Book: ДОЛГАЯ НОЧЬ



ДОЛГАЯ НОЧЬ

МАКС ДРУБИНСКИЙ

 

 

 

 

ДОЛГАЯ НОЧЬ

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Светлой памяти АНИ СМИЛОВИЦКОЙ и её

Семьи посвящается.

 

 

Большую помощь в подготовке и печати первых экземпляров книги мне оказали моя жена Евгения Друбинская, дочь Фаина Звеняч, Мэри и Яков Красник, за что я им очень благодарен.

Особенно мне приятно поблагодарить нашего друга Нинел Захарову за её профессиональное редактирование.

 


 

 

 

«Всё прощается, пролившим невинную        кровь не простится никогда»

             ТОРА

Глава 1.

      Раннее июньское утро не обещало изменений в погоде. Уже давно не было дождей. Температура воздуха в полдень поднималась до 35-37С и немудрено: на ярко синем небе много дней не видно было ни облачка. Аня проснулась очень рано и посмотрела в окно. Листья на кустах сирени с остатками ещё недавно тяжёлых, ароматных гроздей персидской сирени даже не шевелились. Зарождающийся день снова предстоял очень жарким и, несмотря на открытые окна, в доме было более чем тепло. Радостная улыбка заиграла на её лице: сегодня суббота, 21 июня, сегодня - ВЫПУСКНОЙ!

      Окончена школа! Это было одновременно радостно и немного грустно. Аня очень любила школу, учителей и, чего греха таить, когда она приходила в школу, ей было приятно ловить на себе восторженные взгляды не только мальчишек, но и девочек. A вот последний, 10-ый класс был, особенным. Может быть, потому что она уже взрослый человек, почти восемнадцать лет. Об этом ей всё время напоминают дома и бабушка, и мама. Но Ане на самом деле было хорошо в этот последний школьный год. А может быть Фима? Она чувствовала себя счастливой. Ей нравилось всё: её подруги, знакомые, её дом, улица, на которой она жила с тех пор, как помнила себя, соседи. Всё вызывало у неё улыбку, ей хотелось петь, танцевать и часто, когда она оставалась одна в комнате, Аня, разведя руки в стороны, начинала кружиться и радостно смеяться.

      Сколько раз, словно в замедленной съёмке, она просматривала и проговаривала про себя этот долгожданный, выпускной вечер! Сначала Иосиф Игнатьевич, директор школы, поздравит всех, затем два или три выпускника выступят с ответным словом. Они скажут, как благодарны школе, учителям, партии, правительству и лично товарищу Сталину. Она, конечно же, будет среди ораторов. Но как можно выразить словами переполняющие её чувства любви и благодарности к учителям, школе, в которой она провела 10 лет и которую знала и любила, как свой дом? Ох, и нелегко же всё это. А потом – танцы. Как всегда, девочки с замирающими сердцами будут ждать приглашения на танец, и, как всегда, мальчишки будут подпирать стены, а танцевать девочки будут с девочками.

      Затем, ещё в кровати, она снова «просмотрела» вчерашний день. Днём, им, бывшим десятиклассникам, вручили аттестаты зрелости! Подумать только! Она уже не школьница, окончена средняя школа! Что дальше? Как было бы здорово поехать в Минск, поступить в университет или в педагогический институт, стать учителем математики. С мамой это обсуждалось много раз, но папа? Он так занят, много работает, приходит с работы очень уставшим. Они с мамой решили поговорить с ним сегодня.

      А вот вчерашний вечер! О каких страшных событиях она услышала вчера!..

      Как всегда, в пятницу, с заходом солнца, вся семья собиралась за праздничным столом, чтобы отметить субботу – шабат. Аня, конечно, относилась к этому обряду со снисходительной улыбкой. Какой Бог, кто это всё выдумал? И, вообще, она отлично знала, что религия – опиум для народа. Большевики не ошибаются, они хорошо понимают, что лучше для людей. Но бабушка, она ведь старая, ей уже скоро 60 лет и с ней лучше не спорить. Со временем Аня привыкла к этим встречам субботы, торжественным, со свечами обедам, но никому, никогда об этом не говорила: боялась, что её друзья будут смеяться над ней, хоть и предполагала, что в домах многих девочек из её класса тоже торжественно отмечают наступление субботы.

      Вчера вечером к ним обещали придти три маминых брата – дядя Борис, дядя Исаак с жёнами и детьми и младший брат – дядя Илья. Бабушка Ёха и мама готовили субботний обед, убирали их небольшой дом, и, когда Аня после школы прибежала домой, то уже около калитки почувствовала обворожительные запахи печеного: бабушка Ёха – повариха от Бога, так варить борщи, как варит «бобелэ» – никто не может! А когда на праздники она фарширует рыбу, делает «зуерер кугул» - бабку с черносливами и изюмом или «эсикфлейс» - кисло-сладкое мясо, то от одних запахов можно одуреть, и возникает волчий аппетит, как бы ты ни был сыт. И Аня, и её младший братик Лёва в это время больше всего находятся на кухне: то тут отщипнёшь, то там что-либо вкусненькое перепадёт. Конечно, бабушка, улыбаясь, возмущается, шумит на них, гонит с кухни и даже обзывает их «мамзейрим».

      Аня быстро вошла в дом. Там всё уже было убрано. Бабушка и мама, уставшие, но довольные, внимательно рассматривали её аттестат зрелости. Бабушка даже прослезилась – её первая внучка окончила среднюю школу. До неё только дядя Илья тоже получил аттестат зрелости, отслужил в армии, даже окончил институт в Минске и уже 2 года работает инженером на заводе. Бабушка всё время ворчит: вот, мол, нет у него времени даже жениться, а ведь ему скоро 31 год. Ворчать то она ворчит, но все знают, что он – любимчик.

      После обеда дядя Илья послал всех детей поиграть на улицу, а взрослых попросил задержаться. Аня убрала со стола посуду, вытерла скатерть и тоже собиралась выйти из дома, но дядя Илья предложил ей остаться и почему-то закрыл все окна. Мама удивлённо посмотрела на него и спросила, зачем он это делает, ведь и так жарко в доме. Дядя Илья подошёл к ней, обнял её за плечи:

      -Так надо, Эстерке, потерпи.

      Потом, сев на своё место, он, несколько задумался, как бы на что-то решаясь, и стал тихо говорить. Начал он с предупреждения, чтобы никто никому ничего не передавал о сегодняшнем вечере и разговоре:

- Мы все собрались сегодня здесь по моей просьбе, и с любезного разрешения мамы и Эсфири, потому что я хочу поделиться с вами очень важной информацией. Речь пойдёт о событиях, о которых, по моему мнению, вам необходимо знать.

Уже около года, как я смастерил себе небольшой коротковолновой приёмник.

Это не Богвесть что, но по нему я могу слушать и Варшаву, и Берлин. Польский и немецкий языки я знаю неплохо. Так вот, начиная с 1940 года, я часто слушаю трансляцию польской радиостанции из Англии. Там, в Англии, якобы сформировано польское правительство в изгнании. Из этих передач я узнал, что происходит в Польше и в других странах центральной Европы.

Больше других новостей меня, конечно же, интересовала судьба евреев в этих странах. Они говорят по радио, что всех евреев сгоняют в специально огороженные районы, так называемые гетто, которые охраняются в Польше немцами и польскими полицейскими. Из гетто не разрешено никому выходить под страхом смерти. Евреев гонят на работу под конвоем. Условия в тех гетто просто невыносимые: люди болеют и умирают от эпидемии тифа, голода, холода, скученности. Сначала я не очень верил всем этим передачам: мало ли чего политики наговаривают друг на друга? Передачи же из Берлина, особенно выступления Гитлера и Геббельса, звучат вообще кошмарно.

Они призывают к физическому уничтожению всего европейского еврейства. Германия, как они утверждают, уже «очищена» от евреев. Слушать их выступления и противно, и жутко одновременно. Как вы все знаете, у Советского Союза с Германией заключён договор о дружбе и ненападении. Вот почему я с самого начала попросил вас никому ничего не рассказывать о сегодняшнем разговоре. Вы понимаете, что если в НКВД станет известно об этом, то мы и костей своих не соберем.

      Какое-то время за столом стало очень тихо:

      - Мало ли чего пропаганда может наврать? – нарушил молчание дядя Борис, - как это можно просто так убивать людей? Мне в это что-то не верится.


      - Мы что, говорим о войне с немцами? – дядя Исаак обратился к дяде Илье. - Для чего ты вообще начал этот разговор? Если я не ошибаюсь, в прошлую субботу было напечатано сообщение ТАСС, в котором говорилось о дружественных отношениях между СССР и Германией.

      - Что это, немцы - изверги? – поддержала его бабушка Ёха. - В 1918 году они уже были в Бобруйске. Такие же люди, как и все, очень вежливые, культурные, мы даже торговали с ними.

      Дядя Илья, внимательно посмотрел на всех:

      - Я ожидал от вас именно такой реакции. Мне самому в этот бред не очень верилось. Но, к сожалению, в прошлый вторник, я встретился с Мишей.

      - С каким Мишей? – прервал его дядя Исаак.

      -Ты должен его помнить, Цала, мы все его называли «гоем».

      -«Гоем»? Ты имеешь в виду Мишу Хитрова? - удивился дядя Исаак.

      -Да, именно его.

      - Подождите, подождите, - нетерпеливо перебила их бабушка Ёха, - его же нет в Бобруйске уже больше 20-ти лет!

      - Не было, - дядя Илья обвёл всех взглядом, - а теперь он здесь, но об этом - абсолютно никому говорить нельзя. На прошлой неделе, на работе ко мне подошёл Толя Хитров и пригласил меня к себе домой как-нибудь вечером. Сначала я отказывался по причине занятости и, кроме того, неудобно: мы работаем в одном цехе, могут пойти ненужные разговоры, сплетни, но он, сделав недовольную гримасу, сказал, что его брат Миша здесь и хочет со мной поговорить о чём-то очень важном. Оглянувшись по сторонам, я спросил его, чего он мелет, какой брат, нет у него никакого брата. Толя тоже, убедившись, что нас не подслушивают, ответил:

      - Миша в Бобруйске уже более 3-х недель. Он прячется у нас и хочет с тобой поговорить.

      - Почему со мной? – спросил я.

      - Ну, ты ведь человек учёный, всё знаешь, а главное, тебе все поверят.

      - Поверят чему? – я не понял.

      - Придёшь - узнаешь. – ответил Толя.

      - В прошлую среду вечером я пришёл к ним. То, что Миша мне рассказал, похоже на фантастический роман ужасов. Я бы так и воспринял это, если бы не смотрел ему прямо в глаза: так врать не сможет никто, не пережив всего этого сам. Кроме того, эти радиопередачи!

      Все молчали, ожидая продолжения рассказа, но дядя Илья, закурив очередную папиросу, посмотрел на часы:

      - Минут через 10-15 придут братья Хитровы, и вы всё это услышите сами. Я попросил Мишу прийти сюда и рассказать всем нам о своих злоключениях. Мне даже не пришлось его уговаривать. Он только боится милиции, НКВД. Я заверил его, что бояться ему нечего, никто и не помнит о нём, а от нас информация в НКВД не попадёт, и он обещал прийти.

      На самом деле, минут через 10 они пришли.


 

Глава 2

 

      Все разместились за столом, причём, дядя Миша сел так, чтобы с улицы его не было видно, и начали пить чай. Затем дядя Илья, извиняясь, обратился к нему:

      - Я знаю, Миша, что тебе трудно говорить о пережитом, но прошу тебя рассказать всё, о чём ты говорил мне в прошлую среду. Никто не знает, как могут повернуться события и поэтому услышать, что произошло в Польше с евреями и, особенно то, что ты узнал на границе, очень важно для всех нас.

      Миша Хитров закурил и, глотая слёзы, начал свой рассказ:

      - Говорить об этом на самом деле трудно, но ведь для этого я и пришёл в Бобруйск. Конечно же, я не смогу передать вам всё, что мне пришлось пережить за последние почти 2 года, на это потребуется не один день, но постараюсь рассказать о главном.

      В конце сентября 1939 года в наш небольшой городок, Дубник, находящийся недалеко от Кракова, вошёл отряд немцев. Без всякого сопротивления со стороны Польской армии, без единого выстрела они вошли, как к себе домой. Растерянные жители нашего городка смотрели, как немцы заняли городскую управу, и очень скоро на ней появилась новая вывеска: «Комендатура».

Все ждали, что произойдёт дальше. Городок наш небольшой, что-то около 3000 человек, из которых больше половины были евреи, застыл в ожидании, в нерешительности. Но страха ещё не было. На следующий день стали появляться приказы один невероятнее другого. Был объявлен комендантский час. Никто не должен появляться на улице позже 8 часов вечера или раньше 7 часов утра. За нарушение—расстрел. Все евреи должны зарегистрироваться в комендатуре и получить новое удостоверение личности в течение 3-х дней. После этого любой еврей без нового удостоверения личности будет расстрелян. Все еврейские магазины, ателье, мастерские, рестораны объявлены закрытыми. За неподчинение - расстрел. Евреи не имеют права ходить по тротуару - только по мостовой. При встрече с немцем они должны остановиться и поклониться ему. Все евреи, от мала до велика, должны носить на рукаве белую повязку с бело-голубой шестиконечной звездой Давида и не выходить на улицу без этого знака. За нарушение - расстрел. Были ещё и другие распоряжения и всегда за непослушание - расстрел.

С приходом немцев всё отребье - пьяницы, воры, хулиганы пошли служить немцам. Правда, не только эти негодяи пошли в полицию. Служить пошли и обычные люди: надо было кормить семью. Многие рабочие места исчезли, а немцы хоть что-то платили.

      Через пару недель появились слухи, что немцы огораживают колючей проволокой довольно большую площадь около старого еврейского кладбища. Когда-то там были добротные дома, жили люди, но потом этот район пришёл в упадок, и оставшиеся дома стояли без окон и дверей, постепенно разрушаясь от времени.

      И вот стали поговаривать, что эта территория готовится для того, чтобы всех евреев переселить туда. Сначала никто не верил этому, не хотелось верить. Но вскоре на столбах, на заборах был вывешен приказ, чтобы все евреи нашего городка в 9-00 утра следующего дня собрались на площади возле комендатуры. Разрешалось взять на семью 2 чемодана самых необходимых вещей, все драгоценности и деньги.

      На следующий день, к указанному времени евреи собрались на площади, их построили в колонну и погнали к этой огороженной территории. Еврейские дома со всем их имуществом были отданы на разграбление местному населению и немцам. Деньги, драгоценности, взятые людьми с собой, отобрали во время обыска при входе в гетто.

      Кое-как разместившись, кто в старых домах, кто в наскоро сколоченных немцами бараках, многие стали выходить на улицу: одни, чтобы просто быть среди людей, другие, чтобы узнать последние новости. Никто ничего не знал определённо, что ещё будет предпринято немцами. И, как всегда в этих случаях, догадки, предположения выдавались за истину. Все волновались об оставленных домах, об имуществе. У некоторых были коровы, козы, птица. Их надо было покормить. Однако выйти за огороженную территорию запрещалось. Время шло, и вскоре дети захотели кушать. Кто-то нашёл старый колодец с мутной и невкусной водой. Люди начали обустраиваться, и так в хлопотах прошёл этот первый день в гетто.

      На следующий день, рано утром все были разбужены громким стуком в окна и двери. Нас заставили собраться возле первого барака, и там немецкий офицер объявил, что с этого времени евреи Дубника будут жить только в этом районе. Каждого, кто покинет эту территорию без специального разрешения, ждёт неминуемый расстрел, что будут организованы рабочие отряды, которые строем будут выводиться на работы под охраной. Работать обязаны будут все, начиная с десятилетнего возраста и старше.

Каждый барак должен иметь лидера-старосту, через которого немцы будут передавать необходимые приказы и информацию. Я был назначен старостой нашего барака. Позиция старосты для меня была мучительной: с одной стороны, невыполнение немецких приказов означало расстрел, с другой стороны, было пыткой выгонять на работы детей и стариков в 5 часов утра.

В том году после знойного лета наступили ранние холода. В октябре было очень холодно, бараки не отапливались, а людей выгоняли на поля, с которых урожай был уже собран. Голыми руками надо было выковыривать из подмёрзшей земли оставшиеся клубни картофеля, свеклы, брюквы. Часть этих замёрзших овощей отдавалась нам на питание. Потом, когда мороз сковал землю так, что руками уже ничего нельзя было выкопать, нас стали гонять на абсолютно бессмысленные земляные работы: на опушке леса мы рыли какие-то рвы. И так продолжалось до середины декабря. Люди стали болеть, умирать. Умерло много детей, стариков. Умерла моя Хана, а так как детей у нас не было, я остался один. Для меня её смерть была тяжёлой утратой. Мы прожили много лет вместе, и было невыносимо не видеть её рядом, не слышать её голоса, не советоваться с ней.



      Однажды вечером я вышел из барака. Мне, как старосте, разрешалось постоять возле барака одному. На улице было морозно, по небу плыли облака, открывая луну на короткое время. В том году вообще всё было не так, как обычно: вторая половина декабря, а снега ещё не было. Наш барак был расположен недалеко от ограды, в метрах 20-30, и я заметил, что охранник пытается привлечь моё внимание.

Было уже достаточно темно и в промежутки, когда луна скрывалась за облаками, мне удалось незаметно подойти к колючей проволоке и услышать, что полицай зовёт меня по имени. Он помахал рукой, подзывая меня ближе. Когда я подошёл достаточно близко к проволоке, то узнал Стефана. Мы вместе довольно долго работали в столярной мастерской Хаима Фишмана, во время перерывов курили, разговаривали, часто вдвоём возвращались с работы домой. Он был нормальным, хорошим мужиком. Шёпотом Стефан сказал, что завтра всё гетто будет ликвидировано. Я не понял, что это значит.

      - Завтра всех вас расстреляют. Знаешь ямы, которые вы копали на опушке леса? – спросил он.

      - Знаю, мы же их копали. – испуганно ответил я.

      - Эти ямы будут вашими могилами.

      - Кровь начала стынуть во мне, в глазах потемнело, какое-то время я не мог произнести ни слова.

      - Что же делать? - наконец, вымолвил я.

      - Тикай, ты один, ещё не старый, сможешь выбраться. Через час меня сменят, а ещё через час жди меня на этом же месте. Оденься теплее и приходи, но так, чтобы никто тебя не заметил. Через два часа здесь же, а теперь – уходи.

Я потихоньку вернулся в барак. Как быть? А вдруг это не правда? Откуда Стефану стало известно, что задумали немцы? А если это всё же правда? Ну, а если нет? Что мне терять? Я решил бежать. Два часа надо было провести в бараке! Эти два часа показались мне годом. Через каждые 2-3 минуты я смотрел на Ханины часики, которые мы прятали под нашим соломенным матрацем. Они были единственной ценной вещью, спрятанной нами от немцев и принадлежавшей моей жене.

Натянув на себя всё, что только у меня было, через два часа я был около колючей проволоки. Ещё через пару минут пришёл Стефан. Он бросил мне какой-то свёрток, сказал: - с Богом, - и тут же ушёл.

Я развернул свёрток: там были кусок хлеба, небольшой кусок сала и кусачки для проволоки.

Спрятав хлеб и сало за пазуху, я подполз к проволоке, перерезал её в нескольких местах так, чтобы можно было под ней пролезть, и оказался за территорией гетто. Сорвав с фуфайки шестиконечную звезду, я постарался уйти oт гетто как можно дальше, прежде чем немного оглядеться, сориентироваться, а главное, отдышаться и решить, куда же идти. Знакомых, у которых можно было бы спрятаться, у меня не было: оставалось – в лес.

Я знал, что приблизительно в 15 км от города находится «старый лес». Мы туда ходили по ягоды, по грибы. Но для этого нужно было пройти через весь город: а ведь там – немцы! Однако мне ничего больше не приходило в голову. Прячась за каждым столбом, за каждым деревом, обходя далеко дома с собаками, мне удалось без шума пройти через весь город, но на это ушло много времени. Выйдя за город, я побежал. Уже начинало светать, когда абсолютно обессиленный я остановился. Невдалеке виднелась копна сена. Кое-как я добежал до неё, вырыл нору, залез туда, забросал за собой отверстие сеном и уснул, как убитый.

Видимо, побег, усталость дали себя знать: когда проснулся, было темно. Вначале я не понял, что произошло со мной, какой сегодня день, но потом все события предыдущей ночи выстроились в моём сознании, и мне стало ясно, что я проспал не менее 12 часов, а может быть, и больше. Ханины часики почему-то остановились. Как я ни тряс их, обдувал от пыли, они не заработали.

Было очень темно, на небе - ни звёздочки. Видимо, скоро пойдёт снег, который сейчас для меня был совсем некстати. Пожевав кусочек хлеба с салом, я решил, что нужно быстрее уходить подальше от Дубника, где прожил почти 20 лет, где все жители меня знали, и встреча с любым из них могла кончиться для меня трагически.

Я забросал свою нору сеном и пошёл в сторону леса. Ещё в гетто мне приходилось слышать иногда, как охранники в разговорах между собой говорили о партизанах. Мне не было известно, о каком лесе шла речь, но я очень надеялся, что и в «старом» лесу тоже будут партизаны. Однако то ли потому, что я шёл не по дороге, то ли из-за усталости, то ли в копне проспал весь день и значительную часть ночи, но, когда подходил к лесу, начало уже светать. Пробежав оставшееся расстояние, я, буквально, свалился на землю, стараясь отдышаться. Немного отдохнув, я пошёл вглубь леса, где надеялся найти партизан.

Зимние дни коротки, начало смеркаться, и надо было подумать о подходящем для ночлега месте. Вдруг, неожиданно я увидел мужика и невдалеке от него телегу, на которую тот грузил брёвна. Спрятаться было уже невозможно, так как он смотрел прямо на меня. На подкашивающихся от страха ногах, я пошёл к нему. Он был одного роста со мной, но, видимо, лет на 15 старше меня. Подойдя к телеге, он взял топор в руки. Я остановился метрах в 10 от него и поздоровался. Он ответил и спросил, кто я такой и куда иду. Я ответил, что иду в Люблин и, так как он не был мне знаком, то сказал, как меня зовут. Я знал, что на еврея не похож, имя и фамилия не должны были вызвать у него подозрение. Он смотрел на меня внимательно и молчал, видимо, решая про себя, что делать дальше.

- А ты знаешь, сколько километров до Люблина? - спросил он.

- Да где-то километров 250. – не очень уверенно ответил я.

- Около 300 –уточнил он. - А чего это ты один по лесам шатаешься?

- Никого у меня нет. Жинка померла, вечная ей память, детей Бог не дал. А как немцы пришли в Дубник, так и ещё одна беда стряслась: дом сгорел.

- Видать, ты не очень немцев любишь? – осторожно сказал он.

- А чего мне их любить? Жена померла, работы не стало, а тут и дом сгорел. А ты, что ли их очень любишь?— неожиданно вырвалось у меня.

- А хай холера их любит! - ответил он и, видимо, тоже спохватившись, перевёл разговор:

-Так до Дубника 35 км. Ты когда ушёл из Дубника?

-Да уж 3 дня назад, - соврал я.

      - И всего- то 35 км прошёл? – удивился он.

- Понимаешь, документы у меня старые, торопиться некуда, вот и иду потиху.

- Ну-ну, а ночью то как? – не унимался мужик.

- Да как-нибудь, где в копне, а то и у кострика. Даст Бог, не замёрзну.

-Ты кем работал до немцев? – спросил он.

- Я работал плотником более 15 лет.

- Ну-ка, помоги мне с этим бревном, - немного помолчав, попросил он.

Мы положили бревно на телегу, догрузили её дровами, и он предложил мне идти с ним:

-Я живу недалеко, меньше трёх километров отсюда. Поможешь с дровами, а заодно и переночуешь под крышей. – предложил мужик.

- Спасибо, добрый человек, - с еле скрываемой радостью ответил я. - А как мне к тебе обращаться, зовут-то тебя как?

-Адамом величают уже больше 50ти лет.

            Молча, мы прошли примерно полчаса, когда невдалеке показался небольшой хутор. Уже темнело, но строения были хорошо видны: старый дом, с залатанной соломой крышей, изгородь в некоторых местах повалена, а хлев вообще нуждался в капитальном ремонте. Хозяин подогнал лошадь к дровяному сараю, мы разгрузили телегу, потом хозяин распряг лошадь, привёл её в конюшню, задал ей корм и, обернулся ко мне:

      - Ну, пошли в хату.

      Я понимал, что он не должен заподозрить во мне еврея, поэтому, войдя в дом, перекрестился на образа точно так же, как и хозяин. Не говоря ни слова, мы прошли на кухню, сели за стол, и он обратился к жене:

      - Хозяйка, покорми нас.

      Больше всего мне не хотелось, чтобы они заметили, как я голоден. Ведь уже почти 3 месяца мне приходилось питаться отбросами. Хозяйка отрезала по краюхе хлеба, налила наваристых щей в миски, а в кружки молоко. Как ни старался я кушать медленно, но съел всё это быстрее хозяев.

      - Проголодался, мил человек. - отметила хозяйка, а хозяин так и вовсе промолчал.

      После ужина, снова перекрестившись на образа, хозяин повёл меня в какой-то закуток, раздвинул занавески и указал мне на топчан:

      - Вот устраивайся здесь, утром поговорим, - и ушёл.

      Неужели он заподозрил во мне еврея? – думал я, раздеваясь, но усталость была так велика, что даже страх разоблачения не мог заставить меня уйти из этого тёплого дома. Уснул я мгновенно и, как мне показалось, прошло всего несколько минут, когда я услышал шаги. Я вскочил, и в это время хозяин позвал меня. Я вышел из закутка, и он снова, будто проверяя, спросил меня:

      - Так как мне к тебе обращаться, как звать тебя?

      - Михал Хитров, – повторил я своё имя. Он, как-то хмыкнул:

      - А хозяйку зовут Мария, – и предложил выйти во двор, покурить. Мы вышли, закурили. Хозяин посмотрел на небо, потом затушил окурок:

      - Погода стоит холодная, скоро и снегу навалит, так что добираться до Люблина будет трудненько.

      Я молчал.

- Если ты не торопишься, то можешь какое-то время пожить у меня, а за хлеб да кров поможешь мне по хозяйству. Как я вчера заметил, ты понял, что живём мы не шибко богато, платить мне тебе нечем, а помощь нужна: и дом, и сарай, и хлев – всё нуждается в рабочих руках. Ну, так как, согласен?

      Я не мог поверить такому счастью. Об этом мне даже и не мечталось:

- Спасибо, хозяин, конечно, я согласен.

- Ну и добра, а теперь пошли в хату, позавтракаем, чем Бог послал. Только вот что, ты мужик молодой, так ты это, не балуй с моей жинкой. – предупредил хозяин.

Я постарался его убедить, что за это он может не волноваться. Так дни побежали один за другим. Я всё время был начеку: следил, чтобы никто из хозяев не отлучался надолго. Но они никуда и не уходили. Несколько раз мы с хозяином ездили в лес за брёвнами, за дровами, а остальное время заняты были ремонтом его хозяйства: отремонтировали крышу дома, хлев, дровяной сарай. Работа спорилась, мне было не привыкать: около 15-ти лет я проработал плотником в мастерской Фишмана, там научился этому делу совсем неплохо.

      За работой время идёт быстро и, когда в один из дней мы взялись за ремонт изгороди, солнце стояло уже высоко, да и не мудрено: заканчивалась первая половина апреля. Отношения с хозяином у меня были хорошими, он ничего не спрашивал о моём прошлом, вообще был человеком молчаливым. Моя работа его радовала, я это видел.

В тот апрельский день работалось легко, солнышко ласково грело, лёгкий ветерок, снега нигде уже не было видно: весна полновластно заявила о себе. Вдруг хозяин прекратил работу и начал прислушиваться к чему-то. Я тоже услышал шум мотора, хотя ничего ещё не видел. Через несколько минут мы заметили мотоцикл, который явно ехал в нашем направлении.

      - Кого ещё нечистая несёт? - хозяин, не выпуская топор из рук, недовольно смотрел на приближающийся мотоцикл. - Не иначе, как Марек, – через несколько минут вздохнул он.

      - А кто этот Марек? - спросил я.

      - Да свояк, жинкин брат, – и зло добавил, - баламут.

Мотоцикл подъехал уже настолько близко, что можно было различить мотоциклиста и человека в коляске. Мотоцикл был явно немецким, поэтому, повернувшись к подъезжающим спиной, мало ли чего, я взял доску и продолжал работать.

Марек выскочил из коляски, довольно громко поблагодарил мотоциклиста и, прощаясь, уточнил:

      -Так послезавтра, ближе к обеду.

      Взревел двигатель, и мотоцикл стал удаляться. Марек подошёл к нам, обнялся с хозяином и засмеялся:

      - Кончай работу, пошли в хату, гулять будем!

      - С чего бы это? – насторожился хозяин, - что за праздник?

- Да ты глянь в мои кошёлки, самогону на неделю хватит. – засмеялся Марек.

- Баламут же ты, – хозяин неодобрительно покачал головой:

- Ну ладно, пошли, Михал, видать пару дней будет не до работы.- хозяин обратился ко мне.

- А кто этот Михал? Ты, видать, разбогател, работников держишь. – спросил Марек.

- Да, теперь разбогатеешь, - буркнул хозяин.

- А что, теперь-то и самое время, – снова засмеялся Марек.

Хозяин бросил на него недобрый взгляд и представил меня:

- Человек попросил приюта, живёт здесь уже две недели, - зачем-то неверно назвал он время моего пребывания на хуторе, - оказался толковым работником, вот и помогает мне за хлеб да крышу.

Марек подошел ко мне, протянул руку и как-то очень пристально посмотрел на меня, вроде, пытаясь вспомнить, где же он мог меня видеть. Да и я узнал его сразу. Ещё в сентябре на Рош Ашана, когда в Дубниковской синагоге шло праздничное богослужение, все в зале вздрогнули от звука разбитого стекла. Такого рода хулиганские выходки бывали и прежде, поэтому Раввин, продолжая службу, указал рукой на дверь. Мы поняли, и 10 молодых мужчин быстро и тихо вышли из зала.

Пятеро мужчин пошли вдоль синагоги направо, а остальные – налево. Пятёрка, в которую входил я, сразу же за углом синагоги натолкнулась на четверых пьяных парней, один из которых пытался запустить камень в очередное окно. Однако увидев нас и не выпуская камня из рук, он вместе с друзьями пошли нам навстречу, полагая, видимо, что легко справятся с нами. В это время подошла вторая наша пятёрка. Теперь даже до них пьяных дошло, что мы намнём им бока. И вот тогда-то один из них начал выступать:

- Что жиды, празднуете? Жидовский новый год встречаете, празднуйте, празднуйте, только скоро плакать будете, а не веселиться!

- Его пьяная речь была не внятной. Кроме оскорблений и мата там мало было понятного. Мы попытались их успокоить и попросили идти восвояси, по-хорошему. Тогда этот оратор решил меня ударить. Но я, перехватив его руку, вывернул её ему за спину и толкнул его. Он упал, потом встал на четвереньки и продолжал материться. Подельники подняли его и, не переставая нам угрожать, стали уходить.

Вот Марек и оказался этим «оратором». Мне стало ясно, что моё пребывание на хуторе подошло к концу. Однако, не подавая вида, я пошёл за ними в избу. Уже за столом Марек вдруг улыбнулся:

      - А я узнал тебя, Мойше. – сказал он.

      Я сделал недоумённый вид, а хозяин недовольно посмотрел на него:

      - Вот что, ты приехал пить, гулять, так не занимайся чепухой, наливай и не болтай ерунды.

      И, не давая ему ничего ответить, поднял стакан:

      - Со свиданьицем. – сказал хозяин.

      Все чокнулись и выпили. А хозяин, взяв четверть, сразу же налил Мареку второй стакан. Марек пытался вернуться к разговору обо мне несколько раз, но хозяин каждый раз его обрывал и, в конце концов, Марек, видимо, решил не переубеждать его. Пьянка продолжалась, и начало уже темнеть, когда хозяйка пошла за лампой. Но хозяин остановил её:

- Ладно, будет, пора и на покой. Ты, Мария, лезь на печку, а мы с Мареком поспим в кровати.

      Марек был пьян по-настоящему. Едва дойдя до кровати, он уснул, В избе раздался его богатырский храп. Мне, несмотря на выпитый самогон, не спалось. Я понимал, что мотоциклист, Марека начальник, вернётся только через день, ближе к обеду, как они и договорились, а возможно и позже, потому что поехал к своей зазнобе. Об этом за столом рассказывал Марек, хвастаясь хорошими отношениями с Леоном, как звали его командира. Этот завтрашний день мне надо было использовать для подготовки к уходу с хутора. Мысленно я готовился к этому давно, но надеялся, что это произойдёт в мае или даже в июне. Неожиданно ко мне в закуток зашёл хозяин. Он задвинул занавески, сел на топчан, прислушался к доносившемуся храпу:

      - Вот что, Михал, ты не паникуй, ничего он тебе не сделает. А то, что ты еврей я знал давно: уж больно часто со сна ты зовёшь своего «Готеньке» да и «Хануле» вспоминаешь. Но для меня это не имеет значения, живи здесь, покуда захочешь. А если всё же надумаешь уходить, - глубоко вздохнув, продолжал он, - в кухонном столе, в верхнем ящичке, лежат деньги. Возьми себе сто злотых, ну и чего-нибудь поесть. Он посидел ещё недолго, вздохнул несколько раз.


Ничего больше не говоря, он поднялся и ушёл. На следующее утро, выпив пол стакана для опохмелки, после завтрака я спросил хозяина, можно ли мне пойти поработать на дворе. Тот посмотрел на меня внимательно:

      - Сегодня можно было бы и отдохнуть, – сказал он.

      Но, сославшись на головную боль, я всё-таки настоял на своём. На свежем воздухе стало легче дышать и лучше думаться. Часа через полтора я почувствовал себя в норме и решил, что сегодня ночью и уйду. Во время обеда я больше не пил, а хозяева с Мареком прикладывались часто. Когда начало темнеть, хозяйка позвала меня ужинать. Я начал собирать инструменты в ящик, но при этом спрятал большой нож, который больше напоминал кинжал, только ручка была деревянной. Днём я его хорошо наточил и решил, что с ним мне будет спокойнее идти.

      Во время ужина я выпил стакан самогона, поел и, попрощавшись, пошёл к себе в закуток. Через несколько часов, убедившись, что все спят, я встал, прошёл на кухню, тихо открыл верхний ящичек и отсчитал себе сто злотых. Взяв свою одежду и немного хлеба, я вышел из избы, припрятанный нож положил за голенище сапога, постоял пару минут, мысленно попрощался с хозяевами, с хутором и пошёл на восток в сторону Люблина.



 


 

Глава 3.

 

      Ночь была тихая, светлая с огромным количеством звёзд-хрусталиков, рассыпанных на ночном небе, а лунный свет только усиливал это впечатление. Дышалось легко, и я шагал довольно быстро.

      Часа через три я миновал хутор, на котором пировал Леон, обойдя его стороной на случай собак. Когда начало светать, надо было подумать, где же провести день. Бояться погони мне не приходилось т.к. я был уверен, что хозяева не выдадут меня Мареку. По моим расчётам вскоре должен был показаться небольшой городок Вадовице. До Кракова оставалось 20 – 30 км. Нужно было решить, как идти дальше.

Зайти в Краков, не имея документов, было очень рискованно. Однако какая-то непреодолимая сила подталкивала меня пройтись по городу, прочувствовать, какова жизнь при немцах. Ведь со времени немецкой оккупации уже прошло почти 8 месяцев. Несколько лет назад мы с Ханой провели наш отпуск в Кракове. Это был огромный, красивый, оживлённый и весёлый город. На улицах - полно людей, машин, магазины ломились от продуктов, разных товаров. Кроме всего прочего, мне нужно было купить что-либо съестного, а в большом городе всегда и большая возможность выбора. Денег у меня было совсем немного. Можно ли будет купить хлеб, лук, да так, чтобы осталось хотя бы немного денег? Дорога впереди предстояла длинная.

      Впереди себя, метрах в двухстах, виднелся небольшой стожок сена, и я пошёл к нему, а, подойдя, подумал, что до леса ещё далековато: он виднелся приблизительно в километре или около того и, чтобы не искушать судьбу, решил подойти как можно ближе к лесу и там провести день.

      На опушке я увидел вырытые траншеи-ямы. Сердце у меня захолонуло: уж больно эти траншеи напомнили мне те ямы, которые мы копали для самих себя. Обойдя эти траншеи, я углубился в лес настолько, чтобы меня не было видно с опушки, и прилёг. В лесу было тихо, спокойно, теплее, чем в поле. Верхушки сосен и елей завывали под ветром, и незаметно для самого себя я заснул. Однако выспаться мне не удалось: близкие звуки моторов разбудили меня и заставили насторожиться. Стараясь не шуметь, очень осторожно я подполз ближе к опушке и спрятался в кустах.

      К лесу приближались три грузовика с людьми. Машины остановились недалеко от траншей, из них выскочили немцы и полицаи с автоматами и начали кричать на людей в кузовах, приказывая им быстрее слезать с машин. У этих людей на пальто, куртках, а у иных просто на рубашках были нашиты бело-голубые звёзды Давида. Мне стало ясно, кто эти люди. В толпе стояли евреи разного возраста, включая маленьких детей. Немцы, их было пятеро и 10 польских полицаев начали выстраивать евреев на краю траншеи, подгоняя их криками и прикладами. Видно было, что эти измождённые люди, которые еле-еле волокли ноги, понимали, что их ожидает. С безразличными лицами, без крика они выполняли команды фашистов, как бы желая приблизить конец этим нечеловеческим страданиям. Только детский плач и приказы полицаев нарушали тишину.

      Немцы отобрали 10 мужчин-евреев и отвели их в сторону, а потом я услышал выстрелы. Люди падали в яму один за другим, Мужчины, женщины, пытавшиеся прикрыть собой деток, старики – все нашли в этих ямах свой последний приют. Их, расстрелянных, было, видимо, человек сто или около этого. Когда убийство было закончено, полицаи подошли к траншее и начали стрелять в эту братскую могилу, добивая раненых. Потом они приказали отобранным мужчинам закапывать траншею – могилу. Евреи начали бросать землю в траншею, а полицаи стояли рядом, разговаривали, курили, некоторые покрикивали на еврейских мужчин, подгоняя их.

Где-то минут через 10-15 произошло такое, чего не ожидал никто. Всё было настолько неожиданно, настолько неправдоподобно, что я не мог поверить своим глазам. Немцы стояли в отдалении, возле машин, считая акцию законченной. По всей вероятности, и полицаи думали также. Вдруг эти отобранные 10 еврейских мужчин, будто по команде, одновременно напали на полицаев и лопатами стали бить их по головам, по телу, вкладывая последние силы в эти удары. Четверо полицаев были убиты, прежде чем немцы и оставшиеся в живых полицаи опомнились и смогли убить этих еврейских героев. Когда выстрелы затихли, польские полицаи забросали кое-как траншеи, положили в машину четверых убитых, усадили ещё троих раненых и уехали.

Я не мог пошевелиться, моё тело было парализовано, ничего подобного до сих пор в своей жизни мне не приходилось видеть. Так неподвижно я пролежал какое-то время, а потом подполз к яме. Всё было тихо, ни стонов, ни шевелений: все были убиты. Могильная тишина стояла вокруг, только сосны стонали под ветром да иногда перекрикивались прилетевшие грачи. Тогда я подполз к меньшей яме, куда побросали тех 10 героев, убитых последними. И тут мне послышались слабые стоны, доносившиеся из ямы. Я спрыгнул в яму, руками начал разбрасывать землю и увидел стонущего человека. Он был без сознания. Я не знал, что делать, как ему помочь. В это время он открыл глаза, посмотрел на меня и чуть слышно произнёс:

- Что сволочь, пришёл добить меня? Стреляй!

Я пытался убедить его, что не имею никакого отношения к полицаям, к немцам, но он мне, как видно, не поверил и опять потерял сознание, стонал и просил пить. У меня была во фляге вода. Я влил ему в рот немного воды и тут он снова открыл глаза:

- Кто ты? – еле слышно произнёс он.

Я ответил ему, что я тоже еврей и прячусь от немцев. И тогда он прошептал:

- Я умираю.

- Не выдумывай, лучше помоги мне вытащить тебя отсюда.

- Не могу, нет у меня сил.

- Как тебя зовут?

- Меер Соснов, – ответил он и снова потерял сознание. Я начал вытаскивать его из ямы. Когда мы выбрались, солнце уже стояло высоко. Мне необходимо было оттащить его в лес. Хоть это было и недалеко, приблизительно метров 40, и он был очень худым, но тащить его было трудно: я старался не растревожить его раны. Наконец, мы добрались до леса. Едва отдышавшись, я решил посмотреть, куда же он ранен. Очень быстро я увидел раны в плече и в боку, а потом обнаружил ещё одну в бедре. Мои познания в медицине минимальны, но было очевидно, что рана в боку самая опасная. Он истекал кровью. Пригнувшись, я быстро побежал к траншеям - могилам и спрыгнул в яму, в которой обнаружил Меера Соснова. Разбросав ещё землю, я откопал труп, снял с него рубашку, быстро забросал труп землёй и бегом отправился к раненому Мееру Соснову. Разорвав рубашку на полосы, я начал его перевязывать. Через короткое время он открыл глаза и едва произнёс:

- Когда я умру, похорони меня с моими товарищами.

Я знал, что помочь ему не смогу, но и бросить его умирающего тоже не мог.

Меер Соснов приходил в себя на короткое время и снова терял сознание. В один из моментов, когда он пришёл в себя и открыл глаза, то попросил меня нагнуться ближе к нему. С большим трудом он показал на свои брюки около пояса, где обычно находятся петли для ремня. Я спросил его, больно ли ему в этом месте или он хочет мне сказать что-либо ещё? Ему было очень трудно говорить. Превозмогая боль, он взял мою руку и положил её на свою поясницу. Потом, собравшись с силами, сказал, что в этом месте зашит мешочек, и чтобы я забрал его себе, прежде чем похоронить его. При помощи ножа я осторожно разрезал брюки в этом месте и, на самом деле, вытянул небольшой полотняный мешочек. Когда Меер Соснов снова открыл глаза, я показал ему этот мешочек и спросил ещё раз, хочет ли он, чтобы я взял его себе? И, когда он утвердительно кивнул, спросил его, что в этом мешочке? Еле внятно он ответил:

- Бриллианты. Возьми их себе, может, даст Бог, они тебе пригодятся, - и снова потерял сознание.

Так я просидел около Меера Соснова довольно долго, давая ему, время от времени воду. Когда солнце стало клониться к закату, Меер Соснов умер. Я перенёс его тело назад к яме и забросал землёй, постоял над этой страшной могилой, прочитал, насколько помнил, Кадиш и, не дожидаясь полной темноты, пошёл как можно быстрее от этого кошмарного места.

Я никак не мог понять, до меня не доходило, что двигало полицаями, что разжигало их ненависть к евреям до такого крайнего состояния: зависимость чужой жизни от их воли, ненаказуемость и желание показаться могущественными, продвижение по службе. Немцы, действия этих извергов ещё как-то можно было объяснить: война, командиры заставляют их так действовать под страхом расстрела, а вот польские граждане? Ведь мы жили все в одной стране. Всякое бывало: они обзывали евреев, дрались иногда, да и евреи тоже в долгу не оставались. Но перед лицом войны, когда враг напал на Польшу, все должны были быть едиными, вместе сражаться против общего врага. Единственно, чем можно было бы объяснить их поступки, так это их психической болезнью. Но почему их так много, откуда они повылазили?

Мне всё время вспоминались те ямы, которые мы копали, будучи в Дубниковском гетто, и было очевидно, что было бы со мной, если бы не Стефан. Значит, не все такие, как эти полицаи. Я шёл, не думая о направлении, шагал, как во сне. Перед моими глазами одна картина сменялась другой: вот подъезжают грузовики, из них выбрасываются полулюди, полутрупы. Под их лохмотьями хорошо угадывались кожа да кости. Это были ходячие скелеты. Они выполняли машинально команды полицаев и одного, как мне казалось, они хотели, чтобы их мучениям скорее пришёл конец. А потом стрельба.... И снова те же картины, как наваждение, возникали в моём воспалённом мозгу. Теперь я видел, как эти люди падают в ямы один за другим, находя в этих ямах – могилах свой последний приют. Я старался подальше отойти от места злодеяния, как будто расстояние могло бы избавить меня от этих видений.

А затем снова с фотографической точностью видел, как евреи одновременно, словно по команде, развернулись, сделали буквально несколько шагов и лопатами начали бить полицаев, стараясь попасть по головам. Я снова «слышал» душераздирающие вопли раненых полицаев, которые смешивались с криками атакующих. Ни полицаи, ни немцы никак не ожидали нападения со стороны этих полутрупов. Стрельба немцев закончила этот акт возмездия. Все евреи были убиты.

Так я шёл пока не почувствовал, что полностью обессилел. Посмотрев по сторонам, я увидел невдалеке группу деревьев, дойдя до которых, свалился и уснул. Я не знаю, как долго спал, только помню, что просыпался неоднократно от бившего меня озноба, но очень быстро засыпал снова.

Когда я окончательно пришёл в себя, было темно. Я потерял счёт времени, не знал, какой сегодня день, какое число. Полежав немного, мне почудилось, что на меня кто-то смотрит и тяжело дышит. Потихоньку достав нож из-за голенища, я быстро встал и понял, что в 10 – 15 метрах находится волк. Постояв с минуту, тот повернулся и ушёл в глубину леса. Мне было уже не до сна. Я вышел на опушку леса и огляделся по сторонам. Здесь было значительно светлее, чем в лесу. На небе – ни облачка, полная луна и звёзды светили так ярко, что было видно достаточно далеко. Я не знал, в каком направлении мне нужно идти. Приблизительно сориентировавшись, решил идти до первой шоссейки, чтобы узнать, где нахожусь. Мне необходимо было зайти в какой-нибудь городок, купить хлеб. Мои припасы кончились, и я чувствовал, что без еды мне далеко не уйти.

Достаточно быстро я вышел на дорогу и по указателю увидел, что до небольшого городка Величка осталось 5 км. Эти места мне были знакомы. Когда-то мы с Ханой приезжали в город Тарнов. От Величка до Тарнова, если идти на запад, было около 20 км. Я решил дойти до Величка, чтобы купить, что-либо съестного. Таким образом, я бы миновал Краков. И, если раньше мне очень хотелось походить по Кракову, сравнить его с довоенным, почувствовать, какова жизнь в большом городе, оккупированном немцами, то теперь, мне казалось, все будут смотреть на меня и могут признать во мне еврея, что на каждом шагу меня будет подстерегать опасность. И почему-то в Кракове, мне чудилось, эта опасность была большей, чем в маленьком городке. Я не могу объяснить логику этих чувств, но это было так. Что-то толкало меня теперь миновать этот город.

Часа через полтора, два показались редкие огоньки Величка. Дорога, по которой я шёл, была и главной улицей городка, и по этой улице можно было дойти до рынка. Начинало уже светать. Я отошёл подальше от дороги, решил немного отдохнуть, прежде чем войти в город. Когда солнце взошло, я отряхнул одежду от соломы и грязи и потихоньку задами вошёл в город. На моё счастье никто не обращал на меня внимания: многие выглядели не лучше меня. На улице было достаточно много людей, и все шли по направлению к рынку. Город уже проснулся, из печных труб поднимался вверх дым, там что-то готовилось, пахло съестным. От голода у меня начинала кружиться голова, подташнивало. Не доходя до рынка, я увидел продовольственную лавку и зашёл туда. Здесь продавался хлеб и лук. Хозяин запросил 100 злотых за две буханки хлеба и одну луковицу.

Едва выйдя из лавки, и оторвав большой кусок хлеба, я начал есть и почти сразу заметил, что на меня стали обращать внимание прохожие. Тогда я зашёл за угол, чтобы никто не видел, как жадно я заглатываю хлеб. Съев половину буханки хлеба, я решил, что нужно остановиться: денег больше у меня не было, а дорога предстояла длинная: до Люблина было ещё далеко.

Спрятав хлеб, я снова вышел на улицу, ведущую к рынку. Теперь, немного поев, можно было более внимательно смотреть на дома, людей на улице. На первый взгляд, ничего практически не изменилось, только люди были более угрюмыми, больше небритых. А потом я обратил внимание на то, что на улице не видно молодёжи, не слышно их обычно громких разговоров, смеха, что на улице – только пожилые и совсем старые. Если бы я не был таким обросшим, то, видимо, обращал бы на себя внимание: мне-то ещё не было и сорока лет. Даже лающих собак и то стало меньше.

Не торопясь, я продолжал идти к рынку. Не доходя нескольких кварталов до него, я обратил внимание, что люди, шедшие, как мне казалось, на базар, почему-то стали поворачивать обратно и довольно быстро уходить. Не понимая, что происходит, я продолжал идти к рынку, когда услышал: облава. Когда-то, до войны, устраивались облавы на волков в лесах. Но здесь же не лес, здесь же город, на улицах люди, что же происходит? Однако встревоженные лица людей, их стремление уйти как можно быстрее и дальше от рынка – всё это заставило и меня повернуть назад. В это время какой-то мужчина дотронулся до моего плеча:

- Быстрее, облава. – сказал он.

Я пошёл за ним:

- Что это значит - облава? – спросил я.

- Иди за мной быстрее и не разговаривай. – он ответил, и я пошёл за ним.

 


 

Глава 4.

 

Молча, пройдя пару кварталов, мы вышли за город. Глядя на этого мужчину сзади, я вдруг почувствовал, что его фигура, походка мне знакомы, особенно то, как он держал левую руку. Мне было трудно поверить в такую удачу: ведь в Люблин я шёл именно к нему, своему шурину, единственному брату моей жены. Я знал Иосифа немного, но то, что слышал от моей Ханы и те несколько встреч с ним, даже не помню точно 2 или 3, оставили очень хорошее впечатление о нём. И, вообще, кроме него и его семьи, у меня не было больше родственников в Польше.

Это был умный, рассудительный человек, который всегда мог оказать тебе услугу, дать правильный совет. Его мнение для меня много значило. К нему ходили за советом не только евреи, но и соседи поляки. Я хотел узнать его мнение: что делать, куда идти в сложившейся ситуации. В моей голове всё время билась мысль о Толе в Бобруйске. Правда, там были Советы, которых в Польше не очень жаловали. А после заключения мирного договора между СССР и Германией польское радио, сравнивая эти две страны, говорило, что между фашизмом и коммунизмом нет никакой разницы. Но фашисты ведь уничтожали евреев!? Куда же податься? Что мне делать? Все эти вопросы не давали мне покоя. И вдруг он? В Величках? Это было настолько невероятно, что я не мог поверить своим глазам. Мне хотелось окликнуть этого мужчину, убедиться, что это именно он.

Когда мы отошли от городка на пару километров, он остановился, поджидая меня, и, не оборачиваясь ко мне, указал на тропку. Лес подступал прямо к дороге. Я пошёл за ним в лес, и тут он обернулся. Да, это был Иосиф! Мы обнялись, потом сели на траву и закурили. Какое-то время мы, молча, курили, а потом он придвинулся ближе ко мне:

- Что, Ханы уже нет? – печально спросил он.

- Да, она умерла в гетто, yсловия там были жуткими, никаких лекарств. Она заболела, страшно кашляла и умерла дней через десять. Я даже не знаю, от чего. Было очень холодно, мы лежали на одних нарах, я старался согреть её, как мог. Еды практически не было: только вареные очистки мёрзлой свеклы или брюквы, да иногда кусочек непропеченного теста. Видимо, у неё было воспаление лёгких.

- Каким образом ты оказался здесь?

- Я рассказал ему о своих скитаниях, о том, что шёл к ним в Люблин. Эта история заняла довольно много времени: мне было трудно всё снова вспоминать. Услышав рассказ о расстреле большой группы евреев, он побледнел и снова закурил. Насколько мне помнилось, он всегда много курил. Вот и сейчас новая папироса прикуривалась им от предыдущей, докуренной. После рассказа о последних часах Меера Соснова и о мешочке с бриллиантами, я сообразил, что ещё и сам не видел его содержимого. Иосиф прощупал мешочек пальцами и сказал, что там четыре камушка. Он заметно повеселел и отдал его мне назад. Потом он рассказал мне свою историю.

Они жили в Люблине в небольшом домике, практически на самой окраине города. Он всегда любил лес, природу, хорошо ориентировался в лесу. С соседями они поддерживали добрые отношения.

- Когда немцы заняли Люблин в сентябре прошлого года, – рассказывал Иосиф,– жизнь в городе продолжалась, как и до оккупации. Люди ходили на работу, были открыты магазины, рестораны, только газеты, журналы перестали выходить. Однако вскоре начали происходить изменения, касавшиеся в основном евреев. Хотя, что мне тебе рассказывать? Всё, что было у вас в Дубнике, произошло и у нас: те же приказы, те же угрозы расстрелов, те же бело-голубые звёзды Давида. Но жизнь продолжалась. Я понимал, что нас ожидают большие, трагические события. Ведь из газет я знал о судьбе, постигшей евреев в Чехии, Австрии после немецкой оккупации. Становилось очевидным, что с евреями Польши произойдёт то же самое.

В самом конце сентября, поздно вечером кто-то постучал в кухонное окно. Я подошёл к окну, закрылся руками от света и узнал нашего соседа. Приоткрыв окно, я пригласил его зайти в дом. Роза и дети были уже в кровати. Мы прошли на кухню, и Казимир, так звали этого соседа, шёпотом сказал мне, что через неделю, другую всех евреев погонят в гетто. Он назвал район города, который немцы начали огораживать колючей проволокой. Я поблагодарил Казимира за известие, даже не поинтересовавшись, откуда у него эта информация. Всё повторялось и у нас, в Польше. Мне не хотелось беспокоить Розу и, когда она спросила, кто приходил, ответил, что сосед заходил за спичками. Ночь я просидел на кухне, никак не мог уснуть. Утром решил пойти в указанный Казимиром район. Знаешь, всегда где-то зиждется надежда: может быть, с нами будет не так, может быть, может быть, может быть?!

За два квартала от этого проклятого места меня остановили немцы и велели повернуть назад: улица закрыта для пешеходов. Я решил пройти с другой стороны. Повторилось то же самое. Сомнений быть не могло. Надо было предпринимать что-то и немедленно. На соседней от нас улице жили наши друзья – очень приличные люди. Мы знали друг друга уже давно, дружили семьями. У них одна дочка. Я решил рассказать им о визите Казимира, о моей разведке, посоветоваться и, возможно, принять решение о последующих совместных действиях.      

Мы часто собирались вместе, обсуждали международное положение и, вообще, были очень дружны. Леону 39 лет, он врач, а его жене, Саре, 35 лет. Она учительница начальных классов. Не заходя домой, я пошёл к ним. Лёня был дома. Мы вышли на улицу, зашли в их небольшой садик, сели на скамейку, закурили, и я рассказал ему, всё, что произошло вчера и о том, что узнал сегодня. Нам было ясно, что последует вслед за этим: расстрел всех согнанных в гетто. Поначалу он растерялся больше моего, но потом мы стали обсуждать, какие у нас есть варианты. Сидеть дома и ждать было глупо. Значит, нужно было уходить. Но куда? И потом у нас же семьи. Ты знаешь, у нас с Розой Женя и Лёва и у них дочка Зина. У меня был хороший приятель, живший на хуторе между городами Тарнов и Велички. Когда-то, лет пять тому назад я его здорово выручил. Но речь сейчас не об этом, как-нибудь при случае расскажу. Так вот, - продолжал Иосиф, - во-первых, я не видел его уже пять лет, а во-вторых, от Люблина до этого хутора, видимо, более 200 км. И, если идти, не прячась, по дороге, мы могли бы пройти это расстояние дней за 15 даже с детьми, то по лесам, да ночью, и за месяц не доберёшься. Идти в сторону Советского Союза мы не могли: нас неминуемо бы поймали. Да и, кроме того, я никогда не верил в коммунистическую систему. По моему мнению, она мало чем отличается от фашистской. С великим сожалением я рассказал Леону об огромной, непоправимой ошибке, допущенной мною ещё в начале 1939года.

В одну из суббот, в синагоге после окончания утренней молитвы, Раввин подозвал меня и спросил, не очень ли я тороплюсь домой. Я ответил, что у меня есть время. Тогда Раввин предложил мне пройти в его кабинет и сказал, что идёт сразу за мной. И на самом деле, мы подошли к его кабинету почти одновременно. За ним шли ещё двое мужчин, знакомых мне по синагоге. В кабинете было уже человек 12, так что довольно большой кабинет Раввина оказался несколько тесноватым для всех. Из присутствующих я знал всех за исключением одного мужчины приблизительно моего возраста, лет 35-37. Раввин сел на своё место и обратился к этому мужчине:

- Начинай, Хаим.

Поздоровавшись со всеми – «Шалом» - тот без всяких отступлений начал говорить о цели своего визита:

- Вы все знаете, что сейчас творится в мире. Фашистская Германия продолжает свою захватническую политику. Она уже оккупировала Чехию, Австрию и не сегодня, завтра то же ждёт и Польшу.

      В глазах некоторых присутствующих появилось недоверие, у других - ирония, а кое у кого и откровенный испуг. И, тогда Раввин, извинившись перед выступающим, обвёл всех взглядом:

      - Я думаю, что нам надо очень серьёзно отнестись к сообщению Хаима. Речь идёт о жизни и смерти нас и наших семей. Нельзя открещиваться от фактов и прятать голову, как страус, в песок. Нужно реально смотреть на происходящее.

А потом попросил Хаима продолжать.

      - Вероятно, вы знаете о варварской, нечеловеческой политике фашистов по отношению к евреям Германии и всего мира. Фашисты, не скрывая, заявляют, что их целью является уничтожение еврейства, как нации. За примерами ходить далеко не надо: в Германии, Австрии, Чехословакии они сгоняют евреев в специальные резервации — гетто, концентрационные лагеря и создают там невыносимые для жизни условия. Люди там гибнут от голода, холода, скученности, отсутствия какой бы то ни было медицинской помощи, непосильной работы. И всё это, кроме периодически осуществляемых акций, попросту говоря, расстрелов. Западные страны – Англия, Франция, США – как будто ничего не видят и не знают.

Я уже не говорю о СССР. По вполне достоверным сведениям, СССР и Германия ведут переговоры о заключении договора о дружбе и сотрудничестве, который вскоре будет подписан. Думается, вы понимаете, что нам надеяться не на кого. Западные страны просто не хотят, а может быть, и боятся обращать внимание на эти факты. В Польше живёт 3 миллиона евреев. Польская армия не сможет противостоять мощной военной машине Германии. С евреями Польши произойдёт то же самое, что происходит с евреями в оккупированных немцами странах. Поэтому мы – я являюсь членом сионистской организации Палестины – призываем вас, уезжать в Палестину, пока не поздно.

      Евреи разбросаны почти по всем странам мира и нигде у них нет своей земли, своей Родины, всюду они являются пришельцами. Только в Палестине у евреев есть своя земля, земля, данная им самим Богом, ещё задолго до того, как организовались страны в мире в современных границах. Во всех странах мира евреи живут, как бы по милости их приютивших и, несмотря на заслуги перед этими странами практически во всех областях науки, техники, культуры, всегда в конечном итоге происходит изгнание евреев, а зачастую и уничтожение их.

      И снова евреи должны искать новое пристанище, снова унижаться и просить о приюте. Я думаю, вы понимаете, что бороться против произвола, изгнания евреи не могут не только потому, что их незначительное меньшинство в каждой такой стране, но ещё и потому, что у них нет на это морального права: эта земля не принадлежит им. Другое дело Палестина – земля, данная евреям Богом и потому принадлежащая им по праву. Как сейчас живётся евреям в Палестине? Трудно, зачастую очень трудно и даже опасно. Арабы не хотят просто так отдавать «свою землю». Но это наша земля, данная нам навечно, и мы должны отвоевать эту землю обратно и организовать своё, еврейское государство! И только тогда у евреев будет своё место в мире и надёжная, постоянная защита!

      Мы призываем всех евреев уезжать в Палестину. О деталях переезда мы будем говорить с каждой семьёй, с каждым желающим отдельно. Связаться с нашей организацией вы сможете через вашего Раввина. Ещё раз хочу подчеркнуть – время не ждёт, война может придти к вам неожиданно и раньше, чем вы думаете. А сейчас я должен попрощаться с вами. Мне нужно посетить ещё очень много синагог.

      Он ушёл, а мы все, молча, сидели какое-то время, пока Раввин не нарушил молчание:

      - У нас есть о чём думать, положение на самом деле весьма серьёзное. Однако каждый должен всё решать для себя сам. А сейчас, до свидания.

      Мы поднялись и вышли из кабинета. День бежал за днём, одни события сменялись другими, и так незаметно и абсолютно безответственно мы упустили время.

      Рассказав Леону об этом эпизоде, я только разбередил чувство вины перед своей семьёй. Но теперь у нас абсолютно не было времени на раскисание. Мы должны были срочно принимать решение, от которого зависела сама жизнь наших семей. Что-то нужно было делать, но что? Прятаться в лесах? Окрестные леса я знал хорошо, там не было ни одного надёжного места, где можно было бы оставаться на длительное время. Единственно надёжные места, да и то относительно, были в Тарновских лесах. Значит, надо было идти туда. Мы с Леоном решили, что по дороге всё станет яснее. Очень многое зависело от того, как нас примет Станислав, мой приятель.

      Взяв с собой самое необходимое, мы вышли из Люблина 30 сентября поздним вечером, держа направление на Красник. Там у меня есть хорошие друзья среди поляков, и я надеялся отдохнуть у них несколько дней. Через две ночи мы пришли в Красник, провели там 3 дня и вечером снова ушли. Мы шли в основном по лесу приблизительно до 1:30 или до 2х часов ночи, затем делали привал, укладывали детей и, наконец, ложились сами. Я сплю очень чутко, да и не только я: все мы, за исключением детей, в основном дремали.

      Становилось всё холоднее, дети устали, начали простуживаться, то кашель у одного, то насморк у другого. Это и понятно: мы были поставлены в тяжёлые условия, а дети особенно. Посовещавшись с жёнами, мы с Леоном решили, что когда дойдём до Сталова, то устроим в лесу длительный привал, построим шалаш и поживём там с неделю. За это время Леон полечит деток, а я схожу к Игнатию, родному брату Станислава.

      Игнатий был лет на пять - шесть старше Станислава, ему было, насколько мне казалось, пятьдесят пять – пятьдесят шесть лет, потому что я точно помнил, что в августе Станиславу исполнилось пятьдесят. Я знал Игнатия не так хорошо, как Станислава и почему-то не испытывал к нему большого доверия. На чём было основано это чувство мне и самому было не понятно, однако, что-то мне в нём не нравилось. Как я теперь понимаю, в нём не было того дружелюбия, сердечности, готовности оказать помощь нуждающемуся, как у Станислава. Но и выбора большого у нас не было. Короче говоря, я рассчитывал, что за три - четыре дня всё выясню. По моим расчётам до его хутора оставалось километров тридцать. Два дня у нас ушло на «строительство». Но зато и шалаш получился достаточно большим и прочным. Мы его устроили в глубоком лесу, хорошо замаскировали, и на этот счёт были спокойны. Дав подробные инструкции Леону, как добираться до хутора Станислава, если не вернусь через неделю, я ушёл.

На следующий день, во второй половине дня, когда уже начало смеркаться, я подошёл к хутору, устроился в обочине и стал наблюдать за домом. Через какое-то время Игнатий вышел из дома и пошёл в хлев, затем и его жена вышла во двор по каким-то хозяйственным делам. Прождав ещё немного, я решил, что в доме больше никого нет, и пошёл к ним. Когда Игнатий увидел меня, он поначалу удивился, а потом очень испугался. До него, видимо, дошло, что я – еврей, а это само по себе уже грозило большой опасностью. Он заторопился в дом, боязливо оглядываясь по сторонам. Его жена, Ванда, была более спокойной. Когда мы вошли в дом, Игнатий быстро задвинул занавески на окнах, на что Ванда заметила:

      - Да успокойся ты, до шляху ведь далеко, никого же нет вокруг.

      Я тоже постарался успокоить Игнатия, объяснив, что шёл очень осторожно, никто меня не видел и что волноваться ему не за что. Однако мне стало ясно, что устраивать отдых для нашей компании здесь нельзя. Поэтому за скромным обедом я им рассказал, что мы удрали из Люблина и спросил, можно ли нам будет остановиться у них хотя бы на несколько дней. Игнатий откровенно испугался, начал объяснять, как это опасно, рассказал, как немцы сожгли соседний хутор, узнав, что там пряталась еврейская семья. Ванда перебила его и сказала, что всё это правда, да только разница в том, что тот хутор был расположен очень близко от дороги и совсем недалеко от Сталова. Игнатий бросил на неё тяжёлый взгляд и, помолчав, добавил, что они приютят нас, но не более чем на несколько дней. Я поблагодарил их и сказал, что мы и не рассчитывали на большее.

После этого он стал спокойнее, у нас пошла беседа о положении в Польше. Он рассказал, что евреев из Сталова, там жило около 2 тысяч человек, погнали в Ниско, где немцы отгородили площадь под гетто. По дороге многие старые и больные евреи, которые не могли идти достаточно быстро, были убиты полицаями. Пока колонна добралась до Ниско, более 200 человек были убиты. На его лице был написан неподдельный ужас. Я спросил, как они живут, как война сказалась на них. Игнатий помолчал немного а потом стал говорить, что они, практически, не чувствуют оккупации, что, конечно, всё стало очень дорого, а в остальном живут, как и жили. Однако Ванда, взорвавшись, начала, чуть ли не кричать:

-То же самое, то же самое? А что людей стреляют, как собак, то же самое? А что тебя обыскивают, как последнего вора то же самое? Да ты что, старый, рехнулся совсем, что ли?

И тогда Игнатий, стукнув по столу кулаком, произнёс сквозь зубы:

-Заткнись, кто же этого не знает? Живи, да не высовывайся.

Я понимал его, время страшное, за каждое неподчинение немецким приказам грозил расстрел, тем более за укрывательство евреев. Так что обвинять его было трудно, но и на помощь здесь рассчитывать не приходилось и, когда он спросил, куда мы направляемся, назвал, на всякий случай, совсем не то направление, в котором двигались.

Утром я поблагодарил хозяев, сказал, что примерно через неделю мы увидимся снова и ушёл. Они дали мне кусок сала и немного соли, что уже было весьма благородно с их стороны. Я сразу углубился в лес и, т.к. дорога была знакома, шёл довольно быстро. Мысль, зачем вообще нужно было идти к Игнатию, не оставляла меня. Ведь я знал и говорил Леону, что Игнатий не внушает полного доверия, и всё же пошёл, рискуя жизнью самых дорогих мне людей. Правда, он не знает, где находится наша стоянка и вероятность возникновения у него сомнений, что идём мы не в Ярослав, как я им сказал, а на хутор к Станиславу, очень мала. К тому же, откуда он мог знать, где у нас есть друзья, и к кому из них мы идём. Вот так казнясь, я шёл назад не в самом лучшем настроении.

Никого не встретив по дороге, уже на следующее утро я подходил к нашей стоянке. Мне оставалось пройти не более одного, полутора километров, когда впереди открылось небольшое, почти высохшее болотце, сплошь покрытое клюквой. Это болотце было настолько красивым, что я остановился, как вкопанный, не мог заставить себя ступить на эту красоту: вся площадь была красной от ягод. Полюбовавшись на это чудо, я попробовал ягоды. Они были кисло-сладкими, даже больше сладкими, чем кислыми - ведь уже несколько ночей было морозных. Мне захотелось привести сюда нашу команду.

Когда я подошёл к лагерю, мне стало легче на душе: шалаш был так хорошо замаскирован, что непосвящённый человек мог его обнаружить, только случайно наткнувшись на него. Я нашёл всех отдохнувшими, и даже детки поправились, то ли благодаря Леону, то ли отдыху, то ли тому и другому. Через несколько часов, я повёл всех к клюквенному болотцу.

В лесу было божественно красиво: тихо, безветренно, только паутина «бабьего лета» и поваленные деревья на нашем пути отвлекали внимание от созерцания этого великолепия. Жёлтые и красные листья вперемежку с зеленью елей и сосен, освещённые лучами солнца, создавали незабываемое зрелище. Мы шли по опавшим листьям, как по жёлто-красному ковру а, когда подошли к клюквенному «озеру», восторгам не было конца. Все, и взрослые, и дети, казалось, забыли, почему они в лесу, прячутся, как дикие звери, какая смертельная опасность им угрожает. Наевшись клюквы и набрав впрок, мы снова пошли к нашему шалашу. «Бабье лето» стояло уже 3 -4 дня. Зная, что, как правило, тёплые дни могут продлиться от одной до двух недель, мы решили пожить в нашем шалаше ещё несколько дней.

Я, конечно, рассказал о моём визите, своих сомнениях и страхах. Мы обсудили наше положение со всех сторон и решили, что должны продолжать идти к хутору Станислава, хотя опять-таки 100% уверенности, что там найдём длительный приют не было, как не было и других вариантов. Через три дня с сожалением мы покинули наш лагерь, т.к. не могли позволить себе оставаться там дольше: уже шла вторая половина октября. Нам предстоял длинный путь по лесам, и было неизвестно, какая погода нас ожидает. Дней через пять начались холода. Хорошо, что хотя бы не было дождей, однако ночью температура опускалась ниже нуля по шкале Цельсия. В самом конце октября, на привале было решено, что дальше до хутора я пойду один. По моим расчётам пути оставалось приблизительно десять - пятнадцать километров. Так оно и оказалось: через четыре часа показался хутор Станислава. Уже начало смеркаться, и я решил идти прямо в дом. Осторожно подойдя к дому, я прислушался к тому, что происходит внутри дома и затем постучал в дверь. К двери подошёл Станислав:

      - Кто там? – спросил он.

Когда я ответил, какое-то время было тихо, как-будто там, в доме решали: открывать или не открывать дверь. Потом дверь резко открылась, Станислав выскочил на крыльцо, обнял меня и, как мне показалось, даже прослезился. Так встречают либо родных, дорогих людей, либо очень хороших друзей.

Мы вошли в дом, и, продолжая тянуть в нос, Станислав крикнул:

-Аня, посмотри, кто к нам пришёл?

Аня вышла в прихожую и начала плакать:

-Живой, а мы уже вас всех похоронили. Как ты вырвался? Раздевайся, рассказывай.

И так, перебивая друг друга, перескакивая с одного вопроса на другой, они втянули меня на кухню. Станислав хотел зажечь лампу, но Аня остановила его:

- Без света надёжнее, никто не увидит, – сказала она.

Эта реплика как будто вернула Станислава к действительности. Он запер дверь, мы сели на лавку, а Аня начала хлопотать, накрывая на стол, но я остановил её:

- Подожди, Аня. Я не один. Неужели вы могли подумать, что я ушёл без семьи?

- Так я только и собирался спросить тебя, где же Роза с детьми.

- В лесу, ждут меня с результатами моего похода к вам.

-С результатами?! О чём ты говоришь? Какие могут быть ещё результаты? - с возмущением воскликнула Аня. И тогда я рассказал им о моём визите к Игнатию.

- Сволочь, - произнёс Станислав, - он всегда был таким, шкура. Поехали за твоими.

И опять я остановил его:

- Погоди, Стась, мне нужно кое-что вам ещё рассказать.

И, когда я рассказал о том, как нам помог Казимир, как мы удирали из Люблина и о том, что с нами семья наших друзей - ещё три человека, Станислав только и сказал, что взрослым придётся идти пешком за телегой. Я ещё раз повторил, что не обижусь на них, если они не смогут приютить всех нас, т.к. хорошо понимаю, какой опасности они подвергают себя. Не говоря ни слова, Станислав пошёл к двери и остановился на пороге:

- Минут через десять - пятнадцать я жду тебя во дворе, а ты, Аня, приготовь чего поесть. Семья у нас теперь будет большая. Мне стало так хорошо на сердце, что от радости я расплакался. Аня поставила передо мной кружку молока и кусок хлеба:

- Перекуси немного.

Я перекусил и вышел во двор. Стась уже кончал запрягать лошадь, велел положить в телегу побольше соломы, и мы поехали.

Когда мы подъехали к нашим, дети от радости начали плясать, а женщины плакали навзрыд. И тут, увидев, что Станислав, присев на корточки и закрыв лицо руками, тоже плачет, я окончательно поверил, что мы нашли приют, что Стась и Аня не выдадут нас немцам. Через какое-то время, совладав с собой, Станислав велел детям лезть на телегу, и мы поехали к хутору.

Этот хутор расположен на огромной поляне, а кругом его леса, которые тянутся на многие километры, и даже ближняя дорога проходит в пяти - шести километрах, так что в плане безопасности это было наилучшее место из всех других мне известных.

Поужинав и кое-как разместившись, все легли спать.

Утром я проснулся от запаха кислого теста: Аня пекла блины. Я встал, вышел во двор, и стал помогать Стасю, который задавал корм лошади, корове, курам, кабанчику. Закончив работу, мы закурили, сели на бревно.

- На всякий случай мы должны хорошо поработать над погребом, – предложил Стась, - его надо увеличить, укрепить и немного обустроить.

Я был полностью с ним согласен: мало ли кто мог зайти в дом, хотя, если зайдёт человек наблюдательный, трудно будет скрыть присутствие в доме многих людей. И всё-таки, это сделать было необходимо. Короче говоря, работы было много, девять человек, а вот с деньгами у нас было очень туго: при самой строгой экономии их могло не хватить даже на зиму и то, если покупать только самое необходимое – соль, мыло, спички. Хлеб уже был недозволенной роскошью. Всё это было не страшно, с голоду мы бы не умерли, но зато семья у нас была дружной, всё решалось сообща. Так в работе и заботах прошла зима. Несколько раз Станислав ездил в Велички, два раза ходил и я. И вот сегодня был мой третий поход.

Так закончил свою одиссею Иосиф. Потом мы, молча, сидели, курили и каждый, видимо, думал о своём. Наконец я нарушил молчание:

- По всей вероятности, я должен теперь идти на восток, в Польше мне оставаться больше незачем. У вас на хуторе и без меня хватает людей. Но Иосиф перебил меня, сказав, что он уверен, все будут рады мне, что рабочие руки им нужны, а место для ночлега всегда найдётся, тем более что впереди весна и лето, да и кроме всего прочего, я же богатый. В недоумении я уставился на него.

- Ну, бриллианты. – пояснил свою мысль Иосиф.

- Так ведь их ещё и продать надо. – сказал я.

- Это, конечно, так и тем более в военное время – большая проблема, но хотя бы какая-то надежда получить деньги. Или ты не хочешь с ними расставаться? – спросил Иосиф.

      Я протянул ему мешочек:

      - Да ты что, забирай их, они мне не нужны.

      - А ты не хорохорься, они очень даже могут пригодиться и нам здесь и тебе, если ты всё-таки соберёшься на восток, – охладил меня Иосиф.

      Мы ещё немного посидели, покурили, а затем пошли на их хутор.

      Встреча с Розой была скорее печальной, мы оба поплакали, вспоминая Хану. Потом Иосиф представил меня Станиславу, Анне, Леону и Саре. После ужина мужчины вышли во двор покурить. Ночь была очень тёмной, как говорится «хоть глаз коли». Курили мы «в кулак», на всякий случай. Иосиф кратко рассказал о моих страданиях, а потом спросил Станислава, могу ли я рассчитывать на приют в его доме.

      - Где девять, будет и десять, - медленно ответил Станислав а, узнав о бриллиантах, он даже обрадовался, – вот только, где положить тебя спать, Михал, ума не приложу.

      - А можно на сеновале? – неуверенно спросил я.

      - Ну, конечно, на сеновале, – обрадовался Иосиф, – и я с тобой.

      - Ну что же, так тому и быть, – подвёл итог Станислав.

 


 

Глава 5.


Так потекла наша жизнь на хуторе гостеприимных хозяев. Я большей частью столярничал: надо было лучше обустроить погреб, заняться починкой хозяйственных построек, в любом хозяйстве всегда есть работа для плотника. Начиналась посевная, подготовка огородов, короче говоря, работы было много для всех. Дети помогали по дому, да, кроме всего прочего, Сара решила, что война войной, а учёба должна продолжаться. Каждый день дети получали домашнее задание и зачастую довольно сложное. Так что все были в работе.

По вечерам, когда кончался световой день, мы собирались во дворе, сидели, курили, обсуждали происходящее в мире. У Станислава была радио-тарелка, которая иногда работала. Мы старались использовать любую возможность для того, чтобы узнать о событиях в мире. Правда, передачи хоть и шли на польском языке, но, конечно же, всё происходящее освещалось с точки зрения немцев.

Меня очень занимал вопрос, знают ли граждане Советского Союза, что происходит с евреями в Польше, да и в других странах, оккупированных немцами. В моём представлении эта страна, страна рабочих и крестьян, была последней надеждой европейского еврейства. Франция уже была оккупирована немцами, Англия сама дышала на ладан, а больше в Европе не было ни одной страны, которая могла бы противостоять фашизму. Правда, Иосиф и Леон не были со мной согласны.

- Фашисты с коммунистами заключили мирный договор, – аргументировал Иосиф свою позицию, – о какой помощи ты говоришь? Сталин ничуть не лучше Гитлера. Вспомни судебные процессы. Ведь, практически, у Сталина все самые талантливые генералы оказались шпионами то ли английскими, то ли французскими, то ли ещё какими-то. Заметь, не немецкими! Гитлер со Сталиным разделили Польшу. А ты говоришь о какой-то защите со стороны Советского Союза! Это абсолютно беспочвенно.

- Я, конечно же, согласен с тобой, Иосиф, но там, во всяком случае, не преследуют и не убивают евреев только за то, что они евреи, как это делают немцы, - тихо сказал Леон.

- Вот видишь, - обрадовался я поддержке, - может быть, это временное соглашение и на него не стоит обращать внимание.

- У цивилизованных стран не должно быть никакого соглашения с бандитами, ни временного, ни постоянного, - парировал Иосиф, - а относительно положения евреев в Советском Союзе: поживём – увидим. Да и вообще, два диктатора, претендующие на мировое господство, не могут долго жить в мире и между собой.

- Ты полагаешь, что и между ними может начаться война? – удивился я.

- Я не могу утверждать, но думаю, что война очень даже возможна, - ответил Иосиф.

А Станислав, попыхивая цигаркой, сказал:

- Когда я последний раз был в церкви, мне пришлось присутствовать при разговоре нескольких прихожан со священником. Беседа была на ту же тему, что и у нас. Так вот, священник сказал, что, насколько ему известно, в Советском Союзе эта тема даже не обсуждается нигде: ни в газетах, ни в журналах, ни по радио.

Все замолчали.

- Так что, они даже не знают, что здесь происходит? – абсолютно потеряно спросил я.

- Выходит, не знают, - утвердительно кивнул головой Станислав.

- Значит, надеяться не на кого, – тихо подытожил я.

Все сидели, молча, мы понимали, что это значит для нас, для наших семей. Молчание затягивалось. Станислав встал с лавки, затушил ногой окурок:

- Пора и на отдых, завтра много работы.

Я с Иосифом пошли на сеновал. Меня не оставляла мысль, что Толя с семьёй ничего не знают об этих гетто, издевательствах, расстрелах в Польше, да и не только в Польше. Я обязан их предупредить, но как?! Эта мысль не давала мне покоя, она преследовала меня всегда и всюду: во время работы, отдыха и даже ночью во снах. Я с ужасом представлял, как их всех расстреливают в Бобруйске. Эти сцены убийства были настолько яркими, что я просыпался в холодном поту и долго потом не мог заснуть. По всей видимости, со сна я кричал, т.к. иногда Иосиф меня тормошил:

- Что, опять расстрелы?

Где-то в августе на наш хутор приехали на подводе два полицая и два немца. Нам здорово повезло на этот раз, т.к. Иосиф был в лесу – уже не помню почему, и он заметил, как подвода свернула с шоссейки на дорогу в наш хутор. По этой дороге до хутора было километров пять, а если напрямки, через лес – приблизительно километра два. Прибежав на хутор, Иосиф несколько минут не мог отдышаться и только, хрипя, произнёс: - Немцы!

Все, кроме Анны, убежали в лес на противоположный конец от дороги, по которой ехали немцы, и спрятались. Станислав остался работать на огороде. Корову мы отогнали подальше в лес, благо, она паслась недалеко от того места, куда мы прибежали прятаться. Как потом Станислав нам рассказал, фашисты без спроса, как своё, забрали кабанчика, кур и долго допытывались, где корова. Погрузив всё на телегу, они потребовали самогон и, получив его целую четверть, уехали.

Через несколько часов Станислав нашёл нас в лесу, и мы все пошли домой. Конечно, было очень жаль того, что эти негодяи своровали, но ничего нельзя было сделать. Главное, мы остались живы. Нам было известно, что немцы периодически грабят крестьян. Мы жили довольно далеко от городка, да и дорога к нам была не ближней, поэтому нас эта участь постигла только сейчас.

Приближалась осень – пора уборки урожая, все работали от зари до зари. На сеновал мы с Иосифом приходили, когда уже было по-настоящему темно. Не всегда удавалось заснуть сразу. Однажды, уже лёжа на сене, я обратился к нему:

- Послушай, Иосиф, мне это кажется или на самом деле, но я не слышал уже давно смеха, нет, я не говорю о нас, взрослых, я имею в виду детского смеха.

- Да, я тоже заметил это. То, что нам не до смеха, понятно, а вот дети? Конечно, это противоестественно, дети должны смеяться, петь. Но что можно поделать? Они всё понимают. Надо надеяться, что это не очень надолго. – со вздохом сказал Иосиф.

- Что ты имеешь в виду? Ведь Германия с Советским Союзом ходят в друзьях. Кто же ещё может противостоять этой сволочи? – не понял я.

- Ну, есть ещё Англия, США, да и в последнее время мне всё больше и больше не верится в эту дружбу. Два бандита не могут долго жить в мире друг с другом, - повторил он, - хотя больших надежд возлагать на нашего восточного соседа, даже в случае начала войны между ними, как мне кажется, не приходится.

В конце сентября зарядили дожди, уборочные работы пришлось прервать до лучшей погоды. В один из таких дождливых вечеров Станислав пришёл к нам на сеновал и сказал, что у нас не осталось соли, мыла, а главное нет денег и, обратился ко мне:

- Ну, Михась, если ты не передумал, пришло время продать один или два бриллианта.

Я, конечно же, согласился и спросил, когда и как их можно продать.

- Завтра, – ответил Станислав, – надо будет пойти в Велички. Там у меня есть знакомый ювелир, если он жив. Вот к нему думаю и обратиться.

Я вытащил мешочек и отдал ему два камушка.

На следующий день, рано утром Станислав ушёл. Весь день мы нервничали, не находили себе места, мысли, одна кошмарнее другой, одолевали нас. Вернулся Станислав поздно вечером и сразу пришёл к нам на сеновал. Показал мешочек с солью, несколько кусков мыла и даже две булки хлеба. Он явно был доволен походом и сказал, что у него ещё остались деньги, так что жить можно. У нас, как гора с плеч свалилась: главное – он вернулся живым.

Через несколько дней дожди кончились, наступили яркие, солнечные дни. Мы решили, что настало «бабье» лето, но Станислав уверял нас, что «бабье» лето ещё впереди. Мы заканчивали уборочные работы. Аня, Роза и Сарра с детьми ходили по грибы, орехи и поздние ягоды, все были заняты.

Урожай уродился хороший: мы забросили в погреб двадцать мешков картошки, много свеклы, моркови, засолили две большие бочки капусты, бочку огурцов, насушили яблок, груш, так что волноваться насчёт продуктов на зиму нам не приходилось. Более того, Станислав даже подумывал несколько мешков картошки обменять на кабанчика.

Зима 1941 года была снежной, совсем не похожей на предыдущую зиму.

В начале марте я переговорил с Иосифом, Станиславом и сказал им, что всё-таки хочу добраться до Бобруйска и быть вместе с Толей и его семьёй. Посовещавшись, мы решили, что в конце марта будет самое хорошее время для меня пойти на восток. Стась дал мне адрес своего приятеля, с которым он когда-то служил. Звали его Кастусь и, по словам Станислава, он был тем человеком, которому можно довериться. Я хотел оставить им ещё один бриллиант, но Станислав категорически отказался его взять, а Леонид предупредил, что в пути эти камушки мне понадобятся даже больше, чем им. Я расставался с ними, как с самыми близкими людьми. Женщины даже всплакнули, а Иосиф заявил, что я обязан дойти до Бобруйска живым, что я их посол, и должен рассказать евреям Бобруйска о том, что творится в Польше. Он повторил, что почти уверен, правительство Советского Союза до сих пор не рассказывает своему народу ничего о фашистских злодеяниях на оккупированных немцами территориях.

И вот в самом конце марта я ушёл, взяв направление на Люблин, да, опять-таки на Люблин, т.к. от Люблина мне нужно было добраться до Бельска, небольшого города на северо-востоке от Люблина. Недалеко от Бельска, на хуторе жил Кастусь. Станислав очень подробно объяснил, как мне найти этот хутор, так что я шёл уверенно, хотя, как и прежде, в основном по ночам, обходя стороной всякие селения и дороги.

Когда я пришёл к Кастусю и передал ему привет от Станислава, он очень радушно принял меня и сказал, что друг Стася – его друг. Мы долго говорили с ним о Стасе, об Ане, об их жизни. Я, конечно же, ничего не сказал о семьях Иосифа и Леонида. Кастусь с большой теплотой и уважением вспоминал о Станиславе. Он рассказал, что они служили вместе, и во время службы бывало всякое, но никогда, ни он, ни Стась даже в мелочах не подводили друг друга. Эту дружбу они сохранили и по сей день.

Потом мы заговорили обо мне, моих планах и о возможностях перехода границы. Его хутор был расположен рядом с небольшим леском, за которым начинались болота. Это было гиблое место, как эти болота охарактеризовал Кастусь. Однако он знал тропинки и сказал, что в принципе, переход границы здесь очень даже возможен, но вот зачем я иду в Союз, если уже в июне и там начнётся война. Я смотрел на него, не понимая, о чём он говорит.

- Какая война начнётся, ведь немцы уже оккупировали Польшу? – растерянно сказал я.

- Причём здесь Польша? Я говорю о войне с Союзом, с русскими. - пояснил Кастусь.

- Минуточку, вы только что сказали в июне. Откуда вам это известно? – я продолжал задавать вопросы.

- Мой хутор стоит на самой границе. Дрыгва не в счёт, там особенно не походишь. Немецкие солдаты раз, иногда два раза в неделю заглядывают ко мне, как бы совершают обход границы или проверку, холера их разберёт. Да они и не очень волнуются, переходит кто-либо границу или нет. Вот русские, те здорово следят за этим. Но и они не могут всегда уследить, потому как дрыгва. Несколько раз немцы приезжали с водкой, с закуской. Пили, ели, горлопанили свои песни, ну и говорили, что в июне пойдут воевать с Иваном. Причём, слышал я это несколько раз и от разных солдат. А однажды они даже назвали 22 июня. – объяснил Кастусь.

Я сидел остолбеневши. Июнь – война!? Значит, Иосиф был прав, и я не зря иду в Бобруйск. А что, если не 22, а раньше? Ведь сейчас уже начало мая. Мне необходимо оказаться в Бобруйске и как можно скорее. Я предложил Кастусю один бриллиант и попросил его помочь мне перейти границу. Он задумался на какое-то время а потом сказал:

- Я помогу тебе перейти границу, а что ты будешь делать там? Ведь там будет намного труднее. Правда, есть у меня на той стороне один человек. Я покажу тебе его хату, но зайти туда не смогу. Передашь ему от меня привет и отдашь этот камушек. Мне он не нужен, для Стася я сделаю и так всё. – решил Кастусь.

Я поблагодарил его и спросил, когда мы сможем пойти.

- А вот завтра с утра и пойдём. Немцы были только вчера, так что раньше, чем через два дня они не появятся, а к этому времени я поспею и назад.

Утром, едва рассвело, мы с Кастусём тронулись в путь. Кастусь дал мне резиновые чёботы, а свои сапоги, связав, я повесил через плечо. В лесу Кастусь срезал два длинных шеста, очистил их от сучьев и дал мне один из них. Минут через десять мы подошли к болоту. Кастусь проинструктировал меня, на каком расстоянии идти за ним, как работать шестом.

- Если провалишься, не кричи громко со страху, позови меня тихо, я помогу, - сказал он, - но лучше не проваливаться, вода ещё холодная, иди аккуратно за мной, шаг в шаг.

Буквально через несколько минут под ногами зачавкала вода, и я с благодарностью подумал о Кастусе, взявшемся проводить меня через эти болота.

Мы шли не торопясь, но и без остановок. Часов через шесть я почувствовал твёрдую почву под ногами. И, на самом деле, болото кончилось. Ещё метров через тристо мы вышли из леса. Остановившись в кустах, Кастусь очень внимательно осмотрелся, велел мне переодеться в свои сапоги, забрал у меня чёботы и шест, а потом указал на небольшую избушку, которую я поначалу и не заметил.

- В этой избушке живёт Никола. – сказал он. - Внимательно проверь, один ли он. Если же кто-нибудь посторонний у него, не высовывайся, дождись, пока останется один.

Он ещё раз дал мне краткие инструкции, как вести себя на этой стороне, вроде как не надеялся на мою память. Мы попрощались, обнялись, он повернулся и скрылся в лесу. Я остался в кустах, немного отдохнул, затем очень осторожно пошёл к избе.

Мне вспомнились типичные деревенские дома в Белоруссии, как будто за прошедшие двадцать с лишним лет ничего не изменилось. Низкая изба, так, чтобы войти в дверь, надо было пригнуться даже мне, хоть я и среднего роста, два небольших окна, соломенная крыша, вместо фундамента, завалинка. Подойдя к избе, я прислушался: внутри было тихо, никаких разговоров. Постояв так несколько минут, я тихо постучал в дверь.

- Заходь, – послышался хрипловатый, мужской голос. Открыв дверь, я вошёл в избу, поздоровался и остановился у порога.

- Ну, проходь, чего встал, садись. Как говорится – «в ногах правды нет». – сказал хозяин.

Когда я присел на указанную мне табуретку, он спросил:

- Откуда и куда путь держишь?

- Вам привет от Кастуся. – ответил я.

- А это я и так понял, – улыбнулся он, протягивая мне руку, – кто же ещё знает эти тропки? Я – Никола, – представился он.

- А меня зовут Михаилом.

- Добро, так куда же ты путь держишь, Михаил?

Я рассказал ему, как мне советовал Кастусь, кратко свою историю.

- Чего ж Кастусь не зашёл?

- Ему надо успеть вернуться домой до обхода немцев. – объяснил я.

- Понятно, - Никола замолчал. Потом он спросил:

- Сколько же лет ты не был здесь?

- Да года двадцать два с гаком.

- Ясно. Что же, трудно будет тебе, брат, ничего-то ты не знаешь про нашу жизнь здесь и документов, насколько я понимаю, у тебя тоже нет. А советские деньги хоть у тебя есть? – спросил Никола.

- Нет у меня денег ни советских, ни польских, но Кастусь советовал продать это.

Я протянул ему бриллиант. Он удивлённо поднял брови и переспросил:

- Кастусь?

Я утвердительно кивнул головой.

- И ещё, Кастусь просил передать, что в июне немцы начнут войну против СССР, предположительно 22-го.

- Вот так?! – не то вопросительно, не то утвердительно проговорил Никола, – значит в июне. Вот что, Михаил, – после непродолжительного молчания продолжил Никола, – ко мне ведь тоже заходят пограничники. Сегодня уже не придут, а завтра очень даже могут, поэтому отдыхать некогда. Тебе-то нужно пройти где-то километров 20, а мне ещё надо будет к утру вернуться домой. Я дам тебе 150 рублей. Этих денег тебе хватит доехать куда надо, да ещё и останется. Больше денег у меня нет. Сейчас слегка поешь, а я пока приготовлю тебе чего с собой. По дороге всё и расскажу, что к чему.

Меньше чем через полчаса мы уже шагали по лесу. На этот раз лес был сухим, и идти было не трудно, хотя и очень хотелось спать.

Уже начало смеркаться, когда Никола остановился:

- Мы скоро подойдём к узловой станции. Там многие поезда идут на Барановичи. Главное - добраться до Барановичей. Это будет для тебя самым сложным. В Барановичах, если доберёшься, купишь билет на Гомельский поезд с остановкой на ст. Березина. Это и будет твой Бобруйск. – объяснил Никола.

На меня сразу повеяло таким знакомым, родным, детством. Сколько раз я бывал на этой станции! Мне казалось, что до сих пор помню, как пройти к родительскому дому, где растут какие деревья, какие дома я должен миновать. Ещё совсем недавно мне и не снилось, что снова придётся оказаться в Бобруйске.

- Так как там живётся в вашей Польше? Лютует немец здорово или жить можно?

- Живём потиху, особенно не высовываемся.

И я рассказал о жизни польской деревни, хутора, не вдаваясь в детали и особенно насчёт национальности. Так мы прошли лес, и я вдруг услышал паровозные гудки.

Пройдя ещё немного, Никола остановился, указал мне на хорошо утоптанную тропинку:

- Дальше я не пойду, да и ты иди очень осторожно: пограничников здесь много. Подожди, покуда совсем не стемнеет и дуй к товарняку. Смотри в оба, чтобы тебя не заметили, хотя это и ох как нелегко. Если всё-таки схватят – про меня ни звука, понял?

Я заверил, что имени его не назову. Мы попрощались, и Никола повернул назад к своему дому. Я же присел на пенёк и стал ждать окончательной темноты.

Никого не встретив, я подошёл к железнодорожным путям. На третьем пути стоял товарняк, к которому уже подцепили паровоз. Крадучись, я подобрался к этому поезду и приоткрыл дверь одного из вагонов. Вагон был пустым. Я залез в него и закрыл дверь. Стало совсем темно. Сев на пол, я прислонился к стенке вагона. Мне было безразлично, в каком направлении пойдёт этот состав, главное - уехать подальше от этой станции. Через короткое время поезд дёрнулся, загрохотал на стыках, и состав начал набирать скорость. Я улёгся на полу и очень быстро уснул: сказались и физическая нагрузка, и нервное напряжение последних дней.

Проснулся я от того, что поезд довольно сильно тормозил, и я начал скользить по полу вагона. Приоткрыв немного дверь, я посмотрел наружу. Поезд явно приближался к какой-то станции. А затем показалось здание вокзала, на котором светилось слово – «Барановичи». Подождав пока мой вагон отъехал подальше от вокзала и, не дожидаясь полной остановки состава, я спрыгнул на землю, перешёл железнодорожные пути и пошёл к вокзалу. Было ещё темно, я прошёл в здание вокзала и пристроился в зале ожидания на полу: все лавки были заняты, люди спали на мешках, на чемоданах и таких, как я на полу, было тоже не мало. Надвинув фуражку на глаза, я стал рассматривать окружающих и, незаметно для себя, снова заснул. Проснулся я, когда уже было светло, поднялся и встал в очередь к кассе. Когда подошла моя очередь, я попросил билет до Бобруйска. Кассирша взяла деньги, дала билет и сказала, что поезд отправится со второго пути через 45 минут. Я подошёл к буфету, купил порцию хлеба, два яйца и стакан чая.

Через 20 минут я уже сидел в вагоне, доехал до Бобруйска без приключений и сразу пошёл к Толе. Вот и вся моя история.

Потом помолчав немного, добавил:

- Я уверен, абсолютно убеждён, что без Божьей помощи не смог бы добраться до Бобруйска. Я прошёл половину Польши, неожиданно встретил Иосифа, перешёл границу с Советским Союзом, доехал до Бобруйска и никто, нигде меня не остановил: ни немецкие, ни советские пограничники. Такого просто не могло произойти без Божьего благословления, без Божьей помощи. Мне необходимо было передать вам всё, что делается в Польше. Вы же должны рассказывать это другим, чтобы евреи знали и были готовы к тому, что их ожидает в случае войны с немцами, пожалуйста, сделайте это!

Посидев ещё немного, он встал и сказал Толе, что пора идти домой. Дядя Илья поблагодарил его, пожал обоим братьям руки, и они ушли.

Затем дядя Илья, обратился к оставшимся:

- Ну что ж, родные мои, то, что мы сейчас услышали – не выдуманные истории, а самая настоящая правда, страшная действительность. А вот то, что Миша попросил передать его рассказ другим, я думаю, вы понимаете, делать это нужно очень осторожно: Миша ещё не знает нашей страны. А теперь пора и нам по домам.

Все попрощались друг с другом и разошлись.



 

Глава 6.

 

И вот сегодняшнее, субботнее утро столь долгожданного дня. Аня быстро встала с кровати, привела себя в порядок и прошла на кухню. Мама и бабушка готовили завтрак и казались излишне возбуждёнными, как будто «между ними пробежала кошка».

- Возможно, они обсуждали вчерашний вечер а, может быть, мне это просто кажется, – подумала Аня, остановившись на мгновение на пороге.

- Доброе утро, мамочка, бабушка. – поздоровалась она.

- Ты чего ни свет, ни заря проснулась? Сегодня же суббота. – спросила мама.

- Да что-то не спится, – ответила Аня, – пойду, подготовлю платье к вечеру.

- Ты уж извини, доченька, что мы не смогли пошить тебе новое платье, никак не получилось с деньгами.

- Да разве я не понимаю, мама, – и, запнувшись на мгновение, Аня спросила, – а можно мне будет надеть твои туфли?

- Ну, конечно, тут нечего и спрашивать, надевай на здоровье.

- Спасибо, мамуля.

После завтрака Аня помогла убрать со стола, спросила, нужна ли ещё её помощь. Мама и бабушка, посмотрев друг на друга, отрицательно покачали головой:

- Тогда я вернусь через пару часиков, – и Аня выскочила на улицу. Она твёрдо решила рассказать Фиме о вчерашнем вечере. Ведь дядя Миша даже просил об этом. А то, что дядя Илья предупредил всех об осторожности, то, если бы он знал Фиму, сам бы, наверняка, ему рассказал обо всём.

Знал Фиму!? А знала ли она его хорошо сама?

- Думаю, что знаю, – подумала Аня.

Фима Дубов появился в их классе не так как все. Он пришёл в 8-ой класс не первого сентября а, видимо, в середине октября. В классе шёл урок русской литературы. Александра Васильевна Хомченко, её любимая учительница и одновременно их классный руководитель, рассказывала о семействе Лариных из романа А.С.Пушкина «Евгений Онегин». Она очень увлекательно, с любовью говорила о Татьяне Лариной, об их семье, о жизни в деревне. В классе стояла тишина. Неожиданно раздался стук в дверь, и в класс с извинениями за прерванный урок вошёл Фёдор Тимофеевич Рымов, завуч школы, гроза всех учеников, и мальчишек в первую очередь. Фёдор Тимофеевич никогда никого не оскорблял, был очень вежливым но, если кто-нибудь нарушал правила поведения, он говорил:

- Ты посмотри на себя! Ведь даже снег, если упадёт на тебя, и тот не растает.

Фёдор Тимофеевич умел так «донять» нарушителя дисциплины, что любой вызов в его кабинет был трагедией. Вот и сейчас каждый в классе подумал:

- За мной? Что я такого сделал?

Никто вначале и не заметил вошедшего вместе с завучем юношу, которого Фёдор Тимофеевич представил, как их нового ученика и попросил указать место для него.

Последняя парта в левом ряду была не занятой, и Александра Васильевна показала на неё. Фима сразу обратил на себя внимание всех в классе. Он не был таким, как другие мальчишки, был серьёзным и даже несколько замкнутым. Он и внешне отличался – повыше остальных ребят, пошире в плечах и вообще казался более взрослым. Очень скоро выяснилось, что он гимнаст, выступает за сборную юношескую команду города и имеет первый разряд по гимнастике. Но что-то ещё было в нём, выделявшее его из всех остальных: в его лице явно читалась печаль.

Аня не помнит, чтобы видела Фиму смеющимся или даже улыбающимся. Он не старался обзавестись друзьями, сблизиться с кем-нибудь, разве только Лёню Макаревича он отличал среди других ребят. После уроков он торопился уйти домой. С течением времени Аня стала замечать на себе его взгляд, а вот в десятом классе все уже знали, что он к ней не равнодушен, и часто Ане казалось, что его взгляд - он так и остался сидеть на последней парте - прожжёт ей затылок. Жил Фима недалеко от Ани, но никогда не делал попыток идти домой вместе. Правда, несколько раз у колодца, куда приходил с двумя вёдрами, он пытался заговорить с ней, но при этом всегда мучительно краснел, извинялся и быстро уходил домой.

И ещё. Это произошло в конце 8-го класса. Среди учениц Фира Плоткина выделялась своими пышными формами. Однажды на большой перемене Вадим Острейко стал надоедливо лезть к Фире: то схватит её за грудь, то «облапит» сзади. Фира довольно громко выражала своё возмущение, но Вадим продолжал вести себя по-хулигански. Он не заметил, как к нему подошёл Фима, развернул его лицом к себе и сказал:

- Прекрати немедленно и извинись перед Фирой. Вначале Вадим, как бы не понял, что Фима говорит, а потом замахнулся, чтобы ударить его в лицо, но каким-то незаметным приёмом Фима перехватил его руку, и Вадим оказался на полу. Фима снова спокойно велел ему извиниться. Видимо, боль в руке, которую Фима вывернул ему за спину, была достаточно сильной, и Вадим извинился перед Фирой. Фима отпустил его руку и спокойно пошёл на своё место, а Вадим, с искажённым от ненависти лицом, посмотрел ему вслед и выбежал из класса. Аня была уверена, что после этого инцидента о Фиме стали мечтать очень многие девочки. И вот теперь Аня решила поговорить с Фимой, рассказать ему о вчерашнем вечере. И даже неважно, если кто-либо увидит их вдвоём. Ну и пусть!

Аня подошла к калитке дома, где жил Фима, вошла во двор и постучала в дверь.

- Заходите, не заперто, – услышала Аня женский голос. Она вошла в дом: первой комнатой была в нём кухня – маленькая, меньше, чем у них в доме – но была она удивительно чистой. Всё стояло и висело на своём месте. Вдоль стены были понастроены полки и полочки, на которых стояли кастрюли, горшки и другая кухонная утварь.

– Как всё аккуратно и красиво, – про себя отметила Аня и вошла во вторую и последнюю комнату этого небольшого дома.

На кровати, обложенная подушками, сидела женщина. Её худое, с желтоватым оттенком лицо было весьма приветливо и даже привлекательно. Особенно выделялись её глаза: умные, большие, чёрные, улыбающиеся.

- Ах, какая же вы красавица, – вместо приветствия сказала женщина, – я таких красивых и не видывала! Да не краснейте же, вы и так обворожительны. Нет, правда, правда, это не комплимент. Ну, совсем как у Пушкина «ангел чистой красоты». Ох, что же это я совсем смутила вас и даже не знаю вашего имени. Меня зовут Гита Самуиловна, а к вам как обращаться?

- Меня зовут Аня, Аня Смиловицкая. Мы живём недалеко от вас, а с Фимой мы учимся в одном классе, вернее сказать, учились. Я хотела поговорить с ним.

Гита Самуиловна засмеялась:

- Ясно, как Божий день, что пришли вы поговорить с ним, а не со мной.

- Нет, видимо, я не так выразилась, – опять покраснела Аня.

- Ой, Анечка, вы меня извините, я всё время вгоняю вас в краску. Фима вышел в магазин за батоном и должен быть дома с минуты на минуту.

При этом по лицу Гиты Самуиловны можно было без труда прочесть, что сына она не просто любит, она его боготворит.

- Да, вы правы, – сказала Гита Самуиловна, догадавшись по выражению Аниного лица, что та поняла, как она любит своего сына, - подумайте только, ещё совсем молодой человек, практически, ещё мальчик, и уже почти два года полностью содержит весь дом. Делает все закупки, варит, стирает, убирает. Да о чём говорить, ведь я ничем не могу ему помочь, всё на нём! И учится он хорошо, и даже находит несколько часов в неделю для тренировок по гимнастике. Однако я увлеклась. О нём я могу говорить долго, к нам так редко заходят, что чаще всего я это делаю мысленно.

В это время они услышали шаги возвращающегося Фимы, и Гита Самуиловна с улыбкой приложила палец к губам с просьбой не выдавать её.

Когда Фима вошёл на кухню, Гита Самуиловна достаточно громко обратилась к нему:

- Фимуля, ты посмотри, какая красавица к нам зашла в гости. Ручаюсь, такой красоты ты ещё и не видывал.

Фима зашёл в комнату и замер у порога, не выпуская батон из руки. Извинившись, он снова вышел на кухню. Через пару минут он вернулся.

- Да ты права, мамочка, гостья наша и на самом деле красавица, но я думаю, – обратился он к Ане, – ты зашла к нам не затем, чтобы ещё раз услышать известные тебе истины. Ты хочешь выяснить, что-либо относительно сегодняшнего вечера? Прости, пожалуйста, я почему-то говорю за тебя, – и он выжидающе посмотрел на Аню.

- У нас это, видимо, фамильное, - снова засмеялась Гита Самуиловна.

- Фима, мне нужно поговорить с тобой и, если ты сможешь уделить немного времени, я буду тебе признательна. – сказала Аня.

Фима вопросительно посмотрел на мать. Гита Самуиловна, улыбнулась:

- Сегодня суббота, работать всё равно нельзя, конечно идите.

Фима спросил Аню, может ли она подождать несколько минут, пока он управится по хозяйству. Подал завтрак матери, поставив его на специально сконструированный и сделанный им столик, предложил Ане стакан чая, от которого она, смутившись, отказалась, на ходу проглотил кусок батона с молоком и, попрощавшись с Гитой Самуиловной, Аня и Фима вышли на улицу. Они постояли около калитки, как бы раздумывая, куда им идти. Затем Аня предложила пойти к центру города, на Социалистическую улицу – Социалку, как её все и называли.

- Да, да, конечно, – только и смог промолвить Фима.

И если в доме, в присутствии матери, Фима был достаточно раскован и мог нормально поддерживать разговор, то теперь, на улице, он молчал, мучительно подыскивая тему для разговора. Да и Аня чувствовала себя немногим лучше. Так, молча, они дошли до Социалки, каждый думая о своём.

Социалка – сюда в тёплые, летние вечера приходила на гуляния молодёжь города. Как правило, их маршрут пролегал от базара до городского театра и обратно – расстояние около одного километра. Аня с подружками приходила на Социалку не так уж часто. Последний раз она была здесь перед экзаменом по русскому языку и литературе. Каким-то мистическим образом темы сочинения становились известными до экзамена и, обычно, назывались безошибочно. Естественно, все десятиклассники в вечер перед сочинением были на Социалке. Фима же бывал на Социалке ещё реже, чем Аня. Да и приходил он сюда всегда один и только для того, чтобы ещё раз увидеть Аню, а если посчастливится, то и услышать её голос. Оказавшись на Социалке, они остановились, и Аня, не глядя на Фиму, смущённо попросила его:

- Фима, я извиняюсь за то, что отнимаю у тебя так много времени. Но, честное слово, это очень важно. Коль скоро мы пришли на Социалку, давай пойдём в парк «Челюскинцев». Там, я думаю, будет удобнее всего поговорить.

- Конечно, пойдём и тебе совсем не надо извиняться, - и, покраснев до корней волос, тихо добавил, – кроме того, большего наслаждения, чем быть рядом с тобой, у меня никогда и не было.

Они пошли, минуя всем хорошо известный магазин «Пиво-воды», центральную аптеку с её огромными, как в крупных городах окнами - витринами, типографию и, наконец, подошли к городскому театру.

Здание театра было расположено несколько выше тротуаров для пешеходов, и поэтому к входу в театр вела широкая, на весь фронт театра дугообразная лестница. Поднявшись по этой лестнице, вы оказывались не только у больших, красивых театральных дверей, но, повернув направо, попадали в парк. Это был довольно большой, красивый парк, где в тени крупных деревьев даже в жаркие дни было достаточно прохладно. Войдя в парк, Аня пошла в наиболее тенистую аллею, где, найдя скамейку, они сели и, внимательно посмотрев по сторонам и убедившись, что никого поблизости нет, она подробно рассказала Фиме о вчерашнем вечере. Закончила она свой рассказ, избегая слова «война» и как бы объясняя встречу с Фимой:

- Я не знаю, что произойдёт и произойдёт ли это вообще. Но если да, то я хочу, чтобы всё это не застало врасплох тебя и твою маму. Правда, дядя Илья просил всех быть предельно осторожными, но в данном случае я уверена, что всё будет в порядке. Кроме того, для меня важно знать, что ты думаешь по этому поводу.

Немного посидев, молча, Фима поблагодарил Аню за внимание, доверие и заботу, а потом, как бы собираясь с мыслями, медленно заговорил:

- Анечка, – он даже не заметил, что назвал её так, как мысленно всегда к ней обращался, – я, пожалуй, согласен с тем, что говорил твой дядя Илья, я тоже очень мало верю нашей Советской власти, а то, что рассказал дядя Миша, действительно страшно. Затем, он заметил удивление на Анином лице:

- Видишь ли, Анечка, у меня есть для этого веские основания и, если ты мне позволишь, я расскажу почему.

Аня смотрела на него широко раскрытыми, удивлёнными глазами:

- Конечно. – сказала она.

- Это произошло в мае 1938 года. – начал свой рассказ Фима. - В это время мы жили в доме «Коллектива» на Пушкинской улице, недалеко от водонапорной башни. У нас была небольшая комната в общей квартире. Мой папа работал на фандоке бухгалтером.

- Фандок – это что за организация? – спросила Аня.

- Фанеро – дерево – обрабатывающий – комбинат, – объяснил Фима.

- Мой папа не был главным бухгалтером, таких, как он, было ещё несколько – комбинат всё-таки. Моя мама работала учительницей начальных классов во второй средней школе. Недалеко от нас жил папин брат дядя Миша с женой. Детей у них не было. Дядя Миша был учителем истории в первой школе, а тётя Вера работала в детском садике воспитательницей. Я не помню точно дату, когда к нам прибежала тётя Вера с красными, заплаканными глазами. Её всю трясло. Папа усадил её на стул, дал стакан воды:

- Что случилось, что с тобой? – с тревогой спросил папа.

- Мишу арестовали, - с трудом прошептала тётя Вера и снова расплакалась.

- Подожди, Верочка, успокойся, – попросил её папа, – расскажи, за что его арестовали?

- Он английский шпион. – сквозь слёзы ответила она.

- Что? Он кто? – переспросил папа, но она только пожала плечами и продолжала плакать. В комнате стало очень тихо:

- И с каких пор это началось? – спросил папа.

- Что началось, что – шпионаж? Да ты что, с ума сошёл? – чуть ли не закричала тётя Вера, – Как ты можешь такое говорить?

Папа схватился за голову, попросил прощения у тети Веры и сказал, что он идиот и вопрос его идиотский. Наконец, когда тётя Вера немного успокоилась, она рассказала, что часа 3 назад в дверь постучали и вошли трое. Одного она знала – это был их дворник. Двое других из НКВД – они показали красные книжечки – и начали обыск.

- Они всё выбрасывали на пол: постельное бельё, одежду, полотенца – всё, всё. Они рылись больше часа, потом велели Мише одеться, сказали, что он арестован. Миша спросил, за что он арестован, и они ответили что-то наподобие того, что, якобы, он английский шпион. Вот и всё, – рассказывала тётя Вера. - Я даже не знаю, куда мне идти завтра, кого и о чём спрашивать. Ведь всё это какой-то бред – английский шпион! Он даже английского языка не знает, какой из него шпион?

И папа, и мама, и тётя Вера рассматривали разные варианты в дальнейшей судьбе дяди Миши, как выяснить, где он содержится, может быть, всё это какое-нибудь недоразумение, ошибка! Последующие две недели показали, что никто из официальных лиц ни с тётей Верой, ни с моими родителями говорить о дяде Мише не хотел. Его иначе чем «английским шпионом» никто не называл, хотя и никаких доказательств его шпионской деятельности не предъявлялось.

А в начале июня арестовали тётю Веру. И тогда папа сказал:

- Видимо, теперь пришла и моя очередь, интересно только, для кого я все эти годы шпионил?

- Перестань молоть чепуху, – возразила мама, но в её голосе совсем не было уверенности. Папа оказался прав: его арестовали в начале июля, как польского шпиона.

Ни о папе, ни о дяде Мише, ни о тёте Вере с тех пор мы ничего не слышали.

Все эти аресты подорвали мамино здоровье, она начала болеть, у неё стали отказывать ноги. Всё больше времени она проводила в кровати и вскоре совсем перестала ходить. По всей вероятности, болезнь спасла и её от неминуемого ареста.

На улице и в доме все очень быстро узнали о происшедшем, мальчишки не давали мне прохода, соседи перестали к нам заходить, разговаривать с нами. В школе, где я проучился семь лет, было ещё хуже, чем на улице. В результате, мы решили переехать и сняли этот домик.

Женщина, которая в нём жила, если ты помнишь, умерла три года назад. Дом этот по наследству перешёл к дочери покойной, а та работает в Горисполкоме и имеет квартиру со всеми удобствами. Однако связи с нужными людьми помогли ей сохранить и этот дом. С тех пор мы и живём здесь. Правда, платим мы за этот домик совсем немного, но обязались следить за ним, как за собственным.

Да, во второй половине тридцатых годов в стране проходил один громкий процесс за другим: арестовывались политические и военные деятели такие, как Бухарин, Рыков, Зиновьев, Тухачевский, Якир, Уборевич. Анечка, ведь это наша гордость, наша слава, они делали революцию, саму историю! И вдруг, все они - враги народа, предатели, шпионы!

Дядя Миша, тётя Вера, мой папа – маленькие люди: об их аресте, кроме родственников, никто и не знает. Но все те выдающиеся деятели? Их нельзя было арестовать без решения политбюро, а значит, и самого Сталина!

Фима замолчал, решая, говорить дальше или нет. Затем тряхнул головой, как бы отгоняя сомнения:

- Как-то я обнаружил в кухне на полу лужицу. После очередного дождя лужица появилась снова. Я заметил, что во время дождя с потолка немного капает. Я полез на чердак, обнаружил течь, заделал её, как сумел, на это место поставил старое корыто, неизвестно откуда взявшееся на чердаке и уже собрался уходить, когда в противоположном углу увидел аккуратно стоящие картонные ящики. Я открыл один из них и увидел газеты, много газет. Во втором было то же самое. В остальных ящиках были журналы, газеты, датированные от 1910г. до 1935г. В ящиках не было подшивок газет и журналов. Там было только то, что интересовало собирателя этой литературы: отдельные статьи из газет, вырезки из журналов. Всё это было очень интересно, но больше всего меня заинтересовали статьи газет и журналов с начала революции и до 1929гг.

Потом, посмотрев на Аню, тихо спросил её:

- Скажи, пожалуйста, ты знаешь, кто такой Лев Давидович Троцкий?

- Конечно, - ответила Аня, – враг революции, враг советского народа, вроде бы теоретик какой-то перманентной революции, – и вопросительно посмотрела на Фиму.

- И это всё, – утвердительно вместо Ани закончил Фима.

-Так вот, Аня, Троцкий был ближайшим соратником Ленина и творцом Октябрьской революции. Заметь, в газетах того времени до 1925г. имя Сталина встречалось несравненно реже, чем имена Троцкого, Рыкова, Зиновьева, не говоря уже об имени Ленина. Именно они совершили революцию и создали Советский Союз, а начиная с 1928, 1929гг. была совершена контрреволюция во главе со Сталиным. Это не мои домыслы, это то, что я прочёл в газетных и журнальных статьях за те годы. Если хочешь, я покажу тебе эти статьи. Именно после этого имя Сталина и только Сталина доминирует в нашей печати. И тогда мне стало понятно, откуда все эти массовые аресты самых выдающихся людей, смертные приговоры. Всё это - борьба за власть и избавление от свидетелей.

Так как Троцкий по национальности, к сожалению, еврей, то многие евреи из среды интеллигенции по чьему-то указанию автоматически стали троцкистами, от которых надобно избавляться, даже если эти люди никогда не разделяли взглядов Троцкого. Но кого это волнует? – и помолчав, добавил, - да, завтра 22 июня. Даже если завтра начнётся война, то ты представляешь, как это далеко от нас? От границы до центра Белоруссии, до Бобруйска расстояние более шестисот километров. Пройдёт не один месяц, прежде чем немцы смогли бы дойти до Бобруйска, если они вообще смогли бы.

Помнишь: «От Москвы до Британских морей Красная армия всех сильней» и, как утверждает партия, если мы будем воевать, то только на территории противника. И вообще «нас не тронешь – и мы не тронем, а затронешь – спуску не дадим. И в воде мы не утонем, и в огне мы не сгорим». Ну, что мне ещё тебе продекламировать, чтобы ты успокоилась? А если без шуток, то у нас же с фашистами договор о ненападении. С кем же ещё можно воевать? И, наверняка, ты помнишь последнее сообщение ТАСС, в прошлую субботу. Так что, Анечка, мы ещё поживём и, конечно же, без войны.

И, как-то сразу Фима стал серьёзным, сдвинул брови:

- А вообще, правительство, которое уничтожает ценнейших людей, не заслуживает доверия. И поэтому я не вижу ничего удивительного в том, что оно, это правительство, не ставит в известность советских людей и, в первую очередь, евреев, о том, что фашисты творят в оккупированных странах, какая смертельная опасность им угрожает в случае, если война всё-таки начнётся.

Он замолчал, потом посмотрел в её большие, испуганные глаза и покраснел:

- Анечка, прости меня, пожалуйста, за то, что я «обрушил» всю эту информацию на твою головку. Поверь, я никому, никогда, даже маме не говорил об этих моих мыслях. Ты первая и, может быть, поэтому у меня всё это вырвалось неожиданно для меня самого. Ещё раз прошу тебя о прощении и, если можешь, забудь обо всём, что я тебе тут наговорил.

Аня, не глядя на Фиму, спросила:

- С тех пор вы не видели вашего папу и не слышали ничего о нём?

- Когда они забрали папу, один из них у двери задержался и сказал маме:

- Если будут спрашивать у вас или сына, где ваш муж, скажете – уехал к родственникам в деревню и когда вернётся, не знаем.

- В деревню! – воскликнул Фима, - в какую деревню? У нас ни родственников, ни знакомых, ни в одной деревне нет! Нет, Аня, мы ничего больше не слышали ни о папе, ни о дяде Мише, ни о тёте Вере.

Он помолчал, а потом, как бы спохватился:

- Анечка, теперь мне уже на самом деле надо торопиться домой.

Они, молча, поднялись и пошли. По дороге Фима продолжил рассказ об их переезде, о болезни матери, о том, что она уже не может ходить – у неё отнялись ноги, и доктор Беленький сказал ему, что с мамой очень плохо, и она уже долго не протянет.

Какое-то время они шли, молча, потом Аня прервала молчание:

- Фима, ты, пожалуйста, не беспокойся, о нашем сегодняшнем разговоре я никому и ничего рассказывать не буду. Теперь я понимаю, почему ты такой – и, не найдя подходящих слов, повторила – такой.

Фима, слегка улыбаясь, прервал её:

-Ты даже не представляешь, Анечка, от какого груза я избавился, рассказав тебе обо всём, что так долго не мог поверить никому. Мне вроде бы и дышать стало легче и даже улыбаться захотелось снова.

Когда они дошли до калитки Аниного дома, Аня, прощаясь, подала Фиме свою руку. Он буквально задохнулся, почувствовав её маленькую руку в своей руке.

- Боже мой, как всё, всё в ней прекрасно, – подумал Фима и, подождав пока калитка закроется за Аней, вприпрыжку побежал домой.

Тихо открыв дверь в комнату, чтобы не разбудить мать, если она дремлет, он увидел её сидящей в кровати. Она с улыбкой смотрела на него.

- Я не сплю, заходи, – Гита Самуиловна как-то уж больно загадочно смотрела на него.

- Как ты, мама? – спросил Фима.

- Ты знаешь, как это ни странно, сынок, но сегодня я себя чувствую значительно лучше.

- Почему это странно? Так и должно быть. – ответил Фима.

- Ладно, сынок, я хорошо отдаю себе отчёт, что со мной, но сегодня мне лучше на самом деле.

- Откуда у тебя струдел? – удивился Фима, увидев на стуле около кровати почти целый пирог. Гита Самуиловна, слегка прищурилась.

- Нет, правда, мама, откуда?

- А ты думаешь, что гости могут ходить только к тебе? – с улыбкой спросила она.

- Нет, почему же, но у нас ведь нет родственников и даже друзей, которые бы могли нас навещать. – растерянно ответил Фима.

- Да, это, к сожалению, так, но к тебе же пришла сегодня гостья!

- Ты права, но кто же всё-таки был у тебя? - Фима не мог догадаться.

- А ты подумай, может быть, сообразишь? – и, глядя на абсолютно потерянное лицо сына, Гита Самуиловна начала подсказывать:

- Моя гостья тоже очень красивая женщина, ещё относительно молодая и, знаешь что, удивительно похожа на твою гостью.

- Эсфирь Давидовна? – испугался Фима.

- Смотри ты, сообразил. – улыбнулась Гита Самуиловна.

- Но почему она пришла к нам? – спросил Фима.

- Ну, это тоже не трудно понять, она же мать. И, когда Ани не было дома довольно длительное время, она пришла к нам.

- Почему сюда, к нам? – Фима, не понимая, смотрел на маму.

- Видишь ли, на нашем квартале много любопытных, так что особенно ничего и не скроешь. Одна из соседок, заметив, что Аня зашла к нам в дом, немедленно доложила об этом её маме. Теперь ясно?

- Да, теперь ясно. Ну и улица, – помолчав немного, проговорил Фима.

- А чем, скажи на милость, тебе эта улица не нравится. Разве та улица, на которой мы жили прежде, была лучше?

- О чём ты говоришь, мама? Это самая лучшая улица в мире, – горячо воскликнул смущённый Фима.

- Вот и я такого же мнения, – подхватила Гита Самуиловна, как бы не замечая состояния сына, - мы очень хорошо поговорили с Эсфирь Давидовной. Потом она сбегала к себе домой, принесла этот струдел, и сколько я её ни просила забрать хотя бы часть пирога, она не хотела и слушать, и оставила всё нам.

- А о чём вы беседовали? – спросил Фима.

- О чём две мамы могут говорить? О своих детях, о вас, - и, увидев настороженное лицо сына, продолжила, - ничего плохого я о тебе не сказала, не волнуйся.

- Это я понимаю, но…

- Фима, - перебила его Гита Самуиловна, - я рассказала ей про нашего папу. И знаешь, что удивительно? Для неё новости такого рода были не в новинку.

Она прикрыла глаза:

- Вот что, сынок, мне теперь нужно немного отдохнуть, уж больно насыщенным оказался этот день.

Фима пошёл на кухню, а Гита Самуиловна под аккомпанемент передвигаемой на кухне посуды, решила поспать. Но события сегодняшнего дня не давали возможности ей забыться.

- Какая удивительно красивая девушка эта Аня, – думала Гита Самуиловна, - всё в ней настолько гармонично, настолько изящно! А глаза, опушённые загнутыми, длинными ресницами под соболиными бровями, какие-то тёмно, тёмно коричневые так и притягивают к себе, заставляя собеседника улыбаться от созерцания этакой красоты. Маленький рот с алыми, полными губами, несколько удлинённое лицо. Она же брюнетка, но какая удивительная, чистая, как бы насквозь просвечивающаяся кожа, вроде бы подсвечиваемая изнутри. Однако, красивее всего её волосы: чёрные, слегка волнистые, заплетенные в длинные, ниже пояса, тяжёлые косы. Немудрено, что Фимочка влюбился в неё. А кто бы не влюбился? Уж не слишком ли она красива для сына? Ну, так ведь и Фима – молодец, что надо, если и не красавец, то очень привлекательный: и лицо у него хорошее, и лоб высокий, и подбородок волевой. Про фигуру и говорить нечего: выше среднего роста, повыше своего отца, мускулистый и, если и не косая сажень в плечах, то всё-таки шире многих других. Нет, Фимуля тоже очень хорош, – и незаметно она задремала. Проснулась она от того, что на кухне стало тихо. Она открыла глаза и увидела сына, сидящего на диване.

- Ну как, отдохнула? – спросил Фима.

- Да, я хорошо подремала. А ты уже готов к вечеру?

- Мама, я хотел у тебя спросить...

- И спрашивать нечего, – перебила она его, – бери и надевай папин костюм.

- Откуда ты знаешь, о чём я хотел спросить? – удивился Фима.

- Фимуля, вот подрастёшь ещё немного, появятся у тебя собственные дети, тогда и поймёшь откуда. Ты примерял его?

- Да, пиджак, как мне кажется, хорош, а вот брюки коротковаты, да и в поясе велики.

- Я так и думала, ведь ты несколько выше отца. А этот костюм мы сшили, когда папе было уже 30 лет. Это был его первый и, к сожалению, последний парадный костюм.

- Мама, вот увидишь, папа вернётся, я в этом абсолютно уверен.

- Ну, ну, дай Бог, чтобы так оно и было. Примерь, пожалуйста, пиджак ещё раз и покажись мне. – попросила она.

Фима надел пиджак и подошёл к окну.

- Ну, что же, ты прав, сынок: пиджак – как будто сшит на тебя. Ты в нём такой солидный, настоящий мужчина. Да, Фима, не забудь погладить рубашку и брюки.

Фима заверил мать, что он сделает всё, как надо, и не опоздает к началу выпускного вечера.


 

Глава 7.

 

Попрощавшись с Фимой, Аня зашла в дом и сразу была остановлена вопросом бабушки:

-Ты где была?

- Гуляла. – ответила Аня.

- Где? – снова спросила бабушка.

- На Социалке, в парке «Челюскинцев».

- Ну? – бабушка строго смотрела на неё.

- Что ну? – не поняла Аня.

- Аня, не притворяйся! Ты что, не понимаешь вопроса, – вступилась за бабушку мама. - Так что же?

- Ну, с Фимой Дубовым, – покраснела Аня.

- И кто этот Фима Дубов? – с подковыркой спросила бабушка.

- Это сын Гиты Самуиловны, – пришла Ане на помощь мама.

Теперь пришла очередь Ани удивиться:

- Откуда вы знаете Гиту Самуиловну?

- А откуда ты знаешь Фиму? – вопросом на вопрос ответила мама.

- Так мы же учимся, вернее, учились в одном классе. – ответила Аня.

- А мы живём на одной улице, – как бы не понимая Аниного удивления, пояснила мама.

- Мама, не дури мне голову, ведь Гита Самуиловна тяжело больная и не выходит на улицу.

- И давно ты знаешь об этой её болезни?

- Да нет, только сегодня узнала.

- Вот, вот и я только сегодня познакомилась с ней. К сожалению, только сегодня, - добавила она.

- Так ты ходила к ним домой?

- А что же мне оставалось делать, когда тебя не было дома так долго, и мы не знали, где ты и что с тобой. Ленка Зельцерман уже дважды прибегала, спрашивала тебя.

- Но откуда ты знала, что надо идти к Дубовым? – и, не дожидаясь ответа, сказала: – всё понятно.

- Гита Самуиловна – такая умница, такая приятная женщина, а мы, к своему стыду, не знали о её болезни и ничем не помогали ей. Но ошибки надо исправлять, – закончила мама.

- Ну, наконец-то, появилась, – подскочила к Ане снова забежавшая Лена, – пойдём, там все тебя заждались. Надо же поговорить, всё решить.

- О чём поговорить, Лена, что решить? – удивилась Аня.

- Как о чём, ну, обо всём, кто, что оденет и вообще, – смутилась Лена. Аня посмотрела вопросительно на мать и сказала, что вернётся через час, максимум через полтора. Эсфирь Давыдовна понимающе кивнула головой, и девушки выскочили из дома. На улице сразу же раздался их радостный смех, и они пошли, подпрыгивая и не переставая говорить.

- Так где же ты всё-таки была? – спросила Лена.

- Гуляла. – сказала Аня.

- И где же ты гуляла? – Лена продолжала спрашивать.

- На Социалке.

- Да ну? – удивилась Лена.

- Вот тебе и ну.

- А с кем Вы гуляли, позвольте Вас спросить? – с нескрываемым интересом спросила Лена.

- Позволю, с Фимой. – ответила Аня.

- Ну, я так и думала, - воскликнула Лена.

Девушки заметили на другой стороне улицы их одноклассников: Вадима Острейко и Колю Остапукова, идущих им навстречу.

- Привет, девчата, - крикнул Вадим.

- Привет, – хором ответили девушки и, не останавливаясь, пошли дальше.

- Нет, ты посмотри на её фигуру! – услышали девушки Вадима – так и хочется гм, гм, хотя бы погладить.

- Не могу понять, что Коля нашёл в этом хулигане, – заметила Лена.

- Пути господни не исповедимы, хотя и я не могу этого понять. – сказала Аня.

- Ведь Коля умнее его, да и внешне намного приятнее. – не могла успокоиться Лена.

Когда они вошли в дом к Майе, Лена ещё с порога крикнула:

- Ага, что я вам говорила? Она гуляла с Фимой.

Эта новость добавила ещё больше радостных реплик в шумный, девичий разговор.

Снова посыпались вопросы, «подколки», предположения. Никто из девушек не обратил внимания на, сразу изменившуюся в лице и загрустившую, Фиру, которая через несколько минут вдруг заторопилась домой и убежала. Наступило неловкое молчание.

- Что это с ней?- удивилась Аня.

- А ты не догадываешься? – покачала головой Нина, – она же по уши влюблена в Фиму, а тут ты с ним гуляешь.

- Так что же мне делать? Я же не виновата. – смущённо сказала Аня.

- А тебя никто и не обвиняет. Ведь Фима влюблён в тебя, и все это знают, включая Фиру. Но сердцу не прикажешь, – успокоила её Майя.

Через минуту девушки продолжили обсуждение нарядов, планов предстоящего вечера. Вскоре все разбежались по домам, чтобы успеть подготовиться к выпускному.

После обеда Григорий Исаакович обратился к дочке:

- Анечка, если ты не возражаешь, было бы неплохо перенести наш разговор на завтра. Я что-то устал, да и тебе нужно подготовиться к выпускному вечеру.

- Конечно, папа, о чём речь? Впереди ещё столько времени! Поговорим завтра, послезавтра, иди и отдыхай.

Когда, через два часа Аня подошла к школе, она увидела на крыльце молодого мужчину, в котором не сразу узнала Фиму. Он был в новом пиджаке, который делал его ещё шире в плечах. Аккуратно побритый и причёсанный, Фима выглядел просто здорово.

- Ты ожидаешь кого-нибудь? – улыбнулась Аня.      

- Да, тебя, Анечка, - ответил Фима, открывая дверь и пропуская Аню впереди себя. В спортивном зале, который служил теперь актовым, были расставлены стулья. Многие уже сидели, готовые к началу торжества.

- Ты с кем хочешь сидеть, с девочками? – спросил Фима.

- С тобой, – смутившись, ответила Аня.

- Спасибо. Давай сядем где-нибудь в центре. – предложил Фима.

Девочки, как бы невзначай, начали оглядываться на них, шушукаться, улыбаться, но времени на обсуждение столь необычного поведения Ани у них не оставалось:

Иосиф Игнатьевич открыл выпускной вечер.

Его относительно краткое выступление было встречено аплодисментами. Необычным было, что всё это теперь относилось к ним самим. Аня видела своих соучеников - выпускников из 10-Б класса, друзей. Все сидели притихшие, как бы сразу повзрослевшие, внимательно слушали директора школы. Это о них говорит Иосиф Игнатьевич, это у них закончилась юность, это у них впереди вся жизнь, и это они должны сделать очень важный выбор в жизни: кем быть. Директор напомнил всем, что им повезло родиться в самой лучшей стране мира, что великий Сталин и коммунистическая партия неустанно заботятся, чтобы их жизнь стала ещё лучше. Закончил директор своё выступление, как и полагалось, здравицей в честь гениального руководителя СССР, вождя всего прогрессивного человечества, товарища Сталина.

Зал зааплодировал, все встали. Аня незаметно толканула Фиму в бок, который продолжал сидеть и не хлопал. Как бы нехотя, он поднялся тоже и начал тихо дотрагиваться одной ладонью до другой.

Потом говорила Александра Васильевна, а с ответным словом выступил Коля Остапуков, а за ним – Аня. Торжественная часть была закончена и начались танцы. Аня подошла к своим подругам. Все были возбуждены, улыбались, громко смеялись. Не увидев среди подруг Фиру, Аня поинтересовалась, где она.

- Она, видимо, не пришла, – оглядываясь по сторонам, с сожалением констатировала Майя.

- Странно, что её нет, – заметила Нина, – ещё днём она готовилась к вечеру.

В это время к ним подошёл Коля и пригласил Свету на танец. Это тоже было необычным: как правило, мальчишки стояли отдельно, а девочки танцевали друг с другом.

– А он молодец, – заметила Лена, – только дружит с подонком.

Танцы продолжались, когда около 10:30 объявили белый, последний танец. Все стояли в ожидании: кто кого пригласит. Аня медленно пошла в сторону Фимы. Девочки стояли, открыв рты. Фима тоже был очень смущён:

- Аня, я не умею танцевать.

- Ничего страшного, научишься, главное слушайся меня и не делай больших шагов.

Они тихо и не совсем умело передвигались в центре зала, и, когда закончился танец, Фима продолжал держать Аню за руку, не отпуская её от себя. Аня улыбнулась:

- Фима, танец уже закончился.

- И что теперь? – спросил Фима.

- Проведи меня к девочкам. – сказала Аня.

- Так ведь это был последний танец!

- Да, Фима, ты прав. Видимо, сейчас все пойдут к Березине.

- Можно мне попросить тебя пойти к Березине со мной? – спросил Фима.

- Конечно, – и они вышли на улицу.

Небольшими группками молодёжь пошла на «Социалку». По улице шли юноши и девушки, и из других школ: поход к Березине для выпускников был традицией. Около санатория им. В.И.Ленина, который был расположен на высоком берегу реки, поросшим деревьями, уже слышны были музыка, смех, песни. Фима и Аня, молча, подошли к воде. Тихо и мирно Березина текла к Фандоку и дальше далеко, далеко. Молчание не угнетало ни Фиму, ни Аню. Им было хорошо вдвоём. Тайна, в которую они посвятили друг друга, и первое, чистое, неправдоподобно радостное чувство связало их, как им казалось, навеки. Фима взял Аню за руку, она ответила лёгким пожатием:

- Фима, а ведь 22-ое уже настало. – тихо сказала Аня.

- Да, я тоже подумал об этом. Но, может быть ничего и не произойдёт. Знаешь, как с «концом света». Столько всяких предсказаний, дат, а мир всё ещё существует.

- Ну, что же, дай-то Бог, – тихо ответила Аня. - Но у меня какое-то тревожное чувство, как-будто, вот-вот что-то страшное должно случиться.

Фима накрыл Анину ладонь своей рукой:

- Не бойся, никому и никогда я не позволю тебя обидеть, – сказал Фима, и сам смутился от такой выспренней фразы. Аня засмеялась:

- Фима, уже очень поздно...

- Или очень рано. – сказал Фима.

- Да, да ты прав и нам пора возвращаться.

Они медленно и, молча, пошли домой. Дорога предстояла долгая, и они были этому рады. По дороге их обгоняли другие пары молодых людей, группы юношей и девушек. Когда они подошли к Аниному дому на огромном небесном полотнище появились первые ещё блеклые, но уже различимые светлые мазки. Аня повернулась лицом к Фиме.

- Ну, кажется, пора и по домам. – сказала она.

- Спи спокойно, Анечка. – попрощался Фима.

- И ты тоже. – ответила Аня.

Фима взял её за руку и тихо, тихо спросил:

- Можно я поцелую твою руку?

Аня промолчала и, в то время как Фима покрывал её руку поцелуями, другой рукой она гладила его голову. Затем, как бы очнувшись, Аня тихо высвободила свою руку:

- Теперь иди.

- До скорой встречи, – и очень тихо, почти шёпотом добавил, - любимая, - подождал, пока Аня вошла в дом, и, радостно улыбающийся, подпрыгивая, Фима поскакал к себе домой.


 

Глава 8.

 

Однако им не пришлось хорошо отдохнцть в это воскресное утро 22 июня 1941года.

Аня проснулась от громких голосов на улице. Она старалась прислушаться, что же там так громко обсуждают. Но, не сумев понять, встала с кровати и пошла на кухню. Там никого не было. Тогда Аня вышла на улицу. Около колодца собралось много людей. Аня подошла ближе. Поперёк сруба колодца была приколочена доска, на которой углем крупными буквами было написано: «ОТРАВЛЕНО».

Прислушавшись, о чём говорили люди, она услышала, как их соседка, тётя Марьяся рассказывала, что утром она пошла за водой и, когда вышла за калитку на улицу, то увидела, как какой-то молодой человек сыплет в колодец белый порошок. Увидев её с вёдрами, он оглянулся и быстро убежал. Она подошла к дому Острейко, открыла калитку, заглянула во двор и рассказала Якову Ивановичу о том, что видела. Он взял доску, написал «отравлено» и прибил её к колодцу.

      Яков Иванович работал кем-то в Горисполкоме. Соседи считали его представителем Советской власти на их улице, и, если возникали какие-нибудь проблемы, все шли к нему за советом, а иногда и за помощью, что тётя Марьяся и сделала.

      А потом Аня услышала произнесенное кем-то «ВОЙНА». Она с недоумением посмотрела вокруг себя на собравшихся людей и увидела подходившего к колодцу Фиму. Его лицо было озабоченным, хмурым. Он увидел Аню, кивнул ей. Аня подошла к нему и вопросительно посмотрела на него.

      - Да, Аня, это война. Только что по «тарелке» передали: сегодня, рано утром немецкие войска, нарушив мирный договор, перешли западную границу Советского Союза по всей её длине с севера до юга. Вроде бы скоро ожидается заявление правительства.

      - Значит, всё, о чём говорил дядя Миша Хитров – правда, - и, дотронувшись до руки Фимы, Аня повернулась и пошла домой. Эта новость, буквально, оглушила её: война, война, война. Она не могла перестать повторять про себя это слово, все её мысли вращались только вокруг слова «война». Аня не могла ни на чём сосредоточиться, что-то делать, к чему-либо готовиться. Да, она вспомнила о рассказе Миши Хитрова сразу, но ещё не могла сделать из этого никаких выводов. Всё происшедшее как будто не имело к ней отношения, просто произошло, что-то страшное, но ведь не с ней же!

      Война! И что же теперь будет? Война!

      Не останавливаясь на кухне, не замечая никого из родных, она подошла к своей кровати и упала на неё. Она не плакала, не причитала, а просто лежала с широко раскрытыми, неподвижно уставившимися в потолок глазами. Война!

      Заплаканная мама села на кровать и начала гладить её руку.

      - Анечка, что же нам делать? – сказала мама.

      Аня посмотрела на неё. Постепенно возможность соображать стала возвращаться к ней.

      – Мама, ты спрашиваешь у меня? - Аня посмотрела маму.

      И тогда Аня поняла, что её мама, её оплот, её всегдашнее убежище от всяких невзгод, растерялась ещё больше, чем она, что нужно как-то её успокоить, но как?

      - А где папа? – спросила Аня.

      - Где-то на улице.

      - Разве он не на работе? – опять Аня спросила.

      - Анечка, ведь сегодня – воскресенье.

      - Да, да я совсем забыла. Нам всем нужно собраться, подумать, поговорить. Было бы хорошо, если бы зашли дядя Илья и дядя Исаак. Мамочка, ты помнишь, о чём рассказывал дядя Миша в пятницу? - Аня пристально посмотрела на маму.

      - Да, я помню, – снова заплакала мама.

      - А где бабушка? – Аня начала постепенно приходить в себя.

      - Бабушку эта напасть совсем выбила из колеи, она как-то сразу осунулась и всё время молчит, – сквозь слёзы ответила Эсфирь Давидовна.

      - Нужно её успокоить, пойдём к ней, - и Аня встала с кровати.

      Бабушка, молча, сидела на табуретке и гладила руками свои колени. Она казалась спокойной и как бы ушедшей в себя. Во всяком случае, она не плакала, не причитала, что, зная бабушку, можно было бы ожидать. Аня подошла к ней, погладила по голове. Заправила под косынку выбившиеся седые волосы.

      - Бобеле, всё будет хорошо. Пока немцы дойдут до Бобруйска, пройдёт много времени. Знаете ли вы, сколько километров от Бреста, т.е. от границы до нас? – И, не ожидая ответа, продолжила – более 600 километров! Вы представляете, сколько времени понадобится немцам, чтобы с боями дойти до Бобруйска? Пять, шесть месяцев, может быть год, если они в принципе не будут разбиты до того. Конечно, это война, будут жертвы, жизнь станет сложнее. Ну, что же, придётся привыкать, но, в конечном итоге, всё будет в порядке, – убеждала Аня бабушку, маму и, в неменьшей степени, саму себя.

      - Послушайте, уже скоро время обеда, - Эсфирь Давидовна взглянула на часы, – скоро придут папа, Лёвушка.

      Но как ни пытались они расшевелить бабушку, заставить её подняться с табуретки, ничего у них не получалось: она сидела, как прибитая к ней, будто ничего не замечая. В это время в дом вошёл дядя Исаак, поцеловал бабушку, Эсфирь, Аню.

      - Как хорошо, что ты пришёл, – вздохнула Эсфирь, - у нас голова идёт кругом, что будет, что делать?

      - У всех голова трещит.- сказал Исаак. - Я зашёл буквально на минутку, чтобы попрощаться. Утром мне принесли повестку из военкомата: меня призвали на фронт. Я успел только заколотить окна и двери в новом доме, попрощаться с семьёй и вот заскочил к вам.

      Эсфирь снова заплакала:

      - Ещё вчера мы с мамой думали, что вам подарить на новоселье, а теперь не знаем, что и делать.

      - Что это значит, вы не знаете, что делать? – удивился Исаак. - Нужно собираться и уходить из Бобруйска, подальше от немцев. У нас с Аней всё решено, нет никаких сомнений. Ане только нужно забрать Сарку из пионерского лагеря, и потом они сразу же уходят из города на Рогачёв и дальше на восток по мере необходимости.

      - Так вы уже точно решили? – спросила Эсфирь.

      - Конечно, здесь не должно быть двух мнений. Я думаю, что завтра во второй половине дня, в крайнем случае, послезавтра утром Аня с детьми зайдёт к вам. Если вы пойдёте вместе, помогите ей, пожалуйста, ведь Максу только 5 лет, да и Сарре всего 10. – объяснил Исаак свою просьбу.

      - О чём ты говоришь, дядя Исаак, конечно же, поможем – вступила в разговор Аня, - мне бы очень хотелось знать, что думает по этому поводу дядя Илья.

      - Я полностью согласен с Исааком. - все обернулись на вошедшего Илью.

      - Ой, Илья, мы и не заметили, как ты вошёл в дом, – сквозь слёзы сказала Эсфирь.

      - Родные мои, меня, как и Исаака, призвали. Мы оба должны быстро идти в военкомат. А у вас тоже нет времени на сомнения, вспомните, о чём нам говорил Миша Хитров. Я убеждён, всё, что произошло с евреями в Польше, будет и здесь. Не тратьте время, собирайтесь и уходите. – сказал Илья.

      - Сынок, как мы можем всё, нажитое годами, взять и просто так бросить? - спросила бабушка Ёха.

      - Мама, что у вас есть? Крыша над головой, да и та требует ремонта. Послушайте меня, дорогие мои, - ещё раз очень серьёзно сказал Илья, - не делайте глупости, берите самое необходимое и уходите, не придумывайте никаких отговорок, уходите, обязательно уходите!

      Поцеловавшись со всеми, Исаак и Илья ушли на сборный пункт.

      Аня начала помогать маме готовить обед. Это как-то отвлекало от страшных мыслей. Все были, как оглушённые, всё валилось у них из рук, каждый хотел узнать последние новости, надеясь на чудо. Но чудо не произошло: по радио выступил В.М.Молотов. Он объявил о начале войны, о вероломном нападении фашистской Германии на Советский Союз, призвал всех советских граждан работать, не покладая рук, для победы над фашизмом и выразил уверенность в окончательном разгроме врага.

Однако им ничего не было сказано об эвакуации граждан, к городам и сёлам которых приближалась немецкая армада, и о той смертельной опасности, нависшей над еврейской частью населения, которые могут оказаться на оккупированной немцами территории. Многие не знали и не предполагали, что им угрожает. Растерянные люди с недоумением смотрели друг на друга. Прибежала заплаканная Лена и сквозь слёзы рассказала, что её мама плачет с самого утра, а папа молчит и курит непрерывно. Аня подошла к ней.

      - А где же Яша? – спросила Аня.

      -А что Яша? Бегает со своими товарищами, играет в войну. И потом, наша соседка, как сумасшедшая, забегает к нам в дом через каждые 15-20 минут и кричит:

      - Война, немцы, они всех убьют, – и убегает, чтобы снова прибежать и прокричать ту же страшную фразу. Я не могу больше там находиться, это сумасшедший дом! И Лена начала плакать. Аня обняла её за плечи.

      - У нас, Леночка, не легче. – согласилась Аня. - Война – это на самом деле сумасшествие. Но нельзя терять голову, Надо взять себя в руки. Пойди домой, постарайся успокоить родителей. Война не на всё время, когда-нибудь она окончится, и люди снова будут жить мирно, радоваться жизни, – и, помолчав, добавила, – как мы ещё вчера.

      - Да, вчера, – как бы не веря себе, повторила Лена. - Спасибо вам всем, мне даже стало легче немного. Ладно, я пойду, до свидания, - и Лена ушла.

      -Ты права, доченька, война не навечно, – повторила Эсфирь Давидовна, – надо продолжать жить. Нельзя поддаваться панике, - и, обратилась к бабушке Ёхе:

      - Ты слышала, мама, что сказала Аня?

      И, не получив ответа от матери, она подошла к ней:

      - Мама, ты что, не слышишь меня? – спросила Эсфирь.

      - Слышу, доченька, слышу, я не глухая, – ответила бабушка и снова замолчала.

       Сделав всё необходимое по дому, Аня с мамой присели отдохнуть, но Аня тут же встала:

      - Мама, мне, видимо, надо зайти к Дубовым, ведь они абсолютно одни. – сказала Аня.

      - Конечно, Анечка, иди. Может быть, им нужна помощь. – согласилась Эсфирь Давидовна.

      - Тогда я пошла.

      Аня подошла к зеркалу, поправила волосы, потом поцеловала бабушку и направилась к выходу.

      - Не задерживайся долго, доченька, не опоздай к обеду.

      - Да нет, что ты, мамочка, я скоро вернусь.

      Она остановилась на крыльце, посмотрела вокруг себя: с абсолютно безоблачного неба ярко, безжалостно светило солнце, поливая землю горячими потоками своих лучей. Не было ни ветерка. По-июньски зелёные деревья, кусты, трава – всё было, как вчера: так же пели птицы, трещали в траве кузнечики. Деревья, дома отбрасывали тень, как вчера. Но сегодня – это уже был другой мир. Сегодня – война. Нет того радостного ощущения приближающегося счастья, неизвестно, что будет завтра и хочется забиться в тихое, никому невидимое место и завыть, расплакаться, навзрыд, громко, до истерики. Только такого места нет, где его можно найти? И не время сейчас для истерик.

      - Что это со мной творится? Надо взять себя в руки. - Аня тряхнула головой и вышла за калитку.

      – Летний, воскресный день, - подумала она, – а на улице пусто, никого нет. Это что же, из-за войны? А может быть, просто очень жарко, и поэтому все сидят по домам? И этот проклятый колодец с доской – «отравлено».

      Услышав уже знакомое - не заперто, заходите, - Аня вошла на кухню. Здесь всё было, как обычно чисто, всё лежало на своих местах.

      - Проходите в комнату, – приглашал Фимин голос.

      Аня вошла. Гита Самуиловна лежала с закрытыми глазами, и даже Ане, не искушённой в медицине, было видно, что она чувствует себя плохо: какое-то очень частое, поверхностное дыхание, видимое даже для неопытного человека, серый цвет лица. Аня остановилась на пороге.

      - Извините, я хотела узнать, не нужна ли вам какая-либо помощь, но, видимо, я зашла не во время. – сказала Аня.

      - Нет, нет, ничего, просто сегодня я чувствую себя несколько хуже, чем вчера. Хотя, кому сегодня лучше? У меня такое бывает, - останавливаясь после каждого слова, тихо сказала Гита Самуиловна. – Фима и вы, Анечка, идите на кухню, а я немного подремлю.

      Они вышли из комнаты и прикрыли дверь. Фима предложил Ане сесть, а сам подошёл к окну:

      - Маме сегодня необычно плохо, так ещё не было ни разу.

      - Возможно, она расстроилась из-за войны? – сказала Аня. - Знаешь, с моей бабушкой тоже происходит что-то непонятное: она всё время сидит, ни с кем не разговаривает, не отвечает на вопросы. Как будто у неё шок. Будем надеяться, что всё это пройдёт и у неё и у твоей мамы.

      - Да, ничего больше не остаётся, как надеяться. – согласился Фима.

      - Фима, понимаешь, - Аня немного смутилась, – у нас в доме четверо взрослых и все, слава Богу, на ногах, а ты один. Если что-либо вам нужно, не стесняйся, приходи в любое время.

      - Спасибо, Анечка, я непременно воспользуюсь твоим предложением.

      Робкий стук в дверь заставил их насторожиться. Фима удивлённо посмотрел на Аню:

      - К нам никто, кроме тебя и твоей мамы, не заходил никогда. А теперь вот, - и он направился к двери.

Фима открыл дверь, на пороге стояла страшно смущённая Фира. Увидев Аню, она ещё больше покраснела и, не говоря ни слова, повернулась и убежала. Фима недоуменно пожал плечами и прикрыл дверь.

      - Что это с ней? – сказал он.

      - Не знаю, – Аня пожала плечами. – Вчера она не пришла на выпускной, а сейчас зашла зачем-то, но убежала, не сказав ни слова. Знаешь, Фима, мы, видимо, должны научиться и жить по-другому, и оценивать поступки других иначе. Ведь сегодня – война. Люди очень напуганы, все ведут себя неадекватно, не знают, что делать, обращаются за советами к другим, понимая, что никаких советов никто им дать не может, просто потому, что сами не знают, что делать. Радио, практически, никто не выключает, но ничего нового, кроме призывов к беспощадной войне. Все страшно растеряны.

      - Да, Аня, я понимаю, о чём ты говоришь, но совсем не понимаю, почему по радио не объясняют, что в это тяжёлое время люди и особенно евреи должны делать, как вести себя? А может быть, они сами растерялись и не знают, что советовать? Но ведь война-то должна когда-нибудь кончиться, она же не навсегда. Я думаю, что самое главное сейчас не терять голову, стараться трезво оценивать ситуацию, в которую мы, к сожалению, попали, и через какое-то время всё встанет на свои обычные, привычные для нас рельсы, и мы ещё будем счастливы.

      Они, молча, посидели за кухонным столом, как бы обдумывая сказанное, не зная верить этому или нет, настанет ли снова мирное время а, самое главное, когда. Затем Аня поднялась:

      - Мне пора идти домой, меня ждут уже.

      Фима подошёл к ней, немного пригнулся и поцеловал её в губы. Аню обдало жаром. Какое-то новое, неизведанное до сих пор чувство пронзило всю её насквозь. Она посмотрела на смущённого Фиму широко раскрытыми глазами, увидела его покрасневшим и стоящим с виновато опущенной головой, и пошла к выходу. Фима, не двигаясь с места, тихо попросил:

      - Анечка, не обижайся на меня, пожалуйста, мне будет очень плохо, если ты обидишься.

      Аня остановилась и повернулась к нему:

      - Я не обижаюсь, до свидания, – и вышла. Неожиданно она поймала себя на том, что широко улыбается. Согнав улыбку с лица (ведь война всё-таки), Аня быстро пошла к себе. Дома уже готовились к обеду. Мама внимательно посмотрела на неё и попросила помочь накрыть на стол. После обеда папа пошёл на улицу покурить, Лёвушка убежал к соседским мальчишкам продолжать «войну», а Аня помогла маме с посудой.

      Она не находила себе места, не знала, что делать. Наконец, Аня взяла свою любимую книгу «Война и мир» Л.Н.Толстого и пошла за дом, в их небольшой сад, где на скамейке, под деревом любила в тишине почитать. Уже недели две, как ей не приходилось брать книгу в руки: экзамены, выпускной. Открыв роман на заложенной странице, она начала читать. Раньше, до войны, Аня часто мысленно ставила себя на место Наташи Ростовой, вместе с ней шалила, влюблялась в Анатолия Курагина, князя Андрея, а потом вдруг оказывалось, что и Анатолий Курагин и князь Андрей в её воображении были уж очень похожи на Фиму Дубова.

      Сейчас, читая о Бородинском сражении, она думала о начавшейся войне и никак не могла вникнуть в прочитанное. Наконец, поняв, что теряет напрасно время, закрыла книгу и вышла на улицу. Уже начало смеркаться, а на западной части неба Аня увидела необычно кроваво-красное, яркое зарево, как будто, там пылал огромный пожар. Она зашла в дом и обратила внимание родителей на это зарево.

      - Не может быть, чтобы это было результатом войны, - посмотрев на запад, задумчиво произнёс папа, – ведь ещё и сутки не прошли после её начала. Видимо, где-то там большой пожар, но он очень далеко от нас.

      Лёжа в кровати, Аня видела через окно это зарево, оно не давало ей заснуть. Она снова стала думать о войне, о том, что на какое-то время мечту об институте придётся оставить, что нужно будет где-то устраиваться на работу. Не сидеть же дома без дела, когда идёт война? Но то, что произошло между ней и Фимой, скрашивало всю трагедию начала войны. Нет, нет, да она снова ловила себя на том, что начинала улыбаться, и под эти мысли Аня уснула.

      Ещё окончательно не проснувшись, первой её мыслью было - сегодня второй день войны, 23 июня. Она слышала, как мама на кухне готовила завтрак для папы: он должен был идти на работу. Аня поздоровалась и начала помогать маме. Они обе ждали, когда бабушка включится в работу. Та не заставила себя долго ждать. Как обычно, бабушка Ёха начала хозяйничать, как будто и не было вчерашнего молчания. Она была, как всегда, подвижна, давала всем указания, что и как надо делать, но лицо её было более чем обычно напряжённым, суровым и как будто решительным.

      А потом они услышали гудки: один, затем второй, а потом, казалось, все заводы и фабрики города загудели одновременно. Это гудение было настолько сильным, что даже в доме приходилось говорить очень громко, чтобы тебя могли услышать. Через несколько минут гудки прекратились, и по радио объявили:

      - Граждане, воздушная тревога! Все немедленно должны пройти в бомбоубежище.

      Это объявление было передано несколько раз, а потом - снова гудки.

      Посмотрев друг на друга, женщины вышли на улицу, за ними выбежал Лёва, разбуженный шумом. У каждого дома стояли люди и недоуменно смотрели вокруг: где же это бомбоубежище, куда нужно идти, чтобы там укрыться, как призывало радио. Когда гудок утих, Яков Иванович Острейко, который жил прямо напротив Смиловицких, позвал людей к себе во двор. У него на огороде уже была выкопана траншея, покрытая сверху досками. Спустившись в эту траншею можно было увидеть места для сидения из досок, положенных на деревянные чурбаны.

      Яков Иванович объяснил, что это и есть бомбоубежище и что такое желательно иметь в каждом дворе. Аня посмотрела на людей, собравшихся вокруг этой траншеи, и увидела отца.

      – Почему он не на работе? – подумала она.

Григорий Исаакович сказал, что завод закрыт, никто не работает. Взяв в сарае лопату, он пошёл на огород и начал тоже копать убежище. Аня переоделась и пришла помогать ему. Работа оказалась не лёгкой, было жарко, пот заливал глаза. Аня услышала, как хлопнула калитка. Оглянувшись, она увидела Фиму с лопатой в руках. Аня несколько смутилась, а затем познакомила его со своим папой.

      - Можно мне помочь вам? – предложил Фима свои услуги.

      - Почему ты не копаешь у себя во дворе? – удивился Григорий Исаакович.

      - Моя мама больна, она не может ходить, так что тревогу мы будем пережидать в доме и, как мне кажется, я смогу вам помочь лучше, чем Аня. – объяснил Фима.

      - Ну что же, звучит логично. Тогда, дочка, иди домой: троим здесь будет тесновато. – сказал Григорий Исаакович.

      На крыльце Аня увидела маму и бабушку.

      - Кто это? – поинтересовалась бабушка.

      - Это Фима Дубов, мы с ним вместе учились. – сказала Аня.

      - Красивый парень, – вздохнула бабушка, и все пошли в дом. Часа через 3 вернулся отец.

      – Ну и что вы там понастроили? – Эсфирь Давыдовна обратилась к мужу.

      - Знаешь, это всё поможет, как мёртвому банки, хотя, во всяком случае, там мы будем на свежем воздухе. Но, – добавил он, – нет худа без добра. Пока мы копали, мы говорили об интересных вещах.

      - И о чём же вы говорили? – быстро повернулась к отцу Аня.

      - Понимаете, – как бы не слыша Аниного вопроса, продолжал отец, – он оказывается очень толковый, умный молодой человек. Мне даже и в голову не приходила мысль, заботится ли о нас наше правительство. Конечно, заботится. Ведь об этом нам говорят постоянно по радио, об этом же мы читаем в газетах, журналах. Как там всюду: «Забота о благе человека – главная задача партии». А вот Фима утверждает, что это всё не так, что это сплошная ерунда и чистой воды пропаганда. Если бы правительство на самом деле заботилось о нас, то, во всяком случае, после начала войны, они были бы обязаны предупредить население об опасности, грозящей им в случае, если они окажутся на оккупированной территории и особенно евреям. Вот так-то. А нам, дорогие женщины, - он недвусмысленно посмотрел на жену и тёщу, – очень серьёзно надо поговорить. Откладывать этот разговор может оказаться рискованным.

      - Я тоже так думаю, – поддержала его Эсфирь Давидовна, – только ты бы потише распространялся на эту тему.

      Она посмотрела на мать:

      - Что ты думаешь по этому поводу, мама?

      - Поговорим, поговорим, – несколько раз повторила бабушка, - что это у вас, горит что ли? Ещё успеем. Война началась только вчера, ещё успеем.

      - Ты уверена? – спросила Эсфирь.

      - Успеем, мне нужно ещё подумать, – ответила бабушка.

      Во вторник, 24 июня с самого утра Эсфирь Давыдовна пошла в магазин: нужно было купить хлеб, батон и ещё всякую мелочь такую, как соль, спички и т.д. Не доходя до магазина, она увидела длинную очередь.

      - За чем эта очередь? – поинтересовалась она.

      - Да в основном за солью, мылом, спичками, - ответили ей, – а, впрочем, за всем, что ещё в магазине будет.

      Она встала в очередь, но, простояв в ней 2 часа, увидела, как вышла продавщица и объявила, что в магазине ничего не осталось на продажу. Эсфирь Давидовна обошла ещё несколько магазинов – всюду было одно и то же: магазины были пустыми, всё было раскуплено в эти первые 2 дня после начала войны. Ужасно расстроенная, она вернулась домой. Проверив запасы продуктов, соли, мыла, спичек она рассказала, что в магазинах ничего нет, что придётся экономить абсолютно на всём. Бабушка прищурилась, как бы что-то припоминая:

      - На базаре можно будет купить всё, правда, намного дороже, причём, цены на продукты будут расти изо дня в день и становиться непомерно высокими. – сказала бабушка.

      Эсфирь Давыдовна с бабушкой собрались и пошли на базар. На базаре, как потом рассказала мама, соль и мыло стали самым дорогим товаром, причём, торговцы предпочитают вещи деньгам. После обеда Аня сказала, что пойдёт к Лене Зельцерман, но, неожиданно для самой себя, она оказалась перед калиткой дома Дубовых. Сначала она всё же решила пойти к Лене, но потом, постояв с минуту, решительно толкнула калитку и пошла к Дубовым.

      - Входите, не заперто и проходите, пожалуйста, в комнату, – услышала Аня Фимин голос. Он сидел возле кровати своей матери и держал её за руку. Она очень часто дышала и выглядела совсем плохо. Увидев Аню, Гита Самуиловна улыбнулась ей и, отдыхая после каждого слова, с трудом начала говорить:

      - Как я рада, Анечка, вашему приходу. У меня с Фимой был очень важный разговор. Я просила Фиму, чтобы он посвятил Вас в содержание нашей беседы. Мне самой пересказать это ещё раз достаточно трудно: я почему-то устала. Если вы не возражаете, Фима всё расскажет вам на кухне или во дворе, на скамейке. Фима, ты слышишь, всё, абсолютно всё. Идите, пожалуйста, а я пока отдохну.

      Они прошли во двор и сели на небольшую скамейку.

 


 

Глава 9.

 

      - Твоей маме сегодня совсем плохо, – нарушив молчание, заметила Аня.

      - Да, она чувствует себя значительно хуже с каждым днём, но настояла на этом разговоре, несмотря на то, что я просил её отложить беседу на завтра или на то время, когда она почувствует себя лучше. Однако у меня ничего не получилось, она ни за что не хотела уступить, как будто боялась, что этого времени может и не будет. – объяснил Фима.

      Мама начала с того, что она и папа всегда интересовались политикой, международными отношениями и особенно тем, что происходило в Германии. Они начали следить за событиями в этой стране с 1929 года. В то время советские радио и пресса, а это была единственно доступная для всех людей информация, не очень благоволили к фашистскому движению. Краеугольным камнем политики фашистов было искоренение европейского еврейства и мирового коммунизма, как источника всех бед Германии. Конечно, Гитлер «играл» и на поражении в войне, и на Версальском договоре, в которых, впрочем, он обвинял опять-таки евреев.

Колоссальная безработица, крайнее обнищание среднего класса – всё это было виной коммунистов, социал-демократов, или, иначе говоря, с его точки зрения, евреев. И, несмотря на то, что в правительстве Сталина оставалось всё меньше и меньше евреев, фашисты видели Советский Союз своим главным врагом, хранителем еврейского наследия, оплотом коммунизма. В самой Германии фашисты, придя к власти в 1933 году, начали проводить самую оголтелую, антиеврейскую политику.

Евреев выгоняли с работы из государственных учреждений, газет, кино, театров, больниц. Их не допускали в университеты, лишали их личных компаний и т.д. С течением времени их перестали пускать в парки, театры, кинотеатры, рестораны, их начали ссылать в концентрационные лагеря, где были созданы невыносимые условия и многие погибали в них. В выступлениях Гитлера, Геббельса немцев призывали отказываться от всего еврейского, к уничтожению еврейского влияния в науке, культуре, искусстве. И это, несмотря на тот колоссальный вклад, который был внесён евреями, практически, во все сферы общественной жизни Германии.

      А потом – война в Испании. Испания, по мнению родителей, была полигоном, где испытывалась военная техника Германии против военной техники Советского Союза. И не только техника! Там воевали и немцы против, так называемых, добровольцев из СССР. К сожалению, победила немецкая техника. Гитлер смог за несколько лет милитаризировать всю экономику Германии. И это, несмотря на запреты Версальского договора и, как результат, победа в Испании. Сделали ли какие-либо выводы в правительстве Сталина не ясно, но война с Финляндией оказалась, мягко говоря, не успешной для Советского Союза. Так что трудно что-либо сказать о военной машине СССР. И затем чудовищные репрессии, проведённые и проводимые в стране против лучших и талантливейших людей в правительстве, армии, литературе, искусстве. Но особенно в армии.

Уничтожены виднейшие полководцы, создавшие Красную Армию. Так что, как это отразилось на боеспособности войск, один Бог знает. И вдруг этот постыдный мирный договор с фашистской Германией, который заключил Сталин, тем самым отказавшись от ранее заключённых союзов с Англией и Францией. После подписания этого договора всякая информация о фашистской Германии исчезла. Захват стран центральной Европы, Польши преподносится, как необходимость для сохранения мира в Европе. А теперь война и с нами.

      Я не думаю, – продолжала мама, – что антисемитская политика Гитлера изменилась, и я очень боюсь, что если немцы придут в Бобруйск, то здесь произойдёт то же самое, что происходило в городах Германии. Подумай, сынок, Гитлер неоднократно в своих речах обещал немцам, что он «очистит» Германию и Европу от евреев. Что это значит «очистит»? Я думаю понятно – уничтожит. Я знаю, что пока я жива, ты не сможешь, вернее не захочешь уйти из Бобруйска. Но, если немцы не займут Бобруйск до моей смерти, дай то Бог, чтобы так оно и случилось, обещай мне, что ты уйдёшь на Восток, не останешься в городе, оккупированным немцами.

      Я спросил маму, неужели она считает, что Сталин лучше Гитлера? Понимаешь, сынок, между ними есть разница. Не будем судить, кто лучше, а кто хуже. Я этого не знаю. Я знаю, что в Германии на данном этапе уничтожают людей не только, как политических противников, но и только за то, что они евреи. В СССР этого нет, во всяком случае, пока. И ещё. Мне было бы намного спокойнее, если бы я знала, что ты будешь не один. Я спросил маму, что она имеет в виду? Фима замолчал, как бы не решаясь продолжать.

      - Ну, так, что же дальше она тебе сказала? - спросила Аня.

      - Аня, можно мне закончить на этом? – сказал Фима.

      - Почему? Я не понимаю, почему ты не хочешь досказать, о чём говорила твоя мама.

      Опустив глаза, Фима ответил:

      - Ей бы хотелось, чтобы я ушёл вместе с тобой и твоей семьёй. Она сказала, что я молодой, сильный и смогу помочь вам. И именно по этой причине ей хотелось бы, чтобы я передал этот разговор тебе. Вот это и всё, что она успела сказать мне, потому что в это время ты вошла. Собственно говоря, она пришла к тому же, что мы узнали в последние несколько дней. И потом, я не знаю, как твои родители отнесутся к тому, чтобы я уходил из Бобруйска вместе с вами, а навязчивым быть я не хочу.

      - Фима, ты передал твоей маме наш разговор в парке «Челюскинцев»? – спросила Аня.

      - Нет, последние дни были такими суматошными, да и мама стала чувствовать себя хуже, и я решил рассказать ей об этом как-нибудь позже. Понимаешь, она смогла, увязав ту незначительную, доступную ей информацию, понять, что происходит в мире и придти к такому выводу. Аня, многое из того, что говорила мама, ей было известно из нашей прессы. По всей видимости, некоторые люди смогли придти к тем же выводам вопреки воле правительства. – сказал Фима.

      - Фима, я не могу ничего сказать о реакции моих родителей, бабушки на то, чтобы ты уходил с нами но, как мне кажется, никто из них не будет возражать против этого. Да и самое главное, хочешь ли ты сам идти с нами? – спросила Аня.

      - Если бы моя мама была в состоянии ходить, хотя бы немного, мы бы с радостью пошли вместе с вами, но она же неподвижна! – объяснил Фима.

      - Я бы тоже этого хотела. – сказала Аня.

      Они посидели ещё немного, удивляясь, каким образом Гита Самуиловна смогла предугадать то, что передал им дядя Миша Хитров, пройдя через столько страданий.

      - А ваша семья уже что-нибудь решила, вы уже обсуждали эту тему? – спросил Фима.

      - Пока нет, – Аня неуверенно пожала плечами, – бабушка всё время уклоняется от разговора на эту тему, а родители почему-то тоже молчат. А я, мне становится всё страшнее. Я всё время пытаюсь представить, что произойдёт, если немцы займут Бобруйск, как это отразится на нашей жизни. По радио ничего вразумительного не передают: где немцы, кто побеждает?

      - К сожалению, это не хороший знак, – тихо заметил Фима. – Если бы наши побеждали, или хотя бы остановили немцев, по радио об этом уже говорили бы день и ночь. Так что, сама понимаешь. Прошло, правда, только неполных 3 дня с тех пор, как началась война, и всё-таки, это молчание настораживает.

      - Неужели они могут придти сюда? – Аня не могла в это поверить.

      - Анечка, я не знаю. Почему-то сегодня у меня нет той уверенности, что была в субботу. – признался Фима.

      - В субботу, – повторила Аня. – Господи, ведь прошло только 3 дня! А, кажется, всё это было так давно, целую вечность назад. До войны! Как всё было хорошо и ясно, мы могли строить планы о нашем будущем, о поступлении в институты, о студенческой жизни, и ещё, о наших с тобой отношениях.

      Глаза Ани были полны слёз, и она с трудом сдерживала их. Фима взял её за руку:

      - Всё будет хорошо. Война не может длиться бесконечно, ей придёт конец. И у нас будет ещё всё, о чём мы мечтали. Я в это твёрдо верю. Это тяжёлое время нужно пережить, перебороть и сохранить своё достоинство, своё видение жизни, а главное – саму жизнь. – сказал Фима.

      - Да, видимо, ты прав, – Аня встала, протянула Фиме руку, – мне так хочется, чтобы ты оказался прав, а теперь мне уже пора домой.

      Фима тоже поднялся, поцеловал Анину руку и задержал её в своей руке:

      - Анечка, можно нам встречаться каждый день, хотя бы ненадолго. Мне очень нужно видеть тебя. Если ты не возражаешь, я зайду к вам завтра.

      - Конечно, приходи, я буду ждать тебя. – согласилась Аня.

      Вечером, ещё до наступления темноты, к Смиловицким постучал Яков Иванович, их сосед, и предупредил о необходимости светомаскировки: немецкие самолёты летали и по ночам. Вообще, всё стало необычным: никто не ходил на работу, все были предоставлены самим себе. Всё ещё никто не говорил, нужно ли эвакуироваться, оставаться ли на местах до соответствующих распоряжений. Ничего не передавалось по радио, газеты, журналы не продавались, видимо, не печатались. Понять, что происходит, где немцы, остановили ли их, было невозможно.

      В среду к Смиловицким пришла Аня Друбинская с детьми. Её приход внёс некоторое оживление в гнетущую атмосферу в доме. Она рассказала, как на следующий день после начала войны вместе с пятилетним Максом поехала забирать дочку из пионерского лагеря. Приехав в лагерь, она узнала, что поступило распоряжение детей из лагеря не отдавать даже родителям: все дети должны быть эвакуированы в организованном порядке.

Правда, ничего не говорилось ни о сроках эвакуации, ни о транспорте, ни о том, куда предполагается эвакуировать детей. Воспитатели не знали, что делать, многие из них ходили заплаканными: им самим было по семнадцать, восемнадцать лет, и они хотели быть со своими семьями. Начальник лагеря буквально заперлась в своём кабинете, пытаясь дозвониться до каких-нибудь вышестоящих организаций. Никто не мог дать дельных советов, многие телефоны не отвечали. Выслушав всю эту информацию, Аня оттолкнула вожатого, стоящего в воротах лагеря, забрала дочь, и они все уехали назад в Бобруйск.

      - Вчера вечером, после того, как мы проводили Исаака, - рассказывала Аня, – я с детьми поехала к Плоткиным. Там у них во дворе дома от фабрики «Коминтерн» выкопали ямы, в которых можно было спрятаться от бомб. Мы все – Эсфирь - моя старшая сестра, Моисей - её муж и их дети, Гися и Яша, я с детьми провели там всю ночь. Правда, мне пришлось в десять часов вечера, оставив детей на попечение взрослых, пойти к себе домой переодеться, т.к. какой-то мужчина с повязкой на рукаве сказал, что в белом платье я буду хорошо видна немецким лётчикам, и они могут начать бомбёжку. И вот мне надо было от стадиона «Спартак», где недалеко живёт семья Плоткиных, и где мы прятались, идти к себе домой на Коммунистическую улицу. Это, наверное, больше 5ти км. в одну сторону, и я вернулась только далеко за полночь. Никаких тревог, слава Богу, не было, но я переоделась в своё байковое платье. Жарко, конечно, но ничего не поделаешь, других платьев у меня нет.

      - А что решили Плоткины, они идут с вами или остаются? – спросил Гриша.

      - Мы долго обсуждали это, ругались. – рассказывала Аня Друбинская. - Я им говорила о страданиях Миши Хитрова, о том, что он нам рассказал. Часа три мы спорили, соглашались, снова спорили и, наконец, Эсфирь решила, что мы идём вместе. Договорились, что, если мы не сможем одновременно выйти из города, то встречаемся в Рогачёве у дяди Ичи и тёти Ханы Песиных.

      - Ну, а когда вы уходите? – Аня Друбинская посмотрела на Эсфирь Давидовну. Не получив ответа, она по очереди перевела взгляд на Гришу, Бабушку Ёху и повторила свой вопрос:

      - Так всё же, что вы решили. Неужели вас тоже нужно убеждать? Вы что забыли, что ожидает евреев при немцах? Вы что, не помните рассказ Миши Хитрова?

      В доме воцарилось молчание, все смотрели друг на друга, не решаясь заговорить первым. Звук открываемой двери прозвучал как выстрел: в дом вошли Борис со своей женой Рахилью. Усадив пришедших, бабушка Ёха решительно посмотрела на всех:

      - Вот что, дети мои, теперь послушайте меня. Я начну издалека, но у нас ещё есть время, так что потерпите.

      Это произошло, наверное, в 1909 или 1910 году. Мой муж, Давид, был сильным, красивым, видным, выше среднего роста мужчиной. Только вот специальности у него никакой не было. Родился он в бедной еврейской семье, как впрочем, и я. Образования – никакого. Он хорошо говорил на идиш и очень плохо по-русски, помогал копать траншеи водопроводчикам, грузить и разгружать всякие товары, вещи. Вот таким образом он и зарабатывал на жизнь. Его часто просили более зажиточные люди помочь им на базаре. Что они там, на базаре делали? В основном продавали самогон. Силой Бог Давида не обидел, а честным он был всегда, поэтому хозяева были спокойны, что водка будет продана, а остатки возвращены. В любом случае – товар не пропадёт. У хозяев были основания для беспокойства: кроме полиции, которая штрафовала за продажу самогона и просто отбирала его, надо было уметь постоять за себя, так как многие молодые «гоим» часто силой пытались отнять эту водку, будь она проклята.

      События, которые изменили нашу жизнь, произошли недели за 3 или 4 до ихней пасхи, в воскресенье. Был хороший солнечный, весенний день. Торговля шла хорошо, Давид был доволен. К нему подошли три молодых негодяя. Нехорошо ухмыляясь, они потребовали три бутылки водки и, конечно же, без денег. Давид посмотрел на них и спросил, что ещё они хотели бы получить бесплатно. И, несмотря на то, что он говорил на идиш, эти подлецы всё поняли и начали ему угрожать. Ещё бы, ведь их было трое! Давид встал и, как-то очень быстро, двое из них уже лежали на земле, а третий собрался убегать. Тогда папа ему сказал, чтобы он помог своим друзьям встать на ноги и немедленно убираться с базара по добру, что они и сделали.

Через короткое время к папе подошёл его друг, Велвел, который тоже торговал чужой водкой, и сказал, что им нужно быстро уходить отсюда, потому что эти «сволочи» скоро придут с «подмогой» и, конечно же, будут искать папу. Собрав непроданную водку, они, не задерживаясь, ушли. К вечеру стало известно о большой драке, которую устроили эти подонки на базаре. Драки на рынке устраивались в течение последующих нескольких недель.

За неделю до ихней пасхи, гоим устроили погром. Знаете ли вы, что такое погром? Это, когда озверевшие, пьяные, жаждущие крови байструки убивают евреев, насилуют их жён и детей, грабят и поджигают еврейские дома. Более страшного злодеяния я не видела за всю свою жизнь. Наши мужчины с ближайших 3-х кварталов вооружились ломами, топорами, цепями и ещё, Бог знает чем, и стали ждать погромщиков. На этих 3-х кварталах жила только одна семья не еврейская – Острейко. Но, как это ни странно, наши кварталы погромщики обошли стороной. Потом мы удивлялись, кто предупредил погромщиков, что их нападение ожидают вооружённые евреи. Мы решили, что это дело рук Острейко, но у нас не было доказательств. Погромы продолжались с перерывами до самого лета. Затем всё как-то стихло, и жизнь пошла по-прежнему.

      Однако среди евреев всё время ходили разговоры о том, что не сегодня, завтра всё может начаться опять. И очень многие поговаривали об отъезде в Америку. И знаете что, народ таки поехал. У кого были деньги – уезжали целыми семьями, а у кого денег не было - отправляли одного члена семьи с тем, чтобы заработав в Америке деньги, он вернулся за оставшимися. Вот так поступили и мы: папа уехал. Вместе с ним уехал и Велвел.

Долго мы не имели от них никаких известий. Уже перед революцией приехал Велвел за своей семьёй. Он рассказал, что им с папой долгое время было плохо: работы особенно не было, платили немного, жили они в одной комнатке, спали на одной кровати, экономили каждую копейку, но накопить сколько-нибудь денег им не удавалось. Потом Велвлу повезло: какой-то еврей предложил ему работу в мясной лавке. Он попросил хозяина взять и Давида, и тот согласился.

Они отработали в лавке две недели, стараясь из последних сил понравиться хозяину. За три дня до конца их работы Велвел случайно в документах, лежащих на столе хозяина, нашёл арифметическую ошибку, которая могла стоить хозяину нескольких сотен долларов. Хозяин спросил его, где он научился разбираться в бухгалтерии. Велвел ответил, что его отец был счетоводом, и он часто помогал ему. Когда пришло время расчёта, хозяин предложил ему остаться работать в лавке, а Давид вынужден был уехать назад в Бруклин. С тех пор Велвел не видел папу и ничего о нём не слышал.

      Так вот, папа уехал и, видимо, пропал там, в хвалёной Америке. Мы остались в Бобруйске, пережили погромы, голод, холод, войны, революцию, но мы жили дома и, как видите, остались живы. Значит так, для себя я решила, что никуда не уйду. Все мы взрослые люди, и каждый может и должен решить для себя, что он считает лучшим. Ты, Хайка, - обратилась она к Ане Друбинской, – молодая, здоровая и, если вы с Цалой решили, что тебе с детьми лучше уходить, уходите. Эстер, я нисколько не обижусь на тебя и Гришу, если и вы решите уходить. То же самое относится и к вам, Борис и Рахиль. Я ещё достаточно здорова и повторяю, я остаюсь.

      Все сидели, молча, и каждый думал об одном и том же: бабушку переубедить невозможно, но и оставить её одну Эстер не могла. Тогда Аня Друбинская решила хоть как-то попробовать продолжить разговор:

      - Мама, нельзя сравнивать погромщиков, вооружённых ножами, кастетами, топорами с немцами. У этих более страшное оружие. И ещё, царское правительство не ставило своей задачей убить всех евреев.

      - Хайка, ты только родилась в 1910 году. Что ты можешь знать о целях царского правительства? Мы жили, как животные, в маленьких, вонючих домиках вместе с коровами, козами, курами. Сколько детей родили твои мама и папа? - спросила бабушка Ёха.

      - Одиннадцать, насколько я помню, – ответила Аня Друбинская.

      - А сколько осталось в живых? – бабушка Ёха иронично смотрела на Аню Друбинскую.

      - К сожалению, только семеро. – ответила Аня Друбинская.

      - Что случилось с остальными четырьмя детьми? – продолжала спрашивать баба Ёха.

      - Они умерли от болезней ещё очень маленькими. – сказала Аня Друбинская.

      - Что, они умерли от хорошей жизни? Нет, они умерли от тяжёлых условий, в которых нам всем приходилось жить. У нас не было возможности платить за врачей, лекарства, не было в достатке даже простой пищи. Царское правительство заставляло жить евреев в «зоне оседлости», и попробуй кто-нибудь переехать без «вида на жительство» из этой зоны: полиция, как собак, возвращала их назад в свои будки-дома. И такова была судьба большинства евреев. Поэтому я не уверена, что политика царя была намного лучше, чем у фашистов. Так что, Хайка, ты меня не агитируй, ничего не получится. – сказала бабушка Ёха.

      Аня Друбинская поднялась, расцеловалась со всеми и со слезами на глазах ушла вместе со своими детьми. Вскоре ушли и Борис с Рахилью.

      В доме воцарилась тишина. Бабушка ничего больше не говорила, да и Эсфирь не возвращалась к этой теме. Вечером родители пригласили Аню пройти с ними в их сад. Они сели вокруг небольшого столика, и мама, глядя на папу, тихо спросила:

      - Ну, что мы будем делать? Бабушку переубедить невозможно. Мы должны сейчас решить для нашей семьи – уходить или оставаться. Мне, конечно же, будет невероятно трудно оставить мою маму одну, но я подчинюсь общему решению. Речь идёт не только обо мне, нужно думать и о вас, о Лёвушке.

      За столиком воцарилась тишина. У каждого перед глазами возник Миша Хитров, они услышали снова его слова: «Евреи должны знать, что их ожидает и быть к этому готовы».

      Через несколько минут, закурив очередную папиросу, папа обнял маму за плечи:

      - Во-первых, мы не знаем, когда немцы придут в Бобруйск и придут ли вообще. Во-вторых, если уходить, то когда? Мы же ничего не знаем, что происходит, где немцы? Уходить завтра, через неделю, когда? Я знаю несколько семей, ушедших сегодня. Здесь столько неизвестного, что не знаешь, на что решиться. И потом, как долго ты протянешь без мамы?

      - Не знаю, но в семье есть ещё ты, Аня, Лёвушка. У детей ведь вся жизнь впереди! Я не имею права отнимать её у вас. – сказала Эсфирь.

      Аня слушала внимательно, что говорили и мама, и папа, не пропуская ни единого слова. После того, как мама замолчала, она обратилась к родителям:

      - Мама, папа, мы все принадлежим к одной семье и, надо сказать, неплохой, дружной семье. Бабушка тоже является членом нашей семьи, и, я думаю, мы не можем оставить её одну в Бобруйске. Мы все должны либо уходить, либо оставаться здесь до тех пор, пока мы не узнаем, что немцы подходят к городу. Вот тогда, я думаю, нам всем необходимо будет уходить, чтобы не оказаться в плену у немцев.

      Мама внимательно посмотрела на Аню, подошла к ней и поцеловала её:

      - Да, ты стала совсем взрослой и, возможно, ты права. Как ты думаешь, Гриша?

      - Без сомнения, Аня права. – сказал Григорий Исаакович.

      Они ещё посидели на улице и, больше ничего не сказав, вернулись в дом. Вечером, вся в слезах, прибежала Лена: её семья уходила из Бобруйска. Захлебываясь от слёз, она сообщила:

      - Всем откуда-то стало известно, что немцы зверствуют на оккупированной территории и особенно ненавидят почему-то евреев, что из города нужно уходить и как можно скорее. Папа убеждён, что всё это ерунда, бабские сплетни, но мама устроила такую истерику, что он, в конце концов, согласился. Узнав, что Аня с семьёй пока остаются в Бобруйске, она расплакалась ещё горше, распрощалась со всеми и убежала. Немного погодя зашёл Фима, и вдвоём с Аней они вышли в сад.

      - Как твоя мама сегодня? – спросила Аня.

      - Плохо, - махнул рукой Фима. – Сейчас уснула, и я пришёл. Мне так тебя нехватает, иногда я просто не нахожу себе места, я должен видеть тебя. Не обижайся, пожалуйста, но это правда. Послушай, Анечка, ходят слухи, что немцы взяли Брест, Барановичи, Гродно и много других городов не только в Белоруссии, но и на Украине, в Прибалтике. Поговаривают, что они очень скоро могут быть в Бобруйске.

      Он взял Анину руку в свою:

      - Что вы решили, когда вы уходите…

      - Мы остаёмся, – перебила его Аня. – Бабушка категорически отказывается уходить, и мы не можем оставить её одну. Может быть, мы уйдём позже, когда станет ясно, что немцы подходят к Бобруйску и могут занять его. Я сама ничего не понимаю.

      - Как же так, ведь она всё знает? Неужели рассказа дяди Миши недостаточно для неё. Мне даже трудно представить это. Анечка, немцы могут быть и здесь со всеми вытекающими последствиями и, несмотря на то, что видеть тебя, говорить с тобой для меня не просто радость, это значительно больше...

      Он смутился и не знал, какими словами выразить переполнявшие его чувства. Затем, упрямо тряхнул головой:

      – Тебе нельзя здесь оставаться! Ты, вернее вы, должны уйти из Бобруйска.

      - Фима, но ведь вы же остаётесь! Кроме того, мы не знаем, когда нужно уходить. Возможно, немцы и не придут в Бобруйск! – сказала Аня.

      - Аня, Анечка, не надо обольщаться, а вдруг они займут город! А насчёт нас ты же понимаешь, у меня мама при смерти. Если бы она чувствовала себя, хоть немного лучше, мы бы ушли, не задумываясь. Ты знаешь, что мне говорила по этому поводу моя мама. Аня, ты обязана уйти, ты должна жить, я не смогу без тебя. – А я – без тебя, - ответила Аня.

      Они замолчали. Оба смутились оттого, что неожиданно признались в любви. Сами не замечая этого, они торопились жить, любить, познать все прелести молодости, радости признаний, всего того, чего надвигающаяся катастрофа, угрожала лишить их.

      - Нет, мы должны придумать что-то, тебе нельзя оставаться при немцах: ведь ты такая красивая, такая нежная, такая...! И как это твоя бабушка не понимает этого?

      Они долго рассматривали разные возможности ухода из города, но ни один из вариантов не мог привести к желаемому результату. Когда стемнело, они обнялись и сидели молча, тесно прижавшись друг к другу, затем, со слезами на глазах, они поцеловались и разошлись по домам.

      Каждый день приносил новые известия, новые события одно тревожнее другого. Слухи одни, невероятнее других заставляли людей искать встреч со своими друзьями, соседями, все надеялись услышать хоть какие-нибудь обнадёживающие сведения, найти утешение, которое хотя бы на короткое время дало бы передышку их натянутым до предела нервам. Люди вспоминали немецкую оккупацию 1918 года, говорили, что немцы такие же, как и все, что воюют они с военными, а не с гражданскими, что не надо поддаваться панике и тут же хрустели пальцами, ломая их, хватались за голову и плакали от нестерпимой тоски.

 

 


 

Глава 10.

 

      В четверг, 26 июня, во второй половине дня через город пошли первые отступающие части Красной Армии. И стар и мал с нескрываемым ужасом смотрели на этих крайне измученных, запылённых, медленно идущих, измотанных боями и жарой солдат. У многих были перевязаны головы. На грязных марлевых повязках проступали почерневшие пятна крови. Раненые в ногу шли, опираясь на костыли или срезанные с деревьев и связанные верёвками наподобие костылей палки, у многих одна, а то и обе руки были на перевязи. Казалось, ранены все и, конечно же, не могут больше воевать. Отряд за отрядом шли они на восток, предельно уставшие, искалеченные войной. И это была «непобедимая и легендарная» Красная Армия? Люди побежали за вёдрами с водой, кружками, предлагали попить, начали спрашивать, где немцы. Некоторые бойцы неопределённо показывали назад, а, когда группа солдат остановилась, чтобы попить, один боец, оглянувшись по сторонам, сказал:

      - Через день, самое большое через два немец будет здесь.

      Эта новость ошеломила и заставила побледнеть даже самых больших оптимистов и очень быстро облетела все дворы. Надо было принимать решение «уходить, либо оставаться» сейчас, немедленно. Откладывать это на потом уже нельзя было. Плачущие женщины, мужчины с плотно сжатыми челюстями, дети – все смотрели вслед отступающим частям, понимая, что защитить их некому.

Когда уже стемнело, за столом Эсфирь Давидовна неожиданно повернулась к Ане и пристально посмотрела на неё:

      - Аня, мне кажется, что я нашла хорошее решение.

      Все удивлённо посмотрели на неё, а она, будто не замечая этого, продолжала.

      - Если немцы будут в Бобруйске, скажем в субботу, то у тебя с Фимой есть ещё один день, чтобы убежать из Бобруйска, да, да не уйти, а именно убежать, и это нужно сделать обязательно, вплоть до того, чтобы уйти сегодня же ночью, сейчас же.

      - Эстер, у тебя начинается истерика, – Григорий Исаакович неодобрительно покачал головой, – возьми себя в руки.

      - Мама, ты, видимо, забыла, что у Фимы мать при смерти, как он может оставить её? – удивилась Аня.

      - Я ничего не забыла, и нет у меня никакой истерики. – объяснила Эсфирь Давидовна. - Гиту Самуиловну мы возьмем к себе и будем за ней следить, сколько нужно будет. Аня, ты не можешь оставаться здесь, я не имею права тебе это позволить. Вы оба молодые, здоровые, сильные и можете успеть. Вы должны успеть!

      Глядя на свою любимую дочь, Эсфирь Давидовна думала теперь только об её спасении, сердце матери разрывалось от страшных мыслей и картин, возникающих в её воображении, ей казалось, что эта идея должна быть принята всеми. Как же иначе? Ведь надо спасать жизнь её Анечки, её доченьки, её ненаглядной!

      - Пойдём к Дубовым, – Эсфирь Давидовна взяла дочку за руку.

      - Когда, сейчас? Ведь уже поздно! – Аня не поняла.

      - Сейчас, немедленно, у нас нет времени, мы должны успеть, пошли! – сказала Эсфирь.

      Принеся тысячи извинений за столь поздний визит, Эсфирь Давидовна спросила встретившего их на кухне Фиму:

      - Как мама?

      - Она без сознания, – вздохнул Фима. – С самого утра мама не реагирует ни на что, не отвечает на мои вопросы. Лежит с закрытыми глазами.

      Эсфирь Давидовна буквально рухнула на стул, схватилась за голову и начала раскачиваться.

      - Эсфирь Давидовна, в чём дело? – испугался Фима.

      - Всё пропало, всё пропало, всё пропало, – продолжала она повторять одно и то же.

      - Эсфирь Давидовна, простите, пожалуйста, что пропало? – окончательно растерялся Фима.

      - Понимаешь, Фима, мы пришли, чтобы рассказать тебе и твоей маме о наших планах, моих планах. Но теперь – всё пропало!

      - Что это за планы, может быть, и не всё пропало? – спросил Фима.

      Перестав раскачиваться и, глядя на Фиму, она ответила:

      - Я долго думала, как спасти хотя бы Аню. Мы не могли вовремя уйти из-за бабушки: она категорически отказалась уходить. И тогда я подумала, что Аня и ты, Фима, молодые, здоровые ещё можете успеть убежать из Бобруйска, а я следила бы за Гитой Самуиловной. В конце концов, мы бы взяли её к себе. Но теперь всё пропало. Ты не можешь уйти без её согласия.

      И она заплакала, закрыв лицо руками.

      - Превосходный план, вы умница, Эсфирь Давидовна, – услышали они голос из комнаты. Все удивлённо посмотрели друг на друга и вошли в комнату. Гита Самуиловна лежала с открытыми глазами и повторила:

      - Превосходный план, не теряйте ни минуты, уходить нужно сейчас же. А вам, – она перевела глаза на Эсфирь Давидовну, – большое спасибо.

      Эсфирь Давидовна помолчала с минуту, а затем, обращаясь к Фиме, сказала:

      - Попрощайся с мамой, возьми с собой что-нибудь из одежды и через полчаса будь у нас. Я соберу вам покушать, а потом вернусь на ночь сюда.

      Глядя на Гиту Самуиловну, она сказала:

      - Вы чудесный человек и великолепная мать.

      Взяв Аню за руку, она буквально потянула её за собой, времени оставалось всё меньше и меньше. Когда через полчаса Фима пришёл, Аня поняла, как трудно ему было расставаться со своей больной мамой.

      - Как мама? – спросила Аня.

      - Это какое-то чудо! Я не могу понять, что произошло: как только вы ушли, она снова потеряла сознание. Господи, за что эта напасть свалилась на нас? – сказал Фима.

      Эсфирь Давидовна носилась по дому, как одержимая: она хватала одну вещь, останавливалась на мгновение, отбрасывала её, брала следующую и т.д. Она сама не понимала смысла своих действий. Наконец, она устало остановилась и предложила Ане взять с собой, что та считает нужным, сама же пошла на кухню, собрать для них еду. Эти минуты подготовки к уходу Ани были очень тяжёлыми для всех в доме: бабушка, Эсфирь Давидовна, Аня плакали навзрыд. Они прощались, обливая друг друга слезами. Наконец, Григорий Исаакович сказал:

      - Уже скоро полночь, им нужно идти. Прекратите истерику!

      Через несколько минут Эсфирь Давидовна взяла себя в руки, все присели «на дорогу», и Эсфирь Давидовна обратилась к Фиме:

      - Я сейчас пойду к вам, не беспокойся за маму, а ты, я очень прошу тебя, смотри за Аней, ведь она такая, – и, не закончив фразу, снова заплакала.

      На улице было очень тихо, тёмная, душная, безветренная ночь обволакивала всё, как влажным покрывалом так, что даже собаки не вылезали из своих будок и не реагировали на прохожих. Аня и Фима, молча, и быстро шагали в сторону реки Березина, каждый думая о своём. Они шли к той же самой реке, но не в том, западном направлении, куда они шли такими радостными, счастливыми ещё в прошлую субботу после выпускного вечера, когда будущее казалось таким многообещающим, таким манящим. Сейчас они шли на восток, в сторону Рогачёва.

Ещё задолго до подхода к мосту через Березину они увидели таких же, как они сами беженцев. Люди стремились уйти как можно быстрее из Бобруйска, чтобы успеть не остаться в оккупированном городе. Их становилось всё больше и больше, и Аня с болью отмечала среди идущих мужчин и женщин не только бабушкиного возраста, но и старше. Люди шли поодиночке, семьями, шли, не разговаривая, возможно, для сохранения сил, а может быть, из-за страха, который висел над ними, как чёрные, грозовые тучи. Некоторые сидели на телегах, из-под копыт лошадей выбивались снопы искр, что ещё больше увеличивало напряжённость: беженцы боялись всякого огня, предпочитая темноту. На большом, железобетонном мосту через Березину какие-то солдаты подгоняли идущих:

      - Проходите скорее, скорее, мост будет взрываться!

      Перейдя мост, Аня обратила внимание, что дорога идёт, как бы среди леса, деревья близко подступали к ней. Стали слышны отдельные, громкие голоса: люди пытались отыскать своих близких, видимо вышедших из города в разное время. Аня тоже смотрела по сторонам в надежде найти среди идущих семью Друбинских. Она не знала, что тётя Аня с детьми ушли ещё в среду вечером, а сегодня уже раннее утро пятницы. Она помнила слова солдата, что немцы могут быть в Бобруйске в пятницу или, в крайнем случае, в субботу. Аня и Фима – молодые, сильные – шли быстро, обгоняя многих даже на телегах. Они видели обессиленных людей, лежащих по обочинам дороги, и тогда Аня думала, что может быть, бабушка была права.

      Они шли всю ночь и, когда солнце поднялось достаточно высоко, по их предположению было уже 10 или даже 11 часов утра, Фима решил, что отдых хотя бы на несколько часов им необходим. Они отошли в лес, недалеко от дороги, сели, прислонясь к дереву, и очень быстро уснули. Проснулись они от женского плача и причитаний. Фима встал и, приложил палец к губам:

      - Я посмотрю, что там происходит, сиди тихо. – сказал он.

      Но Аня встала и пошла вместе с ним. Они увидели, в шагах 20-25 от них, целую семью. Жена укоряла мужа в чём-то, а он даже не пытался оправдываться. Двое детишек сидели на земле и испуганно поочерёдно смотрели то на мать, то на отца. Увидев Фиму и Аню, женщина замолчала. Фима спросил, почему она плачет, и та, всхлипывая, объяснила:

      - Мы вышли из Бобруйска только в четверг, во второй половине дня. Выйти раньше, в среду или даже во вторник, как я хотела, муж отказывался, находя разные предлоги, и вот теперь идти уже некуда: немцы впереди на шоссе. Растерянно посмотрев на Аню, Фима спросил:

      - А в какую сторону вы идёте?

      - К Рогачёву, куда же ещё. – ответила женщина.

      - Но ведь вчера ночью немцев не было даже в Бобруйске. – Фима был явно растерян.

      - Да, это так, - заметил мужчина, – но они, видимо, высадили десант с самолётов и, возможно даже, взяли Рогачёв. Во всяком случае, так все говорят, и дорога на Рогачёв занята немцами.

      Кивнув им головой, Аня с Фимой пошли к дороге, они хотели убедиться на самом ли деле дорога блокирована немцами. Не доходя до дороги метров 50-70, они услышали шум моторов и, подкравшись поближе, из-за деревьев, увидели машины с чёрными крестами. Очень осторожно пошли они вглубь леса, подальше от немцев.

      Углубившись в лес, Фима и Аня стали просчитывать шансы уйти на восток, избегая встречи с немецкими войсками. Не имея карты местности, даже компаса, запаса еды, они поняли, что у них, практически, нет возможности пройти по лесу на восток, не столкнувшись с немцами.

      - Интересно, сколько мы проспали? – Фима посмотрел на Аню.

      - Не знаю, но, судя по солнцу, достаточно долго, – ответила Аня.

      - В принципе, это не имеет значения. Даже, если бы мы не отдыхали вообще, опередить немецкую технику у нас не было никакой возможности. Видимо, нам нужно возвращаться домой, как ты думаешь? – сказал Фима.

      - Да, ты прав. Вероятно, у нас нет альтернативы. Здешние места нам не знакомы и, даже встретив кого-нибудь, мы рискуем натолкнуться на недоброжелателя. – согласилась с ним Аня.

      - Недоброжелателя? Кого ты имеешь в виду? Антисемита, который с удовольствием может выдать нас немцам? Почему ты говоришь: недоброжелатель? Не можешь произнести – антисемит? – спросил Фима.

      - Ещё не привыкла. До войны считалось постыдным быть антисемитом, это было, как бы ругательством. – объяснила Аня.

      - Я тебя понимаю, но, видимо, теперь придётся привыкать и, по всей вероятности, идти домой – самое разумное, что нам остаётся. –сказал Фима.

      - Мы шли только одну ночь и всё утро. Сколько мы могли пройти? Даже если мы проходили в час в среднем 5-5,5км, то за 10-12 часов мы прошли где-то 55-60 км.

       Мы уже совсем недалеко от Рогачёва. Потом, помолчав немного, Фима добавил:

      - Изменить ничего нельзя. И всё-таки, мы можем попытаться идти на восток, но уже не по дороге, а по лесу.

      - И куда придём? Будут там наши или немцы мы не знаем, - вместо него закончила Аня.

      - Да, ты права. Ну, что же, за два, три дня мы вернёмся домой. – решил Фима.

      Придя к такому решению, они пошли на запад, в сторону Бобруйска. Идти назад было труднее: во-первых, лес – это не шоссе и нужно было делать много остановок, чтобы определять нужное направление, во-вторых, они должны были избегать встреч с кем бы то ни было: кто знает, на кого можно натолкнуться. Несколько раз они слышали голоса, но уходили в сторону. Продукты, приготовленные Аниной мамой, кончались. Однако в лесу уже созрела земляника, почти созревшей была малина, ежевика. Несколько раз они находили полянки, полные ягод. С водой тоже не было проблем: ручьи и даже холодные, бьющие из-под земли ключи, встречались довольно часто. Правда, неудобство создавали комары, мошки, но на это никто не обращал внимания.

      На третий день, во второй половине дня они вышли к реке. Внимательно осмотревшись, в полукилометре от себя Фима увидел мост, тот самый мост, который должен был быть взорван, но по какой-то причине остался целым и теперь охранялся немецкими солдатами. Прячась за деревьями, они отошли подальше от него в надежде переправиться через Березину, когда стемнеет. Дни стояли жаркие, дождей не было давно, и река сильно обмелела, так что переправа на западный берег не представлялась трудной.

      Отойдя от моста километра на три, Фима предложил отдохнуть дотемна. Поздно вечером они подошли к Березине. Осока бурно разрослась, им пришлось раздвигать её руками, чтобы подойти к воде. Неожиданно, слева от себя Аня увидела маленькую лодку, спрятанную в осоке. Недолго думая, Фима отвязал её и помог Ане устроиться в ней. Затем он оттолкнулся подальше от берега, лёг на нос лодки и руками начал грести, пытаясь не создавать шума. Минут через 15 они были на другом берегу реки, вытащили лодку из воды и, стараясь оставаться незамеченными, вошли в город.

      В Бобруйске было темнее обычного: все окна были завешены (светомаскировка), уличное освещение не работало, и было очень тихо. Сориентировавшись, они пошли к своей улице. Первым на их пути был дом Дубовых. Фима осторожно постучал в дверь, и они услышали:

- Кто там?

      Узнав голос Фимы, Эсфирь Давидовна открыла дверь. Она не могла, не хотела верить своим глазам. Держась за стенку, она дошла до кухни, села на табуретку и уронила голову на стол. Беззвучные рыдания сотрясали её тело. Аня стояла около мамы, гладила её по голове, по спине и тихо повторяла:

      - Мама, успокойся, ну пожалуйста, успокойся, всё будет в порядке. Несколько совладав с собой, Эсфирь Давидовна подняла голову:

      - Почему вы вернулись, что случилось? – спросила она.

      - Они высадили десант или просто обогнали нас. Пробираться через линию фронта мы не решились. – объяснил Фима.

      - Поздно, очень поздно я сообразила, это всё моя вина! Надо было послушаться Хаю Друбинскую, и сейчас вы были бы в безопасности.

      - Или наоборот, никто ничего не знает, не терзай себя, пожалуйста, – попросила её Аня.

      - Эсфирь Давидовна, как моя мама? – спросил Фима.

      - К сожалению, она всё время без сознания. – ответила Эсфирь Давидовна.

      - С тех пор как мы ушли? – удивился Фима, – ведь уже прошло почти 4 дня!

       Эсфирь Давидовна утвердительно кивнула: - Да, с ней очень плохо.

      Когда Фима вернулся из комнаты, Эсфирь Давидовна поочерёдно посмотрела на него, на Аню:

      - Вам не мешало бы привести себя в порядок, помыться, но сможете вы это сделать только завтра, после 7-ми часов утра. – сказала она.

      - Почему? У меня во дворе стоит бак с водой и можно принять душ сейчас. – сказал Фима.

       -Ах, да вы же ничего не знаете. Вчера появились, развешенные на столбах, заборах первые приказы. Помните, что рассказывал дядя Миша Хитров? Всё повторяется. У нас комендантский час с 8 часов вечера до 7 утра. Без особых документов ходить по улице запрещено, иначе – расстрел. – объяснила Эсфирь Давидовна.

      Все замолчали, а потом Фима заметил:

      - Ничего страшного, терпели 4 дня, потерпим ещё одну ночь, – и, помолчав немного, забеспокоился:

      - Как же вы пойдёте домой?

      - Но здесь ведь совсем близко, - сказала Аня.

      - И всё же лучше я вас провожу.

      Тихо открыв и закрыв за собой дверь, они, как воры, прячась в тени заборов, прошли это небольшое расстояние, молча, попрощались с Фимой. Он пошёл назад к себе, а Аня с мамой вошли в дом. Ни папа, ни бабушка ещё не спали. Бабушка, поцеловав внучку, заплакала и ушла к себе, а папа печально заметил:

      - К сожалению, но вся семья в сборе.

      Аня привела себя в порядок, поужинала, узнала все последние новости и, сославшись на усталость, пошла спать. В комнате она поцеловала спящего Лёвушку и легла в свою кровать. Предыдущие четыре ночи ей приходилось спать то на траве, то на еловых ветках, из которых Фима пытался, как мог, сделать более ни менее комфортное место для ночлега. И теперь, лёжа в своей кровати, она уткнулась лицом в подушку и горько заплакала. Рыдания сотрясали её тело, она ничего не могла с собой поделать. Часы пробили полночь, а события последних дней возникали в её сознании одно за другим, не давая возможности заснуть. Уже начало светать, когда она забылась тяжёлым, тревожным сном.

      Утром Аня проснулась с тупой головной болью, она старалась не показывать своё настроение, но, видимо, у неё это получалось не очень хорошо. Мама, глядя на неё, поинтересовалась, как она себя чувствует, бабушка начала вытирать глаза, а папа посоветовал:

      - Выше голову, дочка, всё утрясётся и, даст Бог, будет не так уж страшно.

      Он старался поднять настроение у всех а, как ему это удавалось, знал только он сам. Аня подошла к окну. День опять обещал быть солнечным, жарким, лениво шевелились листья на деревьях – никакой прохлады.

Аня не знала, за что взяться, что ей теперь делать. Раньше, до оккупации города, она собиралась устроиться на работу, но о какой работе могла идти речь сейчас? Работать на немцев? И потом, она ведь еврейка! Все эти приказы, объявления, развешенные на столбах и заборах, привели её в ужас. Мама рассказала не только о комендантском часе. Даже ходить по тротуарам евреям не разрешалось. И эти жёлтые нашивки! Господи, что же это такое, когда это закончится?

      - Аня, сходила бы ты к подружкам, что ли, – предложила мама, – ходишь взад, вперёд, как неприкаянная, не можешь найти себе места.

      - К каким подружкам? Они все, видимо, ушли из Бобруйска. – предположила Аня.

      - Да нет, не все. Вчера днём я видела на нашей улице Фиру. Я ещё удивилась, что она делает здесь, ведь живёт-то она, насколько я помню, достаточно далеко от нас. – сказала Эсфирь.

      - Ну, не так уж и далеко. – заметила Аня.

      Близко, далеко не имеет значения, – продолжала мама, – она, видимо, не видела меня, потому что, повернувшись, быстро ушла. По всей вероятности, она забрела на нашу улицу по рассеянности.

      - Как бы не так, по рассеянности, – подумала про себя Аня, – бедная девочка, до такой степени влюбиться в парня, который не отвечает ей взаимностью. Может быть, в этом есть и моя вина? Хотя, в чём я виновата? Мы любим друг друга. Он даже не догадывается о её чувствах. А может быть, и догадывается. А вдруг у них был роман прежде? Ох, какая чепуха, Фима не такой человек, а если даже и был роман, он бы мне рассказал об этом.

      Эти мысли промелькнули в её голове. Она даже потрясла головой, как бы стараясь отогнать их от себя. Не зная, чем заняться, Аня всё время посматривала на часы и вдруг подумала, что уже скоро двенадцать, а Фима ещё не появлялся. Её как бы ударило током: вчера он, проводив их домой, должен был возвращаться один! А ведь был комендантский час!

      - Мама, я схожу к Фиме, узнаю, как там у них. – сказала Аня.

      - Конечно, иди, но не задерживайся очень надолго. – согласилась мама.

      - Хорошо, - уже с порога ответила Аня.

      Когда она вышла во двор, мысль, что можно встретить немца, заставила её остановиться у калитки.

      – Тогда я должна буду сойти с тротуара и поклониться ему?! Но я не смогу! – подумала Аня.

      Какое-то время она боролась с собой: вернуться домой или всё же навестить Дубовых. Переборов себя, Аня вышла на улицу. Не глядя по сторонам, она пошла, неестественно прямо держа спину и чувствуя, как от страха противный, холодный, липкий пот побежал между лопатками, а кожа, как от мороза, стала гусиной. Она шла всё быстрее и быстрее, как бы чувствуя за собой погоню и, когда подходила к дому Фимы, чуть ли не начала бежать. Войдя во двор, она прислонилась спиной к калитке и постаралась отдышаться, дать успокоиться неистово колотившемуся сердцу, прежде чем войти в дом.

      Дверь открыл Фима. Таким она не видела его никогда: очень печальный с красными, воспалёнными глазами он выглядел просто потерянным.

      - Что случилось, Фима, как твоя мама? – спросила Аня.

      - Мамы больше нет. Она умерла ночью, не приходя в сознание.

      Аня обняла Фиму, прижалась к нему и заплакала.

      - Что же теперь делать? – Аня потеряно смотрела на Фиму.

      - Похоронное бюро не работает, я уже был там сегодня. Какой-то мужчина посоветовал идти на кладбище, найти там людей и с ними договариваться обо всём. Так я и сделал. – сказал Фима.

      - Ты уже был и на кладбище? – удивилась Аня.

      - Да, я уже договорился. Сегодня в 4 часа подъедет подвода с гробом, и мы поедем на еврейское кладбище.

      К четырём часам Аня с родителями пришли к Фиме. Через короткое время подъехала телега. Двое мужчин занесли гроб, а приехавшая с ними женщина попросила Фиму дать ей чистое бельё, одежду и какую-нибудь обувь для покойной. Все вышли во двор, пока эта женщина готовила Гиту Самуиловну к её последнему земному пути.

      После кладбища Эсфирь Давидовна пригласила Фиму зайти к ним пообедать, но он, поблагодарив, отказался, сказав, что очень устал, и ему хотелось бы побыть одному.

      Аня встретилась с Фимой только через два дня. Он старался казаться таким же, как всегда, и именно это его желание заставило Аню насторожиться. Его лицо было более суровым и решительным, что было вполне объяснимым: война, смерть матери, но что-то ещё новое появилось в его поведении, в его разговоре, будто он боялся сказать, что-то лишнее, не осторожное, известное только ему одному. Их разговор не был предельно откровенным, как всегда. Это беспокоило Аню:

      - У тебя что-то произошло ещё, что-то, кроме смерти мамы? – спросила Аня.

      Фима внимательно и удивлённо посмотрел на неё:

      - Что ты имеешь в виду?

      - Ты какой-то не такой, как всегда, что-то ещё тебя волнует. Мне трудно найти нужные слова, но я это чувствую, вижу, ты что-то скрываешь. Если мне об этом нельзя знать, то я извиняюсь за назойливость.

      - Это весьма интересно. Я и не знал, что по моему лицу можно читать. Впрочем, раньше мама это делала и весьма успешно. А теперь вот и ты смогла что-то увидеть. – сказал Фима.

      - Значит, я права?

      - Да, Аня, ты права. Я бы всё равно тебе всё рассказал, но прежде мне хотелось самому разобраться в той буре чувств, которую посеял во мне один человек.

       Он внимательно смотрел на удивлённую Аню, несколько замешкался и всё-таки решился:

      - После маминых похорон, войдя в дом, я свалился на диван, как убитый. Утром я проснулся около 10 часов с головной болью. Я не находил себе места, у меня всё валилось из рук. И тогда я решил, что мне нужна хорошая физическая разминка. Раньше, я имею в виду до войны, я часто делал пробежки на 5-7 км, в зависимости от обстоятельств. Обычный мой маршрут: от дома до физкаба, потом вверх по Социалистической улице до базара, там сворачивал на Комсомольскую и обратно домой. Вот и позавчера я побежал по тому же маршруту. Кроме всего прочего, мне хотелось осмотреться, увидеть Бобруйск, оккупированный немцами, бобруйчан, живущих в новых условиях, при новой власти. Как мне показалось – разница огромная. На улицах, практически, никого нет, а ведь это лето, пора школьных, студенческих каникул! Ты помнишь, что творилось в это время? Шум, смех, толпы молодёжи и вдруг – тишина, улицы, как бы вымерли, знаешь, как в сказке о спящей царевне. Иногда я всё же встречал отдельных прохожих, спешащих куда-то, и они с нескрываемым интересом, а вероятнее, с удивлением, смотрели на меня, видимо, как на идиота. Немцы не обращали на меня внимания. Редко проезжали машины или с треском проносились мотоциклы и снова – тишина.

      Когда я уже миновал физкаб, я встретил своего тренера, Виктора Александровича Алёшина. Виктор Александрович мне нравился всегда, ко всем он относится одинаково строго, но справедливо, хорошо знает своё дело, пунктуален, правда, довольно часто срывается на крик, если, по его мнению, что-то сделано не так, как он считает нужным, не лебезит перед начальством и, почти всегда, добивается своего. Так вот, он остановил меня, мы поздоровались, и он спросил, куда я тороплюсь. Я рассказал ему, что со мной произошло за последнюю неделю.

      Заметив удивление Ани, Фима покраснел, но всё-таки продолжал:

      - Понимаешь, Аня, я верю этому человеку и, потом, я ничего предосудительного, даже с точки зрения немцев, не сделал. Уйти из города пытались многие, правда, не всем это удалось, а о тебе я не сказал ни слова. Так вот, он предложил поговорить в физкабе. Виктор Александрович отомкнул входную дверь, мы вошли в его кабинет, сели и он спросил меня, что я собираюсь делать теперь, сделав ударение на слове «теперь». Я неопределённо пожал плечами. Он помолчал, а потом спросил меня, как я отношусь к немцам, к оккупации и вообще к сложившейся обстановке, знаю ли я о еврейской политике немцев. Я ответил, что более ни менее. Он стал говорить о том, что у него есть «очень веские причины быть не согласным с некоторыми аспектами в политике коммунистов». Однако идёт война, и мы должны забыть все обиды. Нужно спасать Родину, нужно уничтожить фашизм, иначе нас превратят в рабов, тех, кто останется в живых, добавил он, как бы подытожив всё это для самого себя.

      - Может быть, ты говорил ему раньше о твоём отце, дяде Мише и его жене, поэтому он так высказывался о коммунистах? – предположила Аня.

      - В том-то и дело, что я никому об этом, кроме тебя, никогда не говорил. Вероятно таких семей, как наша, в стране было достаточно много. – ответил Фима и продолжил:

      А потом он сказал, что поголовное уничтожение евреев сначала в Европе, а затем и во всём мире изложено в программной книге фашизма, написанной Гитлером, «Моя борьба». Виктор Александрович сказал, что мы не имеем права сидеть и ждать, когда кто-то нас спасёт, избавит от этого варварства. Мы сами должны включиться в эту борьбу. Он замолчал на какое-то время, а потом добавил, что верит мне, надеется на меня и думает, что я не донесу на него в гестапо.

Я постарался убедить его, что на мой счёт он может не волноваться: я не выдам его. В конце беседы он попросил меня подумать обо всём и встретиться с ним снова. Он сказал, что бывает в физкабе каждые вторник и пятницу с 11 утра до 2-3 часов дня. И вот с тех пор этот разговор не даёт мне покоя. Я молод, достаточно вынослив, не связан, к сожалению, семьёй, и я всё больше склоняюсь к тому, что завтра скажу Виктору Александровичу: «да, я готов».

      - А как же я? – спросила Аня.

      - Анечка, я всё время только и думал об этом. Ведь кроме тебя, у меня нет больше никого и, если бы не ты, мне не нужно было бы время на размышление. Однако я думаю, что тебе будет значительно труднее, чем мне принять участие в его планах. Во-первых, у тебя есть семья, и ты должна не забывать, что, вступая в борьбу, ты рискуешь не только своей жизнью, но и жизнью всей своей семьи. Во-вторых, ты, – Фима смутился и тихо продолжил, – девушка необыкновенная, а немцы не станут церемониться с теми, кто воюет с ними и особенно с евреями.

      - Фима, перестань, пожалуйста, говорить о моей необыкновенности. Я такая же, как и все остальные. Да, я еврейская девушка, и я тоже должна решить для себя, что мне делать, как жить дальше.

      - Анечка, я это понимаю, но перед моими глазами всё время стоит страшная картина: они поймали тебя. Я не смогу воевать так, как мне бы хотелось, я буду всё время думать, как уберечь тебя. Прости, пожалуйста, но это правда, и я хочу, чтобы ты её знала. И ещё, представь, что эти нелюди сделают с семьёй того, кто к ним попадётся. Всё это не даёт мне покоя.

      Он замолчал. Уже стемнело, давно начался «комендантский час», надо было идти по домам. Аня придвинулась к Фиме, взяла его голову двумя руками и, молча, смотрела ему в лицо. Она беззвучно плакала, слёзы текли из её глаз, но она не обращала на это внимания. Потом она приблизила своё лицо и, продолжая плакать, начала целовать его в глаза, губы. Их слёзы смешались. Они знали, что их ожидает, и прощались со своей такой короткой юностью. Они уже, очень быстро и незаметно для самих себя, стали взрослыми. На них ложилась тяжёлая и страшная ответственность за судьбы родных, за их собственные жизни, за судьбу своей страны.

      Перед расставанием Фима, прижал к себе Аню:

      - Анечка, любимая моя, ты не волнуйся, если я не смогу придти к тебе завтра, послезавтра или даже в течение недели. Я просто не знаю, как сложатся обстоятельства, но при первой же возможности я приду. Ты даже не представляешь, как важно для меня видеть тебя, слышать твой голос и, вообще, как сильно я люблю тебя. Они ещё постояли немного, тесно обнявшись, поцеловались и разошлись.

 


 

Глава 11.

 

      Это произошло в конце июля. Дни были ещё достаточно длинными, и темнело только около 10 часов вечера. Все окна в доме были завешены: светомаскировка. Семья Смиловицких, за исключением Лёвушки, который уже спал, сидела за кухонным столом. При свете свечи Аня и Григорий Исаакович читали, Эсфирь Давидовна кончала штопать Лёвушкины штанишки, а бабушка Ёха собиралась идти в свою комнатку. Вдруг кто-то тихо постучал в дверь. Стук был хоть и тихий, но достаточно настойчивый. Подумав, что это, видимо, Фима (с их последней встречи прошло уже более двух недель), Аня быстро поднялась со стула и пошла к двери.

      В дом вошёл мужчина. Он был в тёмном плаще, а фуражка была почти натянута на глаза. Поздоровавшись и попросив разрешения присесть, он снял с себя плащ, фуражку, и Смиловицкие увидели молодого немецкого офицера весьма приятной наружности. Аня испуганно отступила к столу. Офицер посмотрел на неё, улыбнулся и произнёс на чистом русском языке непонятную для всех фразу:

      -А он был прав.

      Все молчали, ожидая с тревогой, что будет дальше, зачем немецкий офицер пришёл к ним, на ночь глядя. Извинившись ещё раз за поздний визит, офицер прошёл и сел на стул, указанный Аней.

      - Меня зовут Эрик Иванович, - представился офицер.

      - Возможно, он переодетый подпольщик и пришёл от Фимы, – подумала Аня.

      - Я на самом деле немецкий офицер и пришёл к вам так поздно и в довольно странном наряде вот почему: во-первых, чтобы не навлечь на вас, да и на себя какие бы то ни было подозрения. Вы – еврейская семья, и для вас такого рода визиты могут вызвать кривотолки среди ваших соседей, друзей. Что касается меня, то я русский, хоть и служу в немецкой армии, поэтому контакты с местным населением и, в особенности с евреями, нежелательны, так как у меня тоже могут возникнуть осложнения.

      Он замолчал на несколько минут, как бы обдумывая сказанное:

      – Я не дипломат и не научен говорить полуправду. Я очень хочу, чтобы вы мне поверили, хоть и понимаю, что сейчас это не реально, но уверен, со временем вы убедитесь в правдивости моего рассказа. Ну, да ладно, всё по порядку.

      Неделю назад к нам, в комендатуру пришёл молодой человек лет восемнадцати и, обратившись к дежурному, сказал, что хочет работать на немцев. Так как русский – это мой родной язык, его препроводили в мой кабинет. Передо мной стоял среднего роста паренёк, который повторил, что хочет работать на немцев. На мой вопрос, почему он хочет сотрудничать с немцами, ведь это называется предательством, он ответил, что, по его мнению, предать можно то, что когда-то любил, во что верил, чему был искренне предан, чем когда-то дорожил. То же, что ты всегда ненавидел, предать нельзя, с этим можно и нужно бороться. Согласитесь, что логика в его словах была, и мне захотелось с ним поговорить, узнать его получше. Начал я, как обычно: фамилия, имя, отчество, год рождения и т.д. Когда анкета была заполнена, я поинтересовался, чем же ему так не угодила Советская власть и вот, что он рассказал.

      В деревне Киселевичи жили его дедушка и бабушка. Они всю свою жизнь проработали в деревне, хорошо знали своё дело и, главное, любили работать с землёй. Когда в 1925 году им выделили приличный надел земли, они работали, не покладая рук, от зари до зари. У них не было наёмных работников, и единственным помощником был их сын, отец этого паренька, который жил в Бобруйске и часто приезжал к ним, помогая во всём.

Жизнь в городе в те времена была трудной, полуголодной, поэтому с пятилетнего возраста он жил у деда с бабкой в Киселевичах. С семи лет начал им помогать то на огороде, то со скотиной. Когда ему исполнилось восемь лет, пас коров, а их было три, водил лошадей в ночное, ну и по дому помогал, как мог. Жить у деда с бабкой было нелегко, но еды было достаточно. У них было всё необходимое, так что и родителям в Бобруйск отправлялись продукты. Ранней весной 1932 года, к дому деда подъехали две телеги с вооружёнными милиционерами во главе с чекистом – жидом.

      Эрик Иванович смущённо улыбнулся:

      - Вы уж меня извините за такие слова, но я хотел передать вам атмосферу нашей беседы, чтобы вы лучше узнали ваших соседей. Так вот, продолжал этот парень, милиционеры забрали лошадей, коров, всё зерно, три свиньи. Это был самый, что ни на есть грабёж и, когда дед начал защищать своё добро, нажитое потом и кровью, так этот чекист, Кацнельсон его фамилия, так двинул деда рукояткой револьвера по голове, что тот и рухнул на землю без чувств. Дед долго не мог придти в себя, всё валилась у него из рук. Бабка уговаривала его начать снова работать, но он не хотел или не мог. «Всё равно снова всё ограбят, для кого работать, для них, что ли?» - говорил он. И дед оказался прав. В июне снова приехал этот «Кальсон».

      - Кто, кто? – спросил я.

      - Да, Кацнельсон. Это я так его про себя обзывал. На этот раз они приехали на трёх подводах. Вычистили всё подчистую, до последней куры, в одну из телег посадили деда с бабкой и увезли в Бобруйск, в Ч.К. Отец ходил туда, просил принять, хоть чего-нибудь поесть для родителей. Не принимали: «кулакам» не положено. Вскоре их перевели в Бобруйскую крепость – там их держали какое-то время, а оттуда – в Сибирь. Потом мы узнали, что, не доезжая Сибири, умер дедушка, а через месяц, другой умерла и бабушка.

      Получив эти известия, отец пришёл с работы чёрный, ходил по дому и всё бормотал:

      - Отомщу, буду резать всех подряд.

      Вот поэтому он и пришёл, и вы знаете, таких историй много. Советы бездумно «стряпали» своих врагов, для них люди мало что значили. В военной школе в Германии мы учили и «труды» Сталина. Он сравнивал своих граждан со щепками. Щеголяя знанием русского языка и оправдывая свою политику расстрелов невинных людей, он писал: - Лес рубят – щепки летят.

      Помолчав немного, Эрик Иванович улыбнулся:

      - Между прочим, именно благодаря этому парню я имею удовольствие видеть и беседовать с вами сегодня. Он мне рассказал о соседях, живущих от него через дорогу, о том, что там живёт девушка «невиданной», как он выразился, красоты. Он учился с ней, вместе они закончили десятилетку прямо перед войной. Я спросил у него, не влюблён ли он в неё.

      - Она же еврейка! - удивился он моему вопросу, - это невозможно!

      Тогда я заметил:

      - Видимо, так же глупа, как и красива.

      - Вот уж нет, она очень умная, первая ученица в школе. – не согласился он со мной.

      - Ну, и потянуло меня глянуть на красавицу и умницу одновременно. Ведь красота в нашем кровавом мире, мире насилия, ненависти, зависти и предательства согласитесь, встречается не так уж часто, особенно красота, озарённая умом. Вы уж, пожалуйста, меня извините за поздний визит и за отнятое время.

      Ане, покрасневшей от всего услышанного, пришла на помощь мама:

      - Вас ведь могли увидеть.

      - Да нет, мотоцикл я оставил за два квартала от вашего дома и потом, мой маскарад. Так что я уверен, не узнают. – сказал Эрик Иванович.

      - А если и узнают, то ведь ходили вы к жидовке, ну, там, вы сами понимаете, - поддела его Аня.

      - Нет, Аня. Видите, я даже знаю, как вас зовут. – сказал Эрик Иванович. - Сейчас уже достаточно поздно, а то я рассказал бы вам свою историю. Она не менее драматична, чем история Вадима Острейко. Я думаю, вы уже догадались, о ком я говорил.

      - Думается, к вам придёт ещё один мой соученик. – сказала Аня.

      - Кто же это? – спросил Эрик Иванович.

      - Его дружок. – пояснила Аня.

      - Уже пришёл, – перебил её офицер.

       И тут в их разговор снова вмешалась Эсфирь Давидовна:

      - Весьма вероятно, что история Острейко и правдива в какой-то мере, но недавно моя мама рассказывала нам о поведении этой семьи в 1910-1912 годах во время еврейских погромов, так что я не думаю, Вадиму нужно было искать какие-то оправдания для своего предательства.

      - Эсфирь, думай, что говоришь, - дотронулся до её руки муж.

      - Не волнуйтесь, всё, о чём мы говорим, останется в этой комнате, - заметил немец.

      - Откуда у вас такой русский? – удивилась Аня.

      - Но я же представился, я – русский по национальности, и зовут меня Эрик Иванович или просто Эрик. Более того, как говорил мой папа, мы происходим из древней дворянской семьи Соколовых. Если вы разрешите, я задержу ваше внимание ещё на 15-20 минут и расскажу о своей одиссее.

      - Да, пожалуйста, - Эсфирь Давидовна посмотрела на своих родных и повторила, - пожалуйста.

      - Родился я в печально знаменитом 1917 году, более того, двадцать четвёртого октября, т.е. прямо накануне большевистского переворота. Как я узнал позже, роды были тяжёлыми, и мои родители не смогли выехать из Москвы и переждать те неспокойные времена в нашем родовом поместье в Саратовской губернии. Несмотря на дворянские корни, наша семья не была не только богатой, но и даже хорошо обеспеченной. Отец всё время работал, мы не давали балов и, как результат, не были приглашаемы в высший свет. Но родителей это не волновало. Всё свободное время отдавалось изучению языков, чтению, музыке.

      Я свободно владею французским, немецким. Насколько я помню (когда я мог уже что-либо понимать) мы никогда не роскошествовали, но и не голодали. Отец преподавал в Московском университете на факультете восточных языков. Он вообще был полиглотом, знал 7 или даже 8 языков, включая арабский. Отец достаточно быстро принял Октябрьскую революцию и честно служил Советской власти. У себя дома я никогда не слышал никаких антисоветских разговоров. Хотя, во всяком случае, в Москве во многих домах родители не очень откровенничали в присутствии детей. Однако, так или иначе, я ничего крамольного не слышал дома. Короче говоря, у нас была обычная, интеллигентная, советская семья.

      Но вот чему отец так никогда и не смог научиться, так это кривить душой, лгать. Мама много раз ему говорила, что язык его доведёт до Сибири. При этом он всегда улыбался, целовал мамину руку и говорил «виноват, исправлюсь». Но исправиться он не мог. И вот, когда начались все эти идиотские процессы, на общем собрании факультета он позволил себе заступиться за одного профессора, усомниться в справедливости обвинения и даже в юридической правомочности намечавшегося судебного процесса. После этого собрания он пришёл домой мрачнее тучи, какое-то время молчал, и вдруг впервые за всю жизнь я услышал, как он выругался матом. Мама с испугом, широко раскрытыми глазами смотрела на него и спросила, что случилось, что с ним?

      - Меня выгнали с работы. В государстве, где нельзя высказать своё мнение, жить нельзя!

      - Что ты говоришь, Ваня, - пыталась остановить его мама, – одумайся, ребёнок здесь, он всё слышит!

      И тогда отец, повернулся ко мне:

      - Послушай, сынок. В начале двадцатых годов у нас была возможность уехать из России. Я, к сожалению, струсил: родина, язык, культура! Как можно всё это бросить и уехать? Так вот, если бы мне снова представилась хотя бы малейшая возможность удрать из этой страны, я бы не задумался ни на одну секунду! Я им более не верю. А теперь, сынок, послушай меня ещё внимательнее: если меня арестуют, а в этом я почти уверен, и, если, не дай Бог, арестуют и маму, продай всё, что сможешь, наши книги (ты знаешь, о каких книгах я говорю), серебро и уезжай в Мурманск к дяде Коле. Он поможет тебе выбраться из этой Богом проклятой страны. В любой другой стране будет лучше. Все замолчали, и через какое-то время мама спросила:

      - Так всё же, за что тебя уволили?

      - Меня не уволили, меня выгнали. – сказал отец. - На общем собрании они клеймили позором Илью Абрамовича за то, что он якобы троцкист. Илья Абрамович был страшно растерян, встал и попросил, чтобы ему объяснили, какие его действия или даже взгляды дали основания для такого обвинения. Председательствующий обрушился на него, как уличный хулиган.

      Тогда я не выдержал и вышел на сцену. Они, я имею в виду партийное руководство факультета, видимо, ожидали услышать от меня возмущение преданного тявки, но вместо этого я ополчился на них: как вам не стыдно, сказал я, обзывать заслуженного учёного таким площадным матом. Вы бы лучше объяснили ему, да и нам всем, в чём его вина, в чём выражается его «троцкизм», ну и т.д. Секретарь парткома прервал меня и предложил после собрания пройти в деканат, а там, прямо с порога, он прорычал:

- Ты здесь больше не работаешь, вон отсюда.

- Вот и всё. Так что, сынок, запомни, что я тебе сказал.

      Отец оказался прав: через 3 дня, ночью его арестовали, а через 2 дня забрали и маму. Я пошёл к букинисту, продал ему прижизненные собрания сочинений Пушкина и Лермонтова, немного фамильного серебра и уехал в Мурманск, оставив квартиру и все наши вещи.

      Дядя Коля, двоюродный брат моей мамы, был совсем не таким, как мои родители. Когда он приезжал к нам в Москву, папа его обзывал приспособленцем, а иногда и антисемитом. Так я впервые услышал это слово. Позже папа объяснил мне смысл этого слова, он считал антисемитизм одним из самых позорных, самых грязных и гнусных политических направлений. В этом вопросе у папы и дяди Коли не было единомыслия. В каждый его приезд к нам у них начинались дебаты на политические темы, по национальным вопросам.

      - Весьма любопытно, какова твоя позиция на позорные судилища Дрейфуса, Бейлиса? – как-то папа спросил его.

      - Ну, насчёт Бейлиса – это бред сивой кобылы, а вот насчёт Дрейфуса, ещё нужно подумать: всё-таки выдать государственные секреты – это преступление. – ответил дядя Коля.

      И тогда «заводился» папа:

      - Как это подумать, о чём можно думать, когда было доказано, что Дрейфус не выдавал никаких секретов, что не он был связан с немецкой разведкой, а совсем другой офицер. Но тот, другой – француз, а Дрейфус – еврей. На Дрейфуса ох как просто было всё свалить и устроить этот позорный фарс. Ты когда-нибудь читал статью Э.Золя «Я обвиняю»? Так вот, после этой статьи ему пришлось удрать из Франции в Лондон, так как суд приговорил Э.Золя к году тюрьмы. Вот как надо бороться за правду, а ты «надо ещё подумать»!

      Дядя Коля не был ожесточившимся антисемитом, хотя он и упрекал «всех этих», как он говорил, Троцких, Свердловых, Зиновьевых в совершении октябрьского переворота. Так он называл революцию, но он соглашался с папой, что действия отдельных личностей нельзя переносить на всю нацию.

      - А что ты скажешь о Ленине, Калинине, Сталине, Кирове и т.д. – парировал папа.

      - Да пошли они все подальше, – соглашался дядя Коля, - пошли лучше чай пить.

      На этом, как правило, их дискуссии заканчивались. У меня сложилось впечатление, что к тому времени ни папа, ни дядя Коля уже не были большими приверженцами Советской власти. После того, как я приехал в Мурманск и всё рассказал дяде Коле, он как-то сник, очень расстроился и, буквально, через 2 недели организовал мой нелегальный выезд в Германию. Почему в Германию, спросил я его, и он мне объяснил, что там не придётся особенно выдумывать о своём происхождении. Дело в том, что прадед моей мамы был каким-то фон Браухом, и любая проверка это подтвердит.

Дядя Коля оказался прав: проверка была, да ещё какая! Но в результате меня направили в специальную военную школу, где я проучился почти 3 года, практически изолированным от внешнего мира, что было весьма кстати: у меня ведь никого в Германии не было. В 1938 году, когда я окончил эту школу, меня направили служить в Дрезден. Город мне понравился: музеи, театры, культурная жизнь била ключом, особенно это чувствовалось после казарменной жизни. Но ведь это был 1938 год! В стране царил культ Гитлера, фашизма. С каждым днём мне становилось противнее, отвратительнее их идеология, их деспотизм, неприятие мнений, отличных от официальных, признанных фашизмом. Я никак не мог принять их дикий, ничем необоснованный, необузданный, звериный антисемитизм. Я хорошо помнил отношение моего отца к подобной политике. Часто я думал, как мне не повезло оказаться в Германии. Но что я мог поделать? Нужно было продолжать жить и служить, притворяться преданным делу Фюрера.

      Эрик Иванович тяжело вздохнул:

      - Мне не хотелось бы, чтобы у вас создалось ложное впечатление после всего сказанного мною. Я не собираюсь дезертировать из немецкой армии, чтобы перейти на сторону Советов. Их я ненавижу ещё больше, чем фашистов.

      Потом добавил с какой-то виноватой улыбкой:

      - Да, задал я вам задачу со многими неизвестными. Мне было приятно поговорить с вами на родном языке. Очень хотелось бы, чтобы вы мне поверили. После этого он встал, посмотрел на часы, извинился за отнятое время.

      - Если вы не будете возражать, я навещу вас ещё, – и, не дожидаясь ответа, набросил на себя плащ, надвинул низко на глаза фуражку, попрощался и вышел из дома.

      За столом все молчали, каждый думал, что же это такое, что произошло?

      - Несомненно, это провокация, - тихо сказал Григорий Исаакович, - но почему именно мы? Даже если он и на самом деле русский, то разве он будет рисковать?

      - А чем он рискует, в чём риск? – задумчиво спросила Эсфирь Давидовна. Ведь если это провокация, то он ничем не рискует вообще, а если это всё правда, то его риск заключается в том, что я, ты или кто-то из нас донесёт на него. Может ли еврей пойти и донести на немецкого офицера? Кому и главное куда, в гестапо? Нет, ни один еврей не пойдёт с доносом в гестапо а, если кто-либо и решится, то он оттуда уже не выйдет, и все это хорошо понимают.

      - Так что же это, мама? – спросила Аня.

      - Я сама не знаю, Анечка. – сказала Эстер

      - И всё-таки, я думаю, это провокация, - настаивал Григорий Исаакович, - просто мы не понимаем, чего они хотят от нас, в чём смысл этого визита.

      Так и не найдя ответа на происшедшее, все пошли спать.

      Утром, собравшись на кухне, все были более молчаливыми, чем обычно. Не найденный ответ на вчерашнее посещение угнетал их. Правда, Эсфирь Давидовна высказала предположение, не влюбился ли он в Аню. Григорий Исаакович посмотрел на неё с недоумением:

      - Он – завоеватель и может без труда взять всё, что захочет, ему для этого не нужны белые перчатки.

      - У вас, у мужиков, только одно на уме. А если это что-то настоящее, большое? – сказала Эсфирь.

      - Гм, настоящее, большое и возникло это настоящее заочно, - с иронией парировал Григорий Исаакович.

      - А разве нельзя предположить, - нарушила напряжённое молчание Аня, – что ему на самом деле до боли надоело его двойственное положение, что ему захотелось просто, по-человечески, откровенно поговорить с людьми на своём, родном языке, хоть ненадолго сбросить с себя личину, в которой ему приходится находиться столько лет, отвести душу с теми, кого ему не надо бояться, кто может его понять. Я ночью долго думала об этом.

Представьте себе, молодой человек оказывается в новой для него среде, когда ему нужно контролировать каждое своё слово, каждое выражение лица, когда происходящее вокруг не всегда приемлемо для него, а иногда вызывает едва сдерживаемое желание сопротивления, которое было бы абсолютно бессмысленным, равносильным самоубийству. И вот он оказывается на земле, покинутой пять лет назад, чтобы, как ему тогда казалось, уже никогда сюда не вернуться. И потом, он не знает, живы ли его родители. Ведь не всех арестованных расстреливают, я так думаю, а он их очень любит. Вот и захотелось ему побыть с нами, - смутилась Аня.

      - Нет, ты посмотри на неё, какой адвокат нашёлся, как она защищает его, уж не понравился ли он тебе? – с нескрываемой иронией спросила бабушка Ёха.

      - Нет, бабушка, не то ты говоришь. Конечно, он симпатичный парень и, видимо, настрадался много. Я просто анализирую вчерашнее посещение.

      Эсфирь Давидовна посмотрела на мужа, и он увидел в глазах жены неподдельный восторг своей дочерью.

      – Да, доченька, ты стала совсем взрослой. – сказала Эсфирь.

      - Что ж, в этом есть логика и всё-таки как-то тревожно и непонятно, - подвёл итог дискуссии отец.

      Через несколько дней после визита немецкого офицера вечером в дверь постучали опять. Все застыли, ожидая с испугом, кто бы это мог быть. Аня почувствовала своё сердце прямо у горла, ей казалось, все слышат её сердцебиение. Она не помнила, кто из домашних открыл дверь. На пороге стоял Фима. Не обращая внимания на маму, папу и даже на бабушку, Аня со слезами бросилась ему на шею. Уткнувшись в его плечо, она продолжала плакать, пока мама не подошла к ней:

      - Анечка, дай же, наконец, и нам поздороваться с Фимой.

      Смущённо глядя на всех, Аня покраснела и, не отпуская Фимину руку, потянула его к столу.

      - Что-то тебя не видно было так долго? – спросила Эсфирь Давидовна – где ты пропадал?

      Фима опустил глаза.

      - Да так, всюду понемногу. – ответил он.

      Его ответ прозвучал таким образом, что никто больше его об этом не спрашивал. После первых нескольких минут, когда растерянность прошла и радостная от того, что пришёл именно Фима, а не немецкий офицер, Аня начала рассказывать Фиме о посетившем их немецко-русском офицере. Иногда мама или папа добавляли её рассказ отдельными деталями. А потом вновь начались догадки, предположения и снова все, включая Фиму, не смогли придти к единому мнению, в чём заключалась причина того, такого неожиданного и странного визита.

      Фима пробыл у них часа три, а затем вместе с Аней крадучись они пришли в его дом, открыли там окна, проветрили немного дом, посидели недолго на кухне, вспомнили Гиту Самуиловну. Потом Фима встал и сказал, что ему уже необходимо уходить, что рано утром он должен быть в отряде. Он пытался успокоить вновь расплакавшуюся Аню, обещал вскоре прийти снова, довёл её до её дома, попрощался со всеми и ушёл в ночь.

      Когда за ним закрылась дверь, у всех как будто всё внутри оборвалось. Аня села за стол, опустила голову на руки и так неподвижно и беззвучно сидела. Все молчали. Они понимали, в какое время живут, что может произойти с любым из них. Потом Эсфирь Давидовна подошла к дочке, начала гладить её по голове:

      - Успокойся, доченька, надо продолжать жить, нельзя опускаться, мы не имеем на это права, и с Фимой, даст Бог, ничего не случится.

 


 

Глава 12.

      Домашние заботы, проблемы с продуктами – магазины не работали, а на базар уже нечего было нести на продажу или обмен – занимали всё время. Одно хорошо: был уже август, и их небольшой огород давал возможность не голодать. Всё лето стояло необычно жаркое, дожди выпадали крайне редко, и нужно было много воды для огорода. Аня и отец с вёдрами ходили за водой к колонке, так как колодцем до сих пор люди боялись пользоваться. У колонки выстраивалась очередь пришедших за водой.

      Однажды, ожидая своей очереди, Аня увидела Фиру, которая несколько раз прошлась мимо Фиминого дома. Она явно пыталась увидеть Фиму или хотя бы определить, находится ли он дома, в Бобруйске ли он вообще. Аня окликнула её и, сказав женщине, стоявшей в очереди за ней, что она сейчас же вернётся, подошла к смутившейся и покрасневшей Фире. Они обнялись, Аня спросила Фиру, есть ли у неё время поговорить. Набрав воду, они пошли к Аниному дому. Вопросы следовали один за другим:

      - Почему ты не ушла из Бобруйска, где твои родные? – спросила Аня.

      Глядя в землю, Фира рассказала:

      - 24 июня Феликс заявил, что из Бобруйска необходимо уходить и немедленно. Ты же знаешь он старше меня на 3 года, молодой, здоровый парень. Феликс ждал, что его призовут в армию, но там, видимо, была такая неразбериха, что призывные повестки присылали сорокалетним и даже старшим, а вот ему, 21 летнему, не прислали. Но ведь кроме него были ещё мама, папа и Женечка. Все слушали Феликса и были согласны уходить, но я не захотела. Я мотивировала это тем, что мама плохо себя чувствует, ей ведь уже скоро 50 лет, да и папа последнее время стал болеть, жаловаться на сердце. Теперь я понимаю, что была не права, что мною двигал эгоизм.

      Она помолчала немного, вытерла слёзы с глаз и продолжала:

      - Я знала, что Фима не сможет уйти из-за больной матери. Но без него, хотя бы живущего поблизости, я не могла, да и не могу жить. Мы поругались. Феликс настоял на уходе, а я осталась. Как я теперь ему благодарна, он оказался умницей!

      - Так ты что, живёшь одна? – удивилась Аня.

      - Ну, конечно, одна. Я понимаю, ты имеешь в виду, не с Фимой ли я живу. Нет, нет, к сожалению, одна. Я видела Фиму на похоронах его мамы и то только издали.

      - А ты что, была на кладбище? Мы тебя не видели. – сказала Аня.

      - Да, я знаю, что вы меня не видели. Аня, ты не думай, что я тебя в чём-нибудь обвиняю, я знаю, Фима любит тебя, и здесь уж ничего нельзя изменить, но и я, к сожалению, ничего не могу с собой поделать, - и она тихо заплакала.

      - Фирочка, подожди, я занесу вёдра в дом и сейчас же вернусь. – сказала Аня.

      Они сели на скамейку в садике, и Аня рассказала о маминой идее, чтобы они с Фимой ушли из Бобруйска, а сама бы следила за его мамой.

      - Но я ведь видела вас на похоронах, - перебила её Фира.

      - Да, это верно. Мы ушли из Бобруйска очень поздно, только 26 июня около полуночи. В пятницу, 27 июня каким-то образом немцы оказались восточнее нас: то ли сбросили десант, то ли ещё как-то, но они значительно обогнали нас, и нам ничего не оставалось, как вернуться назад в Бобруйск. Проблуждав несколько дней в лесу, мы вернулись домой. Ну, а потом умерла Фимина мама. После похорон я видела Фиму несколько раз, но где он и что делает, не знаю. Знаю только, что он не живёт у себя дома. – рассказала Аня о их неудачной попытке уйти из Бобруйска.

      - Как это? - испугалась Фира.

      - Фирочка, я ничего не знаю, он не говорил ни слова об этом, поверь мне.

      Они обе помолчали, потом Фира, глядя в землю, еле слышно сказала:

      - Значит, у вас всё было.

      - Что ты имеешь в виду? – спросила Аня.

      - Аня, ну зачем притворяться, ведь мы уже не дети.

      - И всё же я не совсем тебя понимаю.

      - Ну, вы уже жили, как муж с женой, – сказала Фира, более констатируя, чем спрашивая.

      - Фира, мы на самом деле уже не дети, но, к сожалению, да, к сожалению, ничего этого не было, - и, помолчав немного, добавила, – и боюсь, уже не будет.

      Обе девушки сидели с глазами полными слёз, хотя и по разным причинам.

      - Знаешь что, Аня, - тихо заговорила Фира, – мне почему-то надоела жизнь, не хочется жить и всё тут. Я не понимаю, что со мной происходит, – и, понизив голос, продолжила, – я начала молиться. Ты не смейся, но когда я помолюсь, мне становится на какое-то время легче, правда, ненадолго. Ты можешь подумать, что это всё из-за Фимы? Поверь мне, это не так. Чего греха таить, в Бобруйске я осталась из-за него, но потом, последние недели, я много думала обо всём этом и поняла, что да, я люблю его и люблю сильно. Но, понимаешь, он ведь об этом даже не догадывается. Несколько раз я вроде бы решалась признаться ему первой, но всегда, в последнюю минуту, что-то мешало мне. И потом, я же не слепая, я вижу, что любит то он тебя, а не меня. Нет, Аня, я тебя ни в чём не упрекаю, - снова повторила Фира, - ты же не виновата в том, что он любит тебя.

      Она замолчала, уставившись в одну какую-то точку, и вдруг улыбнулась.

      - Аня, ты помнишь наш 8-ой класс, как его привели к нам во время уроков? А потом этот Вадим. Как Фима заступился за меня! Ведь до этого никто, никогда не обращал на меня внимания и вдруг такое! И кто? Фима! Вот с тех пор и началось. Как давно это было, как будто в другой жизни!

      - Фира, я тоже в последнее время всё чаще и чаще думаю о Боге. Видимо, Он является последней надеждой человека. Как неправильно, и даже жестоко нас воспитала Советская власть. Пока мы были маленькими, нам говорили, что всё это «бабские забабоны», затем, когда мы уже могли задавать вопросы, нас убеждали, что религия - это опиум для народа, средство держать его в повиновении. Я смотрела на бабушку со снисхождением: она ведь старая, ей уже скоро шестьдесят лет. А теперь я думаю, что она и, вообще, верующие оказались умнее нас, одураченных, морально изувеченных коммунистами, советской властью.

      Время подходило к комендантскому часу, они поднялись и стали прощаться.

      - Фирочка, ты приходи ко мне, вместе поплачем, когда будет невмоготу, - сказала Аня а затем добавила, – однако, как говорит мой папа, надо жить.

      Но больше с Фирой Ане встретиться не пришлось. Соседка рассказала, что несколько дней назад она видела, как Вадим Острейко, встретив Фиру на улице, потянул её в огороды. Она отбивалась, как могла, но на помощь ей придти никто не решился: она ведь отбивалась от полицая. На следующий день её обнаружили висящей на яблоне у неё же во дворе. По всей вероятности, она повесилась сама, т.к. недалеко от дерева валялась табуретка. Её похоронили соседи, никто не обратился в полицию и, конечно же, не было никакого расследования.

      Жизнь в городе, и особенно для евреев, становилась всё более напряжённой, трудной и страшной. Каждый день приносил новости одну кошмарнее другой: то без всяких причин арестовывали целые семьи, и они бесследно исчезали, то на улицах находили трупы людей, в основном, еврейских парней. На базаре построили виселицы, и на них висели люди с табличкой на груди «партизан».

      Особенно удручающей была обстановка в доме Смиловицких: они помнили рассказ Миши Хитрова. Всё, что происходило в городе, только подтверждало неминуемый финал, ожидавший евреев и, значит, их тоже.

      Фима появлялся крайне редко. За весь август он только дважды приходил и то очень ненадолго. Когда он пришёл 24 августа, Аня рассказала ему, что произошло и происходит в городе. Но, как ей казалось, Фима о многом уже знал. Она не спрашивала его, где он живёт, ночует, чем они занимаются и ещё сотни и сотни вопросов, которыми могла бы его засыпать. Она понимала, что он не сможет ответить на них, не имеет на то права. Когда Аня рассказала ему о Фириной судьбе, он весь, как бы сжался, было очевидно, что ему едва удаётся держать себя в руках.

      - Я ему этого никогда не прощу, он ответит за всё. А где её родные, как они? – сквозь зубы произнёс Фима.

      - Они все ушли из Бобруйска до прихода немцев, и кажется, успели. – сказала Аня.

      - О чём ты говоришь, я не очень понимаю? Она что, осталась одна? Зачем, почему? – не понял Фима.

      - Фима, - осторожно начала Аня, – я не говорила тебе этого прежде. Почему? Даже не знаю сама, возможно, боялась потерять тебя.

      Фима удивлённо смотрел на Аню, но было очевидно, что он совсем не понимает её.

      - Понимаешь, Фима, дело в том, что Фира уже очень давно была влюблена в тебя.

      Ты помнишь первый день войны, 22 июня, мы сидели с тобой на кухне, когда на пороге появилась Фира, но увидев меня, сразу убежала?

      - Ну, конечно, помню. – сказал Фима.

      - Я думаю, что она приходила тогда, чтобы рассказать тебе о своих чувствах. Но я ей помешала.

      - С чего ты всё это взяла? – удивился Фима.

      - Мы, девчонки, давно уже знали, что она бредит тобой. Я думаю, что это чувство к тебе у неё возникло после того, как ты заступился за неё в восьмом классе. Помнишь тот эпизод с тем же самым идиотом Вадимом?

      - Конечно, помню. – Фима кивнул головой.

      - Так вот, с того времени, а может быть, и раньше Фира была влюблена в тебя и, я думаю, по настоящему. – сказала Аня.

      - О чём ты говоришь? Я ничего не знал.

      - А если бы знал, это что-нибудь изменило бы в твоём отношении к ней? – спросила Аня.

      - Анечка, - воскликнул Фима, - я люблю тебя и только тебя и тоже, начиная с восьмого класса.

      - Спасибо, Фима, я это знаю. Так вот, мы с Фирой встретились случайно, когда я стояла в очереди за водой. Фира несколько раз прошла мимо твоего дома, пытаясь увидеть тебя, она же не знала, где ты. Это было девятого или десятого августа. Мы сидели в нашем садике и довольно долго и «по душам» разговаривали. Она ещё раз сказала, что любит тебя, но понимает, что ты её не любишь, а, вернее, просто не замечаешь её. Она тогда мне сказала, что ей надоела жизнь, что она начала молиться Богу.

      - Делать что, молиться Богу? – переспросил Фима.

      - А чему ты так удивляешься, я тоже всё чаще обращаюсь к Богу. – сказала Аня.

      -Анечка, всё это происходит от невероятно стрессовой ситуации, в которой мы все оказались. – Фима старался успокоить Аню.

      - Не думаю, что к Богу люди обращаются только в результате стресса, здесь что-то более глубокое, более важное. К сожалению, мне не хватает знаний, для того, чтобы выразить свои чувства. Ведь как мы относились к верующим? С лёгким презрением, даже с жалостью какой-то: ну, что с них взять, они же недопонимают, что такое религия, их ведь попы, раввины, или кто там ещё есть, элементарно дурят. Однако теперь мне думается, что недопонимали мы, молодёжь, что обманывали нас коммунисты, наше правительство, - спокойно ответила Аня.

      - Анечка, ты стала такой мудрой, аж становится страшно, не откажешься ли ты от меня, от «Фомы неверующего».

      - Фима, ты, видимо, шутишь, а я говорю вполне серьёзно. Ещё совсем недавно у нас не возникали такие мысли, разговоры, да и не могли возникнуть: нам не давали времени, чтобы мы могли подумать о Боге, почитать что-нибудь. Хотя о чём я говорю, разве была такая литература у нас? Знаешь что, хватит об этом, если живы будем, я надеюсь, мы ещё не однажды вернёмся к этой теме. Между прочим, ты знаешь, какое сегодня число?

      - Двадцать четвёртое августа, - с улыбкой ответил Фима.

      - А о чём тебе эта дата говорит? – Аня продолжала спрашивать.

      - Не знаю, как ты, но я считал каждый день, оставшийся до школы: 10, 9, 8 дней, неделя осталась, и я увижу её, уже только неделя, нет, ещё целая неделя! – сказал Фима.

      - Я тоже не могла дождаться 1-го сентября. Подумать только, ещё не многим более двух месяцев назад я в своих мечтах видела нас двоих, входящих в вестибюль университета, этого храма науки.

      - Нас? – перебил её Фима.

      - Да, нас. Я ведь тоже была влюблена в тебя, хоть и тайно. Об этом не знал никто. – призналась Аня.

      Фима обнял её и так, молча, они посидели недолго, Фима начал целовать её лицо, шею, руки. Аня сидела неподвижно и смотрела на него широко открытыми глазами, потом и она начала отвечать на его поцелуи. Вдруг, как бы опомнившись, Фима встал и сказал, что ему уже пора идти. Аня не спрашивала, куда он направляется теперь, что он будет делать, она только со слезами на глазах просила его быть предельно осторожным. Они снова обнялись, и Аня спросила:

      - Когда мне тебя ждать?

      - Любимая моя, родная, если бы я сам знал, но я не знаю. – ответил Фима.

      - Ну, хотя бы приблизительно!

      - Анечка, я не знаю. Единственное, что я знаю наверняка: при первой же, самой незначительной возможности я приду. И ещё, мне бы так хотелось иметь хотя бы твою фотокарточку, смотреть на тебя, даже на фото, для меня ни с чем несравнимое наслаждение.

      - Я сейчас принесу, – перебила его Аня, - минуточку.

      Но Фима остановил её: - Нет, милая, нельзя мне иметь твою фотокарточку.

      - Почему? – удивилась Аня.

      - Таков приказ командира. Я не знаю, может быть, это и лишнее, но таков приказ, - ещё раз повторил Фима.

      Аня всегда тяжело переживала разлуку с ним, ей мерещились картины одна страшнее другой, а сегодня ей было особенно трудно отпускать от себя свою любовь, свою мечту, своего избранника.

 


 

Главa 13.

 

      Утром, 1-го сентября, ещё в кровати с закрытыми глазами, Аня ощутила какое-то новое, никогда ранее не испытанное чувство тревоги. Это тревожное чувство сжимало ей грудь до боли, ей хотелось кричать, плакать.

      Проглотив горький комок в горле и, глубоко втянув в себя воздух, Аня мысленно начала анализировать причины этой тревоги. Вроде бы ничего нового по сравнению с предыдущими днями: война идёт уже более двух месяцев, немцы в Бобруйске с 28 июня. Так в чём же дело, в чём причина такого болезненного ощущения?

      Чтобы как-то отвлечь себя, Аня начала вспоминать тот же день, 1-ое сентября, но 1940 года. В этот день она проснулась с радостным ожиданием встречи со своими одноклассниками, любимыми учителями и, главное, с ним. Ей очень хотелось убедиться, что он так же, как и в девятом классе, любит только её. Чего греха таить, она ведь видела, как на него смотрят многие девочки, а не только Фира, и кто знает, что могло произойти за целое лето. В девятом классе он не сводил с неё глаз, она часто ловила его взгляды и какие! Девчата шутили, что он прожжёт ей дырку в затылке, и она знала, что он любит её, каким-то чувством, присущим только женщинам, знала это наверняка.

      Она шла в школу всё быстрее и быстрее и, когда первым, кого она увидела, был он, и их взгляды встретились, от радости у неё сердце чуть не выпрыгнуло из груди: так смотреть мог только очень любящий тебя человек. Она улыбнулась ему и поздоровалась. Радостно улыбаясь и не сводя с неё глаз, он ответил на приветствие. При этом его лицо засияло, будто внутри его вспыхнул факел. Да, она была уверена в его чувствах к ней, да и в своих к нему тоже.

      Первое сентября! Это был всегда праздник для всех, хоть день и был рабочим. Много цветов, улыбок, поцелуев, поздравлений, неожиданных и ожидаемых встреч. Этот день всегда вызывал у неё, да и не только у неё, приподнятое, радостное, необъяснимо волнующее настроение. Готовиться к первому сентября она начинала за две недели, проверяла всё ли у неё готово к школе, всё ли на месте. И, когда казалось, всё было проверено и перепроверено неоднократно, она снова с нежностью перебирала школьные принадлежности, проверяла свою форму. И вот сегодня тот день, о котором она так мечтала, который она с таким нетерпением ждала и который оказался невероятно тягостным, угрожающе страшным. Уткнувшись в подушку, Аня расплакалась.

      Весь день это непонятное, тревожное чувство не покидало её. Вечером, когда уже стемнело, кто-то постучал в дверь. С сильно бьющимся сердцем, Аня подбежала к двери, надеясь увидеть Фиму, но на пороге стоял Эрик Иванович в том же самом маскараде: фуражка, глубоко надвинутая до глаз, длинный плащ. Извинившись за поздний и непрошеный визит, он спросил, можно ли ему просто немного посидеть у них, поговорить. Получив согласие, он вышел в сени, стряхнул с плаща дождевые капли, вернулся в кухню, сел на указанный стул, внимательно посмотрел на всех и прервал возникшее неловкое молчание:

      - Ради Бога, извините меня ещё раз за вторжение, но сегодня мне особенно захотелось побыть, как бы это правильнее сказать, - и, не найдя, видимо, нужных слов, немного помолчав, закончил, - не в чуждой среде, не с немцами. Они не могут понять, прочувствовать сегодняшний день - 1-ое сентября. Я ведь почти закончил десятилетку в Москве. У нас дома, в Москве, всегда этот день – день знаний, так его называл мой отец, отмечался, как праздник. Мама готовила праздничный обед, с шампанским, с цветами, музыкой – и, глубоко вздохнув и виновато улыбнувшись, чтобы скрыть охватившее его волнение, он встал, снова вышел в сени и вернулся с достаточно большим свёртком.

Он положил свёрток на стол и развернул его. Там оказались продукты, которых Смиловицкие уже давно не видели, и бутылка шампанского. Все удивлённо смотрели на него, ничего не понимая.

      -Простите, пожалуйста, мою назойливость. Я понимаю, что непрошеный гость «хуже татарина», но может быть, вы разрешите, ведь сегодня первое сентября, а я уже пять лет не мог отметить этот день.

      Эсфирь Давидовна поднялась, поставила на стол стаканы, тарелки, вилки. Эрик Иванович попросил её распорядиться и всем остальным в свёртке, затем он открыл бутылку, разлил вино по стаканам и поднял свой стакан:

      - Дай Бог, чтобы мы смогли отметить первое сентября 1942 года. – сказал Эрик Иванович.

      Все присоединились к этому пожеланию, но нарушить молчание за столом снова пришлось ему.

      -Я понимаю ваше состояние: пришёл какой-то немец, говорит, что он русский и устраивает сентиментальные сцены. Но мало ли чего можно наговорить или, извините, наврать? Мол «мели Емеля – твоя неделя», не так ли? Что ему от нас нужно? Что это – провокация? Даже если я тысячу раз попрошу вас верить мне, вам трудно будет перешагнуть порог недоверия. Я это хорошо понимаю, но всё-таки попытаюсь ещё раз объяснить причину моих визитов.

Ваш сосед пришёл в комендатуру в самом начале июля, было это второго или третьего июля, я уже и не помню. Но, когда он рассказал о вас, Аня, я решил, ради интереса, посмотреть на Вас, на самом ли деле Вы такая раскрасавица. Мне повезло: я увидел Вас во дворе с молодым, очень интересным парнем. Как я позавидовал ему! – смутившись, сказал Эрик Иванович и продолжил, - вы оказались на самом деле удивительно красивой. Мне, во всяком случае, не приходилось видеть никого красивее Вас. Я захотел убедиться, прав ли тот парень, охарактеризовав Вас ещё и как очень умную девушку. Мой первый визит к вам показал, что и в данном случае он оказался прав. Простите, пожалуйста, моё признание, но дело не только в Вас, Аня.

Все остальные члены вашей семьи да и сама обстановка в вашем доме всколыхнули во мне такую ностальгию по дому, по моим родителям и даже по Родине, что я ничего не смог с собой поделать и пришёл к вам снова. Я понимал тогда, впервые увидев Вас, понимаю и сейчас, что мне не на что рассчитывать. Единственно, о чём я хочу попросить Вас, разрешить мне иногда приходить в ваш дом, поговорить со всеми вами, этим самым вы сделаете мне большое одолжение.

      Он замолчал, а Аня неопределённо пожала плечами.

      - Спасибо, - сказал Эрик Иванович.

      - Вы знаете, - Эсфирь Давидовна смотрела ему в глаза, - мне приходила в голову и такая мысль среди прочих разных, но я не очень останавливалась на ней, и знаете почему, Эрик Иванович?

      - Весьма приблизительно. – ответил Эрик Иванович.

      - Так вот. Во-первых, вы – завоеватель и можете получить всё, что захотите, не прилагая особых усилий, во-вторых, вы - пусть даже и русский, состоящий на службе у немцев, а она еврейка. Так что нам трудно поверить всему сказанному вами. Да, вы правы, мы долго думали, в чём причина вашего визита, и я повторяю, среди прочих причин думали и об этой. Но ни я, ни мой муж, ни моя мама не можем в это поверить. – сказала Эсфирь Давидовна.

      - А Вы, Аня, тоже не можете поверить мне? – спросил Эрик Иванович.

      - Ну, отчего же, бывает, - снова пришла Ане на помощь Эсфирь Давидовна, - но я ещё раз повторяю: она еврейка, а вы, в лучшем случае, русский.

      - Простите, пожалуйста, но можно мне вас попросить называть меня просто Эрик. Так меня все звали в Москве. И ещё. Помните, я говорил вам, что в нашей семье никто и никогда не был антисемитом. У нас это считалось постыдным. И именно поэтому Ваше «во-первых, во-вторых», ещё раз простите меня, не имеет никакого значения. А вот то, что у Ани есть Фима, как видите, я даже знаю его имя, и он ничуть не хуже меня, а, вероятно, и намного лучше, именно это самое основное и самое главное препятствие, во всяком случае, для меня.

      Все замолчали и, чтобы разрядить как-то обстановку, Аня спросила:

      - Почему сегодня вы пришли в гражданском костюме, а не в форме?

      Эрик слегка улыбнулся:

      - По двум причинам: во-первых, вы уже знаете, что я служу в немецкой армии и, во-вторых, я ведь знал о вашем младшем братике, а он может проговориться о немце, пришедшем к вам и тем самым навлечь неприятности и на вас, и на меня. Только поэтому я пришёл в гражданском костюме и через месяц, всё ждал, как пройдёт мой первый визит.

      - Вы знаете, для меня первое сентября тоже день праздничный, вернее, был таким, и даже в этом году он был необычным, правда, совсем по другим причинам. – сказала Аня.

      - Я вас понимаю, Аня, и не буду более злоупотреблять вашим гостеприимством – как говорится, пора и честь знать и пошёл к выходу. У двери он остановился:

      - У меня теперь появилось больше свободного времени. Дело в том, что в город прибыл большой карательный отряд специального назначения. Я не знаю точно, но это большой отряд, 250 или даже более человек. В связи с этим некоторые мои функции перешли к ним.

      Он посмотрел, как Ане показалось, многозначительно на неё, попрощался и ушёл. За столом вновь начались дебаты: можно ли верить тому, что он сказал, не очередная ли это уловка?

      Почему он сказал нам о карательном отряде, для чего нам эта информация? Аня сидела за столом, не принимая участия в разговоре, она чувствовала, вернее, была уверена, что Эрик сказал правду, хоть и не могла объяснить это даже самой себе, тем более родителям. Однако, с его уходом тревога, охватившая её с самого утра, стала ещё сильнее. Мысль об этом карательном отряде более всего угнетала её: что он имел в виду, для чего ей эта информация, почему он так посмотрел на неё?

      - Господи, помоги нам, сохрани и помилуй, - засыпая, прошептала Аня.

      Ещё не проснувшись полностью, она подскочила, как ужаленная. Ей показалось, она поняла, для чего Эрик сказал о карательном отряде: ведь эта информация для Фимы. Она не думала, не знала, не поняла, что эта информация главным образом касается и их всех. И вновь страх, тревога, как и вчера, сжали ей сердце.

      -Значит, он знает, где Фима, чем он занимается и, по всей вероятности, хотел предупредить партизан через неё! А вдруг это провокация и таким образом он хочет выяснить местонахождение партизан. Они будут следить за мной.

      Теперь она была уверена, что наверняка поняла смысл этой провокации.

      - А я, дура, поверила тому, что он вчера говорил. Господи, какая же я идиотка! Какой карательный отряд? Это всё звенья тонко задуманной провокации. Ну, нет, не дождётесь, нашли дуру!

      Однако уже через минуту совсем другие мысли начали обуревать её:

      - А вдруг это всё – правда, и эта информация нужна Фиме и его товарищам. Как мне их найти, как их предупредить? Я ведь ничего не знаю! Почему Фима мне не сказал, где его искать, как с ним связаться в случае необходимости. Да и я хороша: не спрашивала его ни о чём, мне и в голову не приходило, что это может понадобиться.

      Она не находила себе места, ей не с кем было поговорить, посоветоваться, а своих родителей она не хотела беспокоить, вовлекать их в рискованные действия.

      - Нет, но ведь должен быть выход, должен быть! Что мне Фима рассказывал? Надо вспомнить всё, о чём он говорил. Я спрашивала его, можно ли мне принять участие в этой подпольной борьбе? Нет, нет, не то, раньше. Он рассказал, как после похорон своей мамы пришёл домой и свалился на диван, практически, без чувств. На следующий день поздно проснулся и решил пробежаться по привычному для него маршруту. Да, вот оно, я вспомнила: он встретил своего тренера, и с этого всё и началось.

      Ох, слава Богу, вспомнила! Значит, нужно найти этого тренера, он в физкабе, но как его найти, я ведь не помню его имени. Что я помню? Он был тренером по гимнастике, я не думаю, что там было много тренеров, один, в крайнем случае, два.

      Значит, нужно идти в физкаб. Да, но если это всё же провокация и за мной будут следить?

И снова начались сомнения, что делать: идти, не идти? Аня решила посоветоваться с папой. Дождавшись, когда после завтрака, папа вышел во двор покурить, она пошла за ним.

      - Папа, мне нужно с тобой поговорить. Как мне кажется, создалась ситуация, в которой мне одной трудно разобраться. Послушай, папа, вчера этот немец говорил о карательном отряде, прибывшим в Бобруйск, ты помнишь? – спросила Аня.

      - Да, да, помню и даже думаю об этом, не понимая значения этого. – ответил Григорий Исаакович.

      - Вот именно, я тоже не понимала, а сегодня утром меня осенило: ведь он мог об этом сказать для того, чтобы я эту информацию передала Фиме.

      - Фиме? А причём здесь Фима? Кстати, его уже давно не видно, где он, что делает? – спросил Григорий Исаакович.

      - Он воюет, я думаю, он вовлечён в подпольную войну против немцев, - и она кратко рассказала, как Фима встретил своего тренера по гимнастике.

      - Что такое подпольная война, в чём это выражается? Он что, ушёл к партизанам?

      - Я не знаю, папа. Он мне ничего не говорил конкретно. Я только спросила, можно ли мне тоже принять участие в этой организации? Он ответил: нет, нельзя, подумай о своей семье.

      - Вот оно что, ну что же, видимо, он прав. – сказал Григорий Исаакович.

      - Так вот, я думаю, папа, что возможно Эрик Иванович имел в виду передать эту информацию через меня Фиме, а возможно, и наоборот.

      - Что ты имеешь в виду, дочка?

      - Это может быть та провокация, о которой мы всё время думали: за мной будут следить, чтобы обнаружить, где они.

      - Это не исключено, во всяком случае, в этом есть логика, хотя, я думаю..., да, ладно, об этом потом. - Он хитро усмехнулся, - а как же быть с тем большим и чистым чувством, о котором говорит мама? Мне-то как раз и не верится в это большое и чистое, хотя она убеждена, что это и является причиной всех его визитов.

      - Папа, я совсем потеряла голову и не знаю, что мне делать, как передать эту информацию Фиме.

      - Нужно подумать, дочка, не торопись, здесь можно наломать дров, не торопись.

      - Но ведь этот отряд уже здесь, в Бобруйске, и каждый день может значить очень многое для них, я имею в виду Фиму, его товарищей.

      - Да, это верно, но необходимо спокойно подумать, что и как сделать. Пойми, Аня, у меня опыта в этом деле не больше, чем у тебя. Давай порассуждаем вместе.

      Если это провокация, то они будут следить за нами и особенно сегодня, надеясь на нашу неопытность, возможно думая, что мы сразу же кинемся передавать эту информацию. Я думаю, нужно немного переждать, день, может быть два, тем временем мы что-нибудь да придумаем, а пока постарайся взять себя в руки. И ещё, ты не помнишь, в какое время дня Фима устраивал эти свои пробежки?

      - Где-то утром, часиков в десять, одиннадцать, более того, Фима мне говорил, что Виктор Александрович, – она широко раскрыла глаза и прошептала, - да, так он назвал своего тренера. Это имя и отчество его тренера! О чём это я? Да, он даже говорил, в какие дни и в какое время Виктор Александрович будет его ждать в физкабе, в своём кабинете.

      - Попытайся вспомнить, хотя бы, в какие дни. – сказал папа.

      - Нет, папа, я не помню, только, по-моему, два раза в неделю.

      - Ну, хорошо, ты и так молодец, вспомнила многое. – Григорий Исаакович похвалил дочку.

      Через несколько часов Григорий Исаакович, подмигнув Ане, вышел снова во двор, а потом и Аня последовала за ним.

      - Послушай, дочка, что мне пришло в голову. Если это провокация, то в ближайшие несколько дней за каждым, вышедшим из нашего дома будет установлено наблюдение, не важно, куда этот человек пойдёт или с кем будет встречаться. Они ведь тоже ничего не знают. Вот я и подумал, что, может быть, есть смысл пойти на базар и попытаться определить, следят ли за нами.

      - И ты думаешь, что мы сможем это сделать? – спросила Аня.

      - Маловероятно, они ведь профессионалы, а мы невежды в этом деле, однако, попытаться стоит. Нужно просто идти так, будто ты никого не ожидаешь увидеть и не пытаешься установить наличие слежки. – предложил Григорий Исаакович.

      - Господи, я не смогу, - Аня покачала головой, - даже, когда я на самом деле ни о чём подобном не думала, мне казалось, что за мной следят из-за каждого дерева, из-за каждого столба.

      - Ну, в принципе, я могу пойти. Правда, я ещё не пробовал, как буду себя чувствовать но, может быть, у меня и получится.

      - А что если пойти вдвоём, но не рядом, а на видимом расстоянии и, если за домом следят, то второй, выйдя из дома, на несколько минут позже, сможет это установить. – сказала Аня.

      - Слушай, дочка, я думал об этом тоже. Они ведь профессионалы и эти наши уловки для них - прописная истина, азбука.

      Вот в таких мучительных поисках решения проблемы прошёл весь день. Уже Эсфирь Давидовна начала подозрительно смотреть на них, когда вечером в дом вошёл Фима. Аня, увидев его, обессилено опустилась на стул и разрыдалась. Когда она немного успокоилась, Григорий Исаакович, глядя на растерянного Фиму, начал объяснять ему, что произошло:

      - Вчера вечером у нас был тот немецкий офицер, который утверждает, что он русский.

      - Простите за то, что я перебиваю вас, - сказал Фима, - но вы мне рассказывали об этом офицере, Эрике Ивановиче, и я знаю о том, что он вчера был у вас. Мне тоже хотелось первого сентября придти к вам, но он опередил меня.

      - Где же ты провёл весь сегодняшний день? – спросила Эсфирь Давидовна.

      - У себя дома, отсыпался, проспал, видимо, часов 15, 16. Чего я не знаю, чем вызваны Анины слёзы, что этот офицер вам наговорил? – ответил Фима.

      - Перед уходом Эрик Иванович, - Григорий Исаакович пристально посмотрел на Аню, - вдруг сказал, что в город прибыл какой-то большой карательный отряд специального назначения. Сегодня мы с Аней почти весь день промучились, думая, как передать тебе эту информацию, так как мы решили, что этот русский-немец сказал нам об этом для тебя, для твоих товарищей. Мы так и не решили, что делать, потому что боялись провокации, слежки и ещё, чёрт знает чего.

      - Слежки? А куда вы собирались идти? – спросил Фима.

      - В физкаб. – сказала Аня.

      - В физкабе давно уже никого нет, и, кроме того, мы знаем о прибытии этого отряда. Ещё не совсем ясно, для чего такой большой отряд головорезов прибыл в Бобруйск но, видимо, не для парадов. – сказал Фима.

      - Хорошо, Фима, - спросил Григорий Исаакович, - а что же нам делать, если этот офицер передаст ещё что-нибудь, с нашей точки зрения, важное для вас? Мы ведь не знаем, известно вам об этом или нет.

      - Я понимаю, но вы ничем нам не сможете помочь, отряд всё время в движении, лесов вокруг Бобруйска много. Я смог отпроситься на двое суток у командира, зная, что отряд в это время не уйдёт никуда: людям нужен отдых. Так что, спасибо вам большое, но помочь вы нам не сможете, и не пытайтесь, пожалуйста.

      - Да, пожалуй, ты прав. – согласился Григорий Исаакович.

      - Фима, я хочу сейчас, при родителях, ещё раз попросить тебя взять меня с собой. Ты подумай, каково мне, молодой, здоровой девушке сидеть дома, когда идёт такая война! И вообще, ещё неизвестно, где более опасно. Мы же не дети, мы помним рассказ дяди Миши. Не сегодня, завтра нас, как скот, сгонят в гетто, а затем расстреляют. Мы все, способные держать оружие в руках, должны воевать с ними, должны мстить за уже убитых. – сказала Аня.

      В комнате стало тихо, все внимательно смотрели на Фиму, ожидая, что он скажет.

      - Я понимаю тебя, Аня, но, в таком случае, тебе не лишним будет узнать о партизанской жизни, так сказать, из первых рук. Это всё будет правдой, не приукрашенной и не более страшной, чем она есть на самом деле. После этого вы все решите и ты, Аня, тоже, идти тебе со мной либо нет. Конечно, отряд очень молодой, ведь не прошло ещё и двух месяцев, как мы ушли из Бобруйска, однако первые впечатления у меня уже сложились. Теперь я с уверенностью могу сказать, что абсолютно ничего не было подготовлено для нормальной жизни отряда.

Как мне рассказал Виктор Александрович ещё в физкабе, его вызвали в горком партии двадцать четвёртого июня и предложили сформировать и возглавить партизанский отряд. Он начал спрашивать о деталях, как горком видит жизнь и деятельность такого отряда. Хромович, первый секретарь горкома, сказал, что завтра, в два часа дня, он ждёт его в горкоме с детально продуманными предложениями и вопросами. Когда на следующий день в два часа он явился в горком, там, кроме сторожа, уже никого не было: все удрали.

      Алёшин решил, что создать отряд – это приказ партии, и он его создал.

      Фима вдруг замолчал, а потом, тряхнул головой:

      - Семь бед, один ответ. Я полагаю, вы понимаете, всё, что я вам сейчас рассказываю, не должно попасть к немцам ни под каким видом, иначе мне будет очень плохо. Нет, нет, не обижайтесь, пожалуйста, я вам верю, кому же ещё мне можно верить, если не вам. Короче, в отряде нет ничего для нормальной деятельности, нужно всё начинать с нуля: нет ни оружия, ни боеприпасов, нет продовольствия, медикаментов.

На мой взгляд, это сборище людей ещё не осознавших задач, стоящих перед ними, не готовых к трудностям партизанской жизни, а ведь впереди – зима со всеми сложностями неподготовленной лесной жизни. У нас до сих пор нет постоянной базы, люди спят под открытым небом, дисциплина оставляет желать много лучшего. О какой войне может идти речь? То, что мы сделали... Да о чём говорить?

      Партизаны грабят деревни, забирают всё, что пряталось от фашистов и, если кто-либо из деревенских начинает сопротивляться грабежу, с ним не церемонятся: избивают и даже убивают. Пьют в отряде безбожно и все, много времени уходит на самогоноварение. Командир уже выгнал из отряда пятерых за неподчинение приказу, за беспробудное пьянство, хотя я думаю, их нельзя было выгонять.

      - А что же с ними надо было сделать? – удивилась Аня.

      - Думаю, расстрелять. Идёт война, люди гибнут ежеминутно, и для сохранения всего отряда этих надо было расстрелять. Но это моё мнение, а им никто не интересовался. Да, мы отвлеклись. Так вот, в отряде три женщины, одна из них замужем, и её муж тоже был у нас в отряде. Ночью его зарезали, а жену эти бандиты насиловали, их было человек 10. Трагедия в том, что командир делает вид, будто ничего не видит, хоть я и уверен, он знает всё, но, видимо, по какой-то причине не хочет или не может принять меры. Бедным женщинам приходится утолять звериные инстинкты этих пьяных идиотов.

      Удары, которые мы наносим - это комариные укусы: у нас нечем воевать, а ножами да финками с немцами не повоюешь. До сих пор нам не удалось добыть у немцев достаточного количества оружия. Несколько раз нам приходилось удирать от преследовавших нас немцев. Мы подожгли гараж в Столбцах и после этого в течение суток отсиживались по плечи в болоте. Вот что мне сразу приходит на память о нашей жизни в отряде. А теперь, решайте. Лично я считаю, что там тебе нечего делать. Кроме этого, вы не представляете, что эти звери, немцы, делают с пойманными партизанами, каким диким пыткам они их подвергают. Люди теряют возможность владеть собой от невероятной боли. Я уже не говорю о членах семьи пойманного партизана: их, конечно же, уничтожают.

      Фима умолк, молчали и все остальные. Затем, как бы подытоживая, Григорий Исаакович сказал: - Я думаю, Фима абсолютно прав.

      - В таком случае я могу добавить ещё кое-что, продолжил Фима. Мы все знаем, как евреев любят на Руси испокон веков и, если возникают какие-нибудь проблемы, то всегда и во всём виноваты евреи. Вот и теперь уже нашлись «умники», считающие, что война началась из-за евреев, ну и, как результат, евреев надо уничтожать. В этом вопросе многие партизаны согласны с фашистами. И, видимо, поэтому, чтобы не усложнять и так не простые отношения с бойцами, в наш отряд евреев не берут. Уже было несколько случаев, когда евреев, молодых, здоровых ребят, готовых драться с немцами, к нам не взяли, а двоих парней даже избили, да ещё как!

      - А как же ты? – Аня с испугом смотрела на него, - ты ведь еврей!

      - Кроме Алёшина, об этом никто не знает и, видимо, не предполагает, что я еврей. Имя, отчество, фамилия у меня не типично еврейские, таких в Белоруссии много.

      - Вот что, Фима, я думаю, мы не должны больше обсуждать эту тему, нам всё ясно, – Эсфирь Давидовна встала из-за стола, - что будет со всеми, будет и с нами. В конце концов, пока мы живы, будем надеяться на лучшее, кто знает, какие сюрпризы жизнь может преподнести? Давай-ка я лучше покормлю тебя.

      Она захлопотала на кухне, собирая что-нибудь на ужин для Фимы. Затем, извиняясь за скромное угощение, поставила на стол оставшуюся картошку, кислые огурцы и кусочек хлеба. Когда Фима поел, Аня встала из-за стола и, обратилась к родителям, спокойно, нисколько не смущаясь:

      - Вы не беспокойтесь, пожалуйста, я приду утром, мы будем ночевать в Фимином доме.

      И они ушли. На кухне стало очень тихо. Эсфирь Давидовна заплакала:

      - Какие проклятые времена настали, Господи, кончится ли это когда-нибудь?

      Очень тихо и осторожно Аня и Фима вошли в дом. Светомаскировки не было, здесь никто не жил. Звёздное небо, огромная луна давали достаточно света, так что не было необходимости в свече или в керосиновой лампе. Аня прошла в комнату, в нерешительности остановилась возле кровати, на которой ещё совсем недавно лежала Гита Самуиловна, и начала раздеваться. Фима застыл на пороге. Он буквально задохнулся от нахлынувших чувств. Не мигая, он смотрел на Аню, на свою мечту, на свою любовь. Она была бесподобно красива, в ней было всё гармонично, изящно, идеально. Она, казалась ему статуей, сотворённой великим мастером из белого, без единого изъяна мрамора, и на фоне этого, никогда не виденного им нагого женского тела, свободно падали, чуть ли не до колен, две толстые, чёрные косы.

      Аня подошла к нему, взяла его за руку и повела к кровати. Она села на кровать и прошептала: - Раздевайся.

      Едва сдерживая волнение, весь дрожащий, Фима нашёл в себе силы спросить:

      - А может быть, не надо, Анечка?

      - У нас, возможно, больше и не будет такой ночи. Я хочу сегодня, сейчас быть твоей женой. Иди ко мне...

      Они легли в кровать, эти взрослые дети, не испытавшие ещё восторгов любви.

      - Почему же ты плачешь? – Фима, не сводил глаз с любимого лица.

      - А ты почему?

      - Разве я плачу?

      - Ну, конечно же, нет, - вздохнула Аня, - и я тоже не плачу.

      Они оплакивали вдвоём свою столь короткую любовь, они боялись, что такое уже больше не повторится, в душе они надеялись на чудо, понимая, что чуда не будет.

      Ещё не начало светать, когда попрощавшись с Аней у крыльца её дома, Фима ушёл в темноту.

 

 

 


 

Глава 14.

 

      После знойного засушливого лета, когда каждый дождь, достаточно редкий, встречался, как благодать, настала ранняя, холодная осень, с непрекращающимися, промозглыми, очень быстро надоевшими дождями. Дневная температура достигала лишь 9-10С, а ночью опускалась до 2-3С. Осенние улицы довоенного Бобруйска - шумные, весёлые, очень зелёные, где почти из-за каждого забора свешивались ветви фруктовых деревьев с плодами яблок, груш, слив - теперь опустели ещё больше, чем в июле, августе. Окна домов не открывались, в домах царила атмосфера страха, люди встречались лишь у колодцев или водоразборных колонок и быстро расходились по домам. Им казалось, и не без оснований, что дома они находятся в большей безопасности, чем на улице, где довольно часто слышалась стрельба, крики погони.

      В один из редких погожих дней второй половины сентября Григорий Исаакович пошёл собирать урожай с их небольшого огорода. Аня и Эсфирь Давидовна помогали ему в сборе картофеля. Урожай огурцов и помидоров был собран раньше. Эсфирь Давидовна сокрушалась по поводу своей непредусмотрительности: даже в июле можно было ещё посадить лук, а она этого не сделала. Теперь же купить нигде ничего нельзя было, а базарные, запредельные цены были не для них. Так тщательно, выискивая каждый клубень, они никогда не собирали картофель, и не мудрено: теперь картошка стала основным продуктом питания.

      Проработав целый день, они, к своей радости, собрали целых три мешка картошки. Тщательно обтерев тряпкой каждый клубень, они сложили картофель в специально отгороженный в погребе угол. Григорий Исаакович был явно доволен урожаем:

      - Ну, что же, теперь до февраля, а может быть и до марта, с голоду не умрём.

      - Если бережно её расходовать, - глубоко вздохнула Эсфирь Давидовна.

      После окончания работ по сбору картофеля в доме стало ещё тоскливее. Никто не находил решения вопроса, как избежать приближающеюся неминуемую трагедию. Аня ловила себя на том, что читая книгу, она не вникала в её содержание, её мысли всё время возвращались к рассказу дяди Миши Хитрова с его страшным финалом.

      - А что, если, как он, уйти куда-нибудь, не дожидаясь сбора всех евреев в гетто? – думалось ей.

      Да, но он же был один! Могу ли я оставить родителей, бабушку, Лёвушку и уйти? Нет, конечно же, нет! Тогда, что же ещё, какие ещё возможности избежать надвигающееся?

      Аня не знала ответа на этот вопрос, хотя её мысли всё время вращались вокруг него.

      - Господи, научи меня, подскажи, что делать? Господи, сохрани и помилуй, - неумело молилась она. Всё чаще и чаще Аня прятала своё лицо от родных, чтобы они не заметили её покрасневших от слёз глаз. Иногда она мысленно возвращалась к тем немногочисленным встречам с Фимой, когда они дискутировали о политике.

      - Возможно ли, чтобы воля одного человека могла бы привести к такому колоссальному, зверскому уничтожению людей? Ведь за его идеями должны стоять миллионы, целые страны! Там ведь много умных, образованных, порядочных людей, культурных, занимающихся наукой, искусством, имеющих, в конце концов, свои семьи, детей! Что же это за страна, что за люди там должны жить? – спрашивала она.

      - Диктатура, к сожалению – это страшная система правления, когда воля одного человека играет решающую роль в жизни страны. Диктатору боятся противоречить даже ближайшие соратники. – объяснял Фима.

      - Да, но как же конституция, их парламент или как это у них называется? – Аня не могла смириться с таким положением вещей.

      - Их парламент, рейхстаг, не более чем фикция, марионетки, призванные только для того, чтобы скрыть истинное, антиконституционное правление, - утверждал Фима.

      - Но как же можно жить в такой стране, это ведь чудовищно?! – возмущалась Аня.

      - Мы же живём в такой стране. – тихо говорил Фима.

      - Нет, ты ошибаешься! У нас диктатура пролетариата, целого класса рабочих, их миллионы, - горячо возражала Аня.

      - Угу, и эти миллионы приходят на сессии Верховного Совета, чтобы принимать решения. Нет, Анечка, те, кто там голосует, уже очень далеки от пролетариата. Они многократно перекуплены разными правительственными подачками, которых у пролетариата, от имени кого они выступают, конечно же, нет. И именно поэтому, дорожа своими привилегиями, а ещё больше от страха за жизнь своих родных и свою собственную, они голосуют, т.е. поднимают руку так, как им предписывает диктатор. И не важно, в какой стране это происходит, у нас ли, в Германии или ещё где-либо в мире, рецепт и результат один и тот же. – объяснял Фима.

      - Откуда ты всё это знаешь? – спрашивала Аня.

      - Помнишь, я тебе говорил о ящиках с журналами и газетами у нас на чердаке? – напомнил ей Фима.

      Аня кивнула головой.

      - Впервые об этом я прочёл в каком-то журнале, а может быть, в газете, ну, и моя мама многое мне рассказала, так что я думаю, так оно и есть. – с сожалением констатировал Фима.

      И снова она возвращалась к беспощадной действительности.

      - Что же можно предпринять, какие ещё есть возможности предотвратить приближающуюся трагедию, о чём я ещё не думала? Эти вопросы не давали ей покоя, она не знала, не находила ответа. И снова, многократно:

      - Господи, научи меня, вразуми, что делать, Господи, сохрани и помилуй.

      Она, молодая, цветущая, здоровая, только начинающая свой жизненный путь, не могла смириться, не хотела принять неумолимо надвигающуюся смерть.

      - Да, видимо, Фима был прав, – думала Аня. - Советское правительство должно было предупредить, что ожидает советских граждан, и особенно евреев, решивших остаться на оккупированной немцами территории. Тогда многие, как и бабушка, уверенные, что немцы такие же люди, как и все, и будут вести себя по-человечески, услышав сообщение по радио или прочитав в газете о зверствах фашистов, задумались бы и, вероятнее всего, ушли бы вовремя из Бобруйска. Ещё бы, ведь это сообщение Советского правительства, а не рассказ какого-то Миши Хитрова! Скольким тысячам людей только в Бобруйске была бы сохранена жизнь?!

      Она начинала обвинять саму себя:

      - Какое образование у родителей, не говоря уже о бабушке – не полная средняя школа? А я окончила десятилетку и сидела, как кукла, не решаясь вступать в дискуссии с ними. Ну, а как же? Ведь у них такой жизненный опыт! Вот теперь приходится пожинать плоды этого опыта.

      И тут же она прерывала эти свои мысли:

      - Как не стыдно, ведь и мама, и папа спрашивали моё мнение. Практически, я решила, что мы все остаёмся, коль скоро бабушка не хочет уходить.

      Затем, оборвав себя, заставляла переключаться на другую тему, однако, та, другая тема, неизбежно возвращала её к тем же мыслям о войне, об оккупации, о Фиме, об их общей судьбе. Это было какое-то наваждение: с утра до вечера одно и то же, затем короткий сон, не приносящий отдыха воспалённому мозгу.

      В середине сентября евреев с их улицы заставляли несколько раз строем идти на работы по уборке улиц под наблюдением вооружённых полицаев. Вадим Острейко был одним из них. Аня неоднократно ловила на себе его жадные взгляды и старалась не попадаться ему на глаза. Однако он искал её и, подойдя, с улыбкой уставился на неё:

      - Ну, и как, помогают тебе твои пятёрки убирать улицы? Конечно, - куражился он, - алгебра, тригонометрия должны помочь, как ты думаешь?

      Аня не отвечала и продолжала работать.

      - Что, говорить со мной, ниже твоего достоинства? Ну и хрен с тобой, а я всё-таки тебя попользую, но только ты после первого раза не вешайся, как та дура, Фирка, и плотоядно улыбаясь, он начал поглаживать её по спине. Рука его опускалась ниже и ниже, как вдруг он увидел перед собой Григория Исааковича, который, едва сдерживаясь, тихо сказал ему:

- Ты, подонок, уходи отсюда. Если позволишь себе ещё раз дотронуться до Ани, я убью тебя. Потом твои шкурники-товарищи могут делать со мной, что захотят, но тебя уже не будет, понял? А теперь, вон отсюда.

Как ни странно, но Вадим выслушал его, а затем, уже отойдя, повернулся и зло прошипел:

- Ты, жид, ещё попомнишь меня! И не только ты, но и всё твоё жидовьё.

Придя домой, Эсфирь Давидовна долго молчала и только после обеда дала возможность накопившемуся страху и гневу вылиться наружу:

- Подумай только, какой герой нашёлся! И чего ты с этим подонком сцепился? Ведь он запросто мог убить тебя, ты это хоть понимаешь? Сволочь он сволочью и останется, разве можно его исправить? Теперь их власть, и они могут делать всё, что захотят!

- Нет, Эстер, не смогут, если им не позволить. Да, они могут меня убить потом, но его подельники будут знать, за что убит этот негодяй, и хорошо подумают, прежде чем решиться вот так, как он, безнаказанно бандитствовать. Ему сошла с рук трагедия с Фирой, вот он и решил, что всё можно и, пожалуйста, давай прекратим этот разговор, мне и самому тошно, я – никакой не герой, но иначе жить не могу. – виновато сказал Григорий Исаакович.

Все замолчали, а Аня подошла к отцу, поцеловала его, поблагодарила и ушла из кухни. Эсфирь Давидовна посмотрела ей вслед, глубоко вздохнула и тоже поцеловала мужа:

      - Что-то с ней происходит, ты не находишь, Гриша? – сказала Эстер. - Она очень похудела, замкнулась в себе и только односложно отвечает на вопросы.

      - Ну, все мы похудели и выглядим не лучшим образом, время такое, война и, кроме того, она волнуется за Фиму. Ты не помнишь, когда он приходил последний раз? – спросил Гриша.

      - По-моему, в самом начале месяца. Пойду я и попытаюсь поговорить с ней. – решила Эстер.

      Эсфирь Давидовна помнила, как совсем недавно, ещё всего несколько месяцев тому назад, они с дочкой подолгу говорили на разные темы и не только, как мать и дочь, но и как близкие подруги. Сидя вдвоём в своём садике, она рассказывала Ане о многих эпизодах своей жизни, о своей молодости, о встрече со своей любовью, с Гришей. Аня, как ей казалось, тоже была откровенна, и часто такие посиделки заканчивались достаточно поздно.

      Эсфирь Давидовна села на Анину кровать, погладила дочку по голове. Аня повернулась к ней лицом, её глаза были покрасневшими и, не скрывая слёз, она спросила:

      - Что же делать, мамочка?

      - Аня, ты о чём? Может быть ты в положении? - несколько смутилась Эсфирь Давидовна.

      - Нет, мамочка, нет, я не беременна. Просто я не знаю, что нам всем делать, ведь должен же быть хоть какой-нибудь выход, это же невыносимо знать, что нас всех ожидает, и не видеть возможности избежать этого! И потом, я очень волнуюсь за него. Ты знаешь, я даже хотела бы быть беременной, знать, что во мне живёт часть его. Я понимаю, война – трагедия для всех, но от этого мне не легче. И в придачу этот идиотский сон!

      - Какой сон? – забеспокоилась Эсфирь Давидовна.

      - Уже две ночи подряд мне снится один и тот же сон: будто многих партизан, я не знаю сколько, и среди них Фиму расстреливают. Я вижу это настолько ясно, что просыпаюсь, дрожа от страха, пот заливает мне глаза, а может быть, это слёзы.

      - Доченька, ведь это просто сон. Бабушка мне когда-то говорила, что, если снится нехороший сон, утром нужно встать, трижды плюнуть через левое плечо и сказать: «куда ночь, туда и сон». Послушай, доченька, надо взять себя в руки. Время страшное, война, люди гибнут, как мухи, и не только на фронте, а что касается Фимы, ты же слышала его рассказ о постоянном перемещении их отряда. Кто знает, где они сейчас и как далеко от Бобруйска. Да, ты не помнишь, когда Фима был у нас последний раз?

      - Второго сентября, - вздохнула Аня, - это уже больше трёх недель прошло. Я почти уверена, что там что-то произошло.

      - И всё-таки возьми себя в руки, всем сейчас трудно жить. Ты думаешь, мне легче? – сказала Эсфирь Давидовна. - Ведь я могла увести вас всех из Бобруйска, мне нужно было только взять на себя принятие решения, и сейчас мы не были бы в таком положении. И это, без всякого сомнения, моя вина.

      - Ну, вот, а теперь мне нужно успокаивать тебя. – сказала Аня.

      - Да нет, я сильная, не волнуйся, доченька, я справлюсь сама, - и перевела разговор на другую тему:

      - Ты не замечаешь, что-то нехорошее творится с бабушкой? Мне она ничего не говорит. Видимо, винит себя, что из-за неё мы не ушли, и как я не пытаюсь её убедить, что её вина не больше моей, мне это не удаётся. Бабушка тает, как свеча, она практически перестала кушать, говорит, нет аппетита, и всё время молчит. Ты можешь вспомнить, чтобы бабушка молчала более пяти минут? А теперь?

      - Хорошо, мамочка, я поговорю с ней, правда, я не уверена, к чему это приведёт, ты же знаешь её!

      - Да, я понимаю, но так больно смотреть на неё! – вздохнула Эстер.

      Последний день сентября выдался холодным, дождливым. И так тягостное настроение становилось невыносимым. В доме стояла гнетущая атмосфера. Даже Лёвушка и то разговаривал со своими игрушками шёпотом.

      После полудня в доме запахло гарью. Эсфирь Давидовна спросила мужа, вернувшегося в дом, что он там сжигает во дворе. Григорий Исаакович заговорщицки посмотрел на неё:

      - Чей-то дом горит. – сказал он.

      - Где? - забеспокоилась Аня.

      - Где-то в конце улицы, - уклонился он от ответа.

      Аня собралась пойти посмотреть, чей же это дом, но Григорий Исаакович многозначительно посмотрел на жену:

      - Подожди Аня, пойдём вместе, - а выходя из дома, тихо сказал, - я думаю, Эстер, это горит дом Дубовых.

      Отойдя буквально тридцать метров, Аня поняла, что горит дом, в котором раньше жили Фима со своей мамой. Огонь охватил уже крышу, было очень жарко даже на приличном расстоянии от дома. Пожар никто не тушил, несколько полицаев стояли впереди немногих людей, пришедших узнать, чей дом горит. Аню снова охватил страх за Фиму:

      - Почему горит именно его дом, как он загорелся, а может быть, его подожгли? Если подожгли, то кто и почему? – пронеслось у неё в голове.

      Огонь продолжал пожирать строение, дом пылал со всех сторон. Когда через несколько часов Аня снова пришла на пожарище, огня уже не было, только раскалённые угли и оставшиеся оплавленные металлические предметы испускали сильный жар. Аня постояла недолго около бывшего Фиминого дома, где совсем недавно она провела несколько незабываемых часов с Фимой, повернулась и, потупя голову, никого и ничего не замечая, пошла к себе домой.

      Поздним вечером к ним пришёл Эрик Иванович. Аня внимательно посмотрела на него, он был явно смущён, хотя и пытался скрыть это. Сняв плащ, он положил на стол довольно увесистую сетку:

      - Простите, я не смог принести больше, - обратился он к Эсфири Давидовне, - возьмите, пожалуйста, это продукты. Я уверен, они вам нужны.

      - Но вы же отрываете всё это от самого себя, - смутилась Эстер.

- Нет, нет, мне хватает и даже более того, остаётся. Ну, а если я и не доем немного, то это не так уж и будет заметно на моей фигуре, - улыбнулся Эрик Иванович, а затем вздохнул:

      - Господи, когда же эта напасть кончится, когда пройдёт это проклятое время?

      Все молча смотрели на него:

      - Странно, не правда ли? Молодой, здоровый, сильный, а расхныкался, как малое дитя. – улыбнулся виновато Эрик.

      - Ну, для вас-то это время и не очень проклятое, - вырвалось у Ани, и она, смутившись, добавила, - хотя что-то вас явно угнетает.

      Эрик Иванович несколько укоризненно посмотрел на неё и покачал головой:

      - А я-то думал, что вы мне уже верите. До сих пор для вас я – немец, фашист. Ну, посудите сами, зачем бы я ходил к вам, рассказывал вам о себе, изливал душу. Что ценного, к сожалению, вы все представляете для немцев? Вы - обыкновенная еврейская семья, и я захожу к вам не так часто, как мне бы хотелось, чтобы передохнуть, отвести душу, побыть с приятными мне людьми, убежать от той жестокой, пропитанной бахвальством и ненавистью обстановки. А вы мне не верите!

      - Простите, пожалуйста, - извинилась Аня, - но при сложившихся обстоятельствах и нас укорять трудно.

      - Конечно, вы правы, но, если можно, мне бы хотелось ещё раз объясниться. – сказал Эрик.

      Начиная с 1938 года я понял, какую ужасную, жестокую, непоправимую шутку сыграла со мной судьба! Иногда про себя я ругаю дядю Колю, а затем оправдываю его: каким образом в 1936 году он мог знать, что произойдёт позже, что значит фашизм? Хотя, мне думается, мой отец уже тогда понимал это. До сих пор для меня остаётся загадкой, почему в нашей семье тогда, в Москве, не обсуждались эти проблемы, ведь дебаты, хоть и не очень громкие, велись на разные темы и зачастую такие, за которые в то время не погладили бы по голове.

А потом я думаю, возможно, и обсуждались подобные проблемы, но в моё отсутствие. Я помню, папа как-то спросил меня, донёс бы я в органы, если бы услышал какие-нибудь разговоры в нашей семье, не очень политически правильные с официальной, коммунистической точки зрения. Помнится, я недоуменно посмотрел на него и тогда он объяснил: ну, скажем, как Павлик Морозов. Видимо, я среагировал не лучшим образом, сказав, во-первых, у нас нечего прятать от Советской власти и, во-вторых, я думаю, что даже, если бы и было, ты бы сам без принуждения поступил правильно. Папа улыбнулся и, как мне теперь кажется, многозначительно посмотрел на маму. Каким же я был идиотом, чтобы так ответить.

      В то время во многих семьях родители боялись откровенно говорить при детях: воспитанные школой в коммунистическом духе, те могли смело пойти в органы и донести на своих родителей, одни по недопониманию, другие же умышленно. Да что мне вам рассказывать, вы и сами хорошо это знаете, как хорошо представляете и последствия таких поступков: тюрьма, ссылка и достаточно часто расстрел. Вполне возможно, что мой ответ отцу заставил родителей быть более осторожными при обсуждении наиболее важных политических проблем в моём присутствии, а отношения СССР с фашистской Германией были одной из них. И вот теперь, по ночам, я часто думаю, как поступил бы папа в моём положении? Я задаю себе этот вопрос снова и снова, хотя знаю точно, он бы не оправдал мою службу фашистам.

      Одно дело сказать: «уезжай из этой, Богом проклятой, страны» и совсем другое – воевать против неё. Ведь он – дворянин, и для него честь всегда была дороже жизни. Вам трудно понять меня, я сейчас как бы между молотом и наковальней: с одной стороны, я ненавижу фашизм, фашистов, с другой – ещё больше ненавижу коммунизм, коммунистов, нет, не тех простых людей, примкнувших ради карьеры к коммунистической партии, а к главарям, к сталинской клике.

      Затем он помолчал немного:

      - А вы знаете, в Германии происходит то же самое, хотя возможно и не совсем: немцы абсолютно обезумели, они готовы за своего фюрера на всё, они гордятся своей принадлежностью к «Великой Германии» и в её честь совершают чудовищные преступления. Господи, какое варварское время! Когда всё это кончится? – снова повторил он.

      - И как оно закончится? – эхом откликнулась Аня.

Эрик пристально посмотрел на неё:

      - У меня нет сомнений, как закончится эта война. Я абсолютно убеждён в том, что Германия войну проиграет, она будет разбита! Россия – великая страна, с ней лучше не воевать. Немцы очень больно ударили по самолюбию нации, люди поняли, что фашизм несёт им порабощение, смерть и теперь вопрос только времени, когда Россия заставит бежать фашистов на запад, как в 1812 году заставила бежать французов. Надо только дожить до этого.

      - Да, вы патриот России, - заметил Григорий Исаакович, - но ведь уже давно не существует отдельно взятой России, есть Союз Советских Социалистических Республик, или СССР, а вы всё время говорите только о России. Это попахивает национализмом. Разве, кроме русских, не воюют люди других национальностей?

      - Виноват, я не прав, Григорий Исаакович, просто русских в СССР значительно больше, чем людей других национальностей, и я по инерции назвал советских людей русскими, ещё раз извините.

      - Эрик Иванович, я, как женщина, как мать, может быть, понимаю ваши переживания, вашу тоску лучше других, во всяком случае, мне так кажется. Позвольте мне дать вам совет, услышав который вы можете сказать: если вы такие умные, то почему вы здесь, почему остались в городе, и будете правы. Я и сама думаю об этом ежесекундно и казню себя так, как никто другой не сможет. И всё-таки, выслушайте меня. Я вижу, что в таком состоянии вы долго не протянете, сорвётесь, и тогда конец. Вы начнёте пить а, как говорят, под пьяную лавочку, очень трудно себя контролировать. Вот и сейчас от вас попахивает вином, не так ли?

      - Да, вы правы, Эсфирь Давидовна, я думал об этом тоже, но что же мне делать? – спросил Эрик.

      - Говорят, советовать другим легко и, вероятно, так оно и есть, однако, насколько мне кажется, сейчас всюду страшная неразбериха, мало порядка, ведь идёт война! Вам не трудно будет уйти от немцев, придумать какую-нибудь более или менее правдоподобную легенду и воевать вместе со своими против немцев.

      - Дорогая Эсфирь Давидовна, вы абсолютно правы, - сказал Эрик, - я думал о том же самом и уже достаточно давно, ещё в Польше. Однако там мне было трудно решиться на этот шаг и, в первую очередь, из-за незнания польского языка. Когда же 22 июня началась война с Советским Союзом, я понял, что время настало. Но, - он покраснел, - тут я встретил вашу семью, Аню. Я не могу вас бросить и, кроме того, это же не Россия, а СССР.

      - Простите, пожалуйста, но вы же знаете, что я люблю Фиму, - смутилась Аня.

      - Да, да, я знаю, - и, извинившись, Эрик перевёл разговор: - вас заставляли несколько дней работать. Как это было, не очень трудно?

      - Нет, не трудно, но страшно унизительно и, кроме того, этот полицай, идиот, - взорвался Григорий Исаакович.

      - Это кто, ваш сосед? – спросил Эрик.

      - Да, он. Начал приставать к Ане, оскорблять её. Видимо, я погорячился, но сказал ему, что, если он хоть ещё раз позволит себе подобное, то я убью его, за что и получил нагоняй дома от своей благоверной.

      - Вы правы, Григорий Исаакович, с такого рода людьми по-другому разговаривать и нельзя.

      Посидев ещё несколько минут, Эрик Иванович пожелал всем спокойной ночи и ушёл.

      На следующий день утром Аня по привычке последнего времени продолжала лежать с закрытыми глазами, обдумывая события вчерашнего дня, вернее вечера. Она поймала себя на том, что не, как прежде, сразу начала думать о Фиме, о том, как он там, здоров ли, не ранен ли, не дай Бог, о своих чувствах к нему. Первым, о ком она подумала, был Эрик Иванович, с его вчерашним признанием. Аня старалась найти оправдание в том, что без обиняков сказала Эрику Ивановичу о своих чувствах к Фиме, и снова сразу же переключилась на вчерашний вечер:

      - Что же такое он сказал вчера? Что уже давно бы перешёл на советскую сторону и начал бы сражаться против немцев, если бы не встретил их семью, её. Ну, насчёт семьи он, конечно, сказал просто так, а то, что она ему понравилась с первого взгляда, ей было ясно после его неожиданного посещения ещё в конце июля, и мама тоже это поняла тогда же. И то, что он был с ними излишне, даже рискованно откровенен, объяснялось этим же.

      Однако Аня поверила Эрику Ивановичу, что он русский, и его рассказу о так неудачно сложившейся жизни только после первого сентября. Так говорить об этом дне мог только тот, у которого самого было много этих первых сентября, когда уже за неделю начинаешь считать дни, оставшиеся до школы: семь, ... три, два, завтра! Незаметно для самой себя она опять начала вспоминать свои первые сентября.

      Ты идёшь в школу в хорошо отутюженной форме, не глядя по сторонам, но боковым зрением видишь добрые улыбки встречных, у которых эти первые сентября уже в прошлом. Тебе кажется, что ты идёшь степенно, не торопясь, хотя на самом деле, как бы паришь над тротуаром, и идёшь всё быстрее и быстрее, заставляешь себя не торопиться, но у тебя с этим ничего не получается. Тебе очень хочется поскорее оказаться среди подруг, друзей, увидеть своих соучеников, любимых учителей, а главное его, единственного. Ты идёшь по опавшим листьям, и какая-то небольшая грусть возникает в груди: а ведь лето уже прошло, начинается осень. Ты отгоняешь от себя эти мысли – впереди ещё очень много лет.

      Так относиться к этому празднику школы, празднику новых знаний, книг, встреч мог только тот, кто пережил это сам, и Аня, глядя ему в лицо, верила: да, у него всё это было и, как ей казалось, он не мог быть немцем или даже из прибалтийских, хорошо знающих русский язык. Но, несмотря на то, что этот офицер был ей явно симпатичен, она верила, она говорила себе, что любит только Фиму, что она даже не может сравнить чувства к Эрику Ивановичу с тем горячим, охватывающим её волнением, когда она только подумает о Фиме. Ей всегда и во всём хотелось его опекать, уберечь от всевозможных невзгод, она испытывала к нему, как ей казалось, материнскую нежность, особенно после смерти его матери. Она видела его молодого, сильного, умного, готового придти на помощь нуждающемуся, и всё равно ей казалось, что она должна быть рядом с ним, что только она может помочь ему, уберечь его самого от опасностей.

      Что касается Эрика Ивановича, то здесь было совсем другое. Вот вчера, когда он пришёл, то почему-то невыносимый страх, преследовавший её последнее время, и от которого она никак не могла избавиться ни днём, ни ночью, исчез, она почувствовала себя такой защищённой, как маленький ребёнок, спрятавшийся за юбкой своей матери. Даже тогда, когда он сам искал утешение у них, она не испытывала того тяжёлого, липкого, чёрного, неотвратимо преследовавшего её страха.

      После завтрака мама с бабушкой пошли в её небольшую комнатку. В последние несколько недель бабушка очень сдала, она сразу и видимо постарела, заметно похудела, стала какой-то маленькой и большую часть времени проводила в своей каморке. Аня понимала её состояние, они с мамой уже неоднократно беседовали с бабушкой, пытаясь убедить её в том, что все они в равной мере несут ответственность за то, что остались в городе, но бабушка никого не слушала. Она считала себя, и не без оснований, виновной в трагедии всей семьи, не скрывала, что из-за своего упрямства они здесь, а не ушли вместе с Аней Друбинской и её детьми.

      Вот и теперь Аня решила, что мама беседует с бабушкой на ту же самую тему, пытаясь её успокоить. Вскоре дверь открылась, и мама позвала Аню. Аня испугалась, мало ли что могло случиться со старым человеком, и быстро пошла к ним.

      Бабушка и мама стояли около окна, выходящего на соседний дом, который до войны принадлежал двум сёстрам – тёте Марьясе и тёте Зисе с семьями. Дом был большой и обе семьи жили дружно. Тётя Зися была несколько замкнутым человеком, а тётя Марьяся – прямая ей противоположность: она часто заходила к бабушке Ёхе просто поговорить или одолжить что-либо, но чаще всего дать попробовать новое блюдо, печево. При этом она, несколько прищурив левый глаз, ожидала бабушкиной реакции, ведь бабушка в этом деле была авторитетом. Если же рядом была Аня, она всегда гладила её по голове, по плечам и, любовно глядя на неё, очень часто повторяла одно и то же: «Ну как это у вас получилось такое чудо? Ведь даже, когда у меня бывает плохое настроение, она одним только взглядом или словом сразу улучшает его. Нет, на самом деле, как это у вас так получилось? Что, боитесь раскрыть секрет, или просто случайно?» - смеялась она. Обе сестры со своими семьями ушли из Бобруйска в самые первые дни войны, и дом стоял пустым.

      Аня подошла к окошку и увидела, что около дома стоит грузовик, с которого немцы сгружали чемоданы, мебель. Затем, разгрузив машину, они погрузили кое-что из старой мебели. Кто-то раскрыл в доме окна, чтобы сменить застоявшийся воздух. Явно, в доме должны были появиться новые жильцы. Несколько позже к дому подъехал мотоцикл, немцы вытянулись по стойке «смирно», и в дом вошёл немецкий офицер. Эсфирь Давидовна в недоумении посмотрела на дочь:

      - Аня, мне кажется, что это Эрик Иванович, - шёпотом проговорила она, - как ты думаешь?

      - Я не успела рассмотреть его, он очень быстро вошёл в дом. – тоже шёпотом сказала Аня.

      В это время офицер вышел на крыльцо, посмотрел на дом Смиловицких, что-то сказал солдатам, затем он сел на мотоцикл и уехал. Теперь уже ни у кого не было сомнений – это был Эрик Иванович. Сразу возникли вопросы: зачем, почему, для чего?

      Однако долго ломать голову над этими вопросами им не пришлось: другое событие заставило их забыть на время переезд Эрика Ивановича: каким-то странным образом погиб Вадим Острейко. Его тело привезли в дом родителей, начался громкий плач, причитания. Яков Иванович во дворе мастерил гроб. Хоронили Вадима на следующий день. Провожать его пришли несколько родственников, полицаи и среди них Коля Остапуков. После похорон они устроили поминки во дворе.

      Тихие воспоминания, плач по усопшему по мере выпитого самогона сменились громкими речами, а затем криками, угрозами в адрес «жидовья» и особенно этого жида, соседа, который угрожал Вадиму. На улице было хорошо слышно, как во дворе с недоумением обсуждали, что с самого утра Вадим был, как всегда, весел, абсолютно здоров, а потом его вызвали в комендатуру и всё. Через 2 часа его тело привезли к ним в полицейский участок и сказали, что на него напали бандиты и свернули ему шею.

      Григорий Исаакович, выйдя к себе во двор покурить, слышал всю эту историю.

      Эсфирь Давидовна и Аня быстро посмотрели друг на друга и подумали об одном и том же: это убийство - дело рук Эрика Ивановича. Они обе вспомнили, как изменился в лице Эрик Иванович, услышав о приставаниях Вадима Острейко. Вечером за столом Аня спросила:

      - Как ты думаешь, мама, зачем Эрик Иванович переехал в дом тёти Марьяси?

      - Наверное, чтобы быть поближе к нам, - с иронией ответила она, - а вообще-то я понятия не имею.

      - И тут же эта смерть, - задумчиво добавил Григорий Исаакович, - да, это опять задача со многими неизвестными.

      Однако всё объяснилось в этот же день, вечером, когда к ним пришёл их новый сосед. Его необычно напряжённое лицо, нахмуренные брови, образовавшаяся складка между ними, а главное тревога в глазах, которую он не умел, а, может быть, не хотел спрятать – всё говорило о большом волнении, не дававшем сохранить присущее ему ровное, спокойное, настроение, уверенность в себе. Они пригласили его за стол, и никто не решался нарушить установившееся молчание. Наконец, Григорий Исаакович спросил:

      - Эрик Иванович, скажите, пожалуйста, если это не секрет, для чего вы переехали в соседний дом?

      - Да нет здесь никакого секрета. У ваших соседей погиб сын при несколько необычных обстоятельствах. Пошли всякие слухи, не хорошие предположения, и вот для того, чтобы не допустить возможных эксцессов, я и переехал. – ответил Эрик.

      - Что вы имеете в виду? – насторожилась Эсфирь Давидовна.

      - Как вам сказать? Я не могу исключить пьяные дебоши этих молодчиков, а они вооружены, и вот, чтобы не допустить трагедии, я и переехал, посчитав, что немецкий офицер может быть как бы сдерживающим фактором. – объяснил Эрик.

      - А ведь вы правы, - подтвердил Григорий Исаакович, - я слышал, как они договаривались, завтра, около 12, встретиться у Якова Ивановича, что их будет человек 10 и что они пойдут бить жидов, то есть нас.

- Теперь мне понятно, почему у вас в сенях появился топор, - усмехнулся Эрик Иванович. – Однако его лучше всё-таки занести в дом, на всякий случай.

      Они выпили чай, ещё немного посидели, но обычного, непринуждённого разговора не получалось. Все думали только о завтрашнем дне и не могли говорить ни о чём другом и, как ни пытался Эрик Иванович успокоить всех, из этого ничего не вышло. Посидев ещё немного и пожелав всем «спокойной ночи», он ушёл.

      Утром, проснувшись раньше обычного, все старались хоть чем-то занять себя, чтобы перестать ждать с неослабевающей тревогой этого часа, этого полудня. Казалось предчувствие беды разлито в воздухе, все разговаривали шёпотом.

      Лёвушка, испуганно глядя на старших, не понимал, что происходит и всё время плакал. Эсфирь Давидовна предложила почитать ему. Лёвушка очень любил, когда мама читала ему сказки, она это делала хорошо, имитируя голоса действующих героев, завывания ветра. Но вскоре она попросила у него извинения и, пообещав почитать ему в другой раз, предложила сыну поиграть самому.

      Григорий Исаакович объяснил жене и дочке, где они должны быть во время предполагаемой атаки. Он указал место возле двери на кухне, где должна была находиться Аня, вооруженная довольно большим секачом, Эсфирь Давидовна с топором должна была быть у кухонного окна, а сам он взял на себя охрану окон в зале и в комнатке бабушки. И тогда Эсфирь Давидовна сказала ему, что она не сможет никого ударить топором, у неё просто руки не поднимутся. Григорий Исаакович помолчал немного и посмотрел укоризненно на неё:

      - Ну, что же, тогда подожди, пока эти бандиты убьют тебя, они миндальничать с нами не будут. А что ты, дочка, скажешь?

      - Живой, по крайней мере, они меня не возьмут, - ответила Аня.

      Глубоко вздохнув, Григорий Исаакович напомнил им, что Эрик Иванович тоже знает об этом возможном погроме и, даст Бог, им не придётся ни с кем сражаться.

      Около 11 часов во дворе дома Острейко стали собираться молодые мужчины, парни. Григорий Исаакович насчитал 15 человек, больше, чем думали эти бандиты вчера. Видимо, жажда еврейской крови была велика, и желающих оказалось больше, чем предполагалось.

      В половине двенадцатого Эсфирь Давидовна позвала мужа и указала ему на подъехавшего к соседнему дому Эрика Ивановича. Оставив мотоцикл на улице, он вошёл в дом, пробыл там минут 10, а потом вышел во двор. Ещё через минут 15-20 Яков Иванович открыл свои ворота, и оттуда вышла вся орава пьяных бандитов, вооружённых топорами, ломами, а некоторые большими дубинами. Они постояли несколько минут, о чём-то совещаясь, и уже собрались идти к дому Смиловицких, на который пальцем указывал Яков Иванович. В это время им навстречу пошёл Эрик Иванович.

      - В чём дело? – спросил он у молодого мужчины, выделявшегося среди остальных не только ростом, физической силой, но и явным лидерством.

      - Идём поквитаться с этими жидами, – лидер, указал на дом Смиловицких.

      - Я здесь живу, - Эрик Иванович кивнул на соседний дом, - и не допущу никаких безобразий, которые нарушают мой покой.

      - Да мы быстро, - заверил его лидер, - не беспокойтесь, большого шума не будет, - и он стал обходить Эрика Ивановича.

      - Стоять! – произнёс Эрик Иванович, - немедленно разойтись! Мы сами знаем, что и когда делать, а сейчас – разойтись!

      - Но мы должны рассчитаться с ними за жизнь нашего товарища, не мешайте нам! – уже громче обычного сказал бандитский лидер.

      - Я сказал – разойтись! – повторил Эрик Иванович и вытащил револьвер из кобуры.

      То ли алкоголь, то ли гнев, то ли то и другое вместе, ударили в голову этого погромщика, но он легко отодвинул Эрика Ивановича со своего пути и уже собирался продолжить задуманное, но прозвучал выстрел, и этот великан, удивлённо оглянувшись на Эрика Ивановича, упал на землю. Не пряча револьвер, Эрик Иванович окинул взглядом остальных погромщиков:

      - Чтобы я вас никогда больше не видел на этой улице. Вон отсюда и заберите это! Он указал на труп. Все быстро вошли во двор к Якову Ивановичу, затянули туда же труп своего лидера, и хозяин быстро закрыл ворота.

      Эрик Иванович спокойно пошёл к себе и вкатил мотоцикл во двор.

      Всё это произошло в течение не более нескольких минут, но Смиловицким они показались вечностью. Обессиленные, они сели и долго, молча, смотрели друг на друга. Эсфирь Давидовна расплакалась, вслед за ней заплакала бабушка, а за ними и Лёвушка. Аня и Григорий Исаакович не имели сил даже на то, чтобы начать их успокаивать. Постепенно они перестали плакать, пришли в себя:

      - Ну что же, на этот раз пронесло, - Григорий Исаакович вытер вспотевшее лицо.

      - Да, на этот раз, - повторила Аня, - но что будет в следующий раз?

      - Поживём – увидим, - ответил Григорий Исаакович.

      Вечером вся семья Смиловицких очень ждала прихода Эрика Ивановича.

      Он пришёл, как всегда, когда было уже совсем темно. Ни словом не обмолвившись о дневных событиях, он спросил, обращаясь ко всем одновременно:

      - Скажите, пожалуйста, есть ли у вас кто-нибудь из родственников, друзей, или, наконец, просто хороших знакомых, которые бы жили где-нибудь в деревне, в небольшом селе подальше от крупных населённых пунктов?

      - Почему вы спрашиваете об этом? - Эсфирь Давидовна тревожно посмотрела на него. Немного помолчав, пытаясь смягчить известие, Эрик Иванович ответил:

      - Примерно через неделю всех евреев города должны собрать в гетто, специально отведенные для этой цели площади, огороженные колючей проволокой, где евреи должны будут жить. Выход из гетто запрещён и будет охраняться солдатами и полицией.

      - А затем – расстрел, - тихо добавила Аня.

      Эрик Иванович не среагировал на Анину реплику:

      - Вот почему я спрашиваю вас о каких-либо связях с деревней, чтобы на время исчезнуть, спрятаться и неважно где, подумайте.

      Все замолчали. Казалось, все обдумывают вопрос, хотя думать-то было не о чём.

      - Нет, Эрик Иванович, у нас нет таких людей ни в деревне, ни где-либо ещё, - Эсфирь Давидовна сокрушённо покачала головой.

      - Подожди, мама, мне кажется, у меня есть предложение, может быть и не самое хорошее, но всё-таки – хоть что-то.

      Все с удивлением смотрели на Аню:

- Вы забыли о Фиме, о партизанском отряде. Я помню, что нам рассказывал Фима и понимаю, на что мы идём, но всё-таки это лучше, чем сидеть и ждать неминуемого расстрела.

- Теперь все взгляды были обращены на Эрика Ивановича, а он молчал. Молчание затягивалось и, когда, казалось, Аня собиралась объяснить ему, о чём она говорит, Эрик Иванович, ни на кого не глядя, с большим трудом произнёс:

- Нет больше этого партизанского отряда, он уничтожен.

- Откуда вам это известно? – едва сдерживая рыдание, широко раскрыв глаза, Аня смотрела прямо на него.

      - Анечка, я служу в комендатуре, немцы распространили это известие среди своих, ну, и я тоже получил рапорт об удачно проведенной операции с фотографиями многих погибших. Оказывается, у них в партизанском отряде был свой осведомитель. В середине сентября партизаны совершили налёт на железнодорожный узел в городе Осиповичи. Они взорвали несколько паровозов, железнодорожные пути. Немцам стало известно, что партизаны планируют подобную операцию на железнодорожной станции Березина. Когда партизаны для проведения этой операции остановились в лесу, в районе деревни Титовка, было принято решение об уничтожении этого отряда. Их было немного, меньше 50-ти человек.

      - А Фима? – затаив дыхание, надеясь на чудо, Аня ждала ответа.

      - Я очень сожалею, но в рапорте было сказано: никто не уцелел, уничтожен весь отряд. Небольшая группа молодёжи вместе с командиром (его фамилия – Алёшин) оказала отчаянное сопротивление, но уйти не удалось никому.

       Еле сдерживаясь, Аня задала ещё один вопрос:

      - Когда это произошло?

      - В последних числах сентября, - ответил Эрик Иванович.

       Аня разрыдалась и убежала в другую комнату, там уткнувшись лицом в подушку, она продолжала рыдать и, когда минут через пятнадцать Эсфирь Давидовна подошла к ней, подушка вся была мокрой от слёз, а Аня сотрясалась от рыданий. Эсфирь Давидовна обняла дочку, гладила её по спине и плакала вместе с ней. Немного успокоившись, они вышли на кухню. Григорий Исаакович сидел один за столом и грустно смотрел на них.

      - Это война, ничего не поделаешь, и пока мы живы – надо жить. А теперь пошли спать, уже поздно, - и Григорий Исаакович поднялся из-за стола.

      - Да, конечно, уже поздно. Помнишь, папа, когда сгорел Фимин дом? – спросила Аня и сама же продолжила, – 30-го сентября, видимо, после разгрома отряда и смерти Фимы.

      Аня окончательно поверила в эту невероятную, ужасную весть.

      Как Эрик Иванович и говорил, через несколько дней появились объявления о сборе всех евреев на базарной площади, на семью разрешалось взять два чемодана самых необходимых вещей.

      Базар, колхозный рынок! Сколько воспоминаний связано у Ани с ним! В любое время года там было много людей, все покупали или продавали что-то, именно там можно было встретить многих знакомых. Базар был притягателен всегда, но особенно хорош он был в июне – сентябре месяцах, когда от запахов земляники, черники, смородины и многих других ягод могла закружиться голова. Вареные початки кукурузы, желтевшие маленькими солнышками, горки огурцов, помидоров, салатов, свеклы, казалось, так и просились: купите. Но больше всего и лучше всего пахли жареные семечки. Бывало, за 10 копеек купишь целый стакан этих чёрных семечек, положишь их в карман, идёшь и лузгаешь, сплёвывая шелуху под ноги, даже не подозревая, что это не совсем прилично.

      А в июле – августе можно было одуреть от запахов укропа, чеснока, малосольных огурцов, квашеной капусты, а потом – яблоки, груши, вишня, сливы...

      И вот теперь там собирают людей, чтобы всех их, детей и взрослых, молодых и старых было бы удобнее уничтожить!? В это было невозможно поверить, почему, за что?

 


 

Глава 15.

      Аня смотрела в окно на почерневшие деревья, кусты, на бесконечный, мелкий, холодный дождь. Она не могла представить, не хотела поверить, что через какое-то, видимо, совсем не отдалённое время всё это уже будет не для неё, что её уже не будет, что не будут те, кого она так любит, кто ей так дорог. Деревья снова зазеленеют, вырастет новая сочная, зелёная трава, солнце будет светить и греть по весеннему, летнему, люди будут жить, работать, веселиться и плакать, влюбляться, рожать детей и любоваться каждым их движением. Дети будут расти, ходить в школы, потом в институты, университеты – всё будет, как раньше, до войны. Только вот её уже не будет. Но ведь это невозможно! Почему невозможно? Ведь Фимы уже нет, и Фиры тоже, и многих, многих других. Что же это происходит? Неужели нет выхода, неужели нельзя избавиться от этой смертельной опасности? Может быть, Эрик Иванович придумает что-нибудь? Почему уже несколько дней он не появляется? Может быть, он придёт сегодня вечером?

      Но он не пришёл ни в этот день, ни на следующий, и тот, проклятый день сбора евреев на базарной площади, настал. Смиловицкие вышли рано утром, т.к. сбор был назначен на восемь часов утра. Не глядя по сторонам, стараясь не увидеть никого из знакомых, будто они совершили какое-то преступление, меченые жёлтыми заплатами, они шли, опустив головы, глядя себе под ноги. С каждой минутой их становилось всё больше и больше. Краем глаза они видели соседей, просто знакомых, живших на соседних улицах и таких же несчастных, не решившихся покинуть вовремя город и, когда подошли к этой страшной базарной площади, то увидели много людей, очень много, целое море людей, запрудивших площадь. А люди всё прибывали и прибывали, так что стоять приходилось почти вплотную друг к другу.

      Последние дни Лёвушка не отходил от матери, цеплялся за неё. Вот и сейчас он стоял, вцепившись ручками в мамино пальто, и испуганно смотрел на всех. Бабушка еле дошла до базара, она не проронила ни слова, только смотрела в землю. Правда, никто особенно и не разговаривал, все ждали, что же будет дальше.

      Неизвестность угнетала, люди испуганно смотрели по сторонам, не зная, что ещё можно ожидать. Наконец, их стали строить в колонну и куда-то повели. По сторонам колонны шли немцы с автоматами и полицаи. По улицам их следования жители выходили за калитки и смотрели на бесконечную колонну евреев под охраной немцев. Некоторые злорадно ухмылялись, многие женщины вытирали концами платков глаза, а большинство, молча, смотрели на идущих евреев.

      Они шли долго, видимо, часа три или даже четыре. Аня испытывала жгучий стыд: их вели, как животных, она не смотрела по сторонам, не знала, куда их ведут, где же это гетто, будь оно трижды проклято!

      Наконец, впереди идущие стали расходиться по сторонам: им указывали, в какой дом, сарай, барак они должны пойти. Очередь дошла и до семьи Смиловицких: им указали на небольшой сарай. Они вошли. Там прямо на земле стояли топчаны, на них лежали мешки, которые нужно было набить соломой, лежащей в углу сарая. Окон в сарае не было и, чтобы хоть что-то было видно, пришлось дверь держать приоткрытой.

      Где, в чём и на чём готовить еду, где взять хоть какие-нибудь продукты, где вода, туалеты? Никто ничего не знал. Григорий Исаакович сказал, что пойдёт и постарается разузнать, что к чему. Через какое-то время он принёс несколько кирпичей и устроил что-то наподобие очага, вода была недалеко в колодце, но нужно было найти ведро или какой-нибудь сосуд, в чём можно было бы держать воду. Эсфирь Давидовна и Аня набили мешки соломой, бабушка Ёха легла на один из топчанов и отвернулась к стенке.

      Как ни пыталась Эсфирь Давидовна её убедить, что не они одни в таком же положении, что её вины в случившемся не больше, чем всех остальных, она не реагировала ни на какие доводы и продолжала, молча, лежать. Ей было тяжелее всего, она понимала, что вся семья дочери (о себе она и не думала) оказалась здесь из-за неё, из-за её упрямства, что всех их ожидает неминуемая смерть, и винила во всём только себя. Лёвушка тихо сидел на бабушкином топчане и испуганно смотрел, как взрослые стараются хоть немного обустроить свой быт. Последнее время он многого не понимал: началась война настоящая, не игрушечная, и это было страшно, потом пришли немцы, опять-таки настоящие, не те соседские мальчики, которым не посчастливилось быть «красными», а взрослые бойцы с винтовками. А теперь вот почему-то они ушли из своего дома, и пришли сюда, где совсем нехорошо, негде и не с чем поиграть и все такие грустные, а бабушка так совсем не разговаривает, наверное, заболела.

      В конце октября в Бобруйске всегда бывало уже холодно, вот и сейчас никто не снимал пальто, в сарае было, как на улице. Было очевидно, что в таких условиях долго они не «протянут», даже если их и не расстреляют.

Григорий Исаакович позвал жену на улицу и тихо рассказал ей:

      - Я ходил к воротам гетто и попросил разрешение сбегать домой за ведром, ножом, ложками, ну, самым необходимым. Я обещал вернуться через час, полтора, объяснил, что у меня семья, и я обязательно вернусь. Охранники рассмеялись:

      - Больше ты ничего не хочешь? – спросил один полицаев, а потом один из них толкнул меня в грудь прикладом и велел убираться, покуда цел.

      - Но я не жалею, что ходил туда, на обратном пути я встретил Бориса. – сказал Гриша.

Эстер отошла подальше от сарая, оглянулась по сторонам и закрыла лицо руками.


      - Господи, и они здесь, я так надеялась, что они успели уйти. Почему же он не приходил к нам всё это время? – спросила она мужа.

      - Рахиль тяжело болеет, да и путь-то не ближний. Ты же знаешь, что каждый выход из дома был весьма опасен, все это чувствовали и старались не отлучаться надолго. Он говорил, что много раз собирался к нам, но всегда что-либо происходило, и он откладывал визит на потом. Не знаю, правильно ли я сделал, но я ему посоветовал не ходить к нам: баба Ёха ещё больше расстроится, увидев его. – сказал Гриша.

      - Когда они были у нас последний раз? - Эсфирь Давидовна вопросительно посмотрела на мужа и сама же со вздохом ответила, - это было ещё до прихода немцев, когда мама всем нам объясняла, почему она никуда не уйдёт из Бобруйска.

      - Кажется, что это было так давно, а ведь прошло всего-то четыре месяца, - удивился Григорий Исаакович. - У меня такое чувство, что прошли уже годы, а сегодня, если я не ошибаюсь, двадцать седьмого или двадцать восмого октября. Я уже начинаю забывать даты.

      - Успокойся, ничего ты не забываешь, сегодня на самом деле 27 октября, - утешила она мужа.

      - Да, так вот, я был у Бориса, им несколько повезло: их поселили в старый дом, где им выделили небольшую комнатку. Он дал мне бачок для воды. Рахиль чувствует себя неважно, а вот Вовка и Лёня в форме. Они уже нашли компанию таких же пацанов двенадцати-шестнадцати лет и чего-то там колдуют. Эстер, сколько лет Вовке и Лёньке? – спросил Гриша.

- Лёне седьмого ноября должно быть уже пятнадцать лет, а Вове второго июня исполнится четырнадцать.

      А почему ты спрашиваешь? – Эстер спросила мужа.

-Понимаешь, я видел их лица, лица заговорщиков, и я боюсь, как бы они чего не натворили.

-Гриша, ты забываешь, что нас всех ожидает. Хуже того, что неминуемо должно произойти, ничего не будет, и была бы я помоложе и не связана семьёй, тоже не сидела бы, сложа руки.

- Ладно, ладно, вояка, смотри, как бы Аня не услышала твои речи. – Гриша оглянулся на сарай.

- Этого я как раз и боюсь. Помнишь, как она просила Фиму забрать её к партизанам? Ну, ладно, Гришенька, пошли назад, а то Лёвушка начнёт плакать. – и они вошли в сарай.

В двух чемоданах, которые разрешалось взять на семью, было немного тёплых вещей для всех и картофель, больше всего картофеля, ведь это было основной их едой и кроме картошки у них, пожалуй, ничего и не осталось. Григорий Исаакович развёл огонь между кирпичами, и они поставили в бачке варить картошку в «мундирах».

Поначалу они боялись, как бы им не запретили разводить огонь в сарае, но ни немцы, ни полицаи не обращали внимания на дым, валивший изо всех щелей. Они сварили по две картошки на каждого, а потом кое-как улеглись на топчанах и постарались уснуть. Никто не знал, каким будет следующий день, будет ли он их последним днём либо предпоследним и сколько дней у них осталось всего.

      Ночь не принесла отдыха им, измученным страхом перед приближающейся трагедией, холодом и не реальной надеждой на что-то, чего они даже не могли сами представить себе. Лёвушка всё время просыпался, жаловался на холод, плакал, несмотря на то, что Эсфирь Давидовна прижимала его к себе, стараясь согреть сына своим телом.

      С самого утра ожидание страшного конца сковывало семейство Смиловицких. Всё, что бы они ни делали, о чём бы они ни говорили, их мысли были об одном и том же: сегодня это произойдёт, завтра а, может быть, у них будет ещё несколько дней.

      Где-то около десяти часов утра к ним пришёл Борис. На нём, как говорится, не было лица. Посидев немного с мамой, и рассказав ей, что произошло с его семьёй за это время, он попрощался с ней и попросил Эсфирь и Гришу проводить его немного. Выйдя на улицу, Борис передал сестре записку от своих детей.

- Дорогие мама и папа! – начала она читать вслух, – нам очень не хочется причинять вам огорчение, но мы решили убежать из гетто. Папа, мы слышали, как ты и мама обсуждали рассказ дяди Миши Хитрова - нас убьют всё равно, будем ли мы сидеть в гетто, либо убежим и будем воевать с этими гадами. Мы выбрали второе. Даже если мы убьём хотя бы одного фашиста, и то нам будет легче погибнуть. Мы вас очень любим, целуем. Ваши Лёня, Вова.

- Борис, молча, стоял и плакал. Эсфирь Давидовна отдала ему записку, затем Григорий Исаакович, попытался хоть как-то утешить Бориса:

- Успокойся, пожалуйста, ты хорошо знаешь, что ожидает нас всех. Радоваться надо, что ребята вырвались из гетто. Кто знает, может быть, они будут более счастливы, чем мы все, и останутся в живых.

- Ты так говоришь, потому что это не твои дети, - продолжал плакать Борис, - как бы ты заговорил, если бы Аня сделала что-либо подобное?

- Ну, что же, я понимаю тебя, но поверь мне, и я, и Эстер были бы рады такому повороту судьбы. Так что ты не отчаивайся, а иди домой и успокой Рахиль. А насчёт Ани, - если бы мне была известна хотя бы самая незначительная возможность для неё убежать из гетто, я бы первым ей рассказал об этом.

- Неужели эти изверги всех убьют? – Борис смотрел на них с неподдельным ужасом и надеждой. А вдруг у нас будет не так, как в Польше, может быть...

- Послушай меня, Борис, я не хочу увеличивать страх перед неизбежным, но я также не хочу обнадёживать и тебя, да и самого себя какими-то несбыточными надеждами. Ведь до сих пор всё было точно так же, как нам рассказывал Миша. Так почему ты думаешь, что что-либо может заставить этих нелюдей изменить свои планы? Нет, Борис, я думаю, нам всем нужно подготовиться принять достойно неминуемое. Иди, дорогой, к себе и постарайся утешить Рахиль.

      Они старались не произносить это слово «смерть», как-будто тем самым можно было избежать её, или, во всяком случае, хотя бы отодвинуть её подальше от себя. Они попрощались и Борис ушёл.

- Гриша, ты и на самом деле так думаешь? - и, заметив недоумённый взгляд мужа, пояснила, - ну, насчёт Ани.

- Милая моя, я вижу, что и ты на что-то надеешься. Нет, Эстерке, чуда не будет, мы это должны твёрдо усвоить, - затем, оглянувшись по сторонам, тихо вздохнул, - я так надеялся на Эрика Ивановича, но, видимо, что-то неожиданное произошло, или он передумал, а может быть, и не передумал, но не может. Во всяком случае, нам ничего другого не остаётся, как надеяться и ждать.

Они посмотрели по сторонам: пустынная улица, тишина, было необычно холодно, моросил то ли мелкий противный дождь, то ли это был уже первый снег, а быть может, и то и другое вместе.

- Гриша, что ты имел в виду, когда говорил «принять неминуемое по-человечески». – спросила Эстер.

- Эстерке, я много думал об этом, и уверен, что все мы думали и думаем об одном и том же. Они, конечно же, нас расстреляют, и вот в эти последние минуты перед расстрелом мне хотелось бы сохранить самообладание, не кричать и молить о пощаде, которой всё равно не будет, не валяться у них в ногах, а принять смерть достойно. Я понимаю, что об этом легче говорить, чем выполнить, но, с другой стороны, если подготовить себя, то возможно и удастся сохранить «лицо».

- Гришенька, ты даже не представляешь, насколько мы одинаково думаем.

- Ничего удивительного, ведь «муж и жена – одна сатана», так вроде бы говорится, а мы с тобой совсем немного не дотянули до серебряной свадьбы. – с сожалением сказал Гриша.

      По улице шли два полицая и, чтобы не искушать судьбу, они быстро вошли в сарай. Аня, молча, лежала на своём топчане, Лёвушка, как всегда в последнее время, сидел возле бабушки. Григорий Исаакович начал разжигать огонь и попросил Аню помочь ему. Аня подошла и спросила, чем она может ему помочь. Присев на корточки, он попросил Аню придвинуться к нему поближе:

      - Доченька, нельзя всё время, молча, лежать и страдать, нужно двигаться, чем-то занять себя, на тебя смотрит твой брат, будь примером для него. И, несмотря на то, что мы знаем, - он несколько замешкался, - о неизбежном финале, мы не должны усугублять и без того Лёвушкино плохое настроение. Посмотри на его глазки, ведь он не может понять, что происходит, почему вместо того, чтобы жить в своём доме, мы находимся здесь, в таких нечеловеческих условиях. А что касается нас, то, пока человек жив, он должен на что-то надеяться. То, о чём нам рассказывал дядя Миша, было в Польше, а здесь, возможно, будет иначе.

      - Ладно, папа, не нужно говорить о том, во что ты и сам не веришь.

      - Да нет, доченька, никто ничего не знает наверняка. Хоть ты и права, вероятность трагедии очень велика, но пока мы живы, мы не должны падать духом, нам нужно, чем-то занять себя. Глядя на тебя, страдает мама, пугается Лёвушка.

      - Ты, конечно же, прав, папа, но меня всё время преследует мысль, неужели нет выхода, неужели нужно сидеть и, сложа руки, ждать, пока эти убийцы решают, жить тебе или умереть. Для меня просто невыносимо сознавать, что кто-то, а не я сама, решает мою судьбу.

      - Я тебя хорошо понимаю, доченька, но подумай, что мы можем предпринять? Для меня это не менее больно и унизительно, тем более что самой природой мне предназначена роль защитника своей семьи. У нас нет ничего: ни оружия, ни топора, ни даже ножа. А если бы и было, что мы смогли бы сделать, имея на руках Лёвушку и бабу Ёху? Фашисты поставили нас в положение бессловесного скота, но вот заставить нас прекратить мыслить, потерять человеческое достоинство, пока мы живы, они не смогли и не смогут. Ты согласна со мной, дочь?

       Аня помолчала, как бы обдумывая слова отца:

- Спасибо, папа, во всяком случае, это оружие они у нас не отнимут.

      Аня замолчала, не решаясь заговорить о чём-то, что давно уже не давало ей покоя. Григорий Исаакович внимательно смотрел на неё и ждал, пока она сама выскажет наболевшее.

      - Папа, ты помнишь тот, последний раз, когда к нам приходил Фима? – спросила Аня.

      Григорий Исаакович утвердительно кивнул.

- Думаю, что тогда я должна была уйти вместе с ним. Да, я, конечно же, помню всё, о чём он говорил, о той обстановке в их отряде и всех трудностях партизанской жизни, но мне бы не пришлось, как сейчас, быть полностью зависимой от чужой, ненавистной воли. Конечно, я бы погибла вместе с партизанами, с Фимой, но с оружием в руках. Почему я так легко согласилась тогда с Фимиными доводами, почему не спорила, не доказывала, что оставаться в Бобруйске не менее опасно и унизительно? Я не могу себе этого простить.

      - Да, Аня, всё это так, но ты забыла, видимо, что никто в отряде, кроме командира, не знал о том, что Фима – еврей. Ты должна помнить о том, что в отряд евреев не брали и, если бы Фима привёл в отряд тебя, то тем самым он бы подверг сомнению и своё нееврейство. Ты же, доченька, со своей необыкновенно красивой, но без сомнения иудейской внешностью никак не смогла бы быть принятой в их отряд. Так что не убивайся по этому поводу. Видимо, каждому – своё.

- Всё это так непонятно! Мы жили в одной стране, учились в одних школах, подчинялись одним и тем же законам, отмечали одни и те же праздники, трудились вместе со всеми, радовались и печалились по тем же самым причинам, и в результате – такая ненависть, вражда, такое неприятие евреев, всех подряд и только потому, что мы – евреи. Нет, мне этого не понять! – Аня не могла ни понять, ни принять такую ненависть к евреям.

      - Я думаю, этого не могут понять до конца все, хотя многим кажется, что они знают причину ненависти к евреям – религия. – сказал Григорий Иссакович. - Но ведь религию, отличной от православной, христианской, имеют и люди других национальностей, однако, такой откровенной ненависти, как к евреям, они к себе не испытывают. А то, что евреи распяли Христа, так это несусветная ложь, ничего подобного не было, более того, родители Иисуса Христоса были евреями, а значит, и он сам был по рождению евреем. Если ты помнишь, дядя Миша Хитров говорил о том же. Он также не мог понять ту лютую ненависть к евреям, которую он встречал в Польше, когда пробирался к нам, в Белоруссию. Помнишь?

      - Да, да, я помню, как он говорил об общем враге, вторгшемся в их страну, и вместо того, чтобы всем вместе сражаться с ним, многие пошли служить немцам и выдавали им евреев.

      - Да, к сожалению, это так. Правда, без помощи некоторых поляков ни он, ни семья Иосифа, его родственника, не смогли бы скрываться от немцев столь длительное время. Всё это так сложно, так запутано, что здесь можно и голову сломать. – согласился Григорий Исаакович.

      В это время к ним подошёл Лёвушка, отец погладил его по головке:

      - Тебе не холодно, сынок?

      - Нет, мне не холодно, но страшно. – сказал Лёвушка.

      Григорий Исаакович и Аня стали его убеждать, что бояться нечего, что он может даже поиграть, ведь здесь много места. Лёва посмотрел на них удивлённо:

      - Поиграть? Но с чем, ведь у меня нет игрушек, они все остались дома?

      Аня прижала братика к себе:

      - А хочешь со мной поиграть в крестики - нолики? – предложила она.

      - А как это, в крестики - нолики? – спросил Лёва. Аня объяснила ему правила игры, и они пошли, сели на топчан и начали играть.

Сырые обломки, палок, дров и досок не разгорались. Долго провозившись, Григорий Исаакович, наконец, разжёг огонь, и Эсфирь Давидовна поставила варить картошку. Процесс приготовления еды как-то скоротал время и, когда она раздала всем опять по две картошки, (кто знает, как долго им придётся здесь пожить, а запас картофеля весьма небольшой) и все начали кушать, дверь в сарай отворилась, и Смиловицкие увидели входящего к ним немецкого солдата.

Прикрыв за собой дверь, он сделал несколько шагов и начал что-то говорить. Это было настолько неожиданно, что ни Эсфирь Давидовна, ни Григорий Исаакович, ни Аня не поняли ничего из того, что им сказал немец. Солдат стоял, молча, видимо, не зная, что делать дальше. Но в это время бабушка повернулась к ним лицом и сказала, что немец говорит на немецком идиш, так говорили некоторые немцы в 1918 году, когда разговаривали с евреями.

      - Так что же он хочет, что он сказал? – нетерпеливо спросила Эсфирь Давидовна.

      - Он сказал, чтобы Аня собрала свои вещи и поехала с ним, - заплакала бабушка.

      – Куда поехала? – еле владея собой, почти крикнула Эсфирь Давидовна.

      - Я не знаю, он ничего не сказал. – сказала бабушка.

      - Так спроси у него, ты можешь спросить? – еле владея собой сказала Эстер.

      - Я попробую. – согласилась бабушка.

      Они все внимательно слушали разговор между бабушкой и явно обрадовавшимся немцем. Потом они услышали «битте», значение которого поняли. Бабушка сказала, что немец просто повторил, чтобы Аня собрала свои вещи и должна ехать с ним, но он ничего не сказал, куда или зачем. Однако, тот факт, что немец не приказывал, не кричал, не угрожал, а старался спокойно объяснить им, что он хочет, был необычным и обнадёживающим.

      Эсфирь Давидовна переглянулась с мужем, и он едва заметно кивнул головой, давая ей понять, что он тоже надеется на лучшее. Она начала собирать Анины вещи, а та стояла, как вкопанная, и только крупные слёзы выдавали её состояние. Сбор вещей занял всего несколько минут, и настало время прощаться. Эсфирь Давидовна подошла к дочке, обняла её, и они стали плакать вдвоём. К ним подошёл Григорий Исаакович, обнял их, затем с плачем подбежал Лёвушка и так, обнявшись и плача, все четверо прощались с Аней, своей любимицей, своей надеждой, они прощались и друг с другом, прощались с жизнью, хорошо понимая, что их ждёт.

      Немец не торопил их, он отошёл на несколько шагов, отвернулся, чтобы не мешать им, а возможно, чтобы скрыть волнение. Наконец, Григорий Исаакович, глотая слёзы, тяжело вздохнул:

      - Ну, что ж, дорогие мои, ничего изменить нельзя, иди, доченька, попрощайся с бабушкой. Аня подошла к ней, поцеловала её плачущую и повторяющую:

      - Прости меня, доченька, прости меня, пожалуйста.

      Аня не могла произнести ни слова, рыдания рвались наружу. Она погладила бабушку по голове и пошла с узелком к выходу. На улице немец жестом показал ей, чтобы она села в коляску мотоцикла, и они поехали. При выезде из гетто, прежде чем поднять шлагбаум, часовой перекинулся с мотоциклистом несколькими, видимо, скабрезными репликами, и они оба рассмеялись. На этот раз Аня поняла в основном, чему смеялись немцы. Она учила немецкий язык, начиная с 6-го класса и, как говорила Берта Яковлевна, их учительница, отлично знала немецкий. Она поняла, что её везут в притон на Пушкинской улице. Перед её глазами возникла повесившаяся Фира, и Аня решила, что сделает то же самое.

      Через непродолжительное время мотоцикл остановился. Аня оглянулась - кругом ни души, она не видела ни домов, ни людей, ни даже редких огоньков, хотя уже было достаточно темно. Немец подошёл к ней и попросил её, именно попросил опуститься на дно коляски. Аня непонимающе посмотрела на него, и тогда немец повторил просьбу вторично и даже показал руками, что он предлагает ей сделать.

      Аня, свернувшись калачиком, сползла на дно коляски, немец застегнул брезент над ней, и мотоцикл двинулся дальше. Было очень неудобно, холодно, её подбрасывало на всех ухабах и выбоинах дороги. Аня ничего не понимала, она как бы отрешилась от действительности, её начал бить озноб. Наконец, после, как ей казалось, бесконечной тряски, мотоцикл остановился. Аня услышала звук открываемых ворот. Въехав, как видимо, во двор, мотоцикл снова остановился, и Аня услышала тот же звук теперь уже закрываемых ворот. И снова мотоцикл поехал, однако, проехав несколько метров, остановился. Затем немец расстегнул брезент и помог ей вылезть из коляски. Аня увидела, что они остановились возле крыльца какого-то дома. Она еле стояла, дрожь пронизывала всё её тело, зубы стучали один о другой, она не могла владеть собой.

      Немец взял её за плечи и повёл в дом. Войдя в сени, он закрыл за ними дверь, и только после этого открылась дверь в дом. На пороге, освещённый неярким светом керосиновой лампы, стоял Эрик Иванович. Ноги подкосились у Ани, и она начала падать. Эрик Иванович подхватил её на руки, внёс в дом и положил на диван.

      Аня лежала с закрытыми глазами, а Эрик Иванович и его помощник хлопотали возле неё: они накрыли её несколькими одеялами, набросили поверх шинель. Наконец, они увидели, что дрожь унялась, и тогда Эрик Иванович поблагодарил Вильгельма (так звали мотоциклиста), и тот уехал.

 

 


 

Глава 16.

 

      Когда Аня открыла глаза и увидела Эрика Ивановича, она еле слышно спросила, что произошло и почему она здесь.

      - Теперь всё, слава Богу, хорошо, вы, наконец, очнулись. Вы были больны, и я так боялся за вас, но, видимо, всё позади, и я уверен, что очень скоро вы окончательно поправитесь. Вам нужно полежать ещё немного - денёк, второй, - окрепнуть и встать на ноги.

      - Денёк, второй? Сколько же дней я проболела и какое сегодня число? – спросила Аня.

      - Сегодня седьмого ноября, помните, что это за день? – спросил Эрик.

      - Конечно, праздник, день Октябрьской революции. – ответила Аня.

      - Да, вы правы, этот день праздновали в Союзе, правда, не все радовались этому дню, и это было до войны. – сказал Эрик.

      - Может быть и так, но вы сказали «праздновали». Разве война уже закончилась, немцы победили нас? – со страхом спросила Аня.

      - Ох, простите меня, пожалуйста. Война ещё продолжается, и, я очень надеюсь, закончится не победой фашистов. Я просто оговорился. Немцы, правда, ещё движутся вперёд, к Москве, но, как мне кажется, значительно медленнее, чем они рассчитывали, так что простите меня ещё раз.

      - Где мои родители, Лёвушка, бабушка, что с ними? – спросила Аня.

      -Анечка, вам нужно теперь больше отдыхать, набираться сил. Всё будет хорошо, постарайтесь поспать. Я приду через несколько часов и, не ожидая повторения вопроса, вышел из комнаты.

Он мог не торопиться, так как ещё до того, как он поднялся со стула, Аня заснула снова.

      Проснулась Аня только на следующий день во второй половине дня. Она чувствовала себя значительно лучше, села в кровати и даже попыталась встать, когда в комнату вошёл Эрик Иванович. Он извинился за то, что вошёл без стука:

      - Простите, пожалуйста, я не знал, что вы настолько в «форме» и захотите встать.

      - Да, я чувствую себя лучше и, если вы позволите и выйдете из комнаты, то я думаю, что смогу встать.

      - Только, ради Бога, будьте осторожны, вы ведь очень ослабли.

      Аня почувствовала в его голосе неподдельную заботу. Через несколько минут она вышла из комнаты, где, будучи больной, находилась много дней и начала осматриваться. Почему-то очень знакомым показался ей этот дом.

      - Да, это тот самый дом, в который я переехал, а ваш дом – рядом с левой стороны. – сказал Эрик.

      - Но почему все окна так тщательно завешены? Сейчас уже ночь, что ли? – Аня не могла вникнуть в происходящее.

      - Да, уже шесть часов вечера, восмого ноября, - Эрик Иванович посмотрел на часы, – на улице уже достаточно темно, а это – светомаскировка. Не хотите ли вы вымыть лицо, руки, а потом мы пообедаем. Я думаю, что мне удалось подготовить неплохой обед.

      - Спасибо, спасибо, Эрик Иванович, но я что-то плохо отдаю себе отчёт, что происходит. Вы сказали, сегодня восьмое ноября?

      Она с удивлением смотрела на Эрика Ивановича.

      - Да, Аня, сегодня восьмое ноября. – подтвердил Эрик.

      - Господи, ведь меня увезли из гетто двадцать восьмого или двадцать девятого октября. Как там все мои? Что с ними, как себя чувствует бабуля? Объясните, пожалуйста, что произошло, что было со мной?

      - Анечка, давайте пообедаем, и я постараюсь вам всё объяснить, договорились?

      - Вы постараетесь? – Аня смотрела с испугом на Эрика.

      - Аня, я всё объясню после обеда, хорошо? – и он начал накрывать на стол.

      Когда Аня вернулась к столу, Эрик Иванович спросил ещё раз о её самочувствии, нет ли слабости, головной боли.

      - Нет, я чувствую себя достаточно хорошо. – ответила Аня.

      Эрик Иванович заканчивал накрывать на стол. Стоял головокружительный запах тушёного мяса, картофеля, в тарелки был налит борщ, в хлебнице – аккуратно нарезанный хлеб. Аня не видела такого изобилия уже достаточно давно, чтобы не выразить своих чувств и благодарности. Эрик Иванович смущённо улыбался:

      - Анечка, я далеко не лучший официант, так что, если что-либо не так, подскажите, пожалуйста, и я всё исправлю.

      - Нет, нет, всё выглядит чудесно. А вы, Эрик Иванович, оказывается, умеете вкусно готовить.

      - Нет, что вы, это не я всё приготовил, я ничего не смыслю в кулинарии, это не моя заслуга. Всё это приготовил Вильгельм.

      - Вильгельм? Я не знаю, кто это. – сказала Аня.

      - Да, конечно. Кратко – это тот самый солдат, что привёз вас сюда. Но об этом потом, а сейчас – за стол, пожалуйста, и начинайте кушать.

      - Спасибо.

      Они ели молча, каждый думая о своём:

      - Как мне спросить его, живы ли мои? Я так боюсь спрашивать об этом. Уже прошло десять дней с тех пор, как меня увезли. А вдруг... Нет, этого не может быть. Вильгельм. Кто он? А как же бабушка, Лёвушка? Видимо, Вильгельм – его друг, он говорит о нём так тепло. Нет, я должна знать всё, может быть, они нуждаются в помощи, голодают?

      Мысли её перескакивали с одной на другую, она уже не чувствовала вкуса еды, только тихо благодарила Эрика Ивановича, когда он менял тарелки, подавал второе, убирал со стола.

      Нечто подобное творилось и с Эриком:

      - Что мне делать? Она ведь так слаба. Эти новости могут её убить. Господи, помоги мне. Как я люблю её! Как же мне рассказать ей обо всех этих чудовищных преступлениях. Я не смогу жить без неё! Что же мне делать, с кем посоветоваться? Что бы сделал на моём месте отец, как бы он поступил? Рассказал бы всю правду, как было, как есть, - ответил сам себе Эрик. - Но она так бледна после болезни, хотя стала ещё красивее, тише, чем была, печаль не сходит с её лица, и это понятно. И вот теперь мне предстоит рассказать ей всё!? С чего начать?

      - Эрик Иванович, - услышал он, - если можно, расскажите, что произошло с моими родными, со мной после того, как меня увезли из гетто и привезли сюда.

      - Да, да, сейчас, дайте мне, пожалуйста, собраться с мыслями. Может быть, налить вам ещё чая? – Эрик не знал, как сказать ей жестокую правду.

      - Спасибо, не надо... Я жду, - она решила узнать всю правду, какой бы страшной та ни была. А вдруг она сможет хоть чем-то помочь своим?

      - Ну что же, слушайте. Вильгельм привёз вас сюда 28 октября, т.е. 11 дней уже прошло. Но, Анечка, позвольте мне вернуться назад к самому началу октября. Помните, я пришёл к вам поздно вечером и принёс печальное известие о гибели партизанского отряда и ... Фимы?

      - Да, я помню.

      - А что произошло потом, вы помните? – спросил Эрик.

      - Я убежала в другую комнату и ревела белугой.

      - Да, это верно. Так вот, в это время, пока вы плакали, я рассказал вашим родителям, что приблизительно через неделю всех евреев города заставят собраться в гетто. Если вы помните, мы ещё обсуждали, какие у вашей семьи есть варианты, чтобы уйти из Бобруйска и где-нибудь в надёжном месте переждать намечавшиеся варварские планы фашистов. Но об этом мы говорили вместе с вами и, к сожалению, не нашли никакого решения.

      Когда вы ушли в другую комнату и плакали, я предложил спрятать у себя кого-нибудь одного из вашей семьи. Спрятать двоих или всех было не реально, и ваши родители понимали это. Чего кривить душой, я хотел, чтобы это были вы, но я ждал решения ваших родителей. Все понимали, что речь может идти о вас, либо о вашем братике, но он был маленьким и без родителей не захотел бы никуда идти. Таким образом, по логике вещей, речь могла идти только о вас, но я бы подчинился воле ваших родителей без всяких вопросов. Посмотрев друг на друга, они решили, что это будете вы.

      Едва сдерживая слёзы, ваша мама спросила, как я мыслю это сделать. Тогда я и сам не знал, как это будет сделано, где вы будете в гетто, кто мне сможет помочь, хотя большого выбора у меня не было: Вильгельм и только он. Я ответил, как оно было на самом деле, но заверил их, что сделаю всё возможное, всё, что в моих силах, чтобы спасти вас. Я поговорил с Вильгельмом, и он сразу же согласился мне помочь.

      - Вы часто говорите о Вильгельме, кто он? Почему он, немец, согласился вам помогать спасти... меня?

      - Дело в том, что Виля не немец, он еврей, но даже, если бы он и был немцем, то всё равно помог бы мне.

      - Как может еврей быть солдатом в немецкой армии? – не поняла Аня.

      - Это длинная история, но я готов вам рассказать её.

      - Нет, нет, позже, сначала о моих родных.

      Эрик несколько стушевался, он не знал, как рассказать ей, что её родных уже нет в живых, что их расстреляли 6-го ноября, вместе с другими обитателями гетто.

      С чего начать? Он боялся, что она может не выдержать потрясения, и уже хотел как-нибудь отложить этот разговор, но как? Она ведь ждёт ответа! Он не был уверен, что после этих страшных известий, она сможет воспринять, как полагается, то, что им необходимо обсудить: её, их жизнь в новых необычных условиях.

      -Анечка, нам нужно поговорить о многих, очень важных вещах. Я уверен, у нас впереди много времени и мы всё это обсудим. Однако сейчас позвольте мне начать вот с чего.

      Он посмотрел на Аню, увидел её огромные от ужаса глаза, в упор смотрящие на него, и понял, она не примет ничего, кроме правды. Он откашлялся:

- Анечка, я очень прошу вас быть мужественной, известия, которые вы ждёте – трагические, - в то же время про себя он подумал: - идиот, как я говорю, необходимо найти более мягкие выражения, никак нельзя её так травмировать сегодня. Но нужные слова не находились, и тогда он услышал:

- Их уже нет в живых? Их всех расстреляли?

      Он смог только утвердительно кивнуть головой, слёзы наполнили его глаза, спазмы сжали горло. Опустив голову, Аня поднялась со стула и, не говоря ни слова, пошла к себе в комнату. Эрик понимал, ей нужно побыть одной, чтобы никто не видел её страданий, но он также отдавал себе отчёт в том, что они обязаны продолжить разговор, он должен объяснить, как им вести себя завтра, послезавтра и т.д. Он не боялся необдуманных поступков с её стороны, зная, что она достаточно умна, чтобы не допустить рискованных действий, т.к. они всё равно ни к чему хорошему не привели бы. Но обратить её внимание на детали поведения было крайне необходимо. Ему очень хотелось сохранить ей жизнь и не только потому, что без неё он не мыслил жизни и для самого себя. Он знал, что, не задумываясь, пожертвует собой ради неё. Никому не было известно, как долго им придётся жить в таких условиях.

      Теперь, как никогда раньше, он хотел, жаждал победы русских, СССР, потому что только в этом случае Аня осталась бы в живых. Про себя он даже просил Бога о поражении Германии, но его молитвы не доходили до Бога, по крайней мере, пока: немцы уже подходили к Москве.

      Неподвижно он сидел за столом, оттягивая время, когда он должен будет войти к ней в комнату, чтобы продолжить разговор. Откладывать это на завтра он не мог: рано утром – служба, а в течение дня могло произойти много ненужных и, вполне возможно, трагических событий, которые необходимо было предотвратить.

      Постучав в дверь, Эрик услышал:

      - Войдите.

      Аня сидела на стуле, света в комнате не было. Она смотрела на него, как ему показалось, с благодарностью.

- Может быть, мне это почудилось, – подумал Эрик, ведь в комнату проникал не очень яркий свет из кухни?

- Анечка, я знаю, как вам тяжело, но нам просто необходимо обговорить некоторые детали. Если вы не возражаете, мы можем поговорить здесь или же на кухне.

      Аня встала, и они прошли на кухню, снова сев за стол.

      - Ради всего святого, простите мою настойчивость, но это крайне важно.

       Аня утвердительно кивнула головой.

      - Вы спросили сегодня, почему наши окна тщательно завешены. Так они будут завешены всегда, за исключением моей спальни, окно которой выходит на улицу. Вы понимаете, что никто, никогда не должен даже предположить, что вы находитесь здесь. Нет, я не боюсь за себя, я боюсь только за вас, хотя вы, конечно, отдаёте себе отчёт, если узнают, кто скрывается здесь, то нас обоих ожидает одна и та же участь.

       Днём, ни под каким предлогом вам нельзя будет заходить в мою комнату. Вне всякого сомнения, вам нельзя выходить на улицу ни днём, ни ночью и это, видимо, надолго, во всяком случае, пока советские войска не освободят Бобруйск.

       Заметив недоуменный взгляд Ани, Эрик продолжил:

      -Одиннадцать дней вы же не выходили на улицу и, как видите, всё в порядке.

       Аня страшно смутилась:

- Да, но я ведь была больна, без сознания.

- Анечка, я вас ни в чём не упрекаю, я хочу только сказать, что это совсем не большая плата за вашу жизнь, - и после небольшой паузы добавил, - за нашу жизнь. Меня это ни в коей мере не смущает. В заднем тамбуре вы найдёте всё необходимое, но только, ради всего святого, не открывайте дверь во двор. Вы помните дом, который находится за забором и примыкает к огороду прежних хозяев этого дома?

- Да, конечно. Но он, насколько я помню, пустой, его хозяева оказались разумнее нас, и ушли из Бобруйска во время. – сказала Аня.

- Теперь этот дом не пустует: у людей, живущих в нём, прежний дом сгорел, и они перебрались сюда уже после того как всех евреев согнали в гетто. Так что там живут люди, и я ничего не знаю о них, поэтому нужно быть предельно осторожными. Я буду снимать светомаскировку на день только с окна моей спальни, чтобы не привлекать внимания.

      Прошу вас днём туда не только не заходить, но даже не открывать дверь. Всё необходимое я буду приносить и выносить только сам. Умоляю вас, не вздумайте облегчить мою жизнь. Готовить пищу, отапливать дом мы будем только тогда, когда я буду дома.

      Он помолчал, глядя на неё:

- Я очень рассчитываю на вас и, если что-то упустил, мне думается, вы сами решите, как поступать в той или иной ситуации. Анечка, вы видите, насколько вы мне дороги, и я очень прошу вас сохранить жизнь нам обоим.

      Эрик замолчал, молчала и Аня. Потом, заметив, как настороженно смотрит на неё Эрик, ожидая реакции на сказанное им, она кивнула утвердительно:

- Спасибо, Эрик Иванович, я буду вам признательна всю жизнь. Я всё поняла и постараюсь сделать так, чтобы вам ничего не грозило.

- Мне? Только мне? Значит, вы не поняли главного. – тихо произнёс Эрик.

- Нет, нет, Эрик Иванович, я, видимо, не так сказала. Я понимаю, о чём идёт речь, но сейчас позвольте мне пойти к себе. Я очень устала, и мне нужно побыть одной.

      Эрик видел, с каким трудом ей удаётся сохранять внимание, чтобы понять, о чём он говорит, как ей необходимо остаться одной. Он взял её за руку:

- Конечно, идите, но я вас очень прошу помнить о нашем разговоре и о воле ваших родителей.

      Пожелав друг другу спокойной ночи, они разошлись по своим комнатам.

      В эту ночь Эрик долго не мог уснуть. Он не мог представить себе, как будут развиваться события, что ему, им нужно будет предпринять в дальнейшем, чтобы выжить в этой кошмарной, нечеловеческой бойне. Но теперь ему необходимо было думать не только о себе, как когда-то, после бегства из Москвы.

 

 

Глава 17

      Оказавшись в Германии, Эрик не мог и представить, какой окажется жизнь в этой стране. Вначале всё для него было новым, неизведанным, необычным. Жизнь в Германии, как ему казалось, была более обеспеченной, насыщенной культурными событиями, более интересной, чем в СССР. И, даже, несмотря на одиночество, потерю родителей, друзей, ему там нравилось.

      Со временем он обнаружил много схожего в жизни Германии и СССР: также как и в Москве, люди избегали разговоров на определённые темы, боялись гестапо, подслушиваний, доносительства. Он был свидетелем разговоров между, казалось бы, близкими друзьями, когда прежде чем сказать что-либо о политике, о немецких вождях или рассказать политический анекдот, они осторожно оглядывались по сторонам.

      Некоторые граждане Германии (и таких было достаточно много) по не ясным причинам исчезали бесследно, точно так же, как и в СССР. Было много радиопередач о политических противниках режима и лично руководителей государства. Людей судили и ссылали в концентрационные лагеря за инакомыслие. Всё это напоминало Эрику о его совсем недавней жизни в СССР, в Москве.

      Однако кроме всего этого, в Германии проводилась оголтелая антисемитская пропаганда. Евреев изгоняли отовсюду, им запрещалось работать, где бы то ни было, находиться в парках, местах общественного отдыха, посещать театры, музеи и т.д. Газеты, журналы, радиопередачи были переполнены неправдоподобными истериями, карикатурами на них.

      Вначале Эрик смотрел на эти стороны жизни в Германии с удивлением, непониманием и, наконец, с болезненным отрицанием этой античеловеческой политики. Он хорошо помнил споры отца с дядей Колей, помнил его отношение к антисемитизму и, хотя в СССР официально антисемитская пропаганда преследовалась по закону, всё же находилось достаточно много людей, зараженных бациллой антисемитизма. Его отец не мог даже спокойно слышать антисемитские высказывания, на его лице читалось откровенное отвращение к таким людям. Эрик был полностью согласен с отцом, впитав в себя его взгляды на жизнь, на отношения между людьми.

      Для себя он давно решил, что «хрен редьки не слаще» и политический строй Германии не только не лучше, чем в СССР, но и в некоторых отношениях даже хуже, но ничего сделать уже не мог: он оказался в военной школе. Условия жизни в школе были напряжёнными, изнуряющими, курсанты были заняты до предела: от подъёма ранним утром и до отбоя вечером каждая минута была расписана, занята всевозможными мероприятиями, строевой подготовкой, обучением многому, что могло пригодиться в военной жизни слушателей. Идеологическая подготовка была важным фактором обучения, приходилось изучать речи Гитлера, Геббельса и других руководителей государства.

      Иногда курсантов отпускали в увольнение и тогда, что удавалось далеко не всегда, Эрик один уходил в город, в парки. Ему хотелось побыть одному, наедине поразмышлять о создавшейся ситуации. В своих фантазиях он «советовался» с родителями, чаще всего с отцом, и всегда это происходило в Москве, в их квартире. Иногда он ловил себя на том, что начинал почти плакать и, оглянувшись с испугом по сторонам – не видит ли кто-нибудь его в минуты слабости - вытирал глаза и заставлял себя думать о чём-нибудь другом. Однако уже через несколько минут мысли его возвращались к тому же самому: он в другой, чужой стране, которая оказалась во многом не лучше его родной страны. Видимо, в то время отец ещё не знал всего о фашистской Германии, иначе он бы не сказал тогда: «Уезжай отсюда, в любой другой стране будет лучше». Нет, он ни в коем случае не упрекал отца, более того, в самые трудные минуты жизни он, как и прежде, обращался к нему с вопросами и мысленно беседовал с ним и, как ему казалось, отец всегда давал правильный совет:

      -Так что же мне делать теперь, – спрашивал он отца, - ведь я не смогу принять их идеологию, служить им? Убежать в другую страну невозможно, в школе строжайшая дисциплина, следят за каждым курсантом и, как мне кажется, сами курсанты следят друг за другом.

      - Это верно и тебе ничего не кажется, в такой стране по-другому и не может быть, - слышались ему советы отца. - Но ведь кроме курсантов в Германии много других, порядочных людей, да и среди курсантов, наверняка, есть хорошие ребята, которые просто не задумываются о политике, об идеологии: на данном этапе их это не волнует. Тебе необходимо установить с ними обычные дружеские отношения, не вдаваясь в сложные перипетии нашего времени. Нельзя замыкаться в самом себе, за тобой усиленная слежка, ведь ты родился не в Германии. Кто знает, может быть в дальнейшем хорошие отношения с сослуживцами смогут сыграть важную роль в твоей жизни.

      И опять Эрик понимал, что «отец прав», ибо он не только не имеет друзей, но даже и в тех немногих случаях, когда его приглашали на вечеринки, просто выпить пиво или шнапс, он чаще всего отказывался. Именно после такой мысленной беседы с отцом он начал искать встреч с сослуживцами, а затем даже познакомился с Вилей.

      Вот и сейчас, уже в кровати, он «разговаривал» с родителями. Он нуждался в их совете, как ему вести себя в отношениях с Аней. Нет, у него даже не возникал вопрос, правильно ли он сделал, спрятав у себя Аню. Он спрашивал себя, как бы в такой ситуации поступил отец, что бы ему посоветовала мать.

      - Я понимаю, что начал борьбу с фашизмом, спрятав у себя Аню, однако я не уверен, что спрятал бы кого-нибудь из другой семьи. Да, я на самом деле подчинился бы воле её родителей и спрятал бы её братика. Я бы делал это так же, как и сейчас, не боясь последствий, но я должен сознаться, что делал бы это опять-таки ради неё.

      - Ты уверен в своих чувствах к ней?

      - Да, да, мама, я уверен, я люблю её, ещё никогда в жизни я не испытывал ничего подобного. После отъезда из Дрездена я чувствовал себя больным, мне ничего не хотелось, ничто меня не интересовало и порой возникали мысли о ненужности самой жизни, мне казалось, что прекратить эти терзания будет самым правильным в создавшейся ситуации. Душевные муки были настолько сильны, что я начал чувствовать физическую боль в груди. И знаешь что, я радовался этой боли, надеясь, что это предвестник болезни сердца, а значит, и скорой смерти. Жизнь немного значила для меня в то время, я начал думать о способах самоубийства: то я думал о каком-нибудь яде, то внимательно рассматривал деревья, подыскивая сук, достаточно прочный, чтобы выдержать тяжесть моего тела. С огнестрельным оружием было очень строго, его выдавали только на стрельбах и контроль был жестким.

      - Видимо, тогда я ещё не дошёл до полного нежелания жить и, о Господи, как я этому рад сейчас, ведь, если бы я покончил с собой, я бы не встретил Аню, не узнал бы такого всепоглощающего чувства любви, когда от одной мысли о ней перехватывает дыхание. У меня появилась цель в жизни: спасти её любой ценой, даже ценой своей жизни. Ты знаешь, мама, только теперь у меня снова возникло желание приходить домой, это дивное чувство, которое я не испытывал с тех пор, как мне пришлось покинуть Москву и до появления Ани в моей жизни, в этом доме.

      - А помнишь, в 9-ом классе ты был влюблён в «новенькую» в вашем классе, кажется, её звали тоже Аня?

      - Да, мама, я помню. Мне вообще везёт на это имя. Но, мама, это было детство. В моём чувстве к Ане сейчас я уверен. Без неё я не мыслю жизни и для себя. То время, когда она была в гетто, было невыносимо. Я не находил себе места, всё время думал, как её спасти и, если бы Виля не предложил свой вариант её спасения, я бы не смог жить тоже. Она переживает сейчас гибель всей своей семьи. Я не могу без боли смотреть, как она пытается не показывать своих страданий, но не нахожу нужных слов, чтобы утешить её.

      - Тебе необходимо быть предельно внимательным к ней, в данной ситуации одно неосторожно сказанное слово, даже интонация могут сыграть роковую роль. – слашался ему голос отца.

      - Я это понимаю, отец, но как мне вывести её из этой депрессии?

      - Это не депрессия. Злодеяния, творимые фашистами, даже трудно представить человеку с нормальной психикой. Аня должна оплакать своих родных, дай ей выплакаться, она молодая, здоровая девушка и со временем придёт в себя. Ты же будь ей другом, не форсируй событий.

      - Я знаю, папа, ты бы одобрил меня, - уже засыпая, подытожил Эрик.

      А в другой комнате Аня лежала с широко открытыми от ужаса глазами.

      - Их уже нет, их всех расстреляли: маму, папу, Лёвушку, бабушку. Как же я смогу жить без них?

      Умом она понимала, что трагедия свершилась, но не могла принять это: каждая клетка её тела, всё её существо противилось, отвергало противоестественное, но уже непоправимое злодейство. Она пыталась отогнать от себя эти мысли, как-будто тем самым её родные могли бы оставаться ещё живыми. Однако уже в следующее мгновение она «видела», как мама старается спрятать за собой Лёвушку, а папа рвётся прикрыть их обоих своим телом, и все они падают убитыми в заранее вырытую яму. Затем полицаи и немцы достреливают раненых, точно так, как рассказывал им всем ещё до войны дядя Миша. Она зарылась лицом в подушку, рыдания сотрясали всё её тело. Она уже давно научилась плакать беззвучно. Абсолютно обессиленная, под утро Аня забылась тяжёлым, коротким, не приносящем отдыха, сном.

      Проснувшись утром, она лежала в кровати, не в силах встать. Ей не хотелось ни есть, ни пить, кошмарные картины расстрела её родных не покидали её. Она проваливалась в сон и просыпалась много раз в течение дня, её подушка промокла от слёз. Когда в очередной раз она проснулась, Эрик отмыкал дверь, а на улице было уже темно. На мгновение ей стало неловко, надо было привести себя в порядок.

      - Видимо, я вся распухла от слёз, не умытая, не причёсанная, - подумала Аня и тут же другая мысль, - какое это имеет значение, для кого, для чего, зачем? Что хорошего в этой жизни меня может ещё ожидать?

      Она повернулась лицом к стенке и решила лежать в кровати весь вечер.

      Она слышала шаги Эрика, понимала, что он делает: вот он вышел во двор, видимо, за дровами. Да, он занёс дрова, сбросил их возле печки, теперь растапливает её. Она услышала, как он тяжело вздохнул, а затем постучал к ней в дверь.

      - Войдите.

      Дверь открылась, и Эрик вошёл в комнату. Аня продолжала лежать, повернувшись к стенке. Эрик постоял, молча, глядя на неё:

      - Аня, можно мне присесть и поговорить с вами?

      - Да, конечно, садитесь. Простите меня, но я чувствую себя неважно, видимо, болезнь ещё не прошла.

      - Я понимаю вас, Аня, но, если можете, выслушайте меня.

      - Простите, но я не причёсана, заплаканная и не могу повернуться к вам лицом.

      - Аня, дорогая, - вырвалось у Эрика, - вы прекрасны всегда, вам не нужно беспокоиться по этому поводу. Но вот, что меня беспокоит, так это то, что вы не вставали с постели, ничего не ели и даже не пили.

      Аня молчала, и вдруг рыдания снова вырвались из её груди. Она не могла успокоиться. Эрик придвинул стул ближе к кровати и начал тихо гладить её по голове, по плечу. Постепенно она успокоилась.

      - Аня, я понимаю ваше состояние, я тоже потерял родителей и, кроме того, навсегда остался без Родины, без всего того, с чем вырос, что является частью меня самого, и без чего жизнь зачастую кажется невыносимой, ненужной.

      Вы знаете, очень часто мысленно я брожу по улицам Москвы, беседую с родителями, с друзьями, вижу знакомые лица, а дорогу в школу я представляю шаг за шагом, «вижу» каждое деревцо, каждое здание, даже каждый изъян в тротуаре. Вот тогда-то, в такие минуты становится очень тягостно, ностальгия буквально душит меня, и приходится делать большие усилия над собой, чтобы заставить себя думать иначе: ведь я жив, кругом всё так красиво, природа великолепна в любое время года, будь это весна, лето, либо осень или даже зима. Я ещё молод, впереди вся жизнь, и кто знает, какие сюрпризы она может преподнести. Последнее время я так признателен судьбе, Богу за то, что смог преодолеть себя, ностальгию и продолжаю жить, хотя раньше мне казалось, что жизнь не стоит тех душевных мук, моральных страданий, выпавших на мою долю.

      Эрик говорил с таким чувством неподдельной уверенности в своей правоте, что не поверить ему было просто невозможно. Аня повернулась к нему лицом и смотрела на него так, как будто он всё это говорил о ней. Она взяла его за руку:

      - Спасибо вам, вы даже не представляете, как помогли мне.

      Эрик грустно посмотрел на неё:

      - Аня, ведь мне в жизни выпало тоже достаточно страданий, и не было необходимости ничего выдумывать.

      - Я это вижу, ещё раз спасибо вам.

      - Аня, сейчас ещё рано готовиться ко сну и, если вы не возражаете, я расскажу вам кое-что о моей жизни в Германии, быть может, это будет интересно для вас.

      - Да, да, Эрик Иванович, конечно же, мне это будет очень интересно.

      - В таком случае, сделайте мне одолжение: встаньте и выйдите на кухню, вам необходимо покушать хоть немного, вы не можете, не имеете права вести себя подобным образом. Вы молоды, умны, красивы, у вас должно быть прекрасное будущее. Нужно только продержаться, дождаться победы, и тогда всё будет так, как и должно быть.

      - Дождаться победы! О чьей победе вы говорите? А что если победят немцы?

      - Нет, Анечка, я говорю о победе Советской армии, советских людей. Они, без сомнения, победят. Если вы помните, об этом я говорил ещё в начале нашего знакомства. Теперь я ещё больше уверен в этом.

      - Почему? Ведь немцы уже почти под Москвой. Правда, я ничего не знаю о положении на фронте, - и она с надеждой посмотрела на Эрика, ожидая его реакции.

      - К сожалению, вы правы, немцы на самом деле подошли достаточно близко к Москве, однако насколько я понимаю, они не могут сделать последний рывок, не могут взять Москву. Я не большой специалист в военных науках, но думаю, что это объясняется более сильным, упорным сопротивлением советских войск. Во всяком случае, «блицкриг» у Гитлера не получился, а ведь идёт зима, и я думаю, что немцы не очень готовы к такому повороту событий, к суровым российским морозам.

      - Да, зима, морозы. А что, на улице уже лежит снег? – спросила Аня.

      - Много снега, и очень холодно. Так я жду вас на кухне, Аня, договорились?

      После ужина Эрик спросил:

      - Аня, вы, возможно, устали и должны прилечь или в состоянии слушать меня?

      - Я провела в кровати много времени, так что, если вы будете рассказывать, я готова слушать.

      Они сели около печки, Эрик помешал горящие в ней дрова и начал рассказывать.

      - Я уже говорил вам, что мне становилось всё труднее принимать фашистские идеи, их веру в «арийское превосходство», веру в торжество фашизма во всём мире. Постепенно мне опротивело всё немецкое, я страдал от того, что оказался в Германии. Как быть, возможно ли что-либо изменить? Я не находил ответа. Однако с каждым днём, с каждым месяцем я всё больше убеждался в том, что так жить не смогу. Мне неприятно было слушать их музыку, читать их книги. Зато я почти не пропускал ни одного концерта в филармонии, если там исполнялись произведения Чайковского, Глинки, Бородина, да и вообще классиков мировой музыки.

      Понимаете, раньше в Москве, у нас в доме всё время звучала классическая музыка. Особенно часто родители проигрывали пластинки с произведениями Чайковского.

      Под музыку в детстве я играл с игрушками, потом уже школьником делал домашние задания. Я полюбил эту музыку, вырос вместе с этой музыкой, с русской литературой, они являются частью меня самого. Оказавшись за границей, вдали от дома, те же произведения я не мог слушать без волнения. У нас в доме была довольно большая библиотека. Я не могу сказать, что очень много читал, но всё же. Теперь я вспоминаю это время и сожалею о потерянной возможности прочесть больше. Там, в Германии я не мог позволить себе роскошь читать книги на русском языке. Тоска по родителям, школе, друзьям, всему оставленному в Москве вызывала боль, спазмы сжимали горло. Мне приходилось делать громадные усилия над собой, чтобы не зарыдать, не заорать, не завыть по звериному, особенно, если я был не один. Так вот, уже только здесь, в Бобруйске мне удалось прочесть заново Пушкина, Лермонтова, кое-что из произведений Льва Толстого.

      - Где вы взяли эти книги? – спросила Аня.

- Это было не сложно: двери в библиотеке были открыты настежь, русскими книгами никто из немцев не интересовался, кроме меня, да и местное население тоже не спешило в библиотеку. Можно было заходить и брать, что угодно, в библиотеке никого не было.

      - Где же эти книги сейчас?

      - Здесь, в моей комнате. Я этажерки вынесу на кухню прямо сегодня же, так что книгами вы будете обеспечены.

      - Есть ли среди ваших книг «Война и мир»?

      - Есть, мне тоже нравится этот роман. – сказал Эрик.

      Так вот, возвращаясь к моей жизни в Дрездене. Это произошло в ноябре 1938года.

      Курсанты нашего училища должны были патрулировать ряд улиц города, чтобы «предотвратить возможные нападения евреев на граждан Германии». Евреев они уже не считали своими гражданами. Более кощунственного, неправдоподобного приказа придумать было невозможно: не немцы издевались над евреями, а евреи могли напасть на немцев! На мою долю выпало патрулировать на одной из улиц, по которой я часто в свободное время ходил в полюбившийся мне парк.

      До сих пор я не могу без содрогания вспоминать эти несколько варварских ночей. Над евреями безнаказанно издевались кому не лень, у евреев не было никакой защиты. Стариков, женщин, детей избивали, их заставляли выполнять любые прихоти немцев, они мыли тряпками тротуары, мостовые, их избивали до потери сознания, а иногда и до смерти, а я, являясь свидетелем этого садизма, должен был молчать. Дома евреев осквернялись, в них выбивали окна, а то и просто поджигали.

      Одно время меня обуревала мысль убить одного, двух, а если повезёт, и троих нацистов, но после этого акта протеста единственное, что мне бы оставалось так это застрелиться самому, изменить этим я ничего не мог.

      Тем ноябрьским вечером я шёл по направлению к парку. Улица, по всей вероятности, была частью довольно богатого района: двух, трёхэтажные, чистые, хорошо ухоженные дома, аккуратно подстриженные газоны, хорошее освещение, в отличном состоянии тротуары и мостовая – всё указывало на то, что здесь живут состоятельные люди.

      Я прошёл уже несколько кварталов. Казалось, моё патрулирование пройдёт спокойно, на улице было тихо (видимо, здесь жили только немцы или, во всяком случае, очень мало евреев), когда впереди меня, метрах в пятидесяти увидел курсанта из моей группы, избивавшего молодого человека, уже лежавшего на земле. Избиваемый пытался укрыть голову от ударов сапогами, а курсант как раз и старался нанести удар именно по голове. Никто не мог прийти на помощь жертве: все окна были тщательно завешены, люди боялись, даже если бы и хотели, помочь. Я подошёл к ним, взял Курта (так звали курсанта) за плечи и повернул его к себе лицом. Он узнал меня и, тяжело дыша, сказал, что этот еврей пытался прийти на помощь какой-то еврейке, которой он, Курт, приказал всего-навсего вычистить его сапоги.

      Я тихо попросил Курта оставить этого еврея в покое, сказав ему, что у меня есть виды на его сестру, очень красивую девочку, и мне нужно ещё несколько дней, чтобы добиться своего, а потом он может делать с её братом, что ему захочется. Немного отдышавшись, Курт улыбнулся и сказал, что я подошёл как раз вовремя, иначе он добил бы этого еврея до смерти. Затем, как бы припоминая, он сказал, что не видел девушки в их квартире и, может быть, я ошибся. Я уверил его, что ошибки быть не может, её, видимо, просто не было дома. Подойдя к лежащему на земле человеку, он ещё раз ударил его ногой и ушёл.

      Я посадил избитого до крови парня, спросил, где он живёт, тот указал на открытую дверь дома, перед которым сидел на земле, поблагодарил меня и попросил помочь ему зайти в дом. Я обхватил парня и подтащил его к подъезду, и тут я увидел написанное на дверях «юде». Дверь квартиры была распахнута настежь, а в комнате за столом сидела плачущая женщина с растрёпанными волосами, в разорванном платье.

      Увидев избитого парня и меня, она заплакала ещё громче. Мы вместе уложили его на диван, и сквозь слёзы она громко спросила, за что я избил её сына, ведь он защищал свою мать, разве я не сделал бы то же самое. С большим трудом мне удалось ей объяснить, что не я бил её сына, что я помог ему подняться сюда в квартиру. Она смотрела на меня, ничего не понимая, видимо, не верила мне, я это отчётливо видел. Её сын лежал на диване, не произнося ни слова, и не мог прийти мне на помощь. Я сказал ей, чтобы она положила мокрое полотенце на голову сына, вытерла кровь с его лица, и спросил, есть ли у них знакомый доктор, который бы посмотрел, что с её сыном. Постепенно она пришла в себя, поверила мне и начала кому-то звонить. Я повернулся и тихо вышел из квартиры, не предполагая, что когда-нибудь снова окажусь в ней.

      В мае 1939 года я окончил военное училище. Жил я уже не в казарме а снимал комнату в довольно не плохом районе, недалеко от того же самого парка, куда продолжал ходить в свободное время.

      Это произошло в июне или июле 1939 года. Я, как обычно, в субботу или в воскресенье, уже не помню точно, пришёл в парк, сел на «свою скамью» и начал мысленную беседу с родителями.

      Эрик улыбнулся несколько смущённо и объяснил Ане, что он хорошо отдавал себе отчёт об этих беседах.

      - Мне приятно было думать, что я советуюсь с ними, обдумывая разные варианты в той либо иной ситуации, тем самым они, как бы принимали участие в моей жизни, находились рядом. В данном случае мне необходимо было наметить, решить для себя, как жить дальше, что делать в сложившейся обстановке. В течение рабочего дня я не мог сосредоточиться на этой проблеме, не мог уединиться.

      Неожиданно для самого себя я обратил внимание на молодого человека, который сел на скамью напротив и откровенно, в упор смотрел на меня. Сначала я старался игнорировать его, потом, повернувшись к нему боком, дал ему понять, что мне неприятно его поведение. У меня даже испортилось настроение, мне совсем не хотелось ни с кем разговаривать, мне не нужно было ничьё общество, а он явно пытался заговорить со мной.

      И на самом деле, вскоре он встал и подошёл ко мне. Покраснев, как девушка, он извинился несколько раз и попросил разрешения задать мне один вопрос. Я согласился и тогда он спросил меня, не я ли тот офицер, который в ноябре прошлого года спас его от варварской расправы распоясавшегося фашиста прямо на пороге его дома. Несколько замешкавшись, я ответил, что прошло уже много времени с ноября, и я что-то не очень хорошо припоминаю события, о которых он мне рассказывает. В то же время я помнил, что на дверях того дома было краской написано «юде», а передо мной стоял блондин прилично одетый и в парке, куда евреям вход был воспрещён. Было над чем задуматься!

      Я пригласил его присесть и спросил, почему он обратился ко мне с таким вопросом. Он объяснил, что я довольно часто хожу по их улице. Вначале его мама обратила на меня внимание и сказала ему, что ей кажется, будто это тот офицер, который спас его в ноябре прошлого года. Он не запомнил меня и вообще ничего не помнил из событий того вечера, да и не мудрено: их знакомый доктор нашёл у него сотрясение мозга, несколько переломов и множество синяков. Но его мама меня узнала. Он даже несколько раз шёл за мной до самого парка, но не решался обратиться ко мне.

      Я ответил ему, что на самом деле помог одному парню, который был жестоко избит, добраться до его подъезда, было это достаточно давно, и поэтому мне трудно признать в нём потерпевшего. Он очень благодарил меня, приглашал к ним в гости, но я, естественно, отказался. Мне никак нельзя было заводить знакомство с еврейской семьёй, несмотря на то, что парень мне понравился, да и других знакомых, не связанных с военной школой, у меня просто не было. Однако я был убеждён, что за мной следят, как, впрочем, и за всеми курсантами и сотрудниками школы, если и не всё время, то, во всяком случае, о моих знакомствах станет известно органам.

      Молодой человек понимал это не хуже меня, поэтому он начал с объяснения, что хотя по рождению он и еврей, но сейчас он уже не еврей. По моему лицу он понял, что я смотрю на него, как, на мягко говоря, зарапортовавшегося, и грустно улыбнулся. Затем он рассказал, что это значит, и как всё произошло.

      Дело в том, что его отец какой-то очень крупный учёный - химик. Лаборатория, в которой отец работает и играет важную роль, занимается проблемой, имеющей большое значение для военной промышленности. Собственно говоря, в лаборатории работают над открытием, сделанным его отцом. Во время ноябрьских погромов отец был в командировке в Берлине и, естественно, ничего не знал о том, что и его семья не избежала печальной участи. Он вернулся домой почти через неделю после погрома и застал Вилю всего в бинтах, гипсе и ещё без сознания.

      Господин Волф (отец Вили) - человек мягкий, спокойный, уравновешенный - на этот раз был неузнаваем. И если раньше все решения в доме всегда принимались в основном его женой, и без её одобрения ничего не предпринималось, то на этот раз он заявил, что ноги его больше в лаборатории не будет, он не станет работать на фашистский режим. Коль скоро эти изверги не могут обеспечить безопасность его семьи, заставить его работать на них они не смогут. Он рассказал жене (а много позже она рассказывала нам, мне и Виле), что уже несколько месяцев назад были уволены и арестованы трое учёных из числа ближайших его помощников, и ему не удалось их вернуть в лабораторию. Все эти учёные были евреями, и их уволили только за это. Работать стало намного труднее, он терял непроизводительно много времени, но терпел весь этот вопиющий произвол, а теперь всё, хватит, пусть работают сами, и посмотрим, что они наработают.

      Когда жена попыталась его убедить не принимать решений сгоряча, он посмотрел на неё с удивлением и спросил, разве ей мало того, что произошло, неужели она не видит, что делается вокруг с евреями? Опустив голову Хелен (так зовут Вилину маму) тихо ответила, что она всё это знает, но думала, что для семьи такого учёного они сделают исключение. Г-н Волф, горько улыбнувшись, пояснил, что они не сделали исключения даже для г-на Эйнштейна, и тому ничего не оставалось, как эмигрировать. На её вопрос, что же будет с ними теперь, её муж не знал, что ей ответить. Она сказала ему, что их всех сошлют в концентрационный лагерь, а может быть, убьют ещё до заключения в лагерь. И вот тогда эта супружеская пара приняла решение умереть, но не допустить надругательств над ними.

      Несколько дней г-н Волф не выходил на работу, не отвечал на телефонные звонки. Затем к ним домой приехали директор института, зав. лабораторией и ещё один мужчина, который, как потом оказалось, был представителем какого-то военного ведомства. На вопрос, почему он не выходит на работу, г-н Волф указал им на сына, который всё ещё был без сознания. Все четверо прошли в кабинет г-на Волфа и пробыли там больше часа. Когда они уехали, г-н Волф, очень довольный собой, сказал жене, что он им не уступил и на все их уговоры отвечал одно и то же: он не в состоянии работать и всё время волноваться о безопасности семьи.

      Через несколько дней после этого визита с их входной двери была стёрта надпись «ЮДЕ», а ещё через день им привезли документы, подписанные высоким правительственным чиновником, в которых было сказано, что они могут считаться «арийцами» со всеми вытекающими отсюда привилегиями. Вилю поместили в больницу, и через две недели он вернулся домой, правда, ещё на костылях.

      Г-н Волф снова работал, и жизнь, казалось бы, пошла по-прежнему. Однако в семье никто не мог забыть тот проклятый ноябрь и, несмотря на документы, говорящие об их «арийстве», они понимали, что в любое время им могут напомнить о том, что на самом-то деле они евреи. Вильгельм сказал мне, что он не настаивает на моём визите к ним, так как всё хорошо понимает. Вот это его «всё хорошо понимает» и заставило меня, забыв об осторожности, согласиться их навестить. Я нисколько не жалею о принятом тогда решении, более того, я очень доволен этому.

      Теперь, оглядываясь назад, я могу сказать, что с тех пор, как покинул Москву, у меня не было более приятного времени, чем время, проведенное в семье Волфов.

      Через неделю после полученного приглашения, в субботу днём, как мы и договорились с Вильгельмом, я пришёл к ним. С первой же минуты я почувствовал себя, как дома в прямом смысле этого слова, а не потому, что услышал общепринятое «располагайтесь поудобнее и чувствуйте себя, как дома». Радушие просто заполняло атмосферу в этом доме. Меня приняли, как родного. Г-жа Хелен и г-н Волф не знали, куда меня усадить, чем угощать, старались перещеголять один другого своим гостеприимством, а затем, посмотрев друг на друга, буквально умирали со смеха.

      Надо сказать, что жили они совсем недурно, видимо, платили г-ну Арнольду Волфу хорошо. Я пробыл у них до позднего вечера, время пролетело незаметно. Они не отпускали меня до тех пор, пока я не дал слово на следующей неделе быть у них. Виля пошёл провожать меня, и по дороге мы не замолкали ни на минуту. Когда мы попрощались с ним, я с улыбкой вспоминал этот чудесно проведенный день.

      Всю следующую неделю я с нетерпением ждал её конца, и уже в 10 часов утра в субботу стоял перед домом Волфов, не решаясь войти к ним из-за раннего времени. Утро было тёплое, безветренное, окна в домах широко открыты, и я услышал голос Вили, обращённый ко мне, который упрекал меня за то, что я появился так поздно. Высунувшись до пояса из окна, он говорил, что уже больше часа периодически смотрит на улицу, ожидая меня. Через несколько часов мы с Вилей пошли на дневной концерт в филармонию. После концерта мы долго гуляли по городу, и я ушёл от Волфов довольно поздно.

      Да, сейчас мне иногда кажется, что с моей стороны было недостаточно вежливым принимать приглашения господ Волфов так буквально, как я это делал, ведь, практически, не было ни одной недели, чтобы я не был у них. Мы с Вилей ходили в оперный театр, музеи, филармонию, просто гуляли по городу. Я не могу припомнить, чтобы у нас хоть когда-нибудь иссякла тема для разговоров. С течением времени мы, конечно же, заговорили и о политике, с оглядкой, очень осторожно, совсем как в Советском Союзе. Как-то мы говорили о репрессиях в СССР, и я рассказал, что и как произошло с моими родителями, за что их арестовали.

      Г-н Волф, молча, слушал меня, а потом сказал, что ещё до ноябрьских погромов некоторые учёные, с которыми он встречался и с которыми был достаточно откровенен, поговаривали о тайном бегстве в Советский Союз, полагая, что там они найдут свободу и, конечно же, убежище от зверств фашиствующих молодчиков. Он был откровенно обескуражен моим рассказом. Виля и его семья ненавидели фашизм, его порядки, репрессии, антисемитизм, бахвальство. Г-н Арнольд Волф был абсолютно убеждён, что фашистский режим не долговечен, он смеялся, конечно, только у себя дома, над гитлеровской пропагандой «тысячелетнего рейха». Однажды мы сидели в его кабинете, удобно устроившись в креслах. Г-н Волф закурил сигару и попросил жену принести мозельского вина для всех. Сделав глоток вина, он обратился ко мне:

      - Эрик, рассказ о том, что случилось с твоим отцом, живо напомнил мне о событиях в нашей стране. Правда, последние годы мне что-то не приходилось встречать таких смелых, которые бы рискнули заступиться за еврея.

      - Я не уверен, г-н Волф, это смелость или неоправданный риск, безумие. Заранее знать, что тебя в лучшем случае арестуют, а то и могут уничтожить за твоё заступничество, которое, к сожалению, не поможет и безвинно обвиняемому.

      Господин Волф удивлённо посмотрел на меня.

      - А вы бы не решились на такой поступок? Вы же заступились за еврея и вдруг…

      - Нет, я не говорю, что не сделал бы этого. Я просто рассуждаю вслух, оправдана ли такая смелость.

      - Когда-то я читал рассказ очень хорошего русского писателя, - Виля обвёл всех взглядом, - «Песня о соколе» Максима Горького. Если я не ошибаюсь, там есть такие слова: «Безумству храбрых поём мы славу», - и замолчал. Г-н Волф с таким обожанием посмотрел на сына, что мне до боли стало завидно. Я вспомнил своего папу и подумал, такие люди, как Волфы, мой папа являются украшением человечества.

      - Г-н Волф, вы говорите, что в последние годы не встречали таких смелых людей. А почему? Их уже всех уничтожили, они стали более осторожными, или вам просто они не встречались?

      - На это трудно ответить определённо. Что произошло с Германией? Этот вопрос меня тоже волнует и достаточно давно. Давайте порассуждаем вместе. Германия конца прошлого и начала двадцатого веков была одной из самых демократических стран мира, в ней процветали науки, искусство. Поехать в Берлин, в Германию мечтали люди многих стран и для получения образования, и, если повезёт, остаться на постоянное жительство. А потом Мировая война, великая депрессия и, как финал этих трагедий, приход к власти фашизма. Гитлер разыграл «еврейскую карту» с большой выгодой для себя, своей карьеры, своей партии.

      - Вы имеете в виду его идею уничтожения еврейства? – спросил я.

      - Ну конечно. Ходили всякого рода слухи, легенды, откуда вдруг у Гитлера такая лютая ненависть к евреям. Одна из таких легенд утверждала, что еврейские банкиры, якобы, отказались финансировать его движение, и тогда-то он и решил отыграться. Мне не очень верится в это.

      Антисемитизм имеет глубокие исторические корни, - задумчиво продолжал г-н Волф, - ещё задолго до разрушения 2-го Храма римлянами. У людей не иудейского вероисповедования всё было очевидно: они молились иконам, всяким рукотворным изваяниям и, несколько позже, изображениям распятого Иисуса Христа и т.д. У евреев ничего подобного не было. Никто не знал, кроме Верховного раввина, что находится в «Святая святых» в Храме. Встречались насмешники, утверждавшие, что евреи молятся, якобы, козлу. И когда после длительной осады, Храм был разрушен, Иерусалим сравняли с поверхностью земли, а евреям Римский император запретил появляться на его территории, им ничего не оставалось, как искать убежище в разных странах.

      С течением времени евреи осваивались с новыми обычаями, законами, порядками в этих странах, органично вливались в экономику, культуру, искусство, науку и, по мере своих сил и возможностей, а зачастую и огорчительных ограничений, работали на благо приютивших их стран. Надо сказать, что вклад евреев, практически, во все сферы общественной жизни всегда был весьма весомым, но, несмотря на их заслуги, а возможно именно поэтому, евреев в конечном итоге изгоняли из этих стран. Причины? Вот тут-то и выходит наружу антисемитизм, до поры до времени сдерживаемый законами. В результате ухудшения экономики в этих странах, политических амбиций, желания поживиться еврейским богатством, в поисках «козла отпущения» политические лидеры, пресса, новые, юдофобские законы сваливали вину на евреев, заставляя их искать убежище, защиту в других странах. Вот так и происходит теперь у нас, в Германии.

      - Это, конечно же, печально, но мне кажется, что и в Советском Союзе возрождается антисемитизм, - сказал я.

      - Почему вы так думаете? – спросил Виля.

      - Мне кажется, что «Троцкистская» компания – это просто предлог, для избавления от неугодных Сталину людей, большинство которых - евреи.

      - Трудно утверждать наверняка, хотя логика в этом есть, - отметил г-н Волф.

      - Неужели евреи не смогут найти ни одной страны, где они смогли бы жить, не волнуясь о завтрашнем дне? – с болью спросил Виля. - А как же Америка?

      Все замолчали и вопросительно смотрели на г-на Волфа. После нескольких затяжек табака, он сокрушённо покачал головой:

      - С историей спорить трудно. В Америке до сих пор имеются экстремистские организации типа «ККК», программы которых не многим отличаются от фашистских. С одной стороны Америка – страна демократическая, но если вспомнить, что Гитлер пришёл к власти тоже демократическим путём, то это наводит на не очень оптимистические мысли. Любой экстремизм, будь это правый или левый, опасен. Это всегда приводит, как показала история, к диктатуре. Так что, поживём – увидим.

К великому моему сожалению, весной 1940г. мою часть перебросили в Польшу. Расставание с семейством Волфов было тягостным для меня, и, я думаю, для них тоже. Все они просили не забывать их, хотя бы изредка писать им, что я и обещал.

      Наша часть стояла вблизи Кракова, друзей я себе так и не нашёл и единственной отрадой были письма к Волфам и от них. Можете себе представить мою радость, когда в конце января 1941 года я увидел Вилю в Кракове. Оказывается, в августе 1940г. его призвали в армию и после непродолжительной подготовки направили в Польшу, в нашу часть. Его родители мне не писали о том, что Вилю мобилизовали, и наша встреча была очень приятной неожиданностью для меня.

      Нам не приходилось встречаться так часто, как хотелось бы, но всё же раз, а иногда два раза в месяц мы виделись. Затем нашу часть перебросили почти на границу с Советским Союзом. Слухи о том, что скоро начнётся война с СССР, становились всё настойчивее, и где-то в мае у нас в части среди офицеров об этом уже говорили, как об абсолютно определённом факте. Мы, правда, ещё не знали точную дату начала войны, но что она вот-вот начнётся, никто не сомневался. При встречах мы с Вилей наедине обсуждали эту предстоящую войну и даже злорадствовали: наконец-то Гитлер получит по зубам, Советский Союз – это не маленькие государства западной Европы и даже не Франция. Мы рассматривали войну с СССР, как начало неизбежного поражения Германии, а главное - конец фашизма. Помнится, Виля говорил мне, что ещё Бисмарк предупреждал о неизбежной трагедии для Германии, если она будет воевать на два фронта. Я же, со своей стороны, рассказывал Виле об отечественной войне 1812 года против Наполеоновской Франции. Таким образом, обсуждая исторические факты, мы часто предавались мечтам о возрождении демократии в Германии, о том, как будет прекрасно жить в свободной стране.

      При этом мы обходили молчанием тяжёлую, кровопролитную войну, ожидавшую не только Германию, но и весь мир. Тактичный Виля ни разу не спросил меня, каково мне придётся воевать против СССР, какой бы то ни было, но всё-таки Родины. Меня он не спрашивал, но сам себе я задавал этот вопрос постоянно и, к сожалению, не находил разумного ответа.

      Вновь я и Виля встретились уже в Бобруйске в начале июля. К счастью, ни он, ни я не были даже ранены, хотя уже первые дни войны подтвердили наши предположения об очень трудной, кровавой войне.

      Несколько раз мы были в парке «Челюскинцев». Этот парк нам понравился, он чем-то напоминал наш любимый парк в Дрездене. Сев на скамью в тенистой части парка, мы вспоминали наши встречи у них дома, и я как-то сказал ему, что их дом стал для меня родным и навряд ли у меня появится в обозримом будущем такой «дом». Он улыбнулся и ответил, что ему приятно это слышать, но никто в этой жизни не может ничего знать наверняка. Виля довольно часто высказывал мысли, ну как бы лучше выразиться, пророческие, что ли. И вы знаете, Аня, он и на этот раз оказался прав.

      Аня, не перебивая, слушала рассказ Эрика Ивановича. Казалось, она была погружена в свои мысли, в свои переживания и, когда он замолчал, глядя выжидающе на неё, как бы очнулась:

      - Мне очень приятно, что у вас появился новый, родной дом. Теперь я хорошо понимаю, что это значит «родной дом», дорогие в нём люди. По всей вероятности, это и составляет человеческое счастье, желание жить и радоваться жизни.

      - Вы хорошо сказали об этом, но вы даже не спросили, о каком доме идёт речь. Помните ли вы моё первое посещение вашего дома?

      - Вы спрашиваете о том позднем вечере, когда вы неожиданно появились у нас в самом начале войны?

      - Да, это было 27 июля, в 10:30 вечера.

      - Вы даже помните число и время вашего визита?

      - Этого я не забуду никогда! Войдя к вам в дом, увидев удивление и испуг на вашем лице, настороженность ваших родителей и бабушки, я сам несколько растерялся, но уже через несколько минут я почувствовал, ваш дом станет для меня самым дорогим, он заполнит моё сердце тем, что я потерял, покинув отчий дом.

      В тот вечер мне очень не хотелось уходить от вас. Так хорошо, приятно я не чувствовал себя даже у гостеприимных Волфов. Понимаете, я почувствовал тогда, что я не полностью потерял Родину, что здесь можно встретить людей, понимающих и с сочувствием относящихся к тебе. Я был в восторге от этого открытия, я мог без конца говорить с вами, мне было так легко выражать свои мысли, чувства, ведь мы говорили по-русски, на родном для меня языке.

      Эрик Иванович замолчал, а затем посмотрел на часы:

      - Вот и сейчас я не смог вовремя остановиться, я вас совсем заговорил, – сейчас уже 12:30 ночи, вы устали, должны идти отдыхать, да и мне пора – завтра снова служба. Спокойной ночи и, если вы не возражаете, мы продолжим наши воспоминания завтра вечером.

      - Спокойной ночи, Эрик Иванович, - ответила Аня, - мне было очень интересно вас слушать и я, конечно же, буду ждать продолжения вашего рассказа завтра вечером.

      - Да нет, уже сегодня вечером, улыбнулся Эрик.


 

Глава 18.

 

      С тех пор, как Аня услышала о гибели своих родных, она не могла думать ни о чём другом, ей не хотелось ни есть, ни пить, всё валилось у неё из рук. Мысли об этом преследовали её, как только она просыпалась, тяжкий комок стоял в горле, она никак не могла от него избавиться. Ею овладела глубокая апатия, более того, она усугубляла горечь своего настроения тем, что во многом обвиняла себя: она жива, а вот они все, её родные погибли, решив, что спасти нужно именно её. Но почему её, а не Лёвушку? Перебрав по очереди всех членов своей семьи, она понимала, что этот выбор был продиктован не потому, что родители любили её больше, чем Лёвушку, что в этом выборе основную роль играло отношение Эрика Ивановича к ней, и всё же не могла с этим смириться.

      В сознании возникали картины недавнего прошлого: вот она радостная, счастливая бежит домой с аттестатом зрелости в пятницу 20 июня, затем шабат, рассказ дяди Миши. Почему, почему они отнеслись к этому так безответственно, так легкомысленно, ведь сама дата начала войны, названная им, уже подтверждала всё, что он говорил? Ну, хорошо, предположим, он мог как-то сгустить краски, несколько преувеличить свои страдания, чтобы выглядеть по-геройски. Но ведь не мог же он выдумать, что война начнётся в июне, тем более назвав двадцать второго июня. Какое затмение нашло на них всех одновременно?

      Да, бабушка решила, что ничего страшного не произойдёт, и она останется в Бобруйске, но какие усилия уговорить её они предприняли? Практически, никаких! Мама, понятно, не могла оставить бабушку одну, а папа? Мог ли папа уехать даже с ней и с Лёвушкой, оставив маму в городе? Она тут же находила оправдание для него: он очень любил маму и нельзя даже представить, чтобы папа уехал без неё. Вот и выходит, что она, Аня, должна была взять на себя обязанность уговорить бабушку и тем самым спасти всю семью. Почему же она так быстро согласилась с решением бабушки, почему даже не попыталась переубедить её?

      Захотелось выглядеть героиней, очень хорошей дочкой? Ну как же, ведь родители решили посоветоваться с ней, ждали её реакции, её совета, а она - «у нас всегда была дружная, хорошая семья, и бабушка тоже член нашей семьи». Так и что? Поэтому должны были все погибнуть, поэтому не надо было приложить никаких усилий, чтобы уговорить бабушку? Ведь находила она необходимые аргументы, когда нужно было в чём-то убеждать или переубеждать своих подруг! Что мешало ей поговорить с бабушкой и раз, и другой, и третий? Она должна была уговорить её, чего бы ей это ни стоило, ведь речь шла о судьбе всей семьи! Без сомнения, она виновата в этой трагедии больше всех!

      А с Фимой? Нет, она не винила себя в его гибели, но опять-таки очень легко согласилась с доводами остаться в Бобруйске, а не уйти в партизанский отряд вместе с ним! Господи, как давно всё это было, и, насчитав, около шести месяцев, прошедших со дня начала этой проклятой войны, поразилась – только шесть месяцев! Невероятно, как много страшных событий вместили они в себя.

      По вечерам, возвращаясь со службы, Эрик Иванович безуспешно пытался вновь вовлечь её в разговоры о его или её прошлом, пытался хоть как-то изменить её настроение, сделать так, чтобы вечера, проведенные вместе, стали бы интересными для неё. Однако Аня вежливо отказывалась, ссылаясь на головную боль, усталость, и сразу после обеда уходила в свою комнату, где вновь начинала предаваться своим горестным мыслям.

      Правда, она иногда начинала чувствовать, как что-то внутри её как бы отпускает, ей становится даже легче дышать, уходит тупая боль в груди, пропадает горький комок в горле. Тогда она начинала думать не только о постигшей её трагедии, но и о том, что нужно что-то делать, чтобы отомстить фашистским извергам за все их злодеяния, что нужно вести активную борьбу с ними. Она отдавала себе отчёт в своих крайне ограниченных возможностях, вспоминала, что Эрик Иванович говорил ей о том же самом, но не могла смириться с этим.

      Кроме всего прочего, последнее время ей стало казаться, что её родители не могли просто так погибнуть, что они что-то придумали, где-то спрятались, что они нуждаются в её помощи. Тут же она отметала эти мысли, понимая всю их беспочвенность, и всё же опять и опять возвращалась к ним. В конце концов, она пришла к выводу, что нужно поговорить с Эриком Ивановичем. Но как? Ведь он может посмеяться над ней! Нет, он очень тактичный и откровенно смеяться не станет, но может подумать, что она сходит с ума, что это её блажь и постарается как-то отговориться, убедить её в неразумности и ненужности каких бы то ни было поисков. И всё же, несмотря на возможность выглядеть в его глазах посмешищем, она решила поговорить с ним.

      В этот вечер Аня с нетерпением ждала Эрика Ивановича, прибрала всё на кухне, вымыла посуду и даже несколько раз подходила к зеркалу, поправить причёску.

      Она услышала скрип снега под колёсами мотоцикла, вкатываемого во двор через открытые Эриком Ивановичем ворота, и поняла, что там, за окном, сильный мороз. Ночью без света она поднимала уголок одеяла-светомаскировки и всматривалась во двор и небольшой участок улицы, видимый из её окна. Было много снега, узкая тропинка в сарай, протоптанная либо расчищенная Эриком Ивановичем, но больше ничего не было видно, и судить насколько холодно на улице можно было только по морозным узорам на оконных стёклах.

      Войдя в дом, раскрасневшийся с мороза Эрик Иванович, был приятно удивлён порядком, наведенным на кухне, и главное тем, что Аня была не в своей комнате, как обычно, а встречала его. Он подумал, что она, видимо, приходит в себя, что период страшных переживаний, слёз, невозможности хотя бы на короткое время отвлечься от трагедии, постигшей её семью, отступает, и она, наконец-то, может дать передышку своему воспалённому мозгу и начнёт выздоравливать. Он так надеялся на это, так хотел этому верить.

      - Дай-то, Бог, чтобы так оно и было, - про себя проговорил Эрик Иванович, закрывая за собой дверь. Поздоровавшись и потирая замёрзшие руки, он спросил:

      - Как вы себя чувствуете, Аня? - снимая при этом шапку, шинель и счищая снег с сапог.

      – Спасибо, не плохо, - она не знала, с чего начать свою просьбу, а потом отбросила сомнения:

      - Эрик Иванович, мне хотелось бы поговорить с вами кое о чём.

      - Прямо сейчас или можно после обеда? – спросил Эрик.

      - Да, конечно, можно и после обеда.

      - Давайте сначала растопим печку, нагреем обед, и я – весь внимание, хорошо?

      - Разумеется. Если вы не возражаете, я могу вам помочь. – Аня сказала.

      - Буду вам весьма признателен, - обрадовался Эрик Иванович.

Работая вдвоём, они довольно быстро всё приготовили, пообедали, поставили стулья возле открытой голландки и сели, глядя на огонь. Минут пять Аня не могла решить, с чего начать этот разговор, как бы объяснить ему, что это не каприз, что она не может просто так отбросить мысли, преследующие её и ночью и днём.

- Анечка, не мучайтесь, пожалуйста, говорите, что у вас на уме, в чём дело? Я буду счастлив, помочь вам, если это будет в моих силах, - услышала она.

      - В том то и дело, что я почти уверена в неосуществимости и большой опасности того, о чём я думаю, что преследует меня постоянно. – ответила Аня.

      Эрик Иванович сидел и внимательно смотрел на Аню, ожидая, что она скажет.

      - Понимаете, Эрик Иванович, последнее время меня преследуют мысли, что мои родители смогли избежать расстрела, что они что-то придумали и теперь прячутся там, надеясь на мою, на нашу помощь. О, Господи, я понимаю, что в той ситуации остаться в живых было практически невозможно, что эти надежды фантастичны. Но вдруг! А что, если из тысячи шансов только один был возможен, и они смогли им воспользоваться?! И вот теперь у них нет ни еды, ни тёплой одежды, а на улице такой мороз.

      Аня замолчала и вопросительно, с надеждой посмотрела на Эрика Ивановича.

      - Аня, вы думаете, что они могут прятаться там же, на территории бывшего гетто?

      - Да, мне почему-то мерещится, что это именно так, ведь бежать-то им было просто некуда, - более решительно ответила Аня, поняв по реакции Эрика Ивановича, что он её понял и, возможно, принимает сказанное ею всерьёз.

      - Значит, вы хотите туда поехать или пойти, причём, это должны быть именно вы, так как вам необходимо самой всё это увидеть, проверить, - Эрик Иванович задумался.

      Аня настороженно смотрела на него, и он видел в её глазах такую мольбу, такую тоску, что отказать ей в помощи для него было абсолютно невозможно.

      - Аня, мне нужно несколько дней, чтобы всё это продумать и, кроме того, возможно снова понадобится помощь Вили.

      - Да, да я понимаю, - она смотрела на него с надеждой.

      Это был их первый вечер, о каком давно мечтал Эрик: они просто сидели возле голландки, с горящими в ней дровами, и тихо вспоминали своё недалёкое прошлое, своих родных, друзей, учителей.

      К Аниной просьбе в этот вечер они более не возвращались.

      На следующий день, вечером, после обеда Эрик начал снова разговор о предстоящем посещении бывшего гетто.

      - Аня, у меня ещё нет чёткого плана, как нам осуществить вашу идею, как это сделать. Поехать днём – велика вероятность, что вас могут узнать, и мы не имеем права на такой риск. Если бы в моём распоряжении была машина, было бы намного проще, но у меня её нет, а просить у кого-либо машину даже на несколько часов, значит вызвать ненужный интерес, вопросы и, возможно, даже подозрение. Значит, это отпадает, и снова остаётся мотоцикл.

      В принципе, это возможно, хотя опять-таки не без риска натолкнуться на патруль, быть остановленным, а, вероятно, и приказа открыть коляску, т.к. ехать нужно в оставленный, необитаемый район и, значит, где-то в их секретных донесениях появится моя фамилия но, самое главное, они могут увидеть вас. Да, это не лучший вариант, и я уже не говорю, что вам придётся снова устраиваться на дне коляски, а это не самый удобный способ передвижения. Кроме того, в случае проверки коляски, может начаться стрельба, - медленно, как бы обдумывая вероятность успеха либо провала операции, говорил Эрик Иванович.

      Аня слушала его, не перебивая и не задавая вопросов, стараясь не упустить хода его мыслей.

- Кроме того, если ехать днём, я должен буду объяснить причину моего отсутствия часа на три или четыре. Но это несложно, можно, например, заболеть. Возможно, что за нами могут увязаться и проследить, куда мы едем. Если мы заметим преследование, то можно просто изменить маршрут, однако, ехать назад домой нельзя. Значит, нужно продумать и этот вариант. Если же мы не заметим «хвост» и приведём их на территорию гетто, то нам нужен будет Виля. Он сможет принять меры, однако без стрельбы уже не обойдётся. Правда, этот район сейчас необитаем и довольно далеко от центра города, так что на помощь патрулю быстро никто не придёт. Но, видит Бог, как мне не хочется подвергать его такому риску ещё раз.

      Ехать вечером, значит, намного увеличить вероятность встречи с патрулём и досмотра мотоцикла. Это отпадает. Правда, можно туда пойти вечером. Комендантский час, встреча с патрулём, но мы будем осторожны и постараемся этого избежать, Да, ещё необходимо, чтобы никто из соседей не увидел вас и не узнал. Как видите, Аня, вариантов много, мы должны продумать досконально все детали и, я думаю, дня через два сможем побывать там.

      С нетерпением ждала Аня, когда Эрик Иванович скажет, что всё готово, и они смогут пойти в бывшее гетто. И на самом деле, на второй день, вернувшись домой, он предложил быстро пообедать, и около восьми часов вечера они были готовы идти.

      Эрик Иванович велел Ане одеться теплее, дал ей шапку-ушанку, какой-то небольшой тулуп, которые он раздобыл неведомо где, валенки, посоветовал спрятать роскошные Анины косы под тулуп, и попросил её подождать в сенях, а сам вышел во двор. Вслушиваясь, что Эрик Иванович делает на улице, Аня услышала скрип снега под его шагами, затем открылась дверь, и она увидела, что он знаками предлагает ей тоже выйти во двор. Замкнув дверь, они без слов, как тени, вышли на улицу.

      Морозный воздух буквально обжёг ей горло: она не была на улице почти 2 месяца. Аня начала оглядываться по сторонам, словно пыталась поздороваться со старыми знакомыми. Эрик Иванович дотронулся до её плеча и показал ей, что нужно идти. Опомнившись, она последовала за ним.

      На улице было достаточно темно: ни луны, ни звёзд, фонари не работали, и всё же они старались идти как можно ближе к заборам, чтобы быть менее заметными, особенно на ближайших нескольких кварталах. Эрик Иванович предварительно проверил светомаскировку в домах на этих кварталах и очень был внимателен к светомаскировке на окнах дома Острейко: во всех домах она была практически идеальной. Он осторожно несколько раз прошёлся возле соседних к ним домов и убедился, что на улице и во дворах никого нет и всё же, пройдя эти несколько кварталов, облегчённо вздохнул.

      Каждый раз, подходя к концу квартала, они останавливались, затаив дыхание слушали, что может их ожидать на перекрёстке. Сильный мороз, а значит, скрип снега под ногами или под шинами машины, был их союзником: они могли это услышать заранее и подготовиться к нежелательной встрече.

      Так с остановками, прислушиваясь к каждому звуку, они подошли к району бывшего гетто. Забор из колючей проволоки всё ещё оставался на том же месте, охраняя пустынный, не жилой район. Несколько отдышавшись, они решили зайти в бывшее гетто через открытые ворота. Шлагбаум был поднят, в будке пропускного пункта – никого. Эрик Иванович огляделся по сторонам и тихо сказал Ане:

      - Ну что же, мы пришли. Теперь нужно найти тот сарай. Аня, вы помните, как пройти туда?

      - Нет, мне казалось, что я помню, а вот теперь не уверена. – растерянно ответила Аня.

      - Виля объяснил мне дорогу, но я подумал, может быть, вы помните. Но ничего, найдём. – сказал Эрик.

      Они сделали буквально несколько шагов, когда Аня остановилась: ей показалось, что кто-то негромко позвал её. Она удивлённо посмотрела на Эрика, но тот тоже оглядывался по сторонам. Решив, что это им померещилось, они пошли дальше, но снова услышали неуверенное: - Аня?

      Они остановились, будто пораженные ударом молнии. Кровь в венах начала стынуть у них. Они в изумлении посмотрели друг на друга. То, что ещё мгновение назад им казалось несбыточной фантазией, нереальной, беспочвенной надеждой, неожиданно превращалось в дрожащую, едва блеснувшую но действительность.

      Они ещё раз оглянулись по сторонам: поблизости был старый домик, и звук шёл оттуда. Аня и Эрик Иванович подошли ближе к этому домику и остановились, недоумённо оглядываясь. Их ноги дрожали и подкашивались от вдруг возникшей надежды и одновременно от страха потерять её. Скрипнула открываемая дверь, и они увидели мальчика, который знаками приглашал их войти в дом.

      Мальчик был укутан во всякие одёжки, и Аня не могла узнать его. Когда же они вошли в дом, и мальчик снял с себя женский платок, Аня заплакала: перед ней стоял Лёня Друбинский – её двоюродный брат. С опаской поглядывая на немецкого офицера, он подошёл к Ане. Они обнялись, оба расплакались, потом Аня сказала Лёне, что бояться этого немца не надо, что он хороший человек и не сделает ему ничего плохого. Эрик тоже постарался успокоить Лёню. Поверив Ане, Лёня объяснил, что заметил их ещё далеко от пропускного пункта и незаметно наблюдал за ними, когда вдруг узнал Аню.

      - Почему ты следил за нами, откуда ты знал, что мы придём? – Эрик не спускал взгляда с Лёни.

      - Я ничего не знал, просто я был в дозоре, сегодня моя очередь. – сказал Лёня.

      - И что, часто сюда кто-либо приходит? – спросил Эрик.

      - Нет, за всё время вы первые пришли сюда.

      - Так зачем же вы ходите в караул? – допытывался Эрик.

      - Ну, чтобы, в случае, чего мы смогли бы удрать.

      - Молодцы, это вы делаете правильно. – похвалил Лёню Эрик.

      - Как же ты остался в живых? – удивилась Аня.

      - Мы удрали из гетто до шестого ноября, когда начали всех расстреливать.

      - Мы – это кто, сколько вас? – продолжал задавать вопросы Эрик.

      Лёня замолчал и снова с опаской посмотрел на немца, явно не зная, как себя вести.

      Аня ещё раз повторила, что Эрику Ивановичу можно и нужно верить. Сюда же они пришли, потому что ей кажется, что кто-нибудь из её семьи спасся и где-то здесь прячется.

      - Нет, никто не уцелел, они расстреляли всех наших шестого ноября. Мы это видели, - сквозь слёзы сказал Лёня.

      - А ты не ошибаешься, сам видел, как их всех убили? – ещё на что-то надеялась Аня.

      - Да, и я, и Вова видели и своих маму и папу, и всех твоих: дядю Гришу, тётю Эстер, Лёву и бабушку. Их всех расстреляли под Каменкой. Было очень страшно смотреть на всё это. Все кричали, и взрослые, и дети, умоляли немцев не убивать их. Ничего не помогло. Там, где мы спрятались, были слышны и крики, и выстрелы, так что мы слышали, как некоторые немцы тоже кричали: «Надо было не оставаться, надо было убегать».

      - А ты знаешь немецкий язык? - удивился Эрик.

      - Нет, просто это очень похоже на еврейский, и я понял.

      - Лёня, и ты мог тогда узнать даже голоса людей? – сквозь слёзы спросила Аня.

      - Я думаю, мог. – ответил Лёня.

      - Скажи, пожалуйста, ты слышал моих маму или папу?

      - Нет, я слышал, как плакал маленький Лёва, видел, как твоя мама держала его на руках, а твой папа обнимал их и бабушку, но они молчали. Моя мама громко плакала, а папа тоже молчал. Вот и всё, - закончил свой рассказ Лёня.

      Они, молча, постояли несколько минут, отдавая дань погибшим, затем Эрик Иванович опять обратился к Лёне:

      - А где сейчас находятся твои товарищи? Я имею в виду, в каком доме они живут, далеко ли отсюда?

      - Мы живём в том же доме, где нас поселили, когда мы пришли в гетто.

      - Этот дом близко отсюда? - настойчиво повторил вопрос Эрик Иванович.

      - Ну, недалеко, нужно пройти 5 кварталов и там будет этот дом.

      - А мы шли к тому сараю, в котором жила Анина семья и надеялись на чудо, найти там кого-нибудь. Ты можешь проводить нас к нему?

      - Конечно, это не далеко, пошли, только там никого нет.

      И на самом деле, через десять минут они подошли к сараю. Аня сразу узнала его. Она открыла дверь, и они вошли в сарай. Закрыв за собой дверь, Эрик включил фонарик. В неярком свете Аня увидела топчаны, на которых они ещё недавно спали, мешки с соломой, аккуратно лежащие на них, очаг из кирпичей, сложенный папой, где они варили картошку – всё было на тех же местах, не было только людей, которым эти вещи ещё недавно служили.

      Аня подошла к бабушкиному топчану, села на него, погладила мешок с соломой, мысленно ещё раз прощаясь с бабушкой. Так по очереди она подходила к каждому топчану, затем она села на «свой» топчан и увидела на мешке с соломой нарисованную углем стрелу, указывающую вниз, под топчан. Так в детстве, под новый год папа играл с ней, заставляя её заглядывать в разные места, в которых была спрятана записка с указанием очередного места до тех пор, пока она не находила заранее спрятанный для неё подарок.

      Она нерешительно опустилась на колени, заглянула под топчан – там ничего не было. Тогда она подняла мешок с соломой и увидела обрывки бумаги, скрепленные между собой и приколотые к доске топчана старым, согнутым гвоздём, на которых было что-то написано. Она вытащила гвоздь, поднесла неровные, смятые, разного цвета и размера бумажки ближе к глазам и прочла на верхней бумажке обращение к себе:

      «Дорогая, милая, любимая наша доченька!» Аня прижала эти бумажки к груди, ещё не совсем веря в то, что это письмо от мамы. Когда, через несколько минут, она пришла в себя и спрятала в карман письмо, Эрик Иванович сказал, что им нужно поговорить с Лёней.

      - Лёня, я надеюсь, ты понял, что меня бояться не следует, я не передам немцам ни единого слова, более того, я очень хочу вам помочь. Правда, я ещё ничего не знаю о вас и поэтому не могу предложить что-либо конкретно. Поэтому, пожалуйста, ответь на несколько вопросов. Договорились? – спросил Эрик.

      -Хорошо. – Лёня согласился.

      - Сколько вас ребят собралось, какого возраста и что вы собираетесь делать?

      - Нас восемь человек. Мне уже пошёл шестнадцатый год, Борису – семнадцатый, и мы самые старшие, а остальным по тринадцать и четырнадцать лет.

      - Понятно, а скажи, пожалуйста, есть ли у вас зимняя одежда, обувь и как обстоят дела с продуктами? – спросил Эрик.

      - Когда мы выбрались из гетто, то каждый из нас ночью пробрался к себе домой, там мы нашли кое-что из своей одежды. Ну, а насчёт продуктов, я понимаю, что это не хорошо, но у нас нет выхода, мы воруем.

      - Где, у кого? – Эрик продолжал спрашивать.

      - В основном в магазинах, а вообще – где придётся. И, кроме того, они же всё разграбили! Вы даже не представляете, что творилось у нас в доме: они разворовали всё – кухню, спальню, всю мебель, всюду валялись разорванные, порезанные вещи, книги, мы еле, еле нашли хоть что-нибудь пригодное из одежды. Страшно было смотреть на всё это. Так что угрызений совести у нас нет, не мы это первыми начали.

      - Да, да, всё это понятно, и я не думаю, что Аня или я можем вас в чём-либо упрекнуть, - прервал его Эрик Иванович, - но ты мне не сказал, что вы собираетесь делать дальше.

      - А мы не собираемся, - с вызовом ответил Лёня, - мы уже делаем!

      - Вот как, и что же вы уже сделали?

      - Мы решили, что должны минимально убить восемь фрицев, по одному на каждого из нас и, если нам повезёт, то, может быть, и больше. Во всяком случае, троих мы уже убили.- не без гордости ответил Лёня.

      - Как же вам это удалось? – заинтересовался Эрик Иванович.

      -Мы долго думали над этим и решили, что проще всего нам будет убивать мотоциклистов.

      - Что, что? Так это вы убили троих мотоциклистов на этой неделе на Рогачёвском шоссе? – удивился Эрик Иванович.

      - Да, а вы откуда об этом знаете? – в свою очередь удивлённо спросил Лёня.

      - Ну, мне пришлось слышать об этом, - неопределённо произнёс Эрик Иванович. - И как же это вам удалось?

      - Мы разработали целую систему, - Лёня гордо посмотрел на Аню и Эрика, - хотите, я расскажу, как.

      - Конечно, расскажи, я очень хочу знать всё о вашей системе. – сказал Эрик.

      - Мы выбрали участок шоссе и отправляли Митю приблизительно на 1,5км или даже 2км. вперёд, а Саша был на таком расстоянии между ним и нами, чтобы увидеть Митин сигнал и сразу же передать его нам. То же самое мы делали и в обратном направлении, туда уходили Петя и Яша. Они четверо самые младшие. Когда всё складывалось благоприятно, т.е. только один мотоциклист ехал с одной из сторон, после получения сигнала, Борис натягивал проволоку, которая с одной стороны дороги уже была привязана к ближайшему к дороге дереву, и обвязывал её вокруг дерева с другой стороны дороги так, чтобы проволока оказалась приблизительно на уровне груди водителя. Заметить проволоку на значительном расстоянии нельзя и мотоциклиста выбрасывало с седла мотоцикла. Тут мы все четверо подбегали и добивали фрица. У нас уже есть 3 автомата, запасные диски к ним, 3 кинжала и даже две гранаты. Только вот мы не очень умеем всем этим пользоваться.

      - Да, ребята вы толковые и здорово всё это придумали, - Эрик Иванович похлопал Лёню по плечу, - я научу вас, как пользоваться автоматами и гранатами. Только вот что, Лёня, передай твоим товарищам, что на Рогачёвское шоссе вам больше ходить нельзя, по крайней мере, месяца два, а ещё лучше три: там вас уже будет ждать засада немцев. Нельзя одну и ту же операцию проводить постоянно, не меняя места. Есть и другие дороги, ведущие к Бобруйску или от него. И вообще, в ближайшие несколько месяцев мотоциклисты, видимо, по одному ездить больше не будут. И ещё, что вы делали с трупами немцев и их мотоциклами?

      - Пока Борис убирал проволоку, мы оттаскивали немца и его мотоцикл подальше от дороги, чтобы их не было видно проезжающим, а сами, дождавшись в лесу всех ребят, уходили к себе. – объяснил Лёня.

      - И ещё вот о чём я бы хотел тебя попросить, - Эрик помедлил, как бы решая для самого себя, нужно ли об этом говорить, - сможешь ли ты никому, ни единому человеку, я имею в виду твоих друзей, и даже Вове не рассказать о нашей встрече и то, о чём мы с тобой говорили? Я понимаю, что у ребят возникнут вопросы, почему нельзя снова пойти на Рогачёвское шоссе и т.д. Скажи им, что сегодня в дозоре ты много думал об этом и пришёл к такому выводу сам. А я должен хорошо всё продумать, чтобы никто из вас не попался в лапы фашистов по-глупому. Пожалуйста, обещай нам это, так как иначе я не смогу вам ничем помочь, во всяком случае, не говорить никому, пока я не разрешу.

      - Вы не знаете наших ребят, они ни за что вас не выдадут! Да и вообще, мы решили, живыми они нас не возьмут в плен. В случае чего мы убьём сами себя. Нам уже пришлось видеть, что они делают с евреями! – сказал Лёня.

      - Я вам верю, но бывает, что можно оказаться в плену нехотя. – сказал Эрик.

      - Это как же? – не понял Лёня.

      - Представь себе, идёт бой, кого-то ранило, и он не может пошевелить рукой или же потерял сознание и попал в плен. Как тогда? Эти изверги применяют такие пытки, что нехотя заговоришь. Так что лучше не знать, тогда уж точно не проговоришься. Ну, так как, договорились?

      - Понятно, я никому ничего не расскажу. – согласился Лёня.

      - И ещё вот, что я хочу тебе сказать. - Эрик внимательно смотрел на Лёню. - Вы уже трижды провели ваши операции на Рогачёвском шоссе и, насколько я понимаю, почти в одном и том же месте. Это так или я ошибаюсь?

      - Нет, вы не ошибаетесь.

      - Так вот, вас там уже не поймали только потому, что немцы не представляют, с кем они имеют дело. Они не могут понять, что против них поднялись все - от мала до велика, а под рукой, как говорится, у них не оказалось умных следователей или криминалистов. Но, рано или поздно, они разберутся в этом. И, кроме того, они могут использовать собак, чтобы вас поймать.

      Лёня смотрел на него и молчал. Никто из ребят не мог и подумать, что у немцев поднимется такой переполох в результате их действий. Они, конечно, понимали, что убийство трёх мотоциклистов – это не детские игры, но не отдавали себе отчёт о последствиях.

      - Так что лучше всего до следующей нашей встречи вообще не предпринимайте ничего подобного. Или вот что, займитесь заготовкой продуктов и ждите меня. – приказал Эрик.

      Но даже и в этом случае, ради всего святого, будьте предельно осторожны, проводите предварительно тщательную разведку и неоднократную, прежде чем пойдёте на это. И, опять-таки, избегайте совершать операции на одном и том же объекте, я имею в виду даже магазины либо что-нибудь ещё. Договорились?

      - Да, договорились.

      - Послушай, Лёня, ты сейчас в карауле, и как долго ты будешь караулить? – спросил Эрик.

      - До глубокой ночи, потом уже точно никто не придёт.

      - Объясни, пожалуйста, что это значит «до глубокой ночи».

      - Ну, я не знаю, у нас ведь нет часов.

      - Правильно, я именно это и имею в виду. Часы вам нужны, хотя бы одна пара.

      Я бы вам отдал свои, но, к сожалению, они именные. Ты понимаешь, что это значит?

      - Нет, не очень.

      - Мне их подарили друзья на мой день рождения, и на них выгравировано моё имя, и поэтому я не имею права дать их вам. Тебе понятно, почему? – и, не дожидаясь ответа, пояснил, - в случае, если, не дай Бог, часы окажутся у немцев, они сразу же выйдут на меня. Я тебе это говорю, как пример того, что любой ваш шаг должен быть продуман прежде, чем вы его сделаете. И ещё, в караул идти необходимо с оружием.

      - А у меня с собой автомат, но, как я вам уже сказал, пользоваться им я не очень умею, т.е. я знаю, что нужно нажать на курок, но что ещё делать, я не очень разбираюсь в этом. Эрик Иванович взял автомат и быстро показал, как с ним обращаться. Точно так же он объяснил, как работать с гранатой. Затем, подумав с минуту, отдал автомат Лёне и сказал:

      - Мы сейчас условимся о следующей встрече: когда снова будет твоя очередь идти в караул?

      - Через семь дней. – ответил Лёня.

      - Значит так, чтобы не вызывать вопросов и подозрений твоих товарищей, мы встретимся здесь же, в гетто, у проходной через семь дней в десять часов вечера. Если достанете часы, то ты будешь знать точно, когда я появлюсь, если же нет, то подождёшь меня, но только спрячься так, чтобы тебя не увидели, если вдруг кто-нибудь, кроме меня, придёт сюда раньше десяти часов вечера. Я постараюсь достать часы для вас. Ещё раз прошу, будьте осторожны и не попадитесь в лапы фашистов в течение этих семи дней, после этого мы повоюем вместе.

      Потом Эрик Иванович посмотрел на Аню:

      - Ну, теперь нам пора уходить, попрощайтесь и пошли. Завтра ночью, Лёня, приди сюда с тем, кто будет в карауле и после того, как ты покажешь ему, как стрелять из автомата, постреляйте по-настоящему, но только очень недолго, - и он показал, как жать при этом на курок. - Вам надо почувствовать оружие, как автомат будет стрелять, находясь в ваших руках, и не цельтесь друг в друга. Понятно?

      - Понятно. – сказал Лёня.

      - Очень короткую очередь, - ещё раз повторил Эрик Иванович, - и тебе, Лёня, придётся быть инструктором по стрельбе. Сейчас у вас мало патронов, но постепенно надо будет обучить всех ребят. Ты им так и объясни.

      - А как мне объяснить ребятам, что вдруг я научился стрелять? – спросил Лёня.

      - Да, конечно, это нужно им объяснить как-то, - задумался Эрик Иванович, а затем улыбнулся:

      - Ты молодец, Лёня, а вот я упустил этот момент. Давай сделаем так: обучать ребят стрельбе пока не нужно, а к следующей нашей встрече мы что-нибудь придумаем. – Эрик Иванович протянул Лёне руку, и пошёл к выходу из сарая.

      Аня обняла Лёню, они поцеловались, и она вышла вслед за Эриком Ивановичем, который уже был на улице и проверял, всё ли там спокойно.

      Когда они благополучно пришли домой, было уже далеко за полночь. Оба были возбуждены и довольны результатом похода в бывшее гетто, особенно встречей с Лёней и найденным письмом. Когда они немного нагрелись, успокоились, Аня поблагодарила Эрика Ивановича за всё, что он делает для неё, несмотря на огромный риск, которому подвергает себя.

      - Аня, о чём вы говорите? Вы же знаете, как важно для меня сделать доброе дело для вас, да и, кроме того, хоть чем-то досадить фашистам тоже очень много значит. В результате встречи с Лёней у меня возникли новые идеи борьбы с фашистами, но об этом мы поговорим завтра, то есть уже сегодня, но после отдыха, так как сейчас почти 3 часа ночи.

      Аня сказала, что ей хотелось бы прочесть найденное письмо сейчас, до сна, ибо она всё равно не сможет уснуть. Ещё раз, проверив светомаскировку, Эрик Иванович внёс керосиновую лампу к ней в комнату и, пожелав спокойной ночи, ушёл к себе.

      Аня села за маленький столик, стоящий в её небольшой комнате в противоположном от окна углу, положила найденные листки на стол и несколько минут сидела с закрытыми глазами. Затем, совладав с собой, она начала читать.

31 октября. (1).

 

Дорогая, милая, любимая наша доченька! Совершенно случайно вчера я подумала, что на некоторых бумажках, в которые мы заворачивали картофель, можно писать, и я сразу же собрала их. К сожалению, папа много бумажек использовал для растопки, но всё же немного осталось. Чем писать, углем? Так ведь бумажки слишком малы для этого. Папа решил сходить к Борису: они всё-таки живут в доме, может быть, у них найдётся что-нибудь пишущее. И вот, какое счастье! Нашёлся маленький «огрызок» карандаша.

Я буду нумеровать эти бумажки, чтобы ты знала их последовательность. Господи, я пишу так, будто уверена, что ты найдёшь эти листки и прочтёшь их. (2). И всё же, а вдруг чудо случится, ведь иногда бывает, может быть, хоть в чём-то нам повезёт! С чего же начать? Когда мы прощались с тобой, то понимали, что видим тебя в последний раз, что ты уходишь от нас навсегда. Однако надежда, что ты останешься в живых, была так сильна в нас, что слёзы расставания с тобой были не только горькими, но и, в не меньшей степени, радостными. (3).

Нам очень хочется верить, необходимо верить, что ты сейчас в безопасности. Это единственное, что помогает нам жить. Тот ночной посетитель, дай, Господи, ему здоровья, видимо, сдержал слово, данное мне и папе, и помог тебе. Господи всемогущественный, сделай, пожалуйста, чтобы так оно и было, не отнимай у нас последнюю надежду, последнюю радость, помоги нашей доченьке выжить, пожалуйста!

(4.) Анечка, ненаглядная и бесконечно дорогая доченька! Ты должна, понимаешь, должна верить ему, он оказался настоящим Человеком. Так поступить в этой ситуации мог только горячо любящий тебя человек. Анечка, помнишь его рассказ о родителях, об отце, об их отношении к антисемитизму? Откровенно говоря, к этому я относилась с большой долей недоверия. Нет, конечно же, мне приходилось встречать и белорусов, и русских, которые хорошо относились к евреям, но даже у них нет, нет, да проскальзывали недобрые чувства к евреям, какое-то пренебрежение что ли, сарказм. Я думаю, что по отношению к нему мой скептицизм был неуместен. Вполне возможно, есть по-настоящему порядочные люди, просто мне не пришлось встречать таких до него. Я очень надеюсь, что у нас будет ещё время продолжить наши письма к тебе. Папа говорит, что завтра его очередь «поговорить» с тобой. Очень, очень любим и крепко целуем тебя все. Твоя мама.

1 ноября. (1)

Анечка, дорогая наша, умница наша! Ты помнишь, как мы не могли понять, зачем Он приходит к нам. Как мы все ломали себе головы, пытаясь найти истинную причину этих визитов! А вот ты сразу увидела в нём честного, порядочного человека. Подумать только: сейчас, в его положении, взять на себя смертельный риск! Доченька, если это всё так, как мы думаем, мечтаем, то верь ему до конца, таких как он – очень немного на свете. (2) Его поступок – это героизм.

Какое счастье, как нам повезло встретить такого человека. Он не просто спасает тебя, тем самым он сражается с фашизмом. Когда-то я читал, кажется, в Талмуде: «Кто спасает одну жизнь, спасает весь мир!» Передай ему это, пожалуйста, и наш очень низкий поклон. Мы будем просить за вас Бога. Вы являетесь украшением человечества и должны жить долго.

Ни у нас, ни в семье Бориса нет изменений, всё как было и при тебе. Лёвушка всё время спрашивает, когда ты вернёшься к нам, а мы очень надеемся – никогда. Мама, кажется, уже косится на то, как много листиков я исписал, а, между тем, это только второй листок. Если бы ты знала, дорогая наша, как мы тебя любим и какое это счастье надеяться, думать, что ты жива и будешь жить! Крепко целуем тебя все. Твой папа.

3 ноября. (1)

Доченька, родная моя, любимая! Вчера нас с самого утра погнали, как скот, убирать улицы гетто. Вернулись к себе (хотела написать домой) в сарай, когда уже стемнело, так что вчера ни я, ни папа не имели возможности поговорить с тобой.

Ты помнишь, как нас гоняли убирать улицы, когда мы жили ещё дома? Улицы и тогда были достаточно чистыми, т.к. люди избегали выходить из домов, а вчерашняя уборка улиц была сплошным издевательством: улицы покрыты небольшим слоем снега, беленькие, чистые. Нас продержали на улице целый день и за весь день мы не подняли с земли ни кусочка бумаги, ни окурка, ни щепки. Сначала мы сметали метёлками снег с пешеходных дорожек на проезжую часть улицы, а затем обратно, и так дотемна. Вернувшись в сарай, мы не могли отогреть руки, здесь было так же холодно, как и на улице.

Сегодня они не погнали нас на работу,(2) видимо, не смогли придумать ещё какие-либо издевательства. Я непозволительно перевожу бумагу на описание всех надругательств, которым они подвергают и старых, и малых.

Теперь немного о нас (а вдруг всё-таки приведётся тебе это прочесть) Очень больно смотреть на Лёвушку, он стал таким тихим, каким я его не помню. Как только проснётся, съест свою маленькую картофелину, запьёт её подогретой водой, сядет на бабушкин топчан и всё время молчит, глядя на всех испуганными глазками. Папа и я стараемся как-то его растормошить, занять чем-либо, но у нас ничего не получается. Представляешь, он даже не хочет слушать сказки, которые мы пытаемся ему рассказывать. У нас создаётся впечатление, что он тоже понимает, какой страшный конец ожидает нас всех. Глядя на него, я понимаю, что даже, если нас и не расстреляют вскоре, то он долго не протянет. Сердце моё разрывается на куски, я не могу позволить себе даже плакать, кричать во всю глотку, ведь он испугается ещё больше. Ты помнишь, как нам приходилось просить его помолчать хотя бы немного? Он ведь не замолкал ни на минуту, а вот теперь он молчит большую часть дня. Господи, за что ты нас так жестоко наказываешь, чем мы провинились перед тобой? Хотя причём здесь Бог? Надо было раньше думать, вернее не думать, думать-то было не над чем, нужно было уходить из Бобруйска, как только эта проклятая война началась.

Какую страшную ответственность мы с папой взяли на себя! Неужели таких, как мы, знавших страшную правду о варварстве фашистов, оказалось много? Теперь я казню себя ещё и за то, что тот смертельный риск, которому Миша Хитров подвергал себя, пытаясь нас спасти, оказался напрасным. Ведь мы не самые глупые среди знавших об этом и всё-таки остались в оккупированном немцами Бобруйске. Правда, оглядываясь назад, я вынуждена признать, что мы оказались в числе и не самых разумных, которые не выдумывали всякие причины, а спасали своих детей, родных, да и самих себя.

Прости меня, родная моя, за то, что я не смогла уберечь нашу семью и осиротила тебя. (3). Мы не имели на это права, нет, не имели! Но что об этом говорить сейчас, уже поздно, время вспять не повернуть. Бабушка так же, как и при тебе, всё время лежит на своём топчане и, молча, казнит себя, вся высохла, ничего не ест, говорит, нет аппетита. Я понимаю её, но ничем не могу ей помочь, хотя кому я могу помочь. Вот видишь, я вновь возвращаюсь к моральной казни и ничего не могу с этим поделать.

Даже не верится – сегодня уже 3 ноября, скоро праздник Октябрьской революции и праздничные дни, по всей вероятности, мы проведём здесь же, в сарае, в холоде и голоде. Как-то там, на востоке, где немцы, кто побеждает? Мы ничего не знаем и, хотя понимаем, что помочь нам уже никто не сможет, страстно желаем нашей победы, гибели проклятого фашизма.

Доченька моя, нам очень хочется верить, что ты в безопасности, здорова. Ты не страдай, не думай, что в чём-то виновата, ведь ты(4) ещё всё-таки и не совсем взрослая, не бери на себя ответственность за случившееся с нами. Я знаю тебя, поэтому и прошу, не изводи себя ненужными мыслями. Мы и только мы, твои родители, должны были принять правильное решение и не сделали этого. Все страдания, моральные и физические, мы должны взять на себя. Прости меня, доченька, за сумбурность написанного, за мои охи да ахи, но так хочется излить больную душу хотя бы на бумаге, мысленно ещё раз поговорить с тобой, в то же время, понимая, что ты это письмо никогда и не прочтёшь. Крепко, очень крепко целую тебя, красавица наша, много, много раз. Навеки любящая тебя твоя мама.

4 ноября (1)

Анечка, доченька наша! Видимо, это будет нашим последним разговором с тобой: У нас кончаются и бумажки мало-мальски пригодные для письма, да и карандашик становится таким маленьким, что им писать уже почти невозможно, и всё же я постараюсь использовать его до тех пор, пока можно будет, что-либо понять из написанного.

Анечка, любимая моя доченька, живи, живи долго, не упрекай себя в случившемся. Ты наша – надежда, продолжение нашего рода, наша победа над фашистами, вера в то, что они никогда не смогут уничтожить всех евреев. Я убеждён, что СССР разгромит эту нечисть, несмотря ни на какие жертвы. Пожалуйста, доживи до победы, я и мама очень просим тебя, доживи! Ты умница, знаешь, что и как нужно делать для этого.

Любая, самая маленькая возможность навредить этим гадам должна быть использована, даже, несмотря на то, как наше правительство «позаботилось» о нас. Эти мысли нужно оставить на более позднее время, после победы. Мне вспоминаются слова е г о отца о возможности жить в другой стране (насколько он был умнее нас, прозорливее!) Если после победы в стране всё (2) останется по прежнему, и тебе или вам представится возможность переезда, как это произошло после революции, сделайте это обязательно! Особенно туда, где будет жить много евреев и где у них будет возможность постоять за себя!

Теперь о твоём, нашем спасителе и его родителях. Они без сомнения относятся к лучшей части русского народа, высококультурной, порядочной, заслуживающей полного доверия. Мы с мамой думаем, что он любит тебя и сделает всё возможное для твоего спасения. Родная наша, так много ещё хочется тебе сказать, но писать уже совсем нечем. Будьте вдвоём счастливы и здоровы, живите долго, живите за нас! Я уверен, что чёрная, долгая ночь, окутавшая всю страну, всех евреев, когда-нибудь кончится, снова настанет день, снова выглянет солнце. Целуем тебя крепко, крепко твои папа, мама, братик и бабушка.


      Аня уронила голову на руки и сидела неподвижно. Она пыталась представить себе последний день, проведенный её родными в гетто, в холодном, не отапливаемом сарае, с несколькими картофелинами в день на человека, в их безнадёжном положении, которое они отчётливо представляли себе, ожидая физической расправы каждый день, каждый час. Она вспоминала те дни, проведенные в гетто вместе с ними, вспоминала, как отец пытался вывести её из того невыносимо тяжёлого состояния, в котором она находилась, хотя и ему самому было не легче. Вспоминала маму, хлопочущую возле неё, бабушки и Лёвушки, старавшуюся навести хоть какой бы то ни было уют в их сарае, в их последнем пристанище в жизни.

      Она не плакала, не причитала даже мысленно, она просто хотела представить, как было возможно в той ситуации всё это делать, и никак не могла поставить себя на их место. Ей казалось, что у неё не хватило бы на это ни моральных, ни физических сил. Затем она начала вспоминать каждый день после того проклятого воскресенья – 22 июня. Она пыталась заставить себя переключиться на какие-нибудь другие мысли, но, нехотя, продолжала «видеть» и колодец с приколоченной доской, с надписью «отравлено», и воздушные тревоги, и их бомбоубежище, вырытое папой и Фимой, и отступающие части Красной Армии, и её с Фимой попытку ещё как-то успеть уйти из Бобруйска, и ту ночь их первой и последней близости, их такой короткой любви.

      Уже под утро, когда начало светать, она решила, что все эти страшные события, которые она пережила, все мысленные разговоры со своими родными и близкими ей людьми должны стать прощальными. Она уже никогда не должна больше возвращаться к этому, не имеет права. Она должна думать о настоящем, о будущем: живые - должны жить! Так говорил её отец.

       Когда вечером Эрик Иванович пришёл домой, он увидел разительную перемену, произошедшую с Аней, и понял, что, наконец-то, она выздоравливает, она стала такой, какой он увидел её впервые в июле, серьёзной, сосредоточенной:

      - Всё готово к обеду, его осталось только разогреть, но я не могу растопить печку без вашего присутствия. – сказала Аня.

      - Вы правы, мы сейчас это сделаем вместе, но прежде позвольте мне поделиться с вами чудесной новостью. - Эрик едва сдерживал переполнявшую его радость.

      - Чудесной новостью? Что же это за новость?

      - Анечка, милая, немцев разбили под Москвой! Они не взяли Москву, их отбросили на несколько сотен километров! У них большие, очень большие потери в живой силе и технике.

      Он подхватил Аню на руки и начал кружиться вместе с ней.

      - Это что, значит скоро победа? – радостно спросила Аня.

- К сожалению, нет, этот зверь ещё очень силён, это только первая, но очень важная победа, и мы с вами должны дожить до окончательной победы над фашизмом. И вообще сегодня великолепный день, и вы не такая, как вчера. Видимо, наш вчерашний поход, встреча с Лёней пошли вам на пользу.

      - Вы правы, « живые – должны жить», так говорил мой папа, и я думаю, он прав. Только что вы сказали, что фашистский зверь ещё очень силён. В связи с этим, Эрик Иванович, у меня есть несколько вопросов к вам, можно мне их задать? – спросила Аня.

      - Я слушаю, конечно, можно.

      - Помните, вчера вы сказали Лёне «мы повоюем вместе». Что и кого вы имели в виду? – Аня внимательно смотрела на Эрика.

      – Об этом я тоже хотел сегодня поговорить с вами, вы меня просто опередили. Мне трудно вам объяснить, да и не только вам, но и самому себе, как я обрадовался встрече с Лёней. Во-первых, потому что можно будет помочь ребятам в их неравной борьбе, а во-вторых, у меня появилась возможность ускорить, а возможно, и нанести более серьёзный вред фашистам, над чем я думаю и к чему готовлюсь давно.

      У меня уже приготовлено кое-что для хорошего сюрприза, и я только ждал удобного случая воспользоваться этим. Ребята могут мне помочь в этом. Аня, я не собираюсь воевать с немцами руками этих мальчиков, я бы это сделал и сам, но у меня ушло бы больше времени на подготовку, да и, кроме того, с помощниками, можно будет нанести фашистам более сильный удар и, я хочу надеяться, не один.

      Я, конечно же, мог вовлечь Вилю, но при этом возникают определённые трудности: он – солдат, любое его отсутствие чревато для него и не только для него самого, но и для его семьи в Германии, да и для нас, большими неприятностями. И потом, Германия – его родина, он там родился, жил, учился ну и т.д. Конечно, он ненавидит фашистский режим, но он любит Германию, он мечтает увидеть новую, другую Германию, и вдруг я предлагаю ему воевать против его страны. Понимаете, это всё так сложно, что я не мог заставить себя даже заговорить с ним на такую щекотливую тему. Вот почему я не могу, да и не хочу даже начинать этот разговор с Вилей.

      С ребятами дело обстоит так, что если бы мы их не встретили, то я боюсь, их бы вскоре поймали и, без сомнения, расстреляли. Уговорить же ребят не воевать с немцами, а просто прятаться и ждать прихода Красной армии, вы понимаете не хуже моего, не реально, они элементарно не будут меня слушать. Стоит мне только заговорить на эту тему, и мы их потеряем. Я думаю, что под моим руководством они смогут принести значительно больший урон немцам и, даст Бог, остаться в живых. Вы согласны с моими доводами или я что-то упустил? Если да, то, пожалуйста, не стесняйтесь, скажите мне об этом, я буду вам очень признателен, ведь мы говорим о жизни и смерти ребят.

      Для Эрика очень важно было мнение Ани. Он должен был верить, что она понимает правильно и одобряет его действия.

      - Я думаю, вы правы и, к великому сожалению, тоже очень мало понимаю в этом, так что советник из меня никудышный. – сказала Аня. - Однако кое-что мне хотелось бы добавить или, лучше сказать, попросить: я тоже хочу принять участие в войне с фашистами, у меня тоже есть за кого мстить.

      - Аня, вы знаете, как я отношусь к вам, как боюсь за вас, и как я понимаю вас. Так вот, несмотря на всё это, у меня ни на минуту не появлялось и мысли, что вы не примите участие в этой войне, несмотря на то, что она, к сожалению, может окончиться трагически не только для мальчиков, но и для нас тоже. Уже сегодня вы напишете листовку о победе Красной армии под Москвой, мы её размножим под копирку, я отнесу листовки Лёне, укажу места, где их наклеить и объясню, что, как и когда это сделать. Как видите, что-то вырисовывается.

      - И ещё я хотела бы добавить относительно Вили: я хорошо понимаю, что он любит свою страну, но ненавидит фашистскую систему, против которой он, видимо, боролся бы, не сомневаясь, что делает это на благо своей Родины.

      - Вы правы, я тоже думал об этом и всё-таки здесь есть тот «Рубикон», переступить который ох как сложно, и тем более мне предложить ему это сделать.

      - Пожалуй, с этим можно согласиться. А вы уже придумали, как Лёне объясниться с остальными ребятами?

      - Только в общих чертах и сейчас мы с вами продумаем эту легенду. Я думаю, он должен сказать ребятам о встрече с офицером Красной армии, евреем, бывшем жителе Бобруйска, который во время боя оказался раненым, потерял сознание, какое-то время отлёживался у нашедших его крестьян, затем пробрался в город к своей семье, и вместе с ними попал в гетто. За несколько дней до 6 ноября он смог выбраться из гетто, добрался до леса в надежде найти партизан. На это у него ушло много времени, так как только в третьем отряде уже в Слуцких лесах он смог уговорить командира принять человек 50 еврейских мужчин и женщин в отряд. И вот, когда он вернулся за своей семьёй, он встретился с Лёней, и тот рассказал ему о расстреле всего гетто.

      Этот офицер приказал Лёне не приводить на встречу с ним никого из ребят, он даже Лёне не назвал своего имени. Все его распоряжения будут идти только через Лёню. Таким образом, мы сможем помочь ребятам и не раскрывать своего имени. Что вы думаете, Аня, относительно этой легенды? Может быть, хотите, что-либо добавить или изменить?

      - Эрик Иванович, по-моему, это то, что нужно, и ничего не надо добавлять, либо изменять. Всё выглядит правдоподобно.


 

Глава 19.

 

      29 декабря вечером Аня с удивлением наблюдала, как Эрик Иванович проталкивал в дверь ёлку. Он прислонил её к стене, снял шинель и сказал, что было бы неплохо украсить ёлку. При этом он вопросительно смотрел на Аню, как бы пытаясь понять её реакцию на его предложение.

      Воспоминания снова нахлынули на Аню: новогодний праздник в прошлом году, маленький Лёвушка, которому было всё очень интересно увидеть – и как папа делает крестовину для ёлки, и как заворачивают в фольгу конфеты и печенье, и как на кухне пекут мама с бабушкой, и как делаются украшения для ёлки из фольги. Усилием воли она заставила себя отбросить эти воспоминания, чтобы снова не впасть в депрессивное состояние.

      Аня подошла к Эрику Ивановичу и поцеловала его в щеку. От неожиданности тот, раскрыв рот, смотрел на неё, затем расхохотался и сказал, что он и не мечтал о таком предновогоднем подарке.

      Вечером 31 декабря они сидели за столом возле украшенной ёлки, когда постучали в дверь. Аня быстро ушла в свою комнату, а Эрик Иванович пошёл выяснять, кому он мог понадобиться в такой неурочный час. На пороге стоял Виля. Они обнялись, и Эрик Иванович, закрыв дверь, позвал Аню:

      - Анечка, посмотрите, какой у нас гость!

      Аня вышла из комнаты, поздоровалась с Вилей на немецком языке, сказала, что на этом, пожалуй, её познания в разговорном немецком кончаются, и попросила Эрика Ивановича помочь, так как ей необходимо поблагодарить Вильгельма за всё сделанное им для неё. Виля заметно поклонился ей:

      - Уже тогда, в гетто, я увидел, что вы необычайно хороши, но сегодня, у меня не хватает слов, чтобы выразить, как вы прекрасны. Я так доволен, что помог вам вырваться из лап этих злодеев. Это мне запишется в «Книгу Жизни» Всевышним.

      Когда Эрик Иванович перевёл всё сказанное Вилей, Аня покраснела до слёз и ещё раз поблагодарила его, а потом, переведя взгляд на Эрика Ивановича, смутилась ещё больше: он смотрел на неё глазами влюблённого юноши.

      Виля переводил взгляд с Ани на Эрика, а затем очень весело рассмеялся. Глядя на него хохочущего, засмеялись Аня и Эрик. Виля снял с себя шинель, шапку и поставил на стол неведомо каким образом раздобытую бутылку Советского шампанского.

      Это добавило веселья в их хорошую, дружескую компанию. Они решили, что новый 1942 год будут встречать вместе, однако Виля предупредил, что у него увольнительная только до двадцати двух часов, и он должен, к сожалению, покинуть их в половине девятого. Эрик посмотрел на часы: было только восемь часов вечера. У них оставалось ещё полтора часа, и Эрик, жестом гостеприимного хозяина, пригласил всех за стол, на котором уже стояли немудрёные закуски.

      - Разрешите мне произнести тост, - начал Эрик. – Сейчас, за этим столом собрались самые близкие и дорогие для меня люди, - на мгновение он замолчал и Аня, и Виля поняли, что он подумал о своих родителях, - из ныне здравствующих на земле. Больше всего в жизни мне хочется, чтобы наша дружба продолжалась как можно дольше, чтобы мы смогли пройти через это страшное, чёрное время, сохранив в своих сердцах способность любить, не потерять человечность, сохранить желание заботиться о нуждающихся, не забывать никогда о погибших наших самых близких и любимых и, конечно же, и о живых. Разрешите мне добавить ещё несколько персональное пожелание. Мне бы доставило большое удовольствие, если бы вы, Аня, перестали величать меня так официально – Эрик Иванович - и стали бы обращаться ко мне просто - Эрик, пожалуйста, сделайте это для меня и ещё, давайте перейдём на «ты». И самое главное: за победу над фашизмом!

      Аня улыбнулась:

      - Эрик Иванович, вы произнесли великолепный тост, я даже не знаю, можно ли было сказать сейчас что-либо более важное. Мы должны оставаться людьми в это чудовищно страшное, варварское время, в которое нам выпало жить. Эрик, я обещаю с этого момента обращаться к вам просто - Эрик.

      Все засмеялись и выпили шампанское, которое Виля разлил в стаканы. Потом они сидели перед растопленной Эриком печуркой, глядя на огонь, наслаждаясь ёлкой, непринуждённой беседой. Виля посмотрел на часы и сказал, что у него осталось 15 минут и ему тоже хочется произнести небольшой тост. Эрик быстро налил в стаканы вино, сказав, что оставшееся шампанское нужно сохранить для полуночи.

      - Друзья мои, я очень люблю свою Родину – Германию, но не эту Германию, фашистскую, а настоящую, демократическую, миролюбивую, которая без сомнения придёт на смену нацистской, несущей смерть и разрушение всему миру и, в первую очередь, самой Германии. Я бы очень хотел, чтобы мы все дожили до этого и встретили, первый послевоенный Новый Год вместе. Я также понимаю, что это, к сожалению, почти не реально, но мне на самом деле хочется этого. В любом случае, куда бы нас ни занесла судьба в это трудное время и, если нам посчастливится быть участниками послевоенных, новогодних встреч, мы бы помнили об этом вечере, и о том, как мы встречали новый 1942 год, о каждом из нас, о нашей дружбе и, как мне кажется, о готовности сделать всё возможное друг для друга. Мне сейчас так хорошо, так тепло на сердце, как не было уже очень давно. Спасибо тебе, Эрик, и вам, Аня за эти незабываемые минуты.

Они поднялись и, стоя выпили. После этого Виля ушёл. Аня и Эрик продолжали сидеть перед печкой и решили дождаться до 12:00 часов, чтобы не пропустить встречу нового 1942 года. Какое-то время они, молча, смотрели на огонь, а затем Аня услышала, что Эрик запел такую знакомую, детскую и милую сердцу песенку: «в лесу родилась ёлочка, в лесу она росла, зимой и летом стройною, зелёною была». Аня начала тоже подпевать. Эрик посмотрел на неё и удивлённо спросил:

      - Почему ты поёшь и плачешь одновременно?

      - Извини, воспоминания детства нахлынули.

      - Анечка, это ты извини меня, я не подумал, что эта песенка тебя может расстроить.

      - Ничего, ничего, у меня уже давно происходит такое, слёзы текут сами по себе, не обращай внимания, пожалуйста.

      Затем Аня прошла в свою комнату, взяла прощальные письма своих родителей и подала их Эрику.

      - Эрик, извини, что я не дала эти письма тебе на следующий день после нашего похода в гетто. Когда ты прочтёшь их, то сможешь понять почему.

      – Затем помолчав немного, спросила:

      - Как у меня получается с вашей, т.е. твоей просьбой перейти на «ты»?

      - Просто здорово, я и не предполагал, как мне это будет приятно! А теперь о письмах.

      - Аня, это настолько личное, что мне и в голову не приходило обижаться на тебя. Большое спасибо и, если ты не возражаешь, я прочту их здесь, сейчас.

      Он вопросительно посмотрел на неё. Аня несколько смутилась, а затем согласилась. Когда Эрик кончил читать письма, он посмотрел на Аню:

      - А ты сама не догадывалась о том, что я люблю тебя?

      - Я, конечно же, думала об этом, но только сегодня убедилась в том, что не ошибаюсь.

      - Аня, если тебе неприятно, мы можем не говорить об этом сейчас, я надеюсь, у нас ещё будет достаточно времени.

      - Нет, нет, Эрик, это не то, что ты думаешь, просто для меня всё это слишком сложно, так много трагедий произошло за эти 3 месяца и вдруг это.

      Она замолчала и закрыла лицо руками.

      - Анечка, не расстраивайся, я тебя понимаю, да и вообще, часто слова не самое главное.

      Аня с благодарностью посмотрела на него.

      Так уходил 1941 год, принесший столько горя, страданий, смертей. На пороге стоял 1942 год. Утром первого января Эрик уехал на службу. Аня, как обычно, в последние два месяца, осталась одна. Она с теплотой вспоминала вчерашний вечер, встречу нового года, произнесенные тосты. Аня знала давно, что нравится Эрику, но только вчера ей стало ясно, что он любит её. Об этом же ей писали и мама, и папа в своих последних письмах из гетто, да и она сама чувствовала, что не равнодушна к нему. После гибели Фимы одно время ей казалось, что она уже никогда и никого не полюбит и вдруг! Именно поэтому она решилась и показала вчера Эрику письма родителей. Теперь ей хотелось сделать что-нибудь приятное для него. Аня начала чаще подходить к зеркалу, особенно перед его приходом домой, она уже волновалась, если он задерживался, как случилось тридцатого декабря: в чём дело, что с ним? Придя домой первого января, Эрик рассказал, что тридцать первого декабря в помещении, где собралось много немецких офицеров для встречи нового года, произошёл довольно сильный взрыв, погибло семь или восемь офицеров, многие получили ранения.

      Аня вопросительно посмотрела на него, и он утвердительно кивнул головой и успокоил её:

      - Все мальчики в порядке, живы и, слава Богу, здоровы.

      - Как они это сделали?

      - Они подложили заряд.

      - Эрик, я понимаю, что ты им помогал, но ведь всё равно это очень опасно!

      - К сожалению, это так, идёт война, и ребята понимают не хуже нас всю опасность, которая им угрожает. Лёня говорил мне, что с большим трудом ему удалось убедить ребят не самовольничать, а действовать согласно приказу офицера Красной армии. Они считают недостаточным расклеивание листовок с информацией о положении на фронтах, им нужны активные действия и обязательно с гибелью немцев. Я думаю, что после этого взрыва, они смогут не роптать какое-то время. Но как их заставить подчиниться приказу, и в течение месяца, а может быть, и более длительного времени не устраивать диверсий, я не знаю. Если ты знаешь, то подскажи мне, я буду тебе весьма признателен.

      - Я не знаю тоже. Эрик, ты говоришь о месяце или большем сроке. Почему нельзя уменьшить как-то этот период?

      - Аня, для того, чтобы подготовить диверсию, нужны взрывчатые вещества, их нужно добыть, спрятать, нужно разведать, где и как их использовать. Я это должен сделать сам и никому иному поручить не могу. Для всего этого нужно время, я не могу подвергать опасности всех, действовать необдуманно. Риск должен быть оправданным, а ребята, к сожалению, этого понять не хотят, им хочется, чтобы одна диверсия следовала за другой. После взрыва немцы начнут усиленно искать, кто это устроил, и любая активность со стороны ребят может быть чревата смертельной опасностью. Как долго мальчишки выдержат? Они слишком неопытны, и их могут быстро поймать.

      - А ты не можешь им подсказать, научить, что нужно делать? – спросила Аня.

      - Конечно, я это уже делаю, но боюсь, этого мало. Нужно быстро реагировать на создающуюся обстановку, принимать неожиданные, нестандартные решения, которые не всегда под силу и более опытным. Этому учатся долгое время, а у нас этого времени нет.

      - Ты уже встречался со всеми ребятами?

      - Нет, только с Лёней, вся информация и приказы идут только через него.

      - Так это он подложил заряд?

      - Нет, он великоват для этого. Самый маленький из них Яша, он и сделал это. Правда, я задействовал всех восьмерых, чтобы они чувствовали причастность к акту диверсии, но мне все они и понадобились, не нужного риска не было.

      - А как Яша подложил заряд?

      - Нужно было пролезть через небольшое окошко над фундаментом и положить заряд в указанное мною место. Лёня всё запомнил, подал Яше взрывное устройство через окно, и тот положил всё это куда надо. Затем Яша выбрался назад через то же окно, и они все благополучно вернулись к себе домой, никого не встретив.

      - Ты тоже там был?

      - Конечно, до тех пор, пока всё не закончилось, и они все ушли.

      - Как же им помочь, как их уберечь?

      - Не знаю, я просил Лёню, чтобы они вообще без меня ничего не предпринимали, но он ответил, что ему очень трудно говорить с ребятами, не раскрывая всей правды. Некоторые ребята начинают дразнить его, называя генералом, шушукаются за его спиной и даже не очень-то верят в «офицера Красной армии». Конечно же, он прав, и я думаю, мне придётся встретиться со всей командой, но даже и в этом случае не уверен, что это изменит их решение убивать немцев при каждом удобном, как им будет казаться, случае.

      Эрик глубоко вздохнул: - Война, будь она проклята!

      Аня понимала состояние Эрика, его желание сделать жизнь ребят более безопасной, видела, как он переживает это, и решила перевести разговор на другую тему. Она сказала, что ей очень понравился Виля, такой скромный, такой простой, открытый и умный.

      - Он не может не нравиться, в нём столько теплоты, искренности, желания сделать добро, - горячо откликнулся Эрик. Видно было, насколько Виля дорог ему.

      Они допоздна сидели в этот вечер у открытой печки, Аня рассказывала Эрику о своих двоюродных братьях, их родителях, всё время возвращаясь к так и не решённой проблеме: как помочь мальчикам, как уберечь их от смертельной опсности.

      Как Эрик и предполагал, результат взрыва под Новый год на некоторое время успокоил ребят, они даже начали с пониманием относиться к приказам «офицера».

      Победа Красной армии под Москвой, освобождение целого ряда городов и деревень – обо всём этом Аня писала в листовках, заканчивая каждый раз призывом к борьбе против фашистов – а ребята расклеивали их в указанных Эриком местах. Они смогли проникнуть на территорию, где ремонтировались танки, и взорвать несколько баков с горючим. Но даже и этого им было недостаточно.

      Трагедия произошла в конце марта. Эрик пришёл домой, и Аня сразу поняла, что случилось нечто ужасное: таким подавленным, таким потерянным она не видела его никогда. Со страхом, предчувствуя заранее ответ, она спросила:

      - В чём дело, Эрик?

      - Их всех убили.

      - Как это всех, когда?

      - Это моя вина. Я передал Лёне, что 31 Декабря во время взрыва погибло 11 немецких офицеров. Ещё где-то в феврале он сказал мне во время встречи, что ребята приняли решение убить ещё двоих фашистов и тогда, как он выразился, будет по два на каждого.

      - Эрик, почему 11, ведь ты говорил о восьмерых погибших во время взрыва?

      - Это верно, но потом ещё трое умерло от полученных ран. Мне казалось, я смог убедить Лёню, что расклеивание листовок с информацией о положении на фронтах, не менее важное дело, чем убийство ещё нескольких немцев. Я ошибался. Мальчики продолжали охотиться на мотоциклистов. Правда, теперь они ходили на «охоту», как выразился Лёня, уже вооружёнными.

На этот раз, увидев мотоциклиста, один из мальчиков подал, видимо, преждевременный сигнал к действию. За мотоциклистом на расстоянии в 0,5 километра ехал грузовик с немецкими солдатами. Когда он это заметил, было уже поздно. Мотоциклиста они убили, но за ними погнались. Троих мальчиков немцы убили сразу, а остальные смогли добраться до своего дома в бывшем гетто. Однако немцы их засекли, и не успели ребята прийти в себя от погони, как увидели, что их окружают. У ребят оставались их две гранаты и три автомата. Бой был не равным – они все погибли.

      Аня и Эрик очень переживали гибель мальчиков. Аня хорошо знала своих двоюродных братьев – Лёню и Вову Друбинских, остальных они знали только по именам: Яша, Митя, Петя, Борис, Саша и Изя.

      Сев за стол, Эрик предложил помянуть их и, едва не заплакав, залпом выпил рюмку водку.

      - Пусть земля вам, мальчики, будет пухом. Пока будем живы, мы не забудем вас и постараемся отомстить этим извергам за всё.

      После обеда они, молча, сидели за столом, не в силах думать о чём бы то ни было, кроме гибели ребят. Аня видела, с каким трудом Эрик старался сохранить видимость спокойствия: его глаза покраснели, он часто и глубоко вздыхал. Она подошла к нему, обняла за плечи и начала гладить его по голове. Он тоже обнял её, спрятал лицо у неё на груди и, уже не в силах совладать с собой, заплакал. Несколько успокоившись, он сказал:

      - Возможно, я сделал недостаточно, чтобы их уберечь, был осторожен, более чем необходимо, больше чем надо думал о нашей безопасности, недостаточно активно вовлекал их в боевые действия и, как результат, гибель всей группы.

      Теперь уже Аня начала оправдывать Эрика:

      - Эрик ты сам говорил, - она запнулась, подбирая нужное слово, - что доставать необходимое количество динамита, проводить разведку выбранных для диверсий объектов в более короткие сроки было не реально.

      Он слегка улыбнулся:

      - Теперь ты, Анечка, начинаешь меня утешать. Нет, я, видимо, не мог ни значительно скорее доставать, как ты выразилась, а попросту говоря, воровать динамит, ни находить новые объекты для диверсий. Всё это верно, но я думаю, если бы я встретился с ними и объяснил всю обстановку, всю важность информации в листовках, они бы были более терпеливыми и не скрыли бы от меня свою последнюю операцию. Я думал, что взрыв баков с горючим заставит их на какое-то время быть более осмотрительными, не рваться в бой, сломя голову, но я ошибся, и поправить теперь уже ничего нельзя. Я помню, Аня, твою реплику о том, что говорил твой отец: «живые должны жить». Значит, и нам нужно продолжать жить, бороться всеми доступными для нас методами.

      Весна и лето 1942 года были менее активными для Эрика и Ани не только потому, что погибли ребята, но и потому, что информация, собираемая по крохам Эриком, была не благоприятной для советских людей как на оккупированной немцами территории, так и на «большой» земле. Немцы подошли к Волге, рвались к северному Кавказу.

      В конце июля, поздно вечером к ним пришёл Виля. Он был чем-то сильно расстроен. Они сели за стол, и Виля попросил у Ани разрешение закурить.

      Эрик удивился:

      - С каких это пор ты стал курить?

      Не отвечая на вопрос Эрика, Виля достал из кармана письмо и передал ему. Эрик прочёл его:

      - Когда ты получил это письмо?

      - Пять дней назад. – тихо ответил Виля.

      - А когда это случилось?

      - Не знаю, письмо могло идти неделю, а может быть и месяц, кто знает. – Виля неопределённо пожал плечами.

      Аня удивлённо смотрела то на одного, то на второго:

      - Можно мне узнать, что случилось, я ничего не понимаю? – сказала она.

      - Вилиного отца арестовали.

      - За что, он ведь крупный учёный?

      - За саботаж. Теперь Виля боится, что могут арестовать и маму, если уже не арестовали. Отца отправили в Дахау, а оттуда живыми не выходят.

      Они молча сидели за столом, Виля курил, не переставая:

      - Меня отправляют на восток, видимо, к Волге, а может быть, и ещё куда-нибудь.

      Он глубоко вздохнул:

      - Это даже хорошо, что меня отправляют на фронт. После ареста отца, а вероятно, и мамы, меня тоже должны неминуемо арестовать. Я думаю, что мой арест дело только времени, пока бюрократическая машина раскрутится, так что лучше быть на фронте: во-первых, могут и не найти, а во-вторых, подальше от вас. Вот такие-то дела.

      - Когда вас отправляют? – спросил Эрик.

      - Говорят, через два дня, так что прийти к вам ещё раз я не смогу. В принципе, мне не следовало приходить и сегодня, но уж больно тоскливо и очень хотелось повидаться, попрощаться с вами.

      - Правильно сделал, что пришёл, не переживай. Если появится возможность, напиши, хотя о чём я говорю.

      - Да нет уж, писать нельзя и не буду. – сказал Виля.

      Эрик переводил для Ани беседу с Вилей, затем они попрощались с ним, и Виля ушёл.

      Конец лета и осень Эрик с Аней внимательно следили за положением на восточном фронте и карандашом на бумаге отмечали перемещение войск в районе Сталинграда.

      Однажды Ане показалось, что кто-то подходил к двери, хоть она и не слышала подъехавшего мотоцикла, а значит, это был не Эрик. Всё внутри напряглось у неё, она даже задержала дыхание и беззвучно сидела до самого прихода Эрика. Услышав об этом, Эрик сказал ей, что понимает о допущенной им ошибке, что он должен был поменять место жительства ещё в конце октября прошлого года, но не сделал этого. Слишком много всего нахлынуло сразу: и поиски способа освободить Аню из гетто, её болезнь, привыкание к новой, необычной не только для неё, но и для него самого жизни, встреча с мальчиками. Да и, кроме того, третья смена квартиры могла навести на всякие подозрения.

      - Во всяком случае, - заметил Эрик, - это повод для того, чтобы мы были ещё более осторожными, не позволяли себе расслабляться ни на минуту.

      - Я не совсем уверена в этом, но мне почему-то кажется, что это был Яков Иванович, наш сосед через дорогу. – предположила Аня.

      - Я тоже почти уверен в этом, тем более что у него есть причины держать «камень за пазухой» против меня.

      - Что ты имеешь в виду?

      - Смерть его сына, неудача с расправой с твоей семьёй, как он считает, и не без основания, которую я предотвратил – всё это является для него весомым желанием навредить мне. Я очень надеюсь, что других причин для подглядываний и подслушиваний у него нет.

      Несколько раз Эрик приходил домой значительно позже обычного времени. Аня не могла, да и не хотела спрашивать его о причинах запаздываний, она не хотела давать ему ни малейшего повода думать, что контролирует его. Однако, он легко улавливал нюансы в её настроении и всегда рассказывал ей о причинах запаздываний. После очередного такого случая Эрик сказал:

      - Аня, если когда-нибудь случится, что меня не будет позже, скажем двенадцати или часа ночи, тебе нужно уходить как можно дальше, куда-нибудь в лес, взяв с собой всё необходимое на первое время. Я надеюсь, что этого не произойдёт, но, на всякий случай, нужно иметь «НЗ» собранным и быть готовой и к такому повороту событий.

      Пятого ноября Эрик пришёл очень поздно. Аня не находила себе места. В потёмках (свет зажигать без него нельзя было) она ходила по кухне из угла в угол, мысли, одна страшнее другой, приводили её в ужас. Она даже и не думала, что он, молодой мужчина, может проводить время в компании других женщин или с другими офицерами. Когда время перевалило за девять часов, Аня уже была уверена, что Эрика схватили немцы. Видимо, он готовил какую-то диверсию и попался и, когда в десять часов его ещё не было, она была абсолютно без сил и начала готовиться покинуть дом, согласно его же инструкциям. Он пришёл только около 11 часов вечера. Сидя на стуле, она смотрела на него широко раскрытыми, полными слёз глазами.

      Не раздеваясь, запыхавшийся Эрик подошёл, обнял её, рыдающую, прильнувшую к нему и сказал, что он сейчас объяснит ей всё. Минут через 10 он сел рядом с Аней и, отказавшись от ужина, начал рассказывать:

      - Анечка, завтра шестого ноября, годовщина зверского уничтожения гетто. Я хотел дать знать этим выродкам, что в Бобруйске остались люди, помнящие об этом и всеми силами желающие отомстить им за их злодеяние. Пять месяцев я собирал всё необходимое для этого. В Бобруйске находится большой запас горючего, крайне необходимый фашистам. Я уже давно думал, как мне подобраться к нему и, как мне кажется, придумал.

      Охрана там большая и очень серьёзная, с собаками. Пройти туда просто так, даже и для немецкого офицера, нелегко, а вернее – невозможно. Но однажды в офицерской столовой я увидел Карла, знакомого по училищу. Он был в чине капитана. Когда он вошёл в столовую, я обратил внимание на его походку. Мне даже показалось, что он на протезе, более того Карл тяжело опирался на трость. Я встал из-за стола и помахал ему рукой, приглашая за свой стол. В училище мы не были близкими друзьями, хотя таковыми до окончания училища я так и не обзавёлся. Теперь же мы даже обрадовались друг другу, вели оживлённую беседу.

      Он рассказал мне, что ещё под Москвой отморозил себе пальцы правой ноги, их ампутировали, ему пришлось долго пробыть в госпитале в Германии. Карл ожидал, что после госпиталя он будет демобилизован, но вместо этого его направили в Бобруйск и назначили командиром караульной роты. От него откровенно несло спиртным. Он заказал себе обед и графинчик водки. Мы выпили за встречу, за победу, (если бы он знал, за чью победу я пил), затем разговорились. Он жаловался, что ему пришлось расстаться с молодой женой, что родители его больны, им некому помочь и довольно часто прикладывался к рюмке.

      Когда был заказан ещё один графинчик водки, я попытался уговорить его, оставить водку на вечер. Но он не слушал ничего и сообщил довольно категорично, что вечером будет ждать меня у себя, и что дома у него этого добра много, имея в виду водку. Я узнал, что одним из объектов, охраняемый его ротой, является то бензохранилище, на которое я уже давно имел виды. Однако проникнуть на этот склад горючего, как я уже говорил, было сложно, так что связь с Карлом была очень кстати.

      Когда мы решили, что пора на службу, Карл совсем не твёрдо стоял на ногах. Я помог ему добраться до его кабинета, но для этого нам необходимо было пройти через пропускной пункт. Два часовых только улыбнулись, (видимо, им приходилось видеть Карла в таком состоянии не однажды) отдали нам честь, и таким образом я оказался на территории хранилища. Такие встречи с выпивкой повторялись неоднократно, часовые привыкли ко мне и пропускали к Карлу, даже, когда я бывал один. Вчера вечером я пришёл к нему. Мы выпили много, но Карлу хотелось ещё. У него больше спиртного не было, и я вызвался съездить в магазин. На мотоцикле я не только съездил за водкой, но и успел завести часы взрывного устройства, которое было у меня в портфеле на протяжении последних пяти дней. Прежде чем пойти в кабинет Карла, я зашёл в будку туалета, вынул из портфеля заряд, завёрнутый в газету, и вышел на улицу. Тропинка проходила возле бака с горючим, и я положил прямо около стенки бака мой «подарок», засыпал его снегом и прошёл к Карлу.

      Мы распили с ним ещё одну бутылку водки, и я, сославшись на головную боль, поехал в комендатуру. Пробыв в своём кабинете минут пятнадцать, я зашёл в соседний кабинет, из которого доносился стрекот пишущей машинки. Мне важно было, чтобы меня видели вечером на работе. Мина должна была сработать в десять вечера.

      После взрыва мы все, находящиеся в комендатуре, выбежали на улицу. Взрывы следовали один за другим, пожар был грандиозным, так что мы на улице только диву давались. Последовали предположения, отчего возник пожар. Одни говорили о расхлябонности охраны: видимо, кто-то бросил неосторожно окурок, возможно искры из горящей печки, могли послужить причиной пожара. Однако никто не говорил о диверсии: все знали, какая там охрана. Мы поехали на место пожара. Проехать туда мы не смогли: гестапо, полиция всё оцепили, да и кроме всего, было невыносимо жарко даже на расстоянии около километра.

      - Эрик, а Карл, что с ним? А если он остался в живых, то может рассказать о тебе, что ты был у него в кабинете вечером, вместе пили и т.д.

      - Не знаю, но не думаю, что в том аду мог кто-нибудь остаться в живых. Во всяком случае, если до сих пор меня не задержали, то я уверен, обо мне никто ничего и не знает.

      Аня, молча, сидела и смотрела на Эрика, не произнося более ни слова.

      - Анечка, что с тобой, ты так странно смотришь на меня, я не могу понять, в чём дело.

      Потом он схватился за голову:

      - Господи, как я мог не подумать об этом: ведь в случае, о котором ты говоришь, они могли схватить меня, а потом явились бы и сюда, а здесь ты, ничего не ожидавшая, не успев уйти.

      - Эрик, даже если бы ты и предупредил меня, я бы всё равно никуда не ушла и, если с тобой что-нибудь случится, я этого не перенесу, запомни это: моя жизнь закончится вместе с твоей.

      - Родная моя, любимая Анечка, мы будем жить долго и вместе.

      Они обнялись, и впервые Эрик почувствовал, что тоже любим. Он начал целовать её лицо, глаза, шею, а она прижималась к нему всё ближе, теснее и начала отвечать на его ласки. Тогда он взял её на руки и прошёл в её спальню. Не зажигая свет, он раздел её, затем, сняв с себя одежду, лёг рядом, не решаясь на продолжение любовных ласк, о которых так давно мечтал. Затем он почувствовал, как Аня начала гладить его по голове, по груди, на которую положила свою голову и тогда Эрик, уже более не сдерживаясь, начал горячо целовать её в губы, шею, упругую, девичью грудь.

      Заснули они только под утро, но, как всегда, в положенное время, Эрик был готов и, стараясь не разбудить Аню, уехал на службу.

      В этот день Аня с большим нетерпением ожидала возвращения Эрика. Когда он вошёл в дом, Аня по его лицу поняла, что всё прошло хорошо. Эрик снял шинель, как всегда аккуратно повесил её и фуражку на вешалку, и только потом подошёл к Ане. Они поцеловались:

      - Ну, рассказывай. Что с Карлом? – спросила Аня.

      - Во время взрыва и пожара все бывшие в карауле погибли.

      - И Карл погиб тоже?

      -Да, Аня, все погибли.

      - Скажи, пожалуйста, ты планируешь ещё что-либо на Новый год или потом? Если не хочешь или не можешь, не говори. Я просто очень боюсь за тебя, отсюда эти глупые вопросы.

      - Нет, Аня, вопросы далеко не глупые. Если быть откровенным, то я и сам не знаю.

      На ближайшее время у меня нет, к сожалению, никаких планов, даже листовки мы не можем писать: передачи по радио полны прогнозов о победе под Сталинградом и о полном поражении СССР, так что сама понимаешь, писать не о чём. Что же касается каких-либо диверсий, то у меня на подготовку к ним уходит много времени и на ближайшие месяцы ничего не предвидится. В дальнейшем я буду держать тебя в курсе всего, что задумаю и жалею, что не делал этого раньше.

      Каждый день, возвращаясь домой, Эрик ловил на себе пытливый взгляд Ани и с сожалением отрицательно качал головой: нет, ничего нового на Сталинградском фронте. Правда, последнее время, уже во второй половине декабря, он рассказывал Ане, что по радио стали меньше трещать о победе немецкого оружия, о непобедимости немецкой армии, и что, по его мнению, это являлось обнадёживающим фактором. Они с замиранием сердца следили за малейшими нюансами, пытаясь вникнуть в невысказанное.

      Новый 1943 год Эрик и Аня встречали вдвоём. Они вспоминали встречу 1942 года, Вилю, его семью, оставаясь в неведении об их судьбе. В этот вечер Аня попросила Эрика сделать ей подарок в новом году:

      - Эрик, ты, пожалуйста, не подумай ни о чём плохом, но я бы хотела иметь револьвер с патронами. Даст Бог, он мне не понадобится, но мне также не хочется быть безоружной в случае чего-либо непредвиденного.

      Эрик внимательно смотрел на неё:

      - Анечка, а ведь ты снова оказалась абсолютно права, а я об этом даже и не подумал.

      - Эрик, я совсем не хочу взваливать на тебя дополнительные заботы и волнения, так что не упрекай себя, я буду до конца моих дней в неоплатном долгу перед тобой.

      - О каком долге ты говоришь? Ты помнишь первых несколько моих визитов к вам в июле, августе 41года. Я тогда был близок к совершению непоправимой ошибки. Жизнь для меня в то время не представляла никакой ценности, я только думал, что и как мне нужно сделать, чтобы покинуть этот мир не совсем бездарно и, чтобы мои родители, если они ещё живы, не краснели за своего сына.

      И вдруг я встретил тебя! Все мои планы, желания, устремления повернулись на 180 градусов, мне снова захотелось жить, улыбаться, когда я думал о тебе (а это происходило постоянно), и даже смеяться. Я помню встречу с Вилей в парке «Челюскинцев», как он был удивлён происшедшей со мной переменой, но даже ему я не открылся в то время. Я был до крайности суеверным, мне казалось, что, если я кому-нибудь расскажу о тебе, то ты тотчас же исчезнешь из моей жизни, а этого я бы точно не перенёс. В то время я даже не мечтал, что мы будем вместе. Я отдаю себе отчёт, что с моей стороны так чувствовать и даже сметь говорить об этом вслух – это эгоизм чистой воды, но я ничего не могу поделать с собой. Я благодарю Бога за встречу с тобой и за всё произошедшее. Так что, Анечка, неизвестно кто перед кем в неоплатном долгу и, по меньшей мере, мы должны быть благодарны друг другу в одинаковой мере.

      Какое-то время они, молча, сидели, не решаясь нарушить духовную близость, возникшую между ними после признания Эрика. Затем Аня вернулась к своей просьбе:

      - Эрик, милый, большое тебе спасибо за твоё признание. Я тоже чувствую к тебе не только благодарность за всё сделанное тобой, но я хочу вернуться к моей просьбе. Ты уже дважды уезжал в командировки, а я оставалась одна дома. Что если во время одной из командировок произойдёт непредвиденное?

      - Что ты имеешь в виду, что может произойти, если мы соблюдаем все меры предосторожности?

      - Невозможно заранее всё предвидеть.

      - Нет, нет, Анечка, я не собираюсь тебя отговаривать от желания иметь револьвер, более того, я покажу тебе, как им пользоваться. Просто у меня стало как-то тревожно на душе.

      Затем тяжело вздохнув, пообещал принести оружие в ближайшее время. Через несколько дней Эрик принёс револьвер и показал Ане, как им пользоваться. Аня спрятала револьвер у себя в комнате, и они больше не возвращались к этой теме.

      Оставаясь одна дома, Аня часто брала револьвер в руки и тренировалась, как им пользоваться, хоть и без патронов. И если в течение нескольких первых месяцев вынужденного заточения Аня оплакивала своих родных, не обращала внимания ни на что, то потом месяца три, четыре вздрагивала от каждого шороха, каждого скрипа: всё в ней замирало, кровь отливала от головы, она, стараясь не производить шума, быстро проходила на кухню, брала большой кухонный нож и держала его в руке, готовая к нападению. С течением времени она привыкла и к шагам на улице, изредка проходящих пешеходов, и к каким-то шумам непонятного происхождения в доме. Она уже не вздрагивала и не бежала на кухню за ножом, а спокойно продолжала своё дело: то ли читала, то ли писала для самой себя, то ли занималась уборкой в доме, или подготавливала всё необходимое для обеда, к приходу домой Эрика. Теперь она чувствовала себя более уверенно с револьвером и постепенно привыкла к нему, приучила себя спокойно относиться к возможности его применения, понимая, что, чтобы ни произошло, сможет защитить себя, особенно в отсутствии Эрика. С ним она чувствовала себя полностью защищённой, а вот, когда его не было, ей самой нужно было быть готовой ко всему.

      Эрик принёс домой политическую карту СССР, и они внимательно следили за событиями под Сталинградом. Каждый день, возвращаясь домой, Эрик передавал Ане последние новости, которые узнавал на работе, а они были неутешительными: немцы грозились вот-вот захватить город.

      С большим волнением и страхом они ждали, чем закончится Сталинградская битва. Десятого января Эрик вернулся домой взволнованный, и сказал Ане, что происходит нечто непонятное: ещё несколько дней назад немцы утверждали, что не сегодня, завтра Сталинград будет взят и, соответственно, скоро конец войне, но ещё до нового года на запад шли эшелоны, переполненные ранеными. Правда, потом количество эшелонов с ранеными уменьшилось, а последние несколько дней вообще они не проходили. Пока непонятно, что происходит, но одно очевидно, под Сталинградом не всё так хорошо, как геббельсовская пропаганда расписывала. А ещё через несколько дней Эрик пришёл домой, едва сдерживая радость, переполнявшую его.

      - Анечка, - еле владея собой, чуть ли не крича от радости, сообщил Эрик, - они проиграли. Армия Паулюса капитулировала, говорят, что около 300000 немцев уничтожено, огромное количество их взято в плен! Это огромная победа, теперь Красная армия их погонит назад в Германию. Анечка, родная моя, мы будем жить!

Такая искренняя радость владела Эриком, что Аня не решилась напомнить ему о его собственном положении, о том, что он является офицером немецкой армии, и победа СССР не сулит лично ему ничего хорошего. Она отбросила эти мысли на потом, подбежала к Эрику, обняла его, и они стали кружиться, танцевать и подпрыгивать, как маленькие дети под Новый год. Немного успокоившись, они пообедали, а потом, сидя у горящей голландки, тихо разговаривали:

      - Ты полагаешь, что это огромная победа? Ей очень хотелось ещё раз услышать это от Эрика.

      - Я не сомневаюсь, что это начало конца фашизма не только в Германии, но и во всей Европе.

      - Господи, сделай, пожалуйста, чтобы так оно и было.

      - Во всяком случае, новый год начинается очень хорошо. – радостно сказал Эрик.

      - И дай Бог, чтобы он продолжался не хуже. – сказала Аня.

      Они засмеялись, довольные событиями, вечером, интимной обстановкой и друг другом.

      Затем Аня всё же решила начать разговор об их личной судьбе:

      - Эрик, нам нужно хорошо подготовиться к этому.

      - Ты говоришь о возвращении коммунистов?

      - Конечно, именно об этом я и говорю. Мы должны иметь либо очень надёжные документы, либо хорошую, правдоподобную легенду, более того, я уже кое-что придумала. Хочешь, я расскажу тебе эту легенду сейчас?

      Эрик смотрел на неё широко раскрытыми глазами и только и смог, что кивнуть головой.

      - Ну, тогда слушай. Когда арестовали и увели твоего папу, твоя мама сказала, тебе: «папа оказался прав и на этот раз и поэтому нет оснований сомневаться в его предсказании относительно моей судьбы. Меня тоже арестуют и, видимо, скоро. Поэтому, если это произойдёт, (а дальше можно говорить, как оно и было: ты продал книги и уехал, но не в Мурманск а, скажем, в какой-нибудь город в Сибири или ещё куда-нибудь, где ты и жил под другим именем) то уезжай, куда глаза глядят, только бы быть подальше от Москвы, в большой или маленький город, не имеет значения, если надо будет, заяви, что тебя обокрали, и у тебя нет никаких документов, родители твои умерли, ну и т.д. по обстановке, а если не спросят, то живи и работай, потому что это твоя Родина, а Родина у человека только одна».

      Она вопросительно посмотрела на Эрика, пытаясь понять его реакцию на её рассказ.

      -Анечка, любимая, когда же ты сочинила всё это, мне и в голову не приходила такая простая легенда, но именно эта простота и заставляет верить в неё. Это здорово, чудесно, мы её доработаем, и нам поверят! Спасибо тебе за заботу, за то, что думаешь обо мне.

      - Эрик, ты по всей вероятности забыл о том, что я сказала тебе пятого ноября, нужно повторить?

      - Нет, Аня, я помню, но, понимаешь, обо мне уже давно никто так не заботился, мне это очень приятно и особенно твоя забота. Большое тебе спасибо за это.

      - Ну, хорошо, я принимаю твою благодарность, но ведь это только черновик, канва, и нам нужно ещё много поработать, продумать, с какой стороны могут появиться неожиданные вопросы, чтобы они не застали нас врасплох. Кроме всего прочего, я не собираюсь после войны искать тебе замену и тогда вопросы обо мне: кто такая, откуда взялась, тем более еврейка! Всё это нужно очень хорошо обдумать и со всех сторон.

      - Анечка, а не хотела бы ты после окончания войны оказаться в другой стране?

      - У тебя есть какие-нибудь идеи насчёт этого? Помнишь, Эрик, что писал мой папа в своём последнем письме относительно этого.

      - Нет, Аня, у меня пока нет никакой конкретной идеи на этот счёт, а то, что писал твой папа – в принципе то же самое, что говорил мне мой отец. Я думаю, что с победой СССР в стране ничего не изменится, останется тот же сталинский террор, то же бесправие, та же диктатура, короче, всё то, из-за чего я удрал из страны. Однако не исключено, что нам придётся смириться и жить здесь, во всяком случае, какое-то время. Но знаешь, Анечка, жизнь зачастую преподносит такие сюрпризы, такие повороты, какие невозможно и представить, поэтому самое главное – выжить, а потом, как говорится, «Бог – батька».

      - Конечно, это так, но есть и другая пословица: «на Бога надейся, а сам не плошай». И всё же было бы безопаснее всего для нас покинуть эту страну, но как? – сказала Аня и, немного погодя, спросила:

      - Эрик, а ты знаешь в какой, стране проживает много евреев?

      - Когда-то в Германии, я помню, г-н Волф говорил об Америке, утверждая, что там истинная демократия, и там живёт много евреев.

      - А ты бы поехал со мной туда?

      - Анечка, а ты что, сомневаешься? С тобой - хоть на край света, а без тебя – только в могилу.

      - Ну вот, договорились аж до могилы.

      Она улыбнулась:

      - Вот видишь, Эрик, как много вопросов нам нужно решить, и это нельзя откладывать на «потом», об этом необходимо помнить и думать постоянно. Одно очевидно для нас: мы должны выжить и обязательно оба.



 

Глава 20.

 

Уже более полутора лет Аня жила взаперти. Последний раз она была на улице в декабре 1941 года, когда вместе с Эриком пробиралась в гетто. Аня всё время искала какие-нибудь занятия для себя. Она прочитала почти все книги, принесенные Эриком, вычистила буквально весь дом, включая даже сени, готовила завтраки, обеды, и всё же у неё оставалось много свободного времени, и тогда она, глядя на занавешенные окна, представляла, что делается на улице, какая погода, что она делала в это же время года до войны.

Зима сменялась весной, затем приходило лето, осень и снова зима с её вьюгами и морозами, со снежными заносами, а порой красивой безветренной погодой, когда снежинки тихо падают на голову, на подставленное лицо, руку или даже язык, и ты видишь эти звёздочки, такие нежные, так быстро тающие, и всё же ты успела увидеть их! Сколько радости вызывали такие снегопады, особенно под Новый год, когда она шла с подругами, и они пытались поймать эти медленно падающие, кружащиеся снежинки, сколько весёлого смеха было, когда кому-нибудь из них это удавалось, или когда одна из них, бывало, поскользнётся и даже упадёт, или когда они приходили на каток, залитый на стадионе «Спартак» и неумело скользили на «снегурках», подвязанных к валенкам.

А потом снова март с первыми признаками весны, так хорошо ей знакомыми, когда сосульки на крышах начинали «плакать», а по обочинам дорог появлялись робкие, текущие ещё под снегом первые ручейки. С каждым новым весенним днём эти ручейки становились более видимыми и, наконец, в них начинала бурлить, звенеть вода. Тогда, возвращаясь со школы, мальчики, да и некоторые девочки бежали за своими «корабликами», которые, увлекаемые потоком весенних ручьёв, плыли всё быстрее и быстрее, натыкались на коряги или камни, где бурлящая вода грозила перевернуть их или даже потопить. И тогда отважные капитаны спасали свои «корабли», перенося их в более спокойные воды, пока те не промокали насквозь и благополучно тонули в ручьях уже обыкновенной бумагой. В это время перейти с одной стороны улицы на другую, не замочив валенки, было не очень легко. А по утрам, когда весенняя распутица подмерзала, лужицы покрывались тонкой корочкой льда, было так приятно ногой пробить дорогу ещё живому ручейку и смотреть на дело своих рук, вернее, ног.

Затем приходило самое любимое время года – весна и раннее лето, первые подснежники, ландыши, нарциссы, а потом сирень, море кипящей сирени почти в каждом дворе и всюду цветы, цветы, цветы. Ну, а затем начинались каникулы! Сколько планов, сколько надежд она возлагала на это время?! Конечно, «русачка» задаст прочесть столько всего, что кажется и каникул-то не хватит, но это только кажется, а начнёшь читать, так ведь и не оторвёшься. Особенно запомнились последние школьные каникулы после 9-го класса. Три, четыре раза в неделю они собирались то у Ленки, то у Майи, а то и у неё в доме или во дворе. У Майи был патефон, они ставили его на подоконник открытого окна и танцевали друг с другом до «упада». В горсад на танцы они не любили ходить: публика там была им не приятна, какие-то мальчишки и даже парни вели себя неподобающим образом. Иногда вечером они ходили на «Социалку» и говорили, говорили. О чём они только не говорили? И о планах на будущее, о разных профессиях и, конечно же, о них – мальчишках, о том, кто к кому не равнодушен, а может быть, даже и влюблён. Они шутили и смеялись, краснели и шли, потупя глаза, обсуждали поведение девочек из других компаний, подсмеивались друг над другом и при этом даже не обижались.

Не шутили они только над Фирой: ей все сочувствовали. Они ходили в кинотеатр «Пролетарий» а потом, во вновь построенный кинотеатр «Товарищ» - гордость бобруйчан. На городской пляж около санатория они попадали редко – уж больно далеко, туда и обратно, видимо, километров под тридцать. Зато на ближний пляж, у железнодорожного моста, бегали с радостью, предвкушая и солнечные ванны, и, главное, купание с неподдельным восторгом и криком, когда захватывает дыхание при первом погружении в реку, а потом не хочется выходить из неё. И вообще, большую часть дня девочки проводили вне дома, так что домашние начинали роптать по этому поводу. Аня вспоминала реплики мамы или бабушки: «Ты же уже взрослая, пора иметь какие-нибудь обязанности, помогать по дому, что ли» и, как всегда, папа, с усмешкой успокаивая женщин, говорил: «ну чего пристаёте к ребёнку, ещё наработается, пусть гуляет, пока есть возможность». Как давно всё это было, даже не верится, что было вообще!

Иногда воспоминания продолжались до прихода домой Эрика и, тогда вздрогнув от неожиданности, она быстро выходила из своей комнатки на кухню, чтобы радостно встретить его.

Летом 1943 года Эрик с Аней опять с большим напряжением следили за событиями на фронтах. Немецкое радио уже длительное время обрабатывало население Германии и оккупированных территорий, предсказывая поражение Советов в летней кампании 1943 года, возлагая при этом большие надежды на какое-то секретное оружие. Несколько позже Эрик и Аня узнали, что речь идёт о мощных танках, которые якобы невозможно было уничтожить любой советской пушкой, т.к. они имели непробиваемую лобовую броню, и им было даже дано имя «тигр». Однако после разгрома под Курском стало очевидно, что полное поражение Германии – это только дело времени.

Аня и Эрик понимали, что их ожидает, и начали деятельно готовиться к этому. Они активно придумывали, потом отбрасывали, снова возвращались к той либо другой легенде, вместе обсуждали разные варианты спасения теперь уже от Советских органов. Хорошо отдавая себе отчёт об опасности встречи с представителями советских властей, они рассматривали многие варианты, продумывали ответы на возможные вопросы со стороны чекистов. Эрик знал приблизительно, как трудно иметь дело с гестапо и понимал, что с НКВД будет не легче, если не намного сложнее. В военной школе под Дрезденом их готовили к этому. Теперь у них уже не оставались свободными вечера, они, не спеша, но и не откладывая на «потом», готовились к освобождению Белоруссии.

Несколько раз Эрик уезжал то на два, то на три дня в командировки, а однажды на целую неделю. Это время было самым тяжёлым для Ани, она скучала без Эрика, тревожные мысли о возможности нападения партизан на немецкую машину, на поезд не оставляли её. Кроме того, была ещё и опасность бомбёжек или обстрелов и, когда он, наконец, возвращался домой, тогда она могла расслабиться, отдохнуть от своих страхов, о которых стеснялась говорить ему. Она с тоской смотрела на улицу через занавешенные окна. Ей всё больше и больше хотелось оказаться на улице хотя бы на короткое время. Ане начало казаться, что ей не хватает воздуха. Порой она это ощущала настолько реально, что должна была сделать несколько глубоких вздохов, чтобы начать дышать ровно, чтобы избавиться от удушья.

Как-то в начале февраля 1944 года Эрик сказал Ане:

- Анечка, если так пойдёт и дальше, то я думаю, что этой весной или, в крайнем случае, в начале лета Бобруйск будет освобождён, так что нам нужно быть готовыми к этому и заранее подготовиться покинуть город.

- Неужели нам осталось ждать всего несколько месяцев?! Мне даже не верится, - тихо ответила Аня.

- Да, милая, всему приходит конец, но мы ведь так ждали этого, так надеялись на победу Красной армии. Теперь настаёт не менее трудное для нас время, мы должны снова стать гражданами Советского Союза, вернее, я снова должен им стать, хотя думаю, никто и не знает, не заметил моего исчезновения из Москвы, а если даже и заметили, то уже и давно забыли.

- Возможно, ты и прав, но рассчитывать на это нельзя, нам нужно быть готовыми ко всему. – Аня более трезво оценивала обстановку.

- Да, конечно, было бы глупо теперь, после стольких испытаний, попасться на ерунде. Но мы ведь выходили и не из таких переделок, так что – не унывай, дорогая. Вот что ещё я хотел тебе сказать: меня посылают в командировку на два дня в Могилёв, так что тебе придётся побыть снова одной, но это только на два дня.

- Опять в командировку, ты же недавно только вернулся из Минска? Ох, как я не люблю эти твои командировки.

- Не больше, чем я, но изменить ничего нельзя, это не в моей компетенции. – ответил Эрик.

- Когда ты уезжаешь?

- Завтра утром, а вернусь в пятницу во второй половине, так что это только полтора дня.

- Только полтора дня, четверг и пятница. Но после этого ты не поедешь сразу домой, а должен будешь быть там, у себя до конца дня, так что это полных два дня.

- Анечка, чего это ты?

- Не знаю, просто плохое настроение. – объяснила Аня.

- Знаешь, о чём я подумал, когда узнал об очередной командировке?

- Ну откуда я могу знать?

- Да, я понимаю. Так вот, я подумал, что если после этой командировки меня снова пошлют в очередную, то мы уйдём из Бобруйска, и я уже не вернусь на эту опостылевшую мне до чёртиков службу.

- О чём ты говоришь, куда мы уйдём? – не поняла Аня.

- Аня, ты помнишь ещё прошлым летом я предложил тебе очень серьёзно заняться составлением списка самого необходимого, что нам может понадобиться, когда мы вынуждены будем уйти из Бобруйска? Ведь рано или поздно мы должны будем где-то переждать то время, пока немцев погонят из Белоруссии. Я не помню точно дату, но ещё в июне месяце я с группой офицеров выезжал в инспекторскую командировку в сторону Слуцка.

      Почему-то с шоссе мы свернули на просёлочную дорогу и часа через полтора проезжали через довольно большую деревню, домов, эдак, на пятьдесят, а может быть и больше. Название деревни я прочёл на поваленном столбике: «Вишнёвка». Но было странно тихо и безлюдно в этой деревне, а ведь стояло лето и на улице должны были быть люди, ну хотя бы дети, но никого не было. В некоторых домах были открыты двери, окна, стояло несколько обгорелых домов, но большинство было не в плохом состоянии. Передняя машина остановилась, и мы вышли размяться. Я оглянулся и сказал, что как-то очень тихо здесь, даже собаки не лают.

      Рядом стоявший капитан ответил, что в этой деревне никто не живёт с весны 1942 года. На мой вопрос почему, он объяснил: было установлено, что некоторые жители этой деревни симпатизировали партизанам и даже помогали им. Здесь находился небольшой гарнизон немцев и однажды, в результате атаки партизан, все немцы погибли. Короче, жителей деревни расстреляли, а деревню подожгли и уехали. Почему-то сгорели не все дома, но больше этим никто не занимался, и деревня так и стоит безлюдной. Я заинтересовался этим и через пару недель приехал в эту деревню уже один.

      Там на самом деле никого не было, я походил по некоторым домам и решил, что в случае необходимости в этой деревне можно будет спрятаться на какое-то время. Я приезжал туда ещё два раза осенью и в начале зимы: никаких изменений там не произошло, всё так же безлюдно и тихо. Довольно близко к деревне подступает лес, так что и в этом отношении хорошо. Вот там, я думаю, мы и переждём самое опасное для нас время. Что ты думаешь об этом?

      - Эрик, я там не была, а если бы и была? Как ты решишь, так и будет, командир должен быть один.

      - Ну, значит, так и решили. Давай снова растопим печку и посидим у огня, как ты на это смотришь?

      - Нет, Эрик, уже поздно, а тебе завтра рано нужно вставать, пойдём спать.

      Утром Аня приготовила завтрак, проследила, чтобы Эрик не забыл ничего из его личных вещей, они поцеловались, как всегда перед его уходом.

      - До встречи, родная, - сказал Эрик.

      - До встречи, любимый, - тихо ответила Аня.

      Эрик застыл на пороге, «любимым» она назвала его впервые. Он радостно улыбнулся, повернулся и подошёл к ней, снова прижал её к себе и нежно начал целовать её глаза, лоб, губы.

      - Как мне не хочется уезжать, - прошептал он, - я очень, очень люблю тебя.

      - Я тоже люблю тебя, - ответила Аня, - а теперь иди.

Аня стояла неподвижно до тех пор, пока не услышала, как Эрик замкнул входную дверь. После этого она осторожно прошла в свою комнату, не натыкаясь на какие-либо предметы, чтобы, не дай Бог, не произвести шума, который мог бы быть услышан на улице и привлечь чьё-нибудь внимание: в доме было достаточно темно, т.к. светомаскировка с окон не снималась ни днём, ни ночью, а дверь в комнату Эрика, где на день поднимались шторы, была всегда закрыта.

За два с лишним года Аня привыкла делать всё почти бесшумно, она даже и видела в потёмках довольно хорошо, единственное, чего ей не хватало по-настоящему – так это чистого, свежего воздуха, а может быть, ей это просто казалось, т.к. стало невмоготу вынужденное, длительное пребывание в этих четырёх стенах, но так или иначе и сейчас ей пришлось сделать несколько глубоких вдохов, чтобы избавиться от удушья.

Приведя дыхание в норму, она думала некоторое время, чем бы заняться и решила ещё раз почитать «Героя нашего времени» Лермонтова. Ане нравилось после прочтения той или иной книги анализировать события, описанные в ней. Она снова, как до войны, ставила себя или близких ей людей на место героев книги, сравнивала характеры героев произведения с реальными людьми из её окружения. Когда прошлым летом она читала «Героя нашего времени», то начала сравнивать характеры Печорина и Эрика. Как ей виделось, у них было много общего: неприятие общественного строя в своей стране, такое же желание тщательно анализировать свои чувства и поступки, такая же честность и желание прийти на помощь другу. Ей даже казалось, что Печорин и внешне был похож на Эрика. Она снова увлеклась чтением и отложила книгу в сторону, только почувствовав тяжесть в глазах.

Посидев какое-то время с закрытыми глазами, Аня встала, прошла на кухню и обратно в свою комнату, чтобы немного размяться, походить. Такие прогулки она устраивала каждый день, пытаясь пройти хотя бы половину километра. Когда прошло 20 минут такой ходьбы, она взяла заряженный револьвер, прошла на кухню и снова, уже может быть в сотый раз, проверила, не дрожит ли у неё рука, выбрала ли она самое хорошее, безопасное положение, если, не дай Бог, придётся применить оружие. Она надеялась, что этого не произойдёт, но морально была полностью готова не попасть в руки немцев живой и даже убивать, если это будет необходимо. Она отодвинула стул, чтобы он не мешал видимости, и легла на пол, подложив диванную подушку под левую руку, а револьвер в правой руке положила между большим и указательным пальцами левой руки.

Аня была уверена, что, если кто-нибудь и попытается ворваться в дом, то он это сделает через дверь. Полежав в этом положении минут пятнадцать, она осталась довольной тем, что её рука не дрожала, что она целилась, как ей казалось, правильно, в грудь немца или полицая. Встав, она положила револьвер на столик в своей комнате, где он лежал постоянно, села на стул и прислушалась, что происходит на улице. Скрипа снега под ногами редких прохожих не было слышно (значит, нет сильного мороза), более того, она слышала начинающуюся капель.

- Странно, - подумалось ей, - ведь ещё только начало февраля, должны быть ещё и морозы, много снега. Недаром ведь февраль по-белорусски называется «люты», что переводится на русский, как злой, сердитый, а значит, очень морозный и снежный. Видимо, всё ещё впереди.

А потом она обратила внимание на солнечный лучик, проникающий в комнату, через небольшую щелку в светомаскировке.

В этом солнечном луче двигались в разных направлениях мириады пылинок.

- Интересно, - отметила Аня, - ведь я так тщательно убираю в доме, вытираю пыль по несколько раз в день и всё равно столько пыли.

Затем Аня решила ещё раз подумать над списком необходимых вещей, когда им придётся уходить из этого дома. Она очень ждала момента, когда Эрик скажет, что время пришло, но сама не спрашивала его об этом, не подгоняла его. Она увлеклась работой над списком, понимая всю важность её. Аня помнила, как её семья жила в гетто, питаясь несколькими картофелинами в день, помнила то острое чувство голода, недомогания и слабости, испытываемого всеми, и старалась мысленно приготовить всё самое основное, без чего будет трудно прожить и что можно будет каким-то образом (она не знала каким, но думала о мотоцикле) переправить в Вишнёвку.

Наконец, Аня поняла, что уже настал вечер: в доме стало ещё темнее, и ей было трудно читать написанное в списке. Тогда сложив всё аккуратно в столик, она выпила стакан молока и решила лечь в кровать. Свет в отсутствии Эрика нельзя было включать, чтобы, не дай Бог, с улицы не могли бы заметить самый маленький лучик, да и, кроме того, время во сне пройдёт незаметнее. Аня проснулась глубокой ночью, снова испытывая удушье, села в кровати, сделала несколько глубоких вдохов, но это неприятное чувство не оставляло её. Она подошла к окну, приподняла уголок одеяла, которым оно было завешено, и увидела улицу, совершенно залитую лунным светом. Саму луну Аня не видела, но представила её себе: круглую, жёлто-голубую, с какими-то тёмными пятнами, и ей очень захотелось посмотреть на неё, хотя бы на одну минуту, хотя бы одним глазком. Она прошла на кухню, вернулась в комнату, снова пошла на кухню, не решаясь одеться и выйти на улицу. Затем она посмотрела на часы-ходики, они показывали 3:06 утра.

Тогда Аня решила, что в это время все спят, и никто её не увидит во дворе за ту минутку, когда она глотнёт немного свежего, холодного воздуха, чтобы снова начать спокойно дышать, и посмотрит на луну. Она надела тулуп, принесенный Эриком для неё, шапку, валенки и вышла на крыльцо, через которое в ноябре 1941года вошла в этот дом вместе с Вилей.

Чистый, холодный, февральский воздух опьянил её. Аня прислонилась к двери, постояла несколько секунд, чтобы унять головокружение, глядя на небо в надежде увидеть луну. Во дворе было светло, лунный свет заливал всё вокруг, освещая сарай, забор, часть не растаявшего снега и даже её дом, тот дом, в котором она прожила все свои счастливые годы, но луну с этого крыльца не было видно.

И тогда Аня решила пройти во двор, обойдя немного дом таким образом, чтобы подойти ко второму крыльцу, с которого видна была улица. Ей пришлось пройти всего с десяток метров, когда Аня увидела луну, такую яркую, такую красивую, что она остановилась, поражённая этим необыкновенным зрелищем. Аня понимала, что не может позволить себе долго быть на улице и, посмотрев на луну ещё раз, быстро прошла в дом. Радостная улыбка не сходила с её лица, дыхание стало ровным, она разделась, снова легла в кровать, подумала, как расскажет Эрику о своей проделке, и сразу уснула.

Аня проснулась, как от удара, как будто кто-то толкнул её в бок, быстро села в кровати, прислушалась и только тогда услышала удары в дверь. Она поняла, что кто-то ломится к ней в дом, пытается выломать дверь. Аня встала, быстро, но без паники оделась, взяла со столика револьвер и прошла на кухню. Она уже узнала голос их соседа, Якова Ивановича Острейко, а вот голос ещё одного орущего не могла узнать, хотя он был ей явно знаком. Аня отодвинула стул, легла на пол, подложив под левую руку диванную подушку, приняла давно отрепетированную позицию и приготовилась к нападению.

Она посмотрела на свою правую руку и осталась довольной: рука не дрожала и вообще она была до странности спокойной. Теперь Аня уже узнала и голос второго – это был её соученик, с которым она училась в одном классе много лет, Коля Остопуков. Вдвоём они пытались выломать входную дверь. Яков Иванович выкрикивал ругательства охрипшим голосом, ему вторил и Коля Остопуков. Потом Аня услышала голоса ещё нескольких ей незнакомых мужчин, и вдруг она поняла, что они взломали дверь. На мгновение стало тихо, и Аня услышала, как Яков Иванович сказал Коле, что нужно осторожно открывать дверь на кухню, что, возможно, она вооружена. На что Коля рассмеялся:

- Кто, Анька? Да ты что, Яков Иванович, она ведь жидовка, она уже наложила со страху, а я ещё думал попользовать её.

- Ну что же, заходи, посмотри на жидовку, если сможешь, - подумала Аня и увидела в распахнутой двери, хорошо освещённого утренним солнцем, Колю.

Очень спокойно, плавно, как учил её Эрик, она нажала на курок и Коля, как бы споткнувшись, упал головой в сени.

- Она убила его, - раздался голос Якова Ивановича, и она увидела, как тело полицая вытягивают на улицу, а потом стало тихо.

- Неужели ушли? - подумала Аня, а затем решила, что они, видимо, совещаются.

Она услышала, как вдруг разбили стёкла в окне её комнаты и почти одновременно в кухонном окошке и сорвали с них светомаскировку. Тогда она поняла, что не продумала заранее такой оборот событий и теперь будет хорошо видна через открытую дверь её комнаты и справа, сзади через кухонное окно. Аня начала оглядываться, решая, куда бы ей переползти, чтобы не быть видимой хотя бы сзади, через кухонное окно. Ещё она успела подумать, что зря не обсудила возникшую теперь ситуацию с Эриком, когда сильный удар в правое плечо выбил револьвер из её руки. Превозмогая боль, она взяла револьвер в левую руку и тут же была ранена в голову.

Яков Иванович ворвался в дом, подбежал к потерявшей сознание Ане и ногами начал избивать её. Затем он схватил её за косы и потянул из дома во двор.

Уже во дворе, на какое-то мгновение, сознание вернулось к Ане, она увидела Якова Ивановича Острейко, их бывшего соседа, бывшего работника горисполкома, человека, к которому многие жители улицы обращались за советом, как к представителю Советской власти, и который сейчас с таким остервенением бил её ногами, как будто именно она была виновницей всех его бед. Аня уже не чувствовала боли, она быстро отвела взгляд от него и посмотрела вверх на голубое, бездонное и яркое небо, слегка улыбнулась распухшими губами и навеки закрыла свои большие, умные, красивые глаза.

А он, Яков Иванович, продолжал бить её ногами, испытывая садистское наслаждение. Слюни текли из его открытого рта, с оскалом прокуренных, жёлтых от никотина зубов.

- Под корень, всех подряд, всё жидовское семя, всех, всех, - повторял он, продолжая тянуть уже мёртвое тело по подтаявшему снегу сначала во дворе, а потом и по проезжей части улицы, почти два квартала. Прибывшие на место перестрелки немцы, догнали его, что-то сказали ему, но он не понял ничего, продолжая тянуть за косы безжизненное тело.

Один из немцев подошёл к нему ближе и, с отвращением глядя на него, кулаком ударил его в лицо. Яков Иванович остановился, испуганно посмотрел на немца, который оттолкнул его. Потом немцы забросили тело Ани в кузов подъехавшего грузовика, сами влезли в машину и уехали, увозя куда-то тело бывшей лучшей ученицы школы, красавицы Ани.

 


 

Эпилог.

Эрик проснулся в пятницу утром в плохом настроении, сам не понимая, в чём причина его подавленного состояния, он, тем ни менее, не мог сосредоточиться ни на том, что говорилось на заключительном совещании, ни на инструкциях данных непосредственным начальством, с нетерпением ожидая приезда в Бобруйск. В штабе первый знакомый офицер, встретившийся ему, сказал, что на его улице сегодня с самого утра была стрельба и говорят, что поймали и якобы убили воровку, забравшуюся к нему в дом прошлой ночью. Офицер ещё продолжал рассказывать о деталях происшествия, но Эрик его уже не слышал. Не заходя в кабинет, он выбежал из штаба и поехал к себе домой. Когда он подъехал к своему дому, то увидел настежь распахнутую дверь и разбитое окно на кухне. Не загоняя мотоцикл во двор, Эрик слез с его сидения и увидел их соседа, который быстро шёл к нему, размахивал руками и кричал:

- Господин офицер, господин офицер.

Эрик открыл калитку, вошёл во двор, рукой приглашая соседа следовать за ним. Во дворе Эрик остановился, подождал Якова Ивановича (а это был он) и спросил его, в чём дело, что он хочет ему сказать? Яков Иванович, глотая слова, начал рассказывать:

- Прошлой ночью я вышел из дома по малой нужде, как вдруг увидел во дворе дома г-на офицера женщину. Она стояла и почему-то смотрела на небо, а потом быстро прошла к заднему крыльцу, но я узнал её сразу – это была Анька: таких длинных кос ни у кого больше нет. Выйти с вашего двора она могла только через калитку, потому как кругом высокие заборы.

Я караулил на улице всю ночь, полагая, что она влезла в дом, чтобы украсть чего-нибудь, и тогда я бы её схватил, но она не выходила из дома. Утром мой сосед, он служит в полиции, подошёл ко мне и спросил, чего я так рано встал. Я рассказал ему про Аньку, а тот - ещё двум полицейским, и мы четверо решили взять её живой, но она убила одного молодого полицейского. После этого мы обложили её, открыли огонь, ну, и убили, а потом патруль увёз её тело куда-то. Он преданно, по-собачьи смотрел на немецкого офицера, который почему-то полез в кобуру, вытащил револьвер и сказал ему:

- На колени, сволочь!

Яков Иванович не понимал, почему ему нужно стать на колени, за что немецкий офицер обозвал его «сволочью»? Он также не понял, за что немецкий солдат утром ударил его в зубы:

- На колени, за что? – спросил он.

- На колени, - сквозь зубы повторил Эрик и добавил, - собака!

Яков Иванович заплакал, но видя дуло револьвера, направленное на него, встал на колени. Прозвучал выстрел, и г-н Острейко растянулся на снегу, убитый наповал.

Эрик вошёл в дом, прошёл в Анину комнату, взял из столика прощальные, родительские письма для Ани, затем прошёл в свою комнату, взял папку с приготовленными документами. После этого во дворе он сжёг все эти бумаги и уехал.

Говорят, что в штабе во второй половине дня была слышна стрельба, а потом в подъехавший грузовик погрузили тела пяти немецких офицеров, причём тело последнего забросили в кузов, как бревно, без всякого уважения к убитому.

До освобождения г. Бобруйска Советскими войсками оставалось немногим более четырёх месяцев.

Кое-кто утверждал, что уже в году эдак 1950-ом видел того немецкого офицера, который жил во время войны на их улице. Он якобы подъехал на «победе», вышел около Марьяскиного дома, постоял несколько минут с опущенной головой, вытирая глаза, а потом уехал уже навсегда.

В конце восьмидесятых годов, вечером тридцать первого декабря около этого же дома остановилась легковая машина - такси. Из машины вышел пожилой мужчина. Хромая, (он ходил на протезе) этот мужчина подошёл к скамейке, постоял несколько минут, глядя на дом, а затем сел и закурил. Водитель спросил у него, когда они поедут и надо ли, вообще, его ждать, так как мотор работает, и счётчик накручивает деньги и, может быть, пассажир рассчитается. Мужчина с явным иностранным акцентом ответил:

- Не волнуйтесь, я вас не обману, подождите меня, пожалуйста. Я приехал в вашу страну специально, чтобы прийти сюда и поклониться этому месту, этому дому.

Он вытер носовым платком глаза и предложил водителю сигарету. Около них начали собираться любопытные. Из дома вышли хозяева, Марьясины дети, Аня и Рома. Они представились, и Аня спросила:

- Скажите, пожалуйста, что необычного в нашем доме, почему вы приехали издалека, чтобы увидеть это место?

Мужчина тоже назвал себя (это был г-н Вильгельм Вольф) и рассказал историю о необыкновенной любви двух удивительно красивых, мужественных молодых людей, живших во время войны в этом доме, которые были его друзьями. Он назвал их имена: Аня Смиловицкая и Эрик Соколов. Хозяева дома пригласили Вилю, как он просил его звать, в дом, угостили чаем и разговорились.

- Вы – немец, а говорите по-русски довольно хорошо. Где вы научились русскому языку?

- В 1942 году под Сталинградом я был ранен в правую ногу, попал в плен, где был до 1948 года. Там, в плену, лишился ноги, но научился вашему языку.

- Вы приехали из Дрездена только для того, чтобы прийти к этому дому, вспомнить ваших погибших друзей? А вдруг этого дома уже и не было бы? Он ведь мог сгореть во время войны?

- Да, мог, но место это всё равно осталось бы. Когда-то я прочёл и запомнил хорошие слова г-на Метерлинка: «Мёртвые, о которых помнят, живут так же, как если бы они не умирали». Я очень хочу, чтобы мои друзья жили. Мы обещали во время встречи Нового 1942 года, что не забудем друг друга, будем помнить о нашей дружбе всегда и, особенно, в предновогодний вечер.

Виля открыл саквояж, вынул оттуда бутылку русской водки и попросил разрешения выпить с хозяевами за светлую память своих друзей.

 

Уже было темно, когда Виля уехал на том же такси в гостиницу, а на следующий день утром улетел к себе в Дрезден.


 

 


 

 


home | my bookshelf | | ДОЛГАЯ НОЧЬ |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу