться».

Ищем выход

Ясно, что каждый язык ищет выход из такого щекотливого положения. Вот несколько способов «спасения лица». Самый простой – создание нового слова взамен социально неприемлемого. В американском английском слово «cock», означающее «петух», приобрело дурную славу в значении мужского органа. В результате для обозначения домашней птицы появилось слово «rooster». В фарерском языке подобным же образом «осквернилось» слово «ross» (лошадь), которое стало употребляться в грубой инвективе типа русского «Скотина!». Для обозначения собственно лошади в употребление вошло «hestur» (первоначально «жеребец»).

Аналогично английское «coney» [kani] («кролик») заменяется обычно на «rabbit», а если всё же используется «coney», то в изменённом произношении «coney» [kouni], чтобы избежать даже отдалённого сходства с вульгарным «cunt».

Ещё одним из путей эвфемизации является редукция – сокращение инвективного слова или словосочетания за счёт опускания его части, иногда существенно важной для понимания первоначального смысла. Нередко опускается наиболее неприемлемая часть высказывания. Например, немецкое «Ihr konnt mich mal am Arsch lecken!»

Ещё одним из путей эвфемизации является редукция – сокращение инвективного слова или словосочетания за счёт опускания его части, иногда существенно важной для понимания первоначального смысла. Нередко опускается наиболее неприемлемая часть высказывания. Например, немецкое «Ihr konnt mich mal am Arsch lecken! – Ihr konnt mich mal!» («Пусть он меня в жопу поцелует! – Пусть он меня!»). Иногда от грубого наименования сохраняется всего одно слово, причём необязательно оскорбительного содержания. Таково монгольское «Кровь!», возводимое к «Кашляй кровью!» (то есть «Чтоб тебе кровью кашлять!»).

Другой любопытный вариант замены грубости – создание малоосмысленного или вовсе бессмысленного словосочетания путём искажения вульгаризма. Иногда первоначальный вульгаризлм легко воссоздаётся, иногда это затруднительно или вовсе невозможно. Таково английское «Cheese and Crackers!» – буквально всего лишь «сыр и печенье» вместо схоже звучащего грубого богохульства «Jesus Christ!» («Иисус Христос»). Аналогичным образом «Got all muddy!» («весь запачкался») вместо ещё одного богохульства «God Almighty!» (Господь Всемогущий»). В результате опущения слогов или их замены плюс изменение написания получилось английское «Gosh!» или «Gee!» Вместо «God!» и «Jesus!».

Примеры подобных бессмыслиц из немецкого языка: «Potz Wetter! Pots Welt!»; из французского: «Corbleu! Morbleu! Sambleu! Non de nom!»; из испанского: «Gries! Dies! Voto a brios! Juro a brios! Pardies!»; из итальянского: «Perdio!»

Португальское «Diabo!» (дьявол) превратилось в «Nabo!» (турнепс, репа), подобно тому, как испанское «Mierda!» (приблизительно – говно) – в «Miercoles!» (среда в значении день недели).

В русском языке – это многочисленные бессмысленные или малоосмысленные образования, начинающиеся, подобно мату, с «ё» или «е»: «Ёлки-палки», «Ё-ка-лэ-мэ-нэ!», «Ё-моё!», «Едри(т) твою мать!» и так далее.

Число таких примеров легко увеличить. Во многих языках просто заменяется одна буква вульгарного слова, отчего прозрачность смысла нисколько не страдает, но грубость резко снижается. Например, вместо французского «Bougre!» (Чёрт возьми!) пишется «Bigre!» В романе Н. Мейлера «Нагие и мёртвые» вместо непристойного «fuck» регулярно пишется «fug». А. И. Солженицын создал псевдослово «фуй», соответственно «ни фуя» и так далее. А. Зиновьев изобрёл удачное названия для столицы, под которой легко угадывается Москва: Заибанск, а генсек в Заибанске назван им Главный Заибан. В последнем случае заменена только буква, со звуковым составом слова не произведено никаких изменений, но в результате слово выглядит приемлемо.

Попробуем понять этот феномен, когда всем всё понятно, но оглушительность непристойности исчезает и заменяется разве что лёгким шоком. Представляется, что дело здесь в связи с восприятием непристойного возгласа с древней магической формулой, в которой соответствующее слово, ныне непристойное, имело магический смысл. Общеизвестно, что в магической формуле было недопустимо малейшее искажение не только слов, но даже их порядка. Переставить слова в молитве означало лишить её силы или даже, наоборот, превратить её в «бесовский заговор». Магический смысл слова исчез, а древнее восприятие его сохранилось. Отсюда даже незначительное искажение и сегодня воспринимается как «совсем другое дело». Одновременно ощущаемая связь с подлинником мешает воспринять выражение как целиком «невинное».

В прямой связи со сказанным отметим английскую инвективу «Deuce!» (чёрт, дьявол). Вначале она писалась «Deus!» или «Dews!» Это ругательство парадоксальным образом возводится большинством исследователей к латинскому слову «deus», обозначающему «Бог». Существует предположение, что на такое понижающее использование слова повлияло «deuce» – «двойка», низшая, самая малоценная карта, символ невезения.

Но такое объяснение не исключает и первого. Если инвектива «Чёрт!» происходит от восклицания «Бог!», то перед нами очень интересный пример того, как два понятия при всей их полярной противопоставленности, а точнее – именно в силу этой противопоставленности – начинают заменять друг друга.

Другими словами, исследуемое слово обладает двумя противоположными значениями и, что ещё более важно, эти два значения сосуществуют, так сказать, на равных, реализуясь в одном и том же контексте одновременно.

«О, если бы мог выразить в звуке…»

Вот несколько примеров, когда для выражения противоположного значения берётся слово и в нём меняется «только» ударение или заменяется «только» один звук. Ассоциация с прежним значением остаётся, но «плюс» меняется на «минус».

Во французском языке «cochon» (свинья) произносится двояко: с ударением на последнем слоге, как и положено во французском языке, когда слово призвано обозначать известное домашнее животное, и на первом слоге – в метафорическом, оскорбительном смысле («Ах ты, грязная свинья!»).

Точно также переносится ударение во французском «Vous etes miserable!» («Вы подлец!») и «C’est barbare!» («Это варварство!»). Лингвисты отмечают, что ударение здесь придаёт высказыванию яркую эмоциональную окрашенность. Barbare в любом случае обозначает варварство, но произнесённое с обычным французским ударением, то есть на последнем слоге, оно означает «варварство» почти терминологически (сравним «период варварства»); с переносом же ударения речь пойдёт уже о чьём-то возмутительном, грубом, «варварском» поведении, нарушающем общепринятые правила.

В фарерском языке есть выражение «Jesuspapi» (Отец Иисус), котрое имеет хождение как в детском языке, так и в виде брани. Однако в детском языке ударение падает на Jesus, а в инвективе – на papi.

Помимо переноса ударения в этой эмоциональной функции могут быть использованы изменения в произношении отдельных звуков. В англоязычной практике общей тенденцией является, по-видимому, произнесение долгой гласной, когда слово эмоционально нагружено, и краткой – при слабой или нейтральной эмоциональности, хотя это правило нельзя назвать универсальным.

Во всяком случае, отмечается, что слово «ass» обозначает просто осла как домашнее животное и произносится [æs]; когда же оно употребляется в оскорбительном смысле («Какой же ты осёл!»), нередко предпочитается произношение [æ:s]. Правда, в последнее время форма с кратким гласным, по-видимому, предпочитается в обоих значениях. Дело в том, что ass, как известно, может употребляться ещё и в вульгарном смысле как русское «жопа», так что ass в любом случае звучит достаточно грубо, хотя и не так грубо, как близкое по значению arse [α:s].

Сравни озорной стишок:

There was a young lady called Glass,

Who had a beautiful ass,

Not round and pink,

As you might think,

But gray, and had ears, and ate grass.

Шутка явно построена на одинаковом произношении сова ass в обоих значениях. Как любую игру слов, перевести её можно только с оговорками: «Жила-была молодая леди по имени Гласс, у которой был красивый задик (или: у которой был красивый ослик). Но не кругленький и розовый, как вы могли подумать, а серенький, с большими ушами, который кушал травку».

Однако в других случаях, не столь уж редких, противопоставление долгих и кратких гласных с той же целью сохраняется. В практике афроамериканцев для выражения благосклонного отношения слово «bad» (плохой) произносится [bæ:d]. То есть если «bad» означает именно «плохой», то оно произносится [bæd], а если «bad» означает «хороший», то [bæ:d]. Комплимент темнокожего юноши своей девушке мог бы звучать: «Baby, you look bad!» [bæ:d].

Впрочем, в присутствии автора этих строк белый американец тоже восхищённо воскликнул, услышав остроумную музыкальную шутку: «That was bad» [bæ:d]!

Английское «bastard» обычно произносится [bæ:stәd] как термин, означающий ребёнка, рождённого вне брака, и как [bæstәd] в резко отрицательном смысле (ублюдок, выблядок). Однако слишком частое сниженное его использование в военном жаргоне привело к тому, что вначале оно стало употребляться в нейтральном смысле, а затем в… ласкательном. В результате жаргон лишился очень выразительного бранного слова, которое впрочем, очень быстро в него вернулось – но в фонетически изменённом виде [b٨stәd]. То есть на этот раз эмоционально нагруженной по контрасту оказалась форма с кратким корневым гласным.

В произношении, характерном для англичан Южного Уэльса, «fuck» произносится [f٨k], если имеется в виду соответствующее действие, но [fә:k], в качестве бранного междометия.

Фонетическое искажение в ольстерском английском не связано с долготой и краткостью, но само его наличие не вызывает сомнения. Сравним «Jesus!» в религиозном контексте и «Jasus» [dzeizәs] – в инвективном. Соответственно «Devil!» и «Divil!» В фарерском языке просто «дьявол» – «djevil», а то же понятие в ругательстве – «devil».

Наконец, говоря о словах этой группы, упомянем слово из совершенно другой культуры – японское «Чикусоо!» или в более эмоциональном варианте «Кончикусоо!» С краткой конечной гласной («Кончикусо» это слово эмоционально нейтрально и означает животную стадию в буддистской теории перевоплощения. В оскорбительном смысле (сравним русское «Скотина!») конечное «о» удлиняется. В настоящее время это слово утратило прежнее резко негативное значение и употребляется в роли примерно русское «Сукин сын!» или английское устаревшего «God damn!»

Одним из наиболее табуированных слов является имя божества. Отсюда неудивительно существование многочисленных способов как-то назвать его, избегая точного наименования. Англ. «God» [god] можно исказить как [g٨d], что предполагает уменьшение священной силы слова и снижает опасение, что произнесение священного имени навлечёт неприятности на говорящего. Второе произношение [go: d], наоборот, удлиняет корневую согласную и преследует противоположную цель – придать слову ещё больший вес. Особый священный характер этого произношения виден и из того, что именно этот вариант (в написании Gawd) был запрещён в нерелигиозном контексте в ряду других наиболее грубых богохульств в специальном кинокодексе США 1930 года.

Такие сложные взаимоотношения священных и сниженных понятий и слов, даже возможность их сосуществования в некотором комплексе убедительно подтверждает практическую неразделимость высокого и низкого, священного и обыденного, а в конечном счёте – любви и ненависти.

Независимо от того, осознаёт это человек или нет, для него существует некий сложный комплекс, объединяющий в своём значении «плюс» и «минус». Можно даже говорить о своеобразной паре «запрещённое слово – облагораживающее его искажение», «престижное произношение – непрестижное произношение» и так далее.

«Печатное» и «непечатное»

Одной из важных особенностей всякой инвективной лексики является устная форма её существования. Резкость и недопустимость инвективы стремительно возрастает, если из устной речи она проникает в печать, звучит со сцены или с экрана. Табу на подобные словоупотребления настолько сильны, что у большинства стран существуют не только общественные, но и юридические запреты на произнесение и написание(напечатание) определённых слов.

Можно назвать минимум два объяснения разной силы воздействия устной и письменной инвективы. Прежде всего это само происхождение инвективы, огромный дочеловеческий период её бытования и «допечатный» период её развития. Именно это обстоятельство привело к возникновению у инвективы свойства своеобразной импульсивности, спонтанности, неожиданности и недолговечности. Инвектива, зафиксированная на бумаге, теряет это свойство и взамен приобретает противоположное. Теперь её можно обдумать, вернуться к ней, предъявить в качестве доказательства и так далее. Другими словами, её воздействие искусственно удлиняется и усугубляется.

Запрет на написание и напечатание «непечатных» слов приводит к многочисленным попыткам его обойти или найти приемлемый компромисс. Здесь возможны значительные колебания. До недавнего времени в очень большом количестве стран наиболее грубые инвективы появлялись в печати только в виде условных обозначений (первых букв инвективы, точек и тому подобное), описаний в усечённой форме или с заменой наиболее социально неприемлемой части нейтральным словом («Мать твою налево!», «Мать твою туда и растуда!»), а также развёрнутых описаний типа «Он грязно выругался». Сравним характерный пример последнего приёма:

«…А чего мне бояться? – распоясался председатель. – Я всё равно на фронт ухожу. Я их…» Тут Иван Тимофеевич употребил глагол несовершенного вида, по которому иностранец, не знающий тонкостей нашего языка, мог бы решить, что председатель Голубев состоял с работниками учреждения в интимных отношениях. Чонкин был не иностранец, он понял, что Голубев говорил в переносном смысле. Председатель перечислил ещё некоторые государственные, партийные и общественные организации, а также ряд отдельных руководящих товарищей, с которыми в переносном смысле он тоже находился в интимных отношениях»

(В. Войнович)

В английской (британской) традиции печатание наиболее грубых вульгаризмов то разрешалось, то запрещалось, соответствующие слова то печатались с помощью первой и последней буквально то заменялись точками или звёздочками. До известного закона 1960 года опубликование некоторых слов в полном виде могло вызвать судебное преследование. Исключение делалось только для классических произведений прошлых веков, например, изданий Дж. Чосера.

В 1931 году известный английский лексиколог и лексикограф Э. Партридж переиздал с дополнениями словарь жаргонизмов Ф. Гроуза, одно из немногочисленных изданий, включающих основные слова «грязной дюжины». Издатели понимали, что рискуют и были очнь осторожны. Всё издание было распространено по подписке и вышло ограниченным тиражом. Все соответствующие слова были изображены там с помощью первой и последней букв.

Ещё несколько десятилетий назад пресловутое «damn» звучало в США настолько оскорбительно что для обхода цензуры и смягчения впечатления приходилось идти на всяческие ухищрения. В знаменитом американском фильме «Унесённые ветром» (1939) сакраментальная фраза «My dear, I don’t give a damn!» (по впечатлению соответствует примерно «Пошли они все в жопу!») даже произносилась, вопреки всем правилам, с ударением на невинном глаголе «give», чтобы смягчить впечатление от «damn».

В то время это слово входило в список слов, запрещённых к употреблению на киноэкране, и было внесено авторами фильма как сознательный вызов политике Ассоциации кинопродюсеров и дистрибьютеров США. Судебного преследования избежать не удалось. На суде авторы фильма утверждали, что это слово было им необходимо, так как оно производило требуемое драматическое напряжение. В конечном счёте спорное слово в фильме удалось сохранить, но авторы были оштрафованы на 5 тысяч долларов. Весь процесс привёл к дальнейшей либерализации политики Киноассоциации.

В настоящее время англоязычные словари воспроизводят инвективную лексику в полном виде. Непристойные инвективы регулярно произносятся с кино– и телеэкранов. Инвективы, употреблённые в кинофильмах, осуждаются меньше, чем такие же инвективы с экрана телевизора: предполагается, что посещение кино – частное дело зрителей, в то время как телевизионные приёмники – обязательный предмет в каждой семье: так что получается, что зрителям и слушателям сквернословие принудительно навязывается.

Мало помалу отношение к сквернословию в США всё больше и больше либерализируется. В штате Массачусетс уже несколько десятилетий назад было принято решение, что брань в общественном месте, за которую раньше можно было попасть под суд, больше не принадлежит запрету, если она не ведёт к насильственным действиям. Ещё раньше штат Юта вынес решение, что сквернословить или не сквернословить – личное дело самих граждан, и запрещать в данном случае равносильно покушению на гражданские права.

Любопытно отношение к цензурированию сквернословия в средствах массовой информации бывшей Югославии. В разделившейся на несколько враждующих частей территории считается, что «наши» сквернословить не могут, а вот «они» – сколько угодно. В статье на эту тему, помещённой в журнале «Маледикта», приводится цитированный в двух газетах один и тот же диалог, в котором брань «своих» офицеров заменяется точками, а мат офицеров вражеских приводится полностью. Правда, когда воспроизводится речь «своего» фермера (хорвата), у которого враги (сербы) сожгли дом, его грубые гневные слова тоже приводятся полностью: «Jebem jim mater krvavo!» (русскому читателю перевод вряд ли необходим). Автор статьи в «Маледикте» считает, что какая-либо замена мата здесь звучала бы просто комично, и сочувственный гневный эффект пропал бы.

В русской практике такое отношение к мату пока абсолютно невозможно, даже если намерения автора – самые благие.

Автор цитированной статьи отмечает, что с окончанием гражданской войны в Югославии подобное цитирование брани в СМИ полностью прекратилось. Таким образом, снова подтвердилась мысль, что ухудшение психологической ситуации порождает соответствующий словарь. С улучшением ситуации речь снова становится литературнее.

По-видимому, медленнее всего идёт разрушение инвективных запретов на театральных подмостках. Психологическая разница в восприятии запрещённого слова в книге и театральном зале очень существенна. Одно дело, когда соответствующие слова пишутся там, где их может прочесть читатель (каждый раз – наедине с текстом), и совсем другое – когда эти же слова произносятся во всеуслышание актёром, принадлежащим к образованным слоям населения, и воспринимаются они одновременно и тотчас же зрителями и слушателями. Непосредственный контакт зрителя с живым, находящимся перед ним актёром, во много раз сильнее, чем контакт с тем же актёром, произносящим текст с кино– или телеэкрана. И именно личный контакт играет решающую роль при использовании такой устной формы общения, как инвектива.

Поэтому в крупных театрах большинства стран мира сквернословие в своём крайнем проявлении почти невозможно. В результате авторам пьес приходится или смягчать инвективу, заменять её относительно приемлемой, или строить фразу таким образом, чтобы зрители могли самостоятельно легко восполнить «пробел».

Исключения в этом плане можно сделать для нестандартных театров типа авангардистских, чья основная цель – эпатировать зрителя, а также для простонародных театров балаганного типа, где сквернословие – озорное средство создания весёлого шока.

Во вьетнамском театре в некоторых пьесах, где участвуют резко отрицательные персонажи (в сравнительно недавние времена – американские оккупанты), инвективизированная речь – их дополнительная отрицательная характеристика.

«А из нашего окна…»

Сравнивая отношение общества к инвективизации речи в русскоязычной и западной среде, можно констатировать, что в нашей стране не так давно отмечался краткий период отступления строгой цензуры. Появился ряд изданий вроде «Русского мата» (1994), «Луки Мудищева XX века» (1992), а в серьёзной части спектра – двухтомник «Большой словарь мата» А. Плуцер-Сарно (2001, 2005). Сквернословие в подобных изданиях – основная тема. Само собой разумеется, о сокращениях соответствующих слов там нет и речи. Что же касается «неспециальной» художественной литературы, то даже в высокохудожественных произведениях инвективы, так сказать, среднего радиуса действия становятся общим местом и шокируют только ханжей.

Конечно, либерализация русского литературного разговорного языка отражает состояние просто разговорного языка, в котором сквернословие заняло скандально большое место.

Каковы причины столь драматичного сдвига? По мнению известного культуролога Г. Гусейнова, дело в происшедшем обесценивании прежде высоких слов общепринятого языка. Потеряв к ним уважение, народ стал выражаться сниженными средствами, контролировать которые власть не в состоянии. Народ лишился одних духовных ценностей и не получил другие, заменив их вульгаризмами. Вот как он пишет:

Сквернословие стало сильнейшим социокультурным опиумом, способствующим превращению целых поколений в безъязыкую толпу с простейшим набором сигнальных функций.

Трактовка Г. Гусейнова представляется односторонней и поэтому неточной. Исследователь ограничился анализом только русскоязычного ареала и поэтому не увидел общего в частном. Между тем русская культура – вовсе не остров в море совсем другой ситуации. Сквернословие в США, где, казалось бы, не происходило никаких духовных катаклизмов, намного превышает даже русские стандарты. Сквернословие в странах романских языков, по-видимому, несколько меньше, но назвать его малым никак нельзя. Очень сильна инвективизация в мусульманских странах и так далее. Ни для одного из перечисленных районов не был характерен период сталинизма или застоя. Оче видно, русский ареал развивается примерно в том же русле, что и все остальные.

Что же это за русло? Отнюдь не только русский, но и все остальные развитые языки мира испытывают сильное давление со стороны пуристов и – шире – сторонников чистоты литературной нормы. В своих крайних проявлениях активность этих последних приводит к тому, что американцы называют «пластмассовым языком», то есть тусклым, стандартным языком, лишённых ярких красок, своеобразия. Определённое озорство, стремление расцветить то, что кажется пресным и скучным, присуще любому народу, которому навязывают единообразную норму.

Разумеется, не обходится и без национального своеобразия. Вот цитата из завзятого сквернослова известного писателя Юза Алешковского:

… Матюгаюсь же я потому, что мат русский спасителен для меня лично в этой зловонной камере, в которую попал наш великий, могучий, свободный и прочая и прочая язык. Загоняют его, беднягу, под нары кто попало, и пропагандисты из ЦеКа, и вонючие газетчики, и поганые литераторы, и графоманы, и цензоры, и технократы гордые. Загоняют его в передовые статьи, в постановления, в протоколы допросов, в мёртвые доклады на собраниях, съездах, митингах и конференциях, где он постепенно превращается в доходягу, потерявшего достоинство и здоровье, вышибают из него Дух! Но чувствую: не вышибут! Не вышибут!

Не обходится и без перехлёстов. «Комсомольская правда» за 1992 год сообщает:

В Воркуте состоялся вечер инфернальной матерной лексики. На нём присутствовали местные знатоки и ценители матерных выражений. Заканчивая выступление, бард Виктор Гагин послал слушателей на три широко известные буквы..

У России в этом смысле есть достойные соперники. В 1993 году газеты сообщили о подготовке в Бухаресте к фестивалю цыганской «подкультуры». Помимо других мероприятий там предусматривался и конкурс ругательств. Браниться участники должны были в двух разных секциях.

Издаётся специальная литература. В Финляндии это издания «Для молодых мужчин» и «Для молодых женщин». Подобные произведения изначально предполагались их авторами как нечто совершенно закрытое для печати, как принципиально непечатная продукция. То есть поначалу она была принципиально ориентирована на то, чтобы её не печатать – в отличие, скажем, от подпольной революционной или диссидентской литературы, авторы которой ничего не имели бы против опубликования их трудов.

Теперь, с «напечатанием непечатного», с этим материалом происходят качественные изменения: он воспринимается как вполне литературное произведение. Сквернословие получает права гражданства, перестаёт рассматриваться как хулиганство. Литература ещё раз демонстрирует свои огромные возможности влияния на общественную мораль.

Вряд ли стоит совсем уж отождествлять развитие сквернословия на совершенно различных культурных пространствах. Сравнивая в этом смысле Россию и США, не следует забывать сказанное выше о том, что тот же русский мат по происхождению сакрален, и потому к нему до сих пор сохраняется соответствующее отношение. В Америке такого отношения нет, сакральный оттенок имеют богохульства, а сексуальная брань воспринимается легче. Другими словами, русский мат выполняет двойную роль, в то время как его англоязычный аналог – только одну, сниженную.

Соблюдая пропорцию

Новый статус инвективной лексики в разговорном языке поставил новые вопросы, касающиеся статуса этой лексики в печати. В данном случае речь идёт не о том, печатать или не печатать инвективы, а о том, должны ли инвективы в речи литературного персонажа в количественном отношении соответствовать реальности, или её автору достаточно привести лишь ограниченное их число, чтобы создать необходимое впечатление.

Вопрос этот достаточно непрост. С одной стороны, убедительным представляется мнение, что насыщенная инвективами речь реального персонажа литературного произведения просто не может быть передана иначе как с помощью употребляемого этим персонажем словаря в реальной жизни: ну не может уголовник объясняться языком благонравной институтки! В противном случае пришлось бы говорить об отходе автора от изображаемой им действительности, о нестерпимой фальши. Попытка облагораживания речи резала бы слух. Вот как обращается к писателю Игорю Губерману, не понаслышке знающему язык преступного мира, опытный зек:

«Ты в лагере нормально будешь жить, потому что ты мужик нехуёвый, но если ты, земляк, не бросишь говорить «спасибо» и «пожалуйста», то ты просто до лагеря не доедешь, понял? Раздражает меня это. Хоть и знаю, что ты привык, а не выёбываешься».

С дугой стороны, столь же очевидно, что снятие запрета на опубликование инвектив, особенно наиболее табуированных, их произнесение по радио и телевидению, прекращение практики их сокращения или условного обозначения может привести к неожиданным и нежелательным последствиям. Выше уже отмечалось, что основная форма существования инвективы – устная речь. Отчего даже просто печатное воспроизведение инвективы, безразлично, обозначаемое точками или полностью, производит куда больший эффект, чем их устное бытование.

Но этого мало. Общеизвестно, что художественное произведение есть в определённом смысле конструкт реальной ситуации, квинтэссенция реально возможного общения людей. Время в художественном тексте многократно сжато, сконцентрировано по сравнению с реальным. В результате одной из условностей художественного текста является то, что речь персонажа передаётся там, как правило, не целиком, не как естественный речевой поток, но выборочно, как передача наиболее существенного, с точки зрения автора, достаточного для раскрытия характеристики событий и психологии действующих лиц.

Читателям, привыкшим к такой условности, обильная инвективизация речи будет восприниматься как чрезмерная, инвективы будут бросаться в глаза куда сильнее, чем в реальной ситуации подобного же речевого общения. И это понятно, ведь автор текста уберёт ненужные паузы, неизбежные повторы, перерывы, отвлечения говорящих на другую деятельность, не связанную прямо с происходящим. Что же получится, если он бранные выражения сохранит в полном объёме? Фактически выйдет, что процент брани станет во столько же раз выше, во сколько раз «ужато» время произведения по сравнению с реально описываемым временем. Внимание к инвективе будет поэтому значительно выше, чем внимание к такой же инвективе, бегло произнесённой в малозначащем (или даже несущественном) разговоре.

Неудивительна отсюда резко негативная реакция читателя на насыщение художественного текста различной бранью. Даже, повторим, если автор просто честно воспроизведёт её количество в таком объёме, в каком он сам её слышал в сходной ситуации. Снова перед нами расхождение устной и письменной (печатной) речью.

В романе «Пушкинский дом» Анедрей Битов очень экономно расходует инвективы, хотя многие герои явно ими злоупотребляют. Тем не менее, нужное впечатление в тексте создаётся. Вот как автор оправдывает свою тактику, передавая речь старого полупьяного лагерника:

«Так много оговорив, мы заявляем: «Так пьяные говорят!» – и что бы нам потом ни говорили, придётся стоять на своём…

Поэтому расставьте сами, где угодно, как подскажет ваш опыт, возможные в подобных сценах ремарки […]: где и как и после каких слов своего «выступления» дед Одоевцев кашлял, чихал и сморкался, супил брови, надувался и опадал, где он терял и ловил «кайф», где его перекашивало и он забывал, о чём речь и где махал на это рукой, где он вытирал лысину, скручивал свою махорочную цыгарку, плевался, вращал глазами и тыкал в собеседника […] пальцем, и в какихъ местах приговаривал: «Я вас видал…» – (далее нрзбр. – А.Б.).

Конечно, в условиях упорного сознательного нарушения табу на инвективы в печати, по радио и телевидению, как это имеет место во многих странах мира, ситуация может через определённое время измениться, инвективизация речи перестанет шокировать аудиторию, и инвектива, строго говоря, потеряет право так называться. В таком случае можно говорить не только о том, что художественная литература и средства массовой коммуникации просто выражают то, что происходит в устном общении, но и об обратном процессе, о влиянии литературы и тому подобного на языковую политику народа. Фактически окажется, что книги, радио и телевидение культивируют инвективизацию речи.

В каждой строчке только точки…

Очень спорный вопрос: как изображать на письме наиболее вульгарные инвективы. Помогает ли смягчить шок от их изображения, если обозначать их первой и последней буквами, точками, звёздочками, значками, взятыми с компьютерной клавиатуры и тому подобное? Опыт показывает, что результат получается обратный: подобные ухищрения заставляют задерживаться на подобных словах, расшифровывать написанное, мысленно их произносить.

В этой связи стоит вспомнить старый игривый приём, когда точками заменяются совершенно безобидные слова широко известного текста, и такая замена заставляет «расшифровывать» точки, так сказать, «в меру своей испорченности»:

На заре ты её не …,

На заре она сладко так ….

Утро дышит у ней на …

и т. д.

С другой стороны, выше уже неоднократно отмечалось, что инвективу не следует считать «обыкновенным словом». Поэтому отношение к ней не может быть таким же, что и к остальной части словаря. Есть смысл рассматривать точки в данном случае не как средство скрывать то, что скрывать невозможно, или на что-то намекать в надежде на догадливость читателя, а просто как на указание на необходимость некоторого этического контроля, как знак нежелательности существования подобных слов.

Но столь же необходимо, когда речь заходит об изучении данного явления, о соответствующих словарях жаргонной лексики и тому подобное, печатать соответствующие слова полностью, без всяких сокращений. Лингвистика в этом отношении ничем не отличается от медицинского описания любых, самых интимных частей человеческого тела.

Раскладываем по полочкам

В специальной литературе предлагаются самые различные типы классификации бранного словаря. К сожалению, все они страдают различными недостатками, что объясняется чрезвычайной многозначностью исследуемых слов, возможностью их использования в самых разных ситуациях и значениях.

Поэтому в данной книге избрана наиболее простая тематическая классификация. Инвективные темы многочисленны и разнообразны. Некоторые из них популярны практически в любой культуре, о других этого сказать нельзя.

Наиболее охотно используются инвективы, основанные на всевозможных смысловых переносах. Прежде всего это названия животных («Козел!» «Свинья!»), названия известных отходов жизнедеятельности («Говно!»), названия частей тела («Жопа!»), названия презираемых профессий и занятий («Палач!», «Сапожник!», «Блядь!», «Шахтёр!»), названия действий непристойного характера, (мат), названия, взятые из растительного мира («Дуб!», «Кочан!»), названия неодушевлённых предметов («Дубина!», «Рвань!»), названия физических и умственных недостатков (Кретин!», «Уродина!», имена собственные («Иуда!», «Дунька!»).


По поводу «шахтера» – смотрите замечание С. А. Снегова «Язык, который ненавидит»:

«У воров в законе это самое страшное ругательство. Крепче любого мата. После выпада: «»Ты, шахтёр!» надо бросаться в драку. Словами такое оскорбление не смыть. Вероятно, сказывается страх подземелий, как тюрьмы sui generis. И ещё то, что в ворах много от крестьянства (в частности, многие – дети раскулаченных). И тот, кто способен профессионально работать под землёй, – ниже всех воровских моральных критериев»

Повсюду распространены оскорбительные прозвища шовинистического тола («Жид!», «Чурка!»), а также презрительные наименования различных религиозных и идеологических течений («Неверный!», «Гоим!», «Фашист!»).

Среди более редких, «экзотических» тем можно назвать, например, наименования родственников, особенно – покойных – сравним «Напауа!» («отец отца») – очень резкое восклицание у индейцев мохави.

Особенность голландской бранной практики – использование названий болезни в качестве эпитета – вроде русского «чёртов», «ебаный», «блядский», «говённый» и тому подобное. Список пригодных для этой цели недугов достаточно велик: «kanker» («рак»), «klere» («холера»), «pestpokken» («бубонная чума»), «pokken» («оспа»), «tering» («туберкулёз»), («тиф»). Так, «pokkenweer» приблизительно «поганая погода», дословно «оспенная погода», «klerenherie» – приблизительно «блядский шум», дословно «холерный шум» и так далее. Английскому матерному «Motherfucker!» соответствуют сочетания «lijder» (сравним немецкое «leiden» – «страдать») с названием болезни «klerelij(d)er», «pokkenlijder», «terinlijder», то есть что-то вроде «Холерный!», «Оспенный!», «Лёгочный!». Соответственно голландские злопожелания звучат как: «Krijg de aids!» – «Чтоб тебе СПИДом заболеть!» (= «Вали отсюда!»), сравним английское «Drop dead!», «Krijg de kanker!» («Чтоб тебе раком заболеть!») и тому подобное

Такая практика довольно редка в других культурах. Можно назвать разве что венгерскую культуру, где есть бранное «rosseb» «оспа» или польскую с её «холерой» – «Stara cholera!» «Do choleru!» или «Cholerny!» Соответственно в чешском и словацком языках: «To je cholera!» – о неприятной ситуации, «Aby ta cholera xaicila!» («Холера тебя забери!»). В идише встречается «A kholerye af im!», что тоже означает «Пусть он холерой заболеет!»

Рассмотрим подробнее несколько групп, наиболее характерных для большинства национальных культур.

Богохульства

Несомненно, что богохульства представляют собой один из древнейших пластов инвективной лексики, существующий столько времени, сколько существуют религиозные представления человека.

По своему характеру их можно подразделить на несколько подгрупп.


1. Прежде всего это «простое» называние имени Бога, святых и тому подобное, когда только контекст, место общения и соответствующая интонация позволяют отличить богохульство от употребления слова в священном смысле, например, в тексте молитвы и тому подобное Таковы богохульства типа русских «Боже!», «Святые угодники!», «Матерь Божия!», чешских «Hergot!», «Ježŭś Mariá!» «Sakra!» «K sakru!» «A sacra!», английских «God Almighty!», «Jesus Christ!», «Holy Virgin!», немецких «Herr Gott!», «Himmel!», финских «[Voi] jumalauta!», фарерских «A Jesus Kristus!», «Harra Gud!», французских «Bon Dieu!», «Nom de Dieu!», итальянских «Madonna!», «Ostia!», «Vergine santé!», «Santa Providenzia!», испанских «Cuerpo de Dios!», «Ostia sagradas!», «O dangau!» «Dievas!», «Yeso christo!», польских «Jesumaria!», «Sacra!»

В некоторых случаях подобная брань отличается от упоминания Бога в молитве в силу использования либо устаревшей, либо нетрадиционной формы священного имени. В фарерском языке вместо «Harrin» («Господь») может употребляться характерное только для инвективы «Harra». Иногда фарерцы вовсе опускают имя Бога, но пропуск здесь достаточно прозрачен: «Tad velt denn!» происходит от датского «Det ved den!», но разница очень значителна. В обоих случаях полный смысл здесь «Бог это знает!», «Богу это известно!» в значении «Да что вы, неужели?» Но фактически датчане произносят только что-то вроде «Это знает…» + артикль den перед опущенным словом «Бог». Фарерцы произносят то же самое, но артикля «denn» (den) у них нет, и они, по-видимому, сами не понимают буквального смысла произносимого.


2. Называние дьявола, ада, вообще любых «сил зла». Сравним русские «Чёрт!», «Дьявол!», чешские «Prokleti!» «Ćerta starýgo!» («Чёрта старого!» в значении «Ничего подобного!»). Сравним русское «Чёрта с два!», английское «Damnation!», немецкое «Teufel!», финские «[Voi] saatana!», «[Voi] piru!», «[Voi] pirulasuta!», эстонское «Kurat!», итальянское «Diavolo!», испанское «Degrasado!», чувашское «Шуйтан!». «Кереметь!» (последнее слово – языческого происхождения). У носителей тагальского языка дьявол призывается в форме «Lintek!», «Vawa!» или «Linte!» Впрочем, последнее слово буквально означает «молния».

Этот тип богохульств – основной для шведов: Очень грубо звучит, например, «Faan ockse!» – буквально «Дьявол тоже!» или «Javlar!» (просто «Дьяволы!»), «Satan!», «Fan!» «Helvete!» (в последнем случае «Ад!»). Одно из самых грубых богохудьных шведских ругательств – «Vad i helvete!» («Пошёл в ад!») – сравним английское «Go to hell!» В полную противоположность русскому употреблению, подобные выражения абсолютно недопустимы в шведском «приличном обществе». Слово «jävla» представлет собой сокращённую форму от «jävlar» и пользуется репутацией английских «fucking» или «bloody» (сравним русское «ёбаный» или «блядский». «Det var ett Jävla gott öl» – в английском переводе «That was a bloody good beer». Вряд ли возможно сказать по-русски «Это блядское пиво хорошее!»

Приблизительно на том же уровне африкаанс «Wyk Satan Loop diuwel!» – «Убирайся, сатана, прочь, дьявол!», «Wat die duiwel!» (приблизительно «Что за чёрт!»), фарерские «For fanin I helviti!» («Чёрт в аду!»), «Vat fanin gert tú?» (буквально «Какого чёрта ты [тут] делаешь?», но по грубости это скорее «Какого хуя…»).

Как и при наименовании Бога, фарерцы осторожны при упоминании дьявола, предпочитая или искажать его имя, или употреблять древний вариант этого имени, традиционный только для инвективы: «devil» вместо «djevil», а также «fjandi» (сравним английское «fiend») или «dekan». В ходу и простые эвфемизмы типа «For Sørin!» (что-то вроде «Ради чёрта!»), где обычное мужское имя Sørin выбрано просто по совпадению первой буквы со словом «Satan».

Маскировка в таких случаях бывает внушительной; так, в выражении «Fanin gali!» – «Пусть тебя дьявол заколдует!» Слово «gala» – «заколдовывать» используется только в этом выражении и практически непонятно рядовому носителю языка, который улавливает только общий смысл проклятия – по аналогии с понятным «Fanin brenni!» – «Пусть дьявол тебя сожжёт!» (Сравним подобную стратегию в русском «Ах, чтоб тебя!»).» Заколдовывать» же, вероятно, здесь эквивалентно «заморочить», «охмурить» В другом фарерском бранном восклицании, связанном на этот раз с понятием ада – «For heita, hula helviti!» (дословно «Ради горячего и пустого ада!») слово «hulur» фактически не существует в современном фарерском, его значение восстанавливается только в результате филологического анализа, для современных же носителей языка это слово, как и «gala», лишено смысла.

В голландской бранной практике дьявол и его присные упоминаются в ограниченном числе случаев, но всё же чаще, чем в России: «Verduiveld!» – «(Клянусь) дьяволом!», «Duivelin!» (чертовка, ведьма), «De duivel hale je!» («Чтоб тебя чёрт побрал!»), «Loop naar de duivel!» («Иди к чёрту!»), «Dar mag de duivel weten!» – («Чёрт его знает!»). Английский эквивалент последнего восклицания – «Heaven knows!» (то есть «Небу ведомо!»). Правда, у голландцев есть и более близкий в лексическом смысле вариант: «Joost mag het weten!» (= «Dag mag Joost weten!») родственный русскому «Бог его знает!» («Joost» – Иисус).

Любопытно, что английский эквивалент голландскому «Waar heb je in godsnaam gezeten?» (дословно «Где это ты, во имя Господа, сидел?) – «Where the hell have you been?» – то есть «во имя Господа» заменяется на название ада.

С именем дьявола часто соединяется адресат. Сравним русское «Чёртов сын!», финское «Saatanan muija» – «Жена сатаны», «Pirun akka!» «Чёртова баба», но по значению ближе к «толстая стерва». Очень грубо на африкаанс звучит «So’on helsem!» («Адов сын!», сравним русское «Исчадие ада!», которое, однако, выглядит напыщенно и вполне литературно.

Естественно, что человека можно просто обозвать чёртом. В русском употреблении это не слишком сильное ругательство, отчего к нему полезно добавлять уничижительные определения: «Он – чёрт поганый!» В фарерском языке точно то же определение «Hann er ein fani» гораздо оскорбительнее. Это понятно, если учесть, что у фаррерских сквернословов именно богохульства котируются особенно высоко.


3. Всевозможные отсылания. Сравним русское «Иди ты к Богу (в рай)! «Пошёл к чёрту!», чешское «Jidi k čertu!», «ke všem čertúm!», польское «Idz do diabla!», английское «Go to hell!», немецкое «Zum Teufel!», «Geh zum Teufel!» («zum Satan», «zum Holle»), финское «Suksi helvetun!» («Езжай на лыжах в ад!»), шведское «Dra át helvete!», фарерские «Far á tramanum til vid tær!», итальянское «Vai al diavolo!», португальское «Vai pro inferno!», румынское «Dute la dracul!», болгарское «Ще те пратяв в дженджема!», «Върви по дьяволите!», армянское «Сатанан тани!», «Грохэ тани!», фарси «bî jahanam!», турецкое «Gehenneme git!» – все примерно в том же значении.

В шведском языке кроме обычных «отсыланий» возможны и весьма необычные: «Du kan dra at skogen!» – «Пошел ты в лес!»: в шведском лесу водятся черти-тролли, так что смысл здесь тот же – «Иди к чертям!». Еще экзотичнее «Du kan dra dit peppam vaxer!» («Иди туда, где перец растет!»). Перец растет на юге, в климате, который северянам-шведам кажется отвратительным, так что и здесь адрес прежний.

Приблизительно то же – у норвежцев: «Dra til Bloksberg!» означает «Пошел ты в Блоксберг!», то есть туда, где, по преданию, обитают ведьмы.

По-видимому, эстонское «отсылание» «в лес» – «Mine metsa!» – имеет аналогичное значение. Правда, у эстонцев есть и другие, более загадочные адреса, где они хотели бы видеть своих оппонентов: «Soida seenele» – «Езжай на гриб!», «Mine kuu peale!» – «Иди на Луну!», «Тōmba uttu!» – «Тяни в туман!» Впрочем, все они отсылают подозрительно далеко и вряд ли сильно отличаются от отсылания к чертям.

Эстонское «Kaei kuradile!» означает что-то вроде «Валяй дальше!» или «А, иди ты!», но точный адрес – «к дьяволу». Однако у эстонцев есть и более грубое «Kuradi munn!» – в смысле «[Иди ты] к черту на хуй!» («на чертов хуй»). Но самое грубое и абсолютно недопустимое в приличном эстонском обществе – «Kuradi puts!», где черту приписываются уже женские гениталии (сравним русское «Чертова пизда»).

Чуваши просто отсылают на кладбище – «давана».

Коль скоро речь зашла о разных адресах, заметим, что не указанный прямо, а лишь подразумеваемый адрес – явление очень старое. И это не только русское «Иди ты знаешь куда!», но даже латинское Perite! в смысле «Иди насквозь!», то есть опять же в подземное царство.

Несколько отличается от вышеперечисленных туманный румынский адрес: «Dute’n moasa ре ghiata»! – «Иди к повитухе по льду!» – всего вероятнее, это пожелание смерти (сравним «Иди в пизду!»). Отнесение его к богохульствам в прямом смысле сомнительно.


4. Проклятия. Сравним русское «Будь ты проклят!»; английское «God damn you!»; немецкое «Verdammter Kerl!»; шведское «Та mig fan!» («Черт меня побери!»); фарерские «Devilin steiki!», «Devilin brenni!» (оба в смысле «Чтоб тебя черт поджарил!», сравним русское «Гореть тебе в аду!»); грузинское «gmertma datjqevlos!; киргизское Кудайдын каары! «Кудайдын, каарына калтыр!», «Кудай албагыр!» (дословно «Останься в виде проклятия Аллаха!», «Чтобы тебя не взял к себе Аллах!»), африкаанс «Die duiwel sai jou haal!», «Mag die duiwel jou haal»! («Чтоб тебя черт побрал!»).


5. Всевозможные сочетания священных наименований с наиболее сниженными, непристойными, табуированными, обязательно содержащими табу-семы. Сравним варианты русского мата «Ёб твою в Бога (душу, Господа душу, Христа Спасителя и тому подобное) мать!»; сербскохорватское «Jebem ti boga!», «Je6em ти свету Петку» (Света Петка – Параскева Пятница, самое грубое сербское ругательство); итальянское «Рогса Madonna!», «Рогсо Dio!», «Madonna di bordello!», «Madonna fututa!», «Dio fotutto!», «Dio merda!»; французское «Bon Dieu de putain de garce!», «Bon Dieu de merde!», «Bon Dieu de bordel de merde!», «Bordel de Dieu!»; ucпанское «Con Dios у con la Vigen!», «Me cago en toda la Virgen!», «Me cago en la Virgen puta!», «Me cago en Yemaya!», «Me cago en Babalo Aye!» (две последние инвективы, популярные на Кубе, построены по той же модели, что и предыдущие («Я сру на…»), но в отличие от них упоминают божества африканских религий); румынское «Futu-ti Dumnezeul тай!» (дословно «Выеби Бога твоей матери» (сравним русское «Ёб твою в Бога мать!»), непристойный глагол может опускаться; исключительно грубое ругательство), «Christosul tau/pastile matu!»; венгерское «Basszamaz Istedenet!» («Я ебал твоего Бога»), «…a Kristodat!» («…твоего Христа»), «…a Mariadat!» («…твою Деву Марию!»), «Az istemet as anyadmak!» («…Бога твоей матери!»), «Verie as isten a faszat beled!» («Чтоб тебя Бог выеб!»); греческое «Гамо ти панайя су!» («Я ебал твою Пресвятую!»), «Гамо ти Христо су!» («…твоего Христа!») и т. д.; арабское. Allah jenik! («Чтоб тебя Аллах выеб!»).

Популярная модель каталанцев начинается со слова «Меcagum» (искаженное «Me cago еп…» – «Я серу на…»). Список священных лиц и предметов, включенных в эту модель, поистине впечатляет: это Бог в огромном количестве вариантов («…на Богова Бога, на дважды Богова Бога», и т. д.), на Бога и Деву Марию, на Бога и Его Мать, на пять ран Христовых, на женский орган (?) Бога, на Бога, с Которым ты ебался, на Богову проститутку, на двенадцать апостолов, на ёбаных святых в бутылке, у которой Бог служит пробкой, на просфору, на член страстей Христовых (?), на четыре столпа, которые поддерживают Христов сортир, и т. д. и т. д.

Любопытно, что некоторые модели подобных инвектив включают имя Бога, но богохульными не считаются. Например, каталанец может выругать дверь, которую он никак не может открыть: «Mecagum la porta de Deu!», где «de Deu» – «Богова [дверь]» осознается примерно как современное русское «чертова», «проклятая» или английское «bloody» или «fucking».

Иногда табуированное слово выглядит как часть священного, но содержащего нечто вроде «табу-суффикса». Сравним немецкое «Kruzifick!» («ficken» – «ебать») вместо уже приводившегося выше «нормального» «Kruzifix» («распятие»), или «Hurement!» («Нuге» – «блядь») вместо «положенного»«Sakrament!» («причастие»). То есть получается нечто вроде «Ебспятие» или «Бля-частие» – сравним русское «хитроумный» – «хитрожопый».

С некоторой натяжкой в эту группу можно отнести сложное фарерское слово «Gudsdoyd» – сочетание имени Бога со словом «смерть» (т. е. «смерть Бога»). «Ja, Gudsdoyd!» означает недоверие («Ну да, прямо уж!», «Как же!»). Здесь нет такой грубости, как в предшествующих примерах, но непочтительное отношение к Богу налицо.

И все же пальму первенства в поношении имени Бога следует отдать Италии – этому бастиону католицизма. Вот список сочетаний Бога и самых разнообразных понятий, используемых в разных областях Италии: «Dio assassino!» – «убийца», «Dio cornuto» – «рогоносец», «Dio bestia!» – «скотина», «Dio bestialone!» – «зверюга», «Dio birbo!» – «негодяй», «Dio brigande!» – «бандит», «Dio сапе!» – «пёс», «Dio culattiere!» – «содомит», «Dio mat!» – «полоумный», «Dio animale!» – «животное», «Dio poгсо!» – «свинья», «Dio Dio serpente!» – «змея»


6. Иногда сознательное превращение простого наименования священных сил в божбу осуществляется не путем добавления табу-семы, а обращением к традиционной форме любой клятвы (у Лермонтова: «Клянусь я первым днем творенья, клянусь его последним днем! <…> Клянуся небом я и адом!»). Слово «Клянусь!» чаще всего опускается как само собой разумеющееся, так что вся божба выглядит как сочетание священного имени с предлогом. Сравним английское «By our Lady!» («Пресвятая Дева!»); испанское «Рог vida de Dio!» («Жизнь Господа!»), «Рог los clawos de Cristo!» («Гвозди с Христова креста!») и др. Вероятно, более точный перевод мог бы выглядеть как «Пресвятой Девой!», «Гвоздями с креста Христова!» и т. д., где «Клянусь!» имеется в виду. Для русского употребления такое сокращение нехарактерно.

Разумеется, возможны и случаи сочетания форм клятвы с табуированными идиомами. Сравним испанское Рог los vientecustro cojones de los doce apostolos de Cristo! (упоминаются тестикулы апостолов).


7. Можно отметить традицию использования в инвективном смысле имен древних языческих божеств, явлений природы, ассоциируемых с этими божествами, и т. д. Значительная часть идиом этой группы ведет происхождение из глубокой древности, другая часть представляет собой прозрачные эвфемизмы. Сравним английское «By jove!»; французское «Топпеге de Dieu!»; немецкое «Donnerwetter!»; чешское «Hrome!», «U vsech hromu!»; польское «Perunja!»; финское «Perkele! Perkele!»; литовское «Ро perkunais!».

В голландском языке «donder» (немецкое «Donner», английское «thunder») – слабый усиливающий эпитет. В африкаанс это слово воспринимается как часть очень грубого ругательства «Fokken donder!» – сравним английское «Fucking thunder!» – яркий вульгаризм, выражение отвращения или гнева при неприятной неожиданности, вероятно, что-то вроде русское «Эх, ёб твою мать!». Подобные выражения существуют и в шведском: «Blixt och dunder!» – «Гром и молния!», немецкое «Donnerwetter (noch mal)!», французское «Топпеге!». Во всех случаях, кроме африкаанс, это очень мягкие восклицания типа русское «Черт возьми!».


8. Строго говоря, не являются богохульствами, но всё же заслуживают упоминания в этом разделе обвинения оппонента в том, что он безбожник и богохульник. В киргизской культуре это очень серьезное оскорбление, могущее привести к поножовщине; оно особенно тяжело, если обращено к мулле: «Кудайсыз!» («безбожник»), «Капыр!» (от «кяфир» – «кафир») – не верящий в Аллаха, немусульманин, неправоверный. Нечто подобное можно было проследить и в русской культуре прошлых веков. Сравним строчку из песни: «Да лютый староста, татарин, бранит меня, а я терплю». Здесь «татарин» – никак не может означать национальность старосты в русской деревне, это «иноверец», «безбожник». Сравним также: «нехристь» и «бусурманин».

Не как у других

Особенности того или иного языка могут накладывать на богохульные инвективы свой отпечаток. Так, в немецком языке популярны полностью бессмысленные цепочки из богохульств, иногда очень протяженные. Сравним яркий бытовой пример:

Himmel-Herrgott-Rruzifix-Alleluja, Sakrament, Sakrament an spitziger annagelter Kruzifixjesus, 33 Jahre barfuss lauferner Herrgottsakrament!

Точный перевод здесь совершенно невозможен, да и по-немецки это простое перечисление названий Бога, распятия, орудий Страстей Христовых, страданий Христа и даже прожитых Им лет земной жизни.

У индейцев мохави возможна очень быстро произносимая цепочка, включающая перечисление наименований, относящихся к гениталиям: «Hispan-hiwey-havalik-havakwit-paJmimith!» (влагалище, ягодицы, клитор, срамные губы, волосы в промежности).

Слегка похожий русский пример мог бы выглядеть примерно как «Еб твою в бога-душу-крест-гроб-мать!».

Сходный характер имеют немецкие ругательства в Баварии, где, как известно, распространен католицизм: «Jessasmariandjosef!» или «Zaehfixalleluja Kruzifix-halleluja), Saggrament Ajleluja Graiz!» (= Cross), а также в финской культуре: «Voi helvetin saatanan vitun paskiainen!» (ад-дьявол-пизда-выблядок). Теоретически такие цепочки могут быть бесконечны.

Богохульства и религиозность

Естественно, что роль богохульства в национальной культуре прямо пропорциональна религиозности общества, ибо нарушение слабого табу не в состоянии вызвать резкий шок, а значит, соответствующая идиома не может быть достаточно сильной.

В этом отношении интересно сравнить языки шведский, голландский и африкаанс. Отношение шведов к богохульствам довольно легкомысленное, чего никак нельзя сказать о голландцах, у которых даже есть активно действующее «Общество борьбы с бранью» («Bond regen het vloeken»). Естественно поэтому, что самое грубое голландское ругательство – «Godverdomme!», то есть нечто весьма близкое английское «Goddam(n)!» Голландская инвектива всегда пишется с большой буквы – свидетельство того, что слово «God» воспринимается и сегодня буквально, как имя Бога. Представление о грубости этого выражения в Голландии можно составить по тому, что англоязычные народы ассоциируют его с чудовищным английским «Jesus fucking Christ!», абсолютно непереводимым на русский язык (может быть, приблизительно это «Иисус, еби его мать, Христос!»).

Примерно такой же силы варианты типа «Goddomme!», но есть и совсем мягкие, полуэвфемистические, вроде «Godver!» «Verdomme!». Последнее слово служит бранным эпитетом типа русское «чертов», «ёбаный» или английское bloody: «De fiets is verdomme kapot!» – «Этот ёбаный мотоцикл накрылся!»

Другое богохульство у голландцев – «God zal me bewaren!» – буквально «Да хранит меня Бог!» и производные от него «God-samme!», «Gosamme». Совершенно невинные на взгляд носителя русской культуры, эти восклицания воспринимаются в Голландии достаточно остро.

Но и такое положение с богохульствами – еще не предел. Исторически сложилось так, что в Южной Африке, стране языка африкаанс, генетически восходящего прежде всего к голландскому, гораздо сильнее, чем в Голландии, влияние жесткого, ригоричного кальвинизма, откуда и еще более резкое восприятие богохульств. Аналогичные богохульные инвективы воспринимаются в Южной Африке намного резче. Самое сильное ругательство на африкаанс – «Goeie God!» – буквально «Добрый Боже!». В голландском языке оно тоже распространено, но воспринимается довольно спокойно. В шведской же культуре к такому восклицанию могут свободно прибегнуть даже священники, и такое их поведение останется не замеченным окружающими.

В японском языке богохульства практически отсутствуют: известно, что роль религии в Японии резко отличается от этой роли в большинстве стран мира, религия в Японии прежде всего значительно терпимее.

Очень важна и статистическая сторона вопроса: по имеющимся данным, 80 % японцев относится к религии безразлично или даже враждебно. Поэтому хотя японец и может употребить выражения типа «Он проклят богами!» («Ками но нороварета»), эти слова нельзя рассматривать как богохульные, то есть хулящие божество, но лишь как простое утверждение.

Показательно в этом плане сравнение с популярной итальянской инвективой «Рогса Madonna!», где наименование Божьей Матери кощунственно сочетается с названием свиньи, причем ассоциации здесь главным образом сексуального, а не скатологического плана. Появление подобной инвективы в таком центре католицизма как Италия с её особым почитанием культа Мадонны подтверждает зависимость крепости инвективы от силы нарушаемого табу.

У сирийских арабов инвектива «Твою религию!» (что надо понимать примерно как «Ебать я хотел твою религию!») смывается кровью, даже если непристойный или богохульный глагол только подразумевается Полное арабское ругательство звучит как «Elif air ab dinich!» – «Тысяча членов тебе в религию!» – сравним европейскую модель «…тебе в жопу» или «…тебе в пизду!».

Возможны и своеобразные «небогохульные богохульства»: речь идет об упоминании в составе проклятия имени Бога как могучего союзника говорящего. Сравним английское «God damn»; суахили «Mungu mbwakulani! Mwana lana!» («Да проклянет тебя Бог!»), «Mbwa akupe taunil!» («Да нашлет Бог на тебя холеру!»), «Mungu atakushin da!» («Да покарает тебя Бог!»).

Однако, при всей схожести значения, проклятия на суахили понимаются, подобно японским, буквально, в то время как английская инвектива воспринимается как простое восклицание.

В том же языке суахили есть очень изощренный способ проклинания с помощью литературно приемлемых средств, даже священного языка: инвектант читает имена спутников Мухаммада с обязательным добавлением после каждого имени слов «Да будет Аллах доволен им!». Предполагается, что все, кто противостоит человеку столь набожному, будут наказаны Всевышним.

Некоторые богохульства сильно истёрлись, превратились в несильные восклицания, хотя когда-то воспринимались очень резко: голландское «Wragtig!» – искаженное «waaragtig», которое, в свою очередь, означает только «истинный [Господь]», но все равно, даже без упоминания Господа, считалось очень сильным богохульством. В настоящее время еще более искажённые формы этого слова wrintag и wragtie» почти полностью потеряли остроту и являются мягким эвфемизмом. Для преобразованных, с целью смягчения, эвфемизмов в голландском языке существует особое слово «Bastaardvloek» буквально «ругательство-ублюдок» (сравним английское «bastard curse»).

Как у нас

Обращает на себя внимание крайне малая роль богохульств в славянской и – ýже – в русскоязычной культуре. В данном случае объяснение – в богохульном характере славянского мата. Собранный выдающимся филологом Б. А. Успенским огромный материал, свидетельствующий о языческом происхождении сексуальной брани, помогает понять и сущность своеобразного славянского богохульства.

Б. А. Успенский возводит славянскую матерную ругань к культу языческой богини Мокоши – женской ипостаси главного божества, противопоставленной богу грозы. В славянском христианском варианте Мокошу замещают св. Пятница и Богородица. Соответственно самое сильное ругательство у сербов – «Je6eм ти свету Петку!». В ряде богохульств явственно прослеживаются следы культа земли, ассоциирующейся с матерью (сравним «мать-сыра-земля»), и культа предков вообще, а следовательно – культа покойников. Соответственно в бранных идиомах нередко упоминание могильного креста, гроба и т. д. Сравним русское «в бога, в крест, в душу», серб. «ебем ти мертву майку!» или румынское «Futu-ti Dumnezeul mati».

Таким образом, если согласиться, что русский мат имеет фактически богохульный характер, легко понять, почему в русской инвективной практике непосредственные богохульства сравнительно и мягки и редки: в них просто нет необходимости, ибо их функцию берет на себя другой лексический пласт – сексуальное сквернословие, мат.

Тонкое различие

Исключительный интерес представляет то обстоятельство, что восприятие ряда очень похожих инвектив может быть резко неоднозначным в разных ареалах и культурах. Во французском непристойно звучит «Dieu!» («Боже!») и вполне приемлемо «Mon Dieu!» («Мой Боже!», «Боже мой!»).

Аналогичным образом в итальянском «приличном обществе» недопустимо «Madonna!», но «Madonna mia!» воспринимается примерно как русское «Бог мой!». Немецкое «Herr Gott!» («Herrgott») несет отрицательный заряд, a «Mein Gott!» – нет.

Пример из современного британского романа, где описывается эмоционально насыщенный разговор между супругами, обсуждающими развод:

Bill jerked himself upright. He said: «The children know, do they? Oh Christ». He turned to face the wall. «Don’t use that language, Bill», – said Nan (I. Murdoch).

Билл резко выпрямился. «Так дети уже знают, да? Oh Christ!» Он отвернулся к стене. «Билл, перестань выражаться», – сказала Нэн.

Из реакции Нэн очевидно, что «Oh Christ!» в данном контексте – табуируемое слово. Правда, по роману, Нэн – ханжа, и ее резкий протест вряд ли оправдан: «Christ!» – не слишком сильное богохульство, но все же инвектива.

Можно считать, что в случаях типа «Christ!», «Madonna!», «Dieu!» перед нами пример одного из самых виртуозных и изощрённых инвективных приемов. Сравним подобные примеры в русском языке: «Иди ты к Богу (в рай)!» или «Иди ты к чёрту!», «Бог его знает!» или «Чёрт его знает!», «Ну его к Богу!» или «Ну его к чёрту!»

Оскорбительная сама по себе, такая «эквивалентность» предполагает объединение двух противоположных понятий. Произносящий это проклятие не только «упоминает имя Господа всуе», не только подменяет имя дьявола священным именем Бога, он употребляет имя Господа, имея в виду нечто совершенно противоположное.

Другими словами, создаётся новое понятие, в котором противоестественно объединены Господь и дьявол.

Ещё более яркие примеры такого слияния – итальянские инвективы «Dio diavolo!» и «Diamine!» (= «diavolo» + «Domine»). В первом случае налицо своеобразное «сочетание несочетаемого» (в лингвистике это называется оксюморон), во втором – «телескопическое слово», где соединены слоги двух слов, но и там и тут вместе упоминаются Бог и дьявол, причём в случае «Diamine!» такая «игра с огнём» более «безопасна», ибо опасное понятие одновременно называется и не называется. В тосканском диалекте в сочетании с Богом упоминаются Фауст, просто демон и демон Фарфарелло из «Божественной комедии» Данте, то есть «Dio Faust!», «Dio Farfarello!» и «Dio demonio!»

Вполне вероятно, что первоначально перед таким словоупотреблением ставилась задача не ослабить, а напротив, усугубить впечатление, производимое словом.

Похожая инвектива имеется и в шведском языке. Это «Herrejavlar» – комбинация «Господь + дьяволы». Английское соответствие – «Jesus fucking Christ!» Вероятно, по-русски это могло бы выглядеть как чудовищное богохульство типа «Иисус-еб-твою-мать-Христос!», однако в шведском языке оно звучит несколько менее вызывающе.

В психологическом плане сам феномен такого смешения не должен вызывать смущения. Достаточно вспомнить, что в различных еретических культах уже издавна исповедуется мысль, что Бог – это дьявол, принявший божественное обличье, а настоящий Бог – это как раз дьявол.

Эту же мысль можно встретить в современных романах, например, у Н. Мейлера и других. Если же учесть, что Бог и дьявол равно относятся к священным понятиям «того мира», возможность двойственного, диалектического восприятия некоего единства, образованного их слиянием, еще более вероятна.

Нечто подобное можно увидеть в практике некоторых замен, которые правильнее было бы назвать «псевдоэвфемизмами», то есть такими эвфемизмами, которые, внешне выражая понятие, прямо противоположное табуированному, фактически навязывают представление о непристойном или просто запрещённом слове. Такова пара «damn – bless» в английском языке. Сравним монолог старого морского волка, где Диккенс заменяет непристойное «damn» на противоположное по значению слово «bless», честно предупреждая об этом читателя:

<…> the following refrain in which I substitute good wishes for something quite the opposite: «Ahoy! Bless your eyes, here’s old Bill Barley!.. Here’s old Bill Barley, bless yeur eyes! Ahoy! Bless you!»

<…> следующую присказку, в которой я заместил с помощью добрых пожеланий нечто, совершенно противоположное: «Э-гей! Господи благослови ваши очи! Вот он я, старина Билл Барли!.. Вот он я, старина Билл Барли, Господи благослови ваши очи! Э-гей! Господь вас благослови!»

Вероятно, в русском адекватном варианте вместо «Господи благослови!» можно было бы подразумевать не «Damn your eyes» и так далее, а что-нибудь вроде «Мать вашу ети!», «Хуй вам в глаз!» и тому подобное, и в целом слова пьяного моряка могли бы звучать как «Эй! Еби вашу мать! Я пришел, ебаный-в-рот!».


Пример озорной русской частушки с псевдоэвфемизмом:

Деньги есть, так девки любят,

На кроватку спать кладут.

Денег нет, так нос отрубят

И собакам отдадут.

«Чёрная молитва»

Возвращаясь к священным текстам, отметим, что в данном случае напрашивается аналогия с фактом нанесения древними строителями или священнослужителями весьма рискованных надписей на голосниках храма: очевидно, предполагалось, что священный текст молитвы лучше достигнет цели, сочетаясь с текстами совсем другого плана, то есть текстами, уже в то время воспринимавшимися как сниженные и недопустимые, табуированные. Молитва произносилась вслух, текст же на голосниках, улучшающих акустику, был навсегда скрыт и не мог быть прочитан никем: Таким образом, сниженный характер текста на голосниках как бы становился священным, «сакрализовался», сливался воедино с текстом звучащей молитвы, в то время как молитва, попадая в голосник, «приземлялась». Диалектичность, двузначность символа, очевидно, и была целью всей операции.

Сам факт нанесения надписей, не предназначавшихся для прочтения и носящих чисто священный смысл, известен этнографам и археологам. Сравним практику надписей дарения на внутренних (!) стенках ритуальных сосудов в Древнем Китае)

Нельзя утверждать, что подобное отношение к слиянию противоположных текстов исчезло и сегодня. Об этом свидетельствует эпизод из романа А. Соболева «Морская душа». Писатель, по-видимому, не понял описанную им самим сцену, легко объяснимую после сказанного выше. Вот как Л. Соболев описывает молитву боцмана Помпея:

<…> Увлекся мой Помпей, причитает у иконки, да как! Жалуется Богу на командира, что тот зря ему фитиль вставил за беспорядок на вельботе, и попутно как рванет командирскую бабушку в тридцать три света, в иже херувимы, в загробные рыданья и Пресвятую Деву Марию, и вслед за тем молитву о смягчении сердца власть имущих, поминая царя Давида и всю кротость его.

Приблизительно то же – в описании обряда испрашивания дождя в Таиланде. Тайские «колядующие» специально пользуются во время исполнения обряда непристойными выражениями: считается, что произнесение слов, малоприличных для обычного разговора, способствует действенности обряда.

Факты обращения к дьяволу и поношения сакрального имени заставляют иной раз видеть в них так называемую «черную молитву». Соединение имен демона и божества, сочетание оскверняющих понятий и Бога находятся в одном ряду с чтением молитв наоборот и представляют единую стратегию воззвания к силам зла. Жалобы Богу и просьбы, обращенные к Нему, смешиваются с обидой на невыполнение божеством просьб молящихся и проклятиями в адрес высшей силы.

Вряд ли современную практику инвективного сочетания священного имени с вульгарным типа немецкое «Heiliger Strohsack!» («Святой мешок с соломой!») или новогреческое «Ебал я твою Богоматерь!» можно непосредственно связывать с практикой древних храмостроителей или «черной молитвой»; однако очевидно, что сама возможность такого кощунственного соединения противоположностей имеет достаточно древнюю историю и первоначально смысл его мог быть совсем иной.

Другими словами, исторически богохульство, по крайней мере частично, могло служить не целям эмоционального облегчения, а средством обращения к демону через поношение божества.

То, что это могло быть так, косвенно подтверждается через некоторые формы богохульства, включающие многократное повторение элемента богохульства или его полное многократное воспроизведение, что, как известно, характерно для молитвенных текстов. Возможно и простое называние числительного, указывающего, сколько раз говорящий якобы повторил молитву-заклинание. Сравним немецкое «Teufel, Teufel! Teufel noch einmal! Teufel neune! Herrgott, noch einmal! Herrgott neunmal! Kreuzmillion und drei Teifi! Himmelkreuz noch einmal!»; в баварском немецкое «Fadammt, no amai!» (приблизительно «Господь, прокляни еще раз!»), «Gruzefix Saggrament», «no amai» и т. д. Русский аналог – «Трижды проклятый!», «Тысяча чертей!»

Трехлинейки, четырежды проклятые,

Бережем, как законных своих.

(Б. Окуджава)

Естественно, что коль скоро богохульство считалось очень серьёзным преступлением, за него полагалось тяжелое наказание. Данте помещает богохульников в седьмой круг ада вместе с убийцами, извращенцами и так далее.

Хотя в настоящее время богохульства в США сильно сдали свои позиции, до сих пор в некоторых частях страны они звучат оскорбительнее, чем «shit», «bastard», «son of a bitch», a книжные клубы могут заменять, например, восклицания «Oh, God!» на «Oh, Lord!», где вся разница в том, что God употребляется в составе инвектив, a Lord – нет.

Преступление и наказание

Исследования, посвящённые истории инвективы и эвфемизмам, подробно перечисляют кары, которые полагались за богохульства: здесь и выставление у позорного столба, и протыкание языка раскаленным шомполом, и различные церковные покаяния.

В записках Адама Олеария (1603–1671) читаем:

ПВ последнее время порочные, гнусные проклятия и брань были сурово и строго воспрещены публично оповещённым указом, даже под угрозою кнута. Назначенные тайно лица должны были по временам на переулках и рынках смешиваться с толпой народа, а отряжённые им на помощь стрельцы и палачи – хватать ругателей и на месте же, для публичного позорища, наказывать. Однако давно привычная, слишком глубоко укоренившаяся ругань требовала больше надзора, чем можно было иметь, и доставляла наблюдателям, судьям и палачам столько невыносимой работы, что им надоело как следить за тем, что они сами не могли исполнить, так и наказывать преступников.

Дабы брань, ругань и бесчестье не могли совершаться без различия по отношению к незнатным и знатным людям, начальство распорядилось накладывать на виновного крупный денежный штраф (заплатить бесчестье). Сумма штрафа исчислялась, смотря по качеству, достоинству или званию чьему-либо, и называлась окладом. Если у преступника не было возможности заплатить бесчестье, то он выдавался сам головою на дом оскорблённому, и тот мог поступать с ним как угодно. В таких случаях преступника часто превращали в крепостного или публично били кнутом.

С течением времени отношение к богохульствам в большинстве ареалов стало более терпимым, и в некоторых национальных культурах они уступили первое место инвективам иного рода, прежде всего связанным с названиями выделений или с сексом. В специальном исследовании на материале английского языка богохульные словоупотребления «God!», «Jesus!», «Christ!» и «Hell!» заняли последние места в списке из двадцати наиболее резких непристойных инвектив.

Однако, неожиданным образом, английское «Goddamn!», еще недавно считавшееся слабым восклицанием типа французского «Merde!» или русского «Черт побери!», приобрело очень резкое значение, близкое к тому, которое оно имело в Средние века, и теперь, по подсчётам лингвистов, стоит на третьем месте в числе наиболее грубых слов непристойного ряда.

Тем не менее во всем мире Церковь и теперь продолжает числить богохульные восклицания любого рода, в том числе русского «Ей-богу!» или «Чёрт возьми!», тяжелым грехом. Сравним следующее предупреждение из православной «Настольной книги священнослужителя»:

Особенно распространен обычай божбы и поминовения всуе имени Божия или Пресвятой Богородицы <…>, которые используются для придания фразе большей эмоциональной выразительности: «Бог с ним!», «Ах ты, Господи!» и т. д. Еще хуже – произносить имя Божие в шутках, и уж совсем страшный грех совершает тот, кто употребляет священные слова в гневе, во время ссоры, то есть наряду с ругательствами и оскорблениями <…>. Призывание нечистой силы (чертыхания) в гневе или в простом разговоре также греховно.

Вышеперечисленные примеры богохульных словоупотреблений не исчерпывают списка. Более тщательный анализ позволяет обнаружить глубокую связь между явными богохульствами и самыми грубыми непристойными идиомами типа мата. Соответствующие примеры будут рассмотрены ниже, здесь же ограничимся упоминанием о румынском «богохульном мате», которому порой нельзя отказать в известной фантазии и даже, если это слово здесь применимо, изысканности. Дело в том, что в румынской культуре распространена брань «на случай», когда применяемый образ мгновенно рождается в голове ругателя, чтобы тут же быть забытым и никогда больше не употребляться. Таково предложенное румынским информантом «Futu-ti grebluta Maiecii Domnului, cu care ea a adumat stelele!» – «Еб твою в грабли Матери Божией, которыми она собирала звезды!».

Скатологизмы

Этот термин нам уже встречался, но на всякий случай повторим: В греческом языке «skor», «skatos» – кал. Употребляют ещё слово «копрологический» от греч. «kopros» – помет, кал) Скатологизмы (они же копрологизмы) это всевозможные инвективы, включающие наименования нечистот, особенно – продуктов жизнедеятельности организма (кал, моча, носовая слизь, слюна, сперма и тому подобное).

Список такой лексики исключительно велик едва ли не во всех национальных культурах мира. Однако и сама величина списка, и его характер, и, не в последнюю очередь, роль в общем инвективном слое носят национально-специфический характер.


У немцев

Приведем несколько соответствующих примеров. Очень популярны скатологизмы в немецкоязычных культурах, где существует, например, длинный список инвектив, производных от вульгарного названия экскрементов («Scheiße», «Dreck», «Mist «и так далее). Сравним «Scheiß Kerl!» «Dreckskerl!» (оба приблизительно «Говнюк!», «Засранец!»; по воспоминаниям соратников Гитлера, именно так называл себя фюрер в минуты отчаяния), «Dreckloch!» (приблизительно «Жопа!», буквально «дырка для говна»), «Arschloch!» («дырка в жопе»), «Gottsverdammter Mist!», «Verfluchte Scheiße!» (буквально «богопроклятое говно»), «Scheiß reden» (буквально «говорить говно» – молоть вздор); «beschissen» («обосрать»), сравним «Mein Воß hat mich ganz schon beschissen» («Мой босс меня буквально обосрал»), «Ich scheiß auf ihn» («Я серу на него»), «Scheißer!» («засранец»), «Scheiße bauen», «nieder Scheiße sein/liegen» и так далее.

Во многих случаях соответствующее прилагательное приблизительно означает «говенный», «сраный» и тому подобное Сравним «Scheißfreundlich» – «говенный друг». Существительные в основном приблизительно соответствуют русским «Говнюк!», «Говноед!», «Засранец!» там, где используются глаголы – «говна не стоит», «Я на него насрал!» и тому подобное

Однако в целом русские буквальные соответствия воспринимаются намного слабее и по получаемому впечатлению переводами считаться не могут. Гораздо правильнее сопоставлять их с русским матом, что и делают немецкие исследователи, например, фон Тимрот:

Ёб твою мать! – Verdammter Mist!

Еби твою мать! – Gottverdammter Mist!

Правда, он сопоставляет с матом и другие немецкие инвективы, в частности, богохульные. Но англоязычные авторы тоже проводят параллель между немецким «Was machst du da fǜr Scheiße?» и английским «What the fuck are you doing?» (дословно немецкое «Что ты, говна ради, делаешь?» и английское «Что ты, еби тебя, делаешь?»).

Существенная разница между немецкими, английскими и русскими соответствиями состоит в том, что немецкие скатологизмы понимаются говорящими буквально, то есть значение «испражнения» сохраняется здесь в большей степени, чем у русских и англоязычных народов. Крайняя чистоплотнсть немцев делает эти выражения особенно крепкими, более резкими, чем английские и русские соответствия.

Русскоязычная писательница Дина Рубина (Израиль) пишет:

Недавно я общалась со своей немецкой переводчицей, и она, так застеснявшись, говорит: «Да, знаете, есть много непереводимых выражений». Я напряглась. «Уточните», – говорю. «Ну, вот, например, у вас героиня, писательница, кричит взрослому сыну: “Свола-а-ачь! Говнюк паршивый!” Это по-немецки читатель не поймет». – «То есть как? – спрашиваю. – Вы хотите сказать, что в немецком языке нет слова “говнюк”?» – «Да нет, – смущаясь, выдавливает она. – Такие слова могут быть произнесены… ну… в тюрьме, там… на стройке… А мать… Не может мать крикнуть такое сыну!» Я вздохнула и говорю: «Смотря какая мать, смотря какому сыну!»

В свете вышесказанного ясно, что переводчица права, а автор переводимого текста – нет. Поскольку вульгарное название экскрементов в немецкой культуре равносильно русскому площадному мату, можно утверждать, что никакая немецкая мать никакому немецкому сыну не может сказать «Говнюк!», как никакая более или менее нормальная русская мать (тем более писательница!) не может послать своего сына «по матушке» – разумеется, если исключить какие-то экстремальные ситуации, когда «можно все», или если забыть о существовании записных сквернословов, уголовников и проч., для которых вообще никакие этические нормы и литературные законы не писаны.

Отмечается, что немцами именно скатологизмы считаются лучшим средством преодоления страха, например, солдатами во время военных действий. Подобные инвективы представляют здесь способ как бы опровергнуть реальность, объявить ее несуществующей. Можно с уверенностью сказать, что в русскоязычном ареале мат выполняет именно эту же функцию.

Немецкое «Miststűck» – «кусок говна» сопоставляется англичанами и американцами с самым вульгарным в их культурах наименованием женщины – «bitch!» («сука»). Немецкое «Du hast den Arsch offen!» – «У тебя жопа раскрыта!» можно перевести на «You’re fucking crazy!» – «Ты, ёб твою, совсем спятил!»

Впрочем, со словами, обозначающими «задницу», не все ясно: порой непонятно, что имеется в виду, гомосексуальные интересы оскорбляемого или помещение его в «телесный низ», в самое скверное место. «Arschkriecher» – это «ползущий в жопу», примерно то, что имеет в виду русский, говоря: «Он без мыла в жопу лезет». «Oberarsch» – «сверхжопа», в смысле «круглый дурак».

По понятным соображениям (родство языков и культур) скатологизмы на идиш совпадают с немецкими по корням и силе: «Дрек», «Ду бисг а дрек» («ты – говно»), «шайсер» («засранец») и др.


У французов

Скатологические инвективы во французском языке принципиально отличаются от немецких тем, что вульгарное слово, обозначающее экскременты, «Merde!», употребляется в гораздо более широком значении, по множеству поводов и часто воспринимается в смысле, очень далеком от первоначального. Здесь скатологизмы чаще превращаются в простые междометия. Сравним употребление Merde! как реакцию на самые разнообразные жизненные коллизии:

Durand, le patron vous augmente. – Merde! Сhéri, maman arrive demain, – Ah, merde! Désolé, mais votre assurance ne couvre pas ces petits dégâts.. – Merde, alors! Regarde qui a sonné veut-tu? – Merde! Ton mari! «Voilà, voilà, on vient… – Vous ouvrez oui ou merde? и так далее

«Дюран, ваш патрон повышает вам оклад», «Дорогой мой, завтра приезжает моя мама», «Ваша страховка не покрывает эти небольшие расходы», «Ты не посмотришь, кто там звонит», «Это твой муж!», «Вы откроете или merde?» и так далее

Таким образом, хотя французская инвективная стратегия и напоминает немецкую по популярности скатологизмов, явно предпочитая их, допустим, сексуальному инвективному ряду, эмоциональная нагруженность этого слоя у французов слабее.

На сегодняшний день французское «Merde!» фактически почти полностью утратило свой, в прошлом крайне табуированный, характер и по производимому эффекту приблизительно соответствует русскому «Черт возьми!» (и ни в коем случае – русскому «Говно!»).

Однако подобно любому другому французскому слову, прямо указывающему на выделительную физиологическую функцию, его дополнительное значение далеко выходит за пределы соответствующего прямого. С ним связаны понятия грязи, нечистоты, отвращения, брезгливости, беспорядка.

Ряд идиом, включающих «merde», исключительно велик и часто очень плохо переводим: «comme un merde», «de merde», «avoir de la merde dans lex yeux», «l’avoir a la merde», «merderie», «merdier», «merdouille» и так далее. He менее популярны и другие слова, связанные с понятиями нечистоты, неопрятности, грязи. Сравним: «SaJaud!», «Fumier!», «Super fumier!», «Petit filmier»!

Огромный список идиом связан с вульгарными наименованиями, означающими «задница». Это «derche» и особенно – «cul»: «comme mon cul», «соmme cul et chemise», «lèche-cul», «у a pas a tortiller du cul pour chier droit» и так далее.

Нечистота и неопрятность прочно ассоциируются у французов с половой распущенностью: «Salope!» может означать и «неряха», и «блядь», американцы скорее сопоставят это слово с английским «bitch!» (сука).

Грубые и тяжелые башмаки по-французски – «les escrase – merde», то есть что-то вроде «говнодавы»; хам или прохвост – «un petit merdeux» (приблизительно «говнюк»), ну, ты попал в историю! – «T’es dans un de ces merdiers, toi alors!» (русский, вероятно, сказал бы «Ты по уши в говне!»). Там, где русский «вышел сухим из воды», француз «выходит из говна» – он зовется «un d’emerdeur». Русское «Она меня достала!» – «Еllе m’emmerde cette bonne femme».

У французов есть еще слово, означающее то же, что и «merde», но гораздо грубее: «chier». Если по степени грубости «merde» можно сравнить с английским выражением «pain in the neck», то «chier» – с выражением «pain in the ass» (оба выражения используются, когда хотят сказать, что что-то очень досаждает, но в первом говорится «У меня от этого шея болит!», причем русский скорее скажет «У меня это вот где сидит!» и покажет на шею; во втором выражении вместо «шеи» – «жопа»).


У англичан

Подобно французское «Merde!», английское «Shit!» некогда звучало очень грубо. Однако уже довольно давно оно превратилось в несильное междометие. Уже в Первую мировую войну это слово как часть названия общественных туалетов («Shit-house») было официально принятым в военных тренировочных лагерях. И сегодня вполне образованная и культурная американка из среднего класса может в сердцах воскликнуть: «Shit! Shit!! Shit!!!», разбив тарелку или сломав каблук. Сравним в этой связи комичный пример практически полной потери словом «shit» физиологических ассоциаций и перехода в междометие:

«Oh shit! I’ve just stepped into some dog doodoo (Приблиз. «Ох ты, черт! Я вляпалась в собачьи какашки!».)

Более или менее сходный русский пример – когда уставшая мать всердцах назовет «засранцем» ребенка, страдающего запором.

В англоязычном употреблении на сегодняшний день shit, пожалуй, не менее популярно, чем французское «merde», но всё же ещё не столь явно утратило непристойный характер. Примеры из этой группы английских инвектив: «Shitting hell! shitty (exam., etc.), shit-faced, shit-head, to be in the shit, to shit on smb, it gives me the shits, shit-hole» и многое другое.

To же значение у слова «сгар»: «Oh crap! What а 1оаd of crap! What a crappy hand! Cut the crap!»

Очень популярна английское «Asshole!» («дырка в жопе») – обычно в значении «Дурак!». Выше приводилась аналогичная немецкая инвектива, но можно было бы назвать и ряд других культур, где используется эта инвектива (сравним фарерские «Reyvarhol!») и другие.

Эти и другие подобные английские скатологизмы занимают среднее место на шкале наиболее непристойных инвектив (сильнее богохульств, но слабее сексуального ряда).


У испаноязычных народов

Испанский язык тоже «достаточно широко пользуется скатологизмами. Сравним: Come mierda!», «Cagado!», «Mie cojones»! «Vaya a cagar!» Возможны вульгарные сочетания экскрементов и матери, экскрементов и Мадонны (устар.) и даже самого говорящего. Очень тяжелое оскорбление – сочетание названия экскрементов и предков оскорбляемого, могил матери и отца и так далее. Яркий пример: «Me cago en leche de tu madre!» – «Я серу на молоко твоей матери!» в значении приблизительно «Я насрал в молоко твоей матери, которое ты потом сосал!» Грубее этого ругательства испанцы не знают; для того, чтобы спровоцировать драку, достаточно в ситуации перебранки только намекнуть на эту инвективу с помощью одного слова «Leche!» (молоко).

Почти дословно эта инвективная практика совпадает с практикой испанских цыган-гитано, у которых в число распространенных инвектив входят такие, как «Я серу на твою мать, на голову твоего отца, на весь твой род, на твое рождение, на твоих покойников, на яйца твоих покойников, на тех, кого тебе еще только предстоит похоронить» и так далее.

В кубинском испанском такие оскорбления многократно усиливаются: «Me cago en el recontracoco de tu reputissima madre!», что можно приблизительно перевести как: «Я серу на сверхпизду твоей матери-сверхбляди!» За такое оскорбление можно поплатиться жизнью.


У итальянцев

Если англоязычные народы сопровождают свое «shit» разнообразными прилагательными (см. выше), то итальянцы со своим «Merda!» или много более вульгарным «Stronzo!» охотно пользуются многочисленными суффиксами, которые придают этому универсальному слову самые разнообразные оттенки. Если попытаться передать эти оттенки с помощью русских суффиксов и дополнительной лексики, то «Stronzone» – «говнище», «Stronzino» – «говнюшечка», «Stronzetto» – «говнецо», «Stronzaccio» – «говно из говна», «Stronzaio» – «говенное место», «Stronzoso» – «сущее говно» (оценка человека), «Stronzettino» – ласкательное обращение («Поцелуй меня, моя какашечка!»), «Stronzuccio» – что-то вроде кокетливого русского «Ах ты, нехороший говнючок!».

Не пытаясь переводить, приведем соответствующие производные от «merda»: «merdoso», «merdaio», «merdaiolo», «merdaccio», «merdina», «merdona», «merdonaccio», «merdonetto», «merdonettaccio».


У других

У индейцев кечуа инвектива «aka-siki» означает «Дурак!», но буквально переводится как сочетание «merde» и «cul», то есть что-то вроде русского «Жопа сраная!» или «Засранец!».

Румын может издевательски спросить оппонента: «Се, curul meu, vrei?» – «Что, жопа моя, хочешь?»

Для выражения раздражения туземцы в Полинезии тоже используют название ануса: «usi», «matausi».

Очень похожи инвективы ряда кавказских культур. Сравним грузинское «tavze dagajvi!» («Я насрал тебе на голову!»), «Pirsi cagajvi!» («…тебе в рот!»), «Mignero» («Ты – говно!»). Сравним также венгерское «Szarok a szadba» («Я серу тебе в рот!») или фарси «Bii damaghi babat rydam!» («Я серу на нос твоего отца!»), «Guh bi gisit!» («Пусть твои волосы будут в говне!»), «Guh lulih!» («Вывалявшийся в говне» = «Ничтожный!»).

Армянские инвективы тоже могут сочетать скатологизмы со ртом, головой и так далее: «Какем беранет!», «Какем глхит!» Инвектива «Кехтот!» означает просто «грязный».

Сходное словоупотребление имеется и в арабском. Сравним также таджикское «Ах» («кал»), «Мезак» («моча»), «Буби маним!» («Искупавшийся в говне»), «Ахи ма хур!» («Ешь мое говно!») и так далее, чуваш – «пах» – «говно», «навоз». Скатологизмы очень распространены в некоторых африканских культурах, например, в языке народности бансо (Камерун) или йоруба (Нигерия).

Возможно, что такая инвективная стратегия африканских народов повлияла на стратегию афроамериканцев, у которых скатологические инвективы тоже очень часты. Сравним в этой связи афроамериканское инвективное «to goose» – «толкнуть локтем в жопу», происходящее из африканского языка волоф, где соответствующая часть тела называется kus. В Америке это слово имеет целый ряд значений, включая половой акт, обвинение в педерастии и проч.

Португальское соответствие своеобразно в грамматическом плане: «Esta cagado!» – «[Ты есть] обосранный!»

Среди финских скатологизмов можно выделить «Raskapaa!» («Голова, набитая говном») и «Kasipaa!» («Голова, полная мочи»); среди шведских – «Skitstovel» («Сапог с говном»).

Из «экзотизмов» в других культурах: Gaan как in die mielies! на языке африкаанс означает «Иди посрать на кукурузное поле!», но имеется в виду «Кончай молоть вздор!»

Многочисленны шведские скатологизмы: «Skit ockse!» (дословно «И говно тоже!»), «Skit i det!» («Насери на это»), «Kyss mig i arslet!» («Поцелуй меня в жопу»), а также всевозможные определения типа «сраный», «говенный» – «Skitvader» («Сраная погода»), «Skitunge» (приблизительно «Молодой засранец»), «Det var skit till sno» (дословно «Снега было говенно мало»).

В фарерском: «Eg skiti a tad» – «Я сру на это!» (мне на это наплевать), «Skitbyttur» – что-то вроде «глупый дурак», но дословно «сраный дурак». «Skytfullur» дословно означает «до усери полный», что даёт возможность использовать это прилагательное в ряде идиом: «Напп er skytfullur i pengum» – «У него денег куры не клюют», но с грубым оттенком, вероятно, что-нибудь вроде «У него денег усраться можно сколько». Просто «skytfullur» означает «вдребезги пьяный».

Фарерцы могут соединить скатологизм с богохульством: «Nakad helvitis lort» – дословно «Какое-то адское говно».

Отметим еще венгерское «Szar az egisz!» («Все говно»), «Szar vagy, Szar ember!» («Ты – говно»), «Le vagy szarva!» («Ты засраный») и турецкое «Iki ucu boklu degnek» – «Трость с обоих концов в говне» – о безвыходной ситуации (сравним русское «Куда ни кинь, всюду клин»).

Нечто очень похожее встречается на другом конце земного шара, у индейцев меномини (племя центральных алгонкинов): «Ты смердишь!», «Я на тебя серу!» «У тебя зудит жопа/член/ яйца!» и так далее и тому подобное.

У литовцев популярны издевательские «советы» типа «Eik sikti!» («Иди посрать»), «Eik bezdeti!» («Иди пердни!) или не лишенное изящества «Pasakei, nuleisk vandens!» («Иди и спусти воду» – в смысле «Кончай болтовню!»).

Чувашское «йыта пах» означает «говно собачье», а «пахла кут» – «грязная жопа» в смысле «недотепа».

Особое место скатологизмам принадлежит в японском языке. Это, по всей видимости, единственная группа инвектив, приближающихся по характеру к европейским. В качестве простого восклицания японцы могут использовать слово «Кусоо» («экскременты») или «Якикусоо» («горелые экскременты»), «Коно кусоттарема!» – приблизительно «Голова в говне!», «Кусо демо кураэ!» – «Иди есть говно!» и так далее.

Как скатологизм в японском иногда понимается слово «Жри!» (подразумевается «Жри говно!»). Именно эта инвектива была выбрана японским переводчиком «Двенадцати стульев» как эквивалент русского «Ах, чтоб их!». В другом произведении эта же идиома соответствует в русском подлиннике выражению «Пошел ты…».

Точно такое же в буквальном переводе выражение употребляется в Англии и во многих других культурах.

Одно из сильнейших оскорблений индейского племени мандан (группа сиу, Верхняя Миссури) – «Поедатель экскрементов!», то есть попросту «Говноед!». Свое презрение к оппоненту индейцы шейенны выражают примерно так же: «Рот в говне!» Индейцы племени пока (группа сиу) предпочитают «Ты – пожиратель собачьего говна!». Показательно при этом, что соответствующие слова, которые индейцы пока выбирают для этой инвективы, крайне редко употребляются за пределами перебранки, то есть составляют часть специфического бранного вокабуляра.

Англоязычное обозначение подхалимажа – «brown-nose» («коричневый нос»). Сравним в том же смысле итальянское «Leccare culo» – «лизать задницу», русское «жополиз» рядом с литературным «блюдолиз» или «лизоблюд».

Где-то рядом с подобными инвективами находятся английское «Kiss my ass!», датское «Kys mig i roven!», фарерское «Kyss meg i reyvina!», румынское «Pupa-ma in cur!», грузинское «Traksi makoce!» – все в значении «Поцелуй меня в жопу!».

Другие действия и звуки

Соответствующие русские словоупотребления, как и во многих других культурах, могут включать, помимо прямых названий экскрементов и акта дефекации, вульгарные наименования других физиологических процессов и объектов. Сравним:

Ссышь, когда страшно, значит, уважаешь

(С. Каледин).

В македонской практике «Da te mocam od keranidi!» означает примерно: «Я на тебя ссу с крыши!» (очень грубое оскорбление).

В значении, в котором русский бы сказал «Насрать на него!», африканер употребил бы выражение: «Pis op sy кор» – «Нассать ему на голову».

В русском употреблении инвективы, связанные с непристойными звуками, сравнительно редки.

В этой связи стоит отметить интересный факт: ни в русском литературном, ни даже в жаргонах нет устоявшегося существительного для обозначения непристойного звука, типа английское «fart» (если не считать детского «пук»). Соответственно в оскорблениях употребляются только производные существительные и глаголы «пердеть», «бздеть», «пердун», «бздун» и тому подобное.

«Чё сделаешь, – уже без изгальства закончила она. – Мужиков, и братьев, и сынов наших перебили на войне, а этих вот бздунов подсыпали» (В. Астафьев).

««Не бзди, мужики!» – взвился под небеса истошный визг Куника.

(С. Каледин).

Гораздо чаще и оскорбительнее соответствия этой инвективе в английском и французском употреблении велико и число производных образований, труднопереводимых на русский именно по причине отсутствия буквальных соответствий: английское «You old fart!» (приблизительно «Ты, старый пердун!»), «You boring fart!» (приблизительно «Ты, зануда пердячая!»), «Stop farting about!» (приблизительно «Кончай тут пердеть!»). Во французском языке: «Çа ne vaut pas un pet!» («Это и перднуть не стоит!»), «péter le feu» – «пердеть огнем», соответствующее русскому «ссать кипятком», то есть очень возбуждаться, излучать энергию. «Péter plus haut que son cul» – «Пердеть выше жопы» – много мнить о себе, воображать.

В фарерском языке «Frata!» означает дословно «Пердни!», но употребляется в значении «Чёрт возьми!», причем преимущественно – в южной части островов; на севере это слово употребляется в буквальном значении и инвективой служить не может.

Очень грубое оскорбление в азербайджанском: «Что ты там пускаешь газы?» (в смысле «несешь вздор»). Приблизительно такое же оскорбление существует в Полинезии. В литовском варианте: «Eik bezdeti!» – «Пойди пердни!» (в значении «Отвяжись!»).

То же – у чехов: «Jdi do prdele!» О слабом и ни на что не годном человеке чех может сказать «Sračka!», о грязнуле может негодующе отозваться «Hovnousek!», но о ребенке, у которого что-то не получается, это звучит уже ласково: «Ту, hovnousku!». «Неверно!» по-чешски может выглядеть как «Ale hovno!».

В ряд непристойных действий скатологического характера следует включить и плевание, чихание и тому подобное Сравним ряд оскорблений типа «Плевать/чихать/срать я на тебя хотел!». Подробнее о плевании см. ниже.

Почему скатологизмы?

Вопрос о том, почему именно скатологизмы столь популярны и разнообразны во всех ареалах, достаточно непрост. Кажущееся самым естественным и простым объяснение гигиенического толка неубедительно или, во всяком случае, недостаточно.

Рассмотрим все возможные причины исследуемого явления. В каком отношении находятся скатологизмы к идее чистоплотности и, следовательно, этикета и гигиены? 3. Фрейд видит здесь прямую связь.

Человек нечистоплотный, – пишет он, – то есть не скрывающий свои экскременты, оскорбляет этим другого человека, не оказывает ему уважения, что и отражается в известных самых употребительных выражениях.

Категоричность этого высказывания особенно понятна, если вспомнить, что его автор – носитель немецкоязычной культуры, где именно скатологизмы звучат наиболее сильно и, как мы уже знаем, в некоторых источниках предлагаются в качестве адекватных русскому мату.

Однако Фрейд не задается вопросом, почему именно экскременты свидетельствуют об отсутствии уважения. Дело в том, что само понятие чистоты есть нечто в высшей степени условное. Как говорят англичане, «Dirt is matter in the wrong place» («Грязь – это обычное вещество, но в неположенном месте»). Руки, наскоро вымытые с мылом, – «чистые» для того, чтобы садиться за обеденный стол, но «грязные», чтобы приниматься за хирургическую операцию.

Требования данной субкультуры могут оказаться решающими при определении того, какое поведение считать чистоплотным. Нередко гигиеническая процедура, совершенно нормальная в одной культуре, кажется нарушением гигиенических и даже этических норм в другой: сравним умывание в проточной воде из-под крана или в раковине, заткнутой пробкой.

Однако, при всех различиях, большинство культур объединяется стойким отвращением к нечистоте, пусть в разной степени. Несомненно, что это отвращение намного старше научного понятия о гигиене, а возможно, старше и самого человечества. Этологи неоднократно отмечают, что обезьяны прекрасно понимают роль экскрементов как средства агрессии, выражения ненависти к оппоненту. Вот выдержка из книги Ю. Линдена «Обезьяны, человек и язык»:

<…> Я заранее надел рабочий комбинезон и куртку, предвидя любимое развлечение взрослых шимпанзе – привычку бросаться в пришельцев экскрементами. Для обезьян это кульминация угрожающего поведения, которое призвано запугать чужака. Но поскольку решетка, отделяющая шимпанзе от пришельца, устраняет реальную опасность, раздосадованные шимпанзе швыряются фекалиями, чтобы лучше донести до визитера смысл своих намерений.

Известный отечественный этолог Н. А. Тих тоже сообщает:

Шимпанзе Роза, жившая в Сухумском питомнике в 1956 г., постоянно бросала остатки корма и собственный кал в людей, приближавшихся к её клетке, если ей не удавалось схватить их руками. Самец шимпанзе Боб, обитавший в Ленинградском зоопарке, постоянно досаждал посетителям, бросая в них кал и метко попадая им в голову. Учёные, работавшие с ним, вынуждены были прикрывать лицо особым щитом, похожим на ручное зеркало.

Если всё же начинать традиции внешней опрятности с человеческой стадии, то легко представить их связь с наиболее древними табу. Возможно, что эти традиции связаны с существованием древних священных обрядов очищения, постепенно терявших свой религиозный характер. Здесь по-прежнему много неясного, хотя можно предположить, что в основе древних табу лежит запрет на издавание резкого (не обязательно изначально неприятного) запаха, недопустимого в условиях охоты, условиях, заставлявших искать путей незаметно подкрасться к намеченной жертве. Позже вредный на охоте запах стал восприниматься как неприятный.

Однако так можно объяснить лишь возникновение, но никак не благополучное существование в наши дни уверенности в том, что чистоплотность есть благо. Очевидно, что это обстоятельство можно связать с триумфальным шествием по земле понятий личной гигиены.

Связь здесь двусторонняя. С одной стороны, по традиции сохраняются старые табу, в результате чего вполне оправданное стремление современного человека к соблюдению правил личной гигиены может порой переходить границы разумного и достаточного и достигать почти (а то и буквально) патологических размеров, вплоть до различных маний и фобий, когда человеку всюду мерещатся микробы и он безуспешно пытается избавиться от них, непрерывно умывая руки.

Подчёркнутое, преувеличенное стремление к соблюдению чистоты может даже явиться своеобразным способом самоутверждения личности, особенно если возможности такого самоутверждения ограничены. Сравним известное изречение «Чистота – религия низших классов». Как видим, чистота здесь ослабляет свою связь с гигиеной.

С другой стороны, реальные достижения и открытия современной медицины явно способствуют поддержанию старых табу, их научному оправданию. При этом никого не смущает, что целый ряд упорно сохраняющихся традиций соблюдения гигиенических правил, по существу, является всего лишь ритуальным действием, пришедшим к нам из исторического прошлого.

Можно думать, что в истории инвективного словоупотребления роковую роль сыграла физическая близость детородных и экскременторных, выводящих органов тела, расположение их всех в области телесного низа.

Очень глубоко и точно анализирует это обстоятельство известный писатель Д. Г. Лоуренс, отмечающий, что детородная и выделяющая функции человека, с одной стороны, тесно взаимосвязаны, с другой – как бы противоположны, ибо первая представляет собой творческое начало, а физиологические выделения носят противоположный характер. У морально полноценного человека эти два потока смешиваться не могут, ибо в человеческом сознании их противоположность самоочевидна и ощущается уже на инстинктивном уровне.

Но у человека с невысокими моральными установками эти инстинкты не развиваются, что и ведёт к смешению, слиянию противоположных потоков. Именно в возможности такого неразличения противоположностей и видит Лоуренс секрет существования вульгарной психики и увлечения порнографией. Сравним также финское «(Ae)itisi oli kusella kun sinut sai!» – «Твоя мать ссала, когда тебя зачинала!».

О скатологизмах с любовью

Но при всём при том приходится признать, что между этими двумя потоками существует некая связь. У нас достаточно оснований полагать, что глубоко в подсознании человека находится не столько отвращение к экскрементам, сколько чувство сопричастности, родства, единства с ними.

В некоторых первобытных и даже современных субкультурах физиологические выделения рассматриваются не только как нечто несъедобное и отвратительное, но и как, напротив, нечто желанное и приятное, а также творческое начало.

В таком понимании могут быть, например, представлены экскременты богов – пища для обычных людей. Сравним также мнение русских крестьян сравнительно недавнего прошлого, что, «когда идёт дождь – это Илья-пророк мочится».

Выделения богов, святых и священных лиц или животных могут рассматриваться как магические амулеты, священная ритуальная пища или медикаменты. Таково, например, отношение к экскрементам далай-ламы в Тибете или к коровьему помёту и моче в Индии и Тибете. В древней Ассирии экскременты составляли часть жертвоприношений на алтаре центрального божества. Известны древние ритуалы, во время исполнения которых пили человеческую мочу и ели человеческий и собачий кал. Таковы ритуалы племен зуни и пуэбло (Нью-Мексико, США). В японской мифологии из рвоты, мочи и экскрементов богини Изанами родились другие боги. Американские индейцы чинуки вводят мочу как пищевой компонент.

И сегодня можно услышать мнение тех, кто ещё верит в магические ритуалы, что через экскременты, равно как и через обрезки ногтей, волосы и так далее можно нанести человеку вред или даже умертвить его

Американский исследователь P. Э. Фитч говорит даже о вполне современном обожествлении грязи вообще и экскрементов в особенности и в этой связи цитирует роман Э. Хемингуэя «За рекой в тени деревьев», где полковник, посещая то место, где он получил ранение во время Первой мировой войны, испражняется прямо на этот пятачок и закапывает там же денежную купюру.

«Вот теперь все хорошо, – подумал он. – Теперь здесь говно, деньги, кровь; вон как растёт тут трава; а в земле ещё и железо, вместе с ногой Джино, с обеими ногами Рандольфо, вместе с моей правой коленной чашечкой. Вот прекрасное мгновение. Теперь есть всё. Плодородие, деньги, кровь и железо. Звучит прямо как символ нации. Там, где плодородие, деньги, кровь и железо, там и родина».

Говоря о скатологизмах, нелишне еще раз упомянуть об утверждении фрейдистов, что наличие в словаре нации многочисленных бранных выражений, упоминающих экскременты, свидетельствует о желании общества бороться с гомосексуальными поползновениями его членов; в то время как отсутствие таких выражений говорит об обратном.

Одновременно общеизвестны и повсеместны традиции крайне отрицательного отношения к тем же выделениям. В соответствии с мусульманскими обычаями моча и кал ни в коем случае не должны попадать на тело или одежду человека. Всякое соприкосновение с любыми выделениями рассматривается во многих культурах либо как крайняя неопрятность, либо как оскорбление, святотатство и так далее.

Ассирийская мать богов поедает экскременты как знак самоуничижения. Кочевые татары в Сибири в недавнем прошлом объясняли свое нежелание подолгу жить на одном месте тем, что в противном случае им пришлось бы, подобно христианам, обонять запах собственных отправлений.

Сходное отношение отмечается у тунгусов и других. Те же самые индейцы зуни, которые во время ритуальных танцев пьют мочу, считают самым сильным оскорблением обливание мочой или выливание её поблизости от жилища врага. В Анголе испускание газов не считается проступком в своём кругу, но то же действие в присутствии чужих – смертельное оскорбление.

Показательно, что священный характер экскрементов стимулирует их инвективное использование. Существуют первобытные культуры, в которых допускается любой аспект обсуждения сексуальных тем, в то время как даже простое упоминание об отправлении естественных надобностей считается непристойным.

В этом отношении любопытна культура аборигенов Тикопии (остров в западной части Тихого океана). Проблемы взаимоотношения полов здесь уступают по важности проблемам добывания скудной пищи. Неудивительно, что священное отношение распространяется здесь в первую очередь не на секс, а на пищу, с которой и связаны основные табу. Именно с пищей ассоциируются и наиболее резкие инвективы. Наибольшей популярностью пользуются инвективы, включающие наименования несъедобных предметов – прежде всего экскрементов. Таково, например, пожелание, чтобы отец или другие родственники оскорбляемого ели экскременты. Распространенное средство самоуничижения в религиозной церемонии: «Я ем твои экскременты!» и даже: «Я десятижды ем твои экскременты!».

Представляется, что именно одновременно священный и сниженный характер отношения к экскрементам делают их такими желанными компонентами инвектив и инвективных действий. К таким действиям можно, например, отнести просто желание оскорбить, отсылая оппонента в телесный низ.

Но возможна и другая цель – вывернуть наизнанку все самые священные для общества понятия, осмеять адресата. Сравним такие распространённые художественные, мифические или фольклорные эпизоды, как смерть во время дефекации или испускания газов. В «Кентерберийских рассказах» английского средневекового писателя Д. Чосера человек, которому шутки ради в лицо выпустили газы, от этого чуть не ослеп.

Неудивительно, что тема экскрементов входила обязательным компонентом во все варианты «юродского осмеяния» любой религии. Последователи дзен (чань) – буддизма в момент достижения состояния «Великого озарения» (сатори) разражались безумным хохотом, жгли священные рукописи и изображения, сквернословили и пускали газы.

Но возможно обращение к соответствующим действиям и ещё по нескольким причинам: например, из желания унизить свою телесную оболочку. Таково поведение юродивых.

Наконец, можно упомянуть противоположную эмоцию – дьявольскую гордыню. Соответствующее поведение зафиксировано в церковном искусстве в виде скульптурных и прочих изображений дьявола в весьма недвусмысленных позах, на корточках. Таким способом демонстрируется дьявольское презрение к освящённым религией ритуалам.

Как видим, один и тот же физиологический акт может быть интерпретирован несколькими способами – как гордыня, самоуничижение, презрение к физическому в человеке и так далее.

Очевидно, что использование скатологической инвективы могло иметь в своей основе любой из трёх мотивов. То есть послать человека в телесный низ или связать его с понятиями экскрементов можно было или сознательно нарушая общечеловеческие табу, или по-шутовски выворачивая наизнанку все самое священное для общества, или, наконец, сознательно поливая себя грязью с целью выразить своё пренебрежение телесной оболочкой.

Отметим также существование многочисленных шуток с упоминанием скатологизмов. Вполне вероятно, что это такая своеобразная форма протеста против запретов, исходящих от родителей, священников, органов правопорядка, особенно там, где от людей требуют соблюдение чистоты и порядка.

Раз плюнуть

Все сказанное о двойной роли выделений и соответственно о двойственном к ним отношении можно было бы проиллюстрировать и на материале других выделений, в том числе не «нижних», а «верхних» – например, слюны. С одной стороны, слюна рассматривается как нечистое выделение, плевок оскорбителен в большинстве культур, даже если он просто осуществляется в присутствии другого человека и не демонстрирует намерения оскорбить кого-либо из присутствующих. Такое поведение единодушно рассматривается как «дурные манеры», неумение «вести себя как следует».

В китайской народной культуре плеваться в общественном месте не считается особенно предосудительным, но в настоящее время против этой привычки ведётся настоящая кампания.

В некоторых культурах мнение о нечистоте слюны может достигать крайней степени. Брамин, даже просто поднявший руку ко рту, должен немедленно умыться или переодеться.

Согласно источникам XVIII в., наиболее сильное оскорбление для мусульманина, особенно в аравийском ареале, было плюнуть ему на бороду или даже просто сказать: «De l’ordure sur ta barbe!» («Грязь тебе на бороду!», то есть что-то вроде «Я плюю, испражняюсь и так далее на твою бороду!».

Почти то же самое – в елизаветинской Англии очень грубо звучало «God’s blessing on your beard!» Шекспир, разумеется, под «God’s blessing» имел в виду нечто прямо противоположное. Борода в его время была предметом гордости.

В русских криминальных субгруппах (в местах заключения) существует действие, называемое «минирование», направленное на крайнее унижение человека, которому в пищу тайно подмешивается слюна или сперма, чтобы потом объявить ему об этом. Съевший такую пищу человек попадает в число наиболее презираемых в группе.

В этой связи интересно мнение исследователя В. Ю. Михайлина, который предполагает, что демонстрация обилия слюны восходит к демонстрации «пёсьего бешенства» атакующего врага воина, одержимого яростью. Как отмечается нами в другом месте книги, В. Ю. Михайлин возводит мат к существованию в древности института крайне агрессивных молодых воинов, ассоциирующих себя с волками. Этот же исследователь предполагает, что плевок себе под ноги есть остаток традиции волков и собак метить свою территорию.

С другой стороны, мифы и легенды неоднократно повествуют о чудесных, целительных свойствах слюны. Сравним евангельский эпизод:

Он, взяв слепого за руку, вывел его вон из селения и, плюнув ему на глаза, возложил на него руки и спросил его, видит ли что? Он, взглянув, сказал: вижу проходящих людей, как деревья.

(Мк. 8: 23, 24).

Но не только слюна божественного происхождения наделялась мистической силой. В очистительный обряд ранних христиан входило осенение себя крестным знамением с головы до ног рукой, смоченной слюной.

Примеры включения слюны в инвективную практику упоминались выше.

Стоит привести довольно экзотическое ругательство тагалов: «Buwa ka ng ina mо!» – «Ты – смегма (секреторные выделения) твоей матери!» Автору неизвестна ни одна другая культура, в инвективной практике которой упоминалось бы это выделение.

«Зоологизмы»

Бранные ассоциации с различными животными, по-видимому, характерны для всех без исключения национальных культур. С помощью таких ассоциаций инвектант обвиняет оппонента в наличии у этого последнего определённого отрицательного качества, которое национальная традиция приписывает тому или иному животному.

Значительная часть обвинений имеет скрытый или явный сексуальный подтекст и, собственно говоря, могла бы рассматриваться в разделе, посвящённом сексуальному элементу инвективной лексики, если бы не используемое название животного.

Кроме того, возможны и «комплиментарные зоообращения» типа «Сокол ты мой ясный» или «О голубка моя!», а также комплиментарные сравнения типа «Он дрался как лев». В любом случае речь идёт об установлении некоторого сходства поведения человека и животного или их внешнего подобия. Сплошь и рядом сходство здесь чисто условное, мало общего имеющее с действительностью. По крайней мере, мы сегодня прекрасно знаем, что ворона очень умная птица, а свинья ещё и достаточно чистоплотная, и всё равно, называя человека вороной, мы имеем в виду, что он рассеянный и бестолковый, а обзывая свиньёй, хотим сказать, что он грязнуля или непорядочный. Голуби доставляют горожанам немало хлопот, раздаются даже призывы к их уничтожению, но любимая девушка – всё равно «голубка».

Во всех культурах возможны оскорбления, в составе которых животное не называется, но зато та или иная часть тела оппонента, его орган и так далее обозначаются словом, пригодным для животного, и, следовательно, его обладателю отказывается в праве считаться человеком. Сравним русские инвективные названия для частей тела человека: «морда» вместо «лицо», «брюхо» вместо «живот», «Он роет землю копытом», «Сейчас дам тебе по рылу!», «Закрой пасть!» Последнее выражение соответствует немецкому «Halt’s Maul!», как и «Halt die Schnauze!», a «Halt deinen Schnabel» – «Захлопни клюв!».

Уже простые национальные списки пар «животное – приписываемое ему свойство, переносимое на человека» обнаруживают яркую специфичность народных представлений. Естественно, что живущие по соседству народы нередко демонстрируют сходные пары.

Так, следующие латышские зоосравнения практически неотличимы от русских: «хитрый, как лиса», «глупый, как индюк», «быстрый, как ласточка (олень, серна)», «трусливый, как заяц», «смирный, как овца», «заносчивый, как петух», «трудолюбивый, как муравей» (пчела), «назойливый, как муха», «тихий, как мышь», «сильный, как бык», «голодный, как волк», «вонючий, как хорек», «слабый, как цыпленок», «черный, как ворон», «скользкий, как угорь», «голый, как церковная крыса».

Отличающихся от русских сравнений у латышей немного: «коварный, как лиса», «хитрый, как змея», «жадный, как волк», «мокрый, как крыса».

У соседей латышей – литовцев «zaltys» (уж) – это немного хитрый и злой человек. «Varna» (ворона), как и у русских, означает разиню, «asilas» (осёл) – глупца, как и «avinas» (баран) или «vista» (курица). «Karve» (корова) у них – человек неловкий, неосторожный, неуклюжий. В восклицательном, междометном смысле, вроде «Черт побери!», латыши очень часто восклицают «Rupuze!» (жаба). Как ни странно это для русского уха, поляк может ласково назвать подругу «zabko» или «zabciu» – наверно, по-русски это было бы «Жабулька ты моя!».

Но если национальные культуры далеко отстоят друг от друга, подобных расхождений гораздо больше. У казахов «чибис» ассоциируется с жадностью; «сова» – с безалаберностью, беспомощностью, рассеянностью, «пчела» – со злобностью и недовольством. В русской культуре таких ассоциаций нет, хотя сова в свете дня действительно беспомощна, пчела достаточно грозное насекомое и так далее. Очевидно, что разные культуры обращают внимание на одни свойства данного животного и игнорируют другие.

В некоторых случаях зоосравнение в одной из культур невозможно в другой. Если в казахской культуре популярны в этом плане шмель, щука, кобель, воробей, то в англоязычных странах они совсем не котируются. Русские считают льва эталоном грации, силы и красоты, у казахов он уродлив и неловок. Черепаха у русских символизирует медлительность, неповоротливость, у казахов – лень и беспечность. Русским требуется известное напряжение, чтобы согласиться, что в каких-то случаях волк может оказаться хитрее лисы. Отношение к крысе, вероятно, одинаково отрицательно во всех культурах, однако русским не свойственно, подобно англичанам, ассоциировать ее с предательством или, подобно французам, – с жадностью.

У французов мул («mule») ассоциируется, как во многих культурах, с упрямством, но – с сексуальным оттенком (по-видимому, здесь возникает ассоциация со звучанием слова muliebria (латинское название женского органа), «Клоп!» («punaise») применяется к проститутке и склочнику. Последнее значение клоп делит с гадюкой («vipere»), но гадюка ассоциируется с ощущением опасности и угрозы, а клоп – с гадливостью и презрением. «Треска!» («morue») употребляется в значении «проститутка» и просто «баба». «Кенгуру!» («kangourou») имеет значение «непостоянный человек», «попрыгунчик», «флюгер».

В испанской этнической традиции за волком, овцой, коровой, слоном не закреплено никаких признаков, позволяющих использовать их в качестве обращения к собеседнику. Заяц символизирует трусость, а кролик – нет, козел – это муж, которому изменила жена, но жену, которой изменил муж, назвать козой нельзя. Крот у испанцев – символ тупости и ограниченности, устрица – молчаливости и сдержанности, хорек – назойливого любопытства и нелюдимости и многое другое.

Немецкое «Schnapsdrossel» означает пьяницу («Drossel» – дрозд). У баварских немцев «Сурок!» («Mearmel») – застенчивый человек.

В таиландской культуре змея – символ выдержки, обезьяна – мудрости, слон – добропорядочности, крокодил – спокойствия и невозмутимости.

Среди сравнений йоруба (Юго-Западная Нигерия): «сухой (тощий), как рыба», «маленький, как сверчок», «говорит, как лягушка», «обжирается, как крыса», «уродлив, как жаба», «глуп, как обезьяна (баран, козел)», «нем, как овца».

В чечено-ингушской практике ишак – символ упрямства («Ты упрям, как ишак брата!»), то же – у лезгин и многих других, буйвол – символ неопрятности (приблизительно как русское «Свинья!»), кошка, напротив, символ опрятности, аккуратности. Во французской культуре «Кошка!» («Chat!») – очень грубое оскорбление женщины с сексуальным подтекстом (ассоциируется с «chas» – «ушко иголки»). Противоположным образом английское «Cat!», обращенное к мужчине, приобрело в последнее время комплиментарное значение.

В таджикском ареале в сравнении людей с животными выступают: лев как олицетворение смелости, лиса – хитрости (лис – похотливости), змея – ловкости и ума («Ужаленный змеёй» = приблизительно русское «Стреляный воробей»), корова – глупости. Пожелание больному стать «как петух» или «как конь» означает благопожелание. В ответ на вопрос об исходе дела ответы могут быть «Лев!» (исход положительный) или «Лиса!» (исход отрицательный). Таджикское «Харгош!» («ослиные уши») означает приблизительно «дурак, тупица», но «Хар!» («ишак») – «бессовестный», «похотливый».

В Азербайджане угодника и подлизу называют «шакалом», наименованием, используемым в ряде очень грубых инвектив. В языке ашанти шакал – «пустомеля».

У эскимосов ворон (мифологический создатель всего сущего) – символ мудрости, паук – мифический помощник человека, предупреждающий зло, жук, напротив, символ зла, лиса – символ мудрости, а не хитрости. В таджикской же практике сравнение с лисой очень оскорбительно, прозвища, включающие наименование лисы, звучат исключительно грубо, английское «Лиса!» («vixen») употребляется как обращение к женщине со скверным, неуравновешенным характером.

Сходным образом в большинстве европейских культур осел – символ тупости и упрямства. То же – в египетском арабском, сравним «Нuтааг!» («осёл»), как и «Ibn ilhumaara!» («сын ослицы»). В чечено-ингушском ареале вокатив «Осел!» может быть обращен к невнимательному слушателю: «у осла опущены уши». У сербов осёл – носитель ряда положительных качеств; зато у них очень бранно звучит «Конь!» (сравнимрусское «Жеребец!»).

Обидные сравнения татар и башкир включают: «как медведь» (неуклюжий, неповоротливый), «как лошадь» (слишком большой, крупный, крепкий), «как змея» (изворотливый, коварный, опасный), «как таракан, попавший на горячую плиту» (суетливый, непоседливый).

Среди уничижительных вокативов в португальском языке можно выделить «жёлтую корову», «уродливого червя» и «ласточку», играющую в португальской культуре роль перекати-поля.

Пример ругательств из Восточной Индии: «Сын совы!», «Иди отсюда, сын кривоногой коровы!»

У карибов черепаха традиционно считается медлительной и глупой, что даже мешает употреблению черепах в пищу.

В странах буддизма заяц – символ мудрости, поэтому сравнение с зайцем не может быть оскорбительным. То же – у японцев и африканских негров, где заяц, правда, символ догадливости. В древнем Китае заяц был священным животным. Однако в настоящее время «Заяц!» в Китае – сильнейшее оскорбление с сексуальным подтекстом. Так же сексуально воспринимают китайцы восклицание «Черепаха!» и его варианты «Зелёная черепаха!», «Сын зелёной черепахи!». Однако болотная черепаха ассоциируется уже с трусостью, как и крыса.

На языке фарси «Shutur!» («верблюд») или «Gardan diraz!» (досл., «длинношеий», т. е. тоже верблюд) относится к высокому и неуклюжему человеку, «Fil!» («слон») – к толстому и глупому, «Khirs!» («медведь») – к толстому и ленивому, «Вû ghalamun!» («индюк») – к непостоянному (сравним русское «Хамелеон!», шея индюка меняет цвет), «Gav!» («корова») – к глупому, бесчувственному, с плохими манерами, «Dirâz gush» («длинноухий», то естьосёл) – к глупцу. Доносчик, кляузник в персидской традиции называется «Aghrab zîr ghâly» (Скорпион под ковриком»).

Весьма отличны от соседних зооморфизмы в японской культуре. Райская стрекоза ассоциируется с повесой и лентяем, горная обезьяна – с деревенщиной, лошадь – с дураком, разиней, собака – с фискалом, тля – с паразитом, утка – с простаком, клещ – с хулиганом.

Некоторые японские инвективы, на взгляд иностранца, звучат и вовсе загадочно. Распространенный японский зооним, приблизительно соответствующий русскому «Дурак!», представляет собой комбинацию «олень + лошадь». Некоторые зоонимы могут использоваться вместо других инвектив не-зоонимов, но в том же значении: «Старый чёрт» из «Ревизора» («Беда, если старый чёрт, а молодой – весь на виду») передается японским переводчиком как «старый барсук», что в японской традиции приблизительно соответствует русской «старой лисе».

Очень странное впечатление на носителей другой культуры производят комплиментарные обращения, если употреблённое в них название не пробуждает у чужеземца положительных эмоций. Русскому или итальянцу трудно понять, что в Индии можно польстить женщине, если сравнить её с коровой. У готтентотов корова считается образцом добродетели, откуда и комплимент девушке-готтентотке: быть, как корова. Сравним французское «Vache!» (корова) – ассоциируется с глупостью, тупой силой, злоупотреблением властью и поэтому с полицией.

Сравним также индийское комплиментарное «Гаджагамини» – идущая походкой слона, то есть грациозная, изящная. Хороший комплимент японке – сравнение ее со змеёй, а татарке или башкирке – с пиявкой, олицетворяющей совершенство форм и движений.

В большинстве ареалов «Гусыня!» – оскорбительное обращение к женщине (приблизительно «Дура!»), в Египте – это ласковый комплимент, который можно поставить в один ряд с американским «Му honey!», английское «Му sweet peach!», французское «Mon petit chou!» и так далее (Соответственно «Мой медок!», «Мой персик!», «Моя капусточка!».

В американской культуре «мышь» может означать привлекательную девушку, молодую женщину, жену. Правда, вероятно, что слово mouse («мышь») в данном случае восходит к африканским словам muso (на языке мандинго) и musu (на языке ваи), означающим просто «женщина», «жена», то есть mouse здесь фактически к «мыши» отношения не имеет. Однако превращение этого слова именно в «мышь» в комплиментарном смысле может означать только вполне благосклонное отношение к мыши как к животному. Сравним также русское «Мышка!» как ласковое обращение или даже Микки-Мауса, ставшего, благодаря У. Диснею, американским национальным символом.

Очень положительные ассоциации вызывает киргизское название верблюда, добросовестного и выносливого помощника человека. У русских верблюд, как правило, особо положительных эмоций не вызывает, но:

В той части, где служил Толокно, сапёров с уважением называли верблюдами

(А. Платонов).

У французов же «un chameau» – «верблюд» – синоним грязного и злобного человека.

Бывает, что одному животному приписываются качества другого. В Китае крестьянин в прошлом мог украсить хлев надписями вроде «Буйвол – как тигр Южных гор», «Лошадь – словно дракон Северных морей».

Наконец, имеет смысл упомянуть еще один неординарный инвективный способ: проклятие, носящее, если можно так выразиться, косвенно зоологический характер. Сравним ирландское «Пусть она выйдет замуж за призрака и родит от него котенка!» или индийское «Пусть твоя дочь выйдет замуж за джинна и родит от него трёхголового змея!».

Из некоторых приведённых выше примеров видно, что иные зоообращения настолько эмоционально насыщенны, что можно говорить уже о некотором перенасыщении, когда слово являет собой как бы неконкретный «эмоциональный всплеск», когда уже неясно, какое качество животного имеется в виду. Одного названия животного оказывается мало, чтобы определить, какой человеческий недостаток имеет в виду данная зооинвектива. В таких случаях ругателю приходится добавлять уточняющее определение или разворачивать инвективу в целое высказывание. Сравним русское «Мартышка!», имеющее слишком общее значение и могущее означать несколько отрицательных качеств. Соответственно возможны «Глупая мартышка!», «Вертишься, как мартышка!», «Что это ты вырядилась, как мартышка!» и так далее.


Перейдём теперь к описанию инвектив, связанных с наименованиями свиньи и собаки. Ролям этих животных в различных культах посвящена обильная литература, поэтому здесь целесообразно отметить лишь в самом общем виде их большое значение в религиозной и экономической жизни древних народов, значение, не исчезнувшее и в настоящее время.


Свинья

Без сомнения, первоначально свинья считалась священным животным – например в Ассирии, однако позже у многих народов она стала нечистым существом.

В некоторых ареалах, однако, эта последняя тенденция не возобладала. Папуасы верят, что, поедая свинину, они приобретают силу свиньи. До сих пор в папуасском племени моту (Новая Гвинея), где домашних животных очень мало и они ценятся очень высоко, новорожденным девочкам дается имя Борома («свинья»).

Подобная практика абсолютно исключена в мусульманских странах, где «Свинья!» (например, турецкое «Domuz!») – одно из сильнейших оскорблений, мясо свиньи полностью исключено из пищевого рациона, и восприятие свиньи как животного лишено каких бы то ни было положительных ассоциаций. Характерное проклятие у мусульман с острова Сималур (Суматра): «Ты – последыш свиньи!», то есть что-то вроде «Свиньин сын!»

В японской инвективной практике бранные обзывания тоже не обходят стороной свинью. В Китае «Свинья!» подразумевает тупоумного человека, в Восточной Индии одна из инвектив выглядит как «У тебя мать что, со свиньей спала?».

В европейском ареале тоже прослеживается положительная и отрицательная оценка свиньи. Особенно хорошо это видно на примерах из немецкого языка. Очень грубы инвективы «Du Sau!», «Du blode Sau!», «Du Drecksau!», «Du verdammtes Schwein!», «Dummes Schwein!» и так далее, все с примерно тем же значением «грязная (тупая и тому подобное) свинья!», «Zuchtsau!» («племенная свинья») относится к похотливой женщине. «Sauwetter» («свинья + погода») означает что-то вроде русского «Чертова погодка!», но «Sauwut» («свинья + бешенство») – дикое бешенство, «свинячья ярость», «Saugut» («свинья + добро»), «Saugluck» («свинья + счастье»), «Sauarbeit» («свинья + работа») – высокую оценку (приблизительно = русское «Вот повезло!»).

В итальянской инвективной традиции свинья – частый компонент богохульных ругательств типа «Рогса Madonna!», Dio рогсо! и так далее.

Русское «Свинья!», как и английское «Pig!», «Son of a swine!» (свиньин сын), эстонское «Siga!», киргизское «Чочко!», грузинское «Se gorissvilo» (свиньин сын) и многое другое носят преимущественно бранный характер. Английское «Не is an obstinate pig!» (дословно «прямая свинья!») = «Он упрям как осёл!»

В американском варианте «Pig!» может означать шлюху, как и pig-meat. Исторический словарь сленга даёт следующие значения pig: 1) армейский офицер, полицейский; 2) проститутка; 3) уродливая женщина, особенно толстая или грязная; 4) распущенная женщина; 5) любой грязный или неряшливый человек. В междометном варианте существуют «Pig’s ass» и «Pig’s arse!» («Свинячья жопа!»).

Особое место занимает «свинья» («cochon») во французском языке, где эта инвектива чрезвычайно широко распространена. «Словарь разговорной лексики» передаёт некоторые значения французского слова «cochon» («свинья») как «грязнуля, скотина, похабник, дрянь».

В свое время это слово фигурировало как одно из самых грубых оскорблений. Сегодня оно воспринимается гораздо мягче, иногда даже комплиментарно («Petite cochon!», женский вариант – «coche»). Гораздо грубее звучит сегодня другой французский вариант «свиньи» – рогс, имеющий смысл «грязнуля, обжора, развратник».

Французская (а также немецкая) молодежь крайне левого, особенно экстремистского толка периода 60-х годов называла свиньей, как правило, полицейских, но также и всякого представителя «системы» вообще. Исследователи молодежных течений считают, что такое использование этой инвективы восходит к архаической индоевропейской мифологии, где свинья была материальным воплощением сил зла и мрака. Еще Лютер прибегал к этому слову, говоря о «папистской скверне».


Собака

Но ещё больше, чем свинья, пользуется популярностью в составе бранных оскорблений собака. Именно в силу её исключительной значимости в инвективном общении следует отдельно рассмотреть как роль самого животного в обществе, так и роль соответствующих наименований в системе общения.

Начнем с последнего вопроса. Трудно назвать ареал и культуру, где не существовало бы инвектив, включающих «собаку». По утверждению известного путешественника XVI в. Сигизмунда Герберштейна, посетившего Россию и Венгрию, в обеих этих странах существовало очень сильное ругательство, непристойным образом сопрягавшее собаку и мать. Другими словами, то, что сейчас называется «русским матом», включало собаку как производителя табуированного позорящего действия. То есть смысл брани был «Пёс ёб твою мать!», «Псу бы мать твою е(б)ти!», «Пёс еби(т) твою мать!» и так далее.

Кроме России и Венгрии, подобные ругательства существовали в Сербии и Хорватии. С XV, а возможно, уже с XIII в. это выглядело как «Пёс бы ёб твою мать!» («…ti pas mater») (вариант: «te vrag», то есть производитель действия здесь – дьявол). Кроме того, существовали варианты, как бы сокращавшие инвективу, снимавшие непристойный глагол: «Сын собаки!» («Сукин сын!»). Таким образом, «сукин сын» – это тот же мат, только осуществлённый разрешёнными словами.

О роли собаки в составе наиболее непристойных инвектив в этом ареале говорит даже то, что сама брань этого рода называется «bludna psovka». Такая же брань в Болгарии называется «псованиата». Подобный вариант встречается и в современном польском языке («pies cięjebal»), где «jebać» и «lajać (т. е. как бы «ебать» и «лаять») – синонимы, означающие «бранить». Сравним в русское глагол «лаяться» = «браниться» («Он меня облаял ни за что» = «обругал»). В русской рукописи XVIII в., направленной против матерной брани, говорится:

…И сия есть брань песья, псом дано есть лаяти.

В другой рукописи говорится о «злой лае матерной».

Современные венгерские варианты: «А kutya basszom meg!» («Чтоб тебя собака выебла!»), «Bazd meg az anyadat!» В последнем случае разница с русским матом в том, что непристойное действие производится в адрес не «твоей», а «своей» матери: «Еби мою мать!» Сравним русское «Чёрт меня побери!» Но наименования собаки в этом венгерском варианте уже нет. Сравним английское «Motherfucker!», где налицо – явный мат, но тоже без собаки.

Примеры мата, где пёс – действующее лицо: болгарское «еба си куча майката», сербское «je6o те пас», белорусское «ебаў его пес».

О развитии мата читаем в блестящем труде Б. А. Успенского:

На глубинном (исходном) уровне матерное выражение соотнесено, по-видимому, с мифом о сакральном браке Неба и Земли – браке, результатом которого является оплодотворение Земли. На этом уровне в качестве субъекта действия в матерном выражении должен пониматься Бог Неба, или Громовержец, а в качестве объекта – Мать Земля. Отсюда объясняется связь матерной брани с идеей оплодотворения. На этом уровне матерное выражение имеет сакральный характер, но не имеет характера кощунственного. […] На другом – относительно более поверхностном – уровне в качестве субъекта действия в матерном выражении выступает пёс, который вообще понимается как противник Громовержца […] Соответственно, матерная брань приобретает кощунственный характер. На этом уровне смысл матерного выражения сводится к идее осквернения Земли псом, причём ответственность за это падает на голову собеседника […] На следующем уровне в качестве объекта матерного ругательства мыслится женщина, тогда как пёс остаётся субъектом действия. На этом уровне происходит переадресация от матери говорящего к матери собеседника, то есть матерная брань начинает пониматься как прямое оскорбление. Наконец, на наиболее поверхностном и профаническом уровне в качестве субъекта действия понимается сам говорящий, а в качестве объекта – мать собеседника.

Роль собаки в образовании матерной брани подробно рассмотрена и исследователем В. Ю. Михайлиным. Его объяснения в сокращённом виде выглядят следующим образом. Матерная брань имеет в виду, что пёс осквернил мать адресата. Стало быть, его отец не был человеком, а мать потеряла право называться женщиной и стала сукой. Адресат, таким образом – «сукин сын». Одновременно он же – «блядин сын», так как его мать – «блядь», от слова «блудить» в смысле «заблудиться». Она, таким образом, «заблудилась» и попала на территорию, где бродят «псы», которые, по большому счёту, не животные, а особая каста молодых воинов, играющих роль псов-изгоев. В. Ю. Михайлин подчёркивает, что разница между таким воином и животным не существенна, по понятиям общества того века, она просто не существует.

Что касается связи «собачьего» мата и нечистой силы, то есть возможности замены собаки на дьявола (см. примеры выше), то такая замена вполне допустима, если учесть, что собака, как будет показано ниже, могла считаться исключительно нечистым животным, спутником дьявола и так далее.

Именно поэтому в народном сознании собака могла успешно конкурировать с чёртом в других инвективных восклицаниях типа «Чёрт с ним!» – «Пёс с ним!», «Чёрт его знает!» – «Пёс его знает!» и даже «Ну его к чертям собачьим!». Вот почему обвинение в сношениях с собакой (= дьяволом) можно было понимать и как обвинение в ведьмовстве, то есть «Твоя мать совокуплялась с собакой» = «Твоя мать – ведьма!».

Однако такое объяснение «собачьего» мата не является единственным. Допустимо интерпретировать его и как способ максимального унижения матери оппонента, причём и эта интерпретация возможна в двух вариантах: 1) «Твоя мать была изнасилована собакой» и 2) «Твоя мать по собственному желанию вступила в связь с собакой». В последнем случае это оскорбление смыкается с инвективой типа «Твоя мать – шлюха!». В обоих случаях оппонент – «сукин сын». Сравним фарси «Mâdar sag!» – «Твоя мать – собака!».

Заслуживает внимания гипотеза о том, что наиболее непристойное слово русского языка – «пизда» произошло от «пёс», как и его соответствия в других языках – например, английское «cunt», французское «соп», исп. «соñо» и др. под. могут иметь отношение к латинскому «canis» («собака»). Греч, «киоп» («бесстыдный») может означать «vulva».

Как видно из приведенных выше примеров, в настоящее время инвектив, напрямую называющих собаку в качестве производителя непристойного действия, осталось мало – конечно, если не включать в это число многочисленные варианты «сукина сына» («сын суки», «сын собаки» и так далее). Даже простая инвектива «Собака!» может рассматриваться как намек на «собачий» мат, подобно тому как инвектива «Сестра!» или «Шурин!» содержат непристойный намёк в некоторых культурах (см. ниже).

Суммируем сказанное. Вначале инвектива была исключительно резкой и обвиняла оппонента в позорном или даже дьявольском происхождении, что, разумеется, имело целью понижение его социального статуса. Однако позже произошёл ряд социальных и языковых изменений, которые привели к серьёзному изменению самой сути инвективы. Прежде всего, изменилась оценка собаки, которая в одних ареалах оставалась «нечистым» существом, в других приобрела статус лучшего друга человека. К концу Средневековья охота за ведьмами стала терять свою «актуальность», так что обвинение в ведьмовстве перестало ощущаться столь остро, как раньше.

Сам факт крайней эмоциональной насыщенности инвективы «Пёс!», «Собака!» привел к эмоциональному перенасыщению и как результат – к снижению эмоциональной силы слова и его междометизации.

Когда же всё выражение с этим словом окончательно превратилось в довольно слабое восклицание, подлинный непристойный смысл всего сочетания перестал иметь большое значение, и «пёс» мог опускаться как само собой разумеющийся. С течением времени, однако, перестав употребляться на протяжении столетий, слово «пёс» забылось.

В результате такой трансформации вся инвектива неожиданно приобрела новый, очень грубый смысл, так как теперь уже основная оскорбительная роль принадлежала не псу, а самому говорящему.

В абсолютном большинстве случаев, однако, говорящий в подобных инвективах не называется, хотя и подразумевается, то есть «Ёб твою мать!» интерпретируется как «Я ёб твою мать!».

Именно отсутствие прямого упоминания говорящего заставляет подозревать, что самого говорящего в этом выражении никогда и не было, что он фактически домыслен в результате описанной выше трансформации. Эта трансформация и превратила бывшую «собачью» инвективу в одну из самых грубых для любого современного ареала.

Наконец, нельзя не упомянуть о ещё одной гипотезе, согласно которой собака вообще не имеет отношения к природе мата. Исследователь инвективного словаря в языках народов мира И. Гавран, писавший на сербско-хорватском языке, а вслед за ним и Ф. Кинер, выпустивший монографию на ту же тему по-немецки, предполагают, что первоначально мат выглядел примерно как «Пусть дьявол выебет твою мать!», а уж потом «дьявол» заменился на автора высказывания.

Таким образом, поначалу это была чудовищно богохульная брань. В своё время брань даже против матери, отца, семьи считалась «малой бранью», а всё, что поминало веру, крещение, душу и так далее – «великой бранью». Гавран утверждает, что в XVIII в. славянский мат распространился на славянских католиков и частично – далматинцев. А в XIX в. расширился богохульный набор «объектов мата», кроме матери в ход пошли Бог, Мадонна, святые, всевозможные священные предметы вроде просфоры, креста и так далее. За ними последовали власти предержащие, мирские предметы…

Думается, что и эту гипотезу можно соединить с предыдущими: один вариант не исключает и другого. Сомнение вызывает разве что утверждение, что оскорбление в адрес рода когда-либо считалось слабее оскорбления религиозных святынь: в самом крайнем случае они могли быть только равными по уважительному к ним отношению; в конце концов, родовые святыни имеют самое прямое отношение к святыням церковным. В этом убеждает инвективная стратегия неславянских, особенно южных и восточных народов.

Все сказанное касается мата, с собакой или без оной. Однако и прочие инвективы, включающие «собаку», которые сохранились до наших дней, обычно воспринимаются как достаточно грубые. Сравним в русском языке:

Исторические (былинные) примеры:

Нечестно у князя за столом сидит,

Ко княгине он, собака, руки в пазуху кладёт.

«Ай же ты, старая собака, седатый пёс…»

Пример современный:

– Дай сюда вилы, собака, и отойди от греха.

– Я не собака, а хрещёный человек. Вот отвезу – и отойду. И совсем уйду

(И. Бунин).

Слово «собака» было бранным у древних греков. Сравним:

Но Пелид быстроногий суровыми снова словами

К сыну Арея вещал и отнюдь не обуздывал гнева:

«Грузный вином, со взорами пёсьими,

с сердцем еленя!»

[Гомер. Илиада. Пер. Н. Гнедича.)

Но раздражилася Гера, супруга почтенного Зевса,

И словами жестокими так Артемиду язвила:

«Как, бесстыдная псица,

и мне уже нынче ты смеешь противостать?»

(Там же)

Совершенно очевидно, что современный переводчик сказал, бы не «псица», а «сука».

Даже происхождение собаки связывалось греками с Кербером, страшным псом – сторожем адских врат.

Инвективная политика римлян мало отличалась в этом отношении от греческой.

Из современных языков стоит обратить внимание на то, что даже в японском языке, с его относительно бедным и мало популярным набором некодифицированной бранной лексики существуют инвективы, означающие «Собака!» и «Волк!».

Очень резкий характер носят оскорбления, связанные с названием собаки, в кавказских культурах, причём мусульманские традиции мало отличаются в этом отношении от христианских. В произведениях Важа Пшавелы хевсуры (христиане и кистины (мусульмане) одинаково оскорбляют друг друга «Пёс!» и одинаково рассматривают это оскорбление как смываемое только кровью. Сравним:

Грянуло ружьё Муцара (мусульманина. – В. Ж.),

Открошился выступ скал.

Крикнул кист: «Эй, пёс неверный!

Так в тебя я не попал?»

«Не попала, пёс неверный!

(слова христианина Алуды. – В. Ж.)

И не ранен раб Гуданского креста!»

(Перев. В. Державина)

В грузинской и армянской традициях исключительно грубо звучат инвективы типа «Твой отец – собака!», потому что задевают честь не только того человека, к которому обращены, но и всего клана.

Подобным же образом самое крепкое ругательство в Египте: «Ах ты, отец шестидесяти собак!» Количество собак здесь подразумевает оскорбление всего мужского состава рода адресата. Аналогичным образом построена инвектива «Bint sittin kalb» – «дочь шестидесяти собак». Другие египетские инвективы из «собачьей серии» больше напоминают европейские, например, «kalb» – «кобель», «kalba» – «сука», «ibn kalb» – «сын кобеля», «bint ilkalb» – «сын собачьей (кобелевой) религии». В отличие от многих других национальных рядов, просто «Собака!» или «Сука!» звучит слабее, гораздо слабее, нежели «Сукин сын!» и его варианты.

В армянской традиции существует инвектива, означающая: «Ты вышел из ануса собаки!»; важно, что она воспринимается отнюдь не как пустая, бессмысленная, хотя и оскорбительная фраза. Наоборот, как указывают информанты, наблюдаются случаи, когда дети, рано услышавшие это ругательство, начинают верить, что и сами они появились на свет через анальное отверстие своей матери. (Такое мнение разделяется и представителями других культур. В канадском французском (Квебек) существует одно слово, означающее вагину и анальное отверстие, а среди выражений со значением «родить ребенка» встречается «chiér un enfant» (буквально «высрать младенца») и «chiér des os» («высрать кости»), а самого младенца могут назвать «frais-chiér» (буквально «свеже-высранный».)

Достаточно оскорбительны соответствующие инвективы и в других ареалах. По-калмыцки «Собака!» звучит очень резко. Сравнение с собакой – одно из самых оскорбительных у таджиков. Ненец может очень сильно задеть честь противника заявлением, что тот «хуже, чем собака!». Особенности ненецкого языка не позволяют возникнуть инвективе «Сукин сын», поэтому соответствующее оскорбление звучит всего лишь как «Потомок собаки!», то есть примерно так же, как в азербайджанском языке. В ненецком и болгарском языках существует сходная инвектива: «Сука во время течки!» Известна грубая китайская инвектива: «Разобьём их собачьи головы!» (Более близкий к сути оскорбления перевод звучит приблизительно как «Разотрём в порошок головы этих псов!».) Мексиканцы: называют постового-регулировщика «guau-guau» – «гав-гав».

Ещё очень сильное в недавние времена ругательство во французском языке звучит в дословном переводе как «Святая собака!» («Sacre-chien»).

Другие французские инвективы, связанные с названием собаки: «Chien du bord» («старпом»), «chien du commissaire» («секретарь полицейского участка») и др. Явно богохульный характер имеет образованная по модели «Nom de Dieu!» выражение «Nom de chien!». Резко негативное значение собаки видно и в выражениях типа «Chienne de vie».

Многочисленны «собачьи» инвективы в итальянском языке. Сравним: «Рогсо сапе!», «Сапе rognoso!» и выражения типа «morire comme un сапе», «vita da cani», «trattato come un cane»: и так далее («сдохнуть, как собака, «собачья жизнь», «обращаться как с собакой» и так далее). Широко распространено производное от «сапе» – «canaglia» (отсюда русское «каналья») в значении «босяк», «предатель», «трус», «плут», «неряха», «мошенник», «грабитель». Нередко встречается употребление «Cagna!» – «Сука!» в значении «распутная женщина», «проститутка». «Mondo сапе!» – «Что за собачий мир!»

В немецком языке популярна инвектива «Bloder Hund!» («Глупый пёс!»). Весьма выразительно звучит «Du gemeine Schweinhund!» («свинья + собака» = «Подлец!»). Человек, назвавший другого собакой или присоединивший к его имени прилагательное «собачий», может даже подвергнуться судебному преследованию. Сравним такие немецкие сочетания, как «Scharfe Hund» – о строгом человеке, «Falscher Hund» – о лжеце, «Sturfer Hund»» – об упрямце и так далее.

Характерно, что даже сравнительно мягкие оскорбления этого типа, такие как «Spitzbube!» («Щенок!»), адресованные например, старику, могут восприниматься как исключительн резкие, так как намеренно снижают социальный и возрастной статус адресата. Нем. «Frechdachs!» означает «Наглец! («Dachs» – собака такса).

Исключительно велика «роль» «собаки» во всех странах английского языка. Соответствующие инвективы многочисленны и разнообразны. В качестве инвективы слово «Dog!» может означать «Подонок!», «Старая проститутка!», «Развратник!», «Bitch!» («Сука!») долгое время считалось наиболее грубым оскорблением женщины, грубее, чем «Whore!» Сравним восклицание обиженной женщины: «I may be a whore, but I can’t be a bitch!» (в приблизительном переводе: «Может быть, я и блядь, но уж никак не сука!»). В кругах современного американского среднего класса это слово до сих пор непроизносимо. Однако в целом можно говорить о значительном снижении резкости этой инвективы в обществе. Американский негр может назвать свою жену ласково (в приблизительно переводе): «Ах ты, моя чёрная сучка!» Но белый назвать так свою жену-негритянку не может ни под каким видом, ибо это будет воспринято как тяжелейшее оскорбление.

В английском военном сленге множество самых различных бранных наименований включает «собаку»: пайковый сухарь – дословно «собачий бисквит», военный священник – «собачий ошейник», рядовой – «собачья рожа», воздушный/рукопашный и проч. бой – «собачья схватка», мясные консервы – «собачья еда», гауптвахта – «собачья конура», личный знак – «собачья бляха», еда – «собачья блевотина» и проч. Солдат определяется как «собачья морда, которая носит собачью бляху, спит в собачьей палатке и, как правило, ведет собачью жизнь». Немецкий солдатский знак – тоже «Hundesmarke».

Чрезвычайно интересно использование английского слова dog в качестве своеобразного «инвективного эвфемизма» вместо ещё более непристойного богохульства «God!» Простая перестановка звуков никого не обманывает и одновременно сохраняет резкую сниженность инвективы. Сравним также такие выражения, как «Doggone» вместо «Goddamn», «Dog bite mе! (May God bite me!)», «Dog-blime-me! (May God blind me!)»; «Dog’s wounds! (By God’s wounds!)», «Dog take! (God take me!)» и так далее.

Своеобразно большинство выражений, связанных с собакой, в фарерском языке. «Eg mm dummi hundur!» – дословно означает: «Я моя глупая собака», т. е. «Какой я дурак!». Соответственно брань в адрес собеседника «Ты – дурак!» выглядит как: «(A) tίn dummi hundur!», то есть «О твоя глупая собака!». О третьем лице: «Наnn er ein dummur hundur» – «Он – глупая собака». Отослать куда подальше можно с помощью «Far á hundanum til viđ tær!» – «Иди ты к собаке!» (сравним: «Иди к черту!»). «Hetta er á hundanum til!» – дословно «Это к собаке!», но по смыслу: «Я влип!» На вопрос, как идут дела, фаререц может ответить: «Tad gongur á hundanum til» – «Это идёт к собаке», в смысле русское «Всё идёт к чертям» или английское «It goes to dogs».

В инвективном списке индейцев меномини (племя центральных алгонкинов) кроме обычных «Собака!», «Как собака!», «Щенок!» и тому подобное можно назвать «Собакоподобный!» (о человеке), «Чёрный пёс!» и даже «Зеленый пёс» (шутливое).

Другой, нежели в Европе, статус «собаки» способен привести к другому истолкованию истинного смысла инвективы, с другими отрицательными свойствами. У народности ашанти (Гана) оскорбление «Собака!» вовсе лишено уничижительного значения, характерного для вышеперечисленных этнических традиций, но зато ассоциируется с бездомной, не имеющей хозяина собакой, слоняющейся по африканской деревне.

В огромном числе ареалов распространена инвектива типа русского «Сукин сын!» («Сын кобеля!», «Сын собаки!»). Совпадение буквального значения этой инвективы с древним вариантом русского мата (см. выше) заставляет предположить, что «Сукин сын!» есть лишь смягчённый вариант когда-то повсеместно распространённой инвективы, непристойным образом сопрягающей собаку и мать. Примеры из современных языков: английское «Son of a bitch!», немецкое «Hundessohn!», эстонское «Eitapoeg!», болгарское «Кучи син!», французское «Fils de chien!», грузинское «Jaglissvilo!», таджикское «Писари кучук!», албанское «Quen birqueni!» (буквально «собака», «сын собаки»).

Итальянское «Figlio d’un сапе!» («сын собаки, кобеля») означает «ничейный сын», «незаконнорожденный», «приблудный», a «Figlio d’una cagnia» («сын суки») – «сын проститутки», «шлюхин сын».

Польская инвектива «Psia krew!» («Пёсья кровь!») как бы перефразирует «Сукин сын!», означая «В тебе течёт кровь собаки!».

В румынском языке оскорбительное «Собака!» («Coine») может относиться как к человеку, так и, например, к лошади, корове и так далее – выбор безграничен.

О «собаке» можно повторить то, что было сказано выше о «свинье»: тот и другой вокатив могут неожиданно приобретать не уничижительный, а комплиментарный смысл («Как он, собака, прекрасно танцует!», «Он предан мне, как собака», «Я – твой верный пёс» и так далее). В английском употреблении с помощью названия собаки можно назвать мужчину веселым, умным, проницательным, достойным доверия («gay dog», «wise old dog», «jolly dog», «sly dog», «trustworthy dog» и так далее). В грузинском употреблении «Mamajaglo!» – «Собачий отец!» может служить эквивалентом к русское «Сволочь!», но часто используется как ласковое обращение.

Есть мнение, что былинное русское обращение «Собака Калин» вначале отнюдь не носило бранного характера, так как представляло собой просто кальку с монгольского «No jai Kalyn», где «kalyn» («собака») означает лишь имя хана Ногая. Неудивительно поэтому, что обращение «Собака Калин» (то есть как бы «хан Калин, которого по-русски звать Собака», или «…что по-русски означает собака») было возможно в самых почтительных контекстах.

Очевидно, что само слово «собака» стилистически нейтрально, а стилистически нейтральные слова особенно легко могут реализоваться в речи в самых разных, даже противоположных смыслах. При этом образность слова тем сильнее, чем более «не по назначению» оно используется.

Вот почему слово «собака» способно выражать целый набор знаково разных понятий: в тексте по собаководству оно звучит нейтрально, в комплиментарном смысле оно становится гораздо более выразительным, и, наконец, в составе оскорбления это же слово приобретает резко грубый, шокирующе уничижительный смысл. В сознании говорящего имеются все функциональные признаки слова «собака», но в конкретном тексте, как правило, на первое место выступает та или другая черта.

Трём знаково различным возможностям использования слова «собака» соответствуют три варианта отношения человека к собаке как к животному. Уважительное, а порой и отношение к собаке как к священному животному было характерно для многих древних культур и традиций. Известны даже самостоятельные «собачьи культы» и священные мифы, посвящённые собакам или так или иначе выставлявшие их священными (Древний Египет, Древняя Индия, древняя Спарта, Грузия, Абхазия, государства древних германцев, скифов и так далее).

В Европе культ св. Гинефора, которого легенда идентифицировала с собакой, сохранился до конца XIX в. Многие мифы прямо указывают на происхождение того или иного героя или целого народа от собаки.

Однако вышеприведённым примерам противостоят примеры совершенно иного рода. Талмуд, Ветхий Завет, Коран, говорят о собаках как о самых презренных, «поганых» существах, врагах человека. Первые христиане считали, что ненавистный гунн Аттила родился в результате преступной связи девушки с собакой.

Все это исторические примеры. Но и в настоящее время невозможно говорить о сколько-нибудь однородном взгляде различных народов на собаку. Представляется возможным выделить по меньшей мере три основные группы современных национально-этнических традиций, резко отличающихся по своему отношению к собаке.

К первой группе можно отнести традицию, по которой собака безоговорочно считается другом, помощником и защитником человека, иногда даже прямо приравнивается к человеку. Сравним:

Нас двое в комнате: собака моя и я. <…> Между нами нет никакой разницы. Мы тожественны: в каждом из нас горит и светится тот же трепетный огонёк.

(И. Тургенев).

В одном «Атласе пород собак» можно прочесть, что картина английского художника Лэндсира, изображающая ньюфаундленда, спасающего из воды девочку, расходилась по всему миру в тысячах репродукций. Название картины не оставляло сомнений в отношении художника (и сочувствующих зрителей) к собаке: «Достойный член человеческого общества».

Сравним газетное сообщение из Западной Европы, перепечатанное российской прессой:

Министр финансов Исландии Альберт Гудсмундссон неожиданно для себя оказался в центре шумного скандала. Причиной этого стала… его собака, дворняжка Люси. По закону, принятому 62 года назад, жителям Рейкьявика «по соображениям гигиены» запрещено держать домашних животных. <…> Теперь Гудсмундссон поставлен перед выбором: либо отправить Люси в «ссылку», заплатив при этом солидный штраф, либо самому эмигрировать. <…> Он, похоже, склоняется ко второму варианту. «Люси – дорогой нам член семьи, – заявил он. – Лучше уж я откажусь от политической карьеры».

Известно, что во многих странах существуют собачьи парикмахерские, собачьи мясные лавки, магазины одежды для собак и даже драгоценные украшения для них же. Умершим собакам ставятся памятники, надписи на которых говорят о вере в бессмертие собачьей души. В ряде стран (Полинезия, Новая Гвинея, Алжир, Тунис, Бирма) не считается чем-то необычным зрелище женщины, кормящей грудью щенка.

Вторая, противоположная этническая традиция бытует в ареалах, где, например, распространены собаки-парии, отщепенцы, не имеющие хозяина, но живущие вблизи человеческого жилья и питающиеся отходами человеческой кухни или падалью. В такой ситуации к собаке испытывают равнодушие или презрение. Соответствующие страны и ареалы – это Шри-Ланка, Ява, Суматра, Сирия, Судан, страны в верхнем течении Нила, Индия, Внутренняя Африка, Занзибар, Синайский полуостров.

К этой группе примыкают ареалы, где не существует табу на употребление в пищу собачьего мяса. Некоторые народы, живущие здесь, специально разводят мясные породы собак. Таковы некоторые племена Африки (азанде, митту и другие), а также племена, обитающие на Гаити, Гавайских островах, на Суматре (батаки) и другие. Кулинарные рецепты некоторых племен требуют даже, чтобы животных предварительно замучили до смерти.

Существует и ещё одна, третья группа традиций, в соответствии с которыми собака рассматривается как исключительно полезное домашнее животное, заслуживающее – прежде всего в сельской местности – самого высокого уважения именно в этом качестве. Никому не приходит в голову приравнивать собаку к человеку, но в голодные годы детям и собакам отдавали последние куски. Такова, например армянская традиция. Приблизительно такое же отношение к собаке наблюдается и в других кавказских культурах – например в Азербайджане.

В принципе, этнических традиций, в которых отношение к собаке было бы безоговорочно положительным или отрицательным, по-видимому, не так много. В большинстве случаев собака воспринимается носителями каждой традиции более или менее двойственно. В шумерской культуре, в Ассирии, наряду с изображениями собак в храмах наименование собаки использовалось в составе бранных идиом. На Руси на протяжении столетий собака была символом юродства и отчуждения. Одним из самых унизительных наказаний считалось избиение дохлой собакой. Следовало избегать даже прикосновения к собаке голой рукой. Но одновременно собака очень ценилась за свои полезные качества.

В священной книге зороастризма «Авесте» собака определяется очень двусмысленно:

Собаку же по повадкам можно определить восьмикратно: она подобна служителю Бога, воину, скотоводу, батраку, вору, ночному хищнику, потаскухе, ребёнку.

Но тут же можно встретить и безудержное восхваление животного:

Если собака подошла к дому, не следует мешать ей войти, ибо не стоял бы так прочно дом на земле, которую создал благой Бог, если бы не было на земле собаки.

Все эти нюансы получили отражение в инвективной практике. Наиболее естественно предположить, что резко оскорбительное значение «собачьей инвективы» есть следствие отрицательного отношения к собаке и приписывания негативных качеств собаки человеку.

Но в таком случае «собачья брань» должна иметь место исключительно там, где к собаке относятся или относились отрицательно. Тем не менее существуют ареалы, где к собаке относятся хорошо, но брань, включающая наименование собаки, очень распространена. Еще более странно, что качества животного, стоящего у многих народов выше всех других домашних животных, будучи приписанными человеку, кажутся ему оскорбительнее, чем качества, например, коровы или гуся.

Зависимости между резкостью «собачьей инвективы» и хорошим или плохим отношением в данной местности к собаке не существует. В Индонезии, где в связи с сильным влиянием ислама собака считается «нечистым» животным, она не участвует в создании инвектив. В других же исламских странах (с арабским языком) «Собака!», как уже отмечалось, – одно из самых сильных ругательств. Там оно настолько популярно, что возникло предположение, будто это ругательство пришло в Европу из арабских стран во времена крестовых походов.

Однако это предположение маловероятно: использование наименования собаки как инвективы было бы невозможно без яркого эмоционального отношения к этому животному. Если бы во времена крестовых походов отношение к собаке в Европе было глубоко безразличным, никакое иностранное влияние не проявилось бы в виде инвективы. А если такое эмоциональное отношение имело место, тогда необходимости в иностранном влиянии просто не было бы.

Так или иначе, но в настоящее время в европейских странах, где сегодня отношение к собаке самое благосклонное, имеется множество соответствующих оскорблений.

Разгадка этого феномена видится в том, что превращение того или иного понятия в сюжет оскорбления может вести происхождение из двух диаметрально противоположных источников: из восприятия этого понятия как священного и как сниженного.

Такой подход кажется тем более убедительным, если учитывать, что сниженное восприятие понятия вполне может развиться из священного – достаточно вспомнить первоначальное и более позднее восприятие мифа о происхождении человека или целого племени от союза человека и собаки.

В применении к исследуемой теме это означает, что обожествление собаки и резко негативное к ней отношение могут способствовать превращению её названия в очень резкое оскорбление, сила которого прямо пропорциональна силе поклонения или презрения к ней.

Если же отношение к собаке двойственно, то возможность возникновения соответствующих инвектив ещё более вероятна и оправданна.

Рассмотрим подробнее оба источника инвективизации «собаки».

Понять, почему инвектива может родиться из негативных чувств, довольно легко. Однако необходимо признать, что сравнение с собакой считается оскорбительным ещё и потому (именно потому!), что во многих традициях собака занимает особое, привилегированное положение среди домашних животных.

Собака намного больше других животных связана с эмоциональным миром человека. Но в то же время в ряде аспектов поведение собаки – этого «почти человека» – находится в грубейшем противоречии с принятыми в человеческом обществе нормами. Собака известна своей агрессивностью, может нападать, даже не будучи на это спровоцированной, она не стыдится собственных отправлений и, что особенно существенно, абсолютно не способна соблюдать самое строгое человеческое табу – табу на открытое осуществление интимных отношений между полами.

Подобное поведение со стороны «неочеловеченных» животных общество соглашается снисходительно терпеть; но собака в такой ситуации может вызвать резкое осуждение: «Кажется, всё понимает, а тут ведёт себя, как скотина».

Особенно важно, что собака обладает такими благородными, с точки зрения человека, качествами, как преданность и способность к дружбе. В свете таких достоинств нарушение собакой человеческих табу кажется всем особенно постыдным: подразумевается, что тот, кто способен быть другом, должен быть этическим образцом и в других отношениях, и разочарование в этом случае бывает особенно сильным.

Как видим, осуждение собаки в рассматриваемом случае свидетельствует об очень высокой оценке человеком этого животного.

Особую роль в превращении названия собаки в оскорбление может играть табуированность собаки как священного тотемного животного. Вполне вероятно, что наиболее сильные значения всех «собачьих» проклятий идут как раз от нарушения этого жёсткого табу.

Это естественно: сила кощунственного нарушения табу должна быть прямо пропорциональна силе самого табу. И наоборот, нарушение слабого табу не может восприниматься слишком остро и не в состоянии стать основанием для возникновения чрезмерно грубой инвективы.

Несомненно, что для племени, считающего собаку своим предком, покровителем или родственником, сознательное профанирование священного символа считалось очень серьезным проступком, отчего оно и вызывало сильный шокирующий эффект. А сильный шокирующий эффект, как известно, и есть важнейший признак инвективы.

Парадоксальным образом грубость инвективы здесь свидетельствует не только, и даже не столько, о пренебрежении социальными нормами, сколько о неосознаваемом глубоком уважении, испытываемом перед поносимым понятием. Перед нами – пример того, как священное и сниженное представления одного и того же понятия сливаются в единое целое.

«Сексуализмы»

В данном разделе будут исследованы инвективные выражения, так или иначе лексически связанные с проблемами детородной функции человека или животных. Вычленить такие выражения из общего инвективного списка – задача трудная, частично даже невыполнимая, ибо, как показывает анализ, большинство инвектив в той или иной мере имеет прямой сексуальный смысл или в крайнем случае подтекст. Неудивительно поэтому, что (1) между подгруппами, на которые подразделяются сексуальные идиомы, нельзя провести чёткие границы и (2) ряд инвективных идиом попадает сразу в несколько групп.

Тактика сексуальных идиом исключительно разнообразна. Можно назвать, например, использование глаголов сексуального ряда в значении «Я доминирую, я могу сделать с тобой что хочу!». Сравним английское «Fuck you!» или русское «Я тебя в рот ебал!».

Очень распространены так называемые «матерные идиомы», по-разному сопрягающие имя матери или других родственников оскорбляемого с тем же непристойным глаголом.

Большую популярность получили различные «обнажающие» инвективы, сводящиеся к простому называнию «стыдных» частей тела. Сравним французское «Соп!», русское «Жопа!», польское «dupa», чувашское «капса» («пизда»), чака («хуй»), финское «Voi vittu!» (дословно «Ох, пизда!»).

Чрезвычайно распространены обвинения в позорном происхождении. Сравним итальянское «Bastardo!», финское «Paskiainen!» или русское «Выблядок!».

Одна из самых распространённых групп – обвинение в различных половых отклонениях: «Пидорас!» («Пидор» – тоже искаженное «педераст»). Сравним азербайджанское «Кет» («гомосексуал»). Сюда же примыкает группа обвинений в скотоложстве или сексуальной неразборчивости, нередко сводящаяся просто к наименованию соответствующего животного. Сравним «Сука!». Некоторые примеры последней группы приводились в предыдущем разделе.

Среди сравнительно редких «экзотических» инвектив можно назвать, например, «Необрезанный пенис!» и идиому «Целоваться по-европейски», очень оскорбительные среди туземцев архипелага Тонга, а также испанское (мексиканское) «А pendejo!» («волос с промежности», «волосатая промежность», употребляется также и комплиментарно в смысле «ловкий, умелый»). У шведов есть «Kukjävel!» – сочетание вульгарного названия пениса и дьявола. Английское соответствие – «Fucking fucker!»

Рассмотрим перечисленные группы подробно.

Непосредственно сексуальные инвективы

Инвективы этого типа, так или иначе группирующиеся вокруг глагола, означающего «совокупляться», встречаются в очень большом числе ареалов. В некоторых случаях соответствующий глагол может употребляться в десятках и даже сотнях разнообразных сочетаний, в самых различных значениях. Так, английский глагол «fuck» может быть инвективно использован как «Fuck you!» для выражения презрения (сравним русское «Ебать я тебя хотел!»), «Fuck mе!» – для выражения удивления (сравним русское «Вот те хуй!» или «Здравствуй-жопа-новый-год!»), «Fuck off!» в смысле «Убирайся!» («Уёбывай отсюда!»), «What the fuck!» («Кому какое дело?», «Кого это ебёт?»), «Don’t fuck about!» («Не мели ерунду!» («Кончай пиздеть!») и так далее, а также восклицание «Fucking hell!» (дословно «Ёбаный ад!»), переводу не поддающееся, так как очень грубое богохульство «Hell!» в сочетании с непристойным «fucking» много хуже обычного русского трехэтажного мата.

Популярность «fuck» в англоязычной культуре затмила даже знаменитое «damn», и если раньше французы называли англичан «les Goddem» или «Godon», теперь они стали для них «les fuckoffs». «Fuck» регулярно употребляется в телепередачах, в частных разговорах, в том числе высокообразованными людьми, что, естественно, ведёт к снижению выразительности инвективы. В специальном исследовании отмечается, что это слово по-прежнему негативно воспринимается теми, кто родился перед Второй мировой войной, и не воспринимается в качестве инвективы родившимися после войны во Вьетнаме. Причем более оскорбительно это звучит в своём прямом значении, как вульгарное наименование полового акта, и более или менее приемлемо – как междометное восклицание, выражающее гнев или раздражение.

В ряде языков соответствующий глагол может бьггь направлен на мать, жену, дочь, мужских родственников оппонента, неодушевлённые предметы и так далее Сравним новогреческое «Гамо су!» («Я выебу твою мать»), «Гамо ти инека су!» («…твою жену», «Гамо ти кори су!» («…твою дочь»), «Гамо ти фили су!»(«… любовницу!») и так далее Автор слышал русскую фразу «Ебал я твою домовую книгу!».

Очень разнообразны венгерские инвективы, которые подобно новогреческим, могут включать в качестве объекта любых родственников и многочисленные священные объекты («…твоего дедушку, твоего Христа, твоего Творца» и так далее). В других венгерских моделях в качестве объекта агрессии упоминаются Конь Господа, Конь Христа, Дева Мария, Небесный, дорогой Господь твоей жалкой матери-проститутки и так далее, а также всевозможные непристойные сочетания с ослом, лошадью и так далее.

В Средней Азии распространена модель «Я + непристойный глагол в настоящем, прошедшем или будущем времени + пассивное лицо (сам оппонент, его мать, сестра, отец и так далее; иногда даже предмет, принадлежащий оппоненту) + часть тела, то есть что-то вроде «Я ебу (ебал, буду ебать) тебя (твою мать, твоего отца, твою сестру и так далее) через жопу (рот, голову, глаз и так далее)».

На Кавказе такая же схема у карачаевцев (балкарцев). Причем каждое грамматическое время означает свой оттенок брани. В настоящем времени это – «Я могу сделать с тобой всё, что хочу!», в прошедшем – «Ты был в моей власти!», в будущем – «Я тебе покажу!».

Сравним набор грузинской брани: «Ševcem mas» – «Я выебу тебя (её, это)»; «Imis dedas ševeci» – «Я ёб его мать»; «Šen dedas ševeci» – «Я ёб твою мать», плюс к этому «…тебя в пизду/жопу/ рот».

У тробриандцев (Новая Гвинея) есть три самые резкие инвективы: «Kwoy inam!» («Ебу твою мать!»), «Kwoy fumuta!» («…твою сестру!»), «Kwoy um kwava!» («…твою жену!»). Последнее оскорбление – самое грубое, так как оно звучит достаточно реально, в то время как первое не воспринимается всерьёз.

В других ареалах действие непристойного глагола распространяется главным образом на мать. Таков русский мат и ряд других, очень похожих на него идиом. Сравним болгарское «Да ти еба майката!», польское «Job twoju mac!», «Job waszu kamszu (maamszu!)», сербохорватское «Je6eм ти майку!», венгерское «Bazd meg az anyadat!», румынское «Futut mamata!», «Dute’n pizda măti!», ucnанское «Me resigno en tu madre!», «Chinga tu madre!», грузинское «Šeni deda movtqan!», «Deda moqitqan!», фарси «Madarit mygam!», арабское «Nikomak!» и др.

Вероятно, самой изощрённой бранью этого типа следует признать испанское (аргентинское) «La reputissima madre que te contra mil pario!» – приблизительно «Мать, родившую тебя, ебли, как блядь, дважды две тысячи раз!».

Для многих языков характерно регулярное опущение наиболее непристойной части инвективы, вроде русское «Твою мать!». Уже упоминалось американское «I don’t know them mothers!» Можно упомянуть, например, несколько выражений на африкаанс. «Ек gaan jou тоег!» практически не поддаётся переводу на русский язык. На английском оно звучит как «I’m going to mother you!», что можно было бы передать как «Я собираюсь тебя отматерить!», если бы «отматерить» не имело совсем иной смысл. «Moerse probleem» тоже буквально переводится на английский как «проблема матери», но англоговорящие предпочитают понимать это выражение как что-то вроде «А fucking big problem», то есть близко к русское «ёбаная проблема».

Упоминание в инвективе подобного рода отца оппонента в ряде ареалов может означать, что инвектант относит его к пассивным гомосексуалам (см. ниже). Но в большинстве случаев основная оскорбительная сила не в этом. У балкарцев (карачаевцев) идиома типа «Я ебал твоего отца!» расценивается как тягчайшее оскорбление всего рода адресата, ибо отец в данном случае предстает как символ рода. Подобные оскорбления используются редко, так как смываются только кровью.

В этом же языке возможно одновременное поношение обоих родителей оппонента. Во многих ареалах (например, китайском) оскорбительная сила подобных «родственных» инвектив прямо пропорциональна «глубине» проклятия, то есть оскорбление тем сильнее, чем более древние колена рода оппонента подвергаются поношению.

Впрочем, в чечено-ингушской практике оскорбление в адрес отца воспринимается несколько слабее оскорблений в адрес матери, но зато сексуальное оскорбление в адрес сестры – исключительно тяжело.

Примерно так же подобное оскорбление трактуется арабами и персами. Сравним фарси «Kharharit gaiadam!». Иногда для того, чтобы нанести тяжелейшее оскорбление, смываемое кровью, достаточно воскликнуть: «Твоя сестра!», «Твои мать и сестра!» (фарси «Mâdarit au khâharit»), имея в виду: «Я совокуплялся с твоей матерью (или твоей сестрой)!». Сегодня эта инвектива воспринимается как утверждение, что оскорбляемый дошёл до последней границы нравственного падения: он не в состоянии постоять за честь своей сестры и так далее Однако вполне возможно, что эта трактовка вторична. См. об этом ниже.

Азербайджанские оскорбления в адрес неженатого человека затрагивают честь его сестры; то же самое сексуальное оскорбление, обращённое к женатому, направлено уже на его жену.

Сексуальное оскорбление может носить и несколько иной характер, например, обвинять оппонента в различных половых отклонениях, инцесте, утверждать, что оппонент появился на свет в результате совокупления его родителей с животными и так далее.

В этом отношении очень показательны инвективы, популярные в индийском ареале: «Matacod!» («Сожительствующий со своей матерью» – сравним английское «Motherfucker!»), «Behincod!» (то же – о сестре), «Beticod!» (то же – о дочери), «Gadda ka beta!» («Осёл совокуплялся с твоей матерью»), «Gatta ka sala!» (буквально «Ослиный родственник!», то есть «С тобой осел совокуплялся!»). Другой вариант затрагивает честь сестры оппонента.

Наконец, можно упомянуть непристойные злопожелания типа венгерского «Basszom meg az brag apad!» – «Пусть твой отец тебя выебет!» или арабского «Allah jenik!» – «Пусть Аллах тебя выебет!».

Как правило, все перечисленные выше случаи представляют собой примеры мужских инвектив. Однако в некоторых культурах граница между мужскими и женскими инвективами пролегает иначе, чем в Европе. Отвергая ухаживания молодого человека, девушка из народности коя в Южной Индии может издевательски посоветовать ему пойти вступить в определённые отношения с его старшей сестрой.

Мат и мать

Сложная и противоречивая проблема происхождения ругани, затрагивающей мать и сестру, уже рассматривалась выше, так как она имеет отношение сразу к нескольким разделам нашей темы. Она заслуживает особого раздела, и поэтому ниже мы рассмотрим её значительно подробнее, хотя неизбежны будут некоторые повторения.

Позиция, изложенная А. В. Исаченко, предлагалась выше, в разделе о зоообзываниях.

По мнению известного этнографа Д. К. Зеленина, «матерная» формула первоначально была обращена только к демону и имела целью его запугать.

В другом месте он говорит об этом несколько иначе:

«Комплиментами и мнимым родством человек явно хочет снискать себе благоволение часто ненавистных ему существ, с которыми или о которых он говорит».

Как видим, перед нами два объяснения, только частично совпадающие между собой. Одно дело – уверять демона, что говорящий и демон – ближайшие родственники по матери демона, для того чтобы демон испугался такого могучего родича-соперника; и совсем другое – использовать ту же самую формулу в качестве подобострастного комплимента.

Последнее предположение при всем своём остроумии представляется наиболее спорным. Конечно, в принципе верно, что мнимое (как и подлинное) родство может быть использовано как средство заискивания, и то, что сейчас воспринимается как очень оскорбительная инвектива, могло звучать комплиментом. Однако нет буквально ни одного факта, который говорил бы в пользу такой гипотезы: науке неизвестны другие случаи заискивания перед опасными силами, сходные по тактике. Не приводит никаких доказательств и Д. К. Зеленин.

Зато первое предположение Зеленина, то есть что изучаемая инвектива служит своего рода оберегом, кажется заслуживающим внимания. Зеленин считает, что с помощью этой идиомы демону как бы говорится: «Я твой отец!», точнее: «Я мог бы быть твоим отцом!» Демоны трусливы, и их, очевидно, запугивает такое нахальное уверение в мнимом родстве, говорит этнограф. Многочисленные примеры из разных языков, приводимые Зелениным, подтверждают, что использование инвективной непристойной лексики как оберега действительно вполне возможно.

Однако предположение Зеленина вполне может касаться не раннего этапа использования инвективы, а того периода, когда уже была утрачена её связь с собакой и изменился творец инвективного действия.

Кроме того, нельзя исключить и того, что даже во времена существования инвективы в полном виде параллельно существовали и такие, что были связаны с первым лицом (то есть «Я ёб твою мать»); вот эти инвективы и могут быть интерпретированы так, как это предлагает известный этнограф.

Выше уже говорилось, что наиболее подробным и убедительным образом проблема возникновения инвектив, связанных с совокуплением, в русском ареале исследована Б. А. Успенским. Автор видит несколько этапов развития соответствующей идиоматики, от ритуального, свадебного и аграрного сквернословия, которое носило священный, ещё не кощунственный характер, к дальнейшей замене действующего лица – божества – псом, а в позже – ещё и к замене пассивного участника – земли – сперва женщиной, а позже и вовсе матерью оппонента. На последнем этапе соответствующая брань ассоциируется уже с инвективами типа «Блядин сын!» и «Сукин сын!», где «сука» употребляется в значении «распутница».

Дохристианский культовый характер большинства инвектив, сопрягающих сношение с матерью и другими родственниками, очевиден.

Собственно, большая часть многочисленных гневных осуждений сквернословия этого типа православными церковными авторами во все времена основывалась именно на доказательствах языческого происхождения ругани, а сама ругань возводилась к «еллинскому блядословию», характеризуясь как то «татарская», то «жидовская», то есть связывалась с поведением «нехристей».

Не подлежит сомнению, что давнее заблуждение, будто русский мат имеет татарское происхождение, связано с восприятием слова «татарский» как названия определённой национальности, в то время как в данном случае оно означает просто «любой нехристианский». Сравним восприятие слова «немецкий» как «любой иностранный» («Немецкая слобода», пословица «Что русскому здорово, то немцу смерть» и тому подобное).

Русский мат, таким образом – это всего лишь национальное звено, занимающее определённое место среди других средств выражения священных понятий в языческую эпоху, распространённых во всех без исключения национальных культурах.

В разных языках формы матерной инвективы могут быть представлены очень разнообразно: в первом, втором и третьем лице единственного числа. Для современного русского языка характерна форма третьего лица, обычно интерпретируемая как форма первого лица (т. е. «Ёб твою мать!» понимается как «Я ёб твою мать!»).

В то же время в ряде ареалов преимущество отдаётся форме второго лица. Сравним английское «Motherfucker!» (то есть «You fuck(ed) your own mother!» = «Ты ёб свою мать!»).

По Б. А. Успенскому, русский вариант инвективы может ассоциироваться как с первым лицом («Я ёб твою мать!»), так и с третьим лицом («Пёс ёб твою мать!»), причём обе интерпретации внутренне непротиворечивы. В случае интерпретации от первого лица брань как бы исходит от пса, то есть имеет смысл: «Я, пёс, утверждаю, что совокуплялся с твоей матерью!» Такая брань звучит грубее, не задевая говорящего, который не ассоциирует себя с псом, а как бы дословно цитирует презренное животное.

В этой интерпретации матерная инвектива – это язык собак; псы как бы матерятся с помощью своего лая, собачий лай – это тот же человеческий мат, только на собачьем языке. Выше уже отмечалось, что в польском языке «jebać» и «lajać» могут выступать как синонимы в смысле «бранить».

Имеет смысл отметить, что употребление местоимения «твою [мать]» может носить вторичный характер, первоначально же вместо «твою» стояло «свою». (То есть русский мат был ближе к английскому «motherfucker».) Подобная замена связывается Б. А. Успенским с превращением бывшего заклятия или клятвы в непосредственную инвективу в современном понимании термина, в проклятие, падающее на голову оппонента.

Наконец, снова вспомним о ещё одной неординарной точке зрения, в соответствии с которой пёс вообще имеет мало отношения к матерной инвективе. И. Гавран, а вслед за ним Ф. Кинер предполагают, что первоначально мат выглядел примерно как «Дьявол да выебет твою мать!», а уж потом «дьявол» заменился на автора высказывания («Я ёб твою мать!»).

В XVIII в. эта брань распространилась на славянских католиков и частично – далматинцев, в XIX в. пошла ещё дальше, а в качестве объектов брани появились и Бог, и Мадонна, и святые, всевозможные священные предметы вроде просфоры, креста и тому подобного, а там и власти предержащие, и мирские предметы.

Думается, что эту гипотезу можно смело соединить с вышеперечисленными: один вариант не исключает другого.

В большом количестве культур именно сексуальные инвективы традиционно рассматриваются как наиболее резкие. Правда, выбор конкретной инвективы, претендующей на крайнюю степень грубости, может носить культурно-специфический характер. В некоторых ареалах России гораздо грубее, чем мат, звучит «Блядь!», которая, в отличие от междометно звучащего мата, относится к крайне непристойной «ругани по-чёрному».

И это несмотря на то, что само происхождение слова «блядь» общеизвестно, мы уже знаем, что это слово образовано от «блудить»; таким образом, казалось бы, оно должно быть намного «приличнее» мата.

С другой стороны, в русских криминальных группах матерная брань может считаться тягчайшим оскорблением, и традиционный мат обычно заменяется более мягким «Ёб твою блядь!».

Во вьетнамской практике грубее мата – название гениталий, так как в соответствующей инвективе они представлены более конкретно.

Немало культур, где исключительно сексуальные инвективы малопопулярны. Среди европейских культур к таким относятся, например, немецкоязычные, шведская и итальянская. Точнее говоря, сексуальный подтекст некоторых инвектив вполне очевиден (сравним, например, итальянское «Рогсо!»), но глагол, означающий «совокупляться», в составе инвективы практически неупотребим, если не считать слабых восклицаний, заимствованных из соседней культуры.

Правда, в шведском языке встречаются очень грубые сексуальные ругательства, например, «Forbannade fitta!» (приблизительно «проклятая пизда»), но их очень мало, а первое место, безусловно, принадлежит богохульствам.

В румынском языке самое сильное оскорбление – именно из этого ряда: «Pizda mătti!», не нуждающееся в переводе на русский язык.

В турецком языке есть сочетание «amma koydugumunun», буквально обозначающее что-то вроде «про то, как я вставил в пизду», но в переносном смысле это приблизительно «женщина, которую я выеб». Употребляется же оно так же, как русское «ёбаный» или английское «fucking»: «Amma koydugumunun arabasi gene bozuldu!» («Эта ёбаная машина опять сломалась!»).

Именно поношение матери в большом количестве культур лежит в основе всей сексуальной группы инвектив. Причина очевидна: это теснейшая связь человеческого общества с самого начала его существования с институтом родства. Поэтому уважение/поклонение, испытываемое к матери и другим родственникам, были в своё время особенно высоки Сравним: «Почитай свою мать, как Бога» («Упанишады»), «Мать стоит выше десяти отцов или даже всей земли. Нет учителя (гуру) выше матери» («Махабхарата»), «Злословящий отца или мать смертию да умрёт» (Библия).

Естественно, что реакция на нарушение соответствующих табу должна была быть особенно резкой, и не только в индуизме, иудаизме или христианстве. Вот целый набор киргизской брани: «Выебу твою мать!», «Задница твоей матери!», «Выебу твою мать в задницу!», «Изобью твою мать!» и так далее. Примерно то же – у болгар: «Турям (хакам) го на майкати в устата» («суну “его” в рот твоей матери!»), «…на майкати в гьза» («…в задницу твоей матери»).

Не должен вызывать удивления и сам факт кощунственно оскорбительного соединения в одной инвективе имени матери именно с непристойным сексуальным глаголом и др. под. Для правильного понимания этого феномена полезно учесть следующее. Во многих древних национальных культурах, например в Индии, буквально тысячелетиями сохраняется самое священное отношение к проблемам секса. Примитивно-вульгарное восприятие соответствующего поведения исчезло там в незапамятные времена. Таким образом, казалось бы, что сама идея порочности сексуальных отношений не должна приходить тем же индийцам в голову. Однако в языковой практике национальных культур Индийского субконтинента имеется множество самых изощрённых непристойных инвектив, построенных именно на сексуальных мотивах.

С другой стороны, уже отмечалось, что вся христианская мораль строится, в отличие от индуистской, на представлении о греховности телесной жизни, нежелательности интимной близости и так далее.

Но и при таком кардинальном отличии одной морали от другой количество и характер европейской инвективной лексики, вопреки ожиданиям, мало отличается от индийской.

Разгадка такого «сходства несходного» кроется, как уже указывалось, в двузначности инвективы, в возможности отражения с ее помощью сразу двух явлений: священного трепета, который, как в кривом зеркале, отражается в нарушении табу с помощью инвективы, и убеждения в порочности определённых отношений, о которых можно говорить только непристойности, то есть те же инвективы. Причём пресловутая порочность есть лишь трансформация преклонения перед творческими силами природы.

Таким образом, перед нами в любом случае – всё та же попытка нарушения древнего табу с помощью инвективы.

Можно предположить, что дальнейшая судьба инвективы подобного типа будет зависеть от судеб культа матери и отношения к интимной стороне жизни в данной национальной культуре. Там, где культ матери продолжает свое существование, мат воспринимается как тягчайшее оскорбление (кавказский ареал); там же, где этот культ сходит на нет, он превращается в междометное восклицание, быстро теряющее свою взрывчатую силу (славянский ареал).

Интересно в этой связи рассмотреть инвективное поведение некоторых малозаметных субгрупп, например, детей афроамериканцев, в играх которых широко применяются инвективы, оскорбляющие мать путём соединения её имени с разнообразными сексуальными и скатологическими наименованиями. Это особенно показательно, если вспомнить о высокой роли матриархатных отношений в афроамериканской культуре.

Что еще более показательно, оскорбления матери в детских играх проводятся строго по правилам, до известного предела, переступать который строго запрещено. После того как этот предел перейдён, игровая инвектива превращается в тяжёлое оскорбление.

При чём тут сестра

Самого внимательного отношения заслуживают и все инвективы, затрагивающие других родственников, помимо матери. Из них наиболее интересны инвективы в адрес сестры. Выше уже говорилось, что в ряде культур таких инвектив много и они очень резки. Часть из них – это тот же мат, где вместо матери упоминается сетра. Таково итальянское «La fregna di tua sorella!». Но есть и более изощрённые варианты вроде арабского «Муж твоей сестры!».

Для носителя русской культуры включение сестры в инвективную практику может показаться загадкой, так как здесь нет ни единого ругательства, хоть как-то сопрягающего наименование этой родственницы.

Некоторые этнографы предполагают, что источник тут в борьбе древнего человека с половыми извращениями в виде связи с близкими родственниками. То есть уже очень давно стало понятно, что такая связь чревата печальными генетическими последствиями.

Именно на эту мысль наталкивает тот факт, что в большом количестве ареалов обвинения в адрес сестры или даже просто любые инвективы в её присутствии воспринимаются слишком уж резко. Сравним заявление туземца-полинезийца:

Если кто-то при мне выражается в присутствии моей сестры, я должен его ударить или уйти.

Как видим, в полинезийской культуре нельзя не только оскорблять сестру, но даже просто сквернословить в ее присутствии.

Сегодня эти инвективы могут пониматься как просто обвинение в неспособности постоять за честь сестры.

Обобщая, можно сказать, что универсальность и популярность большинства инвектив, построенных на сексуальных символах, отражает некоторые общие закономерности человеческого поведения.

Есть основания полагать, что они восходят к предыстории человечества, то есть что существование ряда сексуальных инвектив объясняется дочеловеческим опытом наших предков.

Обезьяна – не человек, но человек – обезьяна

Рассмотрим в этой связи так называемое подставление, практикуемое рядом пород обезьян. Это своеобразный ритуал, при котором одна обезьяна становится в сексуальную, «приглашающую» позу, а другая забирается ей на спину и выполняет несколько условных ритуальных движений. Такое поведение, по наблюдениям этологов, активно способствует регулированию совместной жизни обезьяньего стада. Оно возможно в самых разнообразных ситуациях, в том числе несексуального характера, таких как приветствие, изъявление дружеских чувств, игра, небольшое волнение и так далее.

По-видимому, во всех этих случаях животное имеет целью смягчить возможное напряжение при общении за счёт демонстрации своей покорности, привлекательности, неагрессивности. Если в напряженной ситуации верхнее положение занимает доминирующая обезьяна, то в ситуации приветствия наверху может оказаться более слабое животное.

Подобным же образом ведут себя особи, находящиеся на низших ступенях иерархической лестницы, если две обезьяны – более слабое и более сильное животное – угрожают третьей обезьяне. Если более сильное животное до этого обнаруживало агрессивность, то после выполнения описанного ритуала напряжение исчезает и инцидент считается исчерпанным.

Важно, что весь этот ритуал возможен не только между самцом и самкой, но и между самцами и даже подростками. Другими словами, этот акт являет собой символ доминирования одной особи над другой и имеет очень мало (если вообще имеет) сексуального смысла. Говорить здесь приходится уже не столько о сексуальных жестах ритуального акта, сколько о жестах, приобретших новое значение – средства ослабления напряжённости.

Такой трансформации значения жеста способствует его происхождение как из сексуальных взаимоотношений, так и из взаимоотношений детёныша с матерью, когда детёныш стремится забраться к матери на спину. Однако и это последнее применение жеста покрывания имеет в конечном счёте сексуальные корни.

Легко заметить, что подобное использование обезьянами соответствующих жестов для символизирования доминации напоминает использование сексуальной инвективной лексики и жестов в человеческой социальной группе. Как мы только что видели, жесты обезьян утратили прямой сексуальный смысл и превратились в ритуальные движения; строго говоря, в ряде культур (прежде всего в русской, английской и американской), то же самое произошло с сексуальной инвективной лексикой, превратившейся в ритуальные идиомы, сохранившие, впрочем, сильный шокирующий эффект.

При этом всего вероятнее, что идиомы, направленные непосредственно на адресата типа английского «Fuck you!», восходят непосредственно к акту подставления. (У англоязычных народов и сегодня популярно выражение «to offer the ass» («предложить задницу») в смысле «делай со мной что хочешь, сдаюсь». Общность с «подставлением» у наших обезьяньих родственников очевидна).

А вот идиомы типа английского, русского, венгерского, новогреческого или среднеазиатского мата можно считать производным образованием, возникшим не раньше, чем в человеческом обществе появились различные половые табу на инцест и проч.

В обезьяньем обществе запрета на половые отношения с матерью не существует, более того, в жизни определённых обезьяньих видов зафиксировано очень нередкое сексуальное общение молодых самцов с матерями. Нет оснований считать, что у человеческих предков дело обстояло иначе.

Естественно поэтому, что оскорбить другого через обвинение его в противоестественных отношениях с его матерью (сравним английское «Motherfucker!», «Go fuck your mother!» и тому подобное) в условиях такого предельно свободного полового общения было невозможно. И наоборот, с появлением соответствующих табу, тем более – в условиях матриархата, подобное обвинение должно было восприниматься очень сильно.

Это ни в коем случае не означает автоматического исчезновения инвективы типа «Fuck you!» Со временем появляются новые инвективы, основанные на обвинениях в нарушении новых подобных табу (гомосексуализм, половые извращения и тому подобное), а также трансформируются старые («Сукин сын!»).

В этом отношении возможны разнообразные заимствования и взаимовлияния. Так, вполне представима связь американской инвективы «Motherfucker!» с аналогичными инвективами в африканских языках, например волоф. Это слово особенно популярно среди чёрного населения США, где его значение поддерживается отрицательным отношением к мужчине в семье, ибо в большинстве случаев мужчина в семье не живет. Многими социологами американское негритянское меньшинство считается практически матриархатным.

Чрезвычайно существенно, что подобная вербальная агрессия, с одной стороны, облегчает напряжение агрессору, с другой – предоставляет адресату возможность продемонстрировать свое положение, то есть либо смириться с более низким положением, либо самому превратиться в агрессора – ответить противнику подобным же образом и, как следствие, опять-таки облегчить напряжение.

Таким образом, место сексуальной инвективы в коммуникативном акте выглядит следующим образом:

1. Половой акт как врожденный компонент поведения.

2. Акт подставления как социогенитальный регулятор поведения в стаде.

3. Инвектива как вербальное описание акта подставления или сходных актов се