Книга: Тайна поместья Горсторп



Тайна поместья Горсторп

Артур Конан Дойл

Тайна поместья Горсторп

Серия «Зарубежная классика»


Перевод с английского


© Перевод. В. Воронин, наследники, 2020

© Перевод. Н. Высоцкая, наследники, 2021

© Перевод. Н. Дехтерева, наследники, 2020

© Перевод. И. Доронина, 2018

© Перевод. Ю. Жукова, 2020

© Перевод. Р. Рыбкин, наследники, 2021

© Перевод. Е. Туева, 2020 Школа перевода В. Баканова, 2020

© ООО «Издательство АСТ», 2021

Номер 249

Вряд ли когда-нибудь удастся точно и окончательно установить, что именно произошло между Эдвардом Беллингемом и Уильямом Монкхаузом Ли и что так ужаснуло Аберкромба Смита. Правда, мы располагаем подробным и ясным рассказом самого Смита, и кое-что подтверждается свидетельствами слуги Томаса Стайлза и преподобного Пламптри Питерсона, члена совета Старейшего колледжа, а также других лиц, которым совершенно случайно довелось увидеть тот или иной эпизод из цепи этих невероятных происшествий. Главным образом, однако, надо полагаться на рассказ Смита, и большинство, несомненно, решит, что скорее уж в рассудке одного человека, пусть внешне и вполне здорового, могут происходить странные процессы и явления, чем допустит мысль, будто нечто совершенно выходящее за границы естественного могло иметь место в столь прославленном средоточии учености и просвещения, как Оксфордский университет. Но если вспомнить о том, как тесны и прихотливы эти границы естественного, о том, что, несмотря на то, что наука пытается освещать эти границы, определить их можно лишь приблизительно, и что во тьме, вплотную подступающей к этим границам, скрываются страшные неограниченные возможности, то остается признать, что лишь очень бесстрашный, уверенный в себе человек возьмет на себя смелость отрицать вероятность тех неведомых, окольных троп, по которым способен бродить человеческий дух.

В Оксфорде, в одном крыле колледжа, который мы условимся называть Старейшим, есть очень древняя угловая башня. Под бременем лет массивная арка над входной дверью заметно осела, а серые, покрытые пятнами лишайников каменные глыбы густо оплетены и связаны между собой ветвями плюща – будто мать-природа решила укрепить камни на случай ветра и непогоды. За дверью начинается каменная винтовая лестница. На нее выходят две площадки, а третья – завершает; ее ступени истерты и выщерблены ногами бесчисленных поколений искателей знаний. Жизнь, как вода, текла по ней вниз и, подобно воде, оставляла на своем пути эти впадины. От облаченных в длинные мантии, педантичных школяров времен Плантагенетов до молодых повес позднейших эпох – какой полнокровной, какой сильной была эта молодая струя английской жизни! И что же осталось от всех этих надежд, стремлений, пламенных желаний? Лишь кое-где на могильных плитах старого кладбища – стершаяся надпись, да еще, быть может, горстка праха в полусгнившем гробу. Но целы безмолвная лестница и мрачная старая стена, на которой еще можно различить переплетающиеся линии многочисленных геральдических эмблем – будто легли на стену гротескные тени давно минувших дней.

В мае 1884 года в башне жили три молодых человека. Каждый занимал две комнаты: спальню и гостиную, – выходившие на площадки старой лестницы. В одной из комнат полуподвального этажа хранился уголь, а в другой жил слуга Томас Стайлз, в обязанности которого входило прислуживать трем верхним жильцам. Слева и справа располагались аудитории и кабинеты профессоров, так что обитатели старой башни могли рассчитывать на известное уединение, и потому помещения в башне очень ценились наиболее усердными из старшекурсников. Такими и были все трое: Аберкромб Смит жил на самом верху, Эдвард Беллингем – под ним, а Уильям Монкхауз Ли – внизу.

Как-то в десять часов, в светлый весенний вечер, Аберкромб Смит сидел в кресле, положив на решетку камина ноги и покуривая трубку. По другую сторону камина в таком же кресле и столь же удобно расположился старый школьный товарищ Смита Джефро Хасти. Вечер молодые люди провели на реке и потому были в спортивных костюмах, но и, помимо этого, стоило взглянуть на их живые, энергичные лица, как становилось ясно, – оба много бывают на воздухе, их влечет и занимает все, что по плечу людям отважным и сильным. Хасти и в самом деле был загребным в команде своего колледжа, а Смит – гребцом еще более сильным, но тень приближающихся экзаменов уже легла на него и сейчас он усердно занимался, уделяя спорту лишь несколько часов в неделю, необходимых для здоровья. Груды книг по медицине, разбросанные по столу кости, муляжи и анатомические таблицы объясняли, что именно и в каком объеме изучал Смит, а висевшие над каминной полкой учебные рапиры и боксерские перчатки намекали на способ, посредством которого Смит с помощью Хасти мог наиболее эффективно тут же, на месте, заниматься спортом. Они были большими друзьями, настолько большими, что теперь сидели, погрузившись в то блаженное молчание, которое знаменует вершину истинной дружбы.

– Налей себе виски, – сказал, наконец, попыхивая трубкой, Аберкромб Смит. – Шотландское – в графине, а в бутыли – ирландское.

– Нет, благодарю. Я участвую в гонках. А когда тренируюсь, не пью. А ты?

– День и ночь занимаюсь. Пожалуй, обойдемся без виски.

Хасти кивнул, и оба умиротворенно умолкли.

– Кстати, Смит, – заговорил вскоре Хасти, – ты уже познакомился со своими соседями?

– При встрече киваем друг другу. И только.

– Хм. По-моему, лучше этим и ограничиться. Мне кое-что известно про них обоих. Не много, но и этого довольно. На твоем месте я бы не стал с ними близко сходиться. Правда, о Монкхаузе Ли ничего дурного сказать нельзя.

– Ты имеешь в виду худого?

– Именно. Он вполне джентльмен и человек порядочный. Но, познакомившись с ним, ты неизбежно познакомишься и с Беллингемом.

– Ты имеешь в виду толстяка?

– Да, его. А с таким субъектом я бы не стал знакомиться.

Аберкромб Смит удивленно поднял брови и посмотрел на друга.

– А что такое? – спросил он. – Пьет? Картежник? Наглец? Ты обычно не слишком придирчив.

– Сразу видно, что ты с ним незнаком, не то бы не спрашивал. Есть в нем что-то гнусное, змеиное. Я его не выношу. По-моему, он предается тайным порокам – зловещий человек. Хотя совсем не глуп. Говорят, в своей области он не имеет равных – такого знатока еще не бывало в колледже.

– Медицина или классическая филология?

– Восточные языки. Тут он сущий дьявол. Чиллингворт как-то встретил его на Ниле, у вторых порогов, и Беллингем болтал с арабами так, словно родился среди них и вырос. С коптами он говорил по-коптски, с евреями – по-древнееврейски, с бедуинами – по-арабски, и они были готовы целовать край его плаща. Там еще не перевелись старики отшельники: сидят себе на скалах и терпеть не могут чужеземцев, – но, едва завидев Беллингема – он и двух слов сказать не успел, – сразу же начинали ползать на брюхе. Чиллингворт говорит, что он в жизни не наблюдал ничего подобного, а Беллингем принимал все как должное, важно расхаживал среди этих бедняг и поучал их. Недурно для студента нашего колледжа, а?

– А почему ты сказал, что нельзя познакомиться с Ли без того, чтобы не познакомиться с Беллингемом?

– Беллингем помолвлен с его сестрой Эвелиной. Прелестная девушка, Смит! Я хорошо знаю всю их семью. Тошно видеть рядом с ней это чудовище. Они всегда напоминают мне жабу и голубку.

Аберкромб Смит ухмыльнулся и выколотил трубку об решетку камина.

– Вот ты, старина, и выдал себя с головой. Какой ты жуткий ревнивец! Право же, только поэтому ты на него и злишься.

– Верно. Я знал ее еще ребенком, и мне горько видеть, как она рискует своим счастьем. А она рискует. Выглядит он мерзостно. И характер у него мерзкий, злобный. Помнишь его историю с Лонгом Нортоном?

– Нет. Ты все забываешь, что я тут человек новый.

– Да-да, верно, это ведь случилось прошлой зимой. Ну так вот, знаешь тропу вдоль речки? Шли как-то по ней несколько студентов, Беллингем впереди всех, а навстречу им – старуха, рыночная торговка. Лил дождь, а тебе известно, во что превращаются там поля после ливня. Тропа шла между речкой и громадной лужей, почти с реку шириной. И эта свинья, продолжая идти посреди тропинки, столкнул старушку в грязь. Представляешь, во что превратилась она сама и весь ее товар? Такая это была мерзость, и Лонг Нортон, человек на редкость кроткий, откровенно высказал ему свое мнение. Слово за слово, а кончилось тем, что Нортон ударил Беллингема тростью. Скандал вышел грандиозный, и теперь прямо смех берет, когда видишь, какие кровожадные взгляды бросает Беллингем на Нортона при встрече. Черт побери, Смит, уже почти одиннадцать!

– Не спеши. Выкури еще трубку.

– Не могу. Я ведь тренируюсь. Мне бы давно надо спать, а я сижу тут у тебя и болтаю. Если можно, я позаимствую твой череп. Мой взял на месяц Уильямс. Я прихвачу и твои ушные кости, если они тебе на самом деле не нужны. Премного благодарен. Сумка мне не понадобится, прекрасно донесу все в руках. Спокойной ночи, сын мой, да не забывай, что я тебе сказал про соседа.

Когда Хасти, прихватив свою анатомическую добычу, сбежал по винтовой лестнице, Аберкромб Смит швырнул трубку в корзину для бумаг и, придвинув стул поближе к лампе, погрузился в толстый зеленый том, украшенный огромными цветными схемами таинственного царства наших внутренностей, которым каждый из нас тщетно пытается править. Хоть и новичок в Оксфорде, наш студент не был новичком в медицине – уже четыре года занимался в Глазго и Берлине, и предстоящий экзамен обещал ему диплом врача.

Решительный рот, большой лоб, немного грубоватые черты лица говорили о том, что если владелец их и не наделен блестящими способностями, то его упорство, терпение и выносливость, возможно, позволят ему затмить таланты куда более яркие. Того, кто сумел поставить себя среди шотландцев и немцев, затереть не так-то просто. Смит хорошо зарекомендовал себя в Глазго и Берлине и решил упорным трудом создать себе такую же репутацию в Оксфорде.

Он читал почти час, и стрелки часов, громко тикавших на столике в углу, уже почти сошлись на двенадцати, когда до слуха Смита внезапно донесся резкий, пронзительный звук, словно кто-то в величайшем волнении, задохнувшись, со свистом втянул в себя воздух. Смит отложил книгу и прислушался. По сторонам и над ним никого не было, а значит, помешавший ему звук мог раздаться только у нижнего соседа – у того самого, о котором так нелестно отзывался Хасти. Для Смита этот сосед был всего лишь обрюзгшим молчаливым человеком с бледным лицом, правда, очень усердным: когда сам он уже гасил лампу, от лампы соседа продолжал падать из окна старой башни золотистый луч света. Эта общность поздних занятий походила на какую-то безмолвную связь. И глубокой ночью, когда уже близился рассвет, Смиту было отрадно сознавать, что где-то рядом кто-то столь же мало дорожит сном, как и он. И даже сейчас, обратившись мыслями к соседу, Смит испытывал добрые чувства. Хасти – человек хороший, но грубоватый, толстокожий, не наделенный чуткостью и воображением. Всякое отклонение от того, что казалось ему образцом мужественности, его раздражало. Для Хасти не существовало людей, к которым не подходили мерки, принятые в закрытых учебных заведениях. Как и многие здоровые личности, он был склонен видеть в телосложении человека признаки его характера и считать проявлением дурных наклонностей то, что на самом деле было просто недостаточно хорошим кровообращением. Смит, наделенный более острым умом, знал эту особенность своего друга и помнил о ней, когда обратился мыслями к человеку, проживавшему внизу.

Странный звук больше не повторялся, и Смит уже принялся было снова за работу, когда в ночной тишине раздался хриплый крик, вернее, вопль, зов до смерти испуганного, не владеющего собой человека. Смит вскочил на ноги и уронил книгу. Он был не робкого десятка, но в этом внезапном крике ужаса прозвучало такое, что кровь у него застыла в жилах и по спине побежали мурашки. Крик прозвучал в таком месте и в такой час, что на ум ему пришли тысячи самых невероятных предположений. Броситься вниз или же подождать? Как истый англичанин Смит терпеть не мог оказываться в глупом положении, а соседа своего он знал так мало, что вмешаться в его дела было для него совсем не просто. Но пока он стоял в нерешительности, обдумывая, как поступить, на лестнице послышались торопливые шаги, и Монкхауз Ли в одном белье, бледный как полотно, вбежал в комнату.

– Бегите скорее вниз! – задыхаясь, крикнул он. – Беллингему плохо.

Аберкромб Смит бросился следом за Ли по лестнице в гостиную, расположенную под его гостиной, однако как ни был озабочен случившимся, переступив порог, он невольно с удивлением оглядел ее. Такой комнаты он еще никогда не видывал – она скорее напоминала музей. Стены и потолок ее сплошь покрывали сотни разнообразных диковинок из Египта и других восточных стран. Высокие угловатые фигуры с ношей или оружием в руках шествовали вокруг комнаты, напоминая нелепый фриз. Выше располагались изваяния с головой быка, аиста, кошки, совы и среди них – увенчанные змеями, владыки с миндалевидными глазами, а также странные, похожие на скарабеев божества, вырезанные из голубой египетской ляпис-лазури. Из каждой ниши, с каждой полки смотрели Гор, Изида и Озирис, а под потолком, разинув пасть, висел в двойной петле истинный сын древнего Нила – громадный крокодил.

В центре этой необычайной комнаты стоял большой квадратный стол, заваленный бумагами, склянками и высушенными листьями какого-то красивого, похожего на пальму растения. Все это было сдвинуто в кучу, чтобы освободить место для деревянного футляра мумии, который отодвинули от стены – около нее было пустое пространство – и поставили на стол. Сама мумия, страшная, черная и высохшая, похожая на сучковатую обуглившуюся головешку, была наполовину вынута из футляра, и напоминавшая птичью лапу рука лежала на столе. К футляру был прислонен древний, пожелтевший свиток папируса, и перед всем этим сидел в деревянном кресле хозяин комнаты. Голова его была откинута, полный ужаса взгляд широко открытых глаз прикован к висящему под потолком крокодилу, синие толстые губы при каждом выдохе с шумом выпячивались.

– Боже мой! Он умирает! – в отчаянии крикнул Монкхауз Ли.

Ли, стройный, красивый юноша, темноглазый и смуглый, был больше похож на испанца, чем на англичанина, и присущая ему кельтская живость резко контрастировала с саксонской флегматичностью Аберкромба Смита.

– По-моему, это всего лишь обморок, – сказал студент-медик. – Помогите-ка мне. Беритесь за ноги. Теперь положим его на диван. Можете скинуть на пол все эти чертовы деревяшки? Ну и кавардак! Сейчас расстегнем ему воротник, дадим воды, и он очнется. Чем он тут занимался?

– Не знаю. Я услышал его крик, прибежал: мы ведь близко знакомы. Очень любезно с вашей стороны спуститься к нему.

– Сердце стучит словно кастаньеты, – сказал Смит, положив руку на грудь Беллингему. – По-моему, что-то его до смерти напугало. Облейте его водой. Ну и лицо же у него!

И действительно, странное лицо Беллингема казалось необычайно отталкивающим, ибо цвет и черты его были совершенно противоестественными. Оно было белым, но то не была обычная при испуге бледность, нет, то была абсолютно бескровная белизна, как брюхо камбалы. Полное лицо это, казалось, было раньше еще полнее – сейчас кожа на нем обвисла складками, и его покрывала густая сеть морщин. Темные короткие непокорные волосы стояли дыбом, толстые морщинистые уши оттопыривались. Светло-серые глаза были открыты, зрачки расширены, в застывшем взгляде читался ужас. Смит смотрел, и ему казалось, что никогда еще на лице человека не проступали так явственно признаки порочной натуры, и он уже более серьезно отнесся к предупреждению, полученному час назад от Хасти.

– Что же, черт побери, могло его так напугать? – спросил он.

– Мумия.

– Мумия? Как так?

– Не знаю. Она отвратительная, и в ней есть что-то жуткое. Хоть бы он с ней расстался! Уж второй раз пугает меня. Прошлой зимой случилось то же самое. Я застал его в таком же состоянии – и тогда перед ним была эта мерзкая штука.

– Но зачем же ему эта мумия?

– Видите ли, он человек с причудами. Это его страсть. О таких вещах он в Англии знает больше всех. Да только, по-моему, лучше бы ему не знать! Ах, он, кажется, начинает приходить в себя!

На мертвенно-бледных щеках Беллингема стали медленно проступать живые краски, и веки его дрогнули, как вздрагивает парус при первом порыве ветра. Он сжал и разжал кулаки, со свистом втянул сквозь зубы воздух, затем резко вскинул голову и уже осмысленно оглядел комнату. Когда взгляд его упал на мумию, он вскочил, схватил свиток папируса, сунул его в ящик стола, запер на ключ и, пошатываясь, побрел назад к дивану.

– Что случилось? Что вам тут надо?

– Ты так кричал, что поднял ужасный тарарам, – ответил Монкхауз Ли. – Если б не пришел наш верхний сосед, не знаю, что бы я один с тобой делал.



– Ах, так это Аберкромб Смит! – сказал Беллингем, глядя на Смита. – Очень любезно, что вы пришли. Какой же я дурак! О господи, какой дурак!

Он закрыл лицо руками и разразился истерическим смехом.

– Послушайте, перестаньте! – закричал Смит и грубо встряхнул Беллингема за плечо. – Нервы у вас совсем расшатались, вы должны прекратить эти ночные развлечения с мумией, не то совсем рехнетесь. Вы и так уже на пределе.

– Интересно, – начал Беллингем, – сохранили бы вы на моем месте хоть сколько хладнокровия, если бы…

– Что?

– Да так, ничего. Просто интересно, смогли бы вы без ущерба для своей нервной системы просидеть целую ночь наедине с мумией. Но вы, конечно, правы. Пожалуй, я действительно за последнее время подверг свои нервы слишком тяжким испытаниям. Но теперь уже все в порядке. Только не уходите. Побудьте здесь несколько минут, пока я совсем не приду в себя.

– В комнате очень душно, – заметил Ли и, распахнув окно, впустил свежий ночной воздух.

– Это бальзамическая смола, – сказал Беллингем.

Он взял со стола один из сухих листьев и подержал над лампой. Лист затрещал, взвилось кольцо густого дыма, и комнату наполнил острый, едкий запах.

– Это священное растение – растение жрецов, – объяснил Беллингем. – Вы, Смит, хоть немного знакомы с восточными языками?

– Совсем не знаком. Ни слова не знаю.

Услыхав это, египтолог, казалось, почувствовал облегчение.

– Между прочим, – продолжал он, – после того как вы прибежали, сколько я еще пробыл в обмороке?

– Недолго. Минут пять.

– Я так и думал, что это не могло продолжаться слишком долго, – сказал Беллингем, глубоко вздохнув. – Какое странное явление – потеря сознания! Его нельзя измерить. Мои собственные ощущения не могут определить, длилось оно секунды или недели. Взять хотя бы господина, который лежит на столе. Умер он в эпоху Одиннадцатой династии, веков сорок назад, но если бы к нему вернулся дар речи, он бы сказал нам, что закрыл глаза всего лишь миг назад. Мумия эта, Смит, необычайно хороша.

Смит подошел к столу и окинул темную скрюченную фигуру профессиональным взглядом. Черты лица, хоть и неприятно бесцветные, были безупречны, и два маленьких, напоминавших орехи глаза все еще прятались в темных провалах глазных впадин. Покрытая пятнами кожа туго обтягивала кости, и спутанные пряди жестких черных волос падали на уши. Два острых, как у крысы, зуба прикусили сморщившуюся нижнюю губу. Мумия словно вся подобралась: руки были согнуты, голова подалась вперед, – и во всей ее ужасной фигуре угадывалась такая скрытая сила, что Смиту стало жутко. Были видны истончившиеся, словно пергаментом покрытые ребра, ввалившийся свинцово-серый живот с длинным разрезом – след бальзамирования, но нижние конечности были спеленаты грубыми желтыми бинтами. Тут и там на теле и внутри футляра лежали веточки мирры и кассии.

– Не знаю, как его зовут, – сказал Беллингем, проведя рукой по ссохшейся голове. – Видите ли, саркофаг с письменами утерян. Номер 249 – вот и весь его нынешний титул. Смотрите, вот он обозначен на футляре. Под таким номером он значился на аукционе, где я его приобрел.

– В свое время он был не из последнего десятка, – заметил Аберкромб Смит.

– Он был великаном. В мумии шесть футов семь дюймов[1]. Там он слыл великаном – ведь египтяне никогда не были особенно рослыми. А пощупайте эти крупные шишковатые кости! С таким молодцом лучше было не связываться.

– Возможно, эти самые руки помогали укладывать камни в пирамиды, – предположил Монкхауз Ли, с отвращением рассматривая скрюченные пальцы, похожие на когти хищной птицы.

– Вряд ли, – ответил Беллингем. – Его погружали в раствор натронных солей и очень бережно за ним ухаживали. С простыми каменщиками так не обходились. Обыкновенная соль или асфальт были для них достаточно хороши. Подсчитано, что такие похороны стоили бы на наши деньги около семисот тридцати фунтов стерлингов. Наш друг по меньшей мере принадлежал к знати. А как по-вашему, Смит, что означает эта короткая надпись на его ноге у ступни?

– Я уже сказал вам, что не знаю восточных языков.

– Ах да, верно. По-моему, тут обозначено имя того, кто бальзамировал труп. И, вероятно, это был очень добросовестный мастер. Многое ли из того, что создано в наши дни, просуществует четыре тысячи лет?

Беллингем продолжал болтать быстро и непринужденно, но Аберкромб Смит ясно видел, что его все еще переполняет страх. Руки Беллингема тряслись, нижняя губа вздрагивала, и взгляд, куда бы он ни смотрел, опять обращался к его жуткому компаньону. Но, несмотря на страх, в тоне и поведении Беллингема сквозило торжество. Глаза египтолога сверкали, он бойко, непринужденно расхаживал по комнате. Беллингем походил на человека, прошедшего сквозь тяжкое испытание, от которого он еще не совсем оправился, но которое помогло ему достичь поставленной цели.

– Неужели вы уходите? – воскликнул он, увидев, что Смит поднялся с дивана.

При мысли, что сейчас он останется один, к нему, казалось, вернулись все его страхи, и Беллингем протянул руку, словно хотел задержать Смита.

– Да, мне пора. Я должен еще поработать. Вы уже совсем оправились. Думаю, что с такой нервной системой вам бы лучше изучать что-нибудь не столь страшное.

– Ну, обычно я не теряю хладнокровия. Мне и раньше приходилось распеленывать мумии.

– В прошлый раз вы потеряли сознание, – заметил Монкхауз Ли.

– Да, верно. Надо заняться нервами – попринимать лекарства или подлечиться электричеством. Вы ведь не уходите, Ли?

– Я в вашем распоряжении, Нэд.

– Тогда я спущусь и устроюсь у вас на диване. Спокойной ночи, Смит. Очень сожалею, что из-за моей глупости пришлось вас потревожить.

Они обменялись рукопожатиями, и, поднимаясь по выщербленным ступеням винтовой лестницы, студент-медик услышал, как повернулся в двери ключ и его новые знакомые спустились этажом ниже.

Так необычно состоялось знакомство Эдварда Беллингема с Аберкромбом Смитом, и, по крайней мере, последний не имел желания его поддерживать. А Беллингем, казалось, напротив, проникся симпатией к своему резковатому соседу, но проявлял ее в такой форме, что положить этому конец можно было, лишь прибегнув к откровенной грубости. Он дважды заходил к Смиту поблагодарить за оказанную помощь, а затем неоднократно заглядывал к нему, любезно предлагая книги, газеты и многое другое, чем могут поделиться холостяки-соседи. Смит вскоре обнаружил, что Беллингем – человек очень эрудированный, с хорошим вкусом, весьма много читает и обладает феноменальной памятью. А приятные манеры и обходительность мало-помалу заставили Смита привыкнуть к его отталкивающей внешности. Для переутомленного занятиями студента он оказался прекрасным собеседником, и немного погодя Смит обнаружил, что уже предвкушает посещения соседа и сам наносит ответные визиты.

Но хотя Беллингем был, несомненно, умен, студент-медик замечал в нем что-то ненормальное: иногда он разражался выспренними[2] речами, которые совершенно не вязались с простотой его повседневной жизни.

– Как восхитительно, – восклицал он, – чувствовать, что можешь распоряжаться силами добра и зла, быть ангелом милосердия или демоном отмщения!

А о Монкхаузе Ли он как-то заметил:

– Ли хороший, честный, но в нем нет настоящего честолюбия. Он не способен стать сотоварищем человека предприимчивого и смелого. Он не способен стать мне достойным сотоварищем.

Выслушивая подобные намеки и иносказания, флегматичный Смит, невозмутимо попыхивая трубкой, только поднимал брови, качал головой и подавал незатейливые медицинские советы: пораньше ложиться спать и почаще бывать на свежем воздухе.

В последнее время у Беллингема появилась привычка, которая, как знал Смит, часто предвещает некоторое умственное расстройство. Он как будто все время разговаривал сам с собой. Поздно ночью, когда Беллингем уже не мог принимать гостей, до Смита доносился снизу его голос – негромкий, приглушенный монолог переходил иногда почти в шепот, но в ночной тишине он был отчетливо слышен.

Это бормотание отвлекало и раздражало студента, и он неоднократно высказывал соседу свое неудовольствие. Беллингем при этом обвинении краснел и сердито все отрицал; вообще же проявлял по этому поводу гораздо больше беспокойства, чем следовало.

Если бы у Смита возникли сомнения, ему не пришлось бы далеко ходить за подтверждением того, что слух его не обманывает. Том Стайлз, сморщенный старикашка, который с незапамятных времен прислуживал обитателям башни, был не менее серьезно обеспокоен этим обстоятельством.

– Прошу прощения, сэр, – начал он однажды утром, убирая верхние комнаты, – вам не кажется, что мистер Беллингем немного повредился?

– Повредился, Стайлз?

– Да, сэр. Головой повредился.

– С чего вы это взяли?

– Да как вам сказать, сэр. Последнее время он стал совсем другой. Не такой, как раньше, хоть он никогда и не был джентльменом в моем вкусе, как мистер Хасти или вы, сэр. Он до того пристрастился говорить сам с собой – прямо страх берет. Верно, это и вам мешает. Прямо не знаю, что и думать, сэр.

– Мне кажется, все это никак не должно касаться вас, Стайлз.

– Дело в том, что я здесь не совсем посторонний, мистер Смит. Может, я себе лишнее позволяю, да только я по-другому не могу. Иной раз мне кажется, что я своим молодым джентльменам и мать родная, и отец. Случись что, да как понаедут родственники, я за все и в ответе. А о мистере Беллингеме, сэр, вот что хотелось бы мне знать: кто это расхаживает у него по комнате, когда самого его дома нет да и дверь снаружи заперта?

– Что? Вы говорите чепуху, Стайлз.

– Может, оно и чепуха, сэр. Да только я не один раз своими собственными ушами слышал шаги.

– Глупости, Стайлз.

– Как вам угодно, сэр. Коли понадоблюсь – позвоните.

Аберкромб Смит не придал значения болтовне старика-слуги, но через несколько дней случилось маленькое происшествие, которое произвело на Смита неприятное впечатление и живо напомнило ему слова Стайлза.

Как-то поздно вечером Беллингем зашел к Смиту и развлекал его, рассказывая интереснейшие вещи о скальных гробницах в Бени-Гассане, в Верхнем Египте, как вдруг Смит, обладавший необычайно тонким слухом, отчетливо расслышал, что этажом ниже открылась дверь.

– Кто-то вошел или вышел из вашей комнаты, – заметил он.

Беллингем вскочил на ноги и секунду стоял в растерянности – он словно и не поверил Смиту, но в то же время испугался.

– Я уверен, что запер дверь. Я же наверняка ее запер, – запинаясь, пробормотал он. – Открыть ее никто не мог.

– Но я слышу, что кто-то поднимается по лестнице, – стоял на своем Смит.

Беллингем поспешно выскочил из комнаты, с силой захлопнул дверь и кинулся вниз по лестнице. Смит услышал, что на полпути он остановился и как будто что-то зашептал. Минуту спустя внизу хлопнула дверь, и ключ скрипнул в замке, а Беллингем снова поднялся наверх и вошел к Смиту. На бледном лице его выступили капли пота.

– Все в порядке, – сказал он, бросаясь в кресло. – Дуралей пес. Распахнул дверь. Не понимаю, как это я забыл ее запереть.

– А я не знал, что у вас есть собака, – произнес Смит, пристально глядя в лицо своего взволнованного собеседника.

– Да, пес у меня недавно. Но надо от него избавиться. Слишком много хлопот.

– Да, конечно, раз вам приходится держать его взаперти. Я полагал, что достаточно только закрыть дверь, не запирая ее.

– Мне не хочется, чтобы старик Стайлз случайно выпустил собаку. Пес, знаете ли, породистый, и было бы глупо просто так его лишиться.

– Я тоже люблю собак, – сказал Смит, по-прежнему упорно искоса поглядывая на собеседника. – Может быть, вы разрешите мне взглянуть на вашего пса?

– Разумеется. Боюсь только, что не сегодня – мне предстоит еще деловое свидание. Ваши часы не спешат? Раз так, я уже на пятнадцать минут опоздал. Надеюсь, вы меня извините.

Беллингем взял шляпу и поспешно покинул комнату. Несмотря на деловое свидание, Смит услышал, что он вернулся к себе и заперся изнутри.

Разговор этот оставил у Смита неприятный осадок. Беллингем ему лгал, и лгал так грубо, словно находился в безвыходном положении и во что бы то ни стало должен был скрыть правду. Смит знал, что никакой собаки у соседа нет. Кроме того, он знал, что шаги, которые он слышал на лестнице, принадлежали не животному. В таком случае кто же это был? Старик Стайлз утверждал, что, когда Беллингема нет дома, кто-то расхаживает у него по комнате. Может быть, женщина? Это казалось всего вероятнее. Если бы об этом узнало университетское начальство, Беллингема с позором выгнали бы из университета, и, значит, его испуг и ложь вызваны именно этим. Но все-таки невероятно, чтобы студент мог спрятать у себя в комнатах женщину и избежать немедленного разоблачения. Однако, как ни объясняй, во всем этом было что-то неблаговидное, и, принявшись снова за свои книги, Смит твердо решил: какие бы попытки к сближению ни предпринимал его сладкоречивый и неприятный сосед, он станет их решительно пресекать.

Но в этот вечер Смиту не суждено было спокойно поработать. Едва он восстановил в памяти то, на чем его прервали, как на лестнице послышались громкие, уверенные шаги – кто-то прыгал через три ступеньки, и в комнату вошел Хасти. Он был в свитере и спортивных брюках.

– Все занимаешься! – воскликнул он и бросился в свое любимое кресло. – Ну и любитель же ты корпеть над книгами! Случись у нас землетрясение и рассыпься до основания весь Оксфорд, ты бы, по-моему, преспокойно сидел себе среди руин, зарывшись в книги. Ладно уж, не стану тебе мешать. Разочек-другой затянусь да и побегу.

– Что новенького? – спросил Смит, уминая в трубке табак.

– Да ничего особенного. Уилсон, играя в команде первокурсников, сделал 70 против 11. Говорят, его поставят вместо Бедикомба – тот совсем выдохся. Когда-то он крепко бил мяч, но теперь может только перехватывать.

– Ну, это не совсем правильно, – отозвался Смит с той особой серьезностью, с какой университетские мужи науки обычно говорят о спорте.

– Слишком торопится – вырывается вперед. А с ударом запаздывает. Да, кстати, ты слышал про Нортона?

– А что с ним?

– На него напали.

– Напали?

– Да. Как раз когда он сворачивал с Хай-стрит, в сотне шагов от ворот колледжа.

– Кто же?

– В этом-то и загвоздка! Было бы точнее, если б ты сказал не «кто», а «что». Нортон клянется, что это был не человек. И правда, судя по царапинам у него на горле, я готов с ним согласиться.

– Кто же тогда? Неужели мы докатились до привидений?

И, пыхнув трубкой, Аберкромб Смит выразил презрение ученого.

– Да нет, этого еще никто не предполагал. Я скорее думаю, что если бы недавно у какого-нибудь циркача пропала большая обезьяна и очутилась в наших краях, то присяжные сочли бы виновной ее. Видишь ли, Нортон каждый вечер проходил по этой дороге почти в одно и то же время. Над тротуаром в этом месте низко нависают ветви дерева – большого вяза, который растет в саду Райни. Нортон считает, что эта тварь свалилась на него именно с вяза. Но как бы то ни было, его чуть не задушили две руки, по словам Нортона, сильные и тонкие, как стальные обручи. Он ничего не видел, кроме этих дьявольских рук, которые все крепче сжимали его горло. Он завопил во всю мочь, и двое ребят подбежали к нему, а эта тварь, как кошка, перемахнула через забор. Нортону так и не удалось ее как следует разглядеть. Для Нортона это было хорошенькой встряской. Вроде как побывал на курорте, сказал я ему.

– Скорее всего это вор-душитель, – заметил Смит.

– Вполне возможно. Нортон с этим не согласен, но его слова в расчет брать нельзя. У этого вора длинные ногти, и он очень ловко перемахнул через забор. Кстати, твой распрекрасный сосед очень бы обрадовался, услыхав обо всем этом. У него на Нортона зуб, и, насколько мне известно, он не так-то легко забывает обиды. Но что тебя, старина, встревожило?

– Ничего, – коротко ответил Смит.

Он привскочил на стуле, и на лице его промелькнуло выражение, какое появляется у человека, когда его вдруг осеняет неприятная догадка.

– Вид у тебя такой, будто что-то сказанное мной задело тебя за живое. Между прочим, после моего последнего к тебе визита ты, кажется, познакомился с господином Б., не так ли? Молодой Монкхауз Ли что-то говорил мне об этом.

– Да, мы немного знакомы. Он несколько раз заходил ко мне.

– Ну, ты достаточно взрослый, чтобы самому о себе позаботиться. А знакомство с ним я не считаю подходящим, хотя он, несомненно, весьма умен и все такое прочее. Ну да ты скоро сам в этом убедишься. Ли – малый хороший и очень порядочный. Ну, прощай, старина. В среду гонки на приз ректора: я состязаюсь с Муллинсом, – так что не забудь явиться, возможно, до соревнований мы больше не увидимся.

Невозмутимый Смит отложил в сторону трубку и снова упрямо принялся за учебники. Однако вскоре понял, что никакое напряжение воли не поможет ему сосредоточиться на занятиях. Мысли сами собой обращались к тому, кто жил под ним, и к тайне, скрытой в его жилище. Потом они перескочили к необычайному нападению, о котором рассказал Хасти, и к обиде, которую Беллингем затаил на жертву этого нападения. Эти два обстоятельства упорно соединялись в сознании Смита, словно между ними существовала тесная внутренняя связь. И все же подозрение оставалось таким смутным и неясным, что его трудно было облечь в слова.



– Да будь он проклят! – воскликнул Смит, и брошенный им учебник патологии перелетел через всю комнату. – Испортил сегодня мне все вечерние занятия. Одного этого достаточно, чтобы больше не иметь с ним дела.

Следующие десять дней студент-медик был настолько поглощен своими занятиями, что ни разу не видел никого из своих нижних соседей и ничего про них не слышал. В те часы, когда Беллингем обычно приходил к нему, Смит закрывал обе двери, и, хотя не раз слышал стук в наружную дверь, он упорно не откликался. Однако как-то днем, когда он спускался по лестнице и проходил мимо квартиры Беллингема, дверь распахнулась, и из нее вышел молодой Монкхауз Ли – глаза его горели, смуглые щеки пылали гневным румянцем. По пятам за ним следовал Беллингем – его толстое сероватое лицо искажала злоба.

– Глупец! – прошипел он. – Вы об этом еще пожалеете.

– Очень может быть! – крикнул в ответ Ли. – Запомните, что я сказал! Все кончено! И слышать ничего не хочу!

– Но вы дали мне слово.

– И сдержу его. Буду молчать. Только уж лучше видеть крошку Еву мертвой. Все кончено, раз и навсегда. Она поступит, как я ей велю. Мы больше не желаем вас видеть.

Все это Смит поневоле услышал, но поспешил вниз, не желая оказаться втянутым в спор. Ему стало ясно одно: между друзьями произошла серьезная ссора, и Ли намерен расстроить помолвку сестры с Беллингемом. Смит вспомнил, как Хасти сравнивал их с жабой и голубкой, и обрадовался, что свадьбе не бывать. На лицо Беллингема, когда он разъярится, было не слишком приятно смотреть. Такому человеку нельзя доверить судьбу девушки.

Продолжая свой путь, Смит лениво раздумывал о том, что могло вызвать эту ссору и что за обещание дал Монкхауз Ли Беллингему, для которого так важно, чтобы оно не было нарушено.

В этот день Хасти и Муллинс должны были состязаться в гребле, и людской поток двигался к берегам реки. Майское солнце ярко светило, и желтую дорожку пересекали темные тени высоких вязов. Справа и слева в глубине стояли серые здания колледжей – старые, убеленные сединами обители знаний смотрели высокими стрельчатыми окнами на поток юной жизни, который так весело катился мимо них. Облаченные в черные мантии профессора, бледные от занятий ученые, чопорные деканы и проректоры, загорелые молодые спортсмены в соломенных шляпах и белых либо пестрых свитерах – все спешили к синей извилистой реке, которая протекает, петляя, по лугам Оксфорда.

Аберкромб Смит расположился в таком месте, где, как подсказывало ему чутье бывалого гребца, должна была произойти – если она вообще будет – решающая схватка. Он услышал вдалеке гул, означавший, что гонки начались; лодки приближались, и рев нарастал, потом раздался громовой топот ног и крики зрителей, расположившихся в своих лодках прямо под ним. Мимо Смита, тяжело дыша, сбросив куртки, промчались несколько человек, и, вытянув шею, Смит разглядел за их спинами Хасти – он греб ровно и уверенно, а его частивший веслами противник отстал от него почти на длину лодки. Смит криком подбодрил друга, взглянул на часы и намеревался уже отправиться к себе, когда кто-то тронул его за плечо. Оглянувшись, он увидел, что рядом стоит Монкхауз Ли.

– Я заметил вас тут, – робко начал юноша. – И мне бы хотелось поговорить с вами, если вы можете уделить мне полчаса. Я живу вот в этом коттедже вместе с Харрингтоном из Королевского колледжа. Зайдите, пожалуйста, выпейте чашку чаю.

– Мне пора возвращаться, – ответил Смит. – Я сейчас усиленно зубрю. Но с удовольствием зайду на несколько минут. Я бы и сюда не выбрался, но Хасти – мой друг.

– И мой тоже. Красиво гребет, правда? У Муллинса совсем не то. Зайдемте же. Дом немного тесноват, но в летние месяцы работать тут очень приятно.

Коттедж, стоявший ярдах в пятидесяти от берега реки, представлял собой небольшое белое квадратное здание с зелеными дверьми и ставнями; крыльцо украшала деревянная решетка. Самую просторную комнату кое-как приспособили под рабочий кабинет. Сосновый стол, деревянные некрашеные полки с книгами, на стенах несколько дешевых олеографий. На спиртовке пел, закипая, чайник, а на столе стоял поднос с чашками.

– Садитесь в это кресло и берите сигарету, – сказал Ли. – А я налью вам чаю. Я вам очень благодарен, что вы зашли, я знаю – у вас каждая минута на счету. Мне хотелось только сказать вам, что на вашем месте я бы немедленно переменил местожительство.

– Что такое?

Смит, с зажженной спичкой в одной руке и сигаретой в другой, изумленно уставился на Ли.

– Да, это, конечно, звучит очень странно, и хуже всего то, что я не могу объяснить вам, почему даю такой совет, – я связан обещанием и не могу его нарушить. Но все же я вправе предупредить вас, что жить рядом с таким человеком, как Беллингем, небезопасно. Сам я намерен пока пожить в этом коттедже.

– Небезопасно? Что вы имеете в виду?

– Вот этого я и не должен говорить. Но, прошу вас, послушайтесь меня, уезжайте из этих комнат. Сегодня мы окончательно рассорились. Вы в это время спускались по лестнице и, конечно, слышали.

– Я заметил, что разговор у вас был неприятный.

– Он негодяй, Смит. Иначе не скажешь. Кое-что я начал подозревать с того вечера, когда он упал в обморок. Помните, вы тогда еще спустились к нему? Сегодня я потребовал у него объяснений, и он рассказал мне такие вещи, что волосы у меня встали дыбом. Он хотел, чтобы я ему помог. Я не ханжа, но все-таки сын священника, и я считаю, что есть пределы, которые преступать нельзя. Благодарю Бога, что узнал его вовремя, – он ведь должен был с нами породниться.

– Все это превосходно, Ли, – резко заметил Аберкромб Смит. – Но только вы сказали или слишком много, или же слишком мало.

– Я предупредил вас.

– Раз для этого действительно есть основания, никакое обещание не может вас связывать. Если я вижу, что какой-то негодяй хочет взорвать динамитом дом, я стараюсь помешать ему, невзирая ни на какие обещания.

– Да, но я не могу ему помешать, могу только предупредить вас.

– Не сказав, чего я должен опасаться.

– Беллингема.

– Но это же ребячество. Почему я должен бояться его или кого-либо другого?

– Этого я не могу объяснить. Могу только умолять вас уехать из этих комнат. Там вы в опасности. Я даже не утверждаю, что Беллингем захочет причинить вам вред, но это может случиться – сейчас его соседство опасно.

– Допустим, я знаю больше, чем вы думаете, – сказал Смит, многозначительно глядя в серьезное лицо юноши. – Допустим, я скажу вам, что у Беллингема кто-то живет.

Не в силах сдержать волнение, Монкхауз Ли вскочил со стула.

– Значит, вы знаете? – с трудом произнес он.

– Женщина.

Ли со стоном упал на стул.

– Я должен молчать. Должен.

– Во всяком случае, – сказал Смит, вставая, – вряд ли я позволю себя запугать и покину комнаты, в которых мне очень удобно. Вашего утверждения, что Беллингем может каким-то непостижимым образом причинить мне вред, еще недостаточно, чтобы куда-то переезжать. Я рискну остаться на старом месте, и, поскольку на часах уже почти пять, я, с вашего позволения, ухожу.

Смит коротко попрощался с молодым студентом и направился домой в теплых весенних сумерках, полусердясь-полусмеясь – так бывает с волевыми здравомыслящими людьми, когда им грозят неведомой опасностью.

Как бы усердно Смит ни занимался, он неизменно позволял себе одну маленькую поблажку: два раза в неделю, по вторникам и пятницам, непременно отправлялся пешком в Фарлингфорд, загородный дом доктора Пламптри Питерсона, расположенный в полутора милях от Оксфорда. Доктор Пламптри Питерсон был близким другом Фрэнсиса, старшего брата Аберкромба Смита. И поскольку у состоятельного холостяка Питерсона винный погреб был хорош, а библиотека – еще лучше, дом его являлся желанной целью для человека, нуждавшегося в освежающих прогулках. Таким образом, дважды в неделю студент-медик размашисто вышагивал по темным проселочным дорогам, а потом с наслаждением проводил часок в уютном кабинете Питерсона, рассказывая ему за стаканом старого портвейна университетские сплетни или обсуждая последние новинки медицины, и особенно хирургии.

На другой день после разговора с Монкхаузом Ли Смит захлопнул свои книги в четверть восьмого – в этот час он обычно отправлялся к своему другу. Когда он выходил из комнаты, ему случайно попалась на глаза одна из книг Беллингема, и ему стало совестно, что он ее до сих пор не вернул. Как ни противен тебе человек, приличия соблюдать надо. Прихватив книгу, Смит спустился по лестнице и постучался к соседу. Ему никто не ответил, но, повернув ручку, он увидел, что дверь не заперта. Обрадовавшись, что можно избежать с Беллингемом встречи, Смит вошел в комнату и оставил на столе книгу и свою визитную карточку.

Лампа была прикручена, но Смит смог разглядеть обстановку довольно хорошо. В комнате все было как прежде: фриз, божества с головами животных, под потолком крокодил, на столе бумаги и сухие листья. Футляр мумии был прислонен к стене, но мумии в нем не оказалось. Не было заметно, чтобы в комнате жил кто-то еще, и, уходя, Смит подумал, что, вероятно, он был к Беллингему несправедлив. Скрывай тот какой-нибудь неблаговидный секрет, вряд ли он оставил бы дверь незапертой.

На винтовой лестнице была тьма кромешная, и Смит осторожно спускался вниз, как вдруг почувствовал, что в темноте мимо него что-то проскользнуло. Чуть слышный звук, дуновение воздуха, прикосновение к локтю, но такое легкое, что оно могло просто почудиться. Смит замер и прислушался, но услышал только, как снаружи ветер шуршал листьями плюща.

– Это вы, Стайлз? – крикнул Смит.

Никакого ответа, и за спиной тишина. Он решил, что всему виной сквозняк – в старой башне полно трещин и щелей. И все же он был почти готов поклясться, что слышал совсем рядом шаги. Теряясь в догадках, Смит вышел во дворик. Навстречу по лужайке бежал какой-то человек.

– Это ты, Смит?

– Добрый вечер, Хасти!

– Ради бога, бежим скорее! Ли утонул. Мне сказал об этом Харрингтон из Королевского колледжа. Доктора нет дома. Ты можешь его заменить, только идем немедленно. Кажется, он еще жив.

– У тебя есть коньяк?

– Нет.

– Я прихвачу. Фляжка у меня на столе.

Смит бросился наверх, перепрыгивая через три ступеньки, схватил фляжку и кинулся вниз, но, пробегая мимо двери Беллингема, увидел нечто такое, от чего дыхание у него перехватило, и он остановился, растерянно глядя перед собой.

Дверь, которую он закрыл, сейчас была распахнута, и прямо перед ним, освещенный лампой, стоял футляр. Три минуты назад он был пуст. Смит мог в этом поклясться. А сейчас в нем находилось тощее тело его страшного обитателя – он стоял мрачный и застывший, обратив темное ссохшееся лицо к двери. Безжизненная, безучастная фигура, но Смиту почудился в ней зловещий отзвук одушевленности: искра сознания в маленьких глазах, прятавшихся в глубоких впадинах. Смита это настолько потрясло, что он совсем забыл, куда и зачем направлялся, и все смотрел на тощую, высохшую фигуру, пока его не заставил опомниться голос Хасти.

– Спускайся же, Смит! – кричал он. – Ведь речь идет о жизни и смерти. Скорее! Ну а теперь, – добавил Хасти, когда студент-медик наконец появился в дверях, – побежали. Надо за пять минут пробежать почти милю. Жизнь человека – бо́льшая награда, чем кубок.

Плечо к плечу мчались друзья сквозь темноту, пока, задыхаясь и совсем без сил, не достигли маленького коттеджа у реки. На диване, весь мокрый, как сорванные водоросли, лежал Ли; к темным волосам его пристала зеленая тина, на свинцовых губах выступила полоска белой пены. Харрингтон – студент, с которым Ли жил в коттедже, стоя возле него на коленях, растирал его окостеневшие руки, стараясь их согреть.

– По-моему, он еще жив, – сказал Смит, положив руку на грудь юноши. – Приложите к его губам ваши часы. Да, стекло помутнело. Берись, Хасти, за эту руку. Делай то же, что и я, и мы его скоро приведем в чувство.

Минут десять они работали молча, подымая и сдавливая грудь лежавшего в беспамятстве Ли. Наконец по телу его пробежала дрожь, губы шевельнулись, и Ли открыл глаза. Три студента невольно вскрикнули от радости.

– Очнись же, старина. Ну и напугал ты нас.

– Хлебните коньяку. Прямо из фляжки.

– Теперь он пришел в себя, – сказал Харрингтон. – Господи, до чего же я испугался! Я сидел тут и читал, а он отправился прогуляться до реки, как вдруг я услышал вопль и всплеск. Я бросился туда, но пока разыскал его и вытащил, в нем не осталось никаких признаков жизни. Симпсон не мог пойти за доктором – он же калека, пришлось мне бежать. Просто не знаю, что бы я без вас стал делать. Правильно, старина. Попробуй сесть.

Монкхауз Ли приподнялся на локтях и дико озирался по сторонам.

– Что случилось? – спросил он. – Я весь мокрый. Ах да, вспомнил!

В глазах его мелькнул страх, и он закрыл лицо руками.

– Как же ты свалился в реку?

– Я не свалился.

– А что же случилось?

– Меня столкнули. Я стоял на берегу, что-то подхватило меня сзади, как перышко, и швырнуло вниз. Я ничего не слышал и не видел. Но я знаю, что это было.

– И я тоже, – прошептал Смит.

Ли взглянул на него с удивлением.

– Значит, вы узнали? Помните мой совет?

– Да, и я, пожалуй, ему последую.

– Не знаю, о чем, черт возьми, вы толкуете, – сказал Хасти, – но на вашем месте, Харрингтон, я бы немедленно уложил Ли в постель. Еще будет время обсудить, отчего и как все произошло, когда он немного окрепнет. По-моему, Смит, мы с вами можем теперь оставить их одних. Я возвращаюсь в колледж; если нам по пути – поболтаем дорогой.

Но на обратном пути они почти не разговаривали. Мысли Смита были заняты событиями этого вечера: исчезновение мумии из комнаты соседа, шаги, прошелестевшие мимо него на лестнице, и появление мумии в футляре – удивительное, уму непостижимое появление в нем ужасной твари. А потом это нападение на Ли, точно повторившее нападение на другого человека, к которому Беллингем питал вражду. Все это соединялось в голове Смита, сплетаясь в единое целое, и подтверждалось разными мелочами, которые вызвали у него неприязнь к соседу, а также необычайными обстоятельствами его первого визита к Беллингему. То, что прежде было лишь неясным подозрением, смутной, фантастической догадкой, внезапно приняло ясные очертания и четко выступило в его сознании как факт, отрицать который невозможно. И все же это было чудовищно! Невероятно! И недоступно пониманию! Любой беспристрастнный судья, даже его друг, тот, что шагает сейчас с ним рядом, просто-напросто сказал бы, что его обмануло зрение, что мумия все время была на своем месте, что Ли свалился в реку, как может свалиться в нее любой человек, и что при больной печени лучше всего принимать синие пилюли. Окажись на его месте кто-то другой, то же самое сказал бы он сам. И все-таки Смит готов был поклясться, что Беллингем в душе убийца и в руках у него такое оружие, каким за всю мрачную историю человеческих преступлений никто никогда не пользовался.

Хасти направился к себе, весьма откровенно и едко посмеявшись над неразговорчивостью своего друга, а что касается Аберкромба Смита, то он пересек внутренний дворик и направился к угловой башне, испытывая большое отвращение к своему обиталищу и всему, что с ним связано. Смит решил последовать совету Ли как можно скорее перебраться из этих комнат в другое место – разве возможно заниматься, все время прислушиваясь к бормотанию и шагам под тобой? Пересекая лужайку, он заметил, что в окне у Беллингема все еще горит свет, а когда проходил по лестничной площадке, дверь отворилась и из нее выглянул сам Беллингем. Пухлое зловещее лицо его напоминало раздувшегося паука, только что соткавшего свою губительную сеть.

– Добрый вечер, – сказал он. – Не зайдете ли?

– Нет! – свирепо отрезал Смит.

– Нет? Вы, как всегда, заняты? Мне хотелось расспросить вас о Ли. К сожалению, с ним, кажется, что-то случилось.

Лицо Беллингема было серьезно, но когда он заговорил, в глазах его мелькнула скрытая усмешка, и Смит, заметив это, едва не набросился на лингвиста с кулаками.

– Вы будете еще больше сожалеть, узнав, что Ли вполне здоров и находится вне опасности, – сказал он. – На сей раз ваша дьявольская проделка сорвалась. Не пытайтесь отпираться. Мне все известно.

Беллингем попятился от разгневанного студента и, словно обороняясь, немного притворил дверь.

– Вы с ума сошли! О чем вы говорите? Или вы утверждаете, будто я имею какое-то отношение к тому, что случилось с Ли?

– Да! – загремел Смит. – Вы и этот мешок с костями, что у вас за спиной. Вы действуете заодно. И вот что, мистер Беллингем: таких, как вы, теперь не сжигают на кострах, но у нас еще есть палач! И, черт побери, если, пока вы тут, в колледже умрет хоть один человек, я выведу вас на чистую воду, и коли вас не вздернут, то уж никак не по моей вине. И вы убедитесь, что в Англии ваши мерзкие египетские штучки не пройдут.

– Да вы буйнопомешанный, – сказал Беллингем.

– Пусть так. Только хорошенько запомните мои слова: вы еще убедитесь, что я не бросаю их на ветер.

Дверь захлопнулась. Смит, пылая гневом, поднялся к себе, заперся и полночи курил трубку, раздумывая над всем, что случилось в этот вечер.

На другое утро Беллингема не было слышно, а днем зашел Харрингтон и сообщил Смиту, что Ли уже почти совсем оправился. Весь день Смит усердно занимался, однако вечером решил все-таки навестить своего друга доктора Питерсона, к которому он отправился, да так и не добрался накануне вечером.

Он решил, что хорошая прогулка и дружеская беседа успокоят его взвинченные нервы.

Когда Смит проходил мимо двери Беллингема, она была закрыта, но, отойдя на некоторое расстояние от башни, студент оглянулся и увидел в окне силуэт соседа: свет лампы, по-видимому, падал на него сзади, он всматривался в темноту, прижимаясь к стеклу лицом. Обрадовавшись, что сможет хоть несколько часов побыть вдали от Беллингема, Смит бодро зашагал по дороге, с наслаждением вдыхая ласковый весенний воздух. На западе между двумя готическими башенками виднелся серп месяца, и ажурная тень их ложилась на посеребренные плиты улицы. Дул свежий ветерок, легкие кудрявые облачка быстро бежали по небу. Колледж находился на окраине городка, и уже через пять минут Смит, оставив позади дома, оказался на одной из дорог Оксфорда, обсаженной цветущими, благоухающими кустами.

По уединенной дороге, которая вела к дому его друга, редко кто ходил, и, хотя было еще совсем рано, Смит никого не встретил. Он быстро дошел до ворот Фарлингфорда, за которым начиналась длинная, посыпанная гравием аллея. Впереди сквозь листву приветливо мигали в окнах оранжевые огоньки. Взявшись за железную щеколду калитки, Смит оглянулся на дорогу, по которой пришел, и увидел нечто быстро приближавшееся.

Оно двигалось в тени кустов, бесшумно крадучись, – темная пригнувшаяся фигура, с трудом различимая на темном фоне. Она приближалась с удивительной быстротой. В темноте Смит разглядел только тощую шею да два глаза, которые до конца дней будут преследовать его в кошмарных снах. Смит повернулся и, вскрикнув от ужаса, бросился бежать что было сил. До оранжевых окон, означавших для него спасение, было рукой подать. Смит слыл хорошим бегуном, но так, как в эту ночь, он еще никогда не бегал.

Тяжелая калитка захлопнулась за ним, но он услышал, как она тотчас распахнулась перед его преследователем. Обезумев, он мчался сквозь тьму, слыша за собой дробный топот, и, оглянувшись, увидел, что это жуткое видение настигает его огромными прыжками, сверкая глазами, вытянув вперед костлявую руку. Слава богу, дверь была распахнута настежь. Смит увидел узкую полоску света горевшей в передней лампы. Но топот раздавался уже совсем рядом, и у самого уха Смит услышал хриплое клокотание. Он с воплем влетел в дверь, захлопнул ее, запер за собой и, теряя сознание, упал на стул.

– Господи, Смит, что случилось? – спросил Питерсон, появляясь в дверях кабинета.

– Дайте мне глоток коньяку!

Питерсон исчез и появился снова, уже с графином и рюмкой.

– Вам это необходимо, – сказал он, когда его гость выпил коньяк. – Да вы белый как мел!

Смит отставил рюмку, поднялся на ноги и перевел дух.

– Теперь я взял себя в руки, – сказал он. – Впервые в жизни я потерял над собой контроль. Все же, Питерсон, если позволите, я заночую сегодня у вас: я не уверен, что найду в себе силы пройти по этой дороге не иначе как днем. Я знаю, что это малодушие, но ничего не могу поделать.

Питерсон с великим изумлением посмотрел на своего гостя.

– Конечно, вы заночуете у меня. Я велю миссис Берни постелить вам. Куда это вы собрались?

– Подойдемте к окну, из которого видна входная дверь. Мне хочется, чтобы вы увидели то, что видел я.

Они поднялись на второй этаж и подошли к окну, откуда были видны все подступы к дому. Подъездная аллея и окрестные поля, полные тишины и покоя, мирно купались в лунном сиянии.

– Право же, Смит, – начал Питерсон, – если бы я не знал вас как человека воздержанного, то подумал бы бог знает что. Что же могло вас так напугать?

– Сейчас расскажу. Но куда же оно могло деться? А, вон! Смотрите же! Где дорога сворачивает, сразу за вашими воротами.

– Да-да, вижу. Незачем щипать меня за руку. Я видел, кто-то прошел. По-моему, человек довольно худой и высокий, очень высокий. Но при чем тут он? И что с вами? Вы все еще дрожите как осиновый лист.

– Просто дьявол чуть было не схватил меня за горло. Но вернемся в ваш кабинет, и я все вам расскажу.

Так он и сделал. Приветливо светила лампа, рядом на столе стояла рюмка с вином, и, глядя на дородную фигуру и румяное лицо своего друга, Смит рассказал по порядку обо всех событиях, важных и незначительных, которые сложились в столь странную цепь, начиная с той ночи, когда он увидел потерявшего сознание Беллингема перед футляром с мумией, и кончая кошмаром, который пережил всего час назад.

– Таково это гнусное дело, – заключил Смит. – Чудовищно, невероятно, но это чистая правда.

Доктор Пламптри Питерсон некоторое время молчал; на лице его читалось величайшее недоумение.

– В жизни моей не слыхал ничего подобного! – наконец произнес он. – Вы изложили мне факты, а теперь поделитесь своими выводами.

– Вы можете сделать их сами.

– Но мне хочется послушать ваши. Вы же обдумывали все это, а я нет.

– Кое-какие частности остаются загадкой, но главное, мне кажется, вполне ясно. Изучая Восток, Беллингем овладел каким-то дьявольским секретом, благодаря которому возможно на время оживлять мумии или, может быть, только эту мумию. Такую мерзость он и пытался проделать в тот вечер, когда потерял сознание. Вид ожившей твари, конечно, его потряс, хотя он этого и ждал. Если помните, очнувшись, он тут же назвал себя дураком. Постепенно он стал менее чувствительным и, проделывая эту штуку, уже не падал в обморок. Беллингем, очевидно, мог оживлять ее только на недолгий срок – ведь я часто видел мумию в футляре, и она была мертвее мертвого. Думаю, что ее оживление – процесс весьма сложный. Добившись этого, Беллингем, естественно, захотел использовать мумию в своих целях. Она обладает разумом и силой. Из каких-то соображений Беллингем посвятил в свою тайну Ли, но тот как добрый христианин не захотел участвовать в таком деле. Они поссорились, и Ли поклялся, что откроет сестре истинный характер Беллингема. Беллингем стремился этому помешать, что ему чуть было не удалось, когда он выпустил по следам Ли свою тварь. До того он уже испробовал силу мумии на другом человеке – на ненавистном ему Нортоне. И только по чистой случайности у него на совести нет двух убийств. Когда же я обвинил его в этом, у него появились серьезные причины убрать меня с дороги, прежде чем я расскажу обо всем кому-либо еще. Случай представился, когда я вышел из дому, ведь он знал мои привычки, знал, куда я направлялся. Я был на волосок от гибели, Питерсон: лишь по счастливой случайности вам не пришлось обнаружить утром труп на своем крыльце. Я человек не слабонервный и никогда не думал, что мне придется испытать такой смертельный страх, как сегодня.

– Мой милый, вы слишком сгущаете краски, – сказал Питерсон. – От чрезмерных занятий нервы у вас расшатались. Да как же может такое чудовище разгуливать по улицам Оксфорда, пусть даже ночью, и оставаться незамеченным?

– Его видели. Жители города напуганы, ходят слухи о сбежавшей горилле. Все только об этом и говорят.

– Действительно, стечение обстоятельств удивительное. И все же, мой милый, вы должны согласиться, что сам по себе каждый из этих случаев можно объяснить гораздо естественнее.

– Как? Даже то, что случилось со мной сегодня?

– Несомненно. Когда вы вышли из дому, нервы у вас были напряжены до предела, а голова забита этими вашими теориями. За вами стал красться какой-то изможденный, изголодавшийся бродяга. Увидав, что вы кинулись бежать, он осмелел и бросился за вами. Остальное сделали ваш испуг и ваше воображение.

– Нет, Питерсон, это не так.

– Что же касается случая, когда вы обнаружили, что мумии в футляре нет, а через несколько минут увидели ее там, то ведь был вечер, лампа горела слабо, а у вас не было особых причин рассматривать футляр. Весьма вероятно, что в первый раз вы эту мумию просто не разглядели.

– Нет, это исключено.

– И Ли мог просто упасть в реку, а Нортона пытался задушить грабитель. Обвинения ваши против Беллингема, конечно, серьезны, но, если вы заявите в полицию, над вами просто посмеются.

– Я знаю. Потому и хочу заняться этим сам.

– Каким образом?

– На мне лежит долг перед обществом, и, кроме того, мне надо позаботиться о собственной безопасности, если я не желаю, чтобы этот негодяй выжил меня из колледжа. А этого я не допущу. Я твердо решил, что должен делать. И прежде всего разрешите мне воспользоваться вашими письменными принадлежностями.

– Разумеется. Вы все найдете на том вон столике.

Аберкромб Смит уселся перед стопкой чистых листов, и целых два часа перо его скользило по бумаге. Одна заполненная страница за другой отлетала в сторону, а Питерсон, удобно расположившись в кресле, терпеливо, с неослабевающим интересом наблюдал за ним. Наконец с возгласом удовлетворения Смит вскочил на ноги, сложил листы по порядку, а последний положил на рабочий стол Питерсона.

– Будьте любезны, подпишитесь вот тут как свидетель, – сказал он.

– А что я должен засвидетельствовать?

– Мою подпись и число. Дата очень важна. От этого, Питерсон, может зависеть моя жизнь.

– Дорогой мой Смит, вы говорите чепуху. Убедительно прошу вас: ложитесь в постель.

– Напротив, никогда в жизни не взвешивал я так тщательно своих слов. И обещаю вам: как только вы подпишете, я сразу же лягу.

– Но что здесь написано?

– Я изложил тут все, что рассказал вам сегодня. И хочу, чтобы вы это засвидетельствовали.

– Непременно, – сказал Питерсон и поставил свою подпись под подписью Смита. – Ну вот! Только зачем это?

– Пожалуйста, сохраните запись, чтобы предъявить, если меня арестуют.

– Арестуют? За что?

– За убийство. Это очень вероятно. Я хочу быть готовым ко всему. Мне остается только один выход, и я намерен им воспользоваться.

– Бога ради, не предпринимайте неразумных шагов!

– Поверьте мне, неразумно было бы отказаться от моего плана. Надеюсь, вас беспокоить не придется, но я буду чувствовать себя гораздо спокойнее, зная, что у вас в руках есть объяснение моих действий. А теперь я готов последовать вашему совету и лечь – завтра мне понадобятся все мои силы.

Иметь Аберкромба Смита врагом было не слишком-то приятно. Обычно неторопливый и покладистый, он становился грозен, когда его вынуждали к действию. Любую в жизни цель он преследовал с тем же расчетливым упорством, с каким изучал науки. В этот день он пожертвовал занятиями, но не собирался тратить его попусту. Он ни слова не сказал Питерсону о своих планах, но в девять утра уже шагал в Оксфорд.

На Хай-стрит он зашел к оружейнику Клиффорду, купил у него крупнокалиберный револьвер и коробку патронов к нему. Заложив в барабан все шесть патронов, он взвел предохранитель и положил оружие в карман пиджака. Затем направился к жилищу Хасти и застал великого гребца за завтраком; к кофейнику был прислонен «Спортивный вестник».

– А, здравствуй! Что стряслось? – воскликнул Хасти. – Хочешь кофе?

– Нет, благодарю. Надо, Хасти, чтобы ты пошел со мной и сделал то, о чем я попрошу.

– Конечно, дружище.

– И прихвати с собой трость потяжелее.

– Так! – Хасти огляделся. – Вот этим охотничьим хлыстом можно быка свалить.

– И еще одно. У тебя есть набор ланцетов. Дай мне самый длинный.

– Вот, бери. Ты как будто вышел на тропу войны. Еще что-нибудь?

– Нет, этого достаточно. – Смит сунул во внутренний карман ланцет и первым вышел во двор. – Мы с тобой, Хасти, не трусы, – сказал он. – Думаю, что справлюсь один, а тебя пригласил из предосторожности. Мне надо потолковать кое о чем с Беллингемом. Если придется иметь дело с ним одним, ты мне, конечно, не понадобишься. Но если же я крикну, являйся немедленно и бей что есть силы. Ты все понял?

– Да. Как услышу твой крик, сразу прибегу.

– Ну так подожди тут. Возможно, я задержусь, но ты никуда не уходи.

– Стою как вкопанный.

Смит поднялся по лестнице, открыл дверь Беллингема и вошел внутрь. Беллингем сидел за столом и писал. Рядом с ним среди хаоса всяких диковинных вещей высился футляр – к нему по-прежнему был прикреплен номер 249, под которым продавалась мумия, и его страшный обитатель находился внутри, застывший и неподвижный. Смит не спеша огляделся, закрыл дверь, запер ее, вынул ключ, затем подошел к камину, чиркнул спичкой и разжег огонь. Беллингем с изумлением следил за ним, и его одутловатое лицо исказилось от гнева.

– Вы хозяйничаете как у себя дома, – задыхаясь, сказал он.

Смит неторопливо уселся, положил на стол перед собой часы, вынул пистолет, взвел курок и положил оружие на колени. Потом вытащил из-за пазухи длинный ланцет и бросил его Беллингему.

– Ну, – сказал Смит, – беритесь за работу. Разрежьте на куски эту мумию.

– А, так вот в чем дело?! – с насмешкой спросил Беллингем.

– Да, вот в чем дело. Мне объяснили, что уголовные законы тут бессильны. Но у меня в руках закон, который все быстро уладит. Если через пять минут вы не приступите к делу, клянусь Создателем, я продырявлю вам череп.

– Вы намерены убить меня? – Беллингем привстал, его лицо стало серым, как замазка.

– Да.

– За что?

– Чтобы прекратить ваши злодеяния. Одна минута прошла.

– Но что я сделал?

– Я знаю что, и вы знаете.

– Это насилие.

– Прошло две минуты.

– Но вы должны объяснить мне. Вы сумасшедший, опасный сумасшедший. Почему я должен уничтожить свою собственность? Мумия эта очень ценная.

– Вы должны разрезать ее и сжечь.

– Я не сделаю ни того ни другого.

– Прошло четыре минуты.

Смит с неумолимым видом взял пистолет и посмотрел на Беллингема. Секундная стрелка двигалась по кругу, он поднял руку и положил палец на спусковой крючок.

– Постойте! Погодите! Я все сделаю! – взвизгнул Беллингем.

Он торопливо взял ланцет и принялся кромсать мумию, то и дело оглядываясь и каждый раз убеждаясь, что взгляд и оружие его грозного гостя устремлены на него. Под ударами острого лезвия мумия трещала и хрустела. Над ней поднималась густая желтая пыль. Высохшие благовония и всякие снадобья сыпались на пол. Вдруг, захрустев, сломался позвоночник, и темная груда рухнула на пол.

– А теперь – в огонь! – приказал Смит.

Пламя взметнулось и загудело, пожирая сухие горючие обломки. Небольшая комната напоминала кочегарку парохода, и по лицам обоих мужчин струился пот, но один, согнувшись, продолжал трудиться, а другой, с каменным лицом, по-прежнему не спускал с него глаз. От огня поднимался густой темный дым, едкий запах горящей смолы и паленых волос пропитал воздух. Через четверть часа от номера 249 осталось лишь несколько обуглившихся, хрупких головешек.

– Ну, теперь вы довольны? – прошипел Беллингем, оглянувшись на своего мучителя. Его серые глазки были полны страха и ненависти.

– Нет, я намерен уничтожить все ваши материалы, чтобы в будущем не случалось никаких дьявольских штук. В огонь эти листья! Они, конечно, имеют к этому отношение.

– Что теперь? – спросил Беллингем, когда и листья последовали за мумией в пламя.

– Теперь свиток папируса, который лежал в тот вечер у вас на столе. По-моему, он вон в том ящике.

– Нет! – завопил Беллингем. – Не сжигайте его! Вы же не понимаете, что делаете. Это редчайший папирус. В нем заключена мудрость, которую больше нигде нельзя найти.

– Доставайте его!

– Но послушайте, Смит, вы же не можете всерьез этого требовать. Всем, что знаю, я поделюсь с вами. Я научу вас тому, о чем сказано в папирусе. Дайте мне хоть снять копию, прежде чем вы его сожжете.

Смит подошел к ящику стола и повернул ключ. Взяв желтый свиток папируса, бросил его в огонь и придавил каблуком. Беллингем взвизгнул и попытался схватить папирус, но Смит оттолкнул его и стоял над свитком, пока тот не превратился в бесформенную груду пепла.

– Ну что же, мистер Беллингем, – сказал Смит, – думаю, я вырвал у вас все ваши ядовитые зубы. Если вы приметесь за старое, то снова обо мне услышите. И позвольте проститься с вами: мне пора снова браться за учебники.

Вот что поведал Аберкромб Смит о необычайных происшествиях, случившихся в Старейшем колледже Оксфорда весной 1884 года. Поскольку Беллингем сразу же после этого покинул университет и, по последним сведениям, находится в Судане, то опровергнуть заявление Смита некому. Но мудрость людская ничтожна, а пути природы неисповедимы, и кому же дано обуздать темные силы, которые может обнаружить тот, кто их ищет!


1892

Серебряный топор

Доктор Отто фон Хопштайн, профессор сравнительной анатомии Будапештского университета и хранитель Академического музея, 3 декабря 1861 года был жестоко убит в двух шагах от ворот колледжа.

Высокое положение погибшего и популярность как среди студентов, так и среди жителей города были не единственными фактами, привлекшими к этому преступлению самое пристальное внимание всей Австро-Венгрии. На следующий день в газете «Пештер Абендблатт» была опубликована статья, с которой желающие могут ознакомиться и сегодня. Переведу из нее несколько отрывков, где кратко описаны обстоятельства убийства, включая особенности, поставившие в тупик венгерскую полицию.

«По всей видимости, – писало это почтенное издание, – профессор фон Хопштайн покинул университет около половины пятого пополудни, чтобы встретить поезд, прибывавший из Вены в три минуты шестого. Профессора сопровождал давний дорогой друг герр Вильгельм Шлессингер, младший хранитель музея и приват-доцент химии. На вокзал господа направлялись затем, чтобы принять ценную коллекцию, завещанную Будапештскому университету графом фон Шуллингом, чья трагическая судьба известна нашему читателю. И без того прославленному музею, своей alma mater, его сиятельство передал принадлежавшее ему собрание редчайшего средневекового оружия и бесценных старопечатных книг. Уважаемый профессор счел своим долгом лично встретить этот дар, не перепоручая его попечению подчиненных. Сопровождаемый герром Шлессингером, он благополучно снял коллекцию с поезда и погрузил на легкую повозку, присланную университетским начальством. Большинство книг и мелких вещей лежало в сосновых ящиках, однако некоторые предметы оружия были просто обернуты соломой, и для их перемещения требовалось немало труда. Опасаясь, что железнодорожные служащие не проявят должной осторожности, профессор, отказавшись от сторонней помощи, собственноручно переносил вещи через платформу и передавал герру Шлессингеру, который, стоя в повозке, упаковывал их. Когда все было погружено, господа, верные своим обязанностям, возвратились в университет. Профессор пребывал в превосходном настроении, гордый тем, что в свои годы оказался еще способен к изрядным физическим упражнениям, о чем шутливо сообщил привратнику Райнмаулю, который вместе со своим другом, богемским евреем Шиффером, встретил и разгрузил повозку. Заперев ценности в хранилище, профессор пожелал всем доброго вечера и направился к себе на квартиру. Ключ он передал герру Шлессингеру. Тот, еще раз убедившись, что все в сохранности, тоже удалился. Райнмауль и Шиффер в это время курили в привратницкой. В 11 часов, примерно через полтора часа после ухода фон Хопштайна, солдат 14-го егерского полка, проходя мимо здания университета по пути в казарму, обнаружил безжизненное тело профессора, лежавшее ничком чуть поодаль от дороги, с протянутыми вперед руками. Череп был буквально расколот на две половины сильнейшим ударом, нанесенным, очевидно, сзади. На лице профессора застыла безмятежная улыбка, как будто в тот момент, когда его настигла смерть, он все еще радовался ценному пополнению музейного собрания. На теле следов насилия не было, если не принимать в расчет синяк на левом колене – вероятное следствие падения. Как это ни странно, кошелек профессора, содержавший 43 гульдена, и дорогие часы остались при нем. Из этого следует, что либо преступников спугнули, прежде чем они успели осуществить свой замысел, либо убийство было совершено не с целью ограбления. Первое представляется маловероятным, поскольку труп, перед тем как его обнаружили, пролежал на месте трагедии по меньшей мере час. Все это дело окутано тайной. По заключению доктора Лангеманна, известного криминалиста, рана, от которой погиб профессор, могла быть нанесена тяжелым клинковым штыком с применением недюжинной физической силы. Полиция не раскрывает подробностей расследования, однако есть основания полагать, что блюстители порядка нашли некую важную улику, которая поможет им в установлении истины».

Так писала «Пештер Абендблатт», в действительности же полиции не удалось пролить ни малейшего света на обстоятельства этого преступления. Никаких следов убийца не оставил, а мотива, способного подвигнуть кого-либо на столь чудовищное злодеяние, не мог найти даже самый изобретательный ум. Профессор был так углублен в свои изыскания, что жил словно бы за пределами этого мира и потому никогда не пробуждал враждебности ни в одном людском сердце. Нанести ему смертельный удар мог только изверг рода человеческого, беспощадный дикарь, любящий проливать кровь ради крови.

Если официальное расследование не принесло вовсе никакого результата, то народная молва быстро нашла козла отпущения. В первых газетных сообщениях об убийстве упоминалось, что, когда профессор покидал университет, в привратницкой оставался некто Шиффер. Поскольку он был евреем, а евреев в Венгрии никогда не любили, публика стала требовать его ареста, однако из-за отсутствия каких-либо улик, позволявших предъявить ему обвинение, власти, как и надлежало, отказались удовлетворить прихоть толпы. Райнмауль, человек старый и уважаемый, торжественно заявил, что Шиффер был с ним в привратницкой, пока они оба, услыхав вопль солдата, не бросились на место трагедии. О том, чтобы обвинить в убийстве самого Райнмауля, никто даже не думал, однако поговаривали, будто всем известная их с Шиффером давняя дружба могла склонить его к лжесвидетельству. Волна людского гнева поднялась так высоко, что Шиффера, вероятно, растерзала бы толпа, если бы не происшествие, представившее дело в совершенно ином свете.

Утром 12 декабря, через девять дней после таинственной смерти профессора, богемский еврей Шиффер был найден в северо-западном углу Грандплац мертвым и обезображенным почти до неузнаваемости. Голова, как и у фон Хопштайна, была расколота надвое. На теле также имелись многочисленные глубокие раны: по-видимому, злодей, войдя в раж, не переставал яростно рубить уже мертвую жертву. Накануне шел снег, и на площади лежали сугробы толщиной не менее фута. Судя по тонкому савану, укрывшему труп, в ночь убийства снегопад продолжался. Это обстоятельство могло бы помочь следствию, позволив полицейским обнаружить отпечатки ног убийцы, но преступление, увы, совершилось в таком месте, где днем бывало очень людно. Кроме того, даже если бы следы убийцы не терялись среди множества других, они не были бы надежной уликой, потому что снег, не прекращавший падать, довольно сильно их замел.

Это убийство оказалось столь же непроницаемо загадочным и лишенным мотива, как и убийство профессора фон Хопштайна. В кармане мертвеца обнаружили порядочную сумму золотом да еще несколько ценных банкнот, на которые никто не покусился. Первым делом полиция предположила, что убитый ссудил кому-то деньги, а должник таким образом избавил себя от необходимости платить, однако и в этом случае казалось маловероятным, чтобы злодея не соблазнил такой большой куш. Шиффер квартировал в доме 49 на улице Марии-Терезии у вдовы по фамилии Груга. Согласно показаниям этой женщины и ее детей, последний день своей жизни убитый просидел, запершись, в своей комнате, в состоянии глубокого уныния, вызванного подозрением, которое закрепила за ним народная молва. Вдова слышала, как около одиннадцати часов вечера ее квартирант вышел на роковую прогулку, и, поскольку у него имелся собственный ключ, решила лечь спать, не дожидаясь его возвращения. То, что он вышел гулять так поздно, объяснялось, вероятно, боязнью быть узнанным при свете дня.

Второе убийство, произошедшее вскоре после первого, повергло в состояние крайнего возбуждения и даже ужаса не только Будапешт, но и всю Венгрию. Загадочная угроза, казалось, нависла над головой каждого. Если в нашей стране когда-то и наблюдалось нечто подобное, то только в ту пору, когда в Лондоне бесчинствовал Уильямс, чьи преступления описал Де Куинси[3]. Убийства фон Хопштайна и Шиффера имели так много общего, что никто не сомневался в их взаимосвязи. В обоих случаях злоумышленник действовал не с целью ограбления и вообще без какого-либо явного мотива, не оставив совершенно никаких улик. Наконец, ужасающие раны были нанесены, очевидно, одним и тем же оружием. Следовательно, и держала его, по всей вероятности, одна рука.

Таковы были успехи следствия по этим делам, когда случились происшествия, о которых я сейчас намерен рассказать. Ради удобства читателя начну повествование с небольшой предыстории.

Отто фон Шлегель был младшим сыном родовитых силезских дворян. Отец сперва прочил ему карьеру по военной части, но, вняв советам учителей, разглядевших в юноше удивительные способности, отправил его в Будапешт изучать медицину. Молодой Шлегель схватывал, как говорится, на лету, обещая стать одним из самых блестящих выпускников университета. Много читая, он не был книжным червем и, благодаря своей подвижной здоровой энергической натуре, пользовался чрезвычайной популярностью у товарищей.

В преддверии новогодних экзаменов Шлегель усердно трудился. Даже слухи о загадочных убийствах, взволновавшие весь город, не отвлекли его от занятий. В канун Рождества, когда в каждом доме горели огни и из биркеллера[4] в студенческом квартале доносился рев застольных песен, товарищи наперебой зазывали Шлегеля на пирушки, но он, отклонив все приглашения, взял книги под мышку и направился на квартиру к Леопольду Штраусу с намерением проработать весь вечер напролет.

Штраус и Шлегель были закадычными друзьями. Оба силезцы, они знали друг друга с детства. Их обоюдная привязанность вошла в университете в поговорку. Учась почти так же блестяще, как Шлегель, Штраус серьезно соперничал с ним за звание лучшего студента, что, однако, только укрепляло их дружбу и взаимное уважение. Шлегель восхищался смелым упорством и неизменно бодрым настроением товарища своих детских игр, а тот, в свою очередь, видел в нем талантливейшего, умнейшего и разностороннейшего из людей.

Друзья все еще работали (один вслух читал учебник анатомии, а другой отмечал на черепе, который держал в руке, называемые части), когда колокол церкви Святого Григория глубоким голосом возвестил наступление полуночи.

– Послушай-ка, дружище! – воскликнул Шлегель, захлопывая книгу и протягивая длинные ноги к весело потрескивающему огню. – Вот и рождественское утро наступило! Пусть это будет не последнее Рождество, которое мы празднуем вместе!

– И пусть до прихода следующего мы выдержим все эти чертовы экзамены! – отозвался Штраус. – Знаешь что, Отто, сейчас нам не помешает распить бутылочку винца. Она припасена у меня для этого случая.

С улыбкой на честном южнонемецком лице он достал из угла, где были горкой сложены книги и кости, длинношеюю бутылку рейнвейна.

– Уютно сидеть дома в такую ночь, – сказал Отто фон Шлегель, глядя в окно на заснеженный город, – когда на улице так ветрено и промозгло. Твое здоровье, Леопольд!

– Lebe hoch![5] – ответил друг. – В самом деле приятно иногда забыть о клиновидных и решетчатых костях, хотя бы только на минутку… Кстати, Отто, что слышно: Граубе уже победил Шваба?

– Они фехтуют завтра, – сказал фон Шлегель. – Боюсь, как бы физиономия нашего земляка не пострадала: руки у него коротковаты, зато энергии и умения ему не занимать. Верхней защитой он владеет безупречно.

– Какие еще есть новости? – спросил Штраус.

– Да, кажется, все только и говорят, что о тех двух убийствах. Только я, видишь ли, заработался и почти ничего не знаю.

– А не нашлось ли у тебя времени взглянуть на оружие и книги, которыми наш дорогой профессор был так занят в день своей смерти? Я слышал, они заслуживают внимания.

– Я видел их сегодня, – сказал Шлегель, закуривая трубку. – Райнмауль, привратник, провел меня в хранилище, и я помог ему снабдить предметы ярлычками, сверяясь с каталогом Музея графа Шуллинга. Все было на месте, только одной вещи мы недосчитались.

– Недосчитались? – воскликнул Штраус. – Тень старика Хопштайна, верно, горюет. Пропало что- нибудь ценное?

– По описанию, это должен быть старинный топор. Сам он стальной, а рукоять серебряная, с узором. Мы уже обратились в железнодорожную компанию – они наверняка найдут его.

– Надеюсь, – ответил Штраус, и разговор перешел в другое русло.

Когда огонь в камине догорел и бутылка опустела, друзья поднялись со своих кресел и Шлегель собрался уходить.

– Уф! Холодная ночь! – сказал он с порога, кутаясь в пальто. – А зачем ты надеваешь шапку, Леопольд? Разве ты тоже куда-то идешь?

– Да, пойду с тобой, – ответил Штраус, закрывая за собой дверь. – Чувствую какую-то тяжесть, – продолжил он, подхватив Шлегеля под руку и выходя вместе с ним на улицу. – Думаю, если прогуляюсь по морозцу до твоего дома, это поможет мне развеяться.

Шагая по Штефанштрассе и через Юлиенплац, студенты беседовали о всякой всячине, но, оказавшись на том углу Грандплац, где был найден труп Шиффера, они, само собой, вновь заговорили об убийстве.

– Вот здесь его и обнаружили, – заметил фон Шлегель, указав на занесенную снегом мостовую.

– Может, убийца и сейчас где-то поблизости, – сказал Штраус. – Давай-ка прибавим шагу.

Молодые люди уже готовы были покинуть печальное место, когда фон Шлегель вдруг издал крик боли:

– Что-то прорезало мне подошву!

Он наклонился и, пошарив руками вокруг себя, вытащил из снега маленький блестящий боевой топор. Оружие лежало так, что лезвие было слегка обращено кверху и потому поранило ногу студенту, когда тот на него наступил.

– Орудие убийства! – вскричал Шлегель.

– Топор с серебряной рукоятью из музея! – подхватил Штраус.

Несомненно, оба были правы. Убийца, судя по характеру ран, действовал именно таким топором, а два столь редких образца старинного оружия едва ли могли оказаться в одном городе. По видимости, злодей, совершив преступление, отбросил свой инструмент в сторону, и тот до сего момента пролежал под снегом примерно в двадцати метрах от места убийства. За минувшие двенадцать дней никто из проходивших по площади его не обнаружил. Это могло бы показаться странным, если бы не глубина снежного покрова и не то обстоятельство, что оружие упало довольно далеко от протоптанной тропы.

– Что мы будем с ним делать? – спросил фон Шлегель, при свете луны рассматривая топор, и содрогнулся, заметив на лезвии бурые пятна.

– Отнесем комиссару полиции, – предложил друг.

– Он, надо полагать, спит: уже почти четыре часа, – но ты прав. Я дождусь утра и еще до завтрака отнесу эту штуку. А пока мне придется взять ее к себе.

– Да, пожалуй, так и сделай, – согласился Штраус, и молодые люди продолжили путь, обсуждая необычайную находку.

Когда они дошли до дверей Шлегеля, Штраус попрощался и, отклонив приглашение войти, быстро зашагал в сторону своей квартиры.

Нагнувшись, чтобы отпереть замок, Шлегель вдруг почувствовал в себе странную перемену: он весь безудержно затрясся, ключ выпал из его пальцев, правая рука судорожно сжала серебряную рукоять топора, а глаза, вспыхнув, устремили мстительный взгляд в спину уходившему Штраусу. Несмотря на холод ночи, по лицу Шлегеля заструился пот. Несколько секунд молодой человек, по-видимому, боролся с собой, схватившись за горло, как если бы ему не хватало воздуха, потом, пригнувшись, бесшумной крадущейся походкой пошел по следам того, кому до сих пор был другом.

Штраус энергично пробирался по снегу, напевая студенческую песню и не подозревая, что за ним по пятам идет темная фигура. На Грандплац их разделяло сорок ярдов, на Юлиенплац – двадцать, на Штефанштрассе – десять. Преследователь продолжал сокращать это расстояние с быстротой пантеры. Вот он уже мог дотянуться рукой до ничего не подозревающего человека, вот топор холодно блеснул в свете луны, но вдруг Штраус, чей слух, вероятно, уловил какой-то легкий шум, резко обернулся и вздрогнул, даже вскрикнул при виде неподвижного белого лица, которое словно повисло в ночной тьме, сверкая глазами и стиснув зубы.

– Что с тобой, Отто? – воскликнул Штраус, узнав друга. – Ты болен? Как ты побледнел! Идем в мою… Да стой же, безумец, стой! Брось топор! Брось, не то, видит Бог, я тебя придушу!

Фон Шлегель бросился вперед с диким криком, подняв оружие, но Штраус не растерялся: решительно нырнув под руку, сжимавшую топор, и рискуя получить страшный удар по голове, обхватил нападавшего за талию. Недолгое время студенты, сцепившись и раскачиваясь, боролись друг с другом не на жизнь, а на смерть. Шлегель силился перехватить свое оружие так, чтобы поразить Штрауса, но тому удалось невероятным усилием повалить его на землю. Еще несколько минут они катались по снегу. Оборонявшийся удерживал правую руку нападавшего и изо всех сил звал на помощь. Эти крики оказались ненапрасными: еще немного, и Шлегель сумел бы высвободиться, если бы на шум не прибежали два дюжих жандарма. Даже троим мужчинам нелегко было справиться с маниакальной силой Шлегеля. Отобрать у него топор они так и не смогли, но у одного из полицейских была при себе веревка, которой тот быстро и крепко связал обезумевшего студента. На этой веревке его, кричавшего и яростно сопротивлявшегося, доволокли, толкая в спину, до главного управления полиции.

Помогая усмирять бывшего друга, Штраус громко протестовал против ненужного насилия и твердил, что арестованному место не в тюрьме, а в приюте для умалишенных. События минувшего получаса были слишком внезапны, и подвергшийся безумному нападению сам ощущал в голове туман. Что все это значило? Друг детства пытался лишить его жизни и едва не преуспел в этом – здесь сомнений быть не могло. Убил ли Шлегель профессора Хопштайна и Шиффера? Штраус чувствовал ошибочность этого подозрения: еврея Отто вовсе не знал, а о профессоре всегда отзывался как о любимом своем учителе. Подавленный горем и растерянный, молодой человек механически добрел до полицейского управления.

Обязанности отсутствовавшего комиссара исполнял инспектор Баумгартен, один из лучших, известнейших и самых неутомимых полицейских города. Этот маленький жилистый энергичный человечек был тих и скромен в своих привычках, но обладал редкой проницательностью и неослабевающей бдительностью. Сейчас, после шести часов ночного дежурства, он сидел так же прямо, как и всегда, за своим рабочим столом, заложив перо за ухо, пока его друг, младший инспектор Винкель, храпел на стуле у печки. И все-таки даже он, Баумгартен, позволил своему обыкновенно неподвижному лицу принять удивленное выражение, когда дверь распахнулась и в комнату втащили мертвенно-бледного растрепанного фон Шлегеля с серебряным топором в крепко сжатой руке. Рассказ Штрауса и жандармов, надлежащим образом занесенный в протокол, только усугубил удивление инспектора.

– Так-так, молодой человек, – сказал он, откладывая перо и строго глядя на арестованного, – хорошую работенку вы задали нам рождественским утром. Зачем вы это сделали?

– Не знаю! – воскликнул фон Шлегель, закрыв лицо обеими руками.

Как только он выронил топор, с ним опять произошла перемена: на сей раз яростное возбуждение сменилось горестной покорностью.

– Вы ставите себя под подозрение в совершении двух других убийств, запятнавших честь нашего города.

– Нет-нет, я этого не делал! – с горячностью возразил фон Шлегель. – Боже упаси!

– Но в покушении на жизнь герра Леопольда Штрауса вы признаетесь?

– В целом мире у меня нет более дорогого друга, – простонал студент. – О, как я мог! Как я мог!

– То, что вы с ним друзья, делает ваше преступление в десять крат ужаснее, – произнес инспектор сурово. – Уведите арестованного до утра в… Постойте! Кто там еще идет?

Дверь отворилась, и в комнату вошел некто до того измученный и иссушенный горем, что его не трудно было принять за привидение. Направляясь к инспекторскому столу, он на каждом шагу спотыкался и хватался руками за спинки стульев. Далеко не каждый узнал бы в этом жалком существе некогда веселого и цветущего герра Вильгельма Шлессингера, младшего хранителя музея и приват-доцента химии, но опытный глаз Баумгартена не обманула даже столь разительная перемена.

– Доброго утра, mein Herr[6], – сказал он. – Рано вы сегодня поднялись. Вы, наверное, потому пришли, что услышали об аресте вашего студента фон Шлегеля за попытку убить Леопольда Штрауса?

– Нет, я по собственному делу, – прохрипел Шлессингер, поднося руку к горлу. – Пришел снять с души тяжесть великого греха, хотя, видит Бог, непредумышленного. Я тот, кто… О милостивые небеса! Вот же она – эта проклятая вещь! Ах лучше бы я никогда ее не видел… – Он отпрянул в пароксизме ужаса, глядя на топор, лежавший на полу, и указывая на него исхудавшей рукой. – Вот! Смотрите! Мое орудие явилось сюда, чтобы меня обличить! Видите на лезвии коричневые пятна? Знаете, что это? Это кровь моего лучшего, дражайшего друга профессора фон Хопштайна. Она брызнула выше рукояти, когда я разрубил ему голову! Mein Gott[7], я и сейчас это вижу!

– Младший инспектор Винкель, – сказал Баумгартен, стараясь сохранять строгость, приличествующую его должности. – Арестуйте этого человека, обвиняемого на основании собственного признания в убийстве профессора фон Хопштайна. Я также передаю под вашу охрану Отто фон Шлегеля, обвиняемого в покушении на герра Штрауса. И еще возьмите этот топор, – Баумгартен поднял оружие с пола, – которым, по всей вероятности, были совершены оба преступления.

При этих словах инспектора пепельно-бледный Вильгельм Шлессингер, до сих пор сидевший бессильно облокотившись о стол, взволнованно поднял голову.

– Что вы сказали? – вскричал он. – Фон Шлегель напал на Штрауса? На своего закадычного друга? А я убил моего старого учителя! Это же магия, скажу я вам, это колдовство! На нас чары! Это… О, я понял! Это топор, будь он трижды проклят!

И Шлессингер конвульсивным движением указал на оружие, которое Баумгартен по-прежнему держал. Инспектор презрительно улыбнулся и проговорил:

– Возьмите себя в руки, mein Herr. Вы лишь усугубляете свое положение, придумывая столь невероятные оправдания тому злодеянию, в котором признались. «Колдовство», «чары» – в лексиконе юриста нет таких слов. В этом мы с моим другом Винкелем можем вас заверить.

– Как знать, – отозвался младший инспектор, пожав широкими плечами. – Мало ли в мире загадок? Может, и это…

– Что?! – яростно взревел Баумгартен. – Ты смеешь мне перечить? Своим мнением обзавелся? Вздумал защищать этих проклятых убийц? Дурак, жалкий дурак! Пришел твой смертный час!

С этими словами инспектор бросился на своего обомлевшего помощника и так взмахнул топором, что последнее утверждение оказалось бы правдой, если бы не балки низкого потолка, которых он, Баумгартен, в неистовстве не заметил. Лезвие вошло в древесину и осталось торчать, дрожа; рукоять же разлетелась на тысячу осколков.

– Что я сделал? – ахнул инспектор, упав в свое кресло. – Что сделал?

– Вы доказали правдивость слов герра Шлессингера, – сказал фон Шлегель, шагнув вперед (потрясенные полицейские перестали его удерживать). – Вот что вы сделали. Вопреки здравому смыслу, фактам науки и вообще всему на свете, некие чары существуют, и мы сейчас наблюдали их действие. Ведь разве можно объяснить это как-то иначе? Штраус, старина, ты же знаешь: в своем уме я бы и волоска на твоей голове не повредил. А вы, Шлессингер? Нам всем известно, как вы любили покойного профессора. И наконец, вы, инспектор Баумгартен. Разве по собственной воле вы бы ударили вашего друга?

– Ни за что на свете, – пробормотал инспектор, закрывая лицо руками.

– В таком случае, по-моему, дело ясно. Теперь, хвала небесам, проклятая штуковина разбилась и никому больше не повредит. Но поглядите, что это?

В самой середине комнаты лежал потемневший клочок пергамента, свернутый в трубочку. Бросив взгляд на осколки рукояти топора, присутствующие тотчас поняли, что она была полая. Маленький свиток, очевидно, выпал из этой полости, а некогда был туда вставлен через маленькое отверстие, которое потом запаяли. Фон Шлегель развернул грамоту. Насколько ему удалось разобрать (от времени буквы сделались очень неразборчивыми), в документе на средневековом немецком сообщалось следующее:

«Diese Waffe benutzte Max von Erlichingen, um Joanna Bodeck zu ermorden; deshalb beschuldige ich, Johann Bodeck, mittelst der Macht, welche mir als Mitglied des Concils des rothen Kreuzes verliehen wurde, dieselbe mit dieser Unthat. Mag sie anderen denselben Schmerz verursachen, den sie mir verursacht hat. Mag jede Hand, die sie ergreift, mit dem Blut eines Freundes geröthet sein.

Immer übel, niemals gut,

Geröthet mit des Freundes Blut».

Привожу приблизительный перевод: «Сим оружием Макс фон Эрлихинген убил Йоанну Бодек. Посему я, Йохан Бодек, властию, данной мне как советнику ордена Розы и Креста, проклинаю названный предмет. Да причинит он другим ту боль, которую причинил мне. Пусть всякая рука, его взявшая, обагрится кровью любимого существа.

Не добро, но зло творит,

Кровью дружеской омыт».

Когда фон Шлегель кончил разбирать по складам эту странную грамоту, в комнате воцарилась тишина. Как только он опустил руку, державшую пергамент, Штраус ласково коснулся его плеча.

– Мне, дорогой друг, и не нужно было этого доказательства. В тот же момент, когда ты на меня накинулся, я уже простил тебя в своем сердце. Уверен, что если бы бедный профессор был сейчас здесь, сказал бы то же самое герру Вильгельму Шлессингеру.

– Господа, – произнес инспектор, вставая и вновь принимая официальный тон. – Это происшествие, невзирая на всю его странность, должно быть расследовано по всем правилам. Младший инспектор Винкель, как ваш начальник я приказываю вам арестовать меня за покушение на вашу жизнь и препроводить в тюрьму вместе с герром фон Шлегелем и герром Шлессингером. Мы, все трое, предстанем перед судом, а вы позаботьтесь об этой улике, – Баумгартен указал на пергамент, – и в мое отсутствие употребите ваши силы и время на то, чтобы, принимая во внимание обнаружившиеся факты, разыскать убийцу герра Шиффера, богемского еврея.

Последнее недостающее звено этой цепи скоро было найдено. Жена университетского привратника Райнмауля 28 декабря, возвратившись в спальню после недолгого отсутствия, обнаружила безжизненное тело мужа, висевшее на вбитом в стену крюке. На полу валялся опрокинутый стул, а на столе лежала записка: Райнмауль признавался в убийстве еврея Шиффера, который был ему лучшим другом. Он совершил это преступление не предумышленно, но под действием некоего необоримого побуждения. Горе и раскаяние, писал он, привели его к самоубийству. В последней строке предсмертной записки Райнмауль вверял свою душу милостивым Небесам.

Судебное разбирательство, последовавшее вскоре, оказалось одним из страннейших в истории юриспруденции. Напрасно прокурор утверждал, что объяснения, предоставляемые обвиняемыми, неправдоподобны и в суде девятнадцатого века негоже обсуждать такие явления, как «колдовские чары». Цепь фактов была настолько прочна, что присяжные единогласно оправдали подсудимых. «Топор с серебряной рукоятью, – сказал судья в своей заключительной речи, – неподвижно провисел на стене замка графа фон Шуллинга почти двести лет. В вашей памяти еще свежи трагические сообщения о смерти его сиятельства от рук дворецкого, к которому он благоволил. Следствию стало известно, что за несколько дней до совершения преступления убийца тщательно осмотрел и вычистил старинное оружие, хранившееся в замке. Выполняя это поручение, он не мог не прикоснуться к рукояти топора, после чего и лишил жизни своего хозяина, которому преданно служил двадцать лет. Затем, согласно завещанию графа, топор отправился в Будапешт. На станции герр Вильгельм Шлессингер взял его в руки и менее чем через два часа использовал для смертоносного нападения на профессора. Следующим к серебряной рукояти прикоснулся привратник Райнмауль, помогавший переносить коллекцию из повозки в хранилище. При первой же возможности он вонзил топор в тело своего давнего приятеля Шиффера. Далее мы имеем попытки убийства Штрауса Шлегелем и Винкеля Баумгартеном. И студент, и инспектор напали на своих друзей после того, как взялись за серебряную рукоять. Наконец, по удачному стечению обстоятельств, был обнаружен удивительный документ, содержание которого вам зачитал судебный секретарь. Господа присяжные, я призываю вас тщательно обдумать эти факты, с тем чтобы вынести вердикт, сообразуясь лишь с собственной совестью, без страха и без пристрастия».

Пожалуй, из всего, что было сказано на том процессе, наибольший интерес для английского читателя представляют не встретившие особого одобрения венгерской публики показания доктора Лангеманна, известного криминалиста, автора учебников по металловедению и токсикологии. Он сказал так: «Не знаю, господа, стоит ли искать объяснение произошедшему в некромантии или черной магии. Мое мнение лишь гипотеза, доказательствами я не располагаю, однако в столь незаурядном деле всякое предположение может оказаться полезным. Розенкрейцеры, то есть члены тайного общества Розы и Креста, упоминаемого в манускрипте, были искусными алхимиками. Имена некоторых из них дошли до наших дней. Как ни велики успехи современной науки, существуют сферы, в которых наши предки нас превосходили. Нигде их преимущество не было так сильно, как в искусстве изготовления смертельных ядов незаметного действия. Бодек, один из старейшин ордена, несомненно, знал рецепты многих микстур, которые, подобно воде госпожи Тофаны[8], действовали через поры кожи. Можно предположить, что рукоять топора была смазана неким веществом, способным к диффузии и вызывающим у человека внезапные острые приступы мании убийства. Как известно, во время таких приступов ярость маньяка бывает направлена в первую очередь против тех, кого он, будучи в здравом уме, больше всех любит. Повторю: доказательств этой теории у меня нет. Я лишь предлагаю вашему вниманию свою догадку, не ручаясь за ее достоверность».

Этой выдержкой из речи профессора, известного своими обширными знаниями и находчивым умом, мы закончим рассказ о нашумевшем судебном разбирательстве.

Обломки топора были утоплены в глубоком пруду. Для этого использовали ученого пуделя, который переносил их в зубах: люди не желали прикасаться к осколкам серебряной рукояти, опасаясь, что она могла отчасти сохранить свои пагубные свойства. Пергамент передали в университетский музей. Что до Штрауса и Шлегеля, Винкеля и Баумгартена, то они остались лучшими друзьями, каковыми, вероятно, и являются по сей день, – во всяком случае, свидетельств противоположного я не встречал. Шлессингер сделался хирургом при кавалерийском полку и через пять лет погиб в битве при Садове[9], спасая раненых под артиллерийским огнем. По оставленному им завещанию, его небольшое наследство надлежало продать и на вырученные деньги поставить мраморный обелиск над могилой профессора фон Хопштайна.


1883

Капитан «Полярной звезды»

(Отрывок из дневника Джона Мак-Алистера Рея, студента-медика

)


11 сентября. 81 градус 40 минут северной широты и 2 градуса восточной долготы. Мы по-прежнему дрейфуем среди гигантских льдин. Та, которая расположена к северу от нас и на которой закреплен наш ледовый якорь, наверное, не меньше, чем какое-нибудь английское графство. Справа и слева от нас ледяные просторы уходят за горизонт. Утром помощник капитана сообщил, что на юге заметны признаки появления пакового льда. Если он достаточно толст, чтобы заблокировать нам путь, то мы окажемся в крайне опасном положении, ибо, насколько мне известно, наши запасы продовольствия подходят к концу. Дело к зиме, поэтому постепенно возвращается ночь. Рано утром над фок-реем я заметил мерцающую звезду, пожалуй, впервые с начала мая. Среди команды растет недовольство: все хотят поскорее вернуться домой, чтобы успеть к началу лова сельди, – в этот период труд матроса в Шотландии в большой цене. До сих пор их неудовольствие проявлялось лишь в мрачном выражении лиц да еще во взглядах исподлобья, но сегодня второй помощник сказал мне, что они собираются послать делегацию к капитану, дабы высказать свои претензии лично ему. Не знаю, как тот это воспримет, ибо нрава он буйного и очень чувствителен ко всему, что может выглядеть как посягательство на его права. Думаю после обеда рискнуть и переговорить с ним на этот счет. Из нашего общения мне удалось вынести впечатление, что от меня он часто готов стерпеть то, чего бы никогда не спустил ни одному члену экипажа.

Если встать ближе к правому борту на корме, то можно увидеть остров Амстердам возле северо-западной оконечности Шпицбергена: неровную линию вулканических скал с виднеющимися тут и там белыми вкраплениями – так издали выглядят ледники. И кажется удивительной мысль, что на добрых девятьсот миль, то есть на расстоянии птичьего перелета от нас, совсем нет человеческого жилья, за исключением, пожалуй, датских поселений на юге Гренландии. Капитан берет на себя большую ответственность, отваживаясь на подобное плавание. Ни один китобой так поздно не задерживался в этих широтах.


21:00. Я поговорил с капитаном Крэйги и, хотя результат вряд ли можно признать удовлетворительным, должен сказать, что он выслушал меня в высшей степени спокойно и даже благосклонно. Когда я закончил свою речь, на его лице появилось так хорошо знакомое мне выражение непоколебимой уверенности в себе, и он начал быстро ходить по каюте взад-вперед. Поначалу я испугался, что капитан усмотрел что-то оскорбительное в моих словах, но вскоре он рассеял мою тревогу – наконец сел и почти ласково накрыл мою руку своей. В горячем взгляде его темных глаз промелькнула необычайная теплота, немало меня удивившая.

– Послушайте, доктор, – сказал он, – мне жаль, что я взял вас в это плавание, и я готов немедленно выложить пятьдесят фунтов за то, чтобы увидеть вас стоящим на пристани в Данди. Но, как говорится, и на старуху бывает проруха. К северу от нас – киты. Как, сэр, вы позволяете себе усомниться, когда я самолично залезал на топ мачты и собственными глазами видел, как они пускают фонтаны? – Этот взрыв ярости оказался неожиданным для меня, ибо я, как мне кажется, не выразил ни малейшего сомнения в правдивости его слов. – Двадцать две рыбины, каждая не меньше десяти футов[10], и это так же точно, как то, что я стою здесь, перед вами. И неужели, доктор, вы думаете, что я покину это место теперь, когда от богатства меня отделяет лишь тонкая полоска льда? Если бы завтра подул северный ветер, мы бы загрузились до краев и отчалили отсюда, прежде чем нас успеет сковать льдом. Если же подует с юга – ну что ж, команде платят за риск, а мне все равно, потому что гораздо более прочные узы связывают меня с миром иным, нежели с земной жизнью. Честно сказать, мне жаль только вас. Лучше бы на вашем месте был Ангус Тэйт, который плавал со мной в прошлый раз: он не из тех, кого стоит жалеть, – а вот вы… вы, я слышал, помолвлены…

– Да, – ответил я, нажимая на пружину медальона, закрепленного на цепочке от часов, и открывая миниатюрный портрет Флоры.

– Черт вас дери! – заорал он, буквально подскочив на месте и придя в такую ярость, что даже борода у него встала дыбом. – Какое мне дело до вас и до ваших радостей! С какой стати вы размахиваете передо мной ее портретом?

Мне даже показалось, что, ослепленный гневом, капитан сейчас ударит меня, но вместо этого, продолжая чертыхаться и сыпать проклятиями, он распахнул дверь каюты и выскочил на палубу, оставив меня в недоумении по поводу причин столь неожиданной и странной вспышки. Должен сказать, что такое с ним случилось впервые, поскольку со мной он всегда был приветлив и учтив. Пишу сейчас эти строки и слышу, как он в ярости шагает у меня над головой.

Мне бы очень хотелось описать характер этого человека, но будет, пожалуй, излишне самонадеянным доверять бумаге мысли, которые еще не приобрели четких очертаний в моем мозгу. Несколько раз мне казалось, что я нашел ключ к разгадке его характера, но очередной его поступок представлял его в новом свете и полностью переворачивал мои прежние представления о нем. Наверное, никому, кроме меня, не доведется читать эти строки, так что в качестве психологического эксперимента попытаюсь набросать портрет капитана Николаса Крэйги.

Обычно во внешности человека проявляются особенности его душевной организации. Капитан высок и хорошо сложен, у него приятное смуглое лицо, но странная привычка дергать конечностями, которая либо проистекает от нервозности, либо дает выход его бурной энергии. У него волевой подбородок, во всем его облике чувствуется мужественность и решительность, но особенное внимание останавливают на себе его глаза. В этих темно-карих, ясных и живых глазах мелькает огонек сумасбродства и еще что-то трудноуловимое, что больше, мне кажется, похоже на глубоко запрятанный ужас, чем на какие-либо иные чувства. Обычно преобладает сумасбродство, но иногда, особенно если он впадает в состояние задумчивости, на его лице читается выражение страха и до неузнаваемости изменяет его. Именно в такие минуты он больше всего подвержен буйным вспышкам гнева; видимо, капитан и сам это сознает, если судить по тому, что время от времени он запирается у себя в каюте и не выходит до тех пор, пока этот приступ не пройдет. Он плохо спит, и часто по ночам до меня доносятся его крики, но, поскольку наши каюты находятся на некотором удалении друг от друга, слов мне ни разу разобрать так и не удалось.

Такова одна, причем самая непривлекательная, сторона его характера, и мне довелось узнать ее лишь потому, что мы тесно общаемся изо дня в день. Во всем остальном это приятный человек, начитанный и интересный собеседник и самый отважный моряк, какой когда-либо ступал на палубу корабля. Я никогда не забуду, как умело он управлял нашей шхуной, когда в начале апреля сильный шторм застал нас среди дрейфующих льдов. Я никогда прежде не видел его таким бодрым и даже веселым, как в ту ночь, когда он расхаживал взад-вперед по капитанскому мостику под вспышки молний и завывания ветра. Не раз он говорил мне, что мысль о смерти радует его, и это грустно слышать от молодого человека: ему вряд ли больше тридцати, хотя волосы и усы его уже подернуты сединой. Очевидно, его постигло какое-то страшное несчастье, которое лишает человеческую жизнь всякого смысла. Может, я и сам бы стал таким, доведись мне – не дай бог! – потерять мою Флору. Если бы не она, меня вряд ли бы так заботило, откуда завтра подует ветер: с севера или с юга. Ну вот, я слышу, как он спустился вниз и заперся у себя, – лучшее доказательство того, что он все еще пребывает в состоянии черной меланхолии. А теперь – на боковую, как сказал бы старина Пепис: свеча догорает (сейчас, когда ночи стали возвращаться, нам приходится сидеть при свечах), а стюард уже улегся спать, так что нет никаких шансов получить новую.

* * *

12 сентября. Сегодня спокойный, ясный день, и в нашем положении ничего не изменилось. С юго-востока дует ветер, но он очень слаб. Капитан повеселел и за завтраком извинился передо мной за вчерашнюю грубость. Однако он все еще кажется рассеянным, и глаза его сохраняют все тот же безумный блеск, который, по представлениям шотландцев, означает, что человек обречен, – так сказал мне однажды старший механик, который среди кельтской части нашего экипажа слывет провидцем и толкователем разного рода предзнаменований.

Странно, до какой степени суеверие завладело сознанием этой в целом расчетливой и практичной нации. Я бы никогда в жизни не поверил, если бы своими глазами не видел, какие формы и размеры оно может приобретать. За время нашего плавания эта напасть приняла повальный характер и превратилась бы в эпидемию, если бы мне вовремя не пришло в голову добавлять в субботнюю порцию грога успокоительные и укрепляющие нервную систему порошки. Первые признаки безумия начали появляться вскоре после того, как мы покинули Шетландские острова: рулевые стали жаловаться, что слышат жалобные крики и стоны, доносящиеся со стороны кильватера, словно кто-то гонится за нами и никак не может догнать. Эта байка имела хождение во время всего плавания, поэтому в темные ночи перед началом тюленьего промысла капитану стоило большого труда назначить вахтенных. Скорее всего они слышали скрип руля или крик каких-то пролетавших мимо морских птиц. Несколько раз меня поднимали с постели, заставляя вслушиваться в ночные звуки, однако вряд ли стоит говорить, что ничего сверхъестественного я не уловил. Матросы тем не менее стоят на своем и настолько уверены в собственной правоте, что спорить с ними просто бесполезно. Однажды я со смехом рассказал об этом капитану, но он, к моему удивлению, воспринял все совершенно серьезно и даже, по-моему, был не на шутку встревожен, хотя уж ему-то следовало быть выше этих нелепых предрассудков.

Раз уж я подробно остановился на суевериях, то нелишне будет вспомнить, что мистер Мэнсон, второй помощник, видел вчера привидение, – так он, во всяком случае, утверждает, что, по сути, одно и то же. Похоже, теперь у нас есть новая тема для разговоров; надеюсь, она внесет свежую струю в бесконечную череду рассказов о медведях и китах, которыми мы потчевали друг друга на протяжении всех этих долгих месяцев. Мэнсон клянется, что привидение поселилось на корабле, и говорит, что ни на минуту не задержался бы здесь, будь у него возможность уйти. Похоже, бедный парень не на шутку перепуган, и сегодня утром мне пришлось дать ему бромистый калий и хлорал, чтобы он хоть немного пришел в себя. Мэнсон здорово взбеленился, когда я высказал предположение, что накануне вечером он просто хватил лишку. Мне пришлось вновь успокаивать его, слушая его рассказ и изо всех сил стараясь сохранять на лице серьезное выражение, а он, надо сказать, говорил очень искренне и убежденно, словно речь шла о чем-то само собой разумеющемся.

– Заступил я на вахту ночью, – рассказывал Мэнсон. – На капитанский мостик поднялся около четырех утра, а это сейчас самая темень. Луну то и дело закрывали облака, и уже в двух шагах от шхуны был полный мрак. Тут появился Джон Мак-Леод, гарпунщик; он шел от бака к корме и сказал мне, что на носу у правого борта слышал какие-то странные звуки. Мы пошли туда и слышим: то вроде ребенок плачет, то девушка причитает. Я уж, почитай, семнадцать лет плаваю в этих местах, но никогда еще не слыхал, чтобы котик, хоть малыш, хоть взрослый самец, издавал такие звуки. И вот стоим мы на баке, тут из-за тучки выходит луна, и вдруг глядь – по льду движется белая фигура, и оттуда до нас долетают стоны и плач. На какой-то миг мы потеряли ее из виду, но она снова появилась слева по борту – мы поняли это по тени на снегу. Я отправил матроса за ружьями на корму, а сам вместе с Мак-Леодом спустился на лед: мы решили, что это медведь. Внизу я Мак-Леода сразу не разглядел, и тогда сам пошел туда, откуда слышался стон. Прошел я милю или даже две, сейчас трудно сказать, и вот огибаю торос и нос к носу сталкиваюсь с ним. А оно стоит – должно быть, меня поджидает. Не знаю, что это было, но точно не медведь. Такое высокое, белое и прямое. И если это не мужчина и не женщина, то, значит, кое-что пострашнее. Я, не чуя под собой ног, рванул к кораблю и пришел в себя, только когда оказался на борту. Раз уж я завербовался на этот корабль, то ничего не поделаешь, но чтобы я еще раз сошел в темноте на лед – нет уж, слуга покорный!

Таков его рассказ, я по мере сил старался не изменить в нем ни слова. Полагаю все-таки, что он видел молодого медведя, вставшего на задние лапы: они часто принимают такую позу в минуты опасности. При неверном свете луны человеку, чьи нервы крайне напряжены, могло показаться, что это человеческая фигура. Но как бы то ни было, все случилось весьма некстати, поскольку происшествие неблагоприятно сказалось на экипаже. Лица людей стали более замкнутыми, а недовольство более открытым. Они раздражены тем, что опоздали к лову сельди. К этому примешивается тревога – им чудится, что они заточены на шхуне, населенной призраками; одно усугубляет другое и может толкнуть их на какое-нибудь безрассудство. Даже гарпунщики, самые степенные и наиболее уравновешенные члены команды, и те разделяют общее беспокойство.

Если не считать этой дикой вспышки суеверия, дела на судне обстоят не так уж плохо. Лед, который образовался к югу от нас, частично исчез, вода заметно потеплела, и мне ничего не остается, как поверить в то, что мы попали в течение Гольфстрим, которое проходит между Шпицбергеном и Гренландией. Вокруг корабля много мелких медуз и морских котиков, а также скопление планктона, и я не исключаю, что вскоре на горизонте появится кит. Мы даже видели одного незадолго до обеда: он выпускал фонтан, – но к тому месту, где он дрейфовал, невозможно было подойти даже на лодках.


13 сентября. Имел на мостике любопытный разговор с мистером Мильном, старшим помощником. Оказывается, наш капитан – большая загадка не только для меня, но и для всей команды и даже для владельцев судна. Мистер Мильн рассказывает, что, после того как, возвратившись из плавания, команда получает плату за труд, капитан Крэйги исчезает и показывается лишь в начале следующего сезона: неожиданно заявляется в представительство компании и предлагает свои услуги. В Данди у него нет друзей, так что ни от кого не доводилось слышать даже намеков на его прошлое. Своим авторитетом он обязан исключительно собственному искусству моряка и репутации мужественного и храброго человека, которую заслужил в бытность свою помощником капитана, еще до того как ему доверили отдельный экипаж. Кажется, все разделяют мнение, что он не шотландец и носит вымышленное имя. Мистер Мильн полагает, что капитан стал китобоем только потому, что это самая опасная из всех профессий, какие только он мог избрать, и что он всеми возможными способами стремится навлечь на себя смерть. Мистер Мильн привел несколько тому примеров, один из которых весьма интересен, если, конечно, все произошло именно так. Случилось, что как-то весной капитан не объявился в конторе, и владельцам компании пришлось искать ему замену. Было это как раз во время последней Русско-турецкой войны. Когда же следующей весной он появился в порту, у него на шее красовался рубец, который он тщетно пытался закрыть галстуком. Мне трудно судить, насколько верна догадка старшего помощника, что капитан участвовал в войне, – возможно, это простое совпадение.

Ветер меняется на восточный, но он все еще очень слаб. Похоже, лед подступил к нам ближе, чем вчера. На сколько хватает глаз, со всех сторон нас окружает бескрайнее белоснежное пространство, лишь изредка прерываемое полыньей или темной тенью тороса. На юге виднеется узкая полоска воды – наша единственная надежда на спасение, но и она сужается день ото дня. Капитан слишком много на себя берет. До меня дошел слух, что картошка вся съедена и даже запасы сухарей подходят к концу, а он сохраняет на лице все то же невозмутимое выражение и бóльшую часть дня проводит в «вороньем гнезде», оглядывая горизонт в подзорную трубу. Его настроение постоянно меняется, и он, похоже, избегает меня, но вспышки ярости, подобные той, что произошла позавчера, больше не повторялись.


19:30. Теперь я твердо убежден: нами командует сумасшедший. Иначе невозможно объяснить странное поведение капитана Крэйги. Как хорошо, что я завел этот дневник: он послужит нам оправданием, если мы будем вынуждены тем или иным образом ограничить его свободу, – мера, на которую я, правда, соглашусь только в крайнем случае. Странно, что Крэйги сам высказал мысль, будто причиной его необычного поведения стало помешательство, а не простая эксцентричность. Получилось так, что около часа назад я прогуливался по шканцам и увидел, как он стоит на мостике, глядя, как всегда, в подзорную трубу. Бóльшая часть команды распивала внизу чай, в последнее время открыто пренебрегая несением вахты. Устав от бесцельного хождения, я прислонился к фальшборту, любуясь мягким отблеском закатного солнца на ледяных полях. Неожиданно мое уединение было прервано хриплым голосом, прозвучавшим у меня над ухом; резко обернувшись, я увидел, что это капитан: он спустился с мостика и теперь стоял рядом со мной. Он пристально смотрел на ледяную пустыню, взгляд его выражал борьбу противоречивых чувств, и непонятно было, какое же из них, в конце концов, одержит верх: ужас, удивление или нечто вроде радости. Несмотря на холод, лоб у него был покрыт испариной, да и весь его вид выдавал крайнее возбуждение. Он дергал руками и ногами, словно человек, находящийся на грани эпилептического припадка; лицо исказилось, вокруг губ залегли жесткие складки.

– Смотрите! – задыхаясь, произнес капитан и схватил меня за руку, вглядываясь куда-то вглубь ледяной равнины; при этом он поворачивал голову то вправо, то влево, словно следил за каким-то объектом. – Смотрите! Вон, вон там, между торосов! Вот сейчас выходит из-за глыбы, из-за той, что подальше! Вы видите ее? Ведь вы же должны ее видеть! Она все еще там! Улетает от меня, ей-богу, улетает – все, исчезла совсем!

Последние два слова капитан прошептал так, словно испытал нестерпимую боль; этот миг навсегда сохранится в моей памяти. Хватаясь за лини, он попытался взобраться по фальшборту, словно хотел в последний раз взглянуть на исчезающее виде´ние. Однако у него не хватило сил; тогда он отошел, шатаясь, к иллюминаторам кают-компании и там прислонился к стене, задыхающийся и вконец утомленный. Лицо капитана было настолько серым и безжизненным, что мне показалось, будто он вот-вот лишится чувств, поэтому, не теряя времени, я помог ему спуститься вниз и уложил на кровать. Потом я налил ему немного бренди, и тот оказал чудесное действие, стоило мне поднести стакан к его губам. Краска вновь проступила на его бледном лице, ноги перестали судорожно подергиваться и внезапно расслабились. Капитан приподнялся на локте, огляделся вокруг и, убедившись, что мы одни, взглядом приказал мне сесть рядом с собой.

– Вы видели ее, не так ли? – спросил он все тем же исполненным благоговейного трепета голосом, столь противоречащим натуре этого человека.

– Нет, я ничего не видел.

Капитан вновь откинулся на подушки.

– Ну конечно, вряд ли он мог увидеть что-нибудь без подзорной трубы, – пробормотал он. – Конечно, не мог. Только подзорная труба дала мне возможность увидеть ее да еще глаза влюбленного, мои любящие глаза. Прошу вас, доктор, только не пускайте сюда стюарда. Он подумает, что я сошел с ума. Пожалуйста, закройте дверь на щеколду!

Я исполнил его просьбу.

Некоторое время капитан лежал молча, погруженный в собственные думы, а потом опять приподнялся на локте и попросил еще бренди.

– Вы ведь так не думаете, доктор? – спросил он, когда я ставил бутылку на место. – Скажите откровенно, вы-то не считаете меня сумасшедшим?

– Мне кажется, вас что-то тревожит, – ответил я. – Что-то очень волнует вас, и ничего, кроме вреда, это вам не принесет.

– Это точно, сэр! – вскричал капитан, глаза его сверкали от выпитого бренди. – Меня беспокоит весьма многое, весьма! Но я еще в состоянии вычислить широту и долготу, еще справляюсь с секстантом и логарифмами. Вы ведь не сможете доказать в суде, что я сумасшедший, ведь не сможете, верно?!

Признаюсь, я был озадачен тем, как запросто этот человек обсуждает вопрос своего психического здоровья.

– Возможно, что и не смогу, – ответил я, – но я по-прежнему считаю, что с вашей стороны было бы в высшей степени благоразумным ускорить свое возвращение домой и некоторое время вести жизнь спокойную и размеренную.

– Домой, да? – пробормотал он с ехидной ухмылкой. – Сами мне это советуете, а про себя думаете: «Вот вернусь и буду жить с Флорой, с моей чудной маленькой Флорой!» Ведь так, сэр? Скажите-ка лучше, плохие сны могут служить признаком безумия?

– Иногда могут, – сказал я.

– А еще что? Какие там первые симптомы?

– Головные боли, шум в ушах, вспышки света перед глазами, галлюцинации…

– Ага! – перебил капитан. – Что вы имеете в виду? Что вы называете галлюцинацией?

– Если видишь предмет, которого на самом деле не существует, – это и есть галлюцинация.

– Но она действительно была там! – простонал он про себя. – Она там была!

Поднявшись, он отодвинул засов и медленно, неверными шагами побрел к своей каюте, где, я уверен, пробудет до утра. Действительно он увидел что-то или нет, но, похоже, испытал сильное потрясение. С каждым днем этот человек становится все непонятнее. Боюсь, что подсказанное им самим объяснение соответствует действительности – рассудок его помутился. Вряд ли его поведение объясняется чувством вины. Эта идея имеет широкое хождение среди офицеров и даже, мне кажется, команды, но лично я не нахожу ей никаких подтверждений. Он совсем не похож на человека, который чувствует себя виноватым. Скорее это человек, испытавший на себе тяжелейшие удары судьбы; для меня он в большей степени жертва, чем преступник.

Сегодня направление ветра меняется на южное. Если будет блокирован тот узкий проход, который является нашей единственной надеждой на спасение, то да хранит нас Господь! Мы находимся на границе арктического шельфового льда, или ледяного барьера, как его называют китобои, поэтому ветер с севера может раздвинуть льды, окружающие нас, и дать нам путь к отступлению, южный же ветер, наоборот, может окружить нас дрейфующими льдами, и тогда мы окажемся в западне. Вновь повторяю: да хранит нас Господь!


14 сентября. Воскресенье, день отдыха. Мои страхи подтвердились, и узкая полоска воды, еще вчера видневшаяся на юге, сегодня исчезла. Вокруг ничего, кроме необъятных безжизненных ледяных полей с причудливыми торосами и фантастическими холмами. Над их безбрежными просторами царит леденящая душу мертвая тишина. Не слышно больше плеска волн, крика чаек, шума наполняющихся ветром парусов – лишь глубокое всепоглощающее безмолвие, так что приглушенные голоса матросов и скрип их башмаков, ступающих по палубе, сверкающей белизной, звучат диссонансом и вообще кажутся неуместными. Единственным нашим визитером был песец, животное, которое довольно редко встречается на многолетних льдах, хотя широко распространено на материке. Однако близко к кораблю он не подошел, а, быстро оглядев нас издалека, пустился наутек. Такое поведение зверька было довольно странным, поскольку эти животные не имеют ни малейшего представления о человеке и, будучи от природы любопытными, ведут себя как ручные, так что их очень легко поймать. Как ни странно, но даже такой незначительный эпизод произвел на команду неблагоприятное впечатление.

– Этот чертов звереныш чует неладное, н-да, и видит то, чего не видишь ни ты, ни я! – так прокомментировал этот инцидент один из лучших гарпунщиков, а все остальные в знак согласия молча закивали.

Бессмысленно даже пытаться опровергнуть такие ребяческие предрассудки. Они вбили себе в голову, что над кораблем тяготеет проклятие, и теперь уже ничто не способно их переубедить.

Капитан весь день был у себя и лишь в полдень на полчаса поднялся на ют. Я видел, как он не отрываясь глядел туда, где вчера ему почудилось видéние, и уже готов был к новой вспышке безумия, но, к счастью, таковой не последовало. Мне показалось, что он даже не заметил меня, хотя я стоял совсем рядом. Молитву, как всегда, прочитал старший механик. Удивительно, но на китобойных судах для службы используют молитвенники англиканской церкви, хотя ни среди офицеров, ни среди команды нет ни одного из ее прихожан. На нашей шхуне все либо католики, либо пресвитериане, причем католиков большинство. Но поскольку молитва читается по требнику, который одинаково чужд и тем и другим, никто не может пожаловаться, что кому-то отдается предпочтение, и все слушают с превеликим вниманием и религиозным пылом, так что эта система оправдывает себя.

Великолепный закат – от него бескрайняя ледяная равнина кажется кровавой рекой. В жизни не видал ничего более прекрасного и в то же время неестественного. Ветер опять меняется. Если он будет дуть с севера двадцать четыре часа кряду, все будет хорошо.


15 сентября. Сегодня день рождения Флоры. Милая крошка – счастье, что она не видит своего мальчика, как она любила меня называть, зажатым среди льдов на шхуне с безумным капитаном и запасом провизии, которого едва хватит на несколько недель. Я не сомневаюсь, что она каждое утро просматривает «Скотсмэн» в надежде обнаружить сообщение о том, что мы благополучно прибыли на Шетландские острова. Я должен подавать пример экипажу и выглядеть бодрым и беззаботным, но, видит бог, сердце у меня не на месте.

Температура девятнадцать градусов по Фаренгейту[11]. Дует легкий ветерок, но, каким бы он ни был, дует он в неблагоприятном для нас направлении. Капитан в прекрасном настроении; я подозреваю, что он – бедняга! – вообразил, будто ночью видел еще один знак, или видéние, поскольку рано утром вошел ко мне и, склонившись к самому изголовью, прошептал:

– Все в порядке, док, это не галлюцинация!

После завтрака он попросил меня выяснить, каковы наши припасы, чем мы и занялись вместе со вторым помощником. Оказалось, что продовольствия даже меньше, чем мы ожидали. У нас осталось пол-ящика галет, три бочонка солонины, крайне незначительный запас кофе в зернах и немного сахара. В заднем трюме и рундуках хранится довольно много всяких изысков, например консервированный лосось, суп в банках и баранье рагу с фасолью в консервах, но их хватит ненадолго, если за дело возьмется команда из пятидесяти человек. В цейхгаузе – два бочонка с мукой и нескончаемые запасы табака. Всего этого достаточно, чтобы, наполовину урезав рацион, продержаться еще дней восемнадцать-двадцать, не больше. Когда мы сообщили об этом капитану, он велел свистать всех наверх и, собрав команду на шканцах, обратился к ней с речью. Он был в прекрасной форме и, пожалуй, еще никогда не выглядел столь внушительно: рослый, статный, с обветренным подвижным лицом, он казался человеком, созданным для того, чтобы повелевать. В своей речи он охарактеризовал ситуацию в спокойной и сдержанной манере, как и подобает моряку, и всем стало ясно, что, объективно оценивая опасность, он готов использовать любую возможность для спасения.

– Ребята! – сказал он – Вы, наверно, считаете, что я заманил вас в ловушку – если это, конечно, ловушка, – и, может, даже кое-кто из вас имеет на меня зуб. Но вспомните ни один корабль, приходивший в наши порты, не привозил с собой столько денег, заработанных на китовом жире, как старушка «Полярная звезда», и каждый из вас всегда сполна получал свою долю. Ваши жены живут в достатке, в то время как наши менее удачливые собратья, возвращаясь из плавания, обнаруживают, что их милые едва сводят концы с концами. За это вы должны благодарить меня, а значит, вы должны благодарить меня за все, что я делаю для вас, и будем считать, что мы квиты. В прошлый раз нам тоже выпало рискованное плавание, и оно удалось, поэтому не стоит теперь винить судьбу за то, что на этот раз мы потерпели неудачу. В крайнем случае спустимся на лед, настреляем тюленей и так продержимся до весны. Но до этого дело не дойдет, потому что не позднее чем через три недели вы увидите побережье Шотландии. А сейчас мы должны наполовину урезать рацион – все до одного, и никому никаких поблажек! Возьмите себя в руки, и вы сумеете пройти через это испытание так же, как сумели преодолеть все трудности, встречавшиеся на вашем пути раньше.

Эти слова возымели удивительное действие на экипаж. Прежняя неприязнь к капитану была тут же забыта, и старик-гарпунщик, которого я уже упоминал в связи с суевериями, трижды крикнул «ура!», с воодушевлением подхваченное всей командой.


16 сентября. Ночью подул северный ветер, и уже появились первые признаки того, что лед готов вскрыться. Команда в хорошем настроении, несмотря на скудный рацион, которым ей приходится теперь довольствоваться. Машинное отделение не останавливается ни днем ни ночью, чтобы без промедления сняться с якоря, как только представится такая возможность. Капитан полон сил, хотя лицо его сохраняет тот жуткий отпечаток обреченности, о котором я уже говорил. Его приступы веселья удивляют меня гораздо больше, чем прежняя меланхолия. Я не могу этого понять. Кажется, я уже упоминал в начале моего дневника, что одной из его странных черт была привычка никого не пускать в свою каюту, он даже сам стелил себе постель и во всем остальном не пользовался ничьей помощью. Каково же было мое изумление, когда сегодня он вдруг протянул мне ключ и попросил спуститься к нему, чтобы снять показания с хронометра, пока он будет измерять высоту солнца в полдень. Каюта оказалась непритязательной комнатушкой с умывальником, никакой роскоши: несколько книг, картины на стенах, большей частью небольшие дешевые олеографии. Но был там один акварельный набросок – голова девушки, который привлек мое внимание.

В этом портрете не было ничего от той кукольной красоты, которая так нравится морякам. Ни один художник не смог бы придумать столь затейливое сочетание силы характера и женской хрупкости. Томные задумчивые глаза с длинными ресницами, широкий низкий лоб, не обремененный ни думами, ни заботами, явно контрастировали с резко очерченным, волевым подбородком и выражающей решительность нижней губой. Внизу, в уголке, была надпись: «М. Б., 19 лет». В тот момент мне показалось почти невероятным, что кто-то в столь юном возрасте сумел развить в себе подобную силу духа, которая явно читалась на этом лице. Это была необыкновенная женщина. Ее черты так очаровали меня, что, будь я художником, линия за линией восстановил бы портрет на этих страницах, хотя видел его только мельком.

Интересно, какую роль эта девушка сыграла в жизни нашего капитана? Рисунок висел в изножье кровати, и взгляд капитана был постоянно обращен на него. Будь он не столь замкнутым, я позволил бы себе высказать ему, какие чувства пробудил во мне этот чудный образ. Больше в каюте не нашлось ничего такого, о чем бы стоило упомянуть: форменные кители, складной походный стул, маленькое зеркальце, табакерка и целая коллекция трубок, среди которых был даже кальян, что, кстати сказать, согласуется с рассказом мистера Мильна об участии капитана в турецкой войне, хотя, возможно, он имеет иное происхождение.


23:20. Только что, после долгой и интересной беседы, капитан ушел спать. При желании он может быть удивительно интересным собеседником, демонстрируя начитанность и умея высказать свое мнение достаточно убедительно, хотя и без излишней категоричности. Ненавижу, когда кто-то пытается навязать мне свое мнение. Он говорил о природе души и очень удачно охарактеризовал идеи Аристотеля и Платона на сей счет. Кажется, он питает слабость к метампсихозу и пифагореизму. Обсуждая эти вопросы, мы коснулись современного спиритизма, и я в шутку упомянул о мошенничествах Слейда, отчего он, к моему удивлению, пришел в сильное возбуждение и возразил, что не стоит смешивать идею и адепта, – так и христианство можно предать позору только из-за того, что среди его проповедников был и будущий предатель Иуда. Вскоре после этого он пожелал мне спокойной ночи и ушел к себе.

Ветер крепчает; теперь он устойчиво дует с севера. Ночи стали такими же темными, как в Англии. Может быть, завтра мы сможем освободиться от наших ледяных оков.


17 сентября. Опять привидение! Слава богу, у меня крепкие нервы. Суеверность этих бедолаг, их подробный и обстоятельный рассказ, в высшей степени серьезный и проникнутый глубокой внутренней убежденностью, могли бы до смерти напугать любого, кто мало с ними знаком. У этой истории много вариантов, но суть сводится к тому, что всю ночь вокруг корабля летало нечто, и это нечто видели Сэнди Макдональд из Питерхеда и Питер Вильямсон с Шетландских островов, а кроме того, и мистер Мильн, стоя на капитанском мостике, так что теперь, имея троих свидетелей, о призраке можно составить лучшее представление, нежели со слов второго помощника.

После завтрака я беседовал с Мильном и сказал ему, что он как офицер должен быть выше такой ерунды и не поощрять команду в ее предрассудках. Он многозначительно, с выражением видавшего виды человека покачал головой и с истинно шотландской осторожностью сказал:

– Может, оно и так, доктор, а может, и нет. Я бы не назвал это призраком. Не могу сказать, чтобы я очень верил в морских призраков и все такое, но многие говорят, что видели их. Я не из пугливых, но одно дело – обсуждать это средь бела дня, и совсем другое – стоять ночью на мостике и своими глазами видеть, как какая-то жуткая фигура, белая и страшная, то и дело мелькает тут и там и все плачет, все зовет кого-то из темноты, словно потерявший матку ягненок. Думаю, и у вас бы кровь застыла в жилах, и тогда вы не стали бы так уверенно называть это россказнями и болтовней.

Я понял, что бессмысленно взывать к его разуму, и лишь попросил его сделать мне одолжение и пригласить на палубу, если видение появится еще раз; он согласился выполнить мою просьбу, не преминув выразить надежду, что подобного случая больше не представится.

Как я и рассчитывал, белая пустыня позади корабля пошла узкими трещинами, прорезавшими ее вдоль и поперек. Мы находимся на широте 80 градусов 52 минуты, что указывает на уверенное движение шхуны в южном направлении, несмотря на пак. Если ветер не переменится, то лед расколется так же быстро, как и образовался. Но сейчас нам ничего другого не остается, как ждать, курить и надеяться на лучшее. Я становлюсь фаталистом, да иначе не может и быть, если человек имеет дело с такими непостоянными величинами, как ветер и лед. Возможно, именно ветер и пески аравийских пустынь вселили в умы первых последователей Мохаммеда такую покорность судьбе.

Рассказы о призраке плохо подействовали на капитана. Я боялся, что они могут возбудить его впечатлительную натуру, поэтому попытался скрыть от него эту идиотскую историю, но, к несчастью, он случайно услышал какое-то упоминание о ней и настоял, чтобы ее рассказали целиком. Как я и ожидал, его скрытое до сей поры безумие с неистовой силой прорвалось наружу. Трудно поверить, что вот этот самый человек только вчера рассуждал на философские темы с критичностью, остроумием, спокойствием и рассудительностью. А теперь он, словно тигр в клетке, ходит по палубе взад-вперед, изредка останавливаясь, простирая руки вперед в жесте, выражающем томление, и нетерпеливо вглядывается в сумрак. Он все время что-то бормочет себе под нос, а один раз громко воскликнул:

– Еще немного, любовь моя, еще чуть-чуть!

Бедняга! Как горько видеть храброго моряка и истинного джентльмена низведенным до такого состояния, и страшно становится при мысли, чтó буйное воображение и галлюцинации могут сделать с разумом человека, для которого прежде настоящая опасность только придавала вкус к жизни. А я?! Оказывался ли кто-нибудь в таком же странном положении, между помешавшимся капитаном и помощником, которому мерещатся призраки? Иногда мне кажется, что я один на всем корабле пока сохраняю здравый рассудок, – я да еще, пожалуй, второй механик, меланхоличный человек, которому наплевать на всех злых духов вместе взятых, если те его не трогают и не разбрасывают его инструменты.

Лед по-прежнему быстро вскрывается, и есть реальная возможность, что мы снимемся с якоря уже завтра с утра. Дома решат, что я сочиняю, когда я расскажу обо всех чудесах, которые мне довелось пережить.


00:00 часов. Я здорово перетрусил, хотя сейчас уже чувствую себя увереннее благодаря стаканчику крепкого бренди. Но все-таки окончательно еще не пришел в себя, и свидетельство тому – мой почерк в данную минуту. Дело в том, что мне пришлось только что испытать очень странное ощущение, и я уже начинаю сомневаться, прав ли был, считая всех на корабле сумасшедшими только потому, что они во всеуслышание заявляли, будто видели то, чего, по моим представлениям, просто не могло существовать. Тьфу! Глупо, конечно, терять самообладание из-за таких пустяков, и все же в происшествии, случившемся со мной после всех слухов, есть какой-то особый смысл, и у меня теперь нет оснований сомневаться в рассказе мистера Мэнсона или помощника – ведь я сам пережил то, над чем прежде просто насмехался.

Собственно, ничего такого уж страшного не произошло – просто звук, и все. Трудно ожидать, что тот, кто станет читать эти записи, если кому-нибудь доведется их прочесть, разделит мои чувства или хотя бы сможет осознать, чтó я испытывал в ту минуту. Ужин закончился, и я вышел на палубу, чтобы спокойно выкурить трубку, прежде чем спуститься в каюту. Ночь была темной настолько, что, стоя на шканцах под шлюпкой, я не мог разглядеть офицера на мостике. Кажется, я уже упоминал, какая необычная тишина царит на этих ледовых просторах. В других краях, пусть даже самых пустынных и безлюдных, есть слабое движение воздуха, какой-то неясный шум, будь то отдаленные звуки человеческого жилья, шуршание листвы, хлопанье крыльев или даже шелест травы. Может быть, человек и не отдает себе отчета в том, что слышит эти звуки, но стоит им исчезнуть, как ему будет их недоставать. И только здесь, в этих арктических морях, полнейшая и непостижимая тишина наваливается на тебя во всей своей жуткой реальности. Начинаешь ощущать, как твои барабанные перепонки напрягаются изо всех сил, лишь бы уловить хоть какой-нибудь смутный ропот, и ты с жадностью вслушиваешься в любой случайный звук, раздавшийся на корабле. Так размышлял я, прислонившись к фальшборту, когда вдруг на льду, прямо подо мной, родился крик, пронзительно и резко расколовший ночную тьму. Начавшись с ноты, которая, как мне показалось, не под силу даже оперной примадонне, крик взмывал все выше и выше, пока, наконец, не превратился в протяжный вой, выражающий боль и страдание, – таким, возможно, бывает последний крик погибшей души. Этот разрывающий сердце вопль до сих пор стоит у меня в ушах. В крике этом звучала печаль, неизъяснимая печаль, да еще глубокая тоска, сквозь которую мимолетно прорывались безумные нотки торжества. Крик раздался совсем близко от меня, но сколько я ни вглядывался в темноту, так ничего и не смог разглядеть. Я немного подождал, но звук не повторился, и я стал спускаться вниз. Никогда в жизни я не испытывал подобного потрясения. На лестнице я встретил мистера Мильна, который шел менять вахтенных.

– Ну что, доктор, – сказал он, – скажете, бабья болтовня? Услыхали теперь, как оно вопит? Или, может, это суеверие? Что вы думаете по сему поводу теперь?

Мне пришлось извиниться перед добрым малым и заверить его, что теперь я озадачен ничуть не меньше, чем он. Возможно, завтра я увижу все в ином свете, но сейчас просто не решаюсь доверить бумаге то, что приходит мне на ум. Боюсь, что, прочитав эти строки некоторое время спустя, когда все уже будет позади, я стану презирать себя за то, что проявил такую слабость.


18 сентября. Провел беспокойную, тревожную ночь; до сих пор меня преследует тот странный звук. Капитан, похоже, тоже не много спал в эту ночь: лицо его выглядит измученным, глаза – воспаленными. Я не стал говорить ему о том, что приключилось со мной накануне вечером, и не собираюсь делать этого в будущем. Он и так встревожен и возбужден – то встает, то садится – и совершенно не может держать себя в руках.

Как я и ожидал, утром мы обнаружили во льду основательную трещину; нам удалось освободить ото льда якорь и продвинуться на двенадцать миль на вест-зюйд-вест. Но потом снова пришлось остановиться – перед плавучей льдиной, такой же огромной, как те, что остались позади. Она полностью блокировала путь, и теперь нам ничего не остается, как вновь бросить якорь и ждать, пока она не расколется, что, очевидно, произойдет в течение суток, если, конечно, ветер не переменится. Мы обнаружили неподалеку нескольких тюленей, которые резвились в воде, и подстрелили одного – огромного секача более одиннадцати футов в длину. Это свирепые, злобные существа; говорят даже, что они сильнее медведя. К счастью, они медлительны и неуклюжи, поэтому охота на них даже с близкого расстояния большой опасности не представляет.

По всей видимости, капитан считает, что главные трудности еще впереди, хотя для меня остается загадкой, почему он сохраняет такой мрачный взгляд на вещи, – ведь все остальные на корабле считают, что мы чудом спаслись, и уверены, что теперь-то мы точно доберемся до открытого моря.

– Мне кажется, вы считаете, что все уже позади, не так ли, доктор? – спросил меня капитан после обеда, когда мы остались вдвоем.

– Надеюсь, что так, – ответил я.

– Сказать это с полной уверенностью нельзя, но возможно, вы и правы. Все мы скоро окажемся в объятиях любимых, так ведь, сэр? Но никогда ничего нельзя утверждать с полной уверенностью, ничего и никогда. – Он в задумчивости помолчал, а затем сказал: – Это очень опасное место, даже при самом лучшем раскладе, ненадежное, коварное место. Я знавал людей, которые, оказавшись в этих местах, неожиданно лишались всякой надежды на спасение. Иногда достаточно поскользнуться, просто поскользнуться, и ты уже летишь вниз, в расселину, и только по пузырькам на зеленой воде можно обнаружить то место, где ты пошел ко дну. Странное дело, – продолжил он с нервным смешком, – но за все годы, что я плавал в этих краях, я ни разу не позаботился о том, чтобы составить завещание. Не скажу, что мне есть что завещать, но когда человек постоянно подвергает свою жизнь опасности, все его дела должны быть улажены, как вы считаете, а?

– Безусловно, – ответил я, изо всех сил стараясь понять, к чему он клонит.

– Чувствуешь себя спокойнее, когда знаешь, что все улажено, – продолжил он. – И если со мной что-нибудь случится, я надеюсь, вы приведете в порядок мои дела. У меня в каюте мало что есть, но все же я хотел бы, чтобы все было продано, а деньги поделены среди команды так же, как мы делим выручку за китовый жир. А хронометр оставьте себе – пусть служит вам хоть каким-то напоминанием о нашем плавании. Конечно, это чистая предосторожность, но все же я решил на всякий случай обсудить все с вами. Мне кажется, на вас можно положиться.

– Можете не сомневаться, – ответил я, – и коли вы предпринимаете такой шаг, то мне, со своей стороны, хотелось бы…

– Вам?! Вы-то здесь при чем? – перебил он. – С вами, слава богу, все в порядке. И стрястись с вами ничего не может. Вообще-то я не хотел вас обидеть, просто терпеть не могу, когда молодой парень, едва вступающий в жизнь, рассуждает о смерти. Поднимитесь-ка, сэр, на палубу да поглубже вдохните свежего ветра, вместо того чтоб сидеть в каюте да нести вздор, побуждая к этому и меня.

Чем больше я думаю об этом разговоре, тем меньше он мне нравится. Зачем ему понадобилось улаживать свои дела именно в ту пору, когда мы, казалось бы, окончательно ушли от опасности? Должно быть, в его безумии есть своя логика. Неужели он замышляет самоубийство? Я припоминаю, как однажды он с благоговением говорил об этом, в сущности, отвратительном грехе самоуничтожения. Постараюсь не выпускать его из виду, и поскольку я не могу нарушать неприкосновенность его каюты, то хотя бы задержусь на палубе до тех пор, пока он не уйдет.

Мистер Мильн посмеялся над моими предчувствиями и сказал, что это просто «причуды старого шкипера». Сам он видит все в розовом цвете. По его мнению, через день мы пройдем весь ледовый участок пути, два дня спустя обогнем Ян-Майен и немногим больше чем через неделю увидим Шетландские острова. Надеюсь, что это не просто оптимистический прогноз. Его мнение вполне можно противопоставить мрачным предсказаниям капитана, поскольку он тоже старый и опытный моряк, который не привык бросать слов на ветер.

* * *

И вот наконец случилось несчастье, которое давно уже надвигалось на нас. Не знаю даже, как все описать. Капитан исчез. Может быть, он вернется назад живым, но я боюсь… Боюсь, что… Сейчас семь часов утра, 19 сентября. Всю ночь я с небольшим отрядом матросов обшаривал льдину, находящуюся перед кораблем, в надежде напасть на его след, но все тщетно. Попытаюсь сейчас описать обстоятельства, сопровождавшие его исчезновение. Хочется верить, что, если кому-нибудь когда-либо попадет в руки этот дневник, он будет читать его, памятуя о том, что пишу я не по догадке или с чужих слов. Я, образованный человек, в здравом уме и твердой памяти, тщательно фиксирую то, что видел собственными глазами. Выводы, конечно, на моей совести, но за факты ручаюсь головой.

После описанного мной разговора капитан пребывал в прекрасном расположении духа. И тем не менее казался нервным и беспокойным, ему явно не сиделось на месте, руки и ноги его судорожно подергивались, как с ним случалось и раньше. За пятнадцать минут он раз семь поднимался на палубу только для того, чтобы сразу вернуться назад, едва сделав несколько шагов. Каждый раз я шел за ним по пятам, ибо было в его лице что-то такое, что побуждало меня не упускать его из виду. Кажется, он заметил, какое впечатление производят на меня его беспорядочные передвижения, поскольку попытался нарочитой веселостью и буйным хохотом над самой скромной шуткой успокоить мои подозрения.

После ужина он опять поднялся на корму, и я пошел с ним. Ночь была темной и тихой, если не считать унылого завывания ветра в мачтах. С северо-запада надвигалась большая туча, и ее рваные щупальца обнимали луну так, что та лишь изредка появлялась в просветах между ними. Капитан мерил палубу быстрыми шагами, а потом, заметив, что я все еще слежу за ним, подошел ко мне и недвусмысленно дал понять, что лучше бы мне спуститься вниз; не стоит и говорить, что это только укрепило мою решимость остаться на палубе.

Думаю, после этого он забыл обо мне: молча стоял, облокотившись на гакаборт и вперившись взглядом в бескрайний снежный простор, наполовину погруженный в тень, в то время как другая его часть неясно поблескивала в лунном сиянии. Я обратил внимание, что он все поглядывал на часы и вдруг произнес короткую фразу, из которой я сумел разобрать лишь одно слово: «готов». Признаюсь, я почувствовал, что меня охватывает безотчетный страх: жутко было наблюдать на темном фоне его высокий силуэт и думать о том, как точно он соответствует образу человека, пришедшего на свидание. Но свидание с кем? Постепенно, когда я сопоставил некоторые факты, у меня возникли кое-какие смутные догадки, но в целом я оказался совершенно неподготовленным к тому, что за этим последовало.

По тому, как он неожиданно напрягся, стало понятно: он что-то увидал. Я приблизился к нему. Вопрошающим и страстным взором он не отрываясь смотрел на нечто казавшееся туманным облаком, быстро летящим рядом с кораблем. Это были зыбкие, расплывчатые очертания фигуры, которые то становились совсем неясными, то более отчетливо проступали в свете луны. Блеск луны был приглушен тончайшим облачком, подобным покрову анемоны.

– Я здесь, любимая, здесь! – воскликнул наш морской волк голосом, исполненным нежности и страсти, словно человек, вручающий своей возлюбленной долгожданный подарок, который столь же приятно дарить, сколь и получать.

Все произошло в один миг, и у меня не было времени вмешаться. Одним прыжком он вскочил на фальшборт, а затем спрыгнул на лед, прямо к ногам бледной туманной фигуры. Он развел руки, словно желая ее обнять, и скрылся в темноте с простертыми руками и словами любви. А я застыл на месте, недвижимый, и лишь взглядом провожал удаляющуюся фигуру капитана, не спуская с него глаз до тех пор, пока голос его не затих в отдалении. Я уже не надеялся больше его увидеть, но в это мгновение сквозь просвет в облаках выглянула луна и ярко осветила ледяную равнину. И тут я вновь разглядел его фигуру: он был далеко, продолжая с безумной скоростью удаляться от меня. Больше уж мы его никогда не увидим. Была организована поисковая группа, к которой присоединился и я, но у матросов к этому делу не лежала душа, поэтому мы вернулись ни с чем. Через несколько часов мы снова пойдем на розыски. Пишу эти строки, а сам никак не могу поверить, что это не сон, не какой-то ужасный кошмар.


7:30 утра. Только что, ужасно измотанный и смертельно уставший, я вернулся из второй и столь же безуспешной экспедиции, предпринятой в надежде найти капитана. Эта льдина кажется бескрайней: мы прошли по меньшей мере двадцать миль, но так и не достигли конца. Последнее время стоял сильный мороз, и снег стал твердым как гранит, иначе можно было обнаружить хотя бы следы. Команда волнуется: все хотят, чтобы мы снялись с якоря, обогнули льдину и двинулись на юг, поскольку ночью во льду вновь образовался проход, а на горизонте виднеется полоска воды. Они считают, что капитан Крэйги мертв и мы только зря рискуем жизнью, оставаясь здесь, когда есть такая удачная возможность уплыть. Мистеру Мильну и мне стоило большого труда уговорить их подождать до завтрашнего вечера. Нам пришлось пообещать, что никакие обстоятельства не заставят нас отложить отплытие на более поздний срок. Мы предложили им лечь и несколько часов отдохнуть, а потом предпринять последнюю попытку отыскать капитана.


20 сентября, вечер. Сегодня утром я с группой матросов обошел льдину с южной стороны, а мистер Мильн с другой группой пошел на север. На протяжении десяти-двенадцати миль мы не обнаружили следов ни одного живого существа, лишь одинокая птица долго кружила у нас над головой – судя по полету, это был сокол. Южная оконечность нашей льдины заканчивается узкой длинной косой, выступающей далеко в океан. Когда мы подошли к этому ледяному мысу, все остановились, но я попросил их пройти со мной до самого края, иначе впоследствии упрекал бы себя в том, что мы не сделали всего от нас зависящего. Но не прошли мы и сотни ярдов, как вдруг Макдональд из Питерхеда крикнул, что видит что-то впереди, и пустился бежать. Мы взглянули туда, куда он указал, и побежали за ним. Сперва можно было различить лишь темное пятно на белоснежном льду, но по мере нашего приближения оно принимало очертания человеческого тела и, в конце концов, оказалось именно тем, кого мы искали.

Пока он лежал, его одежда покрылась снежинками и кристалликами льда; они ярко сверкали на темном кителе. Когда мы подошли, неожиданный порыв ветра подхватил эти легкие звездочки и закружил – они поднялись в воздух, потом опустились вновь, тут их снова подхватил вихрь, и, набирая скорость, они понеслись в сторону океана. Мне показалось, что это небольшая метель, но многие из моих спутников потом уверяли, что снежный вихрь принял очертания женской фигуры, – она склонилась над покойным, поцеловала его и поспешила прочь через ледяную равнину. Я научился не высмеивать чужого мнения, сколь бы странным оно ни показалось на первый взгляд. Ясно одно: смерть капитана Николаса Крэйги была легка – на его посиневшем изможденном лице застыла счастливая улыбка, а руки его были все так же протянуты вперед, словно он все еще обнимал странную гостью, призвавшую его в неизведанный мир, открывающийся за могильной плитой.

В тот же день мы похоронили его, по морскому обычаю завернув в корабельный флаг и привязав к ногам тридцатидвухфунтовое ядро. Я прочел молитву, во время которой простые, грубые матросы плакали как дети, – все они были многим обязаны ему и теперь обнаруживали свою любовь, которой его странная манера поведения не давала проявиться при жизни. Он опустился в решетчатый люк с мрачным, зловещим всплеском, и я видел, как он все глубже и глубже уходит под зеленую толщу воды, пока не превратился в маленькое белое пятнышко, балансирующее на краю вечной тьмы. Потом и оно исчезло, пропало навсегда. Там и будет покоиться этот человек со своими тайнами и печалями. Он унес их с собой и будет хранить до тех пор, пока не наступит великий день, когда море отдаст всех похороненных в нем, и тогда капитан Николас Крэйги восстанет из-подо льда с улыбкой на устах, простирая в приветствии окоченевшие руки. Молю Бога о том, чтобы удел капитана в иной жизни был радостнее, нежели на земле.

Я не стану продолжать свой дневник. Нам предстоит дорога домой, путь для нас открыт, и вскоре бескрайние ледяные поля превратятся лишь в воспоминание. Конечно, потребуется время, чтобы у меня окончательно прошел шок, вызванный недавними событиями. Начиная дневник, я и представить себе не мог, как буду вынужден его закончить. Пишу эти строки в ставшей теперь одинокой и унылой каюте, время от времени вздрагивая от страха, и порой мне кажется, что я слышу быстрые нервные шаги покойника по палубе, прямо у себя над головой. Сегодня вечером я посетил его каюту: это мой долг – сделать опись его личных вещей, дабы они были внесены в бортовой журнал. Там все так же, как во время моего первого визита, и только описанная мной картина, висевшая в изножье кровати, исчезла, вырезанная из рамки будто ножом. Упоминанием об этом последнем звене в цепи странных событий я и заканчиваю дневник, повествующий о плавании «Полярной звезды».

(ПРИМЕЧАНИЕ доктора Джона Мак-Алистера Рея-старшего.

Я прочел в дневнике моего сына о странных событиях, сопровождавших смерть капитана «Полярной звезды». Ни секунды не сомневаюсь в том, что все произошло именно так, как описано там, ибо мой сын – человек с железными нервами, привыкший точно придерживаться фактов и напрочь лишенный каких бы то ни было фантазий. И в то же время вся эта история с виду кажется настолько странной и неправдоподобной, что я долго возражал против ее публикации. Однако в последнее время мной получены новые, независимые свидетельства, которые проливают на это дело дополнительный свет. Дело в том, что в Эдинбурге, где я принимал участие в заседании Британской медицинской ассоциации, мне довелось встретиться с д-ром П., моим старинным приятелем по колледжу, который ныне имеет практику в Солтэше, что в графстве Девоншир. Когда я рассказал ему о загадочных событиях, свидетелем которых стал мой сын, он заявил, что знаком с упомянутым в дневнике человеком, и, к моему величайшему удивлению, дал даже его описание, которое поразительным образом совпадает с приведенным в дневнике. Правда, из слов моего друга я заключил, что капитан тогда был несколько моложе. Так вот, он рассказал мне, что этот человек был помолвлен с девушкой необычайной красоты; она проживала на побережье графства Корнуолл. Однажды, когда капитан находился в плавании, его невеста погибла при крайне трагических обстоятельствах.)

1883

Тайна поместья Горсторп

По моему убеждению, родиться со скромным положением и самому пробивать себе дорогу не та участь, которая была предназначена мне природой. Иногда я с трудом верю, что двадцать лет моей жизни прошли за прилавком бакалейщика в лондонском Ист-Энде и что именно таким образом я приобрел благосостояние, независимость, а также поместье Горсторп. Взгляды мои консервативны, вкусы аристократически изысканны, душа моя с презрением отвергает вульгарность толпы. Мы, Д’Одды, уходим корнями в доисторические времена: это следует из того факта, что наше пришествие на британскую землю не упоминается ни одним солидным историком. Как подсказывает мне некий инстинкт, в моих жилах течет кровь крестоносца. Даже сейчас, по прошествии стольких веков, с моих уст иной раз само собой соскакивает: «Клянусь Святой Девой!» А еще я ощущаю, что, если бы того потребовали обстоятельства, я мог бы подняться на стременах и нанести неверному такой удар, скажем, жезлом, который бы его немало поразил.

Горсторп – феодальное поместье. Так, во всяком случае, говорилось в объявлении, в свое время привлекшем мое внимание. Это прилагательное весьма существенно повлияло на цену, а преимущества, приобретенные мной, оказались скорее сентиментального, нежели реального свойства. И все же мои силы укрепляет утешительная мысль, что над лестницей имеются бойницы, через которые я могу стрелять из лука, и что в моем распоряжении хитроумное устройство, позволяющее лить расплавленный свинец на головы нежданных гостей. Такие вещи сообразны с оригинальным складом моего ума, и я не жалею, что заплатил за них. Я горжусь зубчатыми стенами моего жилища и опоясывающей его открытой сточной канавой. Я горжусь опускающейся решеткой ворот, башней и цитаделью. Для вполне средневекового вида, до совершенной, так сказать, симметрической древности, моему приюту не хватает только одного – привидения.

Любой человек с консервативными представлениями о том, как надлежит обустраивать подобные сооружения, не может не быть разочарован таким недостатком. Что до меня, то я счел его особенно прискорбным, ибо с детства прилежно изучал потусторонний мир, в существование коего твердо верил. Я жадно поглощал книги о привидениях и, в конце концов, прочел едва ли не все написанное об этом предмете. Я выучил немецкий язык только лишь затем, чтобы проштудировать ученый труд о демонах. До сих пор во мне не ослабело то чувство, которое я испытывал ребенком, затаиваясь в темной комнате в надежде увидеть буку из рассказов моей няни. И я ощутил гордость, когда понял: привидение – это роскошь, но при моих нынешних средствах я могу себе ее позволить.

В объявлении о продаже поместья духи, сказать по правде, не упоминались, однако, осмотрев заплесневелые стены и темные коридоры, я счел наличие привидений само собой разумеющимся. Если видишь собачью конуру, то не спрашиваешь, есть ли собака, поэтому я решил, что жилище, столь подходящее для неупокоенных душ, попросту не может пустовать. Ведь, милостивые небеса, чего только здесь, наверное, не понаделало за сотни лет благородное семейство прежних владельцев! Неужто никто из старых хозяев не набрался храбрости прикончить свою любезную или совершить какой-либо иной шаг, необходимый для того, чтобы снабдить потомков фамильным привидением? Даже сейчас я не могу писать об этом без негодования.

Долгое время я не терял надежды. Стоило крысе пискнуть за обшивкой стены или капле дождя, просочившись сквозь крышу, упасть на пол чердака, меня охватывал неистовый трепет. Неужели, думалось мне, я наконец-таки напал на след чьей-то души, не обретшей покоя? Страха я не испытывал вовсе, хотя ночами обыкновенно посылал миссис Д’Одд, женщину крепкого и здорового ума, разузнать в чем дело, а сам, укрывшись с головой одеялом, предавался восторгу ожидания, увы, всегда напрасного. Причины подозрительных звуков неизменно оказывались столь абсурдно естественными и банальными, что даже самое пылкое воображение не могло сообщить им романтического очарования.

Я поневоле смирился бы с таким положением вещей, если бы не Джоррокс с фермы Хэвисток. Это грубый малый плотного телосложения и приземленных взглядов, знакомству с которым я обязан лишь тому независящему от меня обстоятельству, что его поля граничат с моими владениями. Так вот этот Джоррокс, при всей своей неспособности по достоинству оценить наследие старины, обладает самым что ни на есть настоящим привидением. Правда, оно не такое уж и древнее – бродит со времен правления короля Георга II, когда молодая леди перерезала себе горло, узнав о гибели возлюбленного в Деттингенском сражении[12]. И все-таки даже такой дух прибавляет дому респектабельности, особенно в сочетании с пятнами крови на полу. Джоррокс совершенно не сознает своего счастья: мне больно слышать, какими словами поминает он привидение. Ему невдомек, как я жажду тех стонов и полночных завываний, которые он описывает со столь неуместной неприязнью. Вот до чего доводят демократические порядки, позволяющие призракам покидать почтенных землевладельцев и, уничтожая всякие сословные различия, жить в полной безвестности под кровом простолюдинов.

Как бы то ни было, упорства мне не занимать. Иначе из той противоестественной для меня обстановки, в которой прошла первая половина моей жизни, я не поднялся бы до тех сфер, где мне и надлежит вращаться. Итак, я вознамерился непременно обеспечить себе привидение, но вот как это сделать, не было ясно ни мне, ни миссис Д’Одд. Из прочитанного я знал, что такие феномены обыкновенно возникают вследствие преступления. Если так, то какое преступление надлежало совершить и кому? Меня посетила безумная идея уговорить дворецкого Уоткинса ради славы нашего дома принести в жертву себя или кого-нибудь другого. За вознаграждение, разумеется. Я попробовал упомянуть об этом полушутя, но мое предложение, по-видимому, не произвело благоприятного впечатления ни на дворецкого, ни на других слуг. По крайней мере, я не знаю, чему еще приписать тот факт, что все они до единого в тот же день покинули поместье.

– Любимый, – сказала мне миссис Д’Одд однажды после ужина, когда я предавался унынию за бокалом гишпанского (моему сердцу милы старинные слова), – поговаривают, будто у Джорроксов опять появлялось их гадкое привидение и даже что-то бормотало.

– Ну и пускай себе бормочет, – ответил я безучастно.

Миссис Д’Одд взяла несколько аккордов на своем верджинеле[13] и задумчиво поглядела в огонь.

– Вот что я скажу тебе, Арджентайн, – произнесла она, назвав меня тем ласкательным именем, которым мы заменяем имя Сайлас, – мы должны выписать себе привидение из Лондона.

– Что за идиотические речи, Матильда? – сурово отозвался я. – Кто возьмется нам его доставить?

Она уверенно ответила:

– Мой кузен Джек Брокет.

Этот Брокет частенько становился яблоком раздора между нами. Молодой смышленый вертопрах брался за все подряд, но ни в чем не достигал успеха, ибо не был достаточно упорен. В ту пору он держал контору в Лондоне, называясь поверенным по любым вопросам. Крутился, как говорится, и тем зарабатывал себе на жизнь. Матильда устроила так, что наши дела проходили большей частью через его руки, и это, конечно, избавляло меня от лишнего труда, но комиссия Джека вечно превосходила все другие статьи расходов вместе взятые. Вот почему я отнюдь не был склонен продолжать деловые отношения с сим молодым джентльменом.

– Ах, он это может, – настаивала миссис Д’Одд, видя мой неодобрительный взгляд. – Помнишь, как он славно уладил дело с нашим гербом?

– Нам нужно было всего лишь восстановить наш старый фамильный герб, дорогая, – горячо возразил я.

На лице Матильды появилась раздражающая улыбка.

– А еще мы восстановили наши старые фамильные портреты, дорогой, – заметила она. – Ты должен признать, что Джек подобрал их очень ловко.

Стены моего обеденного зала украшает длинная вереница лиц: начинает ее дородный разбойник-норманн, продолжают все сорта шлемов, плюмажей и гофрированных воротников, а завершает элегантный, как сам граф Честерфилд, печальный юноша, который словно налетел на колонну в расстройстве оттого, что издатель возвратил ему его первую рукопись, которую он конвульсивно сжимал в правой руке. Нельзя было не признать: Джек на славу справился с той задачей и вполне заслуживал, чтобы я на обычных условиях поручил ему покупку привидения, если таковая возможна.

Одно из моих правил состоит в том, что ежели решение принято, то действовать нужно безотлагательно. Назавтра в полдень я уже поднимался по каменной винтовой лестнице в контору мистера Брокета, как указывали стрелки и пальцы на беленой стене. Эти знаки оказались излишними: бойкое притоптывание, которое я слышал и которое, однако, сменилось мертвой тишиной при моем приближении, могло исходить единственно из святая святых означенного джентльмена. Мальчишка, явно не ожидавший увидеть клиента, отворил мне дверь и провел к моему молодому другу. Тот яростно писал в большой конторской книге, лежавшей, как я позднее заметил, вверх ногами.

После короткого приветствия я, не теряя времени, изложил суть дела:

– Слушай, Джек, я хочу, чтобы ты, если сумеешь, достал мне духа.

– То есть подбодрил твой дух? – Кузен моей жены запустил руку в корзину для бумаг и с проворством фокусника извлек оттуда бутылку. – Ну так давай выпьем!

Я жестом отклонил предложение, столь неуместное в это время суток, но пальцы почти непроизвольно сжали бокал, который мой свойственник все же сунул мне в руку. Я быстро выпил содержимое, чтобы кто-нибудь, войдя, не счел меня пьяницей. Чудачества этого малого иногда, пожалуй, бывали довольно забавны.

– Да нет же, – объяснил я с улыбкой, – мне нужно привидение. Если такой товар можно достать, то я охотно поговорил бы о цене.

– Привидение для поместья Горсторп? – переспросил Брокет так невозмутимо, как если бы я попросил его подыскать мне гарнитур для гостиной.

– Именно, – подтвердил я.

– Нет ничего проще, – сказал он, против моего желания снова наполняя мой бокал. – Давай-ка посмотрим. – Он взял большую красную алфавитную книгу. – Привидение, говоришь? Значит, на «пэ»… папироса… пароход… пистолет… погоны… пони… Вот оно. Привидение. Девятый том, раздел шесть, страница сорок один. Минутку!

Вскочив на стремянку, Джек принялся рыться в тетрадях на верхней полке. Когда он отвернулся, я подумал было выплеснуть содержимое моего бокала в плевательницу, но потом решил употребить ненавистную жидкость по ее законному назначению.

– Нашел! – воскликнул мой агент и, шумно соскочив с лестницы, положил на стол огромный том. – У меня все сведено в таблицы: так мигом находишь что нужно. Ничего-ничего, оно некрепкое. – При этих словах он в третий раз наполнил наши бокалы. – Так о чем ты спрашивал?

– О привидениях, – напомнил я.

– Ах да, страница сорок один. Вот: «Дж. Х. Фаулер и сын, Дункель-стрит. Спиритические сеансы для знати, амулеты, любовные напитки, мумии, гороскопы». Это, как я понимаю, все не то?

Я печально покачал головой. Мой свойственник продолжил:

– «Фредерик Тэбб, проводник в потусторонний мир. Обладатель духов Байрона, Керка Уайта[14], Гримальди[15], Тома Крибба[16] и Иниго Джонса[17]». Вот это как будто подходит?

– Где ж тут романтизм? – возразил я. – Боже мой! Ты только представь себе привидение с синяком под глазом, по пояс голое и в панталонах, подпоясанных платком. Или оно будет выделывать клоунские кульбиты и спрашивать тебя: «Как вы завтра поживаете?»

От этих мыслей меня бросило в жар, так что я принужден был осушить бокал и снова его наполнить.

– Есть и еще, – сказал Джек. – «Кристофер Маккарти. Дважды в неделю сеансы, посещаемые духами древности и современности. Гороскопы, амулеты, заклинания, послания от умерших». Он, пожалуй, может тебе пригодиться. Но завтра я еще поищу и кое с кем повидаюсь. Я знаю, где такие крутятся. Наверняка найдется кто-нибудь, кто недорого возьмет. Считай, дело в шляпе, – заключил Джек и зашвырнул книгу в угол. – Ну а теперь давай пропустим по бокальчику.

Мы пропустили по нескольку бокальчиков, отчего на следующее утро моя изобретательность была несколько притуплена и я не сразу нашелся что ответить, когда миссис Д’Одд спросила, зачем перед отходом ко сну я повесил ботинки и очки на крючок вместе с костюмом. Та уверенность, с какой Джек Брокет взялся за вверенное ему дело, окрылила меня надеждой, посему я, преодолев недомогание алкогольного свойства, принялся расхаживать по извилистым коридорам и старомодным залам в предвкушении того момента, когда мне явится мое будущее приобретение. Как следует поразмыслив над тем, в какой части дома его следует разместить, я выбрал обеденный зал. Это была длинная комната с низким потолком, вся увешанная ценными гобеленами и любопытнейшими семейными реликвиями прежних владельцев. Отблески огня танцуют на оружии и кольчугах, ветер, просачиваясь под дверью, раскачивает занавеси, заставляя их зловеще шуршать. Две ступеньки в конце зала ведут на возвышение, где в старые времена накрывали стол для хозяина и его гостей. Вассалы же и слуги пировали внизу. Никаких ковров на полу нет. Вместо них я велел разбросать камыш. Во всей комнате ничто не напоминает о девятнадцатом веке, кроме стоящего в середине дубового стола моего собственного блюда из чистого серебра с восстановленным фамильным гербом. Стало быть, пускай именно здесь меня и посещает привидение, если, конечно, кузен моей жены сумеет договориться с поставщиками духов. Мне же покамест оставалось лишь терпеливо ждать от него новостей.

Через несколько дней пришло письмо – короткое, но по крайней мере обнадеживающее. Оно было нацарапано карандашом на обороте счета и запечатано, очевидно, пестиком для набивания табака в трубку. «Напал на след, – сообщалось в письме. – Ни один профессиональный медиум не взялся, но вчера в пабе я встретил парня, который сказал, что берется. Пошлю его к тебе, если не телеграфируешь об обратном. Зовут Абрахамс. Уже проделывал такое два или три раза». Письмо завершалось каким-то невразумительным упоминанием о чеке и наилучшими пожеланиями от моего кузена Джона Брокета.

Стоит ли говорить, что приезда мистера Абрахамса я не отменил, а напротив, стал ждать с большим нетерпением. До сих пор я, твердо веря в сверхъестественное, все же сомневался в том, что обычный смертный, располагающий презренным металлом, может иметь власть над таинственным миром, да еще и торговаться о входной плате. Однако я положился на Джека, и вот человек с библейским именем уже спешил в мое поместье, дабы положительно доказать мне, что я не обманываюсь. Каким вульгарным и банальным покажется соседский призрак, которому нет и полутора столетий, если мне удастся раздобыть настоящее средневековое привидение! Я даже чуть было не подумал, что мне выслали его заранее, когда решил прогуляться на сон грядущий вдоль рва и увидел какую-то темную фигуру, изучающую механизм опускающейся решетки и подъемного моста. Но той удивленной манерой, с которой она вздрогнула и удалилась в кусты, фигура тотчас выдала свою земную природу. Наверное, то был вздыхатель какой-нибудь из моих прислужниц, с тоской взиравший на грязные воды геллеспонта, преградившего ему путь к возлюбленной. Так или иначе, он исчез в темноте и больше не показывался. Напрасно я еще какое-то время бродил поблизости в надежде испробовать на его персоне мои феодальные права.

Джек Брокет сдержал слово. Лишь только над поместьем Горсторп стали сгущаться тени следующего вечера, я услыхал трель наружного звонка и шум подъехавшей пролетки, возвестившие о прибытии мистера Абрахамса. Я поспешил ему навстречу, в глубине души надеясь, что он ведет за собой ассортимент привидений. В действительности же он не только вышел из пролетки один, но и оказался, вопреки моим ожиданиям, человеком вовсе не романтической наружности. Вместо болезненно бледного господина с печалью во взоре я увидел толстого коротышку с проницательными блестящими глазками и ртом, постоянно растянутым в приветливой, но несколько ненатуральной улыбке. Весь его товар и инструмент, по-видимому, умещался в маленьком кожаном саквояже, запертом и заботливо перетянутом ремнями. Когда он поставил его на каменные плиты холла, внутри звякнуло что-то металлическое.

– Как поживаете, сэр? – сказал мистер Абрахамс, весьма энергически стискивая мою руку. – А миссис, она как? А другие? Как их здоровьице?

Я заявил, что наше здоровье не внушает разумных опасений, но мистер Абрахамс явно не желал этим удовлетворяться. Увидав в глубине холла мою супругу, он подскочил к ней и принялся расспрашивать о ее самочувствии в таких подробностях и с такой серьезностью, как если бы был врачом. Я бы даже не удивился, когда бы он в довершение всего пощупал ей пульс и велел высунуть язык. В продолжение этого допроса его глазенки бегали то по полу, то по потолку, то по стенам, подмечая каждый предмет обстановки одним непрерывным зорким взглядом.

Получив многократные заверения в том, что наши организмы находятся в удовлетворительном состоянии, мистер Абрахамс наконец дозволил мне проводить его наверх, где ему были предложены яства, которым он отдал полную справедливость. Пока он ел, таинственный саквояж лежал у него под стулом. Только когда со стола убрали и мы остались вдвоем, продавец призраков заговорил о том, ради чего приехал.

– Если я верно понял, – изрек он, попыхивая дешевой индийской сигарой, – вы желаете, чтобы я помог вам раздобыть для этого дома привидение.

Я ответил утвердительно, мысленно подивившись неустанной подвижности его глаз: они не прекращали бегать по комнате, как будто делали опись имущества.

– Может, мне и не полагается самому себя нахваливать, но лучшего человека для этой работы вам нигде не найти, – продолжил мистер Абрахамс. – Тому молодому джентльмену в баре «Хромая собака» я так сразу и сказал. «Можешь ты это сделать?» – говорит он. А я ему: «Ты меня испытай. Меня и мой чемоданчик. Все сам и увидишь». Вот так-то. Честнее не скажешь.

Мое уважение к деловым качествам Джека Брокета стало заметно возрастать. Определенно он справился с моим поручением превосходно.

– Однако вы ведь не хотите сказать, что носите привидения в своем саквояже? – произнес я с сомнением.

На лице мистера Абрахамса промелькнула улыбка превосходства, основанного на знании, которое доступно не всем.

– Погодите, – сказал он. – Нужное место, нужный час, капелька эссенции лукоптоликуса, – при этих словах он извлек из жилетного кармана маленький флакон, – и нету такого привидения, которого бы я вам не устроил. Вы их все увидите собственными глазами и выберете, какое вам понравится. Честнее не скажешь.

Поскольку свои заверения в честности мистер Абрахамс сопровождал хитрой ухмылкой и подмигиванием то одного, то второго маленького злобного глаза, моя уверенность в его прямодушии, напротив, ослабла. Тем не менее я спросил не без благоговения:

– Когда вы намерены приступить?

– Через десять минут после полуночи, – решительно ответил торговец привидениями. – Некоторые говорят, будто лучше ровнехонько в двенадцать, но я говорю, что надо обождать, как суматоха уляжется, а тогда уж и выбирать себе спокойно. Ну а теперь, – он поднялся, – давайте-ка мы с вами поглядим дом, и вы мне скажете, куда желаете, чтобы оно явилось. Потому как есть места, которые их привлекают, а есть такие, куда они ни за что не сунутся.

Критически инспектируя наши коридоры и с видом знатока ощупывая старинные гобелены, мистер Абрахамс время от времени вполголоса бормотал: «Годится, очень даже годится!» – однако в обеденном зале, который я выбрал заранее, его восторг достиг апогея.

– Вот! – воскликнул он, пританцовывая с саквояжем в руке вокруг стола, на котором стояло мое блюдо (от этой пляски он сам стал несколько походить на маленького гоблина). – Вот место, лучше которого не сыщешь! Хороший зал: все тут благородно, почтенно, места предостаточно и посуда всамделишная – никакого посеребренного хлама. Вот как надо комнаты обставлять. По этаким залам привидения шныряют за милую душу. Велите подать мне сюда бренди и табачку. Буду сидеть у огня и делать приготовления, а это труднее, чем вы думаете. С этими привидениями, знаете ли, иной раз намаешься, прежде чем они смекнут, с кем имеют дело. Вас, если войдете, могут, чего доброго, и на кусочки разорвать. Так что предоставьте дело мне одному, а в половине первого приходите. К тому времени, я вам ручаюсь, они уже угомонятся.

Сочтя просьбу мистера Абрахамса резонной, я оставил его готовиться к приему своенравных визитеров. Когда я уходил, он сидел, положив ноги на каминную доску, и подкреплял свои силы стимулирующим напитком. Я спустился к миссис Д’Одд в комнату, расположенную этажом ниже, и через несколько времени услыхал оттуда, что мистер Абрахамс встал и принялся быстрыми нетерпеливыми шагами расхаживать по залу. Затем он проверил прочность дверного замка, после чего подвинул некий тяжелый предмет мебели в направлении окна, чтобы использовать оный как приступку (окно расположено высоко от пола – человеку маленького роста не дотянуться). Судя по скрипу проржавелых петель, тюдоровские решетчатые рамы отворились. Миссис Д’Одд уверяет, что после того момента она стала различать быстрый шепот мистера Абрахамса, но я склонен относить это на счет ее фантазии. Сам же я, признаюсь, начал испытывать ощущения более сильные, нежели находил возможным. Я трепетал при мысли о том, как одинокое земное существо, стоя у распахнутого окна и вглядываясь в ночную тьму, призывает обитателей потустороннего мира. Силясь скрыть от Матильды мое волнение, я посмотрел на часы: стрелки показывали половину первого. Пришла пора нарушить уединение гостя.

Войдя, я застал мистера Абрахамса в прежней позе. Последствий тех движений, которые я слышал, не наблюдалось. Разве что упитанное лицо торговца привидениями зарумянилось от физических усилий.

– Все ли у вас благополучно? – осведомился я, стараясь держаться как можно непринужденнее, но притом невольно оглядывая зал в надежде на то, что мистер Абрахамс здесь уже не один.

– Для завершения дела нужна ваша помощь, – торжественно промолвил он. – Садитесь рядом со мной и испейте эссенции лукоптоликуса, которая снимет завесу с ваших глаз. Что бы вам ни довелось увидеть, не двигайтесь и ничего не говорите, дабы не рассеивать чары.

Голос моего гостя сделался тише, от вульгарных манер типичного кокни не осталось и следа. Я сел в указанное им кресло и принялся ждать. Очистив пол от камыша там, где мы сидели, мистер Абрахамс опустился на четвереньки и начертил мелом полукруг, внутри которого оказались мы сами и камин, а вдоль линии нарисовал какие-то иероглифы, довольно похожие на знаки зодиака. Потом он поднялся и стал произносить длинное заклинание, тараторя так быстро, точно это было одно гигантское слово на каком-то диком гортанном языке. Дочитав сию, если можно так выразиться, молитву, мистер Абрахамс достал уже виденную мной бутылочку и налил пару чайных ложек прозрачной жидкости в склянку, которую передал мне, с тем чтобы я ее осушил.

От эссенции исходил сладковатый аромат, несколько напоминавший запах определенных сортов яблок. Прежде чем поднести чашу к губам, я заколебался, но нетерпеливый жест мистера Абрахамса заставил меня отбросить сомнения. Вкус оказался довольно приятным. Не ощутив, однако, мгновенного эффекта, я откинулся на спинку кресла и сосредоточился на предстоящем. Мой гость тоже сел и стал повторять свои заклинания. Время от времени я ощущал на моем лице его взгляд.

Наконец я почувствовал, как по телу начала разливаться сладостная теплая истома, вероятно, от камина или по другой необъяснимой причине. Неодолимое желание уснуть отяжелило мои веки, мозг же, напротив, усердно работал: в нем замелькали сотни прекрасных картин и приятных мыслей. При этом мной овладела такая слабость, что, когда мистер Абрахамс поднес руку к моему сердцу, словно бы желая узнать, бьется ли оно, я хоть и был в полном сознании, но никак не воспротивился и даже не сделал никакого вопроса. Все, что было в комнате, словно бы закружилось вокруг меня в дремотном танце. Голова огромного лося на дальней стене торжественно кивала, а массивные подносы на столах исполняли котильон с бутылкой кларета в ведерке и вазой для фруктов. Моя голова под собственной тяжестью опустилась на грудь, и я совсем забылся бы, если бы скрип двери в другом конце зала не заставил меня очнуться.

Дверь вела на возвышение, где, как я уже упоминал, в старые времена пировали хозяева дома. Когда она медленно отворилась, я выпрямился в своем кресле и, крепко схватившись за ручки, устремил полный ужаса взгляд в темноту. В глубине проема возникло нечто. Оно было бесформенно и бесплотно, и все же оно было. Как только эта неясная тень пересекла порог, в комнату ворвался ледяной воздух. Пронзив меня, холодный поток сковал мое сердце. Сознавая присутствие таинственного существа, я услыхал его голос, подобный вздохам восточного ветра среди сосен на пустынном морском берегу. Оно изрекло:

– Я незримое ничто. Я электрическое, магнетическое и спиритическое. Мою бестелесную грудь вздымают мощные вздохи. Я убиваю собак. Смертный, избираешь ли ты меня?

Я хотел было ответить, но слова будто застряли у меня в горле, и, прежде чем я сумел их исторгнуть, тень перелетела через зал и растворилась в темноте, вздохнув протяжно и печально, отчего я ощутил вокруг себя дрожание воздуха.

Снова поглядев на дверь, я, к немалому своему удивлению, увидел крошечную старуху, ковылявшую по коридору. Она прошла несколько раз вперед и назад, после чего остановилась, сгорбившись, на самом краю очерченного мелом круга и явила моему взору лицо, зловещее безобразие коего никогда не сотрется из моей памяти. Казалось, нет такого греха, который не наложил бы своего отпечатка на эти гадкие черты.

– Ха-ха! – закричала старуха, протягивая ко мне высохшие морщинистые руки, похожие на когтистые лапы какой-то нечистой птицы. – Ты видишь, кто я. Я старая злодейка. Облачаюсь в шелка табачного цвета. Насылаю на людей проклятия. Сэр Вальтер был ко мне пристрастен. Буду ли я твоей, смертный?

Скованный ужасом, я все же принудил себя мотнуть головой. Старуха погрозила мне клюкой и исчезла, издав жуткий крик.

Когда мой взгляд в третий раз обратился к двери, я уже не удивился, увидев рослого господина благородной осанки. Мертвенно-бледное лицо обрамляли темные волосы, ниспадавшие локонами на спину. Подбородок скрывала короткая заостренная бородка. Просторное облачение было из желтого атласа, шею обхватывал широкий гофрированный воротник. Измерив зал медленными величественными шагами, этот мой гость повернулся ко мне и молвил самым что ни на есть изысканно-приятным голосом:

– Я всадник. Я пронзаю, и я пронзен. Вот моя рапира. Я бряцаю сталью. Кровь обагряет мою грудь. Я издаю замогильные стоны. Многие консервативные семейства оказывают мне покровительство. Я подлинное привидение дворянского дома. Работаю один либо в компании кричащих дев.

Призрак учтиво нагнул голову, ожидая моего ответа, но прежнее удушающее чувство опять помешало мне что-либо вымолвить, и он с глубоким поклоном удалился.

Не успел он исчезнуть, как меня охватил великий ужас: передо мной возникло отталкивающее существо нечетких очертаний и неясных пропорций. Оно то заполняло собой весь зал, то делалось невидимым, но даже и тогда я ясно ощущал его присутствие. Голос у этого привидения был резкий и дребезжащий.

– Я оставляю отпечатки ног, – сказало оно, – и окропляю пол кровью. Я топаю по коридорам. Обо мне упоминал Чарлз Диккенс. Издаю странные неприятные звуки. Краду письма и незримо хватаю людей за запястья. Нрав мой весел, а хохот мерзок. Угодно послушать?

Я сделал протестующий жест, но было поздно: по комнате эхом пронесся какофонический смех. Прежде чем он успел отзвучать, привидение исчезло.

Мой пятый гость вошел торопливо и крадучись. Это был обожженный солнцем детина могучего телосложения с серьгами в ушах и барселонским платком, свободно повязанным на шее. Склонив голову на грудь, он всем своим видом выказывал нестерпимые терзания совести. Пока он расхаживал из стороны в сторону, точно тигр в клетке, я заметил в одной его руке короткий поблескивающий нож, а в другой, насколько можно было рассмотреть, клочок пергамента.

– Я убийца, – произнес он низким звучным голосом. – Я разбойник. Хожу, пригнувшись к земле, и ступаю беззвучно. Знаю испанское побережье Америки. Опытен в поиске сокровищ. Имею карты. Крепок, вынослив, быстр. Гожусь для большого парка.

Он поглядел на меня с мольбой, но я не смог ему ответить, обездвиженный ужасом при виде следующего гостя. Передо мной стоял очень высокий человек, если можно назвать человеком того, чьи кости торчат из тлеющей плоти, а лицо приобрело свинцовый оттенок. Фигура была обернута в саван с капюшоном, из тени которого злобно сверкали и искрили, как два раскаленных угля, жуткие, глубоко запавшие глаза. Нижняя челюсть отвисла до самой груди, обнаружив иссохший язык и два ряда острых черных зубов. Я содрогнулся и отпрянул, когда кошмарное привидение подошло к меловой черте.

– Я подлинный ужас Америки, – молвил глухой голос, доносившийся словно из-под земли. – От меня кровь стынет в жилах. Все остальные лишь жалкие мои копии. Я воплощенная фантазия Эдгара Аллана По. Устрашаю множеством отвратительных деталей. Подавляю дух. Взгляни на мою кровь и мои кости – как они тошнотворны! Грим мне ни к чему. Орудую саваном, крышкой гроба и гальванической батареей. Со мной ты поседеешь за одну ночь.

Призрак умоляюще протянул ко мне истлевшие руки, но я покачал головой, и он исчез, оставив после себя омерзительное зловоние. Я бессильно откинулся на спинку кресла. Мой страх и мое отвращение сделались так сильны, что я готов был вовсе отказаться от намерения иметь у себя в доме привидение, лишь бы не видеть больше таких мерзостей.

Легкий шорох одежд сообщил мне, что процессия еще не завершена. Я поднял глаза, и моему взору открылась белая фигура. Когда она переступила порог, я разглядел в ней прекрасную молодую даму в старинном наряде. Руки ее были сложены, бледное гордое лицо хранило отпечаток страстей и страданий. Она пересекла зал, издав шорох, подобный шелесту осенних листьев, и, обратив ко мне свои прелестные, невыразимо печальные глаза, сказала:

– Я горюю, я трогаю чувства. Моей красотой дурно воспользовались. Меня покинули и предали. Я кричу в ночные часы, скользя по коридорам. Происхожу из самого что ни на есть почтенного аристократического семейства. Обладаю эстетическим вкусом. Меня устраивает эта старая дубовая мебель, но нужно побольше кольчуг и гобеленов. Возьмете ли вы меня?

Сделав изящную каденцию[18], ее голос стих, и она просительно вытянула руки. Я склонен поддаваться женскому влиянию. К тому же что было бы привидение Джоррокса против этого? Мог ли я найти призрак в лучшем вкусе? Стоило ли мне подвергать мои нервы угрозе новых встреч с полуистлевшими существами или же прямо сейчас ответить прекрасной гостье согласием? Она, словно угадав мои мысли, наградила меня ангельской улыбкой, которая решила дело.

– Она мне подходит! – воскликнул я. – Беру!

Воодушевившись, я сделал шаг ей навстречу, выйдя из защищавшего меня магического круга.

– Арджентайн, нас ограбили!

Я смутно слышал эти слова, но они были сказаны, вернее, выкрикнуты, много раз, прежде чем я смог наконец уразуметь, что они означают. Переняв их ритм, кровь неистово застучала у меня в голове, и монотонное «ограбили, ограбили, ограбили», подобно колыбельной, смежило мои веки. Когда же энергичное встряхивание заставило меня открыть глаза, я увидел миссис Д’Одд менее, чем когда-либо, одетую, и более, чем когда-либо, разъяренную. Впечатление, произведенное ею, оказалось достаточно сильным для того, чтобы собрать мои рассеянные мысли, и тогда я понял, что лежу навзничь на полу среди пепла, выпавшего из камина. В руках у меня была маленькая склянка.

Я с трудом встал, но от слабости и головокружения не мог стоять и снова упал в кресло. По мере того как мой мозг прояснялся, стимулируемый криками Матильды, я вспоминал события минувшей ночи. Вот дверь, в которую входили мои сверхъестественные гости. Вот меловой круг с иероглифами на полу. Вот бутылка из-под бренди и коробка из-под сигар, которые мистер Абрахамс почтил своим вниманием. Но где сам торговец привидениями и почему из открытого окна свисает веревка? И где, о где же гордость поместья Горсторп – великолепное блюдо, предназначенное услаждать взоры многих поколений Д’Оддов? Наконец, зачем миссис Д’Одд стоит передо мной в рассветной мгле, заламывая руки и твердя одни и те же слова? Прошло немало времени, читатель, прежде чем мой затуманенный ум нашел ответы на все эти вопросы.

Мистера Абрахамса я никогда более не видел, равно как и блюда с восстановленным гербом моего рода. Но огорчительнее всего то, что с тех пор передо мной ни разу не мелькнуло печальное привидение в колеблющихся одеждах. Больше я его не жду. Собственно говоря, события той ночи излечили мою манию сверхъестественного, настолько примирив меня с девятнадцатым веком, что я переселился в заурядное современное здание на окраине Лондона, давно облюбованное миссис Д’Одд.

Если же читатель желает получить объяснение произошедшему, то таковых объяснений может быть несколько. В Скотленд-Ярде не исключают, что мистер Абрахамс есть не кто иной, как Джемми Уилсон, он же Ноттингемский Домушник. Во всяком случае, приметы этого замечательного грабителя очень напомнили мне моего продавца привидений. Упомянутый мной саквояж нашли на соседнем поле. Внутри оказался превосходный набор отмычек и сверл. Глубокие отпечатки ботинок на грязи по обе стороны рва указывали на то, что сообщник, которого я видел накануне приезда мистера Абрахамса, принял у него мешок с ценными металлическими изделиями, выброшенный из окна. Несомненно, эти негодяи, рыская в поисках работенки, услыхали неосторожные речи Джека Брокета, хлопотавшего по моему поручению, и не замедлили воспользоваться соблазнительной возможностью.

Что же касается менее материальных визитеров, чьим причудливым видом я насладился в ту ночь, то стоит ли приписывать их появление какой-либо иной силе, кроме оккультных познаний моего Ноттингемского друга? Я долго колебался и, наконец, решил рассеять свои сомнения, обратившись к известному медику, которому я послал несколько капель так называемой «эссенции лукоптоликуса» со дна моей склянки. Полученный ответ прилагаю для сведения читателя. Счастлив завершить мое небольшое повествование весомыми словами ученого мужа.

«Эрандел-стрит

Многоуважаемый сэр! Ваш исключительный случай чрезвычайно заинтересовал меня. Присланный вами флакон содержит сильный раствор хлорала. То его количество, которое вы, как следует из вашего письма, выпили, должно быть эквивалентно по меньшей мере восьмидесяти гранам[19] чистого гидрата, чего вполне достаточно, чтобы вызвать у вас частичную потерю сознания с постепенным переходом в полную кому. Людям, находящимся в полубессознательном состоянии вследствие приема хлорала, нередко являются странные виде´ния, изобилующие причудливыми деталями. Наиболее сильное воздействие это вещество оказывает на тех, кто не привык к его употреблению. В своем письме вы сообщаете, что ваш ум был насыщен литературой о привидениях и что на протяжении долгого времени у Вас наблюдался нездоровый интерес к классифицированию разнообразных форм, якобы принимаемых сверхъестественными существами. Не забывайте также о том, что вы ожидали чего-то в таком роде и тем самым довели вашу нервную систему до крайнего напряжения. При этих обстоятельствах описываемый вами эффект отнюдь не удивителен. Более того, если бы вы ничего подобного не ощутили, любой, кто сведущ в наркотиках, был бы весьма удивлен.


Засим, милостивый сэр, остаюсь искренне уважающий Вас,

Т. Э. Штубе, доктор медицины

Эсквайру Арджентайну Д’Одду

Вязы, Брикстон».

1883

Джон Бэррингтон Каулз

Часть I

Если я скажу, что связываю смерть моего бедного друга Джона Бэррингтона Каулза с какой-либо сверхъестественной причиной, это мое суждение, вероятно, покажется вам опрометчивым. Мне известно, что при нынешнем состоянии умов подобные утверждения допустимы только тогда, когда подкреплены прочной цепочкой фактов. Поэтому я лишь постараюсь как можно лаконичнее и яснее изложить обстоятельства, приведшие к печальному событию, а выводы предоставлю читателям: пусть каждый делает собственные умозаключения. Вероятно, кто-нибудь сумеет пролить свет на то, что для меня тьма.

Впервые я встретил Джона Бэррингтона Каулза, когда приехал в Эдинбургский университет изучать медицину и поселился на Нортумберленд-стрит у вдовы, которая, имея большой дом, но не имея детей, получала средства к существованию сдачей комнат нескольким студентам. Комната Бэррингтона Каулза оказалась на одном этаже с моей. Познакомившись ближе, мы сняли еще и маленькую гостиную, в которой вместе обедали. Так началась дружба, не омраченная ни единой размолвкой вплоть до самой смерти Каулза.

Отец его на протяжении многих лет жил в Индии, где командовал полком сикхов. Мой друг имел благодаря родителю достаточный доход, но редко получал иные знаки отцовского внимания. Письма Каулза-старшего приходили неаккуратно и были коротки, что очень уязвляло сына: рожденный в Индии, он обладал страстным тропическим темпераментом. Мать Бэррингтона Каулза умерла, заполнить пустоту было некому.

По этой причине он сосредоточил все душевные силы на мне, и между нами установилась такая доверительная дружба, какую нечасто встретишь среди мужчин. Даже когда им овладела страсть более глубокая и сильная, наша взаимная привязанность не сделалась слабее.

Каулз был высок и худощав, его оливковое лицо с нежными темными глазами напоминало портреты кисти Веласкеса. Мне редко доводилось видеть молодых людей, более способных привлекать внимание женщин и овладевать их воображением. Как правило, он бывал задумчив, даже апатичен, но если речь заходила о чем-то для него интересном, вмиг оживлялся: на лице появлялся румянец, глаза блестели. В такие минуты Каулз делался превосходным оратором, легко увлекавшим слушателя за собой.

Невзирая на эти данные природой преимущества, мой друг жил уединенно, предпочитая женскому обществу усердное чтение. Он был одним из лучших студентов своего курса, имел медаль по анатомии и премию Нила Арнотта по физике.

Как хорошо я помню тот день, когда мы впервые встретили ее! Много раз, мысленно возвращаясь к тем обстоятельствам, я пытался точно определить, каким было изначальное впечатление, произведенное ею на меня. После того как мы узнали, кто она, мое суждение перестало быть непредвзятым, и впоследствии хотелось вспомнить, что подсказал мне инстинкт при первой нашей встрече. Однако впоследствии, чем бы ни были вызваны мои чувства к ней – разумом или предубеждением, отбросить их оказалось нелегко.

Мы встретились на вернисаже в Королевской шотландской академии художеств весной 1879 года. Мой бедный друг страстно увлекался всевозможными изящными искусствами. Его тонкая натура получала изысканное удовольствие и от музыкальных созвучий, и от гармонии красок на холсте. Итак, придя вместе с Каулзом на выставку картин, я заметил в дальнем конце пышного главного зала удивительно красивую женщину. За всю свою жизнь я не видел другого столь же классически совершенного лица. Это чистый греческий тип: лоб широкий, низкий, мраморно-белый в облачке нежных локонов, линия носа прямая и четкая, губы скорее тонкие, нежели полные, подбородок прелестно закруглен и вместе с тем достаточно развит, чтобы свидетельствовать о необычайной силе характера.

Но самое удивительное в ней – это глаза! Если бы я только мог передать, как они бывают изменчивы – то стальные, то женственно мягкие, они обладают повелительной силой и проницательностью, способной внезапно таять, сменяясь выражением беззащитности… Но не стану говорить о будущих моих впечатлениях.

На вернисаже эту леди сопровождал высокий блондин, в котором я узнал Арчибальда Ривза, студента-юриста. Мы были с ним немного знакомы. В свое время ни одна веселая студенческая авантюра не обходилась без предводительства этого энергичного красавца, но с недавних пор я слышал о нем мало: поговаривали, будто он решил жениться – очевидно, на той молодой даме, с которой пришел теперь на выставку. Я сел на бархатный диванчик посреди зала и, заслонившись каталогом, стал исподтишка наблюдать за парой.

Чем дольше я смотрел на девушку, тем ярче расцветала в моих глазах ее красота. Она была, надо признать, низковата, зато сложена безупречно и держалась так, что, не сравнивая ее с другими, я бы и не заметил недостатка роста.

Пока я наблюдал за ней и за ее женихом, его куда-то позвали. Дама осталась одна и, повернувшись к картинам спиной, принялась внимательно изучать присутствующих, нисколько не смущенная тем, что собственная ее элегантность и красота привлекают дюжину любопытных взглядов. Держась одной рукой за красный шелковый шнур, отгораживающий картины от публики, она переводила ленивый взор то на одно лицо, то на другое так же невозмутимо, как если бы рассматривала фигуры, нарисованные на холсте. В какой-то момент ее глаза остановились и приобрели сосредоточенное выражение. Захотев узнать, чем она вдруг заинтересовалась, я проследил за ее взглядом.

Джон Бэррингтон Каулз стоял перед одной из картин, кажется, Ноэля Патона. Во всяком случае, художник изобразил нечто возвышенное и эфемерное. Лицо моего друга было обращено к нам в профиль. Я уже упоминал о его на редкость привлекательной внешности, но в тот момент он казался просто ослепительно красивым. Очевидно, вовсе позабыв о своем окружении, Каулз всей душой углубился в созерцание картины. Глаза искрились, на чистой оливковой коже проступил смуглый румянец. Молодая дама, не отрываясь, с интересом за ним наблюдала, пока он, встрепенувшись, не вышел из задумчивости и не обернулся. Тогда их взгляды встретились. Она тотчас отвела глаза, но он еще несколько секунд продолжал на нее смотреть. Позабыв о картине, его душа спустилась на землю.

Прежде чем уйти, мы видели ту молодую леди еще раз или два, и я замечал, что Каулз глядит ей вслед. Он, однако, ничего мне не говорил до тех пор, пока мы не вышли на свежий воздух и не зашагали рука об руку по Принсес-стрит.

– Ты обратил внимание на ту красивую женщину в темном платье с белым мехом? – спросил мой друг.

– Да, видел такую, – ответил я.

– Знаешь ее? – произнес он взволнованно. – Кто она такая?

– Лично я с ней не знаком, но уверен, что можно многое о ней разузнать: ведь она, кажется, обручена с Арчи Ривзом, а с ним у меня много общих приятелей.

– Обручена?! – воскликнул Каулз.

– Дорогой мой, – рассмеялся я, – неужто ты сделался так уязвим, что известие о помолвке совершенно незнакомой девушки способно тебя огорчить?

– Не то чтобы я огорчился, – сказал Каулз, заставив себя усмехнуться в ответ, – но скажу тебе откровенно, Армитедж: я еще никогда никем так сильно не увлекался. Дело не столько в чертах лица, хотя они безупречны, сколько в характере и интеллекте, который в них отразился. Если она выходит замуж, то, надеюсь, за того, кто ее достоин.

– Ты говоришь с большим чувством, – заметил я. – У тебя, Джек, типичный случай любви с первого взгляда. Чтобы успокоить твой растревоженный дух, я постараюсь побольше о ней выведать, как только встречу кого-нибудь подходящего.

Бэррингтон Каулз поблагодарил меня, и разговор перешел на другие предметы. Несколько дней ни один из нас не упоминал о той женщине, хотя мой друг был, пожалуй, более задумчив и рассеян, чем обычно. Однажды, уже почти забыв тот случай, я встретил своего дальнего родственника Броуди. Он подошел ко мне на крыльце университета с видом гонца, несущего важную весть.

– Послушай, – сказал Броуди, – ты ведь, кажется, знаешь Ривза?

– Знаю. А что?

– Его свадьба отменяется.

– Отменяется?! – воскликнул я. – А я-то совсем недавно узнал, что он собирался жениться.

– Да, теперь ничего не будет: мне его брат сказал. Если Ривз сам пошел на попятный, то это чертовски подло с его стороны, тем более что девушка необыкновенно хороша.

– Я ее видел, – ответил я. – Но имени не знаю.

– Мисс Норткотт. Живет со старой тетушкой на Эберкромби-плейс. Кто родители, откуда она – никому не известно. Как бы то ни было, бедной девушке отчаянно не везет.

– В чем же ее невезение?

– Ну, видишь ли, это ведь уже вторая ее помолвка, – объяснил Броуди, обладавший поразительным свойством все обо всех знать. – Первым женихом был Уильям Прескотт, но он умер. Очень грустная история. Уже и дату свадьбы назначили, все было готово, и вдруг это несчастье.

– Какое? – уточнил я, что-то смутно припоминая.

– Как какое? Смерть Прескотта. Однажды он допоздна засиделся на Эберкромби-плейс. Когда ушел, никто точно не знает. Известно только, что около часа ночи он быстро шагал в сторону Куинс-парка, – один знакомый встретился ему на пути. Тот парень поздоровался, Прескотт не ответил. Живым его больше не видели. Через три дня нашли тело в озере Сент-Маргарет, возле часовни Святого Антония. Никто ничего не понял. В официальном отчете, разумеется, написали, что бедняга был в состоянии временной невменяемости.

– Очень странно, – заметил я.

– Да, и чертовски жаль девушку, – кивнул Броуди. – А теперь еще новый удар. Как бы он ее не сокрушил, ведь она такая нежная и хрупкая!

– Так ты ее лично знаешь? – спросил я.

– Да, знаю. Мы с ней несколько раз встречались. Если хочешь, могу тебя представить.

– Я, собственно, не для себя стараюсь, а для друга. После такого она, я думаю, вряд ли станет часто выходить из дому, но если случай все же подвернется, я воспользуюсь твоим предложением.

Мы пожали друг другу руки, и на какое-то время я забыл о нашем разговоре. Следующий эпизод, имевший отношение к мисс Норткотт, оказался неприятным. Я должен рассказать о нем как можно подробнее, поскольку это, вероятно, поможет пролить свет на последующие события.

Одним холодным вечером, через несколько месяцев после описанной встречи с Броуди, я шел от больного по одной из самых захудалых улиц города. Было уже поздно. Когда я пробирался сквозь толпу грязных бездельников, собравшихся у дверей большого питейного заведения, один из них, спотыкаясь, отделился от своих приятелей и с пьяной ухмылкой протянул мне руку. Свет газового фонаря упал ему на лицо, и я ахнул, узнав в этом опустившемся существе моего бывшего знакомого – Арчибальда Ривза, одного из самых щеголеватых и утонченных денди во всем колледже. В недоумении я сперва не поверил собственным глазам, но эти черты было ни с чем не перепутать. Опухшее от пьянства лицо Арчи все же не вполне лишилось своей привлекательности.

– Привет, Ривз! – сказал я, вознамерившись спасти его, хотя бы на один вечер, из той компании, в которой он оказался. – Идем со мной, нам по пути.

Он что-то невнятно пробормотал, извиняясь за свой вид, и взял мою руку. Поддерживая его, я дошел с ним до квартиры, где он жил. Мне стало ясно: он не просто страдает от похмелья. Долгое злоупотребление спиртным уже сказалось на его нервах и мозге. Ладонь у него была сухая и горячая, от каждой тени, падавшей на мостовую, он вздрагивал, говорил скорее как больной в бреду, чем как пьяница.

Доведя Ривза до дома, я раздел его до белья и уложил на кровать. Пульс у Арчи был очень частый: его, очевидно, лихорадило. Он как будто бы провалился в дремоту, и я уже собирался выскользнуть из комнаты, чтобы предупредить хозяйку о состоянии квартиранта, но он внезапно вздрогнул и, ухватив меня за рукав, крикнул:

– Не уходи! Мне лучше, когда ты рядом! Так она ничего мне не сделает!

– Она? Кто? – спросил я.

– Ну она, она! – ответил Ривз в раздражении. – Эх, ты ж ее не знаешь! Она дьяволица. Прекрасная, прекрасная дьяволица!

– У тебя жар, ты перевозбужден. Постарайся уснуть. Это должно помочь.

– Уснуть! – простонал он. – Да разве я могу спать, когда я вижу, как она сидит там, у меня в ногах, и смотрит своими глазищами! Смотрит и смотрит час за часом! Это все соки, все мужество из меня высасывает. Оттого-то я и пью. Господи, помоги мне, я и сейчас полупьян!

– Ты очень болен, – возразил я, смачивая виски́ Арчи уксусом, – у тебя бред. Ты сам не понимаешь, что говоришь.

– Еще как понимаю! – резко прервал он меня, подняв глаза. – Прекрасно понимаю. Я сам это на себя навлек. Сам выбрал. Был и другой выход, но я не смог, видит Бог, его принять. Остаться с ней было для меня невозможно. Это выше человеческих сил.

Я сел у постели и, взяв огненную руку Арчи, задумался над его странными словами. Некоторое время он лежал спокойно, потом поглядел на меня и жалобно произнес:

– Зачем она раньше мне не сказала? Зачем дожидалась, чтобы я полюбил ее так сильно?

Он повторил этот вопрос несколько раз, мотая горячей головой, и только тогда наконец забылся тревожным сном. Я тихонько вышел из комнаты и, удостоверившись, что о больном как следует позаботятся, вернулся к себе домой. Слова Ривза еще несколько дней звенели у меня в ушах. Они приобрели для меня больший вес после того, что случилось после.

Моего друга Бэррингтона Каулза тогда не было в Эдинбурге. Он уехал на летние каникулы, и несколько месяцев я ничего о нем не слышал. Когда же вновь начались занятия, я получил от него телеграмму с просьбой закрепить за ним его прежние комнаты на Нортумберленд-стрит. Каулз также сообщил мне, каким поездом возвращается. Я встретил его на вокзале и был очень обрадован тем, что он весел и имеет здоровый вид.

Вечером, когда мы, сидя у камина, говорили о прошедшем лете, Каулз неожиданно сказал:

– Кстати, ты ведь меня еще не поздравил!

– С чем, дружище? – спросил я.

– Как? Уж не хочешь ли ты сказать, будто не слыхал о моей помолвке?

– Помолвке? Нет! Но я рад слышать это теперь и от всего сердца тебя поздравляю.

– Удивительно, что до тебя не дошли слухи. Очень странно. Ты помнишь ту девушку, которую мы видели в академии и которая нас обоих восхитила?

– Что? – воскликнул я, и во мне смутно зашевелилось какое-то недоброе предчувствие. – Она и есть твоя невеста?

– Я знал, что ты удивишься, – ответил Каулз. – Когда я гостил у своей старой тетки в Питерхеде, в Эбердиншире, туда приехали Норткотты. У нас оказались общие друзья, и мы познакомились. Слух о ее предыдущей помолвке был, как выяснилось, ложной тревогой. Ну а дальше… Ты представляешь себе, что бывает, когда встретишься с такой девушкой, как она, в таком месте, как Питерхед. Ты не подумай, – прибавил мой друг, – будто я поспешил, сделав ей предложение. Я ни секунды об этом не жалел. Чем дольше я знаю Кейт, тем больше ею восхищаюсь и тем сильнее люблю ее. Впрочем, я тебя представлю, чтобы ты мог составить о ней собственное мнение.

Я выразил удовольствие и постарался принять как можно более легкий, бодрый тон, но на сердце у меня было тяжело и тревожно. Трагическая судьба молодого Прескотта и слова Ривза постоянно вспоминались мне, и, хоть я не видел для этого достаточных оснований, мной овладевало боязливое недоверие к этой женщине. Может быть, у меня сложилось глупое предубеждение против нее, и впоследствии я невольно старался вписывать ее слова и поступки в мою чудовищную полуосознанную теорию – так, во всяком случае, говорят. Каждый волен иметь свое мнение, коль скоро оно сообразуется с фактами, о которых я рассказываю.

Через несколько дней я вместе с Каулзом нанес визит мисс Норткотт. Помню, что, когда мы шли по Эберкромби-плейс, наше внимание привлек пронзительный визг собаки. Оказалось, он доносился как раз из того дома, куда мы направлялись. Нас проводили на второй этаж, где я был представлен старой миссис Мертон, тетушке мисс Норткотт, и самой молодой леди. Она выглядела прекрасно, как всегда, и я не мог удивляться тому, что мой друг так ею увлекся. Лицо ее было чуть румянее обыкновенного, в руке она сжимала тяжелый хлыст, которым только что карала маленького скотч-терьера, чьи крики мы слышали с улицы. Теперь бедное запуганное животное жалось к стенке, жалобно скуля.

– Так значит, Кейт, – сказал Каулз, когда мы сели, – вы с Карло опять повздорили?

– На этот раз совсем немного, – ответила мисс Норткотт, обворожительно улыбаясь. – Он мой старый добрый дорогой друг, но иногда нуждается в исправлении. – Повернувшись ко мне, она прибавила: – Мы все иногда нуждаемся в нем, не так ли, мистер Армитедж? Как было бы полезно, когда бы нас наказывали не в конце жизни за все наши прегрешения сразу, а, как собак, за каждый проступок в отдельности! Это бы сделало нас осмотрительнее, вы не находите?

Я признал, что сделало бы.

– Представьте себе: всякий раз, когда человек поступает дурно, гигантская рука хватает его и сечет кнутом до тех пор, пока он не потеряет сознание, – продолжала мисс Норткотт, сжимая в своей белой руке собачий хлыст и яростно размахивая им. – Это скорее заставит его вести себя подобающе, чем любые разглагольствования о морали.

– Право, Кейт, – сказал мой друг, – ты сегодня что-то очень свирепа.

– Вовсе нет, Джек, – рассмеялась она, – я просто предлагаю мистеру Армитеджу мою теорию для рассмотрения.

Затем они заговорили о своих эбердинширских воспоминаниях, а я стал наблюдать за миссис Мертон, все это время молчавшей. Она показалась мне очень странной пожилой леди. Внешность ее в первую очередь обращала на себя внимание полным отсутствием краски: волосы ее были белы как снег, лицо чрезвычайно бледно, губы бескровны. Даже глаза не оживляли этой картины, поскольку имели самый светлый из возможных оттенков голубого. Серое шелковое платье вполне гармонировало с общим впечатлением, производимым наружностью миссис Мертон. Выражение ее лица было странным: причины я тогда понять не мог. Вышивая какой-то старомодный узор, она размеренно двигала рукой, заставляя платье издавать сухое печальное шуршание, похожее на шелест осенней листвы. В этой женщине мне виделось что-то скорбное, наводящее тоску.

Я придвинул свой стул к ней поближе, чтобы спросить, нравится ли ей Эдинбург и давно ли она здесь, но когда заговорил, она вздрогнула и взглянула на меня испуганно. Тогда я понял, что все это время выражало ее лицо: страх, сильнейший всепоглощающий страх. Я мог бы поклясться собственной головой: женщина, сидевшая передо мной, пережила нечто ужасное.

– Да, мне здесь нравится, – произнесла она тихим боязливым голосом. – Мы здесь давно… то есть не очень. Мы много переезжаем.

Миссис Мертон говорила осторожно, словно боясь сказать лишнее.

– Вы, стало быть, местная? Уроженка Шотландии? – спросил я.

– Нет… то есть не совсем. Мы нигде не местные. Мы, знаете ли, космополитичны.

При этих словах моя собеседница повернула голову и посмотрела на мисс Норткотт: та по-прежнему болтала с Каулзом у окна. Тогда миссис Мертон вдруг наклонилась ко мне и едва ли не с мольбой сказала:

– Пожалуйста, не говорите со мной больше. Она этого не любит, и мне потом придется страдать. Прошу вас, не надо.

Я хотел узнать причину столь странной просьбы, но миссис Мертон, заметив мое намерение снова к ней обратиться, поднялась с места и медленно вышла из комнаты. В этот момент влюбленные замолчали, и я почувствовал, что мисс Норткотт смотрит на меня своими проницательными серыми глазами.

– Извините мою тетушку, мистер Армитедж. Она немного странная и легко утомляется. Присоединяйтесь к нам, взгляните на мой альбом.

На протяжении некоторого времени мы рассматривали портреты. Родители мисс Норткотт показались мне людьми вполне обыкновенными: в их лицах я не нашел тех черт характера, которые так ярко выражались в наружности дочери. Один старый дагерротип[20], однако, привлек мое внимание. На нем был изображен мужчина лет сорока, очень красивый. Его чисто выбритый крупный подбородок и твердая прямая линия рта свидетельствовали о невероятной силе воли. Глаза, правда, были посажены чересчур глубоко, и лоб казался слегка приплюснутым, как у змеи, что несколько портило лицо. Увидав этот портрет, я почти невольно указал на него и воскликнул:

– Вот, мисс Норткотт, на кого из ваших родных вы похожи!

– Вы находите? – отозвалась она. – Боюсь, это плохой комплимент для меня. Дядю Энтони в нашей семье всегда считали паршивой овцой.

– В самом деле? – ответил я. – В таком случае я очень сожалею о своем замечании.

– Напрасно. Я всегда считала, что он один стоит их всех вместе взятых. Он был офицером сорок первого полка и погиб на персидской войне[21]. Это, по крайней мере, благородная смерть.

– Я тоже хотел бы так умереть, – сказал Каулз, и его глаза заблестели, как всегда, когда он воодушевлялся. – Я часто жалею, что не пошел по стопам отца, а занялся этими скучными пилюлями.

– Полно, Джек, тебе пока еще вовсе незачем умирать, – возразила мисс Норткотт, ласково взяв его за руку.

Я не понимал этой девушки. Меня сбивало с толку то, как причудливо смешивались в ней мужская решительность и женская мягкость, и было еще что-то особенное, ее собственное, ощущаемое в глубине. Поэтому я растерялся, когда Каулз, прогуливаясь со мной по улице, задал расплывчатый вопрос:

– Ну, что ты о ней думаешь?

– Она удивительно хороша собой, – ответил я осторожно.

– Это само собой! – раздраженно воскликнул мой друг. – Это ты и раньше знал.

– Еще она, по-моему, очень умна, – сказал я.

Некоторое время Бэррингтон Каулз шагал молча, а потом вдруг повернулся ко мне и спросил:

– Она не кажется тебе жестокой? Ты не думаешь, что она из тех девушек, которым нравится причинять другим людям боль?

– Пожалуй, – ответил я, – у меня было маловато времени, чтобы составить мнение о ней.

Мы еще помолчали. Затем Каулз неожиданно пробормотал:

– Эта старая дура сумасшедшая.

– Кто? – уточнил я.

– Да та старуха, тетка Кейт. Миссис Мертон или как там ее…

Я догадался, что бледная дама поговорила и с Каулзом, но о чем – этого он мне не сказал.

В тот вечер он рано лег спать, а я долго сидел у камина, размышляя об увиденном и услышанном. Чувствовалось, что с девушкой связана некая тайна, причем тайна слишком темная и странная, чтобы можно было ее разгадать. Я подумал о последнем визите Прескотта на Эберкромби-плейс и о трагедии, произошедшей после, связал эту мысль с жалобным криком пьяного Ривза: «Почему она раньше мне не сказала?» – и с другими его словами. Потом я вспомнил испуганную миссис Мертон и ее просьбу более с ней не разговаривать, и странное впечатление, которое она произвела на Каулза, а также эпизод с избитой собакой.

Все эти воспоминания подействовали на меня довольно неприятно, и все же у меня не было оснований обвинить мисс Норткотт в чем-либо определенном. Я только повредил бы делу, если бы попытался предостеречь друга, сам не разобравшись, от чего именно я его предостерегаю. Любые упреки в адрес возлюбленной вызвали бы у него только презрительный смех. Что я мог сделать? Из какого источника добыть достоверные сведения о ее прошлой жизни, о ее характере? В Эдинбурге никто как следует не знал их семьи. Насколько мне было известно, родителей она потеряла, а о том, где выросла, никому не рассказывала. Вдруг меня осенило: среди друзей моего отца был полковник Джойс, долго служивший в Индии при штабе. Он, по всей видимости, должен был знать большинство офицеров, которых направляли туда после восстания сипаев[22]. Я тут же сел, заправил лампу и принялся за письмо к полковнику. Я написал ему, что очень хотел бы получить сведения о некоем капитане Норткотте из сорок первого пехотного, который погиб в Персии. Описав внешность капитана, насколько она запомнилась мне по дагерротипу, я указал на конверте адрес и тотчас отправил письмо, после чего лег в постель. Отчасти удовлетворенный тем, что все возможное сделано, я по-прежнему был слишком обеспокоен, чтобы уснуть.

Часть II

Через два дня я получил ответ из Лестера, где жил полковник. Письмо лежит передо мной. Передаю его содержание слово в слово:

«Дорогой Боб!

Я очень хорошо помню капитана Норткотта. Мы служили вместе сначала в Калькутте, потом в Хайдарабаде. Довольно странный был человек, дружбы ни с кем не водил. Воевал храбро, отличился в сорок шестом году при Собраоне, где его, кажется, ранили. В полку его не любили: он слыл безжалостным, хладнокровным воякой, у которого нет сердца. Еще поговаривали, будто он поклонник дьявола или что-то в этом роде, будто глаз у него дурной, но это все, конечно, чушь. А вот сомнительные теории он и правда разводил: что-то насчет силы человеческой воли и воздействия сознания на материю.

Как подвигаются твои медицинские занятия? Не забывай, мой мальчик: сын твоего отца всегда может на меня рассчитывать. Если я чем-то могу быть полезен, буду рад помочь во всякое время.

Любящий тебя Эдвард Джойс.


P. S. Кстати, Норткотт погиб не на войне, а уже после объявления мира. Был убит при безумной попытке достать какой-то вечный огонь из храма солнцепоклонников. Очень таинственная смерть».

Я прочитал это послание не единожды: в первый раз с чувством удовлетворения, во второй – с разочарованием. Я получил любопытные сведения, но не то, чего хотел. Дядя мисс Норткотт был эксцентриком, поклонялся дьяволу и, по слухам, имел дурной глаз. Я вполне допускал, что глаза его племянницы, когда в них появляется уже замеченное мной холодное серое мерцание, способны на все то зло, которое может сотворить человеческое око, но от таких суеверных соображений толку ждать не следовало. Вероятно, имело смысл ухватиться за следующее предложение – то, где говорилось о странных теориях капитана? Мне вспомнился весьма своеобразный труд, прочитанный мной однажды. Автор толковал о силе некоторых человеческих умов, которые могут воздействовать на другие умы даже на расстоянии. Тогда все эти рассуждения показались мне чистым шарлатанством.

Но что, если мисс Норткотт наделена какой-то исключительной способностью подобного рода? Эта мысль вырисовывалась все отчетливее, и очень скоро я столкнулся с фактами, подтвердившими мою гипотезу.

Как раз в то время, когда я много думал о таких предметах, как гипноз и внушение, газета сообщила о скором прибытии в город доктора Мессингера, известного медиума и месмериста[23]. Даже самые сведущие судьи не находили в его выступлениях обмана. Поднявшись несоизмеримо выше обыкновенных жульнических фокусов, он приобрел репутацию лучшего из ныне здравствующих знатоков электробиологии – странной лженауки, изучающей гипнотизм. Действительно ли его воля могла демонстрировать приписываемые ей способности, невзирая на свет рампы и присутствие публики? Вознамерившись это узнать, я приобрел билет на первое же представление, куда и отправился вместе с несколькими друзьями-студентами.

Наши места были в одной из боковых лож. Когда мы пришли, занавес уже поднялся. В третьем или четвертом ряду партера сидел Баррингтон Каулз со своей невестой и старой миссис Мертон. Я сразу же их заметил, они меня тоже, мы раскланялись.

Первая часть вечера была довольно заурядна: лектор продемонстрировал обыкновенную ловкость рук, а также показал пару примеров гипнотического воздействия на человека, которого привел с собой. Этот же помощник выступил перед нами как образец ясновидения: введенный в транс, он отвечал на вопросы о местонахождении отсутствующих друзей и спрятанных вещей. Все ответы оказались удовлетворительными. Все это я наблюдал и прежде. Теперь же мне хотелось увидеть несколько другое: воздействие воли месмериста на случайного человека из зала. Только в конце представления мои ожидания оправдались.

– Вы уже убедились в том, – сказал лектор, – что объект гипноза полностью подчиняется воле гипнотизера. Он не властен над своими поступками, и даже мысли, которые его посещают, внушены ему господствующим разумом. Такого результата можно достичь и без предварительной подготовки. Воля, когда достаточно сильна, способна, не опираясь ни на что, кроме собственной мощи, подчинить себе импульсы и действия обладателя более слабой воли, причем даже на расстоянии. Если у одного человека воля будет развита значительно сильнее, чем у всех других представителей рода человеческого, то ему ничто не помешает повелевать своими собратьями, низведя их до состояния автоматических кукол. Такая катастрофа, по счастью, маловероятна, ибо наши умы приблизительно равноценны друг другу по своей силе, вернее, по своей слабости. Однако небольшие различия все же существуют, и даже в этих пределах они способны производить удивительный эффект. Сейчас я выберу из присутствующих в зале одного человека и постараюсь только лишь силой своей воли заставить его подняться на сцену, чтобы сказать и сделать то, чего я пожелаю. Позвольте мне вас заверить: никакого сговора здесь нет, и тот, кого я выберу, волен всячески сопротивляться любому импульсу, который я ему внушу.

С этими словами лектор подошел к краю сцены и принялся изучать первые ряды партера. Смуглая кожа и блестящие глаза Каулза сразу же привлекли внимание месмериста: несомненно, сочтя такую внешность признаком нервического темперамента, он устремил на моего друга пристальный взор. Тот удивленно вздрогнул, а затем прижался к спинке кресла, выражая намерение противостоять влиянию гипнотизера. Имея вполне заурядную форму черепа, Мессингер, однако, обладал исключительной силой и проницательностью взгляда. Под этим взглядом Каулз сперва сделал несколько судорожных попыток ухватиться за подлокотники, привстал и с видимым усилием снова сел. С величайшим интересом наблюдая эту сцену, я невольно обратил внимание на лицо мисс Норткотт. Она сидела, не сводя с гипнотизера глаз, и черты ее выражали такое напряжение сил, какого я еще никогда ни у кого не видел. Зубы были стиснуты, губы сжаты. Вся она сделалась твердой, как прекрасная статуя из белоснежного мрамора. Глаза посверкивали холодным светом из-под сведенных бровей.

Я опять перевел взгляд на Каулза, ожидая, что он наконец встанет и начнет исполнять желания месмериста, но вдруг со сцены раздался короткий вскрик человека, совершенно измученного долгой борьбой. Облокотившись о стол, Мессингер подпирал голову рукой. По лицу струился пот.

– Не могу продолжать! – воскликнул он, обращаясь к аудитории. – Моей воле противодействует чья-то воля, еще более сильная. Прошу меня извинить.

Этот человек был, очевидно, нездоров. Занавес опустился, зрители рассеялись, обмениваясь замечаниями о произошедшем. Выйдя из зала, я стал дожидаться появления своего друга и его спутниц. Оказалось, неудача гипнотизера рассмешила Каулза. Тряся мою руку, он ликующе вскричал:

– Похоже, Боб, я доктору Мессингеру не по зубам! На этот раз он получил решительный отпор!

– Да, – согласилась мисс Норткотт, – по-моему, Джек должен гордиться силой своего разума. Не так ли, мистер Армитедж?

– Но мне пришлось нелегко, – сказал Каулз серьезно. – Вы себе не представляете, какое странное ощущение возникло у меня раз или два, пока все это продолжалось. Я чувствовал себя совершенно обессиленным, особенно перед тем моментом, когда доктор Мессингер сдался.

Вместе с Каулзом я проводил дам до дома. Он шел впереди с миссис Мертон, а я оказался рядом с его невестой. Минуту или две мы шагали молча, а потом я вдруг выпалил так внезапно, что она, наверное, сочла меня грубым:

– Это сделали вы, мисс Норткотт.

– Я вас не понимаю, – возразила она резко.

– Вы загипнотизировали гипнотизера. Так, пожалуй, следует назвать ваш поступок.

– Какая странная идея! – засмеялась мисс Норткотт. – Стало быть, вы считаете, что у меня очень сильная воля?

– Да, – сказал я. – Сильная и опасная.

– Что же в ней опасного? – удивленно спросила моя спутница.

– По моему мнению, – отвечал я, – любая воля, способная выказывать такую силу, опасна, поскольку всегда может быть использована с дурной целью.

– Послушать вас, мистер Армитедж, так я просто чудовище, – сказала мисс Норткотт и вдруг посмотрела мне в лицо. – Я вам никогда не нравилась. Вы в чем-то меня подозреваете и относитесь ко мне с недоверием, хотя повода я вам не давала.

Это обвинение было настолько неожиданно и настолько справедливо, что я не нашелся с ответом. После короткой паузы мисс Норткотт твердым и холодным голосом продолжила:

– Не позволяйте вашим предубеждениям становиться на моем пути. Если скажете вашему другу мистеру Каулзу нечто такое, отчего между мной и им возникнет размолвка, увидите, что избрали очень неверную тактику.

В том, как были произнесены эти слова, ощущалась угроза и я ответил:

– Мешать вашим планам на будущее я не властен. Однако если учесть все увиденное мной и услышанное, то мне трудно не бояться за моего друга.

– Бояться? – повторила мисс Норткотт презрительно. – Что же вы такое увидели и услышали? Вероятно, вас просветил мистер Ривз, с которым вы, полагаю, приятели?

– Вашего имени он не упоминал, – ответил я, не солгав. – Как бы то ни было, с прискорбием сообщаю вам, что он умирает.

В тот момент мы проходили мимо освещенного окна, и я заглянул в лицо своей спутнице, желая увидеть, какое действие произвели на нее мои слова. Они ее позабавили! В этом не приходилось сомневаться. Она тихо смеялась сама с собой. Каждая черта ее лица выражала радость. С той минуты я стал испытывать еще больший страх перед этой женщиной и еще большее недоверие к ней, чем когда-либо прежде.

На протяжении оставшегося пути мы почти ничего не говорили друг другу. При прощании мисс Норткотт метнула на меня быстрый угрожающий взгляд, будто хотела напомнить мне о своих давешних словах. Ее предостережение не остановило бы меня, если бы я только знал, чем помочь Бэррингтону Каулзу. Но что я мог ему сказать? Что прежних поклонников его невесты постигла печальная участь? Что я считаю эту женщину жестокой? Что она, на мой взгляд, обладает удивительными, почти сверхъестественными способностями? Какое впечатление произвели бы на моего друга такие упреки в адрес возлюбленной? Чем ответил бы мне его пылкий темперамент? Сознавая свое бессилие, я молчал.

Теперь я подхожу к началу конца. Многое из того, что я говорил до сих пор, было основано на подозрениях, домыслах и слухах. Далее я, хоть это и тяжело, постараюсь как можно беспристрастнее и точнее рассказать о событиях, которые разворачивались на моих глазах и за которыми последовала смерть моего друга.

В конце зимы Бэррингтон Каулз сообщил мне о своем намерении жениться на мисс Норткотт в ближайшее время, вероятно уже весной. Денег он, как я упоминал, получал достаточно, молодая леди тоже располагала кое-какими средствами, поэтому необходимости в долгой помолвке не было.

– Мы облюбовали для себя маленький домик в Корсторфине, – сказал мой друг, – и надеемся видеть твою физиономию за нашим столом так часто, как только ты сможешь приезжать.

Я поблагодарил его, постаравшись отделаться от мрачных предчувствий. «Все будет хорошо», – успокаивал я себя.

Однажды вечером, за три недели до назначенной свадьбы, Каулз предупредил меня, что, наверное, поздно вернется домой.

– Кейт прислала мне записку, – объяснил он. – Просит прийти сегодня к одиннадцати. Это, конечно, довольно поздно, но, может, она хочет о чем-то поговорить без помех, когда миссис Мертон уляжется спать.

Только после того как мой друг ушел, я вспомнил о таинственном позднем визите, который нанес мисс Норткотт молодой Прескотт перед самоубийством. Потом мне на память пришли бессвязные жалобы Ривза: его слова теперь казались мне исполненными еще большего трагизма, потому что именно сегодня я узнал о смерти бедняги. Какой вывод мне следовало сделать? Хранит ли эта женщина страшную тайну, которую открывает своим женихам перед свадьбой? Существует ли что-то запрещающее ей выходить замуж? Или некое обстоятельство не позволяет мужчинам на ней жениться? Мне сделалось настолько тревожно, что, даже рискуя поссориться с Каулзом, я пошел бы за ним и постарался его удержать, но взгляд, брошенный на часы, остановил меня: было уже слишком поздно. Теперь оставалось лишь дожидаться, когда он вернется. Помешав угли в камине, я взял с полки роман, но собственные мысли не позволяли мне увлечься книгой, и я отложил ее в сторону. Чувство неясного беспокойства и подавленности угнетало меня. Пробило двенадцать, потом половину первого, а мой друг все не возвращался. Почти в час ночи я наконец услыхал шаги на улице, а затем и стук. Это меня удивило: Каулз всегда носил с собой ключи. Сбежав вниз, открыв задвижку и распахнув дверь, я увидел подтверждение своих опасений. Бэррингтон Каулз стоял, прислонившись к перилам крыльца. Голова его поникла, и всем своим видом он олицетворял крайнюю степень отчаяния. Сделав шаг, он споткнулся и точно бы упал, если бы не я. Мы медленно поднялись в нашу гостиную: в правой руке я держал лампу, а левой обнимал его. Не говоря ни слова, он рухнул на диван. Теперь, при свете, я ужаснулся той перемене, которая произошла с моим другом: лицо Бэррингтона Каулза было мертвенно-бледно, даже губы казались бескровными. На щеках и на лбу выступил липкий холодный пот, глаза словно остекленели. С трудом узнавая знакомые черты, я видел перед собой человека, совершенно обессиленного от некоего ужасного испытания, выпавшего на его долю.

– Дружище, дорогой мой, что случилось? – спросил я, нарушая тишину. – Тебе нехорошо?

– Бренди, – произнес Каулз, задыхаясь, – дай бренди.

Я взял графин, чтобы ему налить, но он выхватил его у меня дрожащей рукой и залпом выпил как минимум полстакана, проглотил огненную жидкость, даже без воды, хотя прежде всегда бывал умерен в употреблении спиртного. Алкоголь, по-видимому, немного помог моему другу: лицо Каулза сделалось чуть менее бледным, ему удалось приподняться на локте.

– Моя помолвка расторгнута, Боб. – Он старался говорить спокойно, но не мог скрыть дрожи в голосе. – Все кончено.

– А ты не унывай! – ответил я, желая его подбодрить. – Невелика беда! Расскажи лучше, как это вышло. Отчего вы расстались?

– Отчего? – простонал мой друг, закрывая лицо руками. – Если я скажу, Боб, ты мне не поверишь. Это слишком страшно, слишком ужасно, невыразимо жутко и совершенно невероятно! О, Кейт, Кейт! – Он принялся горестно раскачиваться из стороны в сторону. – Ты виделась мне ангелом, а оказалась…

– Кем? – спросил я, как только он замолчал.

Каулз поднял на меня пустой взгляд, а потом вдруг взорвался, замахав руками:

– Демоном! Вурдалаком из ямы! Вампиром с прелестным лицом! Господи, прости меня, – заговорил он тише и отвернулся к стене, – я сказал больше, чем следовало. Я слишком любил ее, чтобы говорить о ней так, как она заслуживает. Я и сейчас слишком сильно ее люблю.

Некоторое время Каулз лежал неподвижно, и я уже понадеялся, что бренди его усыпил, но вдруг он снова повернул ко мне лицо и спросил:

– Ты когда-нибудь читал о вервольфах?

Я сказал, что читал.

– В одной из книг Марриета[24], – произнес мой друг задумчиво, – есть история о красавице, которая превратилась ночью в волка и сожрала собственных детей. Откуда, хотел бы я знать, взялась у романиста такая идея?

Несколько минут он молча размышлял, потом громко потребовал еще бренди.

– Успокойся, я тебе налью, – сказал я и потихоньку подмешал в напиток с полдрахмы настойки опиума из пузырька, стоявшего на столе.

Осушив бокал, Каулз уронил голову на подушку и простонал:

– Хуже этого быть ничего не может. Даже смерть и та лучше. Жестокость и преступление, преступление и жестокость. Нет, хуже ничего не бывает.

Эти слова монотонно повторялись и повторялись, пока не сделались неразборчивыми. Веки над усталыми глазами сомкнулись, и Каулз погрузился в глубокий сон. Я отнес его, не разбудив, в спальню и всю ночь оставался при нем, соорудив себе место для сна из стульев.

Утром у моего друга начался жар. Несколько недель балансировал он между жизнью и смертью. При помощи лучших врачей Эдинбурга его крепкий организм медленно боролся с болезнью. Ухаживая за ним в это тревожное время, я не смог вычленить из его горячечного бреда ни единого слова, которое пролило бы свет на тайну мисс Норткотт. Иногда Каулз говорил о ней с величайшей любовью и нежностью, иногда кричал, что она демон, и выставлял вперед руки, как будто бы не позволяя ей приблизиться. Несколько раз он восклицал: «Я не продам душу за ее прекрасное лицо!» – а потом начинал жалобно стонать: «Но я люблю ее, я все равно ее люблю и никогда любить не перестану».

Когда тяжелая болезнь наконец отступила, Бэррингтон Каулз сделался другим человеком. Упадок физических сил не погасил блеска его темных глаз, но теперь они горели не так, как прежде, а пугающе сверкали из-под нависших черных бровей. Мой друг стал эксцентричен и переменчив. Иногда он бывал раздражителен, иногда безрассудно весел, но никогда не вел себя естественно, к тому же приобрел странную манеру подозрительно оглядываться, как делают те, кто чего-то боится, хотя сами наверняка не знают чего именно. Каулз никогда не упоминал имени мисс Норткотт, вплоть до того рокового вечера, о котором я должен сейчас рассказать.

Надеясь отвлечь его от мрачных мыслей частой сменой обстановки, я отправился с ним путешествовать по горам Шотландии, а затем вниз по восточному побережью. Странствия привели нас на остров Мей, что в заливе Ферт-оф-Форт. Все время, за исключением летних месяцев, там бывает совсем безлюдно. Все местное население – это смотритель маяка да пара рыбацких семей, которые с горем пополам зарабатывают себе на жизнь уловом своих неводов, а также охотятся на бакланов и олуш. Это унылое место обладало, как выяснилось, особой притягательностью для Каулза, и мы решили остановиться здесь на неделю-две, сняв комнату в одной из хижин. Мне было тоскливо, но усталая душа моего друга как будто бы наслаждалась одиночеством. Взгляд его стал менее мрачным, теперь он снова походил на себя прежнего.

Целыми днями Бэррингтон Каулз бродил по острову, поднимался на вершины огромных утесов и смотрел, как длинные зеленые волны с шумом подкатывают к камням и рассыпаются брызгами.

Однажды (думаю, это был наш третий или четвертый вечер на Мейе) мы с Каулзом отправились прогуляться перед сном. Нам хотелось подышать свежим воздухом, потому что комнатка наша была тесной и дешевое масло в лампе распространяло неприятный запах. В каких мелких подробностях я помню тот вечер! По всей видимости, следовало ожидать шторма: облака сбивались в кучу на северо-западе и черными клочьями заслоняли луну, которая отбрасывала чередующиеся полосы света и тени на зазубренную поверхность острова и на беспокойное море вокруг.

Мы разговаривали у дверей коттеджа, и я отметил про себя, что Каулз сегодня в неплохом настроении, почти как до болезни. Но стоило мне это подумать, как он вдруг издал пронзительный крик. При свете луны заглянув в его лицо, я увидел черты, искаженные невыразимым ужасом: глаза расширились и застыли, как будто смотрели на какой-то приближающийся предмет. Он поднял свой указательный палец, длинный тонкий и дрожащий.

– Смотри! – воскликнул Каулз. – Это она, она! Видишь? Спускается с того склона! – Каулз судорожно схватил мое запястье. – Вот она! Идет к нам!

– Кто? – прокричал я, напряженно вглядываясь в темноту.

– Она… Кейт! Кейт Норткотт! Она пришла за мной! Держи меня крепче, мой старый друг, не отпускай меня!

– Брось, приятель, – сказал я, хлопая его по плечу. – Возьми себя в руки. Тебе показалось, бояться нечего.

– Ушла, – воскликнул он, облегченно вздохнув. – Нет! Боже мой, вон она опять! Подходит все ближе и ближе! Она говорила, что придет за мной, и вот держит свое слово.

– Идем домой.

Я взял его за руку: она была холодна как лед.

– Я знал! – не успокаивался он. – Вон она! Машет мне, манит меня! Это сигнал. Я должен идти. Я иду, Кейт! Иду!

Даже обхватив обеими руками, я не сумел удержать Каулза. Он вырвался со сверхчеловеческой силой и бросился в темноту. Я побежал следом, призывая его остановиться, но он помчался еще быстрее. Когда луна выглянула из-за облаков, я на миг увидел темную фигуру моего друга: он несся вперед, словно стремясь к некоей ясной цели. Вероятно, у меня самого разыгралось воображение, но мне показалось, будто при неверном свете я тоже кое-что увидел – мерцающее нечто, ускользающее от Каулза, заставляющее бежать дальше. Когда он взобрался на вершину скалы, его силуэт четко обозначился на фоне неба – и в следующую секунду исчез. Больше ни одна живая душа не видела Бэррингтона Каулза.

Вместе с рыбаками я в ту же ночь обошел весь остров. Вооружившись фонарями, мы обыскали каждый уголок, но не нашли даже следа моего бедного исчезнувшего друга. Путь, которым он бежал, завершался грядой остроконечных утесов, нависших над морем. В одном месте край берега был как будто немного раскрошен, а на дерне различались отпечатки, оставленные, вероятно, человеческими ногами. Мы подползли по-пластунски к обрыву и посветили вниз. У подножия двухсотфутовой скалы бурлило море. Вдруг из этой бездны донесся дикий скрежет, заглушивший и биение волн, и вой ветра. Рыбаки – народ, известный своим суеверием, заявили, будто это женский смех, после чего я с трудом уговорил их продолжить поиски. Сам же я думаю, что свет наших фонарей спугнул с гнезда какую-то морскую птицу, и она закричала. Так или иначе, я бы не хотел еще когда-нибудь услышать этот звук.

Итак, теперь я исполнил ту тягостную обязанность, которую на себя возложил: я просто и точно рассказал вам о смерти Джона Бэррингтона Каулза и о событиях, ей предшествовавших. Мне известно, что многие сочли описанное мной печальное происшествие вполне заурядным. Вот прозаический отчет о нем, появившийся через пару дней в газете «Скотсмэн»:

«Несчастный случай на острове Мей

Остров Мей явился местом трагедии. Мистер Джон Бэррингтон Каулз, один из лучших студентов университета, обладатель премии Нила Арнотта по физике, прибыл в тихое селение, чтобы поправить здоровье. Позапрошлой ночью он внезапно покинул своего друга мистера Роберта Армитеджа и исчез в неизвестном направлении. Можно, однако, с уверенностью сказать, что он погиб, упав с одной из скал, окружающих остров. В последнее время мистер Каулз переживал упадок физических и душевных сил, вызванный отчасти чрезмерным усердием в учении, отчасти беспокойствами из-за семейных дел. В его лице университет лишился одного из своих самых многообещающих сынов».

Мне больше нечего добавить к уже сказанному. Я снял с себя груз, изложив то, что знаю. Полагаю, многие, взвесив представленные мной факты, не увидят оснований для каких-либо обвинений в адрес мисс Норткотт. Скажут, что не годится порочить имя леди из-за того, что молодой человек, от природы излишне впечатлительный, говорит и делает безумные вещи, даже если тяжелое разочарование приводит его к самоубийству. На это я отвечу, что каждый имеет право придерживаться собственного мнения. Что касается меня, то я считаю, что в смертях Уильяма Прескотта, Арчибальда Ривза и Джона Бэррингтона Каулза виновна Кейт Норткотт. Я в этом так же уверен, как если бы она у меня на глазах пронзила их сердца кинжалом.

Вы, несомненно, спросите, чем я объясняю все те странные факты, о которых вам рассказал. К сожалению, моя версия, если можно так ее назвать, очень расплывчата. Я убежден, что мисс Норткотт обладает исключительной способностью воздействовать на человеческие умы, а посредством умов также и на тела. Этот свой дар она использует для низких и жестоких целей. Кроме тех особенностей, которые я прямо или косвенно видел, ее натура имеет и другую, еще более ужасающую, поистине дьявольскую сторону. Как следует из опыта трех возлюбленных Кейт Норткотт, перед свадьбой она вынуждена показывать женихам свой тайный лик. Что именно открывается их взору, неизвестно, но можно заключить определенно: увиденного оказывается достаточно, чтобы страстно влюбленный бежал от объекта своих чувств. В событиях, произошедших с Прескоттом, Ривзом и Каулзом после бегства, я усматриваю месть оставленной женщины. Из слов Ривза и Каулза следует, что они были предупреждены о своей участи. Более я ничего сказать не могу. Я лишь трезво изложил факты, обратившие на себя мое внимание. Мисс Норткотт я с тех пор не видел и видеть не желаю. Если написанные мной слова помогут спасти хоть одну человеческую жизнь от капкана сияющих глаз и прекрасных черт этой женщины, то я откладываю перо с уверенностью в том, что смерть моего бедного друга была не напрасна.


1884

Необычайный эксперимент в Кайнплатце

Из всех наук, над коими бились умы сынов человеческих, ни одна не занимала ученого профессора фон Баумгартнера столь сильно, как та, что имеет дело с психологией и недостаточно изученными взаимоотношениями духа и материи. Прославленный анатом, глубокий знаток химии и один из первых европейских физиологов, он без сожаления оставил все эти науки и направил свои разносторонние познания на изучение души и таинственных духовных взаимосвязей.

Вначале, когда он, будучи еще молодым человеком, пытался проникнуть в тайны месмеризма, мысль его, казалось, плутала в загадочном мире, где все было хаос и тьма и лишь иногда возникал немаловажный факт, но не связанный с другими и не находивший себе объяснения. Однако, по мере того как шли годы и багаж знаний достойного профессора приумножался, ибо знание порождает знание, как деньги наращивают проценты, то многое из того, что прежде казалось странным и необъяснимым, начинало принимать в его глазах иную, более ясную форму. Мысль ученого потекла по новым путям, и он стал усматривать связующие звенья там, где когда-то было туманно и непостижимо. Более двадцати лет проделывая эксперимент за экспериментом, он накопил достаточно неоспоримых фактов, и у него возникла честолюбивая мечта создать на их основе новую точную науку, которая явилась бы синтезом месмеризма, спиритуализма и других родственных учений. В этом ему чрезвычайно помогало доскональное знание того сложного раздела физиологии животных, который посвящен изучению нервной системы и мозговой деятельности, ибо Алексис фон Баумгартнер в университете Кайнплатца располагал для своих глубоких научных исследований всем необходимым, что может дать лаборатория.

Профессор фон Баумгартнер был высокого роста, худощавый, лицо продолговатое, с острыми чертами, а глаза – цвета стали, необычайно яркие и проницательные. Постоянная работа мысли избороздила его лоб морщинами, свела в одну линию густые нависшие брови, и потому казалось, что профессор всегда нахмурен. Это многих вводило в заблуждение относительно характера профессора, который при всей своей суровости обладал мягким сердцем. Среди студентов он пользовался популярностью. После лекций они окружали ученого и жадно слушали изложение его странных теорий. Он часто вызывал добровольцев для своих экспериментов, и, в конце концов, в классе не осталось ни одного юнца, кто рано или поздно не был бы усыплен гипнотическими пассами профессора.

Но среди этих молодых ревностных служителей науки не находилось ни одного, кто мог бы равняться по степени энтузиазма с Фрицем фон Гартманном. Его приятели-студенты часто диву давались, как этот сумасброд и отчаяннейший повеса, какой когда-либо объявлялся в Кайнплатце с берегов Рейна, не жалеет ни времени, ни усилий на чтение головоломных научных трудов и ассистирует профессору при его загадочных экспериментах. Но дело в том, что Фриц был сообразительным и дальновидным молодым человеком. Вот уже несколько месяцев, как он пылал любовью к юной Элизе, голубоглазой белокурой дочке фон Баумгартнера. Хотя Фрицу удалось вырвать у нее признание, что его ухаживания не оставляют ее равнодушной, он не смел и мечтать о том, чтобы явиться к родителям Элизы в качестве официального искателя руки их дочери. Ему было бы нелегко находить поводы свидеться с избранницей своего сердца, если бы он не усмотрел способ стать полезным профессору. В результате его стараний фон Баумгартнер стал часто приглашать студента в свой дом, и Фриц охотно позволял проделывать над собой какие угодно опыты, если это давало ему возможность перехватить взгляд ясных глазок Элизы или коснуться ее ручки.

Фриц фон Гартманн был молодым человеком, несомненно, вполне привлекательной наружности. К тому же после смерти отца ему предстояло унаследовать обширные поместья. В глазах многих он казался бы завидным женихом, но мадам фон Баумгартнер хмурилась, когда он бывал у них в доме, и порой выговаривала супругу за то, что он разрешает такому волку рыскать вокруг их овечки. Правду сказать, Фриц фон Гартманн приобрел в Кайнплатце довольно скверную репутацию. Случись где шумная ссора, или дуэль, или какое другое бесчинство, молодой выходец с рейнских берегов оказывался главным зачинщиком. Не было никого, кто бы так сквернословил, так много пил, так часто играл в карты и так предавался лени во всем, кроме одного – занятий с профессором. Неудивительно поэтому, что почтенная фрау профессорша прятала свою дочку под крылышко от такого mauvais sujet[25]. Что касается достойного профессора, то он был слишком поглощен своими таинственными научными изысканиями и не составил себе об этом никакого мнения.

Вот уже много лет один и тот же неотвязный вопрос занимал мысли фон Баумгартнера. Все его эксперименты и теоретические построения были направлены на решение все той же проблемы: по сотне раз на дню профессор спрашивал себя, может ли душа человека в течение некоторого времени существовать отдельно от тела и затем снова в него вернуться? Когда он впервые представил себе такую возможность, его ум ученого решительно восстал против подобной несуразности. Это оказывалось в слишком резком противоречии с предвзятыми мнениями и предрассудками, внушенными ему еще в юности. Однако постепенно, продвигаясь все дальше путем новых оригинальных методов исследования, мысль его стряхнула с себя старые оковы и приготовилась принять любые выводы, продиктованные фактами. У него было достаточно оснований верить, что духовное начало способно существовать независимо от материи. И вот он надумал окончательно решить этот вопрос путем смелого, небывалого эксперимента.

«Совершенно очевидно, – писал он в своей знаменитой статье о невидимых существах, приблизительно в это самое время опубликованной в “Медицинском еженедельнике Кайнплатца” и удивившей весь научный мир, – что при наличии определенных условий душа, или дух человека, освобождается от телесной оболочки. Тело загипнотизированного пребывает в состоянии каталепсии, но душа его где-то витает. Возможно, мне возразят, что душа остается в теле, но также находится в процессе сна. Я отвечу, что это не так, иначе чем объяснить ясновидение – феномен, к которому перестали относиться с должной серьезностью по милости шарлатанов с их мошенническими трюками, но который, как то может быть легко доказано, представляет собой несомненный факт. Я сам, работая с особо восприимчивым медиумом, добивался от него точного описания происходящего в соседней комнате или в соседнем доме. Какой другой гипотезой можно объяснить эту осведомленность медиума, как не тем, что дух его покинул тело и блуждает в пространстве? На мгновение он возвращается по призыву гипнотизера и сообщает о виденном, затем снова отлетает прочь. Так как дух по самой своей природе невидим, мы не можем наблюдать эти появления и исчезновения, но замечаем их воздействие на тело медиума, то застывшее, инертное, то делающее усилия передать восприятия, которые никоим образом не могли быть им получены естественным путем. Имеется, я полагаю, только один способ доказать это. Плотскими глазами мы не в состоянии узреть дух, покинувший тело, но наш собственный дух, если бы его удалось отделить от тела, будет ощущать присутствие других освобожденных душ. Посему я имею намерение, загипнотизировав одного из моих учеников, усыпить затем и самого себя способом, вполне мне доступным. И тогда, если предлагаемая мной теория справедлива, моя душа не встретит затруднений для общения с душой моего ученика, так как обе они окажутся отделенными от тела. Надеюсь в следующем номере “Медицинского еженедельника Кайнплатца” опубликовать результаты этого интересного эксперимента».

Когда почтенный профессор исполнил наконец обещание и напечатал отчет о происшедшем, сообщение это было до такой степени поразительным, что к нему отнеслись с недоверием. Тон некоторых газет, комментировавших статью, носил столь оскорбительный характер, что разгневанный ученый поклялся никогда более не раскрывать рта и не печатать никаких сообщений на данную тему – угрозу эту он привел в исполнение. Тем не менее предлагаемый здесь рассказ опирается на сведения, почерпнутые из достоверных источников, и приводимые факты в основе своей изложены совершенно точно.

Однажды, вскоре после того как у него зародилась мысль проделать вышеупомянутый эксперимент, профессор фон Баумгартнер задумчиво шел к дому после долгого дня, проведенного в лаборатории. Навстречу ему двигалась шумная ватага студентов, только что покинувших кабачок. Во главе их, сильно навеселе и держась весьма развязно, шагал молодой Фриц фон Гартманн. Профессор прошел было мимо, но его ученик кинулся ему наперерез и загородил дорогу.

– Послушайте, достойный мой наставник, – начал он, ухватив старика за рукав и увлекая его за собой, – мне надо с вами кое о чем поговорить, и мне легче сделать это сейчас, пока в голове шумит добрый хмель.

– В чем дело, Фриц? – спросил физиолог, глядя на него с некоторым удивлением.

– Я слышал, герр профессор, что вы задумали какой-то удивительный эксперимент: хотите извлечь из тела душу и потом загнать ее обратно. Это правда?

– Правда, Фриц.

– А вы подумали, дорогой профессор, что не всякий захочет, чтобы над ним проделывали такие штуки? Potztausend![26] А что, если душа выйдет да обратно не вернется? Тогда дело дрянь. Кто станет рисковать, а?

– Но, Фриц, я рассчитывал на вашу помощь! – воскликнул профессор, пораженный такой точкой зрения на его серьезный научный опыт. – Неужели вы меня покинете? Подумайте о чести, о славе.

– Дудки! – воскликнул студент сердито. – И всегда вы со мной будете так расплачиваться? Разве не стоял я по два часа под стеклянным колпаком, пока вы пропускали через меня электричество? Разве вы не раздражали мне тем же электричеством нервы диафрагмы и не мне ли испортили пищеварение, пропуская через мой желудок гальванический ток? Вы усыпляли меня тридцать четыре раза, и что я за все это получил? Ровно ничего! А теперь еще собираетесь вытащить из меня душу, словно механизм из часов. Хватит с меня, всякому терпению приходит конец!

– Ах, боже мой! Боже мой! – воскликнул профессор в величайшей растерянности. – Верно, Фриц, верно! Я как-то никогда об этом не думал. Если подскажете мне, каким образом я могу отблагодарить вас за услуги, я охотно исполню ваше желание.

– Тогда слушайте, – проговорил Фриц торжественно. – Если вы даете слово, что после эксперимента я получу руку вашей дочери, я согласен вам помочь. Если же нет – отказываюсь наотрез. Таковы мои условия.

– А что скажет на это моя дочь? – воскликнул профессор, на мгновение потерявший было дар речи.

– Элиза будет в восторге, – ответил молодой человек. – Мы давно любим друг друга.

– В таком случае она будет ваша, – сказал физиолог решительно. – У вас доброе сердце, и вы мой лучший медиум, разумеется, когда не находитесь под воздействием алкоголя. Эксперимент состоится четвертого числа следующего месяца. В двенадцать часов ждите меня в лаборатории. Это будет незабываемый день, Фриц. Приедут фон Грубей из Йены и Хинтерштейн из Базеля. Соберутся все столпы науки Южной Германии.

– Я буду вовремя, – коротко ответил студент, и они разошлись.

Профессор побрел к дому, размышляя о великих грядущих событиях, а молодой человек, спотыкаясь, побежал догонять своих шумных приятелей, занятый мыслями только о голубоглазой Элизе и сделке, заключенной с ее отцом.

Фон Баумгартнер не преувеличивал, говоря о необыкновенно широком интересе, какой вызвал его новый психофизиологический опыт. Задолго до назначенного часа зал наполнился целым созвездием талантов. Помимо упомянутых им знаменитостей прибыл крупнейший лондонский ученый профессор Лерчер, только что прославившийся своим замечательным трудом о мозговых центрах. На небывалый эксперимент собрались с дальних концов несколько звезд из плеяды спиритуалистов, приехал последователь Сведенборга[27], полагавший, что эксперимент прольет свет на доктрину розенкрейцеров[28].

Высокая аудитория продолжительными аплодисментами встретила появление профессора и его медиума. В нескольких продуманных словах профессор пояснил суть своих теоретических положений и предстоящие методы их проверки.

– Я утверждаю, – сказал он, – что у лица, находящегося под действием гипноза, дух на некоторое время высвобождается из тела. И пусть кто-нибудь попробует выдвинуть другую гипотезу, которая истолковала бы природу ясновидения. Надеюсь, что, усыпив моего юного друга и затем также себя, я дам возможность нашим освобожденным от телесной оболочки душам общаться между собой, пока тела наши будут инертны и неподвижны. Через некоторое время души вернутся в свои тела, и все станет по-прежнему. С вашего любезного позволения, мы приступим к эксперименту.

Речь фон Баумгартнера вызвала новую бурю аплодисментов, и все замерли в ожидании. Несколькими быстрыми пассами профессор усыпил молодого человека, и тот откинулся в кресле, бледный и неподвижный. Вынув из кармана яркий хрустальный шарик, профессор стал, не отрываясь, смотреть на него, явно делая какие-то мощные внутренние усилия, и вскоре действительно погрузился в сон. То было невиданное, незабываемое зрелище: старик и юноша, сидящие друг против друга в одинаковом состоянии каталепсии. Куда же устремились их души? Вот вопрос, который задавал себе каждый из присутствующих.

Прошло пять минут, десять, пятнадцать. Еще пятнадцать, а профессор и его ученик продолжали сидеть в тех же застывших позах. За это время ни один из собравшихся ученых мужей не проронил ни слова, все взгляды были устремлены на два бледных лица – все ждали первых признаков возвращения сознания. Прошел почти целый час, и наконец терпение зрителей было вознаграждено. Слабый румянец начал покрывать щеки профессора фон Баумгартнера – душа вновь возвращалась в свою земную обитель. Вдруг он вытянул свои длинные тощие руки, как бы потягиваясь после сна, протер глаза, поднялся с кресла и начал оглядываться по сторонам, словно не понимая, где он находится. И вдруг, к величайшему изумлению всей аудитории и возмущению последователя Сведенборга, профессор воскликнул: «Tausend Teufel!»[29] – и разразился страшным южнонемецким ругательством.

– Где я, черт побери, и что за дьявольщина тут происходит? Ага, вспомнил! Этот дурацкий гипнотический сеанс. Ну ни черта не вышло. Как заснул, больше ничего не помню. Так что вы, мои почтенные ученые коллеги, притащились сюда попусту. Вот потеха-то!

И профессор, глава кафедры физиологии, покатился со смеху, хлопая себя по ляжкам самым неприличным образом. Аудитория пришла в такое негодование от непристойного поведения профессора фон Баумгартнера, что мог бы разразиться настоящий скандал, если бы нетактичное вмешательство Фрица фон Гартманна, к этому времени также очнувшегося от гипнотического сна. Подойдя к краю эстрады, молодой человек извинился за поведение гипнотизера:

– К сожалению, вынужден признаться, что этот человек действительно несколько необуздан, хотя вначале он отнесся к эксперименту с подобающей серьезностью. Он еще находится в состоянии реакции после гипноза и не вполне ответствен за свои слова и поступки. Что касается нашего опыта, я не считаю, что он потерпел неудачу. Возможно, что в течение этого часа наши души общались между собой, но, к несчастью, грубая телесная память не соответствует субстанции духа, и мы не смогли вспомнить случившегося. Отныне моя деятельность будет направлена на изыскание средств заставить души помнить то, что происходит с ними в период их высвобождения, и я надеюсь, что по разрешении данной задачи буду иметь удовольствие снова встретить вас в этом зале и продемонстрировать результаты.

Подобное заявление, исходящее от молодого студента, вызвало среди присутствующих в аудитории большое удивление. Некоторые почли себя оскорбленными, полагая, что он взял на себя слишком большую смелость. Большинство, однако, расценили его как обещающего молодого ученого, и, покидая зал, многие сравнивали его достойное поведение с неприличной развязностью профессора, который все это время продолжал хохотать в уголке, нимало не смутившись провалом эксперимента.

И хотя все эти ученые мужи выходили из зала в полной уверенности, что они так ничего замечательного и не увидели, но на самом деле на их глазах произошло величайшее чудо. Профессор фон Баумгартнер был абсолютно прав в своей теории: его дух и дух студента действительно на некоторое время покинули телесную оболочку. Но затем получилось странное и непредвиденное осложнение. Дух Фрица фон Гартманна, возвратившись, вошел в тело Алексиса фон Баумгартнера, а дух Алексиса фон Баумгартнера – в телесную оболочку Фрица фон Гартманна. Этим и объяснялось сквернословие и шутовские выходки серьезного профессора и веские, солидные заявления, исходящие от беззаботного студента. Случай был беспрецедентный, но никто о том не подозревал, и меньше всего те, кого это непосредственно касалось.

Профессор, почувствовав вдруг необычайную сухость в горле, выбрался на улицу, все еще посмеиваясь про себя по поводу результатов эксперимента, ибо душа Фрица, заключенная в профессорском теле, преисполнилась веселья и бесшабашной удали при мысли о том, как легко ему досталась невеста. Первым его побуждением было пойти повидать ее, но, пораздумав, он решил временно держаться в тени, пока профессор фон Баумгартнер не оповестит супругу о заключенном соглашении. Посему он отправился в кабачок «Зеленый молодчик», излюбленное место сборищ студентов-гуляк. Лихо размахивая тростью, он вбежал в маленький зал, где сидели Шпигель, Мюллер и еще шесть веселых собутыльников.

– Здорово, приятели! – заорал профессор с порога. – Так и знал, что застану вас здесь. Пейте все, кому что охота, заказывайте что угодно, сегодня за все плачу я!

Если бы сам «зеленый молодчик», изображенный на вывеске этого популярного кабачка, вошел вдруг в зал и потребовал бутылку вина, это изумило бы студентов не столь сильно, как неожиданное появление уважаемого профессора. С минуту они, совершенно ошеломленные, таращили глаза, будучи не в состоянии ответить на это сердечное приветствие.

– Donner und Blitzen![30] – сердито гаркнул профессор. – Да что с вами, черт вас подери? Что это вы таращитесь на меня, как поросята на вертеле? Что тут стряслось?

– Такая неожиданная честь… – забормотал Шпигель, возглавлявший компанию.

– Честь? Ерунда и чушь, – заявил профессор раздраженно. – Думаете, если я показываю гипнотические фокусы кучке старых развалин, так я уж и возгордился, не желаю больше водить дружбу с закадычными приятелями? Ну-ка, Шпигель, дружище, слезай со стула, командовать буду я. Пиво, вино, шнапс – требуйте все, что душе угодно, все за мой счет!

Никогда еще не бывало столь буйного веселья в кабачке «Зеленый молодчик». Пенящиеся кружки с пивом и бутылки с зеленым горлышком, полные рейнвейна, бойко ходили по кругу. Постепенно студенты перестали робеть перед профессором. А он пел, вопил во все горло, балансировал длинной табачной трубкой, положив ее себе на нос, и предлагал каждому по очереди бежать с ним наперегонки на дистанцию в сто ярдов. За дверью удивленно шушукались кельнер и служанка, пораженные поведением высокоуважаемого профессора, возглавляющего кафедру в старинном университете Кайнплатца. У них стало еще больше поводов шушукаться, когда ученый муж стукнул кельнера по макушке, а служанку расцеловал, поймав возле двери в кухню.

– Господа! – крикнул профессор, поднявшись со своего места в конце стола. Он стоял, пошатываясь, и вертел в костлявой руке старомодный винный бокал. – Сейчас я объясню причину сегодняшнего торжества.

– Слушайте! Слушайте! – заорали студенты, стуча о стол пивными кружками. – Речь, речь! Тише вы!

– Дело в том, друзья мои, – сказал профессор, сияя глазами сквозь стекла очков, – что я надеюсь в недалеком будущем сыграть свою свадьбу.

– Как? Сыграть свадьбу? – воскликнул один из студентов, что побойчее. – А мадам? Разве мадам умерла?

– Какая мадам?

– То есть как это какая? Мадам фон Баумгартнер?

– Ха-ха-ха, – засмеялся профессор. – Я вижу, вы в курсе моих прежних затруднений. Нет, она жива, но, надеюсь, браку моему больше противиться не будет.

– Очень мило с ее стороны, – заметил кто-то из компании.

– Мало того, – продолжал профессор, – я даже рассчитываю, что она посодействует мне заполучить мою невесту. Мы с мадам никогда особенно не ладили, но теперь, я думаю, со всем этим будет покончено. Когда я женюсь, она может остаться с нами, я не возражаю.

– Счастливое семейство! – выкрикнул какой-то шутник.

– Ну да! И надеюсь, все вы придете ко мне на свадьбу. Имени молодой особы называть не буду, но… Да здравствует моя невеста!

И профессор помахал бокалом.

– Ура! За его невесту! – надрывались буяны, покатываясь со смеху. – Soll sie leben – hoch![31]

Пирушка становилась шумнее и беспорядочнее, по мере того как студенты один за другим, следуя примеру профессора, пили каждый за даму своего сердца.

Пока в «Зеленом молодчике» шло это веселье, неподалеку разыгрывалась совсем иная сцена. После эксперимента Фриц фон Гартманн все в той же сдержанной манере и храня на лице торжественное выражение, сделал и записал кое-какие вычисления и, дав несколько указаний, вышел на улицу. Медленно двигаясь к дому фон Баумгартнера, он увидел впереди фон Альтхауса, профессора анатомии. Ускорив шаг, Фриц догнал его.

– Послушайте, фон Альтхаус, – проговорил он, тронув профессора за рукав. – На днях вы справлялись у меня относительно среднего покрова артерий мозга. Так вот…

– Donnerwetter![32] – заорал фон Альтхаус, будучи очень вспыльчивым стариком. – Что значит эта дерзость? Я подам на вас жалобу, сударь!

После этой угрозы он круто повернулся и пошел прочь.

Фон Гартманн опешил. «Это из-за провала моего эксперимента», – подумал он и уныло продолжил свой путь.

Однако его ждали новые сюрпризы. Его нагнали два студента, и эти юнцы, вместо того чтобы снять свои шапочки или выказать какие-либо другие знаки уважения, завидев его, издали восторженные крики, кинувшись к нему, подхватили его под руки и потащили за собой.

– Gott im Himmel![33] – закричал фон Гартманн. – Что означает эта бесподобная наглость? Куда вы меня тащите?

– Распить с нами бутылочку, – сказал один из студентов. – Ну идем же! От такого приглашения ты никогда не отказывался.

– В жизни не слышал большего бесстыдства! – воскликнул фон Гартманн. – Отпустите меня немедленно! Я потребую, чтобы вы получили строгое взыскание! Отпустите, я говорю!

Он яростно отбивался от своих мучителей.

– Ну, если ты вздумал упрямиться, сделай милость, отправляйся куда хочешь, – сказали студенты, отпуская его. – И без тебя отлично обойдемся.

– Я вас обоих знаю! Вы мне за это поплатитесь! – закричал фон Гартманн вне себя от гнева, и вновь направился к своему, как он полагал, дому, очень рассерженный происшедшими с ним по пути эпизодами.

Мадам фон Баумгартнер поглядывала в окно, недоумевая, почему муж запаздывает к обеду, и была весьма поражена, завидев шествующего по дороге студента. Как было замечено выше, она питала к нему сильную антипатию, и если молодой человек осмеливался заходить к ним в дом, то лишь с молчаливого согласия и под эгидой профессора. Она удивилась еще больше, когда Фриц вошел в садовую калитку и зашагал дальше с видом хозяина дома. С трудом веря своим глазам, она поспешила к двери – материнский инстинкт заставил ее насторожиться. Из окна комнаты наверху прелестная Элиза также наблюдала отважное шествие своего возлюбленного, и сердце ее билось учащенно от гордости и страха.

– Добрый день, сударь, – приветствовала мадам фон Баумгартнер незваного гостя у входа, приняв величественную позу.

– День и в самом деле неплохой, – ответил ей Фриц. – Ну, что же ты стоишь в позе статуи Юноны? Пошевеливайся, Марта, скорее подавай обед. Я буквально умираю с голоду.

– Марта?! Обед?! – воскликнула пораженная мадам фон Баумгартнер, отшатнувшись.

– Ну да, обед, именно обед! – завопил фон Гартманн, раздражаясь все больше. – Что такого особенного в этом требовании, если человек целый день не был дома? Я буду ждать в столовой. Подавай что есть – все сойдет. Ветчину, сосиски, компот – все, что найдется в доме. Ну вот! А ты все стоишь и смотришь на меня. Послушай, Марта, ты сдвинешься с места или нет?

Это последнее обращение, сопровождаемое настоящим воплем ярости, возымело на почтенную профессоршу столь сильное действие, что она стремглав промчалась через весь коридор, затем через кухню и, бросившись в кладовку, заперлась там и закатила бурную истерику. Фон Гартманн тем временем вошел в столовую и растянулся на диване, пребывая все в том же отменно дурном настроении.

– Элиза, – закричал он сердито. – Элиза! Куда девалась эта девчонка? Элиза!

Призванная таким нелюбезным образом, юная фрейлейн робко спустилась в столовую и предстала перед своим возлюбленным.

– Дорогой! – воскликнула она, обвивая его шею руками. – Я знаю, ты все это сделал ради меня! Это уловка, чтобы меня увидеть!

Вне себя от этой новой напасти, фон Гартманн, на минуту онемев, только сверкал глазами и сжимал кулаки, барахтаясь в объятиях Элизы. Когда он наконец снова обрел дар речи, Элиза услышала такой взрыв возмущения, что отступила назад и, оцепенев от страха, упала в кресло.

– Сегодня самый ужасный день в моей жизни! – кричал фон Гартманн, топая ногами. – Опыт мой провалился. Фон Альтхаус нанес мне оскорбление. Два студента силой волокли меня по дороге. Жена чуть не падает в обморок, когда я прошу ее подать обед, а дочь бросается на меня и душит, словно медведь!

– Ты болен, мой милый! – воскликнула фрейлейн. – У тебя помутился разум. Ты даже ни разу не поцеловал меня…

– Да? И не собираюсь! – ответствовал фон Гартманн решительно. – Стыдись! Лучше пойди и принеси мне мои шлепанцы да помоги матери накрыть на стол.

– Ради чего я так страстно любила тебя целых десять месяцев? – заплакала Элиза, уткнувшись лицом в носовой платок. – Ради чего терпела маменькин гнев? О, ты разбил мне сердце! Да, да!

И она истерически зарыдала.

– Нет, больше терпеть этого я не желаю! – заорал фон Гартманн, окончательно рассвирепев. – Что это значит, девчонка, черт тебя подери? Что такое я сделал десять месяцев назад, что внушил тебе столь необыкновенную любовь? Если ты действительно меня так любишь, пойди скорее и разыщи ветчину и хлеб, вместо того чтобы болтать тут всякий вздор.

– О, дорогой, дорогой мой! – рыдала несчастная девица, бросаясь к тому, кого почитала своим возлюбленным. – Ты просто шутишь, чтобы напугать свою маленькую Элизу?

Все это время фон Гартманн опирался о валик дивана, который, как бо́льшая часть немецкой мебели, был в несколько расшатанном состоянии. Именно у этого края дивана стоял аквариум, полный воды: профессор проделывал кое-какие опыты с рыбьей икрой и держал аквариум в гостиной ради поддержания определенной температуры воды. От дополнительного веса девицы, слишком бурно кинувшейся к фон Гартманну на шею, ненадежный диван рухнул, и несчастный студент упал прямо в аквариум: голова его и плечи застряли, а нижние конечности беспомощно болтались в воздухе. Терпению фон Гартманна пришел конец. Еле высвободившись, он испустил нечленораздельный вопль ярости и ринулся вон из комнаты, невзирая на мольбы Элизы. Схватив шляпу, промокший, растрепанный, он помчался прямо в город с намерением разыскать какой-нибудь трактир и обрести там покой и пищу, в которых ему было отказано дома.

Когда дух фон Баумгартнера, заключенный в тело Гартманна, мрачно размышляя о многочисленных обидах, продвигался по извилистой дороге, ведущей в город, он заметил, что к нему приближается престарелый человек, находящийся, по-видимому, в крайней степени опьянения. Фон Гартманн остановился и наблюдал, как тот бредет, спотыкаясь, качаясь из стороны в сторону и распевая студенческую песню хриплым пьяным голосом. Сперва интерес фон Гартманна был вызван лишь тем, что человек, с виду весьма почтенный, довел себя до столь позорного состояния, но, по мере того как тот подходил ближе, фон Гартманн ощутил уверенность, что где-то видел старика, однако не мог вспомнить, где и когда именно. Уверенность эта все более крепла, и когда незнакомец поравнялся с ним, фон Гартманн подошел к нему и стал внимательно всматриваться в его лицо.

– Эй, сынок, – заговорил пьяный, едва держась на ногах и оглядывая фон Гартманна. – Где, черт возьми, я тебя видел? Знаю тебя преотлично, прямо как самого себя. Кто ты такой, дьявол тебя забери?

– Я профессор фон Баумгартнер, – ответствовал студент. – Могу я спросить, кто вы такой? Ваша внешность мне как-то странно знакома.

– Молодой человек, никогда не нужно врать, – последовал ответ. – Уж конечно, сударь, вы не профессор, того я отлично знаю: старый чванливый урод, – вы же здоровенный широкоплечий молодчик. А я, Франц фон Гартманн, к вашим услугам!

– Это ложь! – воскликнул фон Гартманн. – Вы скорее могли бы быть моим отцом. Но позвольте, сударь, известно ли вам, что на вас мои запонки и часовая цепочка?

– Отец небесный! – икнул пьяный. – Пусть я вовек не возьму в рот ни капли пива, если брюки на вас не те самые, за которые портной собирается подать на меня в суд.

Тут фон Гартманн, совершенно сбитый с толку странными происшествиями дня, провел рукой по лбу и, опустив глаза, случайно заметил свое отражение в луже, оставшейся после дождя на дороге. К полному своему изумлению, он увидел молодое лицо, франтоватый студенческий костюм и понял, что внешне являет собой полную противоположность той почтенной фигуре ученого, к которой привыкла его духовная сущность. В одно мгновение острый ум фон Баумгартнера пробежал через всю цепь последних событий и сделал вывод. Это был удар, и несчастный профессор пошатнулся.

– Небо! – воскликнул он. – Теперь я все понял! Наши души попали не в предназначенные им тела. Я – это вы, а вы – это я. Моя теория оправдалась. Но как дорого это обошлось. Может ли самый образованный ум во всей Европе помещаться в столь фривольной оболочке?! Боже, погибли труды целой жизни! – И в отчаянии он стал бить себя кулаками в грудь.

– Послушайте-ка, – сказал настоящий фон Гартманн. – Я вас понимаю, все это действительно никуда не годится. Но вы обращаетесь с моим телом слишком бесцеремонно. Вы получили его в превосходном состоянии. Но уже успели, как я вижу, и расцарапать его и где-то промокли. И засыпали пластрон моей рубашки нюхательным табаком.

– Ну, знаете ли, это не столь важно, – сказал дух профессора угрюмо. – Каковы мы есть, такими нам и суждено остаться. Справедливость моей теории блистательно доказана, но такой ужасной ценой!

– Действительно, это было бы ужасно, разделяй я ваше мнение, – произнес дух студента. – Что бы я стал делать с этими старыми метущимися руками и ногами, как бы я ухаживал за Элизой, как смог бы убедить, что я не ее отец? Нет, благодарение Богу, хоть пиво и помутило мне голову так, как еще ни разу не случалось, когда я был самим собой, все же я еще что-то соображаю. Я вижу выход.

– Какой? – едва выговорил от волнения профессор.

– Надо повторить эксперимент, вот и все! Высвободите снова наши души, и, как знать, может, на этот раз они вернутся каждая, куда ей полагается.

Не так утопающий хватается за соломинку, как дух фон Баумгартнера ухватился за эту идею. С лихорадочной поспешностью он повлек фон Гартманна к обочине дороги и тут же его усыпил, а затем, вынув из кармана свой хрустальный шарик, проделал то же самое и с собой. Несколько студентов и окрестных крестьян, случайно проходивших мимо, были весьма озадачены, увидев достойного профессора физиологии и его любимого ученика, сидящих на обочине грязной дороги в бессознательном состоянии. Не прошло и часа, как собралась целая толпа, и уже начали поговаривать, не послать ли за санитарной повозкой, чтобы отвезти их в больницу, но тут ученый муж открыл вдруг глаза и обвел присутствующих мутным взглядом. В первое мгновение он, очевидно, не мог вспомнить, как сюда попал, но потом поразил собравшихся, воздев тощие руки над головой и закричав восторженно:

– Gott sei gedanket![34] Я опять стал самим собой! Я это ясно чувствую!

Изумление толпы возросло, когда студент, вскочив на ноги, разразился таким же бурным выражением восторга. Затем и тот и другой исполнили прямо на дороге нечто вроде pas de joie[35].

Некоторое время спустя после этого эпизода многие сомневались, в здравом ли рассудке оба его действующих лица. Когда профессор опубликовал все эти факты в «Медицинском еженедельнике Кайнплатца», как это было им обещано, даже его коллеги стали намекать, что ему не мешало бы немного подлечиться и что еще одна подобная статья, несомненно, приведет его прямо в сумасшедший дом. Студент, на собственном опыте убедившись, что благоразумнее помалкивать, не слишком распространялся обо всей этой истории.

Когда почтенный профессор вернулся в тот вечер домой, его ждал не слишком сердечный прием, на какой он мог бы рассчитывать после стольких злоключений. Напротив, обе дамы как следует отчитали его за то, что от него пахнет вином и табаком, и за то, что он где-то разгуливал, в то время как молодой шалопай ворвался в дом и оскорбил хозяек. Прошло немало времени, пока домашняя атмосфера семьи фон Баумгартнера обрела свое обычное спокойное состояние, и понадобилось еще больше времени, прежде чем веселая физиономия фон Гартманна вновь стала появляться в доме профессора. Настойчивость, однако, побеждает все препятствия, и студенту удалось в конце концов умилостивить обеих разгневанных дам и восстановить прежнее положение в доме. А теперь у него уже нет никаких причин опасаться недоброжелательства фрау фон Баумгартнер, ибо он стал капитаном императорских уланов и его любящая жена Элиза успела подарить ему как вещественное доказательство своей любви двух маленьких уланчиков.


1885

Перстень Тота

Член Королевского общества мистер Джон Ванситтарт-Смит, проживающий на Гауэр-стрит в доме № 147-А, наделен такой редкой целеустремленностью и столь блистательным умом, что, без сомнения, мог бы стать одним из самых выдающихся ученых нашего времени. Но он оказался жертвой разносторонности своей увлекающейся натуры, которая побуждала его добиваться отличия в разных науках, вместо того чтобы снискать себе славу в одной. В юности он достиг таких успехов в изучении ботаники и зоологии, что друзья смотрели на него как на второго Дарвина, ему предлагали кафедру в университете, но он вдруг бросил и ботанику, и зоологию и со всей страстью ученого погрузился в изучение химии. За открытия в области спектрального анализа металлов он был избран членом Королевского общества; однако и химии изменил, забыл путь в лабораторию, а через год вступил в Общество ориенталистов, написав исследование об иероглифических и демотических текстах в святилищах Эль-Каба, чем триумфально подтвердил универсальность своих талантов, равно как и непостоянство научных интересов.

Но даже самые ветреные ловеласы в конце концов попадаются в чьи-то сети, не избежал их участи и Джон Ванситтарт-Смит. Чем глубже он погружался в египтологию, тем более поражали его безграничные возможности, которые она открывает перед исследователем, и чрезвычайная важность этой науки, которая может пролить свет на зарождение человеческой цивилизации и объяснить происхождение чуть ли не всех наших наук и искусств. Потрясение было столь велико, что мистер Ванситтарт-Смит немедля женился на молодой особе, которая тоже увлекалась египтологией и писала диссертацию о фараонах шестой династии; обеспечив себе таким образом надежную опору, он начал собирать материал для монографии, где всеохватность исследований Рихарда Лепсиуса[36] соединится с вдохновенным озарением Шампольона[37]. Работая над этим opus magnum[38], ему приходилось часто наносить визиты в Лувр, в залы Древнего Египта, которые располагают поистине великолепной экспозицией, и вот во время последнего из этих визитов, не далее как в середине октября, он стал очевидцем в высшей степени странного события, которое, без сомнения, заслуживает того, чтобы о нем написали.

Поезда опаздывали, в Ла-Манше был шторм, и когда наш ученый прибыл в Париж, он сильно устал и был взвинчен. У себя в номере в «Отель де Франс» на рю Лаффит он бросился на кушетку и хотел отдохнуть часа два, но уснуть не удалось, и тогда он решил пойти в Лувр, несмотря на усталость, выяснить то, ради чего приехал, и вернуться вечерним поездом в Дьепп. Приняв этот план, мистер Ванситтарт-Смит надел пальто, потому что день был дождливый и холодный, пересек Итальянский бульвар и зашагал по авеню де л’Опера. В Лувре, где чувствовал себя как дома, он сразу же направился к собранию папирусов, которые намеревался посмотреть.

Даже самые восторженные почитатели Джона Ванситтарта-Смита не отважились бы утверждать, что он хорош собой. Его лицо с орлиным носом и выдающимся вперед подбородком казалось острым, даже пронзительным – именно эти качества были свойственны его уму. В посадке головы было что-то птичье, и когда он во время спора доказывал какое-либо положение или опровергал, то часто-часто выставлял голову вперед, будто клевал зерно. Погляди он на свое отражение в витрине, перед которой стоял, то вполне мог бы убедиться, что наружность у него весьма неординарная да еще воротник теплого пальто поднят до ушей. И тем не менее, когда кто-то громко сказал по-английски у него за спиной: «До чего же странный вид у этого субъекта», – он страшно огорчился.

Нашему ученому было в высшей степени свойственно мелкое тщеславие, которое проявлялось в демонстративном до абсурда пренебрежении к тому, как он выглядит. Он сжал губы и сосредоточил все свое внимание на свитке папируса, однако сердце сжималось от обиды на все племя странствующих британцев.

– Вы правы, – произнес другой голос, – он действительно производит ошеломляющее впечатление.

– Можно подумать, – продолжал первый голос, – что от постоянного пребывания в обществе мумий он сам начал мумифицироваться.

– У него несомненно лицо древнего египтянина, – заметил собеседник.

Джон Ванситтарт-Смит мгновенно повернулся на сто восемьдесят градусов, готовясь уничтожить своих соотечественников язвительной насмешкой. Но, к его изумлению и радости, оказалось, что двое беседующих молодых людей стояли к нему спиной и разглядывали одного из смотрителей Лувра, который полировал какую-то медную вещицу в дальнем конце зала.

– Картер уже, наверное, ждет нас в Пале-Рояле, – заметил один из молодых людей, взглянув на часы, и они двинулись к выходу, наполнив залы гулким эхом своих шагов, а наш ученый остался наедине с папирусами.

«Интересно, почему эти бездельники решили, что у него лицо древнего египтянина», – подумал Джон Ванситтарт-Смит и слегка повернулся, чтобы смотритель попал в поле его зрения, а когда увидел его лицо, вздрогнул. Действительно, это было одно из тех лиц, которые он так хорошо изучил по древним изображениям. Правильные скульптурные черты, широкий лоб, округлый подбородок, смуглая кожа, – казалось, будто ожила одна из бесчисленных статуй, стоящих в зале, или поднялась из саркофага мумия в маске, или сошел со стены один из украшающих ее рельефов. О случайном сходстве не могло быть и речи. Конечно же, этот смотритель – египтянин. Достаточно увидеть эти характерные острые плечи и узкие бедра – других доказательств не нужно.

Джон Ванситтарт-Смит неуверенно двинулся к смотрителю, надеясь, что ему как-нибудь удастся заговорить с ним. Он не обладал искусством легко и непринужденно вступать в беседу, был то слишком резок, будто отчитывал подчиненного, то слишком сердечен, точно встретил друга, – золотая середина ему никак не давалась. Когда ученый подошел ближе, смотритель повернулся к нему в профиль, по-прежнему не отрывая взгляда от работы. Ванситтарт-Смит стал всматриваться в его кожу, и у него вдруг возникло ощущение, что перед ним не человек: что-то сверхъестественное было во внешности смотрителя. Висок и скула гладкие и блестящие, точно покрытый лаком пергамент. Ни намека на поры. Невозможно представить, чтобы на этой иссохшей коже выступила капля пота. Однако лоб, щеки и подбородок покрыты густой сетью тончайших морщинок, которые пересекали друг друга, образуя столь сложный и прихотливый узор, словно природа решила перещеголять татуировщиков Полинезии.

– Où est la collection de Memphis, s’il vous plaît?[39] – смущенно обратился к нему ученый, на лице которого было ясно написано, что он придумал этот пустой вопрос лишь для того, чтобы вступить в разговор.

– C’est là[40], – резко ответил смотритель, кивнув в сторону противоположного конца зала.

– Vous êtes un Egyptien, n’est-ce pas?[41] – брякнул англичанин.

Смотритель поднял голову и устремил на докучливого посетителя свои странные темные глаза, похожие на стеклянные, наполненные изнутри холодным туманным блеском; Смит никогда не видел у людей таких глаз. Он смотрел в них и видел, как в глубине возникло какое-то сильное чувство – гнев или волнение? – как оно стало разгораться, устремилось наружу и наконец обрело выражение во взгляде, где смешались ужас и ненависть.

– Non, monsieur, je suis Français[42].

Смотритель резко отвернулся и, низко опустив голову, снова принялся начищать фигурку. Ученый в изумлении уставился на него, потом пошел к креслу в укромном уголке за дверью, сел и стал делать выписки из папирусов. Однако мысли отказывались сосредоточиться на работе. Они упорно возвращались к загадочному смотрителю с лицом сфинкса и пергаментной кожей.

«Где я видел такие глаза? – мучился Ванситтарт-Смит. – Они похожи на глаза ящерицы, на глаза змеи. В глазах змеи есть membrana nictitans[43], – размышлял он, вспоминая о своем прежнем увлечении зоологией. – От ее движений глаза как бы мерцают. Да, все так, но не это главное. В его глазах живет сознание власти, мудрость – так, во всяком случае, я это расшифровал, – усталость, неизбывная усталость и беспредельное отчаяние. Может быть, это воображение играет со мной такие шутки, но, клянусь, я потрясен: такого странного чувства я никогда в жизни не испытывал! Нужно еще раз посмотреть ему в глаза». Он поднялся с кресла и стал обходить египетские залы, однако смотритель, который вызвал у него такой интерес, исчез.

Ученый вернулся в свой укромный уголок и снова взялся за папирусы. Он нашел в них то, что искал; оставалось только записать, пока все свежо в памяти. Карандаш его быстро бегал по бумаге, но немного погодя строчки поползли в разные стороны, буквы потеряли четкость, и кончилось все тем, что карандаш упал на пол, а голова ученого склонилась на грудь. Его совершенно вымотало путешествие, и он заснул так крепко в своем одиноком убежище за дверью, что его не разбудили ни звякающие ключами сторожа, ни шаги посетителей, ни даже громкий сиплый звонок, возвестивший, что музей закрывается.

Наступили сумерки, потом совсем стемнело, рю де Риволи наполнилась вечерним шумом, но вот шум стал стихать, издали с собора Нотр-Дам раздалось двенадцать ударов – полночь, а темная одинокая фигура все так же неподвижно сидела в тени двери в углу. Миновал еще час, и только тогда Ванситтарт-Смит судорожно вздохнул и проснулся. Сначала он подумал, что заснул у себя в кабинете за столом. Однако в незанавешенное окно ярко светила луна, и, увидев ряды мумий и строй витрин с тускло поблескивающими стеклами, он мгновенно сообразил, где находится, и вспомнил, как сюда попал. У нашего героя были крепкие нервы. К тому же его, как и все племя ученых, страстно влекла любая новизна. Он потянулся, потому что все тело у него затекло, посмотрел на часы и рассмеялся – ну и ну! Он опишет этот забавный случай в следующей статье и слегка развлечет читателя, которому готовит серьезное, глубокое исследование. Он слегка поежился от холода, но чувствовал, что отлично выспался и отдохнул. Неудивительно, что сторожа его не заметили, ведь от двери на него падала густая черная тень.

Ничем не нарушаемая тишина казалась торжественной. Ни с улицы, ни из залов музея не доносилось ни шороха, ни шелеста. Он был наедине с мертвыми мертвой цивилизации. Да, за стенами слепит мишурный девятнадцатый век, ну и что же! Здесь, в этом зале, нет ни одного предмета, будь то окаменевший колос пшеницы или коробка, где древний художник держал краски, который не выдержал бы с достоинством натиска четырех тысячелетий. Здесь собраны обломки великого древнего царства, которые выбросил нам могучий океан времени. Эти реликвии были найдены в величественных Фивах, в царственном Луксоре, в прославленных храмах Гелиополя, в сотнях ограбленных гробниц. Ученый обвел взглядом смутно вырисовывающиеся во мраке мумии, которые столько тысячелетий хранят молчание, эти останки великих тружеников, покоящиеся сейчас в неподвижности, и его охватило глубокое благоговение. Он вдруг почувствовал, как молод и ничтожен сам, – такое с ним случилось впервые. Откинувшись на спинку кресла, он задумчиво глядел на длинную анфиладу залов, наполненных по всему крылу огромного дворца серебряным лунным светом. И вдруг увидел вдали желтый свет лампы.

Джон Ванситтарт-Смит выпрямился, сердце застучало как молот. Свет медленно приближался к нему, порой замирал на месте, потом резко устремлялся вперед. Тот, кто его нес, двигался бесшумно, как дух. Нога словно не касалась пола, и ничто не нарушало мертвую тишину. «Грабители», – подумал англичанин и еще глубже забился в угол. Теперь между ним и светом оставалось всего два зала. Вон он уже в соседнем, все такой же беззвучный. Замирая от жгучего любопытства, которое пересиливало страх, ученый вперил взгляд в лицо, словно плывшее в воздухе над лампой. Туловище было в тени, но странное сосредоточенное лицо ярко освещено. Невозможно было не узнать эти поблескивающие металлом глаза, эту мертвенную кожу. Перед Ванситтартом-Смитом был смотритель, с которым он днем пытался завязать беседу.

Первый порыв ученого был выйти из-за двери и заговорить с ним. Он объяснит, какой с ним получился казус; смотритель, конечно же, выпустит его через один из запасных выходов, и он вернется к себе в отель. Но когда смотритель вступил в зал, англичанин раздумал: уж слишком таинственно крался ночной гость и слишком загадочное у него было лицо. Без сомнения, это не был один из проверочных обходов, которые совершаются в предписанные часы. Смотритель был в домашних туфлях на войлочной подошве, грудь его высоко вздымалась, он то и дело озирался по сторонам, пламя лампы трепетало от его взволнованного прерывистого дыхания. Ванситтарт-Смит вжался как можно глубже в свой угол, стараясь не скрипнуть креслом, и стал внимательно наблюдать, уверенный, что смотритель пришел совершить какое-то тайное дело, может быть, даже преступление.

Смотритель двигался уверенно. Быстрым легким шагом он подошел к одной из больших витрин и, вынув из кармана ключ, отпер ее. С верхней полки снял мумию, отнес ее на свободное место и бережно, точно она была хрустальная, положил на пол. Поставив возле нее свою лампу, сел, скрестив ноги по-турецки, и принялся разматывать своими длинными дрожащими пальцами бинты и пелены, в которые она была завернута. С треском отрывались друг от друга слои пропитанного ароматическими маслами льна, по залу поплыла густая волна благовоний, на мраморный пол сыпались кусочки ароматической древесины, цветы, пахучие травы.

Джон Ванситтарт-Смит понимал, что с этой мумии снимают пелены в первый раз. Процедура вызвала у него такой интерес, что он позабыл обо всем на свете. Сгорая от волнения, он высовывался из-за двери все дальше и дальше, как птица. Когда же наконец голова, пролежавшая в погребальных пеленах четыре тысячи лет, освободилась от последнего слоя льна, ему едва удалось сдержать возглас изумления. На руки смотрителя хлынул водопад длинных черных блестящих волос. Следующий слой бинта освободил невысокий белый лоб и слегка изогнутые брови. Потом он увидел блестящие глаза, осененные длинными пушистыми ресницами, и маленький точеный нос, и вот наконец взору открылись нежные пухлые губы и прелестно очерченный подбородок. Лицо было редкой красоты, в нем был единственный изъян: коричневое пятнышко неправильной формы в самой середине лба. Эта мумия была апофеозом искусства бальзамирования. Ванситтарт-Смит глядел на красавицу, не веря своим глазам, и от восхищения даже издал горлом как бы воркующий звук.

Если наш египтолог был потрясен, то что говорить о загадочном смотрителе. Воздев руки к небу, он разразился гневными горькими словами, потом бросился на пол рядом с мумией, обнял ее и стал целовать в губы и лоб.

– Ma petite! – рыдал он. – Ma pauvre petite![44]

Голос его прерывался от горя, мелкие бесчисленные морщины на лице дрожали, меняя очертания, но в блестящих глазах – ученый ясно видел это в свете лампы – не было слез, казалось, то блестят не человеческие глаза, а сталь. Несколько минут смотритель лежал, глядя на прекрасную египтянку, шептал что-то скорбно и нежно, и по его лицу пробегала судорога непереносимого страдания. Но вдруг он улыбнулся, сказал что-то на неизвестном Смиту языке и легко вскочил на ноги с решительным видом человека, который отважился на дерзостный поступок.

В центре зала находилась большая круглая витрина, где размещалась великолепная коллекция древнеегипетских перстней периода Среднего царства, – наш ученый много о нем писал. Именно к этой витрине и подошел смотритель, отпер ее и раскрыл, поставил лампу на выступ сбоку и возле лампы маленький фаянсовый флакон, который вынул из кармана. Потом сгреб с полки витрины пригоршню перстней и с чрезвычайно серьезным, сосредоточенным выражением на лице принялся протирать их один за другим жидкостью, которая была во флаконе, и подносить поближе к огню лампы. Первая партия его явно разочаровала, потому что он с отвращением швырнул перстни обратно на полку и взял порцию других.

Увидев массивный перстень с большим кристаллом горного хрусталя, он, как коршун, схватил его и в страшном волнении мазнул жидкостью из флакона. С уст его сорвался крик радости, он возбужденно взмахнул руками и нечаянно опрокинул флакон – жидкость вылилась на пол, и струйка побежала прямо к ногам англичанина. Смотритель выхватил из-за пазухи красный носовой платок и, вытирая пол, двинулся за струйкой в угол, где и оказался лицом к лицу с наблюдавшим за ним англичанином.

– Ради бога, простите меня, – проговорил Джон Ванситтарт-Смит со всей любезностью, на какую только был способен, – я попал в абсурднейшее положение: заснул в кресле за этой дверью.

– Это что же, вы подсматривали за мной? – спросил смотритель по-английски, и его мертвенное лицо исказилось от ненависти.

Ученый был человек правдивый.

– Не буду скрывать, – сказал он, – я оказался свидетелем ваших действий, и они чрезвычайно меня заинтриговали.

Смотритель вынул из-за пазухи кинжал с длинным лезвием и богато украшенной рукояткой.

– Ваша жизнь висела на волоске, – произнес он. – Если бы я увидел вас десять минут назад, этот кинжал пронзил бы ваше сердце. Но я убью вас и сейчас, если вы только попытаетесь схватить меня или каким-нибудь образом помешать мне.

– У меня нет ни малейшего желания мешать вам, – ответил ученый. – Я оказался здесь по чистой случайности. И прошу вас лишь об одном: выпустите меня через какой-нибудь боковой выход, я буду бесконечно благодарен вам за эту любезность. – Он говорил чрезвычайно учтиво, потому что смотритель по-прежнему прижимал кончик лезвия к ладони левой руки, как бы проверяя, достаточно ли кинжал острый, и лицо его сохраняло все то же грозное выражение.

– Если бы я знал… – проговорил он. – Впрочем, не все ли равно? Кто вы?

Англичанин назвал свое имя.

– Ванситтарт-Смит, – повторил смотритель. – Вы что же, тот самый Ванситтарт-Смит, который сделал в Лондоне сообщение о текстах Эль-Каба? Я его пролистал. То, что вы там понаписали, свидетельствует о вашем глубоком невежестве.

– Как вы смеете, сэр! – вскричал египтолог.

– Однако вы еще приличнее прочих, те и вовсе профаны с непомерным самомнением. Разгадка нашей жизни в Древнем Египте не в текстах и не в памятниках, которым вы придаете такое огромное значение, а в нашей тщательно хранимой от других народов философии и в наших мистических знаниях, о которых вы, по сути, ничего не пишете.

– Наша жизнь в Древнем Египте! – изумленно повторил ученый и вдруг воскликнул: – Боже мой, что с мумией? Что с ее лицом?

Таинственный смотритель быстро повернул лампу в сторону женщины, умершей четыре тысячи лет назад, и скорбно застонал. Действие воздуха погубило весь труд искусного бальзамировщика. Кожа обратилась в прах, глаза провалились, губы обесцветились и истлели, обнажив желтые зубы, только коричневое пятно на лбу осталось – единственное подтверждение, что всего несколько минут назад здесь лежала голова прекраснейшей юной женщины.

Смотритель заломил руки от ужаса и горя, потом усилием воли овладел собой и, снова устремив тяжелый взгляд на англичанина, сказал срывающимся голосом:

– Что ж, пусть, мне все равно. Теперь ничто не имеет значения. Я пришел сюда выполнить то, что задумал. И выполню. Все остальное для меня просто не существует. Я искал – и нашел. Древнее проклятие разрушено. Наконец-то я могу соединиться с ней. Разве важно, как выглядит ее мертвая оболочка? Важно то, что по ту сторону завесы меня ждет ее живая душа!

– Что вы такое говорите? Это же бог весть какая несообразность, – возразил Ванситтарт-Смит. Он уже почти не сомневался, что перед ним сумасшедший.

– Время не ждет, мне пора, – продолжал тот. – Настал миг, которого я ждал столько нескончаемых лет. Но сначала я должен выпустить вас. Идемте.

Взяв лампу, он двинулся прочь от разоренной витрины и быстро повел ученого по длинной анфиладе египетских, ассирийских и персидских залов. В конце последнего он толкнул маленькую дверь в стене, и они стали спускаться по каменной винтовой лестнице. В лицо Ванситтарту-Смиту дохнул холодный ночной воздух. Против него оказалась дверь, которая, по всей видимости, выходила на улицу. Справа от него была еще одна дверь, неплотно закрытая: сквозь щель пробивалась полоска желтого света.

– Сюда! – властно бросил смотритель.

Ванситтарт-Смит стоял в нерешительности: он-то надеялся, что ночное приключение закончилось, – но любопытство пересилило. Разве мог он уйти, не узнав, что означает эта более чем странная история? Потому последовал за своим загадочным спутником в освещенное помещение.

Это оказалась маленькая комнатка, какие отводят консьержкам. В камине жарко пылали дрова. У стены стояла раскладная кровать, по другую сторону камина – простое деревянное кресло, а посреди комнаты – круглый стол с остатками еды. Гость оглядел комнату: все предметы до последней мелочи поражали необычностью формы, и все старинные. Ванситтарт-Смит пришел в величайшее волнение и восторг. Подсвечники, вазы на каминной полке, каминные щипцы, украшения на стенах наводили на мысль о глубокой древности. Суровый его спутник с тяжелым взглядом сел на край кровати, а гостю указал на кресло.

– Может быть, это Судьба так распорядилась, – заговорил он все так же по-английски, и надо сказать, что владел он этим языком безупречно. – Может быть, ей угодно, чтобы я открыл свою тайну и предостерег дерзостных смертных, которые восстают против мудрости Природы. Я открою эту тайну вам. Можете делать с ней все, что хотите. С вами говорит человек, готовый перешагнуть порог другого мира.

– Я, как вы тогда догадались, – египтянин, но принадлежу не к тому презренному племени рабов, которые сейчас прозябают в дельте Нила, – нет, в моих жилах течет древняя кровь мужественного, могучего народа, изгнавшего семитов, оттеснившего эфиопов в пустыни юга, построившего величественные пирамиды, дворцы и храмы, которым люди дивятся по сей день, не умея создать ничего подобного. Я появился на свет во время царствования Тутмоса Первого, за шестнадцать веков до рождения Христа. Вы отпрянули от меня. Подождите, скоро вы поймете, что бояться меня не надо, ибо воистину я достоин жалости.

Зовут меня Сосра. Отец мой был верховным жрецом в знаменитом храме Осириса в Аварисе, который стоял на берегу Бубастийского рукава Нила. Я воспитывался в храме и постиг там мистические знания, о которых рассказывается в вашей «Библии». А ученик я был способный. Мне не исполнилось и шестнадцати лет, а я уже овладел всеми глубинами наук, в которые меня мог посвятить мудрейший из жрецов. После этого я стал изучать тайны Природы сам и ни с кем своими открытиями не делился.

Многое интересовало меня, но больше всего волновала загадка жизни, ей я отдавал все свое время, весь свой труд. Я глубоко заглянул в жизненное начало. Цель медицины состояла в том, чтобы излечить болезнь, когда она развилась. Я же считал, что можно найти средство, которое настолько укрепит организм, что он не поддастся никакой болезни, даже смерть будет бессильна против него. Не стану рассказывать вам о моих исследованиях – в том нет нужды. Да вы вряд ли и поймете. Я проводил опыты на животных, на рабах, на самом себе. И вот наконец я получил вещество, которое, если ввести его в кровь, делает организм неуязвимым для старости, болезней, яда или кинжала убийцы. Правда, человек не обретает бессмертие, но может прожить несколько тысяч лет. Я испробовал раствор на кошке и потом травил ее самыми сильными ядами. Кошка жива и по сей день, она по-прежнему в Нижнем Египте. Ничего таинственного или сверхъестественного в моем открытии не было. Просто я создал химическое соединение, его вполне можно повторить.

Как страстно мы любим в молодости жизнь! Теперь, когда в моих руках было средство оградить себя от боли и отодвинуть смерть в неразличимую даль, мне казалось, что я вознесся над всеми человеческими страданиями. И я не задумываясь влил эту проклятую жидкость себе в вену. Потом стал искать, кого бы мне еще осчастливить. В храме Тота был молодой жрец по имени Пармес, я был очень расположен к нему – он был такой серьезный и так самозабвенно проникал в глубины наук. И вот я рассказал ему о моей тайне; он попросил впрыснуть ему в кровь эликсир, и я выполнил его желание. Как хорошо, думал я, теперь у меня на всю жизнь есть друг, мы одного возраста.

После этого великого открытия я стал менее усердно заниматься наукой. Пармес же продолжал свои изыскания с еще большим рвением. Каждый день я видел его в храме Тота среди колб и выпаривателей, но он почти ничего не рассказывал мне о плодах своих трудов. Что касается меня, то я вместо занятий разгуливал по городу, с восхищением его разглядывал и думал, что этим домам, дворцам и храмам суждено исчезнуть с лица земли, люди умрут, один только я буду жить и жить. Все мне кланялись, ибо слава о моей учености распространилась далеко по стране.

Тогда шла война с гиксосами, воины великого фараона защищали наши восточные границы. В Аварис тоже прибыл новый правитель с повелением во что бы то ни стало удержать город. Я много слышал о красоте дочери правителя, и вот однажды, когда мы с Пармесом прогуливались по улицам, мы увидели ее в носилках, которые несли на плечах рабы. Любовь поразила меня как молния. Казалось, мое сердце вырвалось из груди и устремилось к ней. Мне хотелось броситься под ноги ее рабов, и пусть бы они прошли по мне. Эта девушка для меня – единственная в мире. Жизнь без нее немыслима. И я поклялся Гором, что она будет моей. Я произнес свою клятву в присутствии жреца Тота. Лицо у него стало мрачным как ночь, и он отвернулся от меня.

Не стану рассказывать, как я добивался ее внимания. Она полюбила меня так же беззаветно, как я ее. Она рассказала, что Пармес познакомился с ней раньше, чем я, и тоже признался в любви, но я лишь усмехнулся в ответ, ведь я знал, что сердце ее принадлежит мне. В городе вспыхнула бубонная чума, она косила людей, но я лечил больных и ухаживал за ними, ничего не боясь, да и чего мне было бояться? Она восхищалась моим бесстрашием. Тогда я открыл ей тайну эликсира и стал умолять, чтобы она позволила мне защитить ее с помощью моего искусства.

– Твоя цветущая красота никогда не увянет, – убеждал я Атму. – Все минует, все исчезнет, но мы с тобой и наша великая любовь переживем пирамиду Тефрена.

Она стала робко, застенчиво возражать.

– Но разве это справедливо? – говорила она. – Разве ты не восстал против власти богов? Если бы животворящий Осирис пожелал, чтобы мы жили так долго, разве не даровал бы он людям сам все эти нескончаемые годы?

Я опровергал ее сомнения словами самой пылкой любви, и все-таки она колебалась. Решение, которое она должна принять, слишком важное. Она просила дать ей подумать только одну ночь. Завтра утром она скажет мне, согласна или нет. Одна ночь – ведь это совсем немного. Она будет молиться Изиде, пусть богиня ее вразумит.

Я ушел с тяжелым сердцем, полный мрачных предчувствий, а она осталась в окружении своих прислужниц. Утром, после ранней службы в храме, я поспешил к ее дому. На пороге меня встретила испуганная рабыня. Ее хозяйка заболела, ей очень плохо. Обезумев, я оттолкнул слуг и бросился через зал, потом по коридору в покои моей Атмы. Она покоилась на ложе, голова высоко на подушках, в лице ни кровинки, пустой безжизненный взгляд, а на лбу горело зловещее багровое пятно. Я не раз видел эту зловещую метину, это клеймо чумы, печать смерти.

Что можно рассказать о том ужасном времени? Шли месяцы, а я все метался в исступлении, все глубже погружался в безумие, но избавиться от жизни не мог. Ни один умирающий от жажды араб не мечтал так о колодце с живительной прохладной водой, как я мечтал о смерти. Если бы яд или сталь могли прервать мое постылое существование, я воссоединился бы с моей возлюбленной в царстве, куда ведет такая узкая дверь. Что только я не делал с собой, и все было напрасно. Проклятый эликсир был непобедим. Однажды ночью, когда я лежал у себя в комнате, истерзанный мукой, ко мне пришел жрец Тота Пармес. Он встал в круг света, который изливал светильник, и посмотрел на меня глазами, в которых горела сумасшедшая радость.

– Почему ты позволил ей умереть? – спросил он. – Почему не оградил ее от болезней и старости, как оградил меня?

– Я не успел, – ответил я. – Ах да, прости, я забыл – ты тоже любил ее. У нас общее горе, друг. Какая страшная судьба – знать, что пройдут столетия, прежде чем мы снова увидим ее. Когда-то мы ненавидели смерть? Глупцы, какие же мы были глупцы!

– Ты сказал правду, – вскричал он и дико захохотал. – Но глупцом оказался лишь ты один!

– О чем ты? – воскликнул я и приподнялся на локте. – Мне кажется, друг, ты повредился рассудком от горя.

Его лицо горело радостью, он корчился и трясся, точно его поразило злое божество.

– Знаешь ли ты, куда я сейчас иду? – спросил он.

– Нет, – ответил я, – откуда же мне знать?

– Я иду к ней. Она лежит за городской стеной в дальней гробнице возле двух пальм.

– Зачем же ты туда идешь?

– Чтобы умереть! – пронзительно крикнул он. – Слышишь – умереть! Земные путы меня больше не связывают.

– Но ведь в твоей крови мой эликсир! – воскликнул я.

– Я его победил: нашел более сильный состав, который разлагает твой эликсир. Уже сейчас он борется с ним в моей крови: еще час или два – и я умру. Я полечу к ней, а ты останешься здесь, на земле.

Я внимательно вгляделся в Пармеса и понял, что он говорит правду. Его горящие глаза подтвердили, что эликсир над ним больше не властен.

– Но ведь ты дашь и мне этот состав! – воскликнул я.

– Никогда!

– Молю тебя мудростью Тота и величием Анубиса!

– Все твои мольбы напрасны, – жестко проговорил он.

– Так я сам составлю этот раствор!

– Тебе это не удастся; да, я его получил, но по чистой случайности. В него входит один компонент, но тебе никогда не догадаться, что это. То, что осталось от жидкости, я заключил в перстень Тота, но никто и никогда не сможет его найти.

– В перстень Тота! – повторил я. – А где же он, перстень Тота?

– Этого ты тоже никогда не узнаешь. Да, ты победил меня, она подарила свою любовь тебе. Но кому досталась конечная победа? Я ухожу к ней и оставляю тебя здесь – влачи это горькое земное существование. А я разорвал свои цепи! Прощай, мне пора!

Он быстро повернулся и бросился прочь. Утром в городе стало известно, что Пармес, жрец храма Тота, умер.

После этого я затворился в своей лаборатории. Я должен, должен найти это сложное соединение, сила которого столь велика, что уничтожает действие моего эликсира. С рассвета и до полуночи я проводил опыты среди стеклянных сосудов и горнов. Более того, я взял все папирусы и алхимические сосуды Пармеса, увы, они не просветили меня. Порой мне казалось, что я вот-вот уловлю намек, случайно оброненное им слово вызывало бурные надежды, но ни одна надежда не сбывалась. И все же месяц за месяцем я трудился как одержимый. Когда я чувствовал, что впадаю в малодушие, я шел к гробнице возле пальм. И там, стоя подле саркофага, в котором покоилась земная оболочка той, чья красота сияла, подобно редкой драгоценности, но была украдена смертью, я чувствовал, что моя возлюбленная рядом, она успокаивает меня, и я шептал ей, что соединюсь с ней, если только смертный ум сумеет разгадать тайну.

Пармес сказал, что заключил свой состав в перстень Тота. Я помнил это украшение: массивный обруч, сделанный не из золота, а из более редкого и тяжелого металла, который добывают в копях на горе Харбал. Называется он «платина». В платину, помнится, оправлен полый кристалл горного хрусталя, куда можно налить жидкость – довольно много капель. Пармес вряд ли скрыл свою тайну в металле перстня из одной только платины, таких в храме великое множество. Не вернее ли предположить, что эта бесценная жидкость запечатана в полость кристалла? Едва я пришел к этому заключению, как наткнулся в папирусах Пармеса на фразу, которая ясно подтверждала мою догадку: значит, какое-то количество его состава все еще существует на свете.

Но как найти перстень? Когда Пармеса готовили нести к бальзамировщику, на его руках перстня не было. Я нарочно расспросил тех, кто участвовал в процедуре. Не было его и среди вещей умершего жреца. Тщетно я обыскивал все комнаты и залы, где он работал или молился, тщетно заглядывал во все шкатулки и вазы, которые ему принадлежали, тщетно осматривал его вещи. Я даже просеивал песок в пустыне в тех местах, где он любил прогуливаться, но как ни бился, все мои труды были напрасны: перстень Тота исчез без следа. И все же, может быть, мне удалось бы одолеть последние препятствия, не обрушься на нас еще одно неожиданное бедствие.

Я уже говорил, что шла великая война с гиксосами, и эти дикари отрезали войско великого фараона в пустыне – там были военачальники, лучники, всадники. Гиксосы напали на нас, как саранча на поле пшеницы во время засухи. На огромном пространстве между опустошенным Тиром и безбрежным горько-соленым озером целыми днями лилась кровь, а ночью горели костры. Аварис был главным оплотом Египта, но мы не смогли отразить натиск дикарей. Город пал. Его правителю и воинам отрубили головы, меня же вместе с множеством других жителей города увели в плен.

Много лет я пас скот на привольных пастбищах Евфрата. Умер мой хозяин, стал глубоким стариком его сын, а я был все так же силен и молод. Наконец мне удалось бежать на быстроногом верблюде, и я вернулся в Египет. Здесь жили завоеватели-гиксосы, Египтом правил их царь. От Авариса остались обгоревшие развалины, великолепный храм превратился в руины: усыпальницы были разграблены, а на месте святилищ высились груды камней. Я не нашел и следа гробницы, где покоилась моя Атма: ее поглотили пески пустыни, – а пальмы, которые пышно зеленели рядом, давно срубили. Папирусы Пармеса и реликвии храма Тота были уничтожены или погребены в песках Сирийской пустыни.

И я отказался от надежды найти когда-нибудь перстень или вновь составить этот коварный яд. Я смирился и решил, что надо покорно жить, пока не иссякнет действие эликсира. Увы, вам не дано понять, какое это страшное проклятие – бессмертие: ведь вам отпущен ничтожно краткий срок – от колыбели до могилы! Но я-то знаю, я дорого заплатил за свое знание, река времени пронесла меня чуть ли не через всю историю человечества. Мне было более трехсот лет, когда пала Троя. Когда Геродот приехал в Мемфис, я уже прожил около двенадцати столетий. А когда на земле появилось христианство, я был свидетелем событий, происходящих на ней вот уже шестнадцать столетий. Однако, как вы видите, я вовсе не выгляжу стариком, потому что проклятый эликсир все еще действует в моей крови и охраняет от смерти, которой я так жажду. Но наконец-то, наконец-то моя нескончаемая постылая жизнь оборвется!

Я много путешествовал и был во всех странах мира, жил среди всех племен и народов. Я знаю все языки. Я выучил их, чтобы хоть чем-то заполнить время. Вы сами представляете, как непереносимо долго оно влачилось: мрак варварства, жестокое Средневековье, медленный, о, какой медленный расцвет современной цивилизации. Но что мне все это сейчас? Я ни разу не посмотрел глазами любви ни на одну женщину. Атма знает, что я хранил ей верность всю жизнь.

Я взял себе за правило читать все, что ученые пишут о Древнем Египте. Мои обстоятельства часто менялись, я бывал богат, бывал беден, однако всегда находил средства, чтобы покупать журналы, в которых пишут об открытиях археологов. Девять месяцев назад, когда я жил в Сан-Франциско, я прочел статью о находках, сделанных в окрестностях Авариса. В статье рассказывалось, как ее автор исследовал недавно обнаруженные гробницы. В одной из них он нашел невскрытый саркофаг, внутри которого, на внешнем гробе, было начертано, что здесь покоится мумия дочери правителя города, жившая во времена Тутмоса Первого. Далее я прочел, что, когда археологи сняли крышку внешнего гроба, они увидели на груди мумии массивный платиновый перстень с кристаллом горного хрусталя. Так вот где скрыл Пармес перстень Тота! Он не лгал, когда говорил, что мне его никогда не найти, ибо ни один египтянин не снимет крышку с гроба дорогого ему человека – ведь это значит отягчить свою душу великим преступлением.

Вечером того же дня я отплыл из Сан-Франциско и через несколько недель снова оказался в Аварисе, если только можно назвать именем некогда великого города остатки разрушенных стен и несколько песчаных холмов. Я поспешил к французам, которые вели там раскопки, и стал расспрашивать их о перстне. Они сказали, что перстень и мумию передали в Булакский музей.

Я немедленно отправился в Каир, но в музее лишь узнал, что Огюст Мариэтт распорядился отправить их в Лувр. Я приехал в Париж и здесь, в египетском зале, наконец-то нашел останки моей возлюбленной Атмы и перстень, который искал почти четыре тысячи лет.

Но как до них добраться? Ведь они должны принадлежать мне, только мне! На мое счастье, в эти залы требовался смотритель. Я пошел к главному хранителю музея и стал убеждать его, что хорошо знаком с историей Древнего Египта. Я так хотел получить это место, что обнаружил слишком обширные познания. Хранитель ответил, что я достоин кафедры профессора, мне решительно нечего делать в кресле смотрителя. Ведь я знаю несравненно больше, чем он. Нет-нет, он переоценил мои знания, они поверхностны и разрозненны, стал горячо возражать я и, в конце концов, добился, что он позволил мне перевезти то немногое, что сохранилось из моих вещей, в эту каморку. Это моя первая и последняя ночь в ней.

Вот, мистер Ванситтарт-Смит, и вся моя история. Человеку столь проницательного ума, как вы, довольно того, что я рассказал. Нынче ночью непостижимая случайность позволила вам увидеть лицо женщины, которую я любил в те далекие дни. В витрине было много перстней с горным хрусталем, но я искал платиновый – тот самый, единственный, и потому проверял металл. Взглянув на камень, я сразу понял, что жидкость действительно внутри него. О, наконец-то я избавлюсь от постылой жизни, от своего несокрушимого здоровья, которое проклинал горше, чем самый тяжкий недуг. Теперь вы знаете обо мне все. А я… Мне стало легче после моего признания. Можете рассказать мою историю своим коллегам, можете умолчать о ней. Это вам решать. Я должен попросить у вас прощения: ведь чуть было не убил вас в зале. Вы встретились там с одержимым страдальцем, который фанатично рвался к своей цели. Если бы я увидел вас раньше, до того как совершил задуманное, то наверняка лишил бы вас возможности помешать мне или поднять тревогу. Вот дверь. Она ведет на рю де Риволи. Доброй ночи!

Англичанин оглянулся. В узком проходе застыл худой высокий египтянин Сосра, родившийся чуть ли не четыре тысячи лет назад. Миг – и дверь захлопнулась, громко лязгнула задвижка, нарушив тишину ночи.

На следующий день после возвращения в Лондон мистер Ванситтарт-Смит прочитал в «Таймс» короткую заметку парижского корреспондента:

«ЗАГАДОЧНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ В ЛУВРЕ

Вчера ночью в главном зале крыла, где размещаются памятники Древнего Востока, произошло очень странное событие. Служители, которые приходят по утрам убирать залы музея, увидели, что один из смотрителей лежит на полу мертвый, обняв мумию. Объятие было таким крепким, что их с величайшим трудом удалось оторвать друг от друга. Витрина, где выставлены ценные перстни, была отперта – видимо, ее хотели ограбить, – на полках беспорядок. Полиция считает, что смотритель задумал украсть мумию и продать какому-то частному коллекционеру, но когда он ее поднял и понес, больное сердце не выдержало, и он умер. Судя по рассказам, это был человек неопределенного возраста, со странностями, одинокий, без единого родственника, и его трагическая безвременная смерть никому не принесла горя».

1890

Месть лорда Сэннокса

О романе Дугласа Стоуна и небезызвестной леди Сэннокс было широко известно как в светских кругах, где она блистала, так и среди членов научных обществ, считавших его одним из знаменитейших своих коллег. Поэтому когда в один прекрасный день было объявлено, что леди Сэннокс окончательно и бесповоротно постриглась в монахини и навсегда заточила себя в монастырь, новость эта вызвала повышенный интерес. Когда же сразу вслед за этим пришло известие, что прославленный хирург, человек с железными нервами, был обнаружен утром своим слугой в самом плачевном состоянии: сидел на кровати, бессмысленно улыбаясь, с обеими ногами, просунутыми в одну штанину, и некогда могучим мозгом, не более ценным теперь, чем шляпа, наполненная кашей, – вся эта история получила сильный резонанс и взволновала людей, уже и не надеявшихся на то, что их притупившиеся, пресыщенные чувства окажутся способны к впечатлению.

Дуглас Стоун в расцвете своих способностей был одним из самых выдающихся людей в Англии. Впрочем, вряд ли его способности успели достигнуть полного расцвета, ведь к моменту этого маленького происшествия ему было всего тридцать девять лет. Те, кто хорошо его знал, считали, что, хоть Дуглас и стал знаменит как хирург, он смог бы еще быстрее прославиться, избери любую из десятка других карьер. Он завоевал бы славу как воин, обрел бы ее как путешественник-первопроходец, стяжал бы ее как юрист в залах суда или создал бы ее как инженер – из камня и стали. Он был рожден, чтобы стать великим, ибо умел замышлять то, чего не осмеливаются совершать другие, и совершать то, о чем другие не смеют помыслить. В хирургии никто не мог повторить его виртуозные операции. Его самообладание, проницательность и интуиция творили чудеса. Снова и снова его скальпель вырезал смерть, но касался при этом самых истоков жизни, заставляя ассистентов бледнеть. Его энергия, его смелость, его здоровая уверенность в себе – разве не вспоминают о них по сей день к югу от Мэрилебоун-роуд и к северу от Оксфорд-стрит?

Его недостатки были не менее велики, чем достоинства, но куда как более колоритны. Зарабатывая большие деньги – по величине дохода он уступал лишь двум лицам свободных профессий во всем Лондоне, – Стоун жил в роскоши, несоизмеримой с заработком врача. В глубине его сложной натуры коренилась жажда чувственных удовольствий, удовлетворению которой и служили все блага его жизни. Зрение, слух, осязание, вкус властвовали над ним. Букет старых марочных вин, запах редкостных экзотических цветов, линии и оттенки изысканнейших гончарных изделий Европы – на все это он не жалел золота, которое лилось из его карманов широким потоком. А потом его внезапно охватила безумная страсть к леди Сэннокс. При первой же их встрече два смелых, с вызовом, взгляда и слово, сказанное шепотом, воспламенили его. Она была самой восхитительной женщиной в Лондоне и единственной женщиной для него. Он был одним из самых привлекательных мужчин в Лондоне, но не единственным мужчиной для нее. Она любила новизну переживаний и бывала благосклонна к большинству мужчин, ухаживавших за ней. Может быть, по этой причине лорд Сэннокс выглядел в свои тридцать шесть лет на все пятьдесят (если только последнее не явилось причиной такого ее поведения).

Это был уравновешенный, молчаливый, ничем не примечательный человек с тонкими губами и густыми бровями. Он слыл страстным садоводом, этот лорд, и отличался простыми привычками домоседа. Одно время он увлекался театром, сам играл на сцене и даже арендовал в Лондоне театр. На его подмостках он впервые увидел мисс Мэрион Доусон, которой и предложил руку, титул и треть графства. После женитьбы прежнее увлечение сценой опостылело ему. Его больше не удавалось уговорить сыграть хотя бы в домашнем театре и вновь блеснуть талантом, который он так часто демонстрировал в прошлом. Он чувствовал себя теперь счастливее с мотыгой и лейкой среди своих орхидей и хризантем.

Всех занимала проблема, чем объясняется его бездействие: полной утратой наблюдательности или прискорбной бесхарактерностью? Знает ли он о шалостях своей жены и смотрит на них сквозь пальцы или же он просто-напросто слепой недогадливый олух? Эта тема оживленно обсуждалась за чашкой чая в уютных маленьких гостиных и за сигарой в курительных комнатах клубов. Мужчины отзывались о его поведении в резких и откровенных выражениях. Только один человек в курительной, самый молчаливый из всех, сказал о нем доброе слово. В университетские годы он видел, как лорд Сэннокс объезжает лошадь, и это произвело на него неизгладимое впечатление.

Но когда фаворитом леди Сэннокс стал Дуглас Стоун, всякие сомнения насчет того, знает ли об этом лорд Сэннокс или нет, окончательно рассеялись. Стоун не желал хитрить и прятаться. Своевольный и импульсивный, он отбросил все соображения осторожности и благоразумия. Скандал приобрел печальную известность. Ученое общество, намекая на это, сообщило ему, что его имя вычеркнуто из списка вице-председателей. Двое друзей умоляли его подумать о своей профессиональной репутации. Он послал их всех к черту и, купив за сорок гиней браслет, отправился с ним на свидание с леди. Каждый вечер он бывал у нее дома, а днем ее видели в его экипаже. Ни он, ни она даже не пытались скрывать свои отношения, пока однажды одно маленькое происшествие не положило им конец.

Был гнетущий зимний вечер, промозгло-холодный и ненастный. Ветер завывал в трубах и сотрясал оконные рамы. При каждом его новом порыве дождь барабанил в стекло, заглушая на время глухой шум капель, падавших с карниза. Дуглас Стоун, отобедав, сидел у зажженного камина в своем кабинете; рядом на малахитовом столике стоял бокал с превосходным портвейном. Прежде чем сделать глоток, он подносил бокал к лампе и глазами знатока любовался темно-рубиновым вином с крохотными частицами благородного налета в его глубинах. Пламя в камине, вспыхивая, бросало яркие отблески на его четко очерченное лицо с широко открытыми серыми глазами, толстыми и вместе с тем твердыми губами и крепкой квадратной челюстью, своей животной силой напоминавшей челюсть какого-нибудь римлянина. Уютно устроившись в своем роскошном кресле, он время от времени чему-то улыбался. У него и впрямь имелись все основания быть довольным собой, так как, вопреки совету шестерых коллег, он сделал в тот день операцию, которая до него производилась лишь дважды в истории медицины, притом сделал блистательно: результат превзошел все ожидания. Ни одному хирургу в Лондоне не хватило бы смелости задумать и искусства осуществить подобное. Он чувствовал себя героем.

Но ведь он обещал леди Сэннокс приехать к ней сегодня вечером, а уже половина девятого. В тот миг, когда он тянулся к звонку, чтобы распорядиться подавать карету, раздался глухой стук дверного молотка. Вскоре в прихожей зашаркали шаги и хлопнула входная дверь.

– К вам пациент, сэр, дожидается в приемной, – объявил дворецкий.

– Он хочет, чтобы я его осмотрел?

– Нет, сэр, по-моему, он хочет, чтобы вы поехали с ним.

– Слишком поздно! – воскликнул Дуглас Стоун с раздражением. – Я не поеду.

– Вот его визитная карточка, сэр.

Дворецкий подал карточку на золотом подносе, подаренном его хозяину женой премьер-министра.

– Гамиль Али, Смирна. Гм! Турок, наверное.

– Да, сэр. Похоже, он приезжий, сэр. И ужасно беспокоен.

– Фу ты! У меня же назначена на сегодня встреча. Мне придется уехать. Но я его приму. Пригласите его сюда, Пим.

Через несколько мгновений дворецкий распахнул дверь и ввел в кабинет невысокого мужчину, сгорбленного годами и недугами: то, как он вытягивал вперед шею, моргал и щурился, говорило о сильнейшей близорукости. Лицо у него было смугло, а борода и волосы черны как смоль. В одной руке он держал белый муслиновый тюрбан в красную полоску, в другой – небольшую замшевую сумку.

– Добрый вечер, – сказал Дуглас Стоун, когда за дворецким закрылась дверь. – Я полагаю, вы говорите по-английски?

– Да, господин. Я из Малой Азии, но говорю и понимаю по-английски, если говорить медленно.

– Насколько я понял, вы хотите, чтобы я поехал с вами?

– Да, сэр. Я очень хочу, чтобы вы помогли моей жене.

– Я мог бы приехать завтра утром, а сейчас меня ждет неотложная встреча, так что сегодня ничем помочь вашей жене не смогу.

Ответ турка был своеобразен. Он потянул за шнурок своей замшевой сумки, открывая ее, и высыпал на стол груду золотых.

– Здесь сто фунтов, – сказал турок, – и я обещаю вам, что дело не займет у вас и часа. Кеб ждет у ваших дверей.

Дуглас Стоун взглянул на часы. Через час будет еще не поздно приехать к леди Сэннокс: он бывал у нее и в более позднее время, – а гонорар необычайно велик. В последнее время его донимали кредиторы, и он не может позволить себе упустить такой шанс. Придется ехать.

– А что у вас за случай? – спросил Стоун.

– О, очень прискорбный! Очень прискорбный! Наверное, вы не слыхали об альмохадесских кинжалах?

– Никогда.

– О, это такие восточные кинжалы, старинной работы и необычайной формы, с эфесом в виде скобы. Понимаете, сам я торговец древностями и приехал из Смирны в Англию с товаром, но на следующей неделе возвращаюсь домой. Много редкостей я привез с собой и продал, но некоторые остались у меня, и среди них, мне на горе, один из этих кинжалов.

– Не забывайте, сударь, что у меня назначена встреча, – напомнил хирург, начиная раздражаться. – Прошу вас, сообщите только необходимые подробности.

– Это необходимая подробность, вы увидите. Сегодня моя жена упала в обморок в комнате, где я держу товары, и порезала себе нижнюю губу этим проклятым альмохадесским кинжалом.

– Понятно, – сказал Дуглас Стоун вставая. – И вы хотите, чтобы я перевязал рану?

– Нет-нет, дело хуже.

– Что же тогда?

– Эти кинжалы отравлены.

– Отравлены?!

– Да, и ни один человек, будь то на Востоке или на Западе, не может теперь сказать, какой это яд и есть ли противоядие. Но все, что известно об этих кинжалах, известно и мне, потому что мой отец был тоже торговцем древностями и нам приходилось иметь много дел с этим отравленным оружием.

– Каковы симптомы отравления?

– Глубокий сон и смерть через тридцать часов.

– Вы сказали, что противоядия нет. За что же вы платите мне этот большой гонорар?

– Лекарства ее не спасут, но может спасти нож.

– Как?

– Яд всасывается медленно, поэтому несколько часов остается в ране.

– Значит, ее можно промыть и очистить от яда?

– Нет, как и при укусе змеи. Яд слишком коварен и смертоносен.

– Тогда иссечение раны?

– Да, только это. Если рана на пальце, отрежь палец – так всегда говорил мой отец. Но у нее-то рана на губе, вы подумайте только, и ведь это моя жена. Ужасно!

Но близкое знакомство с подобными жестокими фактами может притупить у человека остроту сочувствия. Для Дугласа Стоуна это уже был просто интересный хирургический случай, и он решительно отметал как несущественные слабые возражения мужа.

– Или это, или ничего, – сказал он резко. – Лучше потерять губу, чем жизнь.

– Да, вы, конечно, правы. Ну что ж, это судьба, и с ней надо смириться. Я взял кеб, и вы поедете вместе со мной и сделаете что надо.

Дуглас Стоун достал из ящика стола футляр с хирургическими ножами и сунул его в карман вместе с бинтом и корпией[45] для повязки. Если он хочет повидаться с леди Сэннокс, нужно действовать без промедления.

– Я готов, – сказал он, надевая пальто. – Не хотите выпить бокал вина, прежде чем выйти на холод?

Посетитель отпрянул, протестующе подняв руку.

– Вы забыли, что я мусульманин и правоверный последователь Пророка! – воскликнул он. – Но скажите, что в том зеленом флаконе, который вы положили к себе в карман?

– Хлороформ.

– Ах, это нам тоже запрещено. Ведь это спирт, и мы подобными вещами не пользуемся.

– Как?! Вы готовы допустить, чтобы ваша жена перенесла операцию без обезболивающих средств?

– Ах, она, бедняжка, ничего не почувствует. Она уже заснула глубоким сном: это первый признак того, что яд начал действовать. И к тому же я дал ей нашего смирнского опиума. Пойдемте, сэр, а то уже целый час прошел.

Когда они шагнули в темноту улицы, струи дождя хлестнули им в лицо и, пыхнув, погасла лампа в прихожей, свисавшая с руки мраморной кариатиды. Пим, дворецкий, с трудом придерживал плечом тяжелую дверь, норовившую захлопнуться под напором ветра, пока двое мужчин ощупью брели к пятну желтого света, где ждал кеб. Через минуту колеса кеба загромыхали по мостовой.

– Далеко ехать? – спросил Дуглас Стоун.

– О нет. Мы остановились в очень тихом местечке за Юстон-стрит.

Хирург нажал на пружину часов с репетиром и прислушался к тихому звону: пробило четверть десятого. Он прикинул в уме расстояния, подсчитал, за сколько минут управится со столь несложной операцией. К десяти часам он должен поспеть к леди Сэннокс. Через мутные, запотелые окна он видел проплывавшие мимо туманные огни газовых фонарей и редкие освещенные витрины магазинов. Дождь лупил и барабанил по кожаному верху экипажа, колеса расплескивали воду и грязь. Напротив слабо белел в темноте головной убор его спутника. Хирург нащупал в карманах и приготовил иглы, лигатуры[46] и зажимы, чтобы не тратить времени по прибытии. От нетерпения он нервничал и постукивал ногой по полу.

Но вот наконец кеб замедлил движение и остановился. В то же мгновение Дуглас Стоун соскочил на землю, и купец из Смирны не мешкая вышел следом.

– Подождите здесь, – сказал он извозчику.

Перед ними был убогого вида дом на узкой грязной улочке. Хирург, неплохо знавший Лондон, бросил быстрый взгляд по сторонам, но не нашел среди темных силуэтов характерных примет: ни лавки, ни движущихся экипажей – ничего, кроме двойного ряда унылых домов с плоскими фасадами, двойной полосы мокрых каменных плит, отражающих свет фонарей, да двойного потока воды в сточных канавах, которая, журча и кружась в водоворотах, устремлялась к канализационным решеткам. Входная дверь, выцветшая и покрытая пятнами, имела над собой оконце, в котором мерцал слабый свет, еле пробивавшийся сквозь пыль и копоть на стекле. Наверху тускло желтело одно из окон второго этажа. Купец громко постучал, а когда повернул свое смуглое лицо к свету, Дуглас Стоун заметил, что оно омрачено тревогой. Раздался звук отодвигаемого засова, и дверь открылась. За ней стояла пожилая женщина с тонкой свечой, прикрывая слабое мигающее пламя рукой с узловатыми пальцами.

– Ничего не изменилось? – задыхаясь от волнения, спросил купец.

– Она в таком же состоянии, в каком вы ее оставили, господин.

– Она не говорила?

– Нет, господин, она крепко спит.

Купец закрыл дверь, и Дуглас Стоун двинулся вперед по узкому коридору, не без удивления оглядываясь вокруг. Здесь не было ни клеенки под ногами, ни половика, ни вешалки. Глаз всюду натыкался на толстый слой серой пыли да густую паутину. Поднимаясь вслед за старухой по винтовой лестнице, он слышал, как резко звучат его твердые шаги, отдаваясь эхом в безмолвном доме. Ковра под ногами не было.

Спальня находилась на втором этаже. Дуглас Стоун вошел туда за старой сиделкой, за ним последовал купец. Здесь по крайней мере были какие-то вещи, и даже в избытке. Куда ни ступи, на полу и в углах комнаты в беспорядке громоздились турецкие ларцы, инкрустированные столики, кольчуги, диковинные трубки и фантастического вида оружие. Единственная маленькая лампа стояла на полочке, прикрепленной к стене. Дуглас Стоун снял ее и, осторожно шагая среди наставленного и наваленного всюду старья, подошел к кушетке в углу комнаты, на которой лежала женщина, одетая по турецкому обычаю, с лицом, закрытым чадрой. Нижняя часть лица была приоткрыта, и хирург увидел неровный зигзагообразный порез, шедший вдоль края нижней губы.

– Вы должны простить меня: лицо у нее останется укрытым чадрой, – проговорил турок. – Вы же знаете, как мы, на Востоке, относимся к женщинам.

Но хирург и не думал о чадре. Лежавшая больше не была для него женщиной. Это был хирургический случай. Он наклонился и, тщательно осмотрев рану, сказал:

– Никаких признаков раздражения. Мы могли бы отложить операцию до появления местных симптомов.

Муж, который больше не мог сдерживать волнение, вскричал, ломая себе руки:

– О, господин, не теряйте время! Вы не знаете! Это смертельно! Я-то знаю, и уж поверьте мне: операция совершенно необходима. Только нож может ее спасти.

– И все же я считаю, что нужно подождать, – заметил Дуглас Стоун.

– Довольно! – воскликнул турок рассерженно. – Каждая минута дорога, и я не могу стоять здесь и безучастно смотреть, как мою жену обрекают на гибель. Мне ничего не остается, кроме как поблагодарить вас за визит и обратиться к другому хирургу, пока еще не поздно.

Дуглас Стоун заколебался. Отдавать сотню фунтов крайне неприятно. Но если он откажется оперировать, деньги придется вернуть. А если турок прав и женщина умрет, ему трудно будет оправдываться перед коронером на дознании в случае скоропостижной смерти.

– Вы лично знакомы с действием этого яда? – спросил Стоун.

– Да.

– И вы ручаетесь мне, что операция необходима?

– Клянусь всем, что есть для меня святого.

– Рот будет ужасно изуродован.

– Я понимаю, что это больше не будет хорошенький ротик, который так приятно целовать.

Дуглас Стоун круто повернулся к турку, готовый сурово отчитать его за жестокие слова. Но, видимо, такая уж у турка манера говорить и мыслить, а времени для препирательства нет. Дуглас Стоун достал из футляра хирургический нож, открыл его и указательным пальцем попробовал на ощупь остроту прямого лезвия. Затем он поднес лампу ближе к изголовью. Два черных глаза смотрели на него через прорезь на чадре. Зрачков почти не было видно – сплошная радужная оболочка.

– Вы дали ей очень большую дозу опиума.

– Да, она получила хорошую дозу.

Стоун снова вгляделся в черные глаза, уставленные прямо на него. Они были тусклы и безжизненны, но как раз тогда, когда он их рассматривал, в их глубине вспыхнула искорка сознания. Губы у женщины дрогнули.

– Она не полностью в бессознательном состоянии.

– Так не лучше ли пустить в ход нож, пока это будет безболезненно?

Та же мысль пришла в голову и хирургу. Оттянув пораненную губу щипцами, он двумя быстрыми движениями ножа отрезал широкий треугольный кусок. Женщина со страшным булькающим криком вскочила на кушетке. Чадра свалилась с ее лица. Это лицо он знал. Хирург узнал его, несмотря на эту безобразно выступающую верхнюю губу, несмотря на это месиво из слюны и крови. Она, продолжая кричать, все пыталась закрыть рукой зияющий вырез. Дуглас Стоун с ножом в одной руке и щипцами в другой сел в изножье кушетки. Комната закружилась у него перед глазами, и он почувствовал, как что-то сдвинулось у него в голове, словно распоролся какой-то шов за ухом. Окажись напротив кушетки посторонний наблюдатель, он сказал бы, что из двух этих ужасных, искаженных лиц его лицо выглядит ужаснее. Как будто в дурном сне или в пьесе, разыгрываемой на сцене, он увидел, что шевелюра и борода турка валяются на столе, а у стены, прислонившись к ней, стоит лорд Сэннокс и беззвучно смеется. Крики теперь прекратились, и обезображенная голова снова упала на подушку, но Дуглас Стоун продолжал сидеть неподвижно, а лорд Сэннокс все так же стоял, сотрясаясь от внутреннего смеха.

– Право же, эта операция была совершенно необходима Мэрион, – заговорил он наконец. – Не в физическом смысле, а в нравственном, я бы сказал, в нравственном.

Дуглас Стоун нагнулся и принялся перебирать бахрому покрывала. Его нож со звоном упал на пол, но он по-прежнему сжимал в руке щипцы с тем, что в них было зажато.

– Я давно собирался проучить ее в назидание другим, – любезным тоном пояснил лорд Сэннокс. – Ваша записка, посланная в среду, не дошла по адресу – она здесь, у меня в бумажнике. И уж я не пожалел труда, чтобы выполнить свой план. Кстати, губа у нее была поранена вполне безобидным оружием – моим кольцом с печаткой.

Лорд Сэннокс бросил на своего молчащего собеседника острый взгляд и взвел курок небольшого револьвера, который лежал у него в кармане пальто. Но Дуглас Стоун все перебирал и перебирал бахрому покрывала.

– Как видите, вы все-таки успели на свидание, – сказал лорд Сэннокс.

И при этих словах Дуглас Стоун рассмеялся. Он смеялся долго и громко. Но теперь уже лорду Сэнноксу было не до смеха. Теперь его лицо, напрягшееся и отвердевшее, выражало что-то похожее на страх. Он вышел из комнаты, притом вышел на цыпочках. Старуха ждала снаружи.

– Позаботьтесь о вашей госпоже, когда она проснется, – распорядился лорд Сэннокс.

Затем он спустился по лестнице и вышел на улицу. Кеб стоял у дверей, и извозчик поднес руку к шляпе.

– Первым делом, Джон, – сказал лорд Сэннокс, – отвезешь доктора домой. Наверное, придется помочь ему спуститься. Скажешь дворецкому, что его хозяин заболел во время посещения больного.

– Слушаюсь, сэр.

– Потом можешь отвезти домой леди Сэннокс.

– А как же вы, сэр?

– О, ближайшие несколько месяцев я поживу в Венеции, в гостинице «Отель ди Рома». Проследи, чтобы письма пересылали мне по этому адресу. И скажи Стивенсу, чтобы он показал на выставке в будущий понедельник все пурпурные хризантемы и телеграфировал мне о результате.


1893

Лакированная шкатулка

– Презанятная произошла со мной история, – начал свой рассказ репетитор, – одна из тех странных и фантастических историй, которые приключаются порой с нами в жизни. В результате я потерял, может быть, лучшее место, которое когда-либо имел или буду иметь. Но все же я рад, что в качестве частного учителя поехал в замок Торп, так как приобрел… Впрочем, что именно я приобрел, вы узнаете из моего рассказа.

Не знаю, знакомы ли вы с той частью центральных графств Англии, которая омывается водами Эйвона. Она самая английская во всей Англии. Недаром же здесь родился Шекспир, воплотивший английский гений. Это край холмистых пастбищ; на западе холмы становятся выше, образуя Молвернскую гряду. Городов в этих местах нет, но деревни многочисленны, и в каждой возвышается серая каменная церковь норманнской архитектуры. Кирпич, этот строительный материал южных и восточных графств, остался позади, и вы всюду видите камень: каменные стены, каменные плиты крыш, покрытые лишайником. Все строения здесь строги, прочны и массивны, как и должно быть в сердце великой нации.

В центре этого края, неподалеку от Ивешема, и стоял старинный замок Торп – родовое гнездо сэра Джона Болламора, двух малолетних сыновей которого я должен был обучать. Сэр Джон был вдовцом: три года назад он похоронил жену и остался с тремя детьми на руках. Мальчикам было теперь одному восемь, другому десять лет, а дочурке семь. Воспитательницей при той девочке состояла мисс Уизертон, которая стала впоследствии моей женой. Я же был учителем обоих мальчиков. Можно ли вообразить себе более очевидную прелюдию к браку? Сейчас она воспитывает меня, а я учу двух наших собственных мальчуганов. Но вот вы уже и узнали, что именно я приобрел в замке Торп!

Замок и впрямь был очень древний, невероятно древний, частично еще донорманнской постройки, поскольку Болламоры, как утверждают, жили на этом месте задолго до завоевания Англии норманнами. Поначалу замок произвел на меня тягостное впечатление: эти толстенные серые стены, грубые крошащиеся камни кладки, запах гнили, похожий на смрадное дыхание больного животного, источаемый штукатуркой обветшалого здания. Но крыло современной постройки радовало глаз, а сад имел ухоженный вид. Да и разве может казаться унылым дом, в котором живет хорошенькая девушка и перед которым пышно цветут розы?

Если не считать многочисленной прислуги, нас, домочадцев, было всего четверо: мисс Уизертон, тогда двадцатичетырехлетняя и такая же хорошенькая, как миссис Колмор сейчас, ваш покорный слуга Фрэнк Колмор – в ту пору мне было тридцать, экономка миссис Стивенс – сухая молчаливая особа и мистер Ричардс – рослый мужчина с военной выправкой, исполнявший обязанности управляющего имением Болламора. Мы четверо всегда завтракали, обедали и ужинали вместе, а сэр Джон обыкновенно ел один в библиотеке. Иногда он присоединялся к нам за обедом, но, в общем-то, мы не страдали от его отсутствия.

Одна грозная внешность этого человека способна была привести в трепет. Представьте себе мужчину шести футов трех дюймов роста, могучего телосложения, с проседью в волосах и лицом аристократа: крупный породистый нос, косматые брови, мефистофельская бородка клином и такие глубокие морщины на лбу и вокруг глаз, словно их вырезали перочинным ножом. У него были серые усталые глаза отчаявшегося человека, гордые и вместе с тем внушающие жалость. Они хоть и вызывали жалость, но в то же время словно предупреждали: только попробуйте проявить ее! Спина его сутулилась от долгих ученых занятий, в остальном же он был очень даже хорош собой для своего пятидесятипятилетнего возраста и сохранял мужскую привлекательность.

Но холодом веяло в его присутствии. Неизменно учтивый, неизменно изысканный в обращении, он был чрезвычайно молчалив и замкнут. Мне никогда не приходилось, так долго прожив бок о бок с человеком, так мало узнать о нем. Дома он проводил время либо в своем собственном маленьком рабочем кабинете в восточной башне, либо в библиотеке в современном крыле. Распорядок его занятий отличался такой регулярностью, что в любой час можно было с точностью сказать, где он находится. Дважды в течение дня он уединялся у себя в кабинете: в первый раз – сразу после завтрака, во второй – часов в десять вечера. По звуку захлопнувшейся за ним тяжелой двери можно было ставить часы. Остальное время он проводил в библиотеке, делая среди дня перерыв на час-другой для пешей или конной прогулки, такой же уединенной, как и все его существование. Он любил своих детей и живо интересовался их успехами в учебе, но они немного побаивались этого молчальника с нависшими лохматыми бровями и старались не попадаться ему на глаза. Да и все мы поступали так же.

Прошло немало времени, прежде чем мне стало хоть что-то известно об обстоятельствах жизни сэра Джона Болламора, так как экономка миссис Стивенс и управляющий имением мистер Ричардс из чувства лояльности по отношению к своему хозяину не болтали о его личных делах. Что касается гувернантки, то она знала не больше моего, и любопытство, которое разбирало нас обоих, способствовало в числе прочих причин нашему сближению. Однако в конце концов произошел случай, благодаря которому я ближе познакомился с мистером Ричардсом и узнал от него кое-что о прошлой жизни человека, на чьей службе я состоял.

А случилось вот что: Перси, младший из моих учеников, свалился в запруду прямо перед мельничным колесом, и, чтобы спасти его, я должен был, рискуя собственной жизнью, нырнуть следом. Насквозь промокший и в полном изнеможении (потому что я еще больше выбился из сил, чем спасенный мальчуган), я пробирался в свою комнату, как вдруг сэр Джон, услышав возбужденные голоса, открыл дверь своего маленького кабинета и спросил меня, что случилось. Я рассказал ему о том, что произошло, заверив, что теперь его мальчику никакая опасность не угрожает. Он выслушал меня с нахмуренным неподвижным лицом, и только напряженный взгляд да плотно сжатые губы выдавали все эмоции, которые он пытался скрыть.

– Постойте, не уходите! Зайдите сюда! Я хочу знать все подробности! – проговорил он, поворачиваясь и открывая дверь.

Вот так я очутился в его маленьком рабочем кабинете, в этом уединенном убежище, порог которого, как я узнал впоследствии, в течение трех лет никто не переступал, и только служанка приходила сюда прибраться. Это была круглая комната (ибо располагалась она внутри круглой башни) с низким потолком, одним-единственным узким оконцем, увитым плющом, и самой простой обстановкой. Старый ковер, один стул, стол из сосновых досок да полочка с книгами – вот и все, что там было. На столе стояла фотография женщины, снятой во весь рост. Черты ее лица мне не запомнились, но я сохранил в памяти общее впечатление доброты и мягкости. Рядом с фотографией стояла большая черная лакированная шкатулка и лежали две связки писем или бумаг, перетянутые тесемкой.

Наша беседа была недолгой, так как сэр Джон Болламор заметил, что я до нитки вымок и должен немедленно переодеться. Однако после того эпизода Ричардс, управляющий, поведал мне немало интересного. Сам он никогда не был в комнате, в которой я оказался по воле случая, и в тот же день он, сгорая от любопытства, подошел ко мне и завел разговор, который мы и продолжили, прогуливаясь по дорожке сада, в то время как мои подопечные играли поодаль в теннис на площадке.

– Вы даже не представляете, какое для вас было сделано исключение, – сказал он. – Эта комната окружена такой тайной, а сэр Джон посещает ее так регулярно и с таким постоянством, что она вызывает у всех в доме почти суеверное чувство. Уверяю вас, если бы я пересказал вам все слухи, которые ходят о ней, все россказни слуг о тайных визитах в нее да о голосах, что оттуда доносятся, вы могли бы заподозрить, что сэр Джон взялся за старое.

– Взялся за старое? А что это значит? – спросил я.

Он удивленно посмотрел на меня:

– Невероятно! Неужели вы ничего не знаете о прошлой жизни сэра Джона Болламора?

– Ровным счетом ничего.

– Вы меня удивляете. Я думал, в Англии нет человека, который бы не знал о его прошлом. Мне не следует распространяться об этом, но теперь вы тут свой человек и лучше уж узнаете факты его биографии от меня, пока они не дошли до ваших ушей в более грубой и неприглядной форме. Подумать только, а я-то уверен был, что вы знаете, кто вас нанял на службу. Дьявол Болламор!

– Но почему Дьявол? – спросил я.

– А, вы ведь молоды, время же идет так быстро! Однако двадцать лет назад имя Дьявол Болламор гремело по всему Лондону. Он был предводителем компании самых отпетых беспутников, боксером, лошадником, игроком, кутилой, одним словом, прожигателем жизни в духе наших предков, да почище любого из них.

Я уставился на него в полном изумлении.

– Как?! – воскликнул я. – Этот тихий, погруженный в книги человек с грустным лицом?

– Величайший гуляка и распутник в Англии! Только между нами, Колмор. Но вы понимаете теперь, что женский голос у него в комнате и сейчас может навести на подозрения?

– Но что могло его так изменить?

– Любовь маленькой Берил Клэйр, рискнувшей выйти за него замуж. Это стало для него переломом. Он зашел в своем пристрастии к вину так далеко, что с ним перестала знаться его же собственная компания. Ведь одно дело – кутила, и совсем другое – пьяница. Все эти повесы пьянствуют, но не терпят в своей среде пьяниц. Он же стал рабом привычки, беспомощным и безнадежным. Вот тут-то в его жизнь и вошла она. Разглядев в этом пропащем человеке то хорошее, что в нем таилось, и поверив в его способность исправиться, она решилась пойти за него замуж, хотя это было рискованное решение, и посвятила всю свою жизнь тому, чтобы помочь ему вновь обрести мужество и достоинство. Вы, наверное, обратили внимание на то, что в доме нет никаких спиртных напитков? Так повелось с того дня, когда она впервые появилась здесь. Ведь для него даже сейчас выпить каплю спиртного – это все равно что тигру отведать крови.

– Значит, ее влияние удерживает его до сих пор?

– Вот это-то самое удивительное! Когда она умерла три года тому назад, все мы боялись, что он снова запьет. Она и сама боялась, что он может сорваться после ее смерти: ведь она была настоящим его ангелом-хранителем и посвятила этому жизнь. Между прочим, заметили вы у него в комнате черную лакированную шкатулку?

– Да.

– По-моему, он хранит в ней ее письма. Не было случая, чтобы он, уезжая, пусть даже на одни сутки, не взял свою черную лакированную шкатулку с собой. Вот так-то, Колмор. Может быть, я рассказал вам больше того, чем следовало, но я рассчитываю на взаимность: поделитесь со мной, если узнаете что-нибудь интересное.

Я, конечно, понимал, что этот достойный человек сгорает от любопытства и чуть-чуть уязвлен тем, что я, новичок здесь, первым попал в святая святых, в недоступную комнату. Но сам этот факт поднял меня в его глазах, и с тех пор в наших отношениях появилось больше доверительности.

Отныне молчаливая и величественная фигура моего работодателя заинтересовала меня еще сильнее. Мне стали понятны и удивительно человеческое выражение его глаз, и глубокие морщины, избороздившие его изможденное лицо. Он был обречен вести нескончаемую борьбу, с утра до ночи держать на почтительном расстоянии страшного врага, который всегда был готов наброситься на него, врага, который погубил бы и душу его, и тело, если бы только смог снова вонзить в него свои когти. Глядя на суровую сутулую фигуру, шагавшую по коридору или прогуливавшуюся по саду, я ощущал эту нависшую над ним грозную опасность так явственно, как если бы она приняла телесную форму. Мне казалось, я почти вижу этого наипрезреннейшего и наиопаснейшего из врагов рода человеческого – вот он припал к земле перед прыжком совсем близко, в тени этой фигуры, как наполовину укрощенный зверь, что крадется рядом со своим хозяином, готовый при малейшей его неосторожности вцепиться ему в горло. А умершая женщина, та женщина, которая до последнего своего вздоха отвращала от него эту опасность, тоже обрела облик в моем воображении: она представлялась моему мысленному взору смутным, но прекрасным виде´нием. Ее ограждающе поднятые руки как бы отводили опасность от мужчины, которого она беззаветно любила.

Каким-то тонким интуитивным образом он почувствовал мое сочувствие и на свой собственный молчаливый лад показал, что ценит его. Однажды он даже пригласил меня пойти вместе с ним на прогулку, и хотя за все время прогулки мы не перемолвились с ним ни единым словом, это было с его стороны знаком доверия, которое раньше он никому не оказывал. Кроме того, он попросил меня составить каталог его библиотеки (одной из лучших частных библиотек в Англии), и я проводил долгие вечерние часы в его присутствии, если не сказать – в его обществе: он читал, сидя за своим рабочим столом, а я, пристроившись в нише у окна, потихоньку наводил порядок в книжном хаосе. Несмотря на то что между нами установились более близкие отношения, я ни разу больше не был удостоен приглашения в комнату в башне.

А затем мои чувства к нему резко изменились. Один-единственный случай все перевернул: моя симпатия к нему сменилась отвращением. Я понял, что он остался таким, каким был всегда, и приобрел еще один порок – лицемерие. Произошло же вот что.

Однажды вечером мисс Уизертон отправилась в соседнюю деревню, куда ее пригласили спеть на благотворительном концерте, а я, как обещал, зашел за ней, чтобы проводить обратно. Извилистая тропинка огибает восточную башню, и когда мы проходили мимо, я заметил, что в круглой комнате горит свет. Был теплый летний вечер, и окно прямо над нашими головами было открыто. Занятые своей беседой, мы остановились на лужайке возле старой башни, как вдруг случилось нечто такое, что прервало нашу беседу и заставило нас забыть, о чем мы говорили.

Мы услышали голос, безусловно, женский. Он звучал тихо, так тихо, что мы расслышали его только благодаря царившему вокруг безмолвию и неподвижности вечернего воздуха, но, пусть приглушенный, он, вне всякого сомнения, имел женский тембр. Женщина торопливо, судорожно глотая воздух, произнесла несколько фраз и смолкла. Говорила она жалобным, задыхающимся, умоляющим голосом. С минуту мы с мисс Уизертон стояли молча, глядя друг на друга. Затем быстро направились ко входу в дом.

– Голос доносился из окна, – сказал я.

– Не будем вести себя так, точно мы нарочно подслушивали, – ответила она. – Мы должны забыть про это.

В том, как мисс Уизертон это сказала, не было удивления, что навело меня на новую мысль.

– Вы слышали этот голос раньше! – воскликнул я.

– Я ничего не могла поделать. Ведь моя комната находится выше в той же башне. Это бывает часто.

– Кто бы могла быть эта женщина?

– Понятия не имею. И предпочла бы не вдаваться в обсуждение.

Тон, каким она это сказала, достаточно красноречиво поведал мне о том, что она думает. Но если допустить, что хозяин дома вел двойную и сомнительную жизнь, то кто же тогда эта таинственная женщина, которая бывала у него в старой башне? Ведь я собственными глазами видел, как уныла и гола та комната. Она явно не жила там. Но откуда она в таком случае приходила? Это не могла быть одна из служанок: все они находились под бдительным присмотром миссис Стивенс. Посетительница, несомненно, являлась снаружи. Но каким образом?

И тут мне вдруг вспомнилось, что здание это построено в незапамятные времена, и, вполне возможно, оно имеет какой-нибудь средневековый потайной ход. Ведь чуть ли не в каждом старом замке был подземный ход наружу. Таинственная комната находится в основании башни, и в подземный ход, если только он существует, можно спуститься через люк в полу. А вблизи – многочисленные коттеджи. Другой выход из потайного хода, возможно, находится где-нибудь в зарослях куманики в соседней рощице. Я не сказал никому ни слова, но почувствовал себя обладателем тайны этого человека.

И чем больше я в этом убеждался, тем сильнее поражался искусству, с каким он скрывал свою подлинную сущность. Глядя на его суровую фигуру, я часто задавался вопросом: неужто и впрямь возможно, чтобы такой человек вел двойную жизнь? И тогда я старался внушить себе, что мои подозрения, быть может, в конце концов окажутся беспочвенными. Но как быть с женским голосом, как быть с тайными ночными свиданиями в башенной комнате? Разве поддаются эти факты такому объяснению, при котором он выглядел бы невинным? Человек этот стал внушать мне ужас. Я преисполнился отвращения к его глубоко укоренившемуся, въевшемуся в плоть и кровь лицемерию.

Только раз за все те долгие месяцы я видел Джона Болламора без этой грустной, но бесстрастной маски, которую он носил на людях. На какой-то миг я стал невольным свидетелем того, как вырвалось наружу вулканическое пламя, которое он так долго сдерживал. Взорвался он по совершенно ничтожному поводу; достаточно сказать, что гнев его обрушился на старую служанку, которой, как я уже говорил, одной разрешалось входить в загадочную комнату. Я шел коридором, ведущим к башне (так как моя собственная комната тоже находилась в той стороне здания), когда до моих ушей внезапно долетел испуганный вскрик и одновременно хриплый нечленораздельный рев взбешенного мужчины, похожий на рык разъяренного дикого зверя. Затем я услышал его голос, дрожащий от гнева.

– Как вы посмели?! – кричал он. – Как вы посмели нарушить мой запрет?!

Через мгновение по коридору почти пробежала мимо меня служанка, бледная и трепещущая, а грозный голос гремел ей вдогонку:

– Возьмите у миссис Стивенс расчет! И чтобы ноги вашей не было в Торпе!

Снедаемый любопытством, я не мог не последовать за несчастной женщиной и нашел ее за поворотом коридора: прислонившись к стене, она вся дрожала, как испуганный кролик.

– Что случилось, миссис Браун? – спросил я.

– Хозяин! – задыхаясь, вымолвила она. – О, как же он меня напугал! Видели бы вы его глаза, мистер Колмор. Сэр, я думала, пришел мой смертный час.

– Но что же вы такое сделали?

– Да ничего, сэр! По крайней мере, ничего такого, чтобы навлечь на себя его гнев. Только и всего, что взяла в руки эту его черную шкатулку, даже и не открыла ее, как вдруг входит он – вы и сами слышали, как его разобрало. Мне отказали от места, а я и сама рада: теперь я близко подойти-то к нему никогда бы не осмелилась.

Вот, значит, из-за чего он вспылил: из-за лакированной шкатулки, с которой никогда не расставался. Интересно, была ли какая-нибудь связь между ней и тайными визитами дамы, чей голос я слышал, и если да, то какая? Сэр Джон Болламор был не только яростен в гневе, но и неотходчив: с того самого дня миссис Браун, служанка, убиравшаяся в его кабинете, навсегда исчезла с нашего горизонта, и больше о ней в замке Торп не слыхали.

А теперь я расскажу вам о том, как по чистой случайности получил ответы на все эти странные вопросы и проник в тайну хозяина дома. Возможно, мой рассказ заронит в вашей душе сомнение: не заглушило ли мое любопытство голос чести и не опустился ли я до роли соглядатая. Если вы подумаете так, я ничего не смогу поделать, но только позвольте заверить вас: все было в точности так, как я описываю, какой бы неправдоподобной ни казалась эта история.

Началось с того, что незадолго до развязки комната в башне стала непригодной для жилья. Обвалилась источенная червями дубовая потолочная балка. Давно прогнившая, она в одно прекрасное утро переломилась пополам и рухнула на пол в лавине штукатурки. К счастью, сэра Джона в тот момент в комнате не было. Его драгоценная шкатулка была извлечена из-под обломков и перенесена в библиотеку, где и лежала с тех пор запертой в бюро. Сэр Джон не отдавал распоряжений отремонтировать комнату, и я не имел возможности поискать потайной ход, о существовании которого подозревал. Что касается той дамы, то я думал, что это событие положило конец ее визитам, пока не услышал однажды вечером, как мистер Ричардс спросил у миссис Стивенс, с какой это женщиной разговаривал сэр Джон в библиотеке. Я не расслышал ее ответ, но по всей ее манере понял, что ей не впервой отвечать на этот вопрос (или уклоняться от ответа на него).

– Вы слышали этот голос, Колмор? – спросил управляющий.

Я признался, что слышал.

– А что вы об этом думаете?

Я пожал плечами и заметил, что меня это не касается.

– Ну-ну, оставьте: вам это так же любопытно, как любому из нас. Вы думаете, это женщина?

– Безусловно женщина.

– Из какой комнаты доносился голос?

– Из башенной до того, как там обвалился потолок.

– А вот я не позже чем вчера вечером слышал его из библиотеки. Я шел к себе ложиться спать и, проходя мимо двери в библиотеку, услыхал стоны и мольбы так же явственно, как сейчас слышу вас. Может быть, это и женщина…

– Как так «может быть»?

Мистер Ричардс выразительно посмотрел на меня.

– «Есть многое на свете, друг Горацио…» – проговорил он. – Если это женщина, то каким образом она туда попадает?

– Не знаю.

– Вот и я не знаю. Но если это то самое… впрочем, в устах практичного делового человека, живущего в конце девятнадцатого века, это, наверно, звучит смешно. – Он отвернулся, но по его виду я понял, что он высказал далеко не все, что было у него на уме. Прямо у меня на глазах ко всем старым историям о призраках, посещающих замок Торп, добавлялась новая. Вполне возможно, что к этому времени она заняла прочное место среди ей подобных, так как разгадка тайны, известная мне, осталась неизвестной остальным.

А для меня все объяснилось следующим образом. Меня мучила невралгия, и я, проведя ночь без сна, где-то около полудня принял большую дозу хлородина, чтобы заглушить боль. В ту пору я как раз заканчивал составление каталога библиотеки сэра Джона Болламора и регулярно работал в ней с пяти до семи вечера. В тот вечер меня валила с ног сонливость: сказывалось двойное действие бессонной ночи и наркотического лекарства. Как я уже говорил, в библиотеке имелась ниша, и здесь-то, в этой нише, я имел обыкновение трудиться. Я устроился для работы, но усталость одолела: я прилег на канапе и забылся тяжелым сном.

Не знаю, сколько я проспал, но, когда проснулся, было совсем тихо и темно. Одурманенный хлородином, я лежал неподвижно в полубессознательном состоянии. Неясно вырисовывались в темноте очертания просторной комнаты с высокими стенами, заставленными книгами. Из дальнего окна падал слабый лунный свет, и на этом более светлом фоне мне было видно, что сэр Джон Болламор сидит за своим рабочим столом. Его хорошо посаженная голова и четкий профиль выделялись резким силуэтом на фоне мерцающего прямоугольника позади него. Вот он нагнулся, и я услышал звук поворачивающегося ключа и скрежет металла о металл. Словно во сне, я смутно осознал, что перед ним стоит лакированная шкатулка и что он вынул из нее какой-то диковинный плоский предмет и положил на стол перед собой. До моего замутненного и оцепенелого сознания просто не доходило, что я нарушаю его уединение, так как он-то уверен, что находится в комнате один. Когда же наконец я с ужасом понял это и наполовину приподнялся, чтобы объявить о своем присутствии, раздалось резкое металлическое потрескивание, а затем я услышал голос.

Да, голос был женский, это не подлежало сомнению. Но такая в нем слышалась мольба, тоска и любовь, что мне не забыть его до гробовой доски. Голос этот пробивался через какой-то странный далекий звон, но каждое слово звучало отчетливо, хотя и тихо, очень тихо, потому что это были последние слова умирающей женщины.

«На самом деле я не ушла навсегда, Джон, – говорил слабый, прерывистый голос. – Я здесь, рядом с тобой, и всегда буду рядом, пока мы не встретимся вновь. Я умираю счастливо с мыслью, что утром и вечером ты будешь слышать мой голос. О, Джон, будь сильным, будь сильным вплоть до самой нашей встречи!»

Так вот, я уже приподнялся, чтобы объявить о своем присутствии, но не мог сделать этого, пока звучал голос. Единственное, что я мог, – это застыть, точно парализованный, полулежа-полусидя, вслушиваясь в эти слова мольбы, произносимые далеким музыкальным голосом. А он был настолько поглощен, что вряд ли услышал бы меня, даже если бы я заговорил. Но как только голос смолк, зазвучали мои бессвязные извинения и оправдания. Сэр Джон вскочил, включил электричество, и в ярком свете я увидел его таким, каким, наверное, видела его несколько недель назад несчастная служанка, – с гневно сверкающими глазами и искаженным лицом.

– Мистер Колмор! – воскликнул он. – Вы здесь? Как это понимать, сударь?

Сбивчиво, запинаясь, я пустился в объяснения, рассказав и про свою невралгию, и про обезболивающий наркотик, и про свой злополучный сон, и про необыкновенное пробуждение. По мере того как он слушал, гневное выражение сходило с его лица, на котором вновь застыла привычная печально-бесстрастная маска.

– Теперь, мистер Колмор, вам известна моя тайна, – заговорил он. – Виню я одного себя: не принял всех мер предосторожности. Нет ничего хуже недосказанности. А коль скоро вам известно так много, будет лучше, если вы узнаете все. После моей смерти вы вольны пересказать эту историю кому угодно, но пока я жив, ни одна душа не должна услышать ее от вас, полагаюсь на ваше чувство чести. Гордость не позволит мне смириться с той жалостью, какую я стал бы внушать людям, узнай они эту историю. Я с улыбкой переносил зависть и ненависть людей, но терпеть их жалость выше моих сил.

Вы видели, откуда исходит звук этого голоса – голоса, который, как я понимаю, возбуждает такое любопытство в моем доме. Мне известно, сколько всяких слухов о нем ходит. Все эти домыслы, и скандальные, и суеверные, я могу игнорировать и простить. Чего я никогда не прощу, так это вероломного подглядывания и подслушивания. Но в этом грехе, мистер Колмор, я считаю вас неповинным.

Когда я, сударь, был совсем молод, много моложе, чем вы сейчас, я с головой окунулся в светскую жизнь Лондона. Благодаря моему толстому кошельку, у меня появилась масса мнимых друзей и дурных советчиков. Я жадно пил вино жизни, и если есть на свете человек, пивший его еще более жадно, я ему не завидую. В результате пострадал мой кошелек, пострадала моя репутация, пострадало мое здоровье. Я пристрастился к спиртному и не мог обходиться без него. Мне больно вспоминать, до чего я докатился. И вот тогда, в пору самого глубокого моего падения, в мою жизнь вошла самая нежная, самая кроткая душа, которую Господь Бог когда-либо посылал мужчине в качестве ангела-хранителя. Она полюбила меня, совсем пропащего, полюбила и посвятила свою жизнь тому, чтобы снова сделать человеком существо, опустившееся до уровня животного.

Но ее сразила мучительная болезнь; она истаяла и умерла у меня на глазах. В часы предсмертной муки она думала не о себе, не о своих страданиях, не о своей смерти. Все ее мысли были обо мне. Сильнее всякой боли ее терзал страх, что, после того как ее не станет, я, лишившись ее поддержки, вернусь в прежнее животное состояние. Напрасно клялся я ей, что никогда не возьму в рот ни капли вина. Она слишком хорошо знала, какую власть имел надо мной этот дьявол, ведь она столько билась, чтобы ослабить его хватку. День и ночь ей не давала покоя мысль, что моя душа может снова оказаться в его когтях.

От какой-то из подруг, приходивших навестить и развлечь больную, она услышала об этом изобретении – фонографе – и с проницательной интуицией любящей женщины сразу поняла, как она могла бы воспользоваться им для собственных целей. Она послала меня в Лондон раздобыть самый лучший фонограф, какой только можно купить за деньги. На смертном одре она, едва дыша, сказала в него эти слова, которые с тех пор помогают мне не оступиться. Что еще в целом свете могло бы удержать меня, одинокого и неприкаянного? Но этого мне достаточно. Бог даст, я без стыда посмотрю ей в глаза, когда Ему будет угодно воссоединить нас! Это и есть моя тайна, мистер Колмор, и я прошу вас хранить ее, пока я жив.


1899

Смуглая рука

Всем известно, что сэр Доминик Холден, знаменитый хирург, трудившийся чуть ли не всю жизнь в Индии, завещал свое состояние мне и что после его смерти я превратился из скромного врача, который трудится ради куска хлеба, в богатого владельца старинного поместья и огромных земель. Известно также, что у сэра Доминика было по меньшей мере пять более близких родственников, чем я, и согласно закону им-то и должно было достаться наследство, так что его выбор сочли необъяснимой причудой. Однако я уверяю всех, кто разделяет подобное мнение, что они глубоко заблуждаются, ибо, хоть я и подружился с сэром Домиником, когда он был уже в преклонных летах, у него тем не менее оказались веские причины, чтобы выказать таким способом свое ко мне расположение. Между прочим, хоть я и рассказываю эту историю сам, поверьте: мало кто оказывал когда-либо ближнему столь важную услугу, какую оказал моему индийскому дядюшке я. Вы наверняка назовете эту историю небылицей, но она столь необычна, что я просто почитаю своим долгом ее рассказать, а уж как вы к ней отнесетесь – дело ваше. Итак, приступим.

Сэр Доминик Холден, кавалер ордена Бани III степени, кавалер ордена «Звезда Индии» II степени, а также обладатель множества других наград, всех и не перечислишь, прославился в свое время как самый талантливый хирург среди наших врачей в Индии. Начал он свою карьеру в армии, но потом открыл частную практику в Бомбее и в качестве консультанта изъездил Индию вдоль и поперек. Однако главная его заслуга – бомбейская больница для индусов, которую он построил и содержал на свои средства. Но шло время, и его железное здоровье стало сдавать под колоссальным бременем, которое он взвалил на себя еще в молодости, а коллеги-врачи принялись единодушно (хотя, подозреваю, отнюдь не бескорыстно) убеждать его вернуться в Англию. Он противился сколько мог, но скоро у него появились ярко выраженные симптомы нервного расстройства, и, в конце концов, окончательно сломленный, он уехал на родину, в графство Уилтшир. Там он купил большое имение со старинным замком, находящееся у отрогов равнины Солсбери-Плейн, и посвятил последние годы жизни изучению сравнительной патологии, которой этот замечательный ученый увлекался всю жизнь и в которой был крупнейшим авторитетом.

Всю родню, как и следовало ожидать, чрезвычайно взволновала весть о возвращении в Англию богатого бездетного дядюшки. Он же, вовсе не проявляя чрезмерного радушия, счел, однако, долгом установить добрые отношения с родственниками, и все мы, в свою очередь, получили от него приглашение. Кузены и кузины, побывавшие в гостях, рассказывали, что изнывали у дядюшки со скуки, и потому, когда наконец был призван в Роденхерст, я испытал прилив противоречивых чувств. Моя жена столь демонстративно не упоминалась в письме, что первым моим побуждением было отказаться от визита, однако я не имел права забывать об интересах детей и, получив согласие жены, пасмурным октябрьским днем отправился в Уилтшир, совершенно не представляя, какие важные последствия повлечет за собой этот визит.

Имение моего дяди расположено в том месте равнины, где кончаются пахотные земли и полого встают плавные склоны меловых холмов, столь характерных для ландшафта этого графства. Когда я сошел с поезда в Динтоне и кучер повез меня в имение дядюшки в гаснущем свете осеннего дня, я был поражен странной таинственностью пейзажа. Развалины гигантских древних сооружений настолько подавляли разбросанные по округе крестьянские фермы, что настоящее казалось сном – его властно, повелительно вытесняло прошлое. Дорога вилась среди поросших травой холмов, вершины которых, все до единой, увенчивали мощнейшие бастионы: круглые или квадратные, они мужественно отражали натиск стихий и тысячелетий. Кто-то называет их римскими крепостями, кто-то – британскими, однако до сих пор так и не выяснено с достаточной степенью достоверности, кто именно построил эти укрепления и почему их так много здесь, в этой части Англии. На ровных пологих серо-зеленых склонах там и сям поднимались маленькие округлые холмики – могильники. Под ними лежат обращенные в пепел останки народа, глубоко зарывшего себя в эти холмы, но их могилы говорят нам только одно: в этом сосуде покоится прах человека, который трудился некогда под солнцем.

По этой-то полной тайн местности я приблизился наконец к имению дядюшки в Роденхерсте и обнаружил, что оно удивительно гармонирует с окружающей обстановкой. Ворота, за которыми начиналась неухоженная аллея, ведущая к дому, висели на разрушающихся облупленных столбах с искалеченными геральдическими щитами наверху. Холодный ветер шумел в кронах вязов, которыми была обсажена аллея, дождем сыпалась листва. Вдали, там, где кончался мрачный свод деревьев, ровно горел желтым светом один-единственный фонарь. В последних проблесках дня я увидел длинное низкое здание с несимметричными крыльями, покатой мансардной крышей и низко свешивающимся карнизом, с узором перекрещивающихся деревянных балок на стенах – архитектура эпохи Тюдоров. Широкое зарешеченное окно слева от невысокого крыльца приветливо теплилось светом горящего камина, и, как оказалось, это было окно дядюшкиного кабинета, потому что именно туда провел меня дворецкий знакомиться с хозяином замка.

Он сидел, съежившись, у камина, непривычный к промозглому холоду английской осени. Лампу в кабинете еще не зажгли, и я увидел в красном свечении тлеющих углей лицо с крупными резкими чертами: огромный нос и выступающие, как у индейца, скулы, глубокие складки, прорезавшие щеки от глаз до подбородка, – сумрачная маска, скрывающая необузданные страсти. При моем появлении он быстро поднялся со старомодной учтивостью манер и любезно сказал:

– Добро пожаловать в Роденхерст!

Внесли лампу, и я почувствовал, что его голубые глаза в высшей степени критически рассматривают меня из-под косматых бровей, точно спрятавшиеся под кустом лазутчики, и что я для моего заморского дядюшки словно открытая книга – он читает в моей душе с легкостью опытного психолога и искушенного светского человека.

Я тоже внимательно разглядывал его, потому что наружность этого человека буквально приковывала внимание. Огромного роста и могучего сложения, он так исхудал, что пиджак на нем висел как на вешалке, и меня потрясло, до чего костлявы его широкие плечи. Руки и ноги у него были крупные, но иссохшие: я не мог оторвать взгляда от его запястий с выступающими костями, от длинных узловатых пальцев, – а больше всего поражали глаза – светло-голубые, проницательные, острые. Поражал не столько цвет, негустые ресницы и косматые брови, из-под которых эти глаза сверкали, сколько выражение, которое я в них заметил. Для человека такого могучего сложения и с такой внушительной осанкой естественна была бы некая властность во взгляде, спокойная уверенность, а я почувствовал, что дух его сломлен и полон страха: мне представились робкие, просящие прощения глаза собаки, чей хозяин снял со стены плетку. И я, едва увидев эти изучающие и в то же время как бы молящие о пощаде глаза, поставил ему врачебный диагноз. Я решил, что у него неизлечимая болезнь, он знает, что каждую минуту может умереть, и жизнь его отравлена страхом. Вот какое я сделал заключение и, как показали дальнейшие события, ошибся; но я рассказываю об этом, чтобы вам легче было представить себе выражение его глаз.

Я уже сказал, что дядюшка приветствовал меня чрезвычайно любезно, и через час я сидел в уютной столовой между ним и его женой, стол был уставлен пряными экзотическими деликатесами, а из-за стула дядюшки то и дело неслышно возникал всевидящий слуга-индус. Пожилая чета вступила в ту печальную пору, которая, как это ни парадоксально, напоминает счастливое начало семейной жизни: они снова вдвоем, снова одни, дети умерли или разлетелись по свету, труд жизни завершен, и сама жизнь быстро приближается к концу. Те, кто открыл в себе такие глубины любви и преданности, кому удалось обратить суровую зиму в светлое бабье лето, вышел победителем из жизненных испытаний. Леди Холден была миниатюрная живая дама с удивительно добрыми глазами, и когда она смотрела на своего мужа, сразу становилось ясно, как она им гордится и восхищается. Но я прочел в их взорах не только любовь друг к другу, я прочел в них ужас и распознал в ее лице отражение того тайного страха, который еще раньше заметил в лице сэра Холдена. Они то весело шутили, то вдруг голоса их начинали звучать грустно, причем насколько принужденным казалось их веселье, настолько естественной была грусть, и я понял, что рядом со мной сидят люди, у которых тяжело на душе.

Но вот слуги ушли, мы налили себе вина, и тут разговор коснулся темы, которая чрезвычайно взволновала хозяина и хозяйку дома. Не помню, с чего зашла у нас речь о сверхъестественных явлениях, только я признался им, что, как многие невропатологи, посвящаю довольно много времени исследованию всякого рода аномальных явлений человеческой психики. И в конце концов поведал, как я и еще двое моих коллег, также членов Общества психических исследований, провели ночь в доме, где водятся привидения. Ночь прошла без особых приключений, никаких сенсационных открытий мы не сделали, но почему-то этот рассказ в высшей степени заинтересовал моих родственников. Они слушали, затаив дыхание, причем однажды я поймал многозначительный взгляд, которым они обменялись. Едва я закончил рассказывать, как леди Холден поднялась и оставила нас.

Сэр Доминик пододвинул ко мне коробку с сигарами, и несколько минут мы курили молча. Я видел, как дрожит его крупная худая рука, когда он подносил к губам свою маленькую манильскую сигару, и чувствовал, что нервы его напряжены до предела. Чутье подсказывало мне, что он готовится сделать какое-то сокровенное признание, и я не произносил ни слова, боясь спугнуть его. Наконец он резко поднял голову и посмотрел на меня с таким выражением, как будто решился на отчаянный шаг.

– Я очень мало знаю вас, доктор Хардэйкр, но мне кажется, вы именно тот человек, которого я давно ищу.

– Рад слышать это, сэр.

– У вас ясный трезвый ум. Надеюсь, вы не заподозрите меня в неискренности, ведь дело это слишком серьезное, лесть была бы просто неуместна. Вы обладаете достаточными познаниями в области, которая меня интересует, и, насколько я могу судить, относитесь к сверхъестественным явлениям как философ, а такой подход исключает свойственный невежеству страх. Полагаю, появление призрака не нарушит ваше душевное равновесие?

– Думаю, что нет, сэр.

– Может быть, даже заинтересует?

– В высшей степени.

– Как исследователь человеческой психики вы, вероятно, будете наблюдать за ним столь же отвлеченно, как астроном наблюдает блуждающую комету?

– Совершенно верно.

Он тяжело вздохнул:

– Поверьте, доктор Хардэйкр, было время, когда я ответил бы в точности так же, как вы. В Индии о моем бесстрашии ходили легенды. Даже во время восстания сипаев оно не изменило мне ни на миг. А сейчас… вы видите, во что я превратился сейчас: наверное, во всем графстве Уилтшир не найти существа столь же малодушного. Не будьте так самоуверенны, когда дело касается сверхъестественного: судьба может подвергнуть вас такому же нескончаемому испытанию, какому подвергла меня, – испытанию, которое способно привести человека в сумасшедший дом или свести в могилу.

Я терпеливо ждал, когда он наконец откроет мне свою тайну. Стоило ли говорить, что начало не только заинтересовало меня, но и сильно взволновало.

– Вот уже несколько лет, – продолжал он, – как моя жизнь и жизнь моей жены превратилась в кромешный ад, и причина тому не просто нелепа, она воистину смехотворна. Казалось бы, за столько-то времени можно было и привыкнуть к этому аду, но нет, наоборот: чем дальше, тем невыносимее это постоянное напряжение: мои нервы вот-вот не выдержат. Если вы не опасаетесь за свое здоровье, доктор Хардэйкр, я просил бы вас помочь мне понять природу феномена, который так нас терзает, ибо я чрезвычайно ценю ваше мнение.

– Оно к вашим услугам, хоть я и не уверен, что скажу вам что-то путное. Могу я узнать, о каком феномене идет речь?

– Мне кажется, вы сможете судить о событиях непредвзято, если не будете знать заранее, с чем вам предстоит столкнуться. Кому, как не вам, известна огромная роль подсознания и наших собственных субъективных впечатлений: ведь живущий в вас, ученом, скептик наверняка подвергнет сомнению то, что вы видели. Так что давайте уж примем меры предосторожности.

– Что я должен сделать?

– Я все объясню. Пойдемте со мной, прошу вас.

Мы вышли из столовой и двинулись по длинному коридору; возле последней двери сэр Доминик остановился. За ней оказалась просторная, с голыми стенами комната, оборудованная под лабораторию; здесь было множество научных приборов, инструментов и химической посуды. К одной из стен во всю длину была пристроена полка, на которой в длинный ряд стояли стеклянные банки с различными органами и тканями, пораженными болезнями.

– Как видите, я не бросил своего прежнего увлечения, – пояснил сэр Доминик. – Эти банки – все, что осталось от некогда великолепной коллекции; остальное, увы, погибло в девяносто втором году, когда сгорел мой дом в Бомбее. Для меня это обернулось большим несчастьем во многих отношениях. У меня были образцы редчайших заболеваний, а коллекция больных селезенок, подозреваю, не имела себе равных в мире. Это, однако, и все, что удалось спасти.

Я стал рассматривать коллекцию и сразу же понял, что, с точки зрения врача, это поистине редчайшее сокровище: увеличенные внутренние органы, зияющие полости кист, искривленные кости, омерзительные паразиты, развивающиеся в организме человека, – ярчайшая иллюстрация того, что делает с человеком Индия.

– Тут есть небольшая кушетка, видите, – продолжал хозяин поместья. – Разумеется, нам и в голову бы не пришло предложить гостю столь убогое помещение, но раз уж события приняли такой неожиданный поворот, я буду вам бесконечно признателен, если согласитесь провести здесь ночь. Но, может быть, такая перспектива отталкивает вас, тогда вы должны без колебания сказать мне об этом, прошу вас.

– Отталкивает? Напротив, – возразил я, – она меня чрезвычайно привлекает.

– Моя спальня – вторая слева, и если почувствуете, что вам необходимо общество, позовите меня, я тотчас буду здесь.

– Надеюсь, мне не придется тревожить ваш сон.

– Я вряд ли буду спать. У меня бессонница. Так что зовите меня, не церемоньтесь.

Условившись таким образом, мы вернулись в гостиную, где нас ждала леди Холден, и стали беседовать о предметах не столь серьезных.

Когда я сказал дяде, что с удовольствием приму участие в ночном приключении, это вовсе не было бравадой. Я никогда не стал бы утверждать, что я сильнее или храбрее кого бы то ни было, но когда вы уже сталкивались со сверхъестественным, у вас пропадает тот смутный необъяснимый ужас перед неведомым, который трудно вынести человеку с воображением. Человеческая душа не способна испытывать более одного сильного чувства одновременно, и если вас переполняет любопытство или нетерпение ученого, для страха просто не остается места. Правда, дядя мне признался, что и сам когда-то придерживался таких же взглядов, но я рассудил: еще неизвестно, что именно надорвало его психику – сорок лет работы в Индии или нервное потрясение, которое ему пришлось пережить. У меня, во всяком случае, нервы железные, голова холодная, и потому я закрыл за собой дверь лаборатории, чувствуя волнение и азарт охотника, который подстерегает дичь, снял обувь и пиджак и прилег на покрытую ковром кушетку.

Лаборатория оказалась далеко не самой удобной спальней. Сильно пахло разными химическими реактивами, особенно остро ощущался метиловый спирт. Да и обстановка не располагала к отдыху. Взгляд мой упирался в отвратительный ряд стеклянных сосудов с пораженными болезнью тканями и органами, которые когда-то доставили людям столько страданий. Окно было без штор, и в комнату лился белый свет почти полной луны, на противоположной стене горел серебряный квадрат с черным ажурным узором решетки. Когда я погасил свечу, это единственное яркое пятно во тьме комнаты сразу же вызвало у меня тревогу: стало жутковато. В старом доме застыла мрачная, ничем не нарушаемая тишина; я слышал тихий лишь шепот деревьев в саду. Может быть, эта вкрадчивая колыбельная убаюкала меня или сказалась усталость трудного дня, но я все же задремал, проснулся, снова задремал, долго боролся со сном, но не выдержал: он меня сморил – глубокий, без сновидений.

Проснулся я от какого-то звука в комнате и тотчас же приподнялся на локте. Прошло несколько часов, судя по лунному квадрату, который сполз по стене вниз и в сторону и теперь косо лежал у изножья моей кушетки. Остальная часть комнаты была погружена в непроглядный мрак. Сначала я в нем ничего не мог разглядеть, но постепенно глаза привыкли к слабому свету, и хотя я весь трепетал от азарта исследователя, сердце мое дрогнуло: что-то медленно двигалось вдоль стены. Вот я расслышал тихое шарканье словно бы войлочных туфель, с трудом различил силуэт человека, крадущегося со стороны двери. Вот он вступил в полосу лунного света, и стало ясно видно и его самого, и его одежду. Это был мужчина, невысокий и коренастый, в просторном темно-сером балахоне до пят. Луна осветила половину его лица, и я увидел, что оно темно-коричневого цвета, а черные волосы собраны на затылке в пучок, как у женщины. Он медленно продвигался вперед, глаза его были устремлены на ряд банок, в которых хранились печальные реликвии людских страданий. Он внимательно рассматривал сосуд за сосудом. Дойдя до конца полки, который находился прямо против моей кушетки, он остановился, взглянул на меня, в отчаянии воздел руки и исчез, как сквозь землю провалился.

Я сказал, что он воздел руки, но когда его руки взметнулись вверх в жесте отчаяния, я заметил странную особенность. У него была только одна кисть! Широкие рукава соскользнули к плечам, и левую кисть я разглядел ясно, а вот вместо правой была безобразная узловатая культя. Больше он ничем не отличался от индусских слуг сэра Доминика: а видел я его и слышал так ясно, что готов был принять за одного из них, – наверное, ему что-то понадобилось в моей комнате, и он зашел сюда. Лишь его неожиданное исчезновение навело на недобрые мысли. Я вскочил с кушетки, зажег свечу и внимательно осмотрел всю комнату. Никаких следов моего гостя, – и я был вынужден признать, что его появление действительно противоречило законам природы. Остаток ночи я пролежал без сна, но никто меня больше не тревожил.

Встал я по обыкновению рано, но дядя оказался еще более ранней пташкой – он уже расхаживал взад-вперед по лужайке возле дома. Когда я вышел на крыльцо, он в волнении бросился ко мне.

– Ну что, вы видели его? – крикнул он.

– Однорукого индуса?

– Именно.

– Видел.

И я рассказал ему все, что произошло ночью. Выслушав, дядя повел меня в свой кабинет.

– Скоро завтрак, но у нас еще есть немного времени, – сказал он. – Я успею объяснить вам это необыкновенное явление – насколько вообще можно объяснить то, что не имеет объяснения. Для начала открою вам, что вот уже четыре года этот человек приходит ко мне каждую ночь и будит, где бы я ни находился: в Бомбее ли, в каюте парохода или здесь, в Англии, – и вы поймете, почему я сам превратился чуть ли не в привидение. Каждую ночь происходит одно и то же. Он появляется подле моей кровати, сердито трясет меня за плечо, потом идет из спальни в лабораторию, медленно проходит возле полки с моими банками и исчезает. Почти полторы тысячи ночей, и всегда одно и то же.

– Что ему нужно?

– Он приходит за своей рукой.

– За своей рукой?

– Да, я сейчас расскажу, как все случилось. Лет десять назад меня пригласили в Пешавар проконсультировать больного, и пока я был там, попросили осмотреть руку одного туземца, который шел с афганским караваном. Туземец этот был из какого-то племени горцев, которое живет бог знает где – далеко за Гиндукушем. Говорил он на исковерканном пушту, понять его было очень трудно. У него оказалась саркома одного из пястных суставов, и я ему объяснил, что придется отнять кисть, иначе он умрет. Уговаривал я его очень долго, и наконец он согласился на операцию, а когда я ее сделал, он спросил, какое вознаграждение я с него потребую. Бедняга был чуть ли не нищий: о каком вознаграждении могла идти речь, – и я в шутку сказал, что платой будет его рука, которая пополнит мою коллекцию опухолей.

К моему удивлению, он решительно отказался и объяснил, что, когда человек умирает, все части его тела должны быть похоронены вместе, и это очень важно: согласно его религии душа потом воссоединяется с телом, и ей нужен удобный дом. Конечно, это одно из древнейших верований человечества: сходные представления были и у египтян, потому-то они и бальзамировали своих покойников. Я ответил ему, что рука все равно отрезана, и поинтересовался, как же он собирается ее хранить. Он объяснил, что поместит ее в соляной раствор и будет всюду возить с собой. Я предложил оставить ее в моей коллекции: тут уж она точно не потеряется, к тому же в моих растворах сохранится лучше, чем в соляном. Убедившись, что я и в самом деле намерен бережно хранить руку, он тотчас же согласился, но предупредил: «Помните, сагиб, когда умру, я приду за ней». Я засмеялся в ответ, и тем все кончилось. Я вернулся в Бомбей, а он, без сомнения, поправился и смог продолжить свое путешествие в Афганистан.

Вчера я уже говорил вам, что в моем доме в Бомбее случился пожар. Сгорело больше половины, и к тому же сильно пострадала моя коллекция пораженных органов и тканей. То, что вы видели, лишь жалкие остатки. Среди погибших экспонатов оказалась и рука горца, но в то время я не придал этому большого значения. С той поры прошло уже шесть лет.

А четыре года назад, через два года после пожара, я проснулся однажды ночью от того, что кто-то изо всех сил дергает меня за рукав. Я сел, решив, что это меня будит мой любимый мастиф. Но вместо собаки увидел моего давнего пациента индуса в длинном сером балахоне, какие носят люди его племени. Он с укором глядел на меня, показывая свою культю. Потом подошел к моим банкам, которые стояли тогда у меня в комнате, внимательно осмотрел каждую, сердито взмахнул руками и исчез. Я понял, что он только что умер и пришел за рукой, которую я обещал свято хранить для него.

Ну вот, доктор Хардэйкр, теперь вы знаете все. Эта сцена повторяется четыре года каждую ночь в одно и то же время. В сущности, ничего дурного горец мне не делает, но его появление вымотало меня вконец, я словно подвергаюсь пытке водой. У меня жесточайшая бессонница, я не могу заснуть: лежу и жду, когда он появится. Он отравил мою старость, старость моей жены, которая страдает не меньше меня. Слышите гонг, приглашают к завтраку, она с нетерпением ждет нас, ей хочется знать, видели ли вы что-нибудь ночью. Мы безмерно благодарны вам за доброе участие, ведь когда друг разделил наше горе, когда он рядом, пусть даже недолго, одну-единственную ночь, нам легче выносить эту муку, вы убедили нас, что мы с женой не сумасшедшие, а порой нам кажется, что мы теряем рассудок.

Вот какую странную историю поведал мне сэр Доминик – я знаю, многие бы посмеялись над ней и не поверили ни слову, но после того, что приключилось со мной ночью, и после того, что мне довелось видеть раньше, я принял ее как совершенную непреложность. Я тщательно все обдумал, сопоставив с тем, что мне довелось читать и пережить. После завтрака я сказал леди Холден и сэру Доминику, что возвращаюсь следующим поездом в Лондон, чем сильно удивил их.

– Мой дорогой племянник, – воскликнул дядя в величайшем огорчении, – я понимаю, что грубо нарушил законы гостеприимства, навязав вам это злосчастное привидение. Нужно нести свой крест самому.

– Признаюсь, что моя поездка в Лондон и вправду связана с привидением, – ответил я, – но если вы думаете, что ночное приключение вызвало у меня хоть тень неудовольствия, вы ошибаетесь, уверяю вас. Напротив, я прошу у вас позволения вернуться вечером и провести в вашей лаборатории еще одну ночь. Я горю желанием еще раз встретиться с этим ночным гостем.

Дяде чрезвычайно хотелось знать, что я затеваю, но я не стал посвящать его в свой план, боясь заронить надежду, которая может не сбыться. Около полудня я уже сидел в своей приемной и перечитывал то место в недавно вышедшей книге по оккультизму, которое привлекло мое внимание, когда я только купил ее.

«Что касается духов, привязанных к земному, – писал автор, – то, если перед смертью они были одержимы навязчивой идеей, эта идея способна удержать их в нашем материальном мире. Эти духи своего рода амфибии, они могут существовать и в этой жизни, и в иной, как черепахи живут и на суше, и в воде. Причиной того, что душа, покинувшая тело, оказывается столь крепко привязанной к жизни, может быть любая сильная страсть. Известно, что такой эффект производят алчность, жажда мести, тревога, любовь, жалость. Как правило, подобные чувства порождаются неудовлетворенным желанием, и, если желание удовлетворить, материальная связь слабеет. Описано немало случаев, когда духи преследуют людей с редкостным упорством, но исчезают, стоит лишь выполнить их желание, причем иногда бывает достаточно заменить предмет, которого они добиваются, чем-то сходным».

«Заменить предмет, которого они добиваются, чем-то сходным» – именно над этими словами я размышлял все то утро: оказывается, я все правильно запомнил. Вернуть туземцу руку невозможно, а вот заменить другой – это стоит попытаться! Я поехал в Шадуэлл, досадуя, что поезд тащится так медленно, к моему старому другу Джеку Хьюэтту, который работал старшим хирургом в больнице для моряков. Не посвящая его в суть дела, объяснил, что мне нужно.

– Смуглую руку индуса! – в изумлении повторил он. – Да зачем она вам, ради всего святого?

– Потом расскажу. Я знаю, у вас в больнице полно индусов.

– Да уж, хватает. Но ведь вам рука нужна… – Он задумался, потом взял колокольчик и позвонил.

– Скажите, Трейверс, – обратился он к студенту-медику, который практиковал в его отделении, – что сделали с руками матроса-индийца, которые мы вчера ампутировали? Я о том бедняге из Ост-Индских доков, которого затянуло в паровую лебедку.

– Его руки в секционной, сэр.

– Положите одну из них в банку с формалином и передайте доктору Хардэйкру.

Незадолго до обеда я возвратился в Роденхерст со странным предметом, который мне все же удалось раздобыть в Лондоне. Сэру Доминику я решил пока ничего не рассказывать, однако на ночь расположился в его лаборатории, где и поставил банку с рукой матроса-индийца на полку с того края, который был возле моей кушетки.

Конечно, мне было не до сна: настолько я был заинтригован исходом опыта, который задумал поставить. Я сел, прикрутил фитиль лампы и стал терпеливо ждать ночного гостя. На сей раз я ясно увидел его сразу же, как только он появился. А появился он возле двери: сначала возник в виде туманного облака, но туман быстро сгустился и обрел четкие очертания – человек как человек, ничем не отличается от любого другого. Туфли, мелькающие из-под подола серого балахона, были красные и без задников: вот, значит, откуда этот тихий шаркающий звук при ходьбе. Как и в прошлую ночь, он медленно прошел мимо банок на полке и остановился возле последней, в которой была рука. Он шагнул к ней, весь затрясся от радости, снял ее и впился в руку глазами, потом лицо его исказилось от горя и ярости, и он хватил банку об пол. Звон и грохот был на весь дом, но, когда я поднял голову, однорукий индиец уже исчез. Через минуту распахнулась дверь, в комнату вбежал сэр Доминик.

– Вы живы, не ранены? – вскричал он.

– Жив и не ранен… но ужасно огорчен.

Он в изумлении уставился на осколки стекла и на коричневую руку, которая лежала на полу.

– Боже милостивый! – воскликнул он. – Что это?

Я посвятил его в свой замысел, из которого, увы, ничего не вышло. Он внимательно выслушал меня, потом покачал головой.

– Мысль была превосходная, – сказал он, – но, боюсь, избавить меня от страданий не так-то просто. Однако теперь вы ни под каким предлогом не будете ночевать здесь, я этого ни за что не допущу. Когда я услышал грохот, я так испугался за вас: такого ужаса я в жизни не испытывал. И не хочу испытать еще раз.

Однако он позволил мне остаться в лаборатории до утра. Безмерно расстроенный, что из моей затеи ничего не вышло, я стал думать, как же помочь беде. Стало светать, на полу вырисовывалась валяющаяся рука матроса, она вновь напомнила мне, какое фиаско я потерпел. Я лежал и глядел на нее, и вдруг меня словно молнией озарило, я вскочил с кушетки, весь дрожа от возбуждения. Поднял зловещие останки. Да, так оно и есть: это же левая рука!

Первым же поездом я поехал в Лондон, в больницу для моряков. Я помнил, что матросу ампутировали обе руки, и холодел от ужаса при мысли, что драгоценную правую кисть, которая мне так нужна, уже сожгли в печи. Однако мои мучительные сомнения скоро развеялись. Кисть все еще была в секционной. И к вечеру я вернулся в Роденхерст, добившись того, что мне нужно, и привез все необходимое для следующего эксперимента.

Но когда я заикнулся о лаборатории, сэр Доминик Холден и слушать меня не захотел. Как я ни умолял его, он оставался непреклонен. Он и так возмутительно нарушил традиции гостеприимства, больше он такого никогда себе не позволит. Поэтому я поставил, как и вчера вечером, банку с правой рукой на полку и отправился ночевать в уютную спальню в другом крыле дома, подальше от места, где разыгрались ночные приключения.

Но мирно проспать до утра мне было не суждено. Среди ночи в спальню ворвался мой дядюшка. Огромный, худой как скелет, в развевающемся халате, он наверняка бы испугал человека со слабыми нервами куда больше, чем вчерашний индус. Но меня поразило не столько его появление, сколько выражение его лица. Он вдруг помолодел лет на двадцать, а то и больше. Глаза сияют, лицо счастливое, сам победно машет рукой в воздухе. Я оторопело сел и, не совсем проснувшись, уставился на своего неожиданного посетителя. Но при первых же его словах сон улетучился без следа.

– Удача! Неслыханная, невероятная удача! – закричал он. – Дорогой доктор Хардэйкр, как мне благодарить вас?

– Вы что же, хотите сказать – наш план удался?

– Именно, именно! Я разбудил вас, потому что был уверен – вы не рассердитесь и будете рады столь счастливой вести.

– Рассержусь? Наоборот! Но вы уверены, что все и вправду получилось?

– Без всяких сомнений. Я в неоплатном долгу перед вами, дорогой племянник: никто не сделал для меня больше, чем вы, я и не представлял, что такое благодеяние вообще возможно. Как я смогу достойно отблагодарить вас? Само Провидение послало вас, чтобы спасти меня. Вы сохранили мне рассудок и жизнь: еще полгода такого ужаса – и я попал бы в сумасшедший дом или лег в могилу. А жена – ведь она таяла у меня на глазах. Я не верил, что в человеческих силах освободить нас из этого ада.

Он схватил меня за руку и стиснул своими иссохшимися пальцами.

– Я просто поставил опыт почти без надежды на успех и теперь безмерно счастлив, что он удался. Однако почему вы решили, что он больше не появится? Он подал вам какой-то знак?

Дядя сел в ногах моей кровати.

– Да, подал, – ответил он. – И этот знак убедил меня, что больше он меня тревожить не будет. Сейчас я вам все расскажу. Вы знаете, что индус всегда приходил ко мне в один и тот же час. Вот и сегодня он явился как обычно, но разбудил еще более грубым толчком. Могу объяснить это лишь одним: разочарование, которое он пережил прошлой ночью, разожгло его гнев против меня. Он злобно поглядел мне в глаза и пошел по обыкновению в лабораторию. Но через несколько минут вернулся ко мне в спальню – такое случилось в первый раз за все годы, что он меня преследует. Индус улыбался. В темноте спальни я видел, как блестят его зубы. Он встал лицом ко мне в изножье кровати и три раза низко, по-восточному, поклонился – это они там так прощаются, когда желают выказать почтение. Отдав третий поклон, он высоко поднял руки над головой: я увидел, что у него две кисти. После чего исчез, и, я уверен, навсегда.

Вот эта-то страшная история и вызвала любовь ко мне и благодарность у моего знаменитого дядюшки, прославленного хирурга из Индии. Он оказался прав: беспокойный горец перестал тревожить его и никогда больше не приходил за своей ампутированной конечностью. Сэр Доминик и леди Холден прожили счастливую, безоблачную старость: ничто, насколько мне известно, не нарушало их покоя – и умерли во время повальной эпидемии гриппа, чуть ли не в одну неделю. При жизни он всегда советовался со мной во всем, что касалось английских обычаев, с которыми он был не слишком хорошо знаком; я оказывал ему также помощь, когда он приобретал новые земли и вводил усовершенствования в своем имении. Поэтому я не очень удивился, что он назначил наследником меня, минуя пятерых кузенов, пришедших в ярость, и я в один день превратился из провинциального врача, который трудится ради куска хлеба, в главу одного из лучших семейств Уилтшира. Во всяком случае, у меня есть все основания чтить память человека, который искал свою смуглую руку, и благословлять тот день, когда мне удалось избавить Роденхерст от его нежеланных визитов.


1899

Рассказ американца

– Странное дельце, странное, – услыхал я, открыв дверь, за которой собиралось наше маленькое полулитературное общество. – Но я могу вам рассказать и постраннее, куда как постраннее! Из книжек, господа хорошие, вы всего не узнаете, это уж точно. Ведь если человек пишет складно и в университетах обучался, так разве ж его занесет в одно из тех местечек, где я побывал? Нет, там люди грубые. Они и говорить-то толком не умеют, а не то чтобы пером на бумаге записывать что видели. Однако ж, если бы могли, они бы вам, европейцам, такого порассказали, от чего бы у вас волосы дыбом поднялись. Бьюсь об заклад, господа хорошие!

Его, нашего друга из Невады, звали, кажется, Джефферсоном Эдемсом. Во всяком случае, инициалы были Дж. Э. – он вырезал их ножом на двери нашей курительной в верхнем правом углу. А на турецком ковре он вывел артистический узор своей слюной, коричневой от табака. Кроме этих двух напоминаний о себе, наш американский рассказчик ничего нам не оставил. Подобно сверкающему метеору он лишь затем осветил тихую заурядность нашего веселья, чтобы мгновенно скрыться во тьме. Но в тот единственный вечер он был, как говорится, в ударе. Я тихонько закурил трубку и сел у входа, чтобы не помешать его рассказу.

– Вы не подумайте, – продолжал он, – я против вас, ученых людей, ничего не имею. Я к вам со всем уважением. Это, само собой, хорошо, если ты всякую травинку и всякую живую тварь знаешь, от черничного кустика до гризли, да еще и можешь по-научному их обозвать, не сломав язык. Но ежели вам захочется чего-нибудь взаправду интересного, этакого сочненького, тогда ступайте к китобоям, колонистам да следопытам. Ступайте к парням из Гудзонова залива, которые и имя-то свое едва написать умеют.

Возникла пауза: мистер Джефферсон Эдемс достал и закурил длинную чирутку. Мы все строго хранили молчание, так как знали, что при малейшей помехе наш янки снова спрячется в своей скорлупе. Заметив ожидающие взгляды слушателей, он самодовольно улыбнулся и продолжил вещать из нимба табачного дыма:

– Кто из вас, джентльменов, бывал в Аризоне? Бьюсь об заклад, никто. А сколько всего там побывало англичан и американцев из тех, кто обучен грамоте? Раз, два и обчелся. А вот я там был, господа хорошие, не один год там прожил и такого навидался, что теперь, как вспомню, даже самому не верится. Что за страна! Я был из флибустьеров Уокера[47], как нас называли. Когда все лопнуло и командира нашего пристрелили, многие осели в Аризоне. Зажили как полагается: с женами, детьми и всем таким. Надо полагать, кое-кто из стариков до сих пор там живет. Они уж точно помнят ту историю, что я вам сейчас расскажу. Такого, милостивые сэры, никто не забудет, покуда не сыграет в ящик. Однако ж я, помнится, повел речь о том, каковы тамошние края. Не говори я с вами ни о чем другом, вам и тогда бы скучно не показалось. И чтобы на этакой земле хозяйничали какие-то там черномазые да полукровки? Грешно допускать такое – вот что я вам скажу! Ведь как щедро одарило тот край Провидение! Там и травы выше твоей головы, когда верхом едешь, и многие, многие лиги[48] лесов, таких густых, что голубого неба не видно, и орхидеи величиной с зонтик! А не видал ли кто из вас такое растение, которое растет кое-где в Штатах и зовется мухоловкой?

– Dionaea muscipula, – пробормотал Досон, наш ученый муж.

– Диванея муниципал, он самый! Садится на него, значит, муха, а он раз – и захлопнет лепестки. Потом жует, жует свою добычу, как огромный кальмар. Через час-другой откроешь этакий цветочек – муха лежит у него в утробе, недожеванная. В Аризоне я видел мухоловки, у которых листья по восьми и по десяти футов, а шипы, то бишь зубы, не меньше фута, и они могут даже… Ну да ладно, в свой черед узнаете. А рассказать я вам хочу про то, как умер Джо Хокинс. Бьюсь об заклад, что более странной смерти не придумать. Итак, не было в Монтане такого человека, который бы не знал Джо Хокинса. Алабама Джо – вот как его там звали. Отчаянный малый, чертов скунс, каких поискать. Правда, если к нему с правильной стороны подойти, то парень он был хороший, но чуть что не по-его – становился хуже дикого кота. Однажды я видел, как он разрядил свой револьвер в толпу при входе в бар Симпсона: там были танцы, народ толкался, и Алабаме это не понравилось. А Тома Хупера он пырнул ножом только за то, что бедолага ненароком плеснул виски ему на жилетку. Нет, с такими парнями всегда надо быть начеку: им человека прихлопнуть ничего не стоит. Так значит, в те времена, когда Джо Хокинс творил среди нас суд и расправу, как ему вздумается, жил в городке англичанин Скотт – Том Скотт, если я верно запомнил. Махровый британец (прошу у джентльменов прощения, что так говорю), но с земляками не очень-то водился. Слишком смирный был для их компании. Про него болтали, что он, дескать, скользкий тип, а на самом-то деле он просто держался в сторонке и в чужие дела не лез, покуда его не трогали. Говорили еще, будто в Англии этот Том Скотт немало лиха хлебнул – был чартистом[49] или кем-то вроде того, вот и пришлось ему дать оттуда деру. Сам он, правда, никогда о себе не рассказывал и не жаловался ни на что. Удачи ли, неудачи – все при себе держал, рот на замок. За это его и шпыняли: очень уж, дескать, тих да прост. И помощи ему ниоткуда не было. Британцы, как я уж сказал, своим его не признавали и сами шутили над ним злые шутки. А он не кипятился, всегда разговаривал вежливо. Парни, надо думать, считали Тома Скотта слабаком, да только однажды он показал им, что они неправы. Как-то раз произошла в баре Симпсона заваруха, из-за которой и случилось то, о чем я вам рассказываю. В те дни Алабама Джо и еще два лихих парня из-за чего-то взъелись на британцев. Выражались и те и те без стеснений, хоть я и предупреждал их, что дело может плохо кончиться. А в тот самый вечер Джо еще и подвыпил. Слонялся по городу с револьвером, искал, к кому бы прицепиться. В баре сидели англичане – тоже охотники до приключений. Ну Джо и вошел. С полдюжины британцев сидят развалившись, а Том Скотт стоит один возле печки. Алабама плюхается за стол и нож с револьвером выкладывает. «Вот, Джефф, мои аргументы, – говорит он мне. – И пусть кто-нибудь из этих слабаков англичан только посмеет мне перечить». Я пытался остановить его, господа, но он был не из тех, кого легко удержать, ну и наболтал такого, чего никто не захотел терпеть. Даже краснокожий мексиканец взорвался бы, если бы услыхал такое о своей родной земле! В баре, ясное дело, поднялась суматоха, все схватились за оружие, но, прежде чем кто-нибудь успел вынуть пистолет из кобуры, от печки донесся тихий голос: «Молись, Джо Хокинс: клянусь Небом, ты покойник!» Джо потянулся было к револьверу, но понял, что поздно. Том Скотт стоит, нацелив на него свой «дерринджер». На белом лице улыбка, а в глазах сам дьявол. «Может, в той стране со мной и не очень-то хорошо обошлись, – говорит он. – Но если кто еще раз скажет о ней такое и я это услышу, то ему не жить». Подержал Том палец на курке минуту или две, а потом бросил пистолет на пол и смеется: «Нет, в полупьяного я стрелять не стану. Забирай свою грязную жизнь, Джо, и пользуйся ею лучше, чем до сих пор. Сегодня ты подошел к своей могиле так близко, что ближе живому уже не подойти. А сейчас топал бы ты домой. И нечего так на меня глядеть. Я не боюсь твоего револьвера. Шумные ребята вроде тебя частенько оказываются трусами». После этих слов Том Скотт презрительно развернулся, снова стал к печке и зажег от нее недокуренную трубку. Под хохот англичан Алабама вышел из бара. Когда он проходил мимо меня, я взглянул на его лицо: на нем, господа хорошие, было написано убийство – так ясно, что яснее и не напишешь. После их ссоры я остался в баре и видел, как Тому Скотту все жали руку. Мне показалось странноватым, что он весело улыбается, ведь ясно было: Джо этого дела так не оставит – навряд ли англичанин увидит следующее утро. Жил он далеко, на отшибе, за Мухоловочьим ущельем. Ущелье было мрачное и топкое, и даже днем туда почти никто не совался, чтобы не видать этих жутких лепестков по восьми и по десяти футов, которые захлопываются, если их коснуться. Ну а ночью там и вовсе ни одна живая душа не показывалась. Топь была местами глубокая, так что ежели бросить туда тело ночью, то утром его и видно не будет. Я себе ясно представил, как Алабама Джо сидит, притаившись, под огромной мухоловкой в самом темном углу ущелья: лицо свирепое, в руке револьвер. Я прямо-таки видел это, господа хорошие, как будто бы своими глазами. Где-то в полночь Симпсон закрыл свой бар, и нам всем пришлось выметаться. Том Скотт припустил домой во всю прыть, ведь идти ему было три мили. Мне этот парень нравился, потому, когда он мимо меня проходил, я намекнул ему, чтобы берегся. «Не прячь свой “дерринджер” далеко, господин хороший, – говорю я, – он может тебе пригодиться». Том Скотт обернулся, поглядел на меня с тихой улыбкой и исчез в темноте. Не думал я, что снова его увижу. Только он ушел – подходит ко мне Симпсон и говорит: «В Мухоловочьем ущелье, Джефф, сегодня скучно не будет. Полчаса назад парни видели, как туда направился Хокинс, чтобы подкараулить Скотта и стрельнуть, едва он покажется. Думаю, завтра нам понадобится коронер[50]». Что же в конце-то концов случилось той ночью? Наутро многим захотелось это знать. Когда рассвело, в лавку Фергюсона пришел метис, который сказал, что проходил мимо ущелья около часу ночи. Вид у полукровки был ужасно напуганный, и мы еле его разговорили. Оказалось, он слышал жуткие вопли в ночной тиши. Выстрелов не было, только крики – один за другим и какие-то приглушенные. Как будто тому, кто мучается от боли, намотали на голову серапе[51]. Эбнер Брэндон, я и еще несколько человек, что были тогда в лавке, повскакали на коней и поехали к Тому Скотту через ущелье. Там мы ничего особенного не заметили: ни крови, ни следов борьбы. Подъезжаем мы к дому англичанина, он выходит нам навстречу бодренький, точно жаворонок. «Здорово, Джефф! – говорит. – К чему вам, ребята, пистолеты? Спрячьте их и заходите, угощу вас коктейлем». Я спрашиваю: «Ты вчера, когда шел сюда, видел что-нибудь или слышал?» – «Нет, – отвечает он. – Разве только сова ухала над Мухоловочьим ущельем, а больше ничего. Да слезайте же, выпейте по стаканчику». Эбнер поблагодарил, и мы слезли, а обратно в поселок Скотт поскакал вместе с нами. Въезжаем мы на главную улицу, а там черт знает что творится. Мериканцы начисто с ума посходили. Алабама Джо, говорят, пропал – даже след простыл. Никто его не видел с тех пор, как он пошел к ущелью. Спешились мы. Перед баром Симпсона толпится народ. Многие, доложу я вам, косо поглядывают на Тома Скотта. Защелкали пистолеты, Скотт тоже за своим полез. А ни одной другой английской физиономии поблизости нет. «Отойди-ка, Джефф Эдемс, – говорит Зебб Хамфри, мерзавец, каких поискать. – Тебя это дело не касается. А вы скажите мне, ребята, где это видано, чтобы нас, свободных американцев, какой-то чертов англичанин мог убивать?» Потом я и оглянуться не успел: раздается хлопок, и в ту же секунду Зебб лежит с пулей Скотта в бедре, а сам Скотт тоже на земле – его удерживает дюжина человек. Сопротивляться смысла не было, ну он и затих. Поначалу все как будто малость растерялись, но потом один из дружков Алабамы взял дело в свои руки. «Джо больше нет, – говорит он, – и ясно как божий день, что вот его убийца. Все мы знаем, что ночью Джо отправился в ущелье обделать дельце и не вернулся. После него туда пришел Скотт, они повздорили, люди слышали крики. Выходит, британец проделал с беднягой Джо один из своих подлых фокусов да и свалил его в болото. Немудрено, что тела не видать. Неужто мы из-за этого будем стоять сложа руки и глядеть, как англичанин наших убивает? Так дело не пойдет – вот мое мнение. Пускай судья Линч с ним разберется!» – «Линчевать его! – заорала сотня глоток, потому как вся местная шваль уже сбежалась к бару. – Тащи веревку, ребята, и вздернем его прямо здесь, на Симпсоновой двери!» – «Погодите! – говорит вдруг кто-то, выходя вперед. – Давайте лучше повесим его на большущей мухоловке над ущельем. Ежели Джо и вправду покоится в болоте, то пускай поглядит на свое отмщение». Это всем пришлось по нраву, и толпа двинулась в путь. Скотт на своем мустанге, связанный, посередине, а вокруг него парни с револьверами наготове: они знали, что в поселке живет дюжина англичан, которые судью Линча не очень-то уважают и могут захотеть отбить своего человека. Я тоже поехал, и сердце у меня обливалось кровью – так жалко мне было Скотта, хоть он, надо вам сказать, если и боялся, то виду не подавал. Держался настоящим храбрецом. Вам, господа хорошие, пожалуй, покажется, что это странно – вешать человека на мухоловке, но у нас они вырастают размером с взаправдашнее дерево. Лепестки что лодки, между ними шарнир, а на дне шипы. Вот подходим мы к одной из таких: листья у нее какие открыты, а какие закрыты. Но кроме нее мы еще кое-что увидали – англичан человек тридцать, вооруженных до зубов. Видно было, что нас ждут и настроены серьезно: не уйдут, пока своего не добьются. Потасовка намечалась такая, какой я еще не видывал. Когда мы подъехали, здоровенный рыжебородый шотландец, Кэмерон его звали, выступил вперед и говорит: «Вы, парни, не имеете права ни единого волоска на этом человеке тронуть. Докажите сперва, что Джо мертв, а потом – что именно Скотт, а не другой кто, его убил. И даже если докажете, то это самооборона. Все вы знаете: ваш Алабама караулил Скотта, чтобы застрелить. Потому еще раз говорю вам: не троньте этого человека. А чтобы вы скорее согласились, мы припасли для вас тридцать шестизарядных аргументов». – «Так и нам есть что ответить, – говорит приятель Алабамы. – Поглядим, кто кого переспорит». Защелкали револьверы, заблестели ножи. Еще чуть-чуть, и в Монтане поубавилось бы населения. Скотт стоял сзади с пистолетом у виска, чтобы не дергался. А глядел притом так спокойно, будто вся эта заваруха нисколько его не касалась. И вдруг он как вздрогнет да как закричит: «Джо!» От его крика у всех аж в ушах зазвенело. «Джо! – трубил Скотт. – Смотрите, вон он – в мухоловке!» Мы поглядели, куда он показывал. Боже правый! Мы увидали такое, чего никто из нас, думается мне, уже никогда не забудет. Один лепесток – тот, который был захлопнут и касался земли, – медленно поднялся и откинулся на своем шарнире. А в середке цветка лежит, точно дитя в колыбели, Алабама Джо. Сердце проткнуто шипами: они прокололи его, когда лепестки закрывались. Мы поняли, что он пытался вырваться: рука до сих пор сжимала нож, а в толстой мякоти цветка виднелась проковырянная щель, да только ничего не вышло – Джо задохнулся. Наверно, он, пока поджидал Скотта, прилег на мухоловку, чтоб не перепачкаться мокрой землей, а мухоловка-то и захлопнулась, как захлопываются ваши тепличные цветочки, когда в них попадает муха. Так мы и нашли его – всего изорванного да изжеванного зубьями огромной мухоловки-людоедки. Так-то, господа хорошие. Думается мне, вы все согласитесь с тем, что история эта прелюбопытная.

– А Скотт? Его отпустили? – спросил Джек Синклер.

– О, мы донесли его на плечах прямо до Симпсонова бара, где он всех нас угостил выпивкой. И речь произнес – чертовски хорошую речь, взгромоздившись на прилавок. Что-то про британского льва и мериканского орла и про то, как они будут шагать рука об руку целую вечность и еще один день. Ну, господа хорошие, рассказ мой был долгий, чирутка моя догорела, стало быть, пора и честь знать.

Пожелав нам всем доброй ночи, он удалился.

– Невероятное повествование! – сказал Досон. – Кто бы мог подумать, что дионея обладает такими возможностями!

– Трактирные россказни – чушь несусветная! – воскликнул молодой Синклер.

– Бросьте! Наш гость придерживался фактов. Очевидно, что он человек правдивый.

– Или самый оригинальный из всех лжецов, когда-либо живших на этом свете, – сказал я.

До сих пор я не знаю, кто из нас был прав.


1880

Кожаная воронка

Мой приятель Лионель д’Акр жил в Париже на авеню Ваграм, в том небольшом доме с чугунной оградой и зеленой лужайкой спереди, что стоит по левую сторону улицы, если идти от Триумфальной арки. По-моему, он стоял там задолго до того, как была проложена сама авеню Ваграм, поскольку его серые черепицы поросли лишайником, а стены выцвели от старости и покрылись плесенью. Со стороны улицы дом кажется небольшим – пять окон по фасаду, если мне не изменяет память, но он продолговат, и при этом всю его заднюю часть занимает одна большая вытянутая комната. Здесь, в этой комнате, д’Акр поместил свою замечательную библиотеку оккультной литературы и коллекцию диковинных старинных вещей, которую собирал ради собственного удовольствия и ради развлечения своих друзей. Богач, человек утонченных и эксцентричных вкусов, он потратил значительную часть своей жизни и состояния на создание совершенно уникального частного собрания талмудических, каббалистических и магических сочинений, по большей части редчайших и бесценных. Особенно привлекало его все непостижимое и чудовищное, и, как я слышал, его эксперименты в области неведомого переходили все границы благопристойности и приличия. Друзьям-англичанам он никогда не рассказывал об этих своих увлечениях, придерживаясь тона ученого и коллекцио- нера-знатока, но один француз, чьи вкусы имели сходную направленность, уверял меня, что в этой просторной и высокой комнате, среди книг его библиотеки и диковинок музея, справлялись самые непотребные обряды черной мессы.

Внешность д’Акра с достаточной наглядностью свидетельствовала о том, что к этим тайнам психики он питал не духовный, а сугубо интеллектуальный интерес. В его полном лице не было ни намека на аскетичность, зато огромный купол черепа, который круто вздымался над оборкой редеющих локонов, как снежная вершина над кромкой елового леса, говорил о мощном интеллекте. Познания явно преобладали у него над мудростью, а сила способностей – над силой характера. Его маленькие, глубоко посаженные глаза, живые и блестящие, искрились умом и жадным любопытством к жизни, но это были глаза сластолюбца и самовлюбленного индивидуалиста. Впрочем, хватит о нем: бедняги уже нет в живых – он умер в тот блаженный миг, когда окончательно уверовал, что наконец-то открыл эликсир жизни. Речь у нас пойдет не о его сложной натуре, а об одном чрезвычайно странном и необъяснимом случае, который произошел, когда я гостил у него ранней весной 1882 года.

Познакомился я с д’Акром в Англии, когда занимался исследованиями в Ассирийском зале Британского музея, где тогда же работал и он, пытаясь разгадать тайный мистический смысл древних вавилонских письмен. Общность интересов сблизила нас. От обмена случайными фразами мы перешли к ежедневным беседам, и между нами завязалось некое подобие дружбы. Я пообещал наведаться к нему в следующий свой приезд в Париж. В тот раз, когда я, выполняя обещание, навестил его, я жил за городом, в Фонтенбло, а так как вечерние поезда отходили в неудобное время, он предложил мне остаться у него на ночь.

– У меня только одно свободное ложе, – сказал он, указывая на широкий диван в просторной комнате, служившей библиотекой и музеем, – надеюсь, вам здесь будет удобно.

Это была необычайная спальня, с высокими стенами из коричневых фолиантов, но для книжного червя вроде меня нет ничего милее такой мебели, как нет для моих ноздрей аромата приятнее едва уловимого тонкого запаха, исходящего от старинной книги. Я заверил его, что не мог бы и пожелать себе более восхитительной спальни и более подходящего антуража.

– Если эту обстановку и не назовешь удобной или обычной, то уж во всяком случае она дорогая, – проговорил он, окидывая взглядом полки. – На все то, что окружает вас здесь, я потратил, наверное, четверть миллиона. Книги, оружие, геммы[52], резные украшения, гобелены, статуэтки, чуть ли не каждая вещь тут имеет свою историю, и как правило достаточно интересную, чтобы ее рассказать.

Мы разговаривали, сидя у горящего камина: он – по одну сторону, я – по другую. Справа от него стоял стол для чтения в кружке яркого золотистого света от висевшей над ним сильной лампы. На столе лежал наполовину развернутый палимпсест[53], возле которого валялось много причудливых антикварных вещиц. Среди них была большая воронка, какими пользуются для заполнения винных бочек. Судя по ее виду, она была сделана из черного дерева и окаймлена ободками из потускневшей меди.

– Вот любопытная вещь, – заметил я. – Какова ее история?

– А! – воскликнул он. – У меня было основание задать себе этот же вопрос. Я бы много отдал, чтобы знать точный ответ. Возьмите-ка ее в руки и осмотрите как следует.

Повертев ее в руках, я обнаружил, что на самом деле она вовсе не из дерева, как мне показалось, а из кожи, только ссохшейся и затвердевшей от времени. Это была большая воронка, вмещавшая, вероятно, целую кварту. Медный ободок окаймлял ее широкий конец, но горлышко тоже имело металлический наконечник.

– Ну, что вы о ней скажете? – спросил д’Акр.

– По-моему, эта штука принадлежала какому-нибудь средневековому виноторговцу или солодовнику, – предположил я. – В Англии я видел высокие пивные кружки из просмоленной кожи, такие же твердые и черные, как эта воронка. Ими пользовались в семнадцатом веке.

– Пожалуй, она относится примерно к тому же времени, – сказал д’Акр, – и ею, несомненно, пользовались для вливания жидкости в сосуд. Однако, если мои подозрения верны, пользовался ею престранный виноторговец и заполнял он престранный сосуд. Вы ничего не замечаете необычного у горлышка воронки?

Поднеся ее к свету, я обратил внимание на то, что дюймах в пяти над медным наконечником узкое горлышко кожаной воронки как бы исцарапано и зазубрено, словно кто-то кромсал его тупым ножом. Только в этом месте гладкая черная поверхность имела шероховатый, неровный вид.

– Кто-то пытался отрезать горлышко.

– Разве это похоже на надрез?

– Кожа порвана и измочалена. Нужна была немалая сила, чтобы оставить следы на таком твердом материале, каким бы инструментом при этом ни пользовались. Но что вы-то об этом думаете? Я же вижу, что вы знаете больше, чем говорите.

Д’Акр улыбался, и его глазки знающе поблескивали.

– Входит ли в круг ваших ученых занятий психология сновидений? – спросил он.

– Я даже не подозревал о существовании такой психологии.

– Друг мой, вон та полка над шкафом с геммами сплошь заполнена томами, и томами, написанными исключительно на эту тему, начиная от сочинений Альберта Великого и далее. Это же целая наука.

– Наука шарлатанов.

– Шарлатан всегда первопроходец. Из астролога вышел астроном, из алхимика – химик, из гипнотизера – психолог-экспериментатор. Вчерашний знахарь – это завтрашний профессор. Даже такая тонкая и неуловимая субстанция, как сны, со временем будет систематизирована и упорядочена. И когда это время придет, изыскания наших друзей там, на полке, превратятся из забавы мистики в основы науки.

– Предположим, что так оно и будет, но какое отношение к науке о сновидениях имеет большая черная воронка с медным ободком?

– Сейчас скажу. Как вам известно, у меня есть агент, который постоянно охотится за редкими и антикварными вещами для моей коллекции. Несколько дней назад он прослышал, что антиквар, торгующий на одной из набережных, приобрел кое-какой старый хлам, найденный в чулане дома старинной постройки на задворках улицы Матюрен в Латинском квартале. Столовая в этом старинном доме украшена гербом в виде щита с шевронами и красными полосами на серебряном поле. Как выяснилось, это был герб Никола де Ларейни – вельможи, который занимал высокую государственную должность в правление короля Людовика XIV. Другие предметы, обнаруженные в чулане, относятся, как было с несомненностью установлено, к раннему периоду правления этого короля. Отсюда вывод: все эти вещи принадлежали упомянутому Никола де Ларейни, в обязанности которого, насколько я понимаю, входило обеспечивать соблюдение драконовских законов той эпохи и следить за их исполнением.

– И что из этого следует?

– Возьмите воронку в руки еще раз и внимательно рассмотрите верхний медный ободок. Не различаете ли вы на нем какой-нибудь надписи?

На медной поверхности и впрямь виднелись какие-то черточки, почти стертые временем. Общее впечатление было такое, что это несколько букв, из которых последняя несколько напоминала большую букву «Б».

– Вам не кажется, что это «Б»?

– Да.

– Мне тоже. Более того, я нисколько в этом не сомневаюсь.

– Но ведь у вельможи, о котором вы рассказывали, стоял бы другой инициал – «Л».

– Вот именно! В этом-то вся прелесть. Он был владельцем этой занятной вещицы, но притом пометил ее чужими инициалами. Почему?

– Понятия не имею. А вы?

– Может быть, догадываюсь. Вы не замечаете, подальше на ободке как будто что-то изображено?

– Похоже, корона.

– Корона, вне всякого сомнения. Однако если приглядитесь при хорошем освещении, то увидите, что это не совсем обычная корона. Это геральдическая корона – эмблема титула, а так как составляют ее четыре жемчужины, чередующиеся с земляничными листьями, это, безусловно, эмблема маркиза. Значит, человек, чьи инициалы заканчиваются на букву «Б», имел право носить такую корону.

– Так что же, выходит, эта обычная кожаная воронка принадлежала маркизу?

Д’Акр загадочно улыбнулся.

– Или кому-то из членов семьи маркиза, – сказал он. – Хоть это мы с достаточной определенностью вывели из надписи на ободке.

– Но какая же тут связь со снами?

Не знаю уж, то ли потому, что я уловил что-то такое в выражении лица д’Акра, то ли потому, что мне что-то передалось через его манеру речи, только, глядя на этот старый, покоробившийся кусок кожи, я вдруг почувствовал отвращение и безотчетный ужас.

– Из снов я не раз получал важную информацию, – заговорил мой собеседник наставительным тоном, так как питал слабость к поучениям. – Теперь, когда у меня возникают сомнения насчет каких-нибудь существенных моментов атрибуции, я, ложась спать, непременно кладу интересующий меня предмет рядом с собой в надежде что-то узнать о нем во сне. Мне этот процесс не кажется таким уж загадочным, хотя он и не получил еще благословения ортодоксальной науки. Согласно моей теории, любой предмет, оказавшийся тесно связанным с каким-нибудь крайним пароксизмом человеческого чувства, будь то боль или радость, запечатлевает и сохраняет определенную атмосферу или ассоциацию, которую он способен передать впечатлительному уму. Под впечатлительным умом я разумею не ненормально восприимчивый, а просто тренированный, образованный ум, как у нас с вами.

– Вы хотите сказать, что, если бы я, например, лег спать, положив рядом с собой вон ту старую шпагу, что висит на стене, мне могла бы присниться какая-нибудь кровавая переделка, в которой эта шпага была пущена в ход?

– Превосходный пример, потому что, сказать по правде, я уже проделал подобный опыт с этой шпагой и увидел во сне, как умер ее владелец, погибший в яростной схватке, которую я не смог опознать как какую-то известную в истории битву, но которая произошла во времена Фронды[54]. Некоторые народные обычаи, если задуматься, свидетельствуют о том, что этот факт уже признавался нашими предками, хотя мы, мнящие себя мудрецами, отнесли его к суевериям.

– Какие например?

– Ну, скажем, обычай класть под подушку свадебный пирог, чтобы спящему приснились приятные сны. Этот и некоторые другие примеры вы найдете в брошюрке, которую я сам пишу сейчас на эту тему. Но ближе к делу. Однажды я положил перед сном рядом с собой эту воронку, и мне приснилось нечто такое, что, безусловно, пролило весьма любопытный свет на ее происхождение и способ применения.

– И что же вам приснилось?

– Мне приснилось… – Он вдруг замолчал, и на его дородном лице появилось выражение живейшего интереса. – Честное слово, это отличная мысль! – воскликнул он. – Мы с вами проведем чрезвычайно интересный психологический опыт. Вы наверняка легко поддаетесь психическому воздействию: ваши нервы должны чутко реагировать на всякое внешнее впечатление.

– Я никогда не проверял свои способности в этой области.

– Тогда мы проверим их этой же ночью. Могу я попросить вас об одном величайшем одолжении? Когда вы ляжете спать на этом диване, положите возле вашей подушки эту старую воронку, ладно?

Его просьба показалась мне нелепой, но моему многостороннему характеру тоже не чужда тяга ко всему причудливому и фантастическому. Я, конечно, не верил в теорию д’Акра и не думал, что эксперимент может удаться, но меня увлекла сама идея участия в подобной затее. Д’Акр с самым серьезным видом придвинул к изголовью моего дивана столик и положил на него воронку. Затем, перебросившись со мной еще несколькими фразами, он пожелал мне спокойной ночи и вышел.

Некоторое время перед тем как лечь, я курил, сидя у догорающего камина, снова и снова возвращаясь мыслями к этому любопытному эксперименту и страшным снам, которые, может быть, мне приснятся. Впечатляющая уверенность, с какой говорил д’Акр, необычность всей окружающей обстановки, сама эта огромная комната со странными, сплошь и рядом зловещими предметами, развешанными по стенам, – все это, несмотря на мой скептицизм, создало у меня в душе серьезный настрой. Наконец я разделся и, потушив лампу, лег, но еще долго ворочался с боку на бок, пока не заснул. Постараюсь со всей точностью, на которую способен, описать сцену, привидевшуюся мне во сне. Она встает сейчас у меня в памяти более отчетливо, чем что бы то ни было, виденное мной наяву.

Дело происходило в комнате, похожей на склеп или подвал. От ее грубой сводчатой архитектуры, с крутым куполом потолка, веяло мощью. Это помещение явно было частью какого-то большого здания.

Трое мужчин в черном одеянии и черных бархатных головных уборах странной формы, расширяющихся кверху, сидели рядом на помосте, застеленном красным ковром. Лица их были чрезвычайно серьезны и скорбны. Слева стояли двое мужчин в длинных мантиях и с папками в руках; папки, судя по их виду, были набиты бумагами. Справа, лицом ко мне, стояла женщина маленького роста, светловолосая, с необыкновенными бледно-голубыми глазами ребенка. Была она не первой молодости, но и женщиной средних лет я бы ее не назвал. Ее фигура говорила о некоторой склонности к полноте, а осанка – о горделивой уверенности в себе. Лицо у нее было бледно, но невозмутимо спокойно. Странное впечатление производило это лицо: в его миловидных чертах проглядывало что-то хищное, кошачье, а в линиях маленького сильного рта с узкими губами и округлого подбородка угадывалась жестокость. Одета она была в какое-то подобие свободного белого платья. Сбоку от нее стоял священник, который что-то с жаром шептал ей на ухо, снова и снова поднося к ее глазам распятие. Она же отворачивала голову и продолжала пристально смотреть мимо распятия на тех троих мужчин в черном, которые, как я понял, были судьями.

Вот три судьи встали и что-то объявили; слов я не разобрал, хотя видел, что говорил тот из них, который был в центре. Затем они величественно удалились, а следом за ними – двое мужчин с бумагами. И в тот же миг в комнату поспешно вошли люди грубого обличья, в коротких мужских куртках из плотной материи, и сначала убрали красный ковер, а потом, разобрав помост, вынесли доски, так что освободилось все пространство комнаты. Теперь, когда помост, загораживавший глубину помещения, исчез, моему взору открылись весьма странные предметы обстановки. Один напоминал кровать с деревянными цилиндрами с обоих концов и рукояткой ворота для регулирования ее длины. Другой походил на деревянного гимнастического коня. Было там еще несколько диковинных предметов, а сверху свисали, раскачиваясь, тонкие веревки, перекинутые через блоки. Все вместе имело некоторое сходство с современным гимнастическим залом.

После того как из комнаты убрали все лишнее, появилось новое действующее лицо. Это был высокий сухопарый мужчина, одетый в черное, с худым и суровым лицом. При виде этого человека я невольно содрогнулся. Одежда его, сплошь покрытая грязными пятнами, жирно лоснилась. Он держал себя с медлительным и выразительным достоинством, как если бы с его приходом все здесь поступило в полное его распоряжение. Чувствовалось, что, несмотря на его грубую внешность и грязную одежду, теперь он хозяин в этой комнате, теперь он займется здесь своим делом, теперь он станет командовать. На согнутой левой руке у него висели связки тонких веревок. Женщина смерила его с ног до головы испытующим взглядом, но выражение ее лица не изменилось. Оно оставалось уверенным и даже вызывающим. Зато священник потерял всякое самообладание. Лицо его покрылось мертвенной бледностью, на высоком покатом лбу выступили капли пота. Воздев руки в молитве, он непрестанно наклонялся к уху женщины, бормоча какие-то отчаянные слова.

Человек в черном тем временем подошел и, сняв со сгиба локтя одну из веревок, связал женщине руки. Она сама протянула их и смиренно держала перед собой, пока он это делал. Затем, грубо взяв женщину за руку, он подвел ее к деревянному коню, который был в высоту ей по грудь. Ее подняли и положили на коня лицом к потолку, а священник, трясшийся от ужаса, бросился вон из комнаты. Губы женщины быстро зашевелились, и, хотя мне не было слышно ни слова, я понял, что она молится. Ноги ее свешивались с обеих сторон коня, и я увидел, что грубые мужланы-прислужники привязывают к ее лодыжкам веревки, прикрепляя их другим концом к железным кольцам, вделанным в каменный пол.

При виде этих зловещих приготовлений сердце у меня упало, и все же, загипнотизированный ужасом, я не мог оторвать глаз от странного зрелища. В комнату вошел человек с двумя полными ведрами. Другой внес следом за ним еще одно ведро. Ведра поставили возле деревянного коня. Второй из вошедших держал в свободной руке деревянный черпак с прямой ручкой. Черпак он отдал человеку в черном. В ту же минуту к лежащей приблизился прислужник с темным предметом в руке, который даже во сне показался мне смутно знакомым. Это была кожаная воронка. С огромной силой он просунул ее… но я больше не мог вынести этого кошмара! Волосы встали у меня дыбом. Я бился и метался, выбираясь из пут сна, пока с громким криком не вырвался к собственной своей жизни.

Очнувшись, я увидел, что лежу, дрожа от ужаса, в просторной библиотеке, через окно которой льется серебристый лунный свет, отбрасывая на противоположную стену причудливый переплетающийся узор из черных теней. О, каким блаженным облегчением было сознавать, что я вернулся в девятнадцатый век – вернулся из этого средневекового склепа в мир, где в груди у людей бьются человеческие сердца. Я сел на диване, ощущая дрожь во всех членах, и сознание мое раздиралось между счастливым чувством избавления и недавним ужасом. Страшно подумать, что подобные вещи когда-то совершались, что они могли совершаться, и рука Господня не разила злодеев на месте! Что это было: игра воображения или же реальный отзвук чего-то такого, что произошло в черные, жестокие времена мировой истории? Дрожащими руками я обхватил виски, в которых стучала кровь. И вдруг сердце остановилось у меня в груди. Объятый ужасом, я даже не мог вскрикнуть. Что-то приближалось ко мне из темноты комнаты.

Когда человек, не опомнившийся от пережитого ужаса, переживает его снова, это может сломить его дух. Не способный ни рассуждать, ни молиться, я сидел в немом оцепенении, глядя на темную фигуру, двигавшуюся ко мне через комнату. Но тут фигура попала в белую полосу лунного света, и я ожил. Это был д’Акр, и по его лицу я понял, что он испуган не меньше, чем я.

– Господи боже, что с вами? Что случилось? – спросил он хриплым голосом.

– О, д’Акр, как я рад вашему приходу! Я побывал в аду. Какой это ужас!

– Значит, это вы кричали?

– Наверное.

– Ваш крик переполошил весь дом. Все слуги до смерти перепуганы. – Он чиркнул спичкой и зажег лампу. – Попробуем-ка снова разжечь огонь, – добавил он, подбрасывая поленья в камин, где дотлевали последние красные угольки. – Боже мой, дружище, вы бледны как мел! У вас такой вид, будто вы видели призрака.

– Так оно и было – нескольких призраков.

– Выходит, эта кожаная воронка оказала-таки действие?

– Я больше не согласился бы спать рядом с этой чертовой штуковиной, предложи вы мне хоть все свое состояние!

Д’Акр хихикнул.

– Я так и думал, что вам предстоит рядом с ней веселенькая ночка, – сказал он. – Но и вы в долгу не остались: быть разбуженным в два часа ночи страшным криком – удовольствие маленькое! Насколько я понял из ваших слов, вы видели эту ужасную процедуру.

– Какую ужасную процедуру?

– Пытка водой – «допрос с пристрастием», как это называлось в славные времена «Короля-Солнце». Вы выдержали до самого конца?

– Нет, слава богу, проснулся, прежде чем к ней приступили.

– А! Тем лучше для вас. Я продержался до третьего ведра. Но ведь это очень старая история, ее участники давным-давно в могиле, так не все ли нам теперь равно, как они туда попали? Я полагаю, вы не имеете ясного представления о том, что видели?

– Пытали какую-то преступницу. Если тяжесть наказания соразмерна с тяжестью ее преступления, она должна была совершить поистине страшные злодеяния.

– Что ж, это маленькое утешение у нас есть, – проговорил д’Акр, кутаясь в халат и наклоняясь поближе к огню. – Ее преступления и впрямь были соразмерны наказанию. Конечно, если я правильно установил личность этой женщины.

– Но каким образом вы смогли узнать, кто она?

Д’Акр молча снял с полки старинный том в пергаментном переплете.

– Вот послушайте-ка, – сказал он. – Это написано на французском языке семнадцатого века, но я буду давать приблизительный перевод. А уж вы судите сами, удалось мне разгадать загадку или нет.

«Узница предстала перед судом Высшей палаты парламента по обвинению в убийстве мэтра Дре д’Обрэ, ее отца, и двух ее братьев, мэтров д’Обрэ, цивильного лейтенанта и советника парламента. Глядя на нее, трудно было поверить, что это и впрямь она совершила столь гнусные злодейства, поскольку при невеликом росте обладала она благообразной наружностью, кожу имела светлую, а глаза голубые. Однако же суд, найдя ее виновной, постановил подвергнуть ее допросу обычному и с пристрастием, дабы заставить ее назвать имена своих сообщников, после чего по приговору суда ее надлежало отвезти в повозке на Гревскую площадь, где и обезглавить, тело же сжечь и развеять пепел по ветру».

Эта запись сделана шестнадцатого июля тысяча шестьсот семьдесят шестого года.

– Очень интересно, – сказал я, – но неубедительно. Как вы докажете, что речь тут идет о той самой женщине?

– Я к этому подхожу. Дальше в этой книге рассказывается о поведении женщины во время допроса. «Когда палач приблизился к ней, она узнала его по веревкам, которые он держал, и тотчас же протянула руки, молча оглядев его с ног до головы». Что вы на это скажете?

– Да, все так и было.

– «Она и бровью не повела при виде деревянного коня и колец, при помощи которых было вывернуто столько членов и исторгнуто у страдальцев столько воплей и стенаний. Когда взор ее обратился на приготовленные для нее три ведра воды, она с улыбкой заметила: “Месье, как видно, вся эта вода принесена сюда для того, чтобы утопить меня. Надеюсь, вы не рассчитываете заставить проглотить столько воды такую малютку, как я?” Дальше идет подробное описание пытки. Читать?

– Нет, ради бога, не надо!

– Вот фраза, которая наверняка уж докажет вам, что вы видели сегодня во сне ту самую сцену, которая описана здесь: «Добрейший аббат Пиро, будучи не в силах вынести зрелище мук своей подопечной, поспешил выйти из комнаты». Ну как, убедились?

– Полностью. Это, вне всякого сомнения, одно и то же событие. Но кто же была она, эта женщина, такая миловидная и так ужасно кончившая?

Вместо ответа д’Акр подошел ко мне и поставил лампу на столик, стоявший у изголовья моей постели. Взяв злополучную воронку, он поднес ее медным ободком близко к свету. В таком освещении гравировка казалась более отчетливой, чем вечером накануне.

– Мы с вами уже пришли к выводу, что это эмблема титула маркиза или маркизы, – сказал он. – Мы далее установили, что последняя буква – «Б».

– Несомненно, «Б».

– А теперь насчет других букв. Я думаю, что это, слева направо, «М», «М», «д», «О», «д» – и последняя – «Б».

– Да, вы, безусловно, правы. Я совершенно ясно различаю обе маленькие буквы «д».

– То, что я вам читал, – официальный протокол суда над Мари Мадлен д’Обрэ, маркизой де Брэнвилье, одной из знаменитейших отравительниц и убийц всех времен.

Я сидел молча, ошеломленный необычайностью происшедшего и доказательностью, с которой д’Акр раскрыл его истинный смысл. Мне смутно вспоминались некоторые подробности беспутной жизни этой женщины: разнузданный разврат, жестокое и длительное истязание больного отца, убийство братьев ради мелкой корысти. Вспомнилось мне и то, что мужество, с которым она встретила свой конец, каким-то образом искупило в глазах парижан те ужасы, каковые она творила при жизни, и что весь Париж сочувствовал ей в ее смертный час, благословляя ее как мученицу через каких-то несколько дней после того, как проклинал ее как убийцу. Лишь одно-единственное возражение пришло мне в голову.

– Как же могли попасть инициалы и эмблема ее титула на эту воронку? Ведь не доходило же средневековое преклонение перед знатностью до такой степени, чтобы украшать орудия пытки аристократическими титулами?

– Меня это тоже поставило в тупик, – признался д’Акр. – Но потом я нашел простое объяснение. Эта история вызывала к себе жгучий интерес современников, и нет ничего удивительного в том, что Ларейни, тогдашний начальник полиции, сохранил эту воронку в качестве жутковатого сувенира. Не так уж часто случалось, чтобы маркизу Франции подвергали допросу с пристрастием. И то, что он выгравировал на ободке ее инициалы для сведения других, было с его стороны совершенно естественным и обычным поступком.

– А что это? – спросил я, показывая на отметины на кожаном горлышке.

– Она была лютой тигрицей, – ответил д’Акр, отворачиваясь. – И, как всякая тигрица, очевидно, имела крепкие и острые зубы.


1902

Ужас штольни Синего Джона

Эта рукопись была найдена среди бумаг доктора Джеймса Хардкасла, умершего от туберкулеза 4 февраля 1908 года в доме 36 на Аппер-Ковентри-Флэтс в Южном Кенсингтоне. Люди, близко его знавшие, отказываются выразить какое-либо мнение об этом документе, однако единодушно утверждают, что покойный был трезвым человеком научного склада ума и, отличаясь полным отсутствием воображения, вовсе не выказывал склонности к выдумыванию фантастических историй. Рукопись лежала в запечатанном конверте, содержимое которого обозначалось как «Краткий рассказ о событиях, произошедших близ фермы мисс Аллертон на северо-западе Дербишира весной прошлого года». На другой стороне конверта была карандашная надпись:


«Дорогой Ситон!

Вам, наверное, будет интересно, а может быть, и огорчительно узнать, что недоверие, которым вы встретили мою историю, заставило меня впредь молчать об этом предмете. Я оставляю эту рукопись, чтобы ее распечатали после моей смерти: вероятно, чужие люди проявят ко мне больше доверия, чем мой друг».

Попытки установить личность упомянутого Ситона ни к чему не привели. Однако удалось выяснить, что покойный действительно был на ферме мисс Аллертон, и если его объяснение того беспокойства, которое охватило обитателей долины, представляется спорным, то само по себе состояние всеобщей тревоги оказалось невымышленным. На этом я кончаю мое предисловие и прилагаю рукопись в неизменном виде. Она имеет форму дневника, где некоторые записи дополнены, а иные вымараны.


17 апреля. Я уже ощущаю благотворное влияние чудесного горного воздуха. Ферма Аллертонов располагается на высоте 1420 футов над уровнем моря, и вполне возможно, что здешний климат окажется полезен для моего здоровья. Кроме обычного утреннего кашля, меня почти ничто не беспокоит, а на свежем молоке и домашней баранине я, очень вероятно, даже прибавлю в весе. Думаю, Сондерсон будет доволен.

Обе мисс Аллертон – очаровательно старомодные маленькие женщины, добрые и работящие. Они готовы расточать на недужного незнакомца то сердечное тепло, которое, будь они замужем, предназначалось бы супругу и детям. В самом деле, старая дева – полезнейший человек, резервная сила общества. Таких женщин порой называют лишними, но что делал бы бедный лишний мужчина без их милосердного присутствия? По своей простоте мисс Аллертон скоро проговорились, почему Сондерсон рекомендовал мне их ферму. Профессор начинал жизненный путь в скромном звании, и я не удивлюсь, если ребенком он бегал по этим самым полям, пугая ворон.

Место здесь уединенное, окрестности чрезвычайно живописны. Ферме принадлежит пастбище, расположенное на дне долины неправильной формы. Вокруг высятся красивейшие холмы из такого мягкого известняка, что можно крошить его руками. Вся эта земля полая: постучи по ней каким-нибудь гигантским молотом, и она отзовется, как барабан, или даже проломится, открыв огромное подземное море. Оно, море, непременно должно скрываться в глубине, иначе куда уходит вода из ручьев, которые вбегают в гору и больше из нее не показываются? Среди скал много ущелий. Они ведут в большие пещеры, которые, извиваясь, спускаются в утробу мира. У меня есть велосипедный фонарик, и я получаю бесконечное удовольствие, бродя с ним по этим странным безлюдным коридорам. В его свете сталактиты, драпирующие высокие своды, чудесно серебрятся. Выключи фонарь – окажешься в самой что ни на есть черной темноте, включи – и ты в арабской сказке.

Но есть среди всех этих причудливых отверстий в горной породе одно особенно интересное: проделано оно не природой, а руками человека. До приезда в эти края я ничего не слыхал о Синем Джоне: так называется красивейший минерал фиолетового цвета, добываемый всего лишь в одном или двух местах на земле. Он так редок, что самая простая ваза, изготовленная из него, стоит огромных денег. Римляне, благодаря своему невероятному чутью, обнаружили здесь этот камень и проделали в горе горизонтальную шахту, которая впоследствии тоже стала носить имя Синего Джона. Вход в нее представляет собой аккуратную арку, поросшую кустарником. Штольня, проложенная римскими шахтерами, пересекает несколько больших ущелий, проделанных водой, поэтому, входя к Синему Джону, необходимо тщательно отмечать свой путь и иметь при себе хороший запас свечей, иначе можешь никогда уже не увидеть света дня. Глубоко я еще не забирался, но, стоя перед аркой, заглянул в темноту и дал себе клятву, что, когда здоровье ко мне вернется, непременно исследую эти глубины и выясню, насколько римляне продвинулись в освоении дербиширских холмов.

Однако до чего суеверны местные жители! Я был лучшего мнения о молодом Армитедже, ведь он человек не без некоторого образования и не без характера. А учитывая место, которое ему досталось в этой жизни, он вообще славный парень. Тем не менее, когда я стоял перед аркой Синего Джона, он пересек долину и, подойдя ко мне, спросил:

– Вы, доктор, я вижу, не боитесь?

– Не боюсь? – повторил я. – А чего мне бояться?

– Его, – ответил Армитедж и большим пальцем указал в темноту шахты, – чудовища, которое обитает в пещере Синего Джона.

С какой абсурдной легкостью пустынная сельская местность порождает легенды! Я расспросил Армитеджа о том, что заставляет его верить в существование чудовища. Оказалось, оно время от времени утаскивает в свою пещеру овец. Более прозаического объяснения их пропажи (дескать, может быть, они просто отбиваются от стада и плутают где-то в горах) Армитедж и слушать не захотел. По его словам, однажды от исчезнувшего животного осталась лужица крови с несколькими клочками шерсти. Это, заметил я, тоже можно объяснить очень просто, как и тот факт, что овцы всегда пропадали темными безлунными ночами, ведь именно такую ночь выберет для своей работы обыкновенный вор. Как-то раз, возразил тогда Армитедж, в стене была проделана дыра, а разбросанные камни валялись далеко вокруг. В этом я тоже усмотрел дело рук человеческих. В довершение всех своих аргументов мой собеседник заявил, что собственными ушами слышал чудовище. Впрочем, каждый, кто пробудет возле штольни достаточно долго, услышит этот голос: отдаленный, но потрясающе громкий рев. Я улыбнулся, поскольку прекрасно представлял себе странные звуки, издаваемые подземными водами, протекающими по трещинам в известняковой породе. Раздраженный моей недоверчивостью, Армитедж довольно резко развернулся и покинул меня.

Теперь наступает самый удивительный момент моего рассказа. Я продолжал стоять у входа в штольню, перебирая и с легкостью опровергая аргументы Армитеджа, когда из глубины туннеля вдруг донесся весьма примечательный шум. Как его описать? Во-первых, источник, казалось, находился очень далеко – в самой утробе земли. Во-вторых, несмотря на такую удаленность, этот звук был очень громок. Наконец, он не походил на плеск или грохот, который раздается при падении воды или камня. Скорее это напоминало высокий вибрирующий вой наподобие лошадиного ржания. Я, само собой, очень удивился и на короткое время, должен признать, переменил свое отношение к словам Армитеджа. Пробыв у штольни Синего Джона еще полчаса, если не больше, но так и не дождавшись повторения звука, я побрел на ферму, озадаченный полученным впечатлением. Непременно исследую эту шахту, как только мое здоровье улучшится. Конечно, объяснение Армитеджа слишком нелепо, чтобы его обсуждать, и все-таки звук очень странный. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, он звенит у меня в ушах.


20 апреля. За последние три дня я совершил несколько экспедиций к штольне Синего Джона и даже немного углубился в нее, но мой велосипедный фонарик слишком мал и слаб, чтобы с ним можно было, не боясь, продвинуться далеко. Буду действовать систематически. Звука я больше не слышал и почти уже поверил, что стал жертвой некоей галлюцинации, навеянной, вероятно, словами Армитеджа. Разумеется, эта мысль абсурдна, и все же нельзя не признать: кусты у входа в штольню выглядят так, будто сквозь них продиралось какое-то тяжеловесное существо. Это наблюдение распалило мой интерес. Ничего не сказав моим хозяйкам (в них и без того достаточно суеверного страха), я купил свечей и отправился на разведку.

Сегодня утром в кустах перед входом в шахту я обнаружил множество клочков шерсти, и один из них был запачкан кровью. Здравый смысл, конечно, подсказал мне, что овце, забредшей в эти скалы, не трудно пораниться, и все-таки это багровое пятнышко меня потрясло. Я даже в ужасе попятился от старой римской арки, а снова заглянув в черную глубину, словно почувствовал зловонное дыхание. Может ли такое быть, что там действительно скрывается некое ужасное безымянное существо? Будь я вполне здоров, подобная мысль не пришла бы мне в голову, но, когда человек болен, у него расшатываются нервы и разыгрывается фантазия. На минуту моя решимость ослабла, и я готов был оставить тайну старого туннеля, если таковая существует, нерешенной. Но теперь ко мне возвратилось прежнее любопытство, нервы мои окрепли, и завтра я наверняка сумею глубже вникнуть в это дело.


22 апреля. Постараюсь как можно точнее описать те невероятные события, которые произошли со мной вчера. После полудня я покинул ферму и направился к Синему Джону. Когда заглянул вглубь шахты, мои опасения, вынужден признаться, вернулись, и я пожалел о том, что не взял с собой попутчика. Наконец, собравшись с духом, я зажег свечу, пробрался сквозь колючий кустарник и стал углубляться в штольню.

Первые пятьдесят футов пути пол, забросанный битым камнем, уходил вниз под острым углом. Далее тянулся длинный прямой проход, прорубленный в монолитной скале. Я не геолог, однако заметил, что стены и своды этого туннеля образованы породой более твердой, чем известняк. Я даже различил следы древних орудий – такие четкие, будто римляне оставили их вчера. Итак, я шел, спотыкаясь, по этому древнему коридору в дрожащем круге слабого свечного пламени, благодаря которому тени казались еще чернее и страшнее. Наконец я достиг места, где римская штольня входила в большую пещеру, проделанную водой. Это был огромный зал, весь в сосульках известковых отложений. Отсюда спускалось в глубь горы несколько извилистых проходов, промытых подземными потоками. Я остановился, не зная, вернуться ли мне или отважиться войти в этот опасный лабиринт. Вдруг мой взгляд упал на деталь, привлекшую мое внимание.

Пол большей части пещеры был усыпан крупными камнями и кусками известняковой корки, но здесь с высокого свода на землю капала жидкость, отчего образовалась лужа мягкой грязи. В самой середине этого пятна была огромная вмятина неправильной формы, как будто сюда упал обломок скалы. Но никакого обломка или чего-то другого, что могло бы оставить такой отпечаток, поблизости не оказалось. Если бы здесь прошло какое-либо животное, следы получились бы гораздо меньше, зато их было бы больше: ничьи ноги не сумели бы пересечь такую лужу, не наступив в нее несколько раз. Я присел, чтобы рассмотреть необычный отпечаток, а поднявшись, вгляделся в окружавшую меня темноту. Надо признаться, мое сердце пренеприятно сжалось и свеча задрожала в вытянутой руке.

Однако нервы мои скоро успокоились. Я понял, как это было нелепо принять огромное бесформенное пятно за след какого-либо известного нам животного. Даже слоновья нога не оставила бы такой вмятины. Посему я решил, что неразумные страхи не должны препятствовать моему исследованию. Прежде чем идти дальше, я хорошенько запомнил примечательную форму выступа в скале, чтобы на обратном пути не пропустить вход в римскую шахту. Эта предосторожность была отнюдь не лишней, поскольку просторная пещера пересекалась несколькими коридорами. Проверив, достаточно ли у меня свечей и спичек, я осторожно зашагал дальше по неровной каменистой поверхности.

Теперь мой рассказ приближается к моменту неожиданной катастрофы. Увидев, что мой путь пересекает ручей футов двадцати шириной, я прошел немного в сторону, пытаясь отыскать место, где можно было бы перейти его, не замочив ног. Наконец я увидел плоский булыжник, лежащий на середине русла. С берега я мог на него наступить. К несчастью, оказалось, что у основания он подточен течением и потому неустойчив. Стоило мне перенести на камень свой вес, он перевернулся, и я упал в ледяную воду. Свеча погасла, погрузив меня в совершенно беспросветную темноту.

Не без труда поднявшись на ноги, я не сразу ощутил тревогу. Поначалу это приключение даже казалось мне забавным. Искать выпавшую из рук свечу не имело смысла, но это меня не огорчило: в кармане было еще две. Достав одну, я взял спички и только тогда осознал ужас своего положения: весь коробок промок, и, значит, я остался без света.

Холодная рука словно схватила меня за сердце. Непроглядная тьма внушала ужас. Хотелось дотронуться до лица, чтобы, ощутив твердость собственного тела, убедиться, что не все растворилось в этой черноте. Несколько секунд простояв неподвижно, я большим усилием воли успокоил себя и попытался мысленно нарисовать карту пещеры, какой ее видел, пока свеча еще не погасла. Увы! Те приметы, которые сохранил в своей памяти, располагались слишком высоко, и нащупать их я не мог, но, помня расположение скал, все же надеялся выйти к римскому туннелю. Очень медленно, постоянно натыкаясь на камни, я двинулся на поиски своего спасения.

Очень скоро, однако, я понял, что они безнадежны. В черной бархатистой темноте совершенно невозможно было ориентироваться. Не проделав и двенадцати шагов, я перестал понимать, где нахожусь. Ручей выдавал себя журчанием – единственным звуком, нарушавшим тишину пещеры, но, едва отойдя от его берега, я тут же потерялся. Найти выход из этого известнякового лабиринта оказалось задачей невыполнимой.

Сев на камень, я стал размышлять о своем несчастном положении. Рассчитывать на то, что меня будут здесь искать, не приходилось, ведь я никому не говорил о своем намерении исследовать штольню Синего Джона. Значит, приходилось полагаться только на себя. Надежда была одна: со временем спички могли просохнуть. Упав в ручей, я вымок не весь, а только наполовину: левое плечо осталось сухим. Я сунул коробок под мышку, чтобы теплом своего тела защитить его от влажного воздуха пещеры, но даже так мог получить свет только через много часов. Ну а пока приходилось ждать.

К счастью, уходя с фермы, я положил в карман несколько печений, которые теперь проглотил, запив пригоршней воды из проклятого ручья – источника всех моих бед, потом отыскал удобное место среди скал, где можно было, прислонившись спиной к стене, вытянуть ноги. Усевшись там, я стал ждать. Было ужасно сыро и холодно, но я утешал себя тем, что современная наука предписывает при моей болезни во всякую погоду открывать окна и совершать прогулки. Постепенно монотонное журчание ручья и абсолютная темнота убаюкали меня, и я забылся неспокойным сном.

Как долго я проспал, не знаю: может быть, час, может быть, несколько часов, – но вдруг выпрямился на своем каменном кресле, ощущая, как задрожал каждый нерв и обострились все чувства. Несомненно, я услышал какой-то звук. Его невозможно было перепутать с журчанием воды. Он уже стих, но продолжал отдаваться эхом в моих ушах. Может, это люди, пришедшие меня искать? Они, конечно, стали бы кричать. Но тот шум, который меня разбудил, при всей своей невнятности очень отличался от человеческого голоса. Сердце мое усиленно забилось, я едва отваживался дышать.

Вот он повторился – этот звук. И еще раз. А теперь зазвучал непрерывно. Это были шаги – да, несомненно, шаги живого существа. Но какие! Казалось, что рыхлые, как губка, ноги переносят огромный вес, издавая неясное и в то же время оглушительное шуршание. В кромешной темноте животное двигалось размеренно и решительно, причем, вне всякого сомнения, приближалось ко мне. Кожа моя похолодела, волосы поднялись дыбом. Прислушиваясь к размеренной тяжелой поступи, я понимал: если это существо передвигается так быстро, значит, оно видит в темноте. Я припал к камню, на котором сидел, постаравшись с ним слиться. Шаги все приближались, потом вдруг остановились, и тогда я услышал громкое хлюпанье и бульканье: животное пило воду из ручья, затем, после непродолжительной тишины, принялось оглушительно втягивать носом воздух и энергично фыркать. Неужели почуяло мой запах? Собственные мои ноздри наполнились мерзким ядовитым зловонием. Я снова услышал шаги: неведомое существо перешло на мою сторону ручья. Всего в нескольких ярдах от того места, где я был, захрустели камни. Затаив дыхание, я вжался в скалу, и шаги стали удаляться. По всплеску я понял, что животное перешло ручей: удалилось туда, откуда пришло, – и шум затих.

Я еще долго лежал на своем камне, от ужаса не в силах пошевелиться. Меня не оставляли мысли о реве, который я слышал у входа в штольню, о страхах Армитеджа, о странном отпечатке в грязи. И вот теперь я получил последнее неопровержимое доказательство того, что в недрах горы обитает некий загадочный монстр – ужасное неземное существо. Оно было огромно и притом проворно, больше я ничего не знал ни о форме, ни о свойствах его тела. Я лежал, ощущая, как внутри меня разгорается борьба между разумом, отрицающим все сверхъестественное, и чувствами, которые утверждали, что по крайней мере одно чудовище действительно существует. Наконец я почти убедил себя: все это было страшным сном, галлюцинацией, навеянной моим болезненным состоянием. Но вскоре мне встретилась улика, совершенно исключавшая подобные объяснения.

Я достал из подмышки спичечный коробок: он совершенно высох и затвердел – и, спрятавшись в расщелину между скалами, чиркнул спичкой. К моей радости, она тут же загорелась. Я зажег свечу и, бросив испуганный взгляд назад, в темные глубины пещеры, заспешил в сторону римского туннеля. Дойдя до грязной лужи, где видел отпечаток, я обомлел: отпечатков оказалось три. Все они были огромны и имели неправильную форму. Судя по глубине, их оставило нечто очень тяжелое. Страх волной нахлынул на меня. Пригнувшись и заслонив рукой свечу, я бросился бежать. Ноги мои налились усталостью, затрудненное дыхание с шумом вырывалось из груди, но я не останавливался, пока не преодолел каменистого подъема, ведущего к арке, и не продрался сквозь кустарник. Только тогда, обессиленный, упал я на траву, освещаемую мирными звездами.

Только в три часа утра добрался я до фермы. Сегодня нервы мои совершенно расстроены, дрожь охватывает меня при воспоминании о вчерашнем ужасном происшествии, однако я никому о нем не рассказал. Здесь нужно проявлять осторожность. Что подумают бедные одинокие женщины или необразованные деревенские парни, если я расскажу им о пережитом в пещере? Лучше пойти к кому-то, кто поймет меня и даст мне дельный совет.


25 апреля. То невероятное приключение на три дня уложило меня в постель. Я не случайно употребил прилагательное «невероятный». Кажущееся неправдоподобие случившегося в пещере явилось для меня причиной нового, почти столь же сильного потрясения. Я уже упоминал о своем намерении обратиться к кому-нибудь за советом. В нескольких милях отсюда принимает некий доктор Марк Джонсон, которого рекомендовал мне профессор Сондерсон. Окрепнув достаточно, чтобы выйти из дому, я явился по адресу, указанному в рекомендательном письме, и рассказал свою странную историю. Доктор Джонсон внимательно выслушал меня, после чего тщательно осмотрел, уделив особое внимание рефлексам и зрачкам. Обсуждать со мной мое приключение он отказался, заявив, что подобные вопросы вне его компетенции, а вот мистер Пиктон, проживающий в Каслтоне, сможет мне помочь лучше, чем кто бы то ни было. Доктор Джонсон дал мне карточку и посоветовал немедленно отправиться к этому джентльмену, чтобы в точности повторить ему мой рассказ. Вняв этому совету, я поехал на станцию, а оттуда – в указанный городок. Путь составлял миль десять. Мистер Пиктон оказался важной персоной: табличка с его именем располагалась на фасаде внушительного здания на окраине Каслтона. Я уже хотел позвонить, когда меня вдруг посетило недоброе предчувствие. Я зашел в лавку на другой стороне улицы и, спросив торговца, знает ли он мистера Пиктона, получил ответ: «Еще бы! Он лучший в Дербишире мозгоправ. А вот его сумасшедший дом». Как вы можете догадаться, я поспешно отряс прах Каслтона от ног моих[55], проклиная всех педантов, в силу отсутствия воображения не способных допустить, что в мире есть вещи, непривычные их кротовьему зрению. Теперь, поостыв, я признаю: Армитеджу, надо полагать, было так же приятно говорить со мной, как мне с доктором Джонсоном.


27 апреля. В студенческие годы у меня была репутация человека смелого и предприимчивого. Помню, когда в Колтбридже завелось привидение, именно я устроил засаду в доме, который оно посещало. Не знаю, годы ли берут свое (хотя мне еще только тридцать пять) или упадок моих сил вызван физическим недугом. Так или иначе, мое сердце сжимается от страха, когда я вспоминаю о той темной пещере и ее ужасном обитателе, в чьем существовании не приходится сомневаться. Что делать? На дню нет ни часа, когда бы я не задавался этим вопросом. Если никому ничего не сказать, тайна останется неразгаданной; если же что-нибудь скажу, то либо во всей округе поднимется страшный переполох, либо мне не поверят и я попаду в лечебницу для умалишенных, поэтому, полагаю, лучше подождать. А пока подготовлюсь к новой экспедиции, чтобы она была безопаснее предыдущей и принесла более определенные результаты. Первым делом я поехал в Каслтон за необходимым снаряжением: большим ацетиленовым фонарем и хорошей двуствольной спортивной винтовкой. Последнюю я взял напрокат, купив к ней дюжину тяжелых охотничьих патронов, способных уложить носорога. Теперь я готов к встрече с моим пещерным другом. Верните мне здоровье и энергию, и я померюсь с ним силами. Но кто он такой, что собой представляет? О, этот вопрос не дает мне спокойно спать! Я выдумал множество версий только затем, чтобы отбросить их одну за другой. Существование пещерного чудища противоречит здравому смыслу, но и опровергнуть его невозможно: вой, отпечаток ноги, звуки шагов – с этими уликами не поспоришь! Мне вспоминаются старинные легенды о драконах и прочих монстрах. Может быть, все это не сплошь вымысел, как мы привыкли думать? Может быть, в основе волшебных историй лежат подлинные факты и я окажусь первым из людей, кто откроет правду?


3 мая. Несколько дней капризы английской весны вынуждали меня оставаться в постели. За это время произошли события, истинный зловещий смысл которых понятен лишь мне одному. Последние ночи были пасмурными, тучи заслоняли луну. Насколько мне известно, именно при таких обстоятельствах обыкновенно пропадают овцы. Пропали они и сейчас: две у моих хозяек, одна у старого Пирсона, одна у миссис Моултон. Четыре овцы за трое суток пропали без следа. Люди судачат о цыганах и о похитителях скота.

Но пропажа овец не худшее из того, что случилось. Исчез молодой Армитедж. В среду вечером он покинул свой коттедж на вересковой пустоши, и больше никто о нем не слышал. Он вел уединенную холостяцкую жизнь, поэтому его затянувшееся отсутствие не наделало шума. Большинство местных жителей сходятся во мнении, что он спешно уехал по причине долгов и скоро напишет, куда выслать его пожитки. Но я встревожен. Боюсь, исчезновение овец толкнуло Армитеджа на некий поступок, стоивший ему жизни. Может быть, например, он залег где-нибудь, подстерегая чудовище, и оно уволокло его в недра горы? Какая невероятная судьба для цивилизованного англичанина в двадцатом веке! И все-таки это представляется мне возможным и даже очень возможным. Если моя догадка верна, то в какой мере я ответствен за смерть этого молодого человека и за другие несчастья, которые могут произойти? Несомненно, полученные мной сведения обязывают меня добиться, чтобы были приняты какие-то меры, а если понадобится, то и принять их самому. Сегодня я явился в местный полицейский участок и все рассказал. Инспектор записал мои показания в большую книгу и с самой похвальной серьезностью отвесил мне поклон, но, спускаясь по дорожке сада, я услышал взрыв хохота: очевидно, инспектор рассказывал всем о моем приключении.


10 июня. Пишу, полулежа в постели, обложенный подушками. Шесть недель не брал я в руки своего дневника. И телесно, и духовно я пережил ужасное потрясение, явившееся следствием такого происшествия, подобные которому редко выпадают на долю человека. Но цели своей я достиг. Чудовище штольни Синего Джона больше ни для кого не представляет и не будет представлять опасности. Мне, слабому больному человеку, удалось послужить всеобщему благу. Попробую ясно рассказать о том, как я это сделал.

Вечер пятницы, 3 мая, выдался темным и облачным, то есть прекрасно подходящим для прогулки монстра. Около одиннадцати часов я вышел с фермы, вооруженный винтовкой и фонарем. Уходя, я оставил на столе в моей комнате записку, в которой указал, что, если не вернусь, меня следует искать возле штольни Синего Джона. Дойдя до арки римской шахты, я спрятался среди камней, погасил фонарь, приготовил винтовку и стал ждать.

Это было печальное бдение. Я видел рассыпанные по извилистой долине огоньки фермерских домов, из Чэпл-ле-Дейла слабо доносился бой церковных часов. Благодаря этим признакам людского присутствия, я острее чувствовал свое одиночество, и мне труднее было преодолевать страх, призывавший меня отказаться от опасной затеи и возвратиться на ферму. И все-таки в каждом мужчине глубоко укоренено самоуважение, не позволяющее ему легко отказываться от поставленных целей. В тот час гордость оказалась моим спасением: она одна прочно удерживала меня на месте, когда все природные инстинкты тянули прочь. Теперь я рад, что мне хватило силы. Какую бы цену я ни заплатил, моя мужественность по крайней мере осталась безупречной.

Где-то вдалеке в церкви пробило двенадцать часов, потом час, потом два. Наступила самая темная пора ночи. Облака ползли, низко нависнув над землей. В небе не было видно ни единой звезды. Где-то среди скал ухала сова, но больше ни один звук, кроме шороха ветра, не достигал моих ушей. И вдруг я услыхал это! Из глубины штольни послышались те приглушенные шаги – такие мягкие и в то же время такие тяжелые, сопровождаемые хрустом камней под гигантскими лапами. Чудовище приближалось. Вот оно подошло уже совсем близко. Вот затрещали кусты, обступившие арку, и через несколько секунд я смутно разглядел в темноте очертания чего-то огромного. Из туннеля быстро и почти бесшумно выходил некий доисторический монстр. Я оцепенел от страха и удивления. Как ни долго я ждал этой встречи, она все-таки явилась для меня потрясением. Пока я лежал, не двигаясь и не дыша, гигантская темная масса проворно проплыла мимо меня и исчезла в ночи.

Я собрался с силами, чтобы встретить чудовище по возвращении. Из спящей долины не доносился ни один звук, который свидетельствовал бы о том, что монстр гуляет на воле. Я не мог даже предположить, далеко ли он ушел, что делает и когда вернется. «Когда бы это ни случилось, во второй раз нервы меня не подведут. Во второй раз ты просто так не уйдешь», – пробормотал я сквозь стиснутые зубы, лежа на камне с винтовкой наготове.

Сдержать эту клятву оказалось вовсе не просто. Ничто не предвещало появления чудовища, неслышно шагавшего по траве к своей пещере. Вдруг его необъятное тело вновь нависло надо мной, как дрейфующая черная тень. И вновь мой скрюченный палец бессильно застыл на спусковом крючке, но я отчаянным усилием воли стряхнул с себя этот паралич. Когда кусты уже прошуршали и тело монстра слилось с темнотой туннеля, я все-таки выстрелил в удаляющуюся массу. Огонь, вспыхнувший в момент выстрела, на мгновение осветил косматую громаду на коротких толстых кривых ногах. Жесткая торчащая шерсть была грязно-серого цвета, на концах переходящего в белый. Через долю секунды я услышал грохот камней: чудовище кинулось в свое логово. В моих чувствах произошел внезапный перелом: развеяв свои страхи по ветру, я зажег фонарь, ликующе спрыгнул со скалы и устремился вслед за монстром в римскую шахту.

В отличие от свечи, желтое мерцание которой сопровождало меня двенадцать дней назад, моя новая мощная лампа ярко освещала путь. Я бежал, видя впереди себя гигантского зверя, чье тело заполняло весь проход от стены до стены. Шерсть, напоминавшая грубую выцветшую паклю, висела длинными густыми клочьями, которые колыхались при движении. Казалось, передо мной нестриженая овца, размером превосходящая самого крупного слона. В ширину зверь был почти так же велик, как в высоту. Сейчас я сам изумляюсь, как мог отважиться последовать за ним во чрево земли, но, когда кровь твоя кипит, когда ты видишь ускользающую добычу, первобытный охотничий инстинкт берет верх над благоразумием. С винтовкой в руке я во весь опор бежал по следам монстра.

Что он быстр, я уже знал. Теперь мне предстояло узнать также его хитрость. Казалось, чудовище спасалось паническим бегством. Нужно было только его догнать. В мой возбужденный ум ни на секунду не закралось подозрение, что зверь может перейти в наступление. Как я уже писал прежде, римская штольня, по которой я мчался, входила в огромную пещеру. Я вбежал в нее, боясь упустить зверя из виду, и в тот же момент он резко развернулся и оказался в непосредственной близости от меня.

Картина, увиденная мной при ярком свете фонаря, навсегда запечатлелась в моей памяти. Чудовище по-медвежьи поднялось на задние лапы и нависло надо мной угрожающей громадой. Ни в одном ночном кошмаре мое воображение не могло породить ничего подобного. Я уже отметил, что монстр отчасти походил на медведя (самого крупного медведя в мире, увеличенного в десять раз): позой, кривизной массивных лап, когтями цвета слоновой кости, грубостью шерсти, остротой клыков в красной разверстой пасти. Только одно разительно отличало пещерное чудовище и от косолапого хозяина лесов, и от любого другого животного, обитающего на земле: даже в тот напряженный момент я заметил, содрогнувшись от ужаса, что глаза, мерцающие в свете моего фонаря, похожи на две огромные выпуклые лампочки – слепые и бесцветные. Чудовище взмахнуло мощными передними лапами над моей головой и в следующую секунду навалилось на меня. Я упал, лампа моя разбилась. Что было дальше, не помню.

Очнулся я на ферме Аллертонов. После моего жуткого приключения в штольне Синего Джона прошло два дня. По-видимому, всю ту ночь я пролежал в пещере без сознания: при падении я получил сотрясение мозга да к тому же сломал левую руку и два ребра. Утром хозяйки нашли мою записку и отправили за мной дюжину фермеров, которые отыскали меня и принесли в дом, где я до сих пор лежал в беспамятстве. Мои спасители, сколько мне известно, не обнаружили ни самого чудовища, ни пятен крови, которые свидетельствовали бы о том, что моя пуля настигла его при входе в туннель. Кроме полученных мной переломов да еще отпечатков в грязи, ничто не подтверждало правдивости моего рассказа.

Минуло шесть недель. Я снова могу выходить из дому и сидеть на солнце. С моего места мне видно крутой склон холма, на серой сланцеватой поверхности которого темнеет вход в штольню Синего Джона. Больше она никому не внушает ужаса. Больше никакое странное существо не выйдет из этого зловещего туннеля в мир людей. Ученые мужи вроде доктора Джонсона могут, конечно, улыбаться, но простой деревенский люд не усомнился в достоверности моей повести. На следующий день, после того как ко мне вернулось сознание, перед штольней Синего Джона собрались сотни местных жителей. Вот что написал об этом «Каслтон Курьер»:


«Ни нашему корреспонденту, ни смелым предприимчивым джентльменам из Матлока, Бакстона и других городов не удалось осуществить того, для чего они спустились в долину, а именно проверить истинность удивительного рассказа доктора Джеймса Хардкасла, исследовав все закоулки пещеры. Селяне взяли дело в свои руки и, приступив к работе ранним утром, заложили вход в штольню. Туннель начинается крутым спуском. Многочисленные усердные руки перекатывали вниз большие булыжники до тех пор, пока шахта не была надежно запечатана. Этим заканчивается история, так взволновавшая жителей округи. Мнения относительно сути произошедшего резко расходятся. С одной стороны, доктор Хардкасл нездоров: медики отмечают, что при туберкулезе не исключено поражение мозга, способное вызывать галлюцинации. Влекомый своей навязчивой идеей, больной мог забрести в шахту, упасть среди камней и таким образом получить телесные повреждения. С другой стороны, в долине на протяжении нескольких месяцев бытовала легенда о странном существе из штольни. По мнению местных фермеров, рассказ доктора и его травмы неопровержимо подтверждают эти слухи. Таково нынешнее положение дел, которое, очевидно, никогда уже не изменится, ибо окончательное разъяснение вопроса теперь представляется нам невозможным. Человеческий разум не в силах дать научное обоснование событиям, якобы произошедшим в штольне Синего Джона».

Пожалуй, прежде чем публиковать эту статью, «Курьеру» следовало бы направить репортера ко мне. Никто не имел возможности обдумать мое приключение так серьезно и тщательно, как я сам, поэтому мне, наверное, удалось бы разрешить некоторые противоречия и сделать свой рассказ более доступным для научного осмысления. За неимением другой возможности высказаться, я изложу здесь единственную гипотезу, способную, как мне представляется, пролить свет на факты, истинность которых установлена мной на собственном горьком опыте. Моя версия может показаться крайне маловероятной, но едва ли кто-нибудь возьмется утверждать, что предполагаемое мной совершенно исключено.

Итак, на мой взгляд (я писал об этом еще до рассказа о своих приключениях в штольне), в данной части Англии имеется обширное подземное озеро или море, питаемое многочисленными потоками, протекающими сквозь известняк. Там, где скапливается вода, должны быть испарения, туманы и дожди, а значит, не исключено появление жизни, как растительной, так и животной. Она могла зародиться на заре истории планеты от тех же корней, что и известные нам виды, если в ту пору подземный и надземный миры имели более легкое сообщение. Впоследствии, вероятно, под землей развилась собственная флора и фауна. В частности, появились монстры, подобные тому, которого я видел. Могу предположить, что это древний пещерный медведь, чрезвычайно увеличившийся в размерах и видоизмененный новой средой обитания. На протяжении многих тысячелетий жизнь под землей и над землей протекала разобщенно, приобретая все более различные формы, но в какой-то момент в горной породе образовалась трещина, позволившая одному из глубинных обитателей выйти наружу через римскую штольню. Как и все живущие там, куда не доходит свет, он утратил способность видеть, но природа возместила ему отсутствие зрения. Безусловно, чудовищу был доступен иной способ ориентирования в пространстве и поиска добычи на склонах холмов. Почему оно выбирало для своих прогулок безлунные ночи? Я объясняю это тем, что солнечные лучи причинили бы боль огромным белым зрачкам. Пещерное существо только тогда могло терпеть наш мир, когда он погружался в кромешную тьму. Возможно, именно свет моего фонаря спас мне жизнь в то ужасное мгновение, когда мы с монстром оказались друг напротив друга.

Такова, на мой взгляд, разгадка тайны. В своем дневнике я изложил для вас факты, и теперь вы все вольны толковать их или же в них сомневаться. Но ни вера ваша, ни ваше неверие не изменит событий, однажды произошедших, равно как и не взволнует того, чей путь уже почти завершен.


Так заканчивается странный рассказ доктора Джеймса Хардкасла.


1910

Задира из Броукас-Корта

В тот год (происходило все в тысяча восемьсот семьдесят восьмом) добровольческая кавалерия южных графств центральной Англии расположилась для учений близ Лутона, и вопрос, который мучил всех до единого в лагере, заключался не в том, как лучше приготовиться к войне в Европе, а как найти человека, которого не уложит за десять раундов сержант ветеринарной службы Бэртон. Громила Бэртон, как его называли, был девяносто килограммов костей и мышц, и от легкого шлепка его руки обычный смертный падал без чувств. Нужно было во что бы то ни стало найти ему партнера под стать, потому что он уже задрал нос выше собственной драгунской каски. Для этого и отправили Фредерика Мильберна, баронета и офицера, известного больше под прозвищем Бормотун, в Лондон – узнать, не согласится ли кто-нибудь из столичных боксеров приехать сбить спесь с самоуверенного драгуна.

Боксерский ринг тогда переживал свои худшие времена. Прежние кулачные бои прекратили в бесчестье свое существование, задушенные мерзкой толпой всяческого отребья, которое, околачиваясь вокруг ринга, несло позор и гибель достойным боксерам, сплошь и рядом скромным, по смелости и мастерству до сих пор не превзойденным героям. К честному любителю спорта, которому хотелось просто видеть бокс без перчаток, как правило, липли негодяи, и защититься от них у него не было никакой возможности, поскольку, будучи зрителем, он сам оказывался участником того, что по закону считалось правонарушением. Его могли раздеть среди бела дня, отнять у него кошелек, а если он этому противился, ему могли даже размозжить голову. Увидеть бокс мог лишь тот, кто был готов проложить себе дорогу к рингу палкой или хлыстом. Неудивительно, что посещать эти встречи стали только те, кому было нечего терять.

Эра специально отведенных для бокса помещений и разрешенных законом боев в перчатках тогда еще не наступила, и бокс пребывал в каком-то странном, неопределенном состоянии. Невозможно было его контролировать и так же невозможно было с ним покончить, ибо ничто другое не влечет к себе среднего британца с такой неодолимой силой. Поэтому встречи боксеров устраивали в конюшнях и в амбарах, ездили проводить их во Францию, тайно собирались ради них на рассвете где-нибудь за городом, в глуши, и потому же пышно расцвели всякого рода эксперименты и отклонения от правил. Сами боксеры опустились до уровня той обстановки, в которой проходили встречи. Открытый, честный бокс стал невозможен, и на первое место в списке победителей попадал тот, кто громче других хвастал своими победами. Лишь по ту сторону Атлантики появилась могучая фигура Джона Лоренса Салливена, которому судьбой было предначертано стать последним чемпионом старого бокса, без перчаток, и первым чемпионом нового.

Учитывая сказанное, понятно, что капитану добровольческой кавалерии, так любившему спорт, оказалось не слишком-то легко найти в боксерских салунах и в тех пивных Лондона, где собираются любители спорта, такого человека, который наверняка управился бы с огромным сержантом ветеринарной службы. В конце концов сэр Фредерик остановил свой выбор на Альфе Стивенсе из Кентиш-Тауна, восходящей звезде средней весовой категории; этот боксер не знал еще ни одного поражения и в самом деле мог рассчитывать на звание чемпиона. Его профессиональный опыт и мастерство вполне возмещали разницу в двадцать килограммов между громадиной драгуном и им. Надеясь на это, сэр Фредерик Мильберн его и нанял, а затем приготовился отвезти в двуколке, запряженной двумя быстроногими серыми лошадьми, в лагерь добровольческой кавалерии. Они должны были выехать к вечеру, переночевать в Сент-Олбансе и прибыть в кавалерийский лагерь на следующий день.

Когда боксер пришел к гостинице «Золотой крест», Бейтс, маленький грум, уже держал под уздцы приплясывавших от нетерпения лошадей. Стивенс, подтянутый человек с неестественно белым лицом, сел в двуколку рядом со своим нанимателем и помахал рукой кучке собратьев; грубоватые на вид, в куртках без воротников, они пришли, чтобы попрощаться с товарищем. «Удачи тебе, Альф!» – прозвучал хриплый хор после того, как юный грум оставил лошадей, вскочил на свое место позади седоков, и высокая двуколка, обогнув угол, выехала на Трафальгар-сквер.

Необходимость находить для лошадей дорогу в оживленном движении Оксфорд-стрит и Эджвер-роуд настолько поглощала внимание сэра Фредерика, что ни о чем другом он был не в состоянии думать, но когда за Хендоном начались пригороды и вместо бесконечной череды кирпичных зданий потянулись заборы, он отпустил поводья и перенес внимание на человека, сидевшего рядом. Отыскал его сэр Фредерик путем переписки, по рекомендации, и потому теперь разглядывал с некоторым любопытством. Уже смеркалось, но то, что баронет увидел, вполне его удовлетворило. Рядом с ним сидел настоящий боксер: могучая грудь, широкие плечи, породистое продолговатое лицо, в глубоко посаженных глазах читаются смелость и упорство. А самое главное, его пока никому не удалось победить, и потому в нем все еще сохранялась та уверенность, которая неизбежно слабеет после хотя бы одного поражения. У баронета вырвался короткий смешок, когда он подумал о том, какой сюрприз он везет сержанту ветеринарной службы.

– По-моему, ты в неплохой форме, Стивенс? – спросил он, поворачиваясь к своему спутнику.

– Так точно, сэр, могу драться не на жизнь, а на смерть.

– Судя по твоему виду, это правда.

– Образ жизни у меня такой, какой нужно, сэр, но в прошлую субботу я должен был драться с Майком Коннором, и мне для этого пришлось сбросить вес еще до семидесяти килограммов. Потом он как побежденный заплатил сколько полагалось, и я к тому же, спасибо ему, сейчас в самой лучшей форме.

– Очень удачно. Тебе понадобятся все твои си- лы: у твоего противника преимущество в двадцать килограммов веса и десять сантиметров роста.

Молодой человек улыбнулся:

– Против меня, сэр, выступали и с большим преимуществом.

– Я на это рассчитывал. Но, ко всему прочему, он еще и страшно драчлив.

– Что ж, сэр, наше дело стараться.

Скромный, но уверенный тон, каким говорил молодой боксер, понравился баронету. Внезапно в голову ему пришла забавная мысль, и он расхохотался.

– Ей-богу! – воскликнул сэр Фредерик. – Хорошенькая будет шутка, если на дороге сегодня мы встретим Задиру!

Альф Стивенс насторожился:

– Кто он такой, сэр?

– Этот вопрос задают все. Некоторые утверждают, что видели собственными глазами, другие говорят, что это сказки, но похоже все-таки, что он существует и что кулаки у него на редкость крепкие и оставляют после себя очень заметные следы.

– И где же он живет?

– Около этой вот дороги. Между Финчли и Эльстри, как говорят. Вообще их двое, и они выходят по ночам в полнолуние и предлагают путникам драться по-старинному. Один дерется, другой поднимает с земли упавшего. Ну а уж дерется первый!.. Случалось, находят утром какого-нибудь беднягу, а у того лицо в лепешку – так над ним поработал Задира.

Альф Стивенс оживился:

– Мне, сэр, всегда хотелось попробовать себя в схватке по-старинному, но не было случая. Пожалуй, это для меня лучше, чем перчатки.

– Значит, ты не боишься драться с Задирой?

– Боюсь? Да я бы десять миль прошел только ради того, чтобы с ним встретиться!

– Вот было бы здорово! – воскликнул сэр Фредерик. – Ну что ж, сегодня как раз полнолуние, и к проезжающим он выходит вроде бы где-то здесь.

– Если он таков, как вы говорите, – сказал Стивенс, – быть не может, чтобы боксеры его не знали, разве что он просто любитель и занимается этим только ради развлечения.

– Кое-кто полагает, что он конюх или, может быть, жокей из беговых конюшен недалеко отсюда. А где лошади, там и бокс. Если верить тому, что рассказывают, в парке, через который мы сейчас проезжаем, и в самом деле случается что-то непонятное, жуткое… Эй! Осторожнее, черт тебя побери!

От удивления и гнева голос у баронета сорвался и стал пронзительным. Там, где они в эту минуту ехали, дорога ныряет круто вниз, в затененную густыми деревьями ложбину, и ночью будто бы въезжаешь в туннель. Внизу, где уклон кончается, стоят по сторонам дороги два больших каменных столба, на которых днем видны пятна лишайника и ржавчины, а также геральдические эмблемы, настолько пострадавшие от времени, что кажутся теперь просто неровностями камня. Красивые чугунные ворота, косо повисшие на ржавых петлях, свидетельствуют одновременно и о былом процветании, и о нынешнем упадке старой усадьбы Броукасов, которая находится в конце заросшей сорняками аллеи. И именно из этих старинных ворот и выскочила на середину дороги энергичная фигура и ловко схватила под уздцы лошадей, и те встали на дыбы, упираясь.

– Роу, подержи лошаденок, ладно? – обернувшись, прокричал человек резким голосом. – Хочу перемолвиться словечком с этим вот расфуфыренным господинчиком, пока он еще не улепетнул.

Из тени вышел еще человек и молча взялся за уздечки. Этот был приземист, широк в плечах и одет в какой-то чудной коричневый плащ до колен с несколькими пелеринами, а обут – в ботинки и гетры. На голове ничего не было, и когда свет боковых фонарей двуколки упал на этого человека, стало видно угрюмое красное лицо: толстая нижняя губа, подбородок чисто выбрит, шея высоко обмотана черным шарфом. Когда он взял уздечки у своего более подвижного компаньона, тот во мгновение ока оказался у двуколки и положил мосластую руку на ее крыло, а его свирепые голубые глазки впились в путников; собственное его лицо было теперь ярко освещено и доступно обозрению. Шляпа была низко надвинута, но хотя на лицо падала тень, баронет и боксер отпрянули, ибо лицо было злобное, неумолимо жестокое, страшное, нос приплюснутый, и грубые черты этого лица выдавали натуру, которая не ждет от других пощады и не пощадит никого сама. Что до его возраста, то тут с уверенностью можно было сказать одно: человек, у которого такое лицо, еще не стар, однако уже успел испытать на себе все зло жизни. Холодные свирепые глазки не спеша оглядели сначала баронета, а потом молодого человека с ним рядом.

– Точно, Роу, это расфуфыренный господинчик, как я тебе и говорил, – бросил незнакомец через плечо своему дружку. – Но другой парень, пожалуй, годится. Ему бы в самый раз быть боксером. Так или этак, мы-то уж узнаем, на что он способен.

– Эй, ты, как там тебя зовут, – сказал баронет. – Ты чертовски нагл! Еще немного, и получишь хлыстом по физиономии!

– Поосторожнее, хозяин! Считай, что я этого не слышал.

– Зато я слышал о тебе и твоих замашках! – заорал разозленный офицер. – Я покажу тебе, как останавливать моих лошадей на королевской большой дороге! Ты в этот раз ошибся, мой друг, в чем скоро и убедишься.

– Поглядим, – отозвался незнакомец. – Кто его знает, хозяин: может, мы все убедимся в чем-нибудь до того, как расстанемся, а пока придется одному из вас выйти и показать, умеет ли он работать кулаками, а то дальше не поедете.

В один миг Стивенс выпрыгнул из экипажа на дорогу.

– Если тебе так хочется подраться, тебе просто повезло! – сказал он. – Я зарабатываю боксом себе на жизнь, так что не говори потом, что тебя не предупредили.

– Разрази меня гром! – радостно завопил незнакомец. – Да он и впрямь боксер, Джо, как я и думал! Наконец не какая-то размазня, а что-то настоящее. Вот, парень, ты и встретил того, кто тебя одолеет. Ты никогда не слыхал, что говорил мне лорд Лонгмор? «Обычному человеку тебя не побить, для этого нужен специально сделанный!» Вот что говорил лорд Лонгмор. Так-то вот!

– Это было до того, как появился Бык, – проворчал, впервые нарушив молчание, человек, державший лошадей.

– Хватит меня дразнить, Джо! Еще раз я услышу о Быке, и мы с тобой рассоримся. Бык меня побил однажды, но посмотрим, управится ли он со мной, если мы еще когда-нибудь встретимся. Ну а ты, парень, что обо мне думаешь?

– Думаю, что наглости у вас предостаточно.

– Наглости? А что это такое – наглость?

– Бесстыдство, бахвальство, хвастовство – вот что.

Слово «хвастовство» подействовало на незнакомца удивительным образом. Он шлепнул себя по ляжке и разразился тонким, похожим на жеребячье ржание смехом, а следом за ним рассмеялся и его угрюмый приятель.

– Лучше не скажешь, дорогуша, – проговорил этот последний. – «Хвастун» – слово самое для него подходящее. Что ж, луна светит, но как бы ее не затянуло облаками. Давайте-ка начинайте, пока светло.

Баронет между тем все с бо́льшим изумлением разглядывал одежду незнакомца, остановившего лошадей. Многое в ней подтверждало, что незнакомец имеет отношение к лошадям, хотя даже в этом случае одет он был очень старомодно и странно. На голове у него красовалась когда-то белая, а теперь пожелтевшая касторовая, с длинным ворсом шляпа вроде тех, что носят некоторые кучера запряженных четверкой экипажей: тулья в виде колокола, а поля загнуты. Пуговицы на его фраке табачного цвета, с короткой талией, были стальные. Спереди, где фрак не закрывал грудь, виднелся полосатый шелковый жилет, ниже – кожаные бриджи, а потом – синие чулки и туфли. Вся его угловатая фигура излучала силу. Этот Задира из усадьбы Броукасов был явно личность незаурядная, у молодого драгунского офицера вырвался смешок, когда он подумал, какую славную историю он будет рассказывать в офицерской столовой об этой чудной фигуре в одежде давних времен и о тумаках, которые тому достанутся от лондонского боксера.

Билли, юный грум, уже выхватил уздечки у крепыша и держал теперь лошадей сам, но лошади почему-то дрожали и покрылись потом.

– Сюда! – показав на ворота, скомандовал крепыш.

За воротами, куда он показал, было зловеще, темно и странно: столбы ворот были разъедены временем, над дорожкой, которая вела вглубь, тяжело нависли ветви деревьев. Ни баронету, ни боксеру то, что они увидели, никакого удовольствия не доставило.

– Куда это вы направляетесь? – спросил незнакомцев баронет.

– Здесь толком не подерешься, – отозвался крепыш. – Там, – он показал рукой по ту сторону ворот, – у нас есть местечко лучше некуда. Второго такого не найдешь.

– Для меня и дорога годится, – сказал Стивенс.

– Дорога годится только для любителей, – возразил человек в касторовой шляпе. – И уж никак не для двух настоящих боксеров вроде нас с тобой. Да ты, часом, не боишься ли?

– Ни тебя, ни десятка таких, как ты, – решительно ответил Стивенс.

– Ну так пошли, и сделаем все как полагается.

Сэр Фредерик и Стивенс переглянулись.

– Я согласен, – сказал молодой боксер.

– Тогда пойдем.

Все четверо вошли в ворота. Позади них, в темноте, лошади били копытами и вставали на дыбы, и было слышно, как их тщетно пытается успокоить грум. Они прошли ярдов пятьдесят по дорожке, наполовину заросшей травой, а потом повернули вправо, через густые деревья, и вышли на круглую лужайку, трава которой в лунном свете казалась белой. Лужайку окружал низенький вал, тоже весь заросший травой, а за лужайкой, недалеко от нее, виднелась небольшая каменная летняя вилла с колоннами, из тех, которые так любили в восемнадцатом веке, при первых Георгах.

– Ну, что я вам говорил? – воскликнул крепыш. – Да разве хоть где-нибудь в двадцати милях от города найдешь лучшее место? Словно специально для бокса сделано. А теперь, Том, покажи, на что ты способен.

Все было как в неправдоподобном сне. Диковинные люди, странная их одежда, какая-то чудна́я речь, круглая лужайка, залитая лунным светом, вилла с колоннами – все сплелось в одно фантастическое целое. Только вид неловко сидевшего на Альфе Стивенсе твидового костюма и маячившего над костюмом простого английского лица вернул баронета в реальный мир. Худощавый незнакомец, остановивший лошадей, уже снял касторовую шляпу, фрак, шелковый жилет, и его приятель стянул с него через голову рубашку. Стивенс хотя раздевался спокойно и неторопливо, ждать себя не заставил. Боксеры стали друг против друга.

Но тут у Стивенса вырвался крик изумления и ужаса. Из-за того, что его противник снял касторовую шляпу, стало видно, как страшно изуродована его голова: верхняя часть лба вдавлена, а между коротко остриженными волосами и густыми нахмуренными бровями шел широкий красный рубец.

– Боже! – воскликнул молодой боксер. – Да что же это у него с головой?

Восклицание Стивенса вызвало холодную ярость у его противника.

– Думай-ка ты лучше о своей голове, молодой человек, – пробурчал он. – Сдается мне, скоро у тебя своих забот будет выше головы, так что про мою голову болтать не надо.

Услышав это, его приятель разразился хриплым хохотом.

– Хорошо сказано, Томми, дружок! – прохрипел он. – Ставьте на того, кому нет равных! Все золото Сити против апельсина!

Человек, которого он называл Томом, стоял с поднятыми над головой руками в середине естественной арены. Он вообще был крупный, но голый по пояс казался еще крупнее, а его мощная грудь, покатые плечи и подвижные мускулистые руки были идеальны для боксера. Мрачные глаза под изуродованными бровями свирепо поблескивали, а губы замерли в недоброй улыбке, более страшной, нежели гримаса ненависти. Молодой боксер, двинувшись ему навстречу, вынужден был себе признаться, что никогда не видел фигуры, которая бы внушала больший страх. Но его смелое сердце воодушевляла мысль, что он еще не встречал человека, который бы его одолел, и едва ли таковым окажется незнакомец, повстречавшийся ему случайно на сельской дороге. Поэтому, тоже улыбаясь, он стал в позицию и приготовился к бою.

Тут произошло нечто для него неожиданное. Нанеся отвлекающий удар левой, незнакомец послал другой, ошеломляюще сильный, правой, послал так молниеносно, что Стивенс чудом от него уклонился и едва успел, когда противник оказался рядом, ответить коротким резким ударом. В следующее мгновение худые руки противника обвили его, и молодой боксер, подброшенный вверх, завертелся в воздухе, а потом тяжело упал на траву. Незнакомец, сложив руки на груди, отступил назад, в то время как Стивенс, красный от гнева, поднимался на ноги.

– Послушай-ка, – закричал Стивенс, – что это за шутки?

– Это нарушение правил! – крикнул баронет.

– Какое еще, к дьяволу, нарушение? Лучше броска я в жизни не видывал! – сказал крепыш. – Вы по каким правилам деретесь?

– По куинсберрийским, по каким же еще?

– Никогда о таких не слышал. Мы – по правилам лондонской боксерской арены.

– Ну что ж! – гневно закричал Стивенс. – Я и бороться могу не хуже других. Больше ты меня не поймаешь.

И когда незнакомец опять обхватил его, Стивенс обхватил его тоже, и, покачавшись и потоптавшись на месте, оба рухнули на землю. Так было три раза, и после каждого незнакомец, прежде чем возобновить бой, отходил к своему другу и садился передохнуть на зеленый вал вокруг лужайки.

– Что ты о нем скажешь? – спросил баронет Стивенса в один из этих перерывов.

Из уха Стивенса шла кровь, однако других повреждений видно не было.

– Он многое умеет, – ответил молодой боксер. – Не знаю, где он всему этому научился, но опыт у него огромный. Хоть вид у него чудной, силен он как лев, а тело твердое, как дерево.

– Не подпускай его вплотную. По-моему, в дальнем бою ты его превосходишь.

– Не очень-то я уверен, что превосхожу его хоть в чем-нибудь, но сделаю что могу.

Они бились отчаянно, и по мере того как сменялись раунд раундом, баронету стало ясно, что Стивенс встретил достойного соперника. Незнакомец умел отвлечь внимание соперника, был очень напорист, и эти качества в сочетании с молниеносностью ударов делали его чрезвычайно опасным противником. Казалось, что его голова и тело ударов не чувствуют, и ужасная улыбка ни на миг не покидала его губ. Кулаки у незнакомца были словно из камня, и никто не мог предвидеть, с какой стороны последует сейчас удар. У него был один, особенно страшный, апперкот в челюсть, и он снова и снова пытался нанести его, а когда наконец нанес, Стивенс рухнул на землю. Крепыш издал торжествующий вопль:

– В самое ухо, ей-богу! Ставьте на Томми – лошадь против курицы! Еще один такой удар, и ты побил его!

– Послушай, Стивенс, это заходит уже слишком далеко, – сказал баронет, поддерживая усталого боксера. – Что скажут в полку, если я привезу тебя, а на тебе живого места нет? Пожми руку этому парню и признай, что он победил, иначе ты не справишься с делом, ради которого едешь.

– Признать, что он победил? Ну уж нет! Сперва я собью с его безобразной рожи эту гнусную улыбку.

– А как же быть с сержантом?!

– Скорее я вернусь в Лондон и никогда его не увижу, чем допущу, чтобы этот парень меня одолел.

– Ну что, еще мало получил? – спросил издевательски его противник, поднимаясь с поросшего травой вала, на котором сидел.

В ответ молодой Стивенс прыгнул вперед и, собрав все силы, на него набросился. Натиск его был так стремителен, что противнику пришлось отступить, и несколько мгновений казалось, будто Стивенс берет верх. Но незнакомец, похоже, не знал вообще, что такое усталость. В конце этого долгого раунда он двигался так же легко и наносил такие же сильные удары, как и в его начале. Стивенс ослабил натиск, потому что изнемогал. Зато противник обрушил на него град яростных ударов, защищаться от которых у Стивенса уже не было сил. Еще секунда, и он повалился бы на землю, если бы не произошло нечто неожиданное.

Как уже говорилось, все участники описываемых событий, направляясь на лужайку, прошли через рощицу. И вдруг из нее донесся страшный, душераздирающий вопль. Вопль был нечленораздельный, пронзительный и невыразимо тоскливый. Услыхав его, незнакомец, уже сваливший Стивенса на колени, попятился и посмотрел в сторону рощицы. Лицо его выражало ужас, от улыбки не осталось и следа, рот приоткрылся.

– Снова гонится за мной! – закричал он.

– Держись, Томми! Ты уже почти победил его! А она ничего не может тебе сделать!

– Может! Еще как может! Я боюсь на нее посмотреть, боюсь! Ой, я уже ее вижу!

С криком ужаса он повернулся и побежал. Его приятель, громко ругаясь, подхватил сложенную на земле одежду и кинулся его догонять, и их бегущие фигуры исчезли в темноте под деревьями.

Стивенс тем временем, немного придя в себя, добрался при содействии сэра Фредерика до поросшего травой вала и прилег, положив голову на грудь молодому баронету, а тот поднес к его губам фляжку с бренди. Вопли между тем становились все громче и пронзительнее. И наконец из кустов выбежал, нюхая землю, будто отыскивал след, и жалобно скуля, белый маленький терьер. Он пересек лужайку, не обратив никакого внимания на двух молодых людей, и тоже растаял в темноте под деревьями. Едва он исчез, сэр Фредерик и Стивенс вскочили на ноги и опрометью бросились к воротам, где их ожидала двуколка. Ими овладел ужас, панический, неподвластный воле и разуму. Дрожа, они вспрыгнули в экипаж, и только когда послушные лошади унесли их на две мили от зловещей ложбины, осмелились наконец заговорить.

– Ты видел когда-нибудь такую собаку? – спросил сэр Фредерик.

– Нет, ни разу! – воскликнул Стивенс. – И не дай бог снова такую увидеть!

Уже поздно ночью путники остановились на ночлег в гостинице «Лебединый двор» близ Харпендена. Хозяин был знакомый баронета и с удовольствием присоединился к приезжим после ужина, чтобы выпить с ними стакан портвейна. Немолодой мистер Джо Хорнер, заядлый любитель бокса, готов был часами говорить о легендах ринга. Имя Альфа Стивенса он хорошо знал и смотрел на обладателя этого имени с величайшим интересом.

– Послушайте, сэр, вы ведь явно приехали сюда после боя, – сказал он боксеру. – А в газетах не было ни слова о том, что намечаются какие-то встречи.

– Не хочу говорить об этом, – буркнул Стивенс.

– Не обижайтесь, пожалуйста! Кстати, вы, случайно… – его улыбающееся лицо вдруг стало очень серьезным, – случайно, не видели, когда сюда ехали, того, кого называют Задирой из Броукас-Корта?

– Ну а что если видели?

Хозяин страшно взволновался:

– Ведь это он чудом не убил Боба Медоуза! Задира остановил его у самых ворот старой усадьбы Броукасов. Вместе с Задирой был еще какой-то человек. Боб – боксер высшего класса, но когда его нашли на лужайке около виллы, недалеко от ворот, на нем живого места не было, пришлось буквально собирать его по частям.

Баронет кивнул.

– А-а, так вы с ним встретились? – воскликнул хозяин.

– Что ж, пожалуй, стоит все рассказать, – проговорил баронет, глядя на Стивенса. – Да, мы встретились с тем, кого вы называете Задирой, и боже, до чего же он уродлив!

– Расскажите скорее! – попросил хозяин, сразу понизив голос до шепота. – Правда ли то, что говорит Боб Медоуз: будто одежда на них обоих такая, какую носили во времена наших дедов, и у того, который дерется, огромная вмятина на голове?

– Пожалуй, да… Одеты они были по-старинному, и такой странной головы я в жизни не видел.

– Боже милостивый! – воскликнул хозяин. – Известно ли вам, сэр, что Том Хикмен, знаменитый боксер, и его приятель Джо Роу, серебряных дел мастер из Сити, погибли в тысяча восемьсот двадцать втором году у тех самых ворот? Том Хикмен, пьяный, попытался проехать мимо встречного фургона. Убиты были тогда оба, а по голове Хикмена проехало колесо фургона.

– Хикмен, Хикмен… – сказал баронет, будто пытаясь что-то вспомнить. – Уж не Хвастун ли?

– Да, сэр, он самый. Он побеждал на ринге благодаря своему удару в скулу, и никому не удавалось взять над ним верх, пока его не свалил Нийт – тот, кого называли Бристольским Быком.

Стивенс поднялся со стула белый как мел:

– Пойдемте, сэр. Хочется на воздух. Поедемте дальше.

Хозяин гостиницы хлопнул его по спине:

– Выше голову, дружок! Так или иначе, но вы дали ему отпор, а этого пока не удавалось никому. Сядьте и выпейте еще стакан доброго вина: уж если кто в Англии и заслужил его сегодня, так это вы. Если вы задали Хвастуну трепку, даже мертвому, вы уплатили ему долги многих. Знаете вы, что он сделал в свое время здесь, в этой самой комнате? Мне рассказывал старый сквайр Скоттер, который видел все своими глазами. В тот день Шелтон победил в Сент-Олбансе Джона Хадсона, и Хвастун, поставивший на Шелтона, выиграл на этом порядочно денег. Он и его приятель Роу, проезжая мимо, остановились возле гостиницы и зашли сюда, и Том Хикмен был пьянешенек. Люди разбежались по углам, начали прятаться, чтобы он их не увидел, потому что Хвастун стал расхаживать по комнате, в руке у него была большая кухонная кочерга, и сама смерть смотрела из его улыбки. Таким он бывал, когда выпьет, – жестоким, отчаянным, наводил страх на всех. Ну и что, вы думаете, сделал он кочергой, которую держал в руке? Была холодная декабрьская ночь, и перед камином лежал, свернувшись, и грелся песик-терьер, как мне потом говорили. Одним ударом кочерги Хвастун перебил ему спину. Потом расхохотался, обругал шарахнувшихся от него людей и – назад к своей высокой двуколке, что стояла около гостиницы. А потом все узнали, что его привезли в Финчли, и голова у него раздавлена, как яйцо всмятку. Да, еще вот что: поговаривают, что с той поры не раз видели эту собачку возле усадьбы Броукасов, всю в крови, спина перебита и скулит, будто ищет злодея, который ее убил. Так что теперь вы понимаете, мистер Стивенс: когда вы его колошматили, дрались вы не только за себя.

– Может, это и так, – отозвался молодой боксер, – но больше мне таких встреч не надо. С меня вполне хватит сержанта ветеринарной службы, – сказал он, повернувшись к баронету. – И, если вы не против, сэр, назад в город мы вернемся по железной дороге.


1921

Ужас в небе

Мысль о том, что удивительное повествование, получившее название «Записки Джойса-Армстронга», является изощренной мистификацией, придуманной неким человеком, наделенным извращенным и зловещим чувством юмора, давно отвергнута всеми, кто досконально изучил факты. Даже интриган, обладающий самым мрачным воображением, трижды подумал бы, прежде чем связать свои болезненные фантазии с неоспоримыми и трагическими фактами, которые подкрепляют содержание «Записок». Хотя утверж-дения, в них содержащиеся, ошеломляющи и даже чудовищны, тем не менее, исходя из общего уровня современных знаний, приходится согласиться, что они правдоподобны, и это означает, что мы должны пересмотреть наши представления в соответствии с новой ситуацией. Похоже, наш мир весьма зыбко и ненадежно защищен от самых невероятных и неожиданных опасностей. В этом повествовании, воспроизводящем подлинный документ в той фрагментарной форме, в какой он был найден, я постараюсь развернуть перед читателем все факты, известные к настоящему времени, предварив их изложение замечанием: если кто-то сомневается в повествовании Джойса-Армстронга, то в фактах, касающихся лейтенанта королевского военно- морского флота Миртла и мистера Хэя Коннора, которые со всей очевидностью встретили свою кончину в обстоятельствах, подобных описанным Армстронгом, сомневаться не приходится.

«Записки» Джойса-Армстронга были найдены в поле, которое называется Лоуер-Хейкок и расположено в миле к западу от деревни Уитихем, на границе между Кентом и Сассексом. Пятнадцатого сентября прошлого года Джеймс Флинн, работник Мэтью Додда, хозяина фермы «Чантри» в Уитихеме, заметил вересковую курительную трубку, валявшуюся неподалеку от края тропы, огибающей живую изгородь поля. В нескольких шагах от нее он подобрал разбитый бинокль. И наконец, в канаве, среди зарослей крапивы, нашел книгу в ледериновой обложке, которая при ближайшем рассмотрении оказалась блокнотом с отрывными листками, несколько из них трепетали, прибитые ветром к нижним веткам кустов. Флинн собрал их, но какие-то, в том числе первые, так и не были найдены, и это осталось прискорбным пробелом в крайне важном тексте. Работник отнес свои находки хозяину, который, в свою очередь, показал их доктору Дж. Х. Атертону из Хартфилда. Этот господин сразу же понял, что блокнот следует передать для изучения специалистам, и рукопись была отослана в лондонский аэроклуб, где теперь и находится.

Двух первых страниц в ней недостает. Оторвана также последняя страница, однако эти пропажи никак не влияют на общий смысл повествования. Предполагается, что недостающее начало записок мистера Джойса-Армстронга касается данных о его квалификации как аэронавта, а эти сведения можно почерпнуть из других источников, и они свидетельствуют о его непревзойденном среди английских пилотов профессиональном мастерстве. Уже много лет он пользовался славой одного из наиболее отважных и мыслящих летчиков, подобное сочетание достоинств позволило ему как изобретать, так и испытывать разные новые устройства для самолетов, в том числе гироскопическую приставку, которая носит теперь его имя. Основная часть текста написана чернилами, аккуратным почерком, но последние несколько строк – карандашом, и буквы в них скачут так, что их едва можно разобрать; в сущности, именно этого и следует ожидать от послания, поспешно нацарапанного пилотом летящего самолета. Следует также отметить, что на последних страницах и на обложке блокнота имеются пятна, которые эксперты Министерства внутренних дел признали пятнами крови, возможно даже, человеческой, и, уж несомненно, принадлежащей млекопитающему. Тот факт, что в ней было найдено нечто, весьма напоминающее возбудителя малярии – а Джойс-Армстронг, как известно, страдал перемежающейся лихорадкой, – превосходное свидетельство существования новых методов и средств, которыми современная наука вооружила наших детективов.

А теперь – несколько слов об авторе этого эпохального документа. Джойс-Армстронг, по словам немногих друзей, которые действительно хорошо знали этого человека, был поэтом, мечтателем, но при этом также механиком и изобретателем. Большую часть своего весьма значительного состояния он тратил на увлечение аэронавтикой. В своих ангарах неподалеку от Девайза он держал четыре личных самолета и, как рассказывают, за последний год совершил не менее ста семидесяти вылетов. Характером он отличался замкнутым и, впадая в угрюмость, сторонился общения с коллегами. Капитан Дейнджерфилд, знавший его лучше чем кто бы то ни было, говорит, что случались периоды, когда его эксцентричность грозила перерасти в нечто более опасное. Одним из ее проявлений была привычка брать с собой на борт самолета ружье.

Другая проявилась в болезненной психической реакции на гибель лейтенанта Миртла. Миртл, пытавшийся установить рекорд высоты, упал с девяти тысяч метров. Страшно сказать, но голова его была словно бы срезана, хотя тело и конечности сохранили свою форму. По словам Дейнджерфилда, на каждой встрече с авиаторами Джойс-Армстронг с загадочной улыбкой задавал один и тот же вопрос: «А где же, скажите на милость, голова Миртла?»

Однажды после обеда в летной школе на Солсбери-Плейн[56] он затеял спор на тему «Какой будет самая неотвратимая опасность, с которой придется сталкиваться летчикам?». Выслушав по очереди мнения всех присутствовавших – воздушные ямы, дефекты в конструкции самолета, срывы при неправильном выполнении виража, он пожал плечами и своих соображений высказывать не стал, хотя было ясно, что они отличаются от изложенных коллегами.

Следует отметить, что после его собственного исчезновения обнаружилось: личные дела его были приведены в такой безупречный порядок, словно он заранее предчувствовал беду. Сделав эти существенные пояснения, передаю слово самому автору «Записок», начинающихся с третьей страницы испачканного кровью блокнота.

«Тем не менее, обедая в Реймсе с Козелли и Густавом Реймондом, я понял, что ни один из них не отдает себе отчета в особой опасности, таящейся в верхних слоях атмосферы. Я не стал открыто делиться с ними своими мыслями на этот счет, но подвел разговор так близко к ним, что, будь у них хоть отдаленно схожие идеи, они бы не преминули их высказать. Впрочем, они всего лишь легкомысленные тщеславные парни, которые не думают ни о чем, кроме того, чтобы увидеть свои жалкие имена в газете. Характерно, что ни тот, ни другой никогда не взлетали выше шести тысяч метров. Разумеется, люди поднимались и на бо́льшие высоты: при полете на воздушных шарах или при восхождении на горные вершины. Но, если мои предчувствия меня не обманывают, опасная для летчика зона находится гораздо выше этого.

Воздухоплавание существует уже более двадцати лет, и встает резонный вопрос: почему же опасность проявилась только сейчас? Ответ очевиден. В прежние времена слабых двигателей, когда для любых нужд использовались стосильные “Гномы” или “Грины”, полеты были очень ограниченны. Теперь, когда двигатели в триста лошадиных сил считаются скорее правилом, чем исключением, полеты в высших слоях атмосферы стали доступнее и никого не удивляют. Некоторые из нас еще помнят, как во времена нашей молодости Гаррос стал всемирно известен тем, что достиг высоты в пять тысяч восемьсот метров, а перелет через Альпы был признан выдающимся достижением. Теперь наши возможности неизмеримо выросли, и количество перелетов на больших высотах увеличилось в двадцать раз по сравнению с предыдущими годами. Многие из них окончились благополучно. Раз за разом пилоты достигали высоты в девятьсот метров, не испытывая при этом никаких неудобств, если не считать холода и недостатка кислорода. Но что это доказывает? Пришелец из других миров может тысячу раз высадиться на нашу планету и ни разу не увидеть тигра. Тем не менее, тигры существуют, и если пришелец случайно приземлится в джунглях, у него есть все шансы быть ими сожранным. Такие же джунгли есть и в верхних слоях атмосферы, и населены они существами гораздо более страшными, чем тигры. Уверен, со временем эти небесные джунгли будут тщательно отмечены на карте. Уже сейчас я могу назвать два таких места. Одно из них находится над французским департаментом Атлантические Пиренеи, между По и Биаррицем. Другое – в небе Уилтшира, над домом, где я пишу эти строки, прямо у меня над головой. Весьма вероятно, что есть и третье: над Гамбургом – Висбаденом. Впервые меня заставило задуматься об этом исчезновение летчиков. Разумеется, все твердили, что они упали в море, но меня это отнюдь не убеждало. Сначала это был Веррье во Франции; его самолет нашли неподалеку от Байонны, а вот тело исчезло бесследно. Подобным же образом исчез Бакстер, хотя двигатель и кое-какие металлические детали его самолета обнаружили в лестерширских лесах. В связи с этим происшествием доктор Миддлтон из Эймсбери, который наблюдал за полетом в телескоп, заявил, что, как раз перед тем как облака закрыли ему обзор, он увидел: машина, летевшая на огромной высоте, вдруг резко поднялась еще выше серией перпендикулярных рывков, что, с его точки зрения, просто невозможно. И это был последний раз, когда кто-либо видел Бакстера. Об этом много писали в газетах, но дискуссия так ни к чему и не привела. Было еще несколько подобных происшествий, а потом погиб Хэй Коннор. Сколько кудахтали все о “нераскрытой тайне неба”, как изощрялись на этот счет низкопробные газетенки, и как мало было сделано для того, чтобы докопаться до сути дела! Коннор спланировал с какой-то неведомой чудовищной высоты, не сделав даже попытки выбраться из самолета, он умер прямо в кресле пилота. Умер – от чего? “Сердечный приступ”, – сказали врачи. Вздор! У Хэя Коннора сердце было таким же здоровым, как у меня. А что сказал Венаблз, единственный человек, находившийся рядом с ним в момент смерти? Он сказал, что Коннор дрожал и выглядел как человек, жутко напуганный. “Он умер от страха”, – утверждал Венаблз, но понятия не имел, что́ его так испугало. Перед смертью Коннор успел сказать лишь одно слово – что-то вроде “чудовищно”. Те, кто вели расследование, так и не смогли разобраться, что это могло означать. А вот я могу. Чудовища! Вот какое слово оказалось последним словом бедняги Гарри Хэя Коннора. И он действительно умер от страха, Венаблз не ошибся.

А потом – история с головой Миртла. Неужели вы и впрямь верите, неужели кто-либо способен действительно поверить в то, что человеческая голова может быть полностью вколочена в тело от силы удара при падении? Допустим даже, что теоретически это возможно, но не в случае с Миртлом. А жир на его одежде? Она была “вся липкая от жира”, как сказал кто-то во время дознания. Странно, что это никого не заставило задуматься. А я задумался – но я-то думаю об этом уже давно. Я совершил три высотных полета – уж как потешался Дейнджерфилд над тем, что я беру с собой ружье! – но никогда не поднимался достаточно высоко. Однако завтра, на новом, легком “Поле Веронере” с его стасемидесятипятисильным мотором “Робур” я запросто коснусь планки в девять тысяч метров. Я нацелился на рекорд. Вероятно, придется целиться и во что-то другое. Разумеется, это опасно. Но если избегать опасности, то лучше вообще не летать, а сидеть дома в халате и войлочных тапочках. Итак, завтра я нанесу визит в небесные джунгли, и если там на самом деле что-то есть, я это узнаю. Если я вернусь, то сделаюсь какой-никакой знаменитостью. Если нет, то этот дневник, возможно, объяснит, что́ я пытался сделать и как погиб, делая это. Только прошу: не надо нести вздор насчет несчастных случаев или каких-то там тайн.

Для осуществления своей задачи я выбрал моноплан “Пол Веронер”. Когда нужно сделать настоящую работу, нет ничего лучше моноплана. Бомон установил это в самом начале своей летной карьеры. Прежде всего, он не боится сырости, а, судя по погоде, лететь мне предстоит сквозь сплошную облачность. Это отличная маленькая машина, управлять которой так же легко, как лошадью с чувствительным ртом. Двигатель – десятицилиндровый ротационный “Робур” мощностью до ста семидесяти пяти лошадиных сил. Самолет усовершенствован в соответствии со всеми достижениями современной авиационной техники: закрытый фюзеляж, посадочные лыжи с круто загнутыми носами, надежные тормоза, гироскопические стабилизаторы, три скорости, соответствующие изменениям угла плоскости крыльев по принципу жалюзи. Я беру с собой ружье и дюжину обойм с патронами. Видели бы вы лицо Перкинса, моего механика, когда я велел ему погрузить их в самолет. Оделся я, как покоритель Арктики: два свитера под комбинезоном, толстые носки, утепленные сапоги, шлем с ушными клапанами и слюдяные защитные очки. На улице было душно, но ведь я собирался на высоту гималайских вершин и должен был одеться соответственно. Перкинс догадывался, что я готовлюсь к чему-то необычному, и упрашивал меня взять его с собой. Может, я и взял бы его, если бы летел на биплане, но моноплан – машина для одного, если хочешь выжать из нее все до последнего метра. Разумеется, я взял кислородную подушку: без нее человек, идущий на побитие рекорда высоты, обречен либо замерзнуть, либо задохнуться, либо и то и другое.

Прежде чем сесть в самолет, я тщательно осмотрел крылья, рычаг руля управления и рычаг набора высоты. Насколько я мог судить, все было в порядке. Потом я завел мотор и убедился, что он работает ровно. Когда машину отпустили, она взлетела почти с места на низкой скорости. Я сделал два круга над летным полем, просто для разогрева, после чего, помахав Перкинсу и остальным, выровнял самолет и дал полный газ. Он, словно ласточка, проскользил миль восемь – десять на потоке ветра, а затем я чуть-чуть задрал нос, и машина начала по широкой спирали подниматься к скоплению облаков над моей головой. Очень важно подниматься медленно и по ходу дела приспосабливаться к перемене давления.

Для английского сентября день был теплый и душный, все замерло в тягостном ожидании дождя. Время от времени с юго-запада неожиданно налетали порывы ветра, один из них оказался столь резким и внезапным, что застал меня врасплох и на миг развернул чуть ли не на сто восемьдесят градусов. Помню времена, когда шквалы ветра, завихрения и ямы представляли опасность, – это было до того, как мы научились придавать нашим моторам мощность, способную превозмогать эти явления. Как раз в тот момент, когда я подлетал к границе облачности – альтиметр показывал высоту девятьсот метров, – хлынул дождь. Да как хлынул! Он молотил по крыльям, хлестал меня по лицу, застилал стекла очков так, что я почти ничего не видел. Пришлось снизить скорость до минимальной, потому что лететь против секущего ливня было больно. А выше посыпался град, и я был вынужден спасаться бегством. Один из цилиндров двигателя вышел из строя – по моим соображениям, засорился. Тем не менее, я продолжал равномерно и мощно набирать высоту. Вскоре проблема – в чем бы она ни состояла – рассосалась, я снова услышал ровный, сливающийся воедино утробный рокот всех десяти цилиндров. Вот когда оценишь пользу современных глушителей: наконец стало возможным по звуку контро- лировать работу двигателя. Когда в нем появляются неполадки, он визжит, скрипит и стонет, но все эти мольбы о помощи в былые времена были напрасны, потому что чудовищный рев вокруг машины заглушал все остальные звуки. Если бы только первые авиаторы могли воскреснуть и увидеть красоту и совершенство механизмов, доставшихся нам ценой их жизней!

Около половины десятого я приближался к плотной массе облаков. Внизу подо мной сквозь пелену дождя смутно проступал обширный простор Солсбери-Плейн. С полдюжины аэропланов отрабатывали приемы пилотажа на высоте не более трехсот метров; на зеленом фоне долины они напоминали черных ласточек. Рискну предположить, летчики терялись в догадках: что это я делаю там, в стране облаков? Внезапно серая пелена затянула вид подо мной, и влажные складки тумана заскользили по моему лицу. Он был липким, холодным и унылым. Зато я находился теперь над грозой и градом, и это уже можно было считать достижением. Туча была темной и густой, как лондонский туман. В стремлении вырваться из нее я задрал нос самолета так сильно, что раздался автоматический сигнал тревоги, и я начал скользить назад. Мокрые крылья, с которых стекала вода, утяжелили машину больше, чем я предполагал, но вскоре масса облаков стала менее плотной – я пробился через нижний слой. Далеко в вышине виднелся второй, пушистый, опаловый; сплошной белый потолок над головой и темный, тоже сплошной, пол под фюзеляжем, а между ними – мой моноплан, трудолюбиво взбирающийся все выше по широкой спирали. В этих облачных просторах было смертельно одиноко. Однажды мимо пролетела большая стая каких-то мелких водоплавающих птиц, быстро удалявшаяся на запад. Частое хлопанье их крыльев и мелодичный щебет были приятны уху. Кажется, это были чирки, но я тот еще зоолог. Теперь, когда мы, люди, тоже стали птицами, следовало бы научиться различать своих братьев по виду.

Подо мной ветер взвихривал и стремительно нес мимо необозримую массу облаков. Однажды в ней образовался туманный водоворот, огромная воронка, сквозь горло которой, как сквозь перевернутый дымоход, я на миг увидел далекую землю. Внизу, на большом удалении от меня, летел белый биплан. Наверное, это был утренний почтовый самолет, курсировавший между Бристолем и Лондоном. Затем облака втянулись в воронку, и великое одиночество вновь обрело свою бесстрастную цельность.

Сразу после десяти я приблизился к нижнему краю верхнего облачного пласта. Он состоял из неплотного прозрачного тумана, стремительно дрейфовавшего с запада. Все это время ветер постоянно усиливался и теперь достигал двадцати восьми миль в час, судя по показаниям моих приборов. Стало очень холодно, хотя альтиметр фиксировал высоту всего в две тысячи семьсот метров. Мотор работал безупречно, и мы с ровным гулом продолжали ползти вверх. Гряда облачности оказалась плотнее, чем я предполагал, но в конце концов она истончилась до золотистого тумана, а потом вдруг я вырвался из нее и очутился в чистом небе, над моей головой ослепительно сверкало солнце: вверху – синева и золото, внизу – серебристое сияние бескрайнего простора. Было четверть одиннадцатого, стрелка барографа стояла на отметке три тысячи девятьсот. Я поднимался все выше и выше, прислушиваясь к низкому мерному рокоту мотора, взгляд мой был сосредоточен на показаниях приборов: число оборотов, уровень топлива, топливный насос. Неудивительно, что авиаторов называют племенем бесстрашных. Когда приходится одновременно думать о стольких вещах, нет времени тревожиться о себе. Примерно тогда же я отметил, насколько ненадежным становится компас, когда поднимаешься на определенную высоту над землей. На четырех с половиной тысячах метров мой указывал на восток, сдвигаясь на одно деление к югу. По-настоящему ориентироваться приходилось по солнцу и ветру.

Я ожидал, что в этих высотах будет царить вечное безмолвие, но по мере набора высоты и без того штормовой ветер еще усиливался. Летя навстречу ему, моя машина стонала и дрожала всеми своими стыками и заклепками, и ее сносило в сторону, как бумажный листок, при каждом крене на вираже, а потом ветер подхватывал ее и нес со скоростью, недоступной ни одному смертному. Тем не менее, я каждый раз возвращался в исходное положение, лицом к ветру, потому что моя цель состояла не только в том, чтобы поставить рекорд высоты. По моим соображениям, воздушные джунгли располагались на сравнительно небольшом пространстве прямо над Уилтширом, и, если бы я вышел за пределы этого небольшого пространства, все мои труды могли пропасть даром.

Когда к полудню я достиг отметки в пять тысяч восемьсот метров, ветер оказался здесь таким свирепым, что я с тревогой посматривал на опоры крыльев, опасаясь, что они могут в любой момент ослабнуть или надломиться. Я даже расчехлил парашют, лежавший у меня за спиной, и пристегнул его крюк к кольцу на своем кожаном ремне, чтобы быть готовым к худшему. Настал момент, когда за любой промах механика аэронавт расплачивается жизнью. Но самолет отважно противостоял натиску стихий. Все стропы и стойки гудели и вибрировали, как струны арфы, но я испытывал торжество, видя, как, несмотря на дикую тряску и швыряние из стороны в сторону, машина оставалась победительницей Природы и любимицей неба. Без сомнения, есть нечто божественное и в само́м человеке, если он способен так высоко подняться над пределом, поставленным ему самим Создателем, руководствуясь при этом таким бескорыстным героическим призванием, как покорение воздушного пространства. Вот и говорите после этого о вырождении человечества! Есть ли в анналах истории что-либо сравнимое с этим?

Такие мысли бродили у меня в голове тем утром, пока я взбирался все выше в небо по необъятной наклонной воздушной плоскости и ветер то бил мне в лицо, то свистел за спиной, а страна облаков уносилась вниз так далеко, что ее серебряные складки и возвышенности сглаживались до плоской сияющей равнины. Но вдруг я испытал нечто ужасное, чего не испытывал никогда прежде. Мне уже доводилось попадать в то, что наши соседи-французы называют tourbillon[57], но чтобы он был такой силы – никогда. Гигантский, все сметающий на своем пути поток ветра, о котором я говорю, изобиловал водоворотами, столь же грозными, как и он сам. Я опомниться не успел, как был втянут в самое жерло одного из них. Минуту или две меня вертело с такой скоростью, что я почти лишился сознания, а потом вмиг провалился левым крылом вперед в безвоздушный тоннель в горловине воронки. Я падал камнем и потерял почти триста метров высоты. Лишь благодаря пристегнутому ремню мне удалось не выпасть из самолета; задохнувшись, в состоянии шока, почти лишившись чувств, я висел на нем с внешней стороны фюзеляжа. Но я в любом состоянии способен приложить сверхусилие – это, пожалуй, единственное мое достоинство как авиатора. Вскоре я почувствовал, что скорость падения замедляется. Водоворот имел, скорее, форму конуса, чем тоннеля, и в конце концов я достиг его нижней точки. Невероятным усилием я извернулся, перебросил тяжесть тела через борт, выровнял машину и отвернул ее нос от ветряного вихря. Через мгновение меня вытолкнуло из водоворота и понесло вниз. А потом, потрясенный, но победивший, я задрал нос самолета и снова начал свой размеренный упорный подъем по спирали. Я сделал большую петлю, чтобы обойти опасный участок воронки, и вскоре оказался над ней в безопасности. В самом начале второго я был на высоте шести с половиной тысяч метров над уровнем моря. К моей великой радости, я уже поднялся над ураганом, и атмосфера становилась все спокойнее. С другой стороны, стало очень холодно, и я ощущал ту особую тошноту, которая возникает в разреженном воздухе. Я впервые открутил вентиль кислородной подушки и время от времени вдыхал спасительный газ, чувствуя, как он разливается по моим жилам, словно крепкий напиток, и ощущая нечто, сходное с опьянением. Ввинчиваясь вверх, в этот холодный неподвижный внешний мир, я пел и кричал от радости.

Мне было совершенно ясно, что Глейшер потерял, а Коксуэлл почти потерял сознание, когда в 1862 году они поднялись на воздушном шаре на высоту в девять тысяч метров, потому что шар с предельной скоростью взлетал строго вертикально. Такой ужасной реакции организма можно избежать, если подниматься плавными кругами, с небольшим наклоном и давать организму возможность медленно, постепенно привыкать к уменьшающемуся атмосферному давлению. Сейчас на такой же высоте я даже без помощи кислородной подушки мог дышать, не испытывая особого недомогания. Тем не менее, холод был жуткий, термометр показывал ноль градусов по Фаренгейту[58]. В половине второго я находился почти в семи милях над поверхностью земли и неуклонно продолжал подъем. Однако выяснилось, что разреженный воздух значительно хуже держит крылья моего самолета и, соответственно, угол подъема следовало существенно уменьшить. Мне уже было ясно, что даже при легком весе и сильном моторе “Пола Веронера” настанет момент, когда дальнейший подъем окажется невозможным. В дополнение ко всем бедам одна из свечей зажигания снова забарахлила, и мотор опять стал работать с перебоями. От предчувствия вероятности провала на сердце стало тяжело.

Примерно в это время я пережил чрезвычайно необычное ощущение. Что-то со свистом пронеслось мимо меня, оставляя позади дымный след, и взорвалось с громким шипящим звуком, выбросив вперед облако пара. С минуту я не мог даже представить себе, что это было, но потом вспомнил, что Землю постоянно бомбардируют метеориты и она едва ли была бы планетой, пригодной для жизни, если бы почти все они не обращались в пар в верхних слоях атмосферы. Вот еще одна опасность для человека на больших высотах: когда я приближался к отметке двенадцать тысяч метров, мимо меня пролетели еще два метеоритных камня. У меня не было сомнений, что на краю земной сферы риск столкновения с ними будет по-настоящему велик.

Стрелка барографа показывала двенадцать тысяч шестьсот метров, когда я понял, что дальнейший подъем невозможен. Физически я вполне мог перенести такое напряжение, но моя машина достигла предела. Разреженный воздух не обеспечивал надежной опоры крыльям, и при малейшем крене самолет скользил на крыло, плохо слушаясь управления. Вероятно, сохрани мотор полную мощность, еще метров триста мы могли бы одолеть, но два из десяти цилиндров вышли из строя, и он работал с перебоями. Если я еще не достиг зоны, к которой стремился, не видать мне ее в этом полете. Но что, если я уже достиг ее? Паря́ кругами, словно гигантский ястреб, на высоте в двенадцать тысяч метров, я предоставил моноплан самому себе, вооружился мангеймовским биноклем и тщательно осмотрел пространство вокруг. Небо было идеально чистым: ни намека на присутствие той опасности, которую я себе воображал.

Я уже сказал, что пари́л на месте кругами. Но вдруг меня осенило: нужно увеличивать диаметр этих кругов и немного смещать их центр. Если на земле охотник въезжает в джунгли, то в поисках дичи прочесывает их насквозь. Логический ход мысли привел меня к заключению, что воздушные джунгли, которые я себе представлял, расположены где-то над Уилтширом, то есть к юго-западу от моего нынешнего местонахождения. Я ориентировался по солнцу, поскольку компас здесь был бесполезен, а земли не видно – только серебристая равнина облаков далеко внизу. Однако я вычислил направление с наибольшей возможной точностью и повел самолет в соответствии с ним. По моим соображениям, топлива мне должно было хватить максимум еще на час или около того, но я мог позволить себе израсходовать его до последней капли, поскольку к земле собирался спланировать одним виртуозным скольжением.

Внезапно у меня возникло какое-то новое ощущение. Воздух впереди утратил свою кристальную прозрачность. Он заполнился длинными рваными клочьями чего-то, что я мог сравнить только с очень легким сигаретным дымом. Этот “дым” закручивался кольцами и змеился вокруг, медленно колышась и сворачиваясь спиралями в ярком солнечном свете. Когда мой моноплан пролетел сквозь них, я ощутил масляный привкус на губах, а на деревянных деталях самолета образовалась жирная пленка. В атмосфере совершенно очевидно присутствовало какое-то неплотное органическое вещество. Нет, это не было нечто живое. Оно было бесформенным и рассеянным, как взвесь, простиралось на много квадратных акров[59] и заканчивалось вдали пустотой. Но не могло ли оно быть остаточным следом жизни? А еще вероятнее всего, пищей для жизни, какой-то монструозной формы жизни. Ведь питаются же киты-великаны ничтожным океанским планктоном. Я как раз обдумывал подобную вероятность, когда, подняв взгляд, увидел самое удивительное зрелище, когда-либо представавшее перед человеческим взором. Хватит ли мне слов описать его вам, хотя видел я его собственными глазами всего лишь в прошлый четверг?

Представьте себе медузу, какие летом плавают в наших морях, красивой формы, но огромных размеров – куда больше, насколько я могу судить, чем купол собора Святого Павла, – нежно-розовую, с тонкими зелеными прожилками. Плоть этого гигантского существа была настолько призрачной, что контуры ее едва вырисовывались на фоне темно-синего неба, и пульсировала ритмично и плавно. От “медузы” отходили два длинных свисающих зеленых щупальца, которые медленно качались вперед-назад, словно на волнах. Это ошеломляющее видение бесшумно, со сдержанным достоинством проплыло у меня над головой, легкое и хрупкое, как мыльный пузырь, и величаво продолжило свой путь.

Я уже наполовину развернул моноплан, чтобы понаблюдать, как удаляется это прекрасное существо, когда вдруг осознал, что нахожусь в гуще целой флотилии таких же существ разных размеров, однако ни одно из них не крупнее первого. Некоторые были совсем маленькими, но большинство – величиной со средний воздушный шар, и с такой же формой купола. Утонченностью текстуры и расцветки они напомнили мне изысканные образцы венецианского стекла. В их окрасках преобладали нежные оттенки розового и зеленого, и все они испускали радужное сияние, когда мерцающий солнечный свет пронизывал их изящные формы. Несколько сотен их проплыло мимо меня: волшебная эскадра необычных небесных кораблей, существ, чьи формы и субстанция настолько гармонировали с этими чистыми горними высотами, что невозможно было представить ничего столь же воздушно-нежного среди плотных земных зрительных образов.

Но вскоре мое внимание привлек новый феномен – воздушные змеи. Они были длинными и тонкими – причудливые кольца какой-то парообразной субстанции – и извивались так быстро, летали кругами с такой скоростью, что за ними невозможно было уследить. Некоторые из этих призрачных существ имели длину в шесть-девять метров, хотя я едва ли мог судить об их истинной длине или толщине, поскольку очертания их были так зыбки, что, казалось, тут же растворялись в окружающем воздухе. Окраска этих воздушных змей была светло-серых, или дымчатых тонов, с более темными полосками внутри, которые и создавали впечатление определенности формы. Одна из змей скользнула по моему лицу, и я почувствовал ее холодное и липкое прикосновение, но существа эти выглядели настолько бесплотно, что не вызывали ощущения физической опасности, так же как и красивые колоколоподобные создания, им предшествовавшие. Плотности в них было не больше, чем в хлопьях пены от разбившейся о берег волны.

Но оказалось, что мне была уготована и более ужасная встреча. Откуда-то сверху на меня летело скопление багрового пара, поначалу небольшое, но стремительно увеличивавшееся по мере приближения, пока не достигло размера в десятки квадратных метров. Хотя состояло из какой-то прозрачной желеподобной субстанции, оно имело гораздо более определенные очертания и бо́льшую плотность, чем все, что я видел прежде, и в нем было больше признаков физической структуры, особенно выделялись два огромных темных диска по бокам, которые можно было принять за глаза, и явно твердый белый выступ между ними, хищно изогнутый наподобие ястребиного клюва.

Облик этого монстра в целом был грозным, наводил ужас и постоянно менял цвет от светло-лилового до темного, зловеще-багрового, настолько густого, что, проплывая перед моим монопланом, чудовище полностью заслонило от меня солнечный свет. На верхнем изгибе гигантского организма виднелись три огромные выпуклости, которые я мог сравнить лишь с колоссальными пузырями; вглядевшись в них, я был почти уверен, что они наполнены каким-то сверхлегким газом, поддерживавшим эту безобразную полутвердую массу в разреженном воздухе. Существо быстро поравнялось со мной и без малейшего труда полетело вровень с монопланом. Миль двадцать, а то и больше, оно составляло мой жуткий эскорт, нависая надо мной, словно стервятник над добычей, выжидающий момент броска. Способ его передвижения, за которым было непросто уследить из-за большой скорости, был таков: чудовище выбрасывало вперед длинное клейкое подобие языка, который, в свою очередь, казалось, подтягивал за собой корчащееся тело. Оно было таким эластичным и студенистым, что даже в пределах двух минут не сохраняло одной и той же формы, и с каждой переменой становилось все более устрашающим и омерзительным.

Я понимал, что мне грозит беда, в этом убеждала меня каждая новая багряная вспышка этого безобразного существа. Липкий взгляд выпученных мутных глаз, неотрывно следивших за мной, был холоден, безжалостен и исполнен ненависти. Чтобы избежать его, я направил вниз нос своей машины. Но не успел я совершить этот маневр, как с быстротой молнии из массы плавучего студня выстрелило длинное, гибкое, словно кнут, щупальце, и хлестнуло по передней части фюзеляжа. Коснувшись раскаленного над мотором капота, щупальце снова взлетело в воздух; гигантское плоское тело сжалось, как будто от резкой боли, и издало громкое шипение. Я бросил машину в пикé, но щупальце снова обвило моноплан, и было рассечено пропеллером легко, словно лопасти прошли сквозь кольцо дыма. Но другое длинное липкое змееподобное щупальце обхватило меня сзади вокруг талии и потащило из кабины. Я отодрал его от себя, увязая пальцами в его гладкой клейкой поверхности, и на миг освободился, однако в тот же момент еще одно щупальце схватило меня за ногу, я дернулся и едва не повалился на спину, но, падая, выстрелил из обоих своих стволов, хотя полагать, что человеческое оружие может причинить вред такой туше, было все равно что палить в слона из детского пугача.

Тем не менее, выстрел мой оказался неожиданно удачным: с громким хлопком один из гигантских пузырей на спине существа, пробитый дробью, лопнул. Подтвердилась моя догадка о том, что эти обширные прозрачные пузыри были надуты газом легче воздуха, потому что почти сразу же похожее на облако огромное существо накренилось и стало отчаянно извиваться в поисках равновесия, щелкая в бессильной ярости хищным белым клювом. Но я уже стремглав, как каменный метеорит, несся прочь, максимально, насколько только мог себе позволить, направив самолет вниз; работавший на полную мощность мотор, бешено вращавшийся пропеллер и сила земного притяжения сообщали машине скорость, равную скорости выпущенной из ствола пули. Далеко позади себя я видел тусклое багровое пятно, быстро уменьшавшееся в размерах и таявшее в синем небе. Мне удалось живым вырваться из гибельных небесных джунглей.

Оказавшись вне опасности, я приглушил мотор, потому что ничто не способно разорвать самолет на куски быстрее, чем спуск с высоты на полной мощности. Это был великолепный планирующий полет с почти восьмимильной высоты: сначала – до уровня серебристой гряды облаков, потом – до грозовых туч под нею и наконец – сквозь секущий ливень, к поверхности земли. Прорвавшись через слой туч, я увидел внизу Бристольский залив, но, имея в баке еще какое-то количество топлива, пролетел еще миль двадцать над сушей, пока вынужденно не сел на поле в полумиле от деревни Ашкомб. Там я позаимствовал три жестянки топлива у водителя проезжавшей мимо машины и в десять минут седьмого того же дня плавно приземлился на родном летном поле в Девайзе, совершив полет, о каком ни один смертный, кроме меня, не мог рассказать, поскольку ни один не выжил после него. Я же увидел красоту и ужас небес, еще остающиеся за пределами человеческого познания.

И теперь я замыслил совершить такой полет еще раз, прежде чем поведаю миру о своих наблюдениях. Причина в том, что мне нужно предъявить коллегам что-нибудь в подтверждение своего будущего рассказа. Да, скоро и другие последуют за мной и подтвердят достоверность моих наблюдений, тем не менее, я считаю необходимым с самого начала иметь доказательства. Тех очаровательных переливающихся воздушных пузырей поймать будет нетрудно. Плавают они медленно, и юркому моноплану ничего не будет стоить перехватить одного из них на их неторопливом пути. Вполне вероятно, что они растворятся в нижних слоях атмосферы и мне удастся довезти до земли лишь бесформенную кучку студенистого вещества. Но и в ней, безусловно, будет нечто, что подкрепит мой рассказ. Да, я полечу, несмотря на то что это очень рискованно. Похоже, что тех багровых чудовищ не много. А возможно, на этот раз я ни одного и не встречу. А если встречу, тут же нырну вниз. На худший случай со мной будет мое ружье, и я теперь знаю, куда…»

Здесь, к сожалению, не хватает страницы. На следующей крупным корявым почерком написано:

«Тринадцать тысяч метров. Я больше никогда не увижу землю. Они подо мной – сразу три. Помоги мне, Боже! Какая ужасная смерть!»

Вот все, что осталось от «Записок» Джойса-Арм-стронга, человека, которого с тех пор никто не видел. Обломки его разбившегося моноплана были найдены во владениях мистера Бадд-Лашингтона, на границе между Кентом и Сассексом, в нескольких милях от того места, где обнаружили и его дневник. Если теория несчастного летчика о существовании воздушных джунглей, как он их называл, верна и они действительно располагаются над юго-западом Англии, значит, он спасался из них на предельной скорости своего моноплана, но в какой-то момент был перехвачен и сожран этими жуткими существами в верхних слоях атмосферы над тем местом, где были найдены эти скорбные останки. Картина самолета, пикирующего к земле, но отсеченного от нее безымянными чудовищами, летящими под ним и постепенно смыкающими ловушку вокруг своей жертвы, – не из тех, над которыми захочет размышлять человек, берегущий свое психическое здоровье. Уверен, что многие по-прежнему высмеивают факты, которые я здесь изложил, но даже они должны признать, что Джойс-Армстронг исчез, и я рекомендую им вспомнить его собственные слова: «…этот дневник, возможно, объяснит, что́ я пытался сделать и как погиб, делая это. Только прошу: не надо нести вздор насчет несчастных случаев или каких-то там тайн».


1913

Как это случилось

Она была медиум: духи говорили с ней – она писала. Вот ее записи.


Некоторые события того вечера представляются мне очень отчетливо, некоторые – как в расплывчатом дробном сне. Поэтому мне трудно рассказать связную историю. Сейчас я уже совершенно не помню, зачем отправился в Лондон и почему возвратился так поздно. Эта поездка просто слилась в моей памяти со многими другими. Но с того момента, когда я сошел на маленькой станции, все вырисовывается так четко, что я могу прожить эти события заново, вплоть до каждого мгновения.

Я очень хорошо помню, как прошел по платформе и поглядел на освещенные часы, показывавшие половину двенадцатого. Помню, как подумал о том, успею ли добраться до дому к полуночи. Потом помню большой автомобиль, который ждал меня на пристанционной площади, сверкая фарами и полированным металлом. Это был мой новенький «робур» мощностью тридцать лошадиных сил. Его только сегодня доставили. Я спросил Перкинса, моего шофера, хороша ли машина на ходу, и он ответил, что очень хороша.

– Испытаю ее сам, – сказал я, садясь за руль.

– Здесь скорости переключаются иначе, – возразил он. – Может, сэр, лучше я поведу?

– Нет, я хочу попробовать, – настоял я, и мы отправились: до дому было пять миль.

У прежней моей машины передачи обозначались обыкновенно – насечками на шкале. У новой, чтобы включить более высокую скорость, нужно было провести рычаг через кулису – тоже ничего трудного. Вскоре мне показалось, что я это вполне освоил. Конечно, глупо начинать переучиваться в темноте, но люди часто делают глупости, а платить сполна приходится не всегда. Мой новый автомобиль слушался меня, пока я не доехал до Клэйстолла, одного из самых опасных холмов во всей Англии. Крутизна его местами достигает семнадцати процентов, дорога тянется по нему полторы мили, делая три довольно крутых изгиба. Ворота моего парка стоят на Лондонском шоссе, у самого съезда с этого холма.

Трудности начались, когда мы перевалили через гребень, на самом крутом месте. Была включена высшая передача, и я хотел сбросить скорость, но рычаг заклинило, так что пришлось вернуть его в прежнее положение. Машина неслась во весь опор, тормоза один за другим отказали. Сначала щелкнул ножной. Тогда я еще сохранял спокойствие. Но когда и ручной не сработал, хотя я навалился на рычаг всем своим весом, меня прошиб холодный пот. Мы уже буквально летели вниз по склону при сверкающих фарах. Первый поворот я прошел хорошо, второй – с грехом пополам, едва не вылетев в кювет. Оставалось проехать милю по прямой и преодолеть последний изгиб. А там уж и ворота парка. Нужно было только войти в эту гавань, и тогда бы опасность миновала: подъем, ведущий к дому, заставил бы машину остановиться.

Перкинс держался превосходно. Хочу, чтобы все об этом знали. Он не утратил ни хладнокровия, ни бдительности. Когда я подумал свернуть и затормозить о насыпь, он предупредил мое намерение.

– Не стоит, сэр, – сказал он. – На такой скорости машина перевернется, и мы окажемся под ней.

Конечно, мой шофер был прав. Он дотянулся до электрического выключателя, дернул его и заглушил двигатель, но по инерции мы продолжали нестись с устрашающей скоростью.

– Я придержу ее, – крикнул он, – а вы попробуйте выскочить. Может быть, повезет. Последнего поворота нам не пройти. Так что лучше прыгайте, сэр!

– Я останусь. Прыгайте вы, если хотите.

– Я буду с вами, сэр.

На старой своей машине я включил бы обратную передачу, чтобы проверить, что из этого выйдет. Скорее всего, ничего хорошего бы не вышло, и все же у нас был бы шанс не разбиться. С новым же автомобилем я ничего поделать не мог. Перкинс попытался перелезть на мое место, но на такой скорости это оказалось невозможно. Колеса бешено крутились, мощный корпус скрежетал и стонал от напряжения. Однако фары горели и руль позволял задавать траекторию с точностью до дюйма. Помню, что мне подумалось, какое ужасное и вместе с тем великолепное зрелище мы собой являли. Дорога была узкая, и любой, кто встретился бы на нашем пути, увидел бы в нас мощную, ревущую, сияющую смерть.

На повороте мы на три фута въехали одним колесом на насыпь. Я думал, это все, но машина, словно бы запнувшись, выправилась и понеслась дальше. Этот поворот был третьим и последним. Открытые ворота парка ждали нас впереди, то есть, к несчастью, не строго впереди, а ярдах в двадцати слева от шоссе. Вероятно, я справился бы с управлением, если бы при наезде на насыпь рулевой механизм не заклинило. Стремительно скатившись с холма и завидев аллею, ведущую к дому, я сосредоточил в запястьях все свои силы, чтобы повернуть руль, переставший меня слушаться. Мы с Перкинсом натолкнулись друг на друга, а в следующую секунду правое переднее колесо моей машины, мчавшейся со скоростью пятьдесят миль в час, врезалось в правый столб моих же собственных ворот. Я услышал звук удара, понял, что лечу по воздуху, и…

Очнулся я среди кустарника в тени дубов, возле домика моего сторожа. Рядом со мной стоял какой-то человек. Сперва я принял его за Перкинса, но потом узнал Стэнли – друга моих студенческих лет. В нем всегда ощущалось нечто очень привлекавшее меня, и потому я был к нему очень привязан. Он ко мне, как я не без гордости замечал, тоже. Встреча с ним показалась мне удивительной, но после пережитого потрясения я чувствовал себя будто во сне. Голова кружилась, и я готов был все принимать, не задавая вопросов.

– Вот так удар! – произнес я. – Боже правый, какое ужасное столкновение!

Стэнли кивнул, и даже сквозь мглу я сумел различить ту ласковую, грустную улыбку, которая всегда была связана с ним в моей памяти.

Пошевелиться я не мог. Вернее, даже не хотел пытаться. Однако чувства мои были обострены до предела. Я увидел, как обломки машины засверкали в свете движущихся ламп. Увидел горстку людей. Услыхал приглушенные голоса. Здесь были сторож с женой и еще несколько человек. Не обращая на меня внимания, они крутились возле автомобиля. Вдруг раздался болезненный вскрик.

– Его придавило! Поднимайте осторожнее! – испуганно произнес кто-то.

– Мне только ногу прижало, – ответил другой голос – голос Перкинса. – Где хозяин?! – воскликнул он.

– Здесь, – ответил я, но меня как будто не слышали.

Все склонились над чем-то лежащим перед машиной. Стэнли опустил руку мне на плечо. От этого прикосновения я тотчас ощутил невыразимое спокойствие. Несмотря ни на что, я почувствовал легкость и счастье.

– Больно, конечно, не было? – спросил Стэнли.

– Нисколько, – ответил я.

– Так всегда, – сказал он.

И вдруг на меня волной нахлынуло недоумение: Стэнли! Стэнли! Как же так? Я ведь точно знаю, что он умер от брюшного тифа в Блумфонтейне, на Бурской войне!

– Стэнли! – закричал я, давясь собственными словами. – Ты же мертв!

Мой друг посмотрел на меня со своей прежней ласковой и грустной улыбкой.

– Ты тоже, – ответил он.


1913

Примечания

1

Около 2 м.

2

Высокопарными, напыщенными.

3

В сатирическом эссе Томаса Де Куинси (1785–1859) «Убийство как одно из изящных искусств» (1827) рассматриваются преступления, совершенные предположительно Джоном Уильямсом (7 и 19 декабря 1811 . убийца напал на две семьи, жившие в одном районе Лондона; погибли семь человек).

4

Пивной погреб.

5

Будь здоров! (нем.)

6

Господин (нем.).

7

Мой Бог (нем.).

8

Безвкусный и бесцветный яд, способный действовать постепенно, не возбуждая подозрений. Изобретен легендарной итальянской отравительницей Тофанией ди Адамо. По некоторым свидетельствам, продавался во второй половине XVII в. во флаконах с надписью «Манна св. Николая, что в Бари» и широко использовался дамами для отравления мужей.

9

Битва близ чешской деревни Садова, известная также как битва при Кениггреце, произошла 3 июля 1866 . И стала генеральным сражением австро-прусской войны; окончилась поражением Австрийской империи.

10

Китобои измеряют величину кита не по длине туловища, а по длине китового уса. – Примеч. авт.

11

Около –7 градусов по Цельсию.

12

Битва возле селения Деттинген (ныне Карлштайн-ам-Майн, Бавария) между союзными войсками австрийцев, англичан и ганноверцев с одной стороны и французской армией – с другой; состоялась 27 июня 1743 . в ходе войны за австрийское наследство и завершилась победой союзников.

13

Старинная (XVI–XVII вв.) английская разновидность небольшого клавесина.

14

Уайт Генри Керк (1785–1806) – представитель английской «кладбищенской поэзии».

15

Гримальди Джозеф (1778–1837) – английский комический артист, основоположник современной клоунады.

16

Крибб Том (1781–1848) – английский боксер; часто изображается обнаженным по пояс и в панталонах до колена, подпоясанных ярким платком.

17

Джонс Иниго (1573–1652) – английский архитектор.

18

Вставка виртуозного характера, завершающая музыкальное произведение или его часть, дающая исполнителю возможность блеснуть своим техническим мастерством.

19

Единица массы в системе английских мер, равная 64,8 мг.

20

Дагерротипия – первый практически примененный способ фотографирования с натуры, изобретенный в 1838 . парижанином Луи Дагерром.

21

Война между Соединенным Королевством и Персией, спровоцированная вторжением персидской армии в афганский город Герат, продолжалась с ноября 1856-го по апрель 1857 .

22

Сипаи – наемные солдаты-индусы.

23

Лженаучная теория немецкого врача и астролога эпохи Просвещения Франца Месмера, согласно которой в человеке есть особая сила, которую он может использовать для того, чтобы подчинять себе волю другого человека, и этим путем влиять на него, делая различные внушения, отучать от привычек, даже излечивать от болезни.

24

Марриет Фредерик (1792–1848) – английский писатель и мореплаватель. Упоминаемая женщина-оборотень фигурирует в главе его готического романа «Корабль-призрак» (1839), публиковавшейся также как отдельный рассказ под заглавием «Белый волк гор Гарца».

25

Бездельник, ни на что не годный человек (фр.).

26

Черт возьми! (нем.)

27

Сведенборг Эммануил (1688–1772) – шведский ученый-естествоиспытатель и изобретатель; считается родоначальником минералогии и физиологии мозга.

28

Розенкрейцеры – тайное общество, по легенде хранившее с незапамятных времен знание жрецов Древнего Египта и свидетельства внеземного происхождения человечества.

29

Тысяча чертей! (нем.).

30

Гром и молния! (нем.)

31

За ее здоровье! (нем.)

32

Черт возьми! (нем.)

33

Боже милосердный! (нем.)

34

Хвала Господу! (нем.)

35

Танец веселья (фр.).

36

Лепсиус Рихард (1810–1884) – немецкий археолог и египтолог.

37

Шампольон Жан Франсуа (1790–1832) – французский востоковед, основатель египтологии.

38

Великий труд, выдающееся произведение (лат.).

39

Где экспонаты из Мемфиса, будьте добры? (фр.)

40

Вон там (фр.).

41

Вы египтянин, да? (фр.)

42

Нет, я француз, месье (фр.).

43

Мигательная перепонка (лат.).

44

Моя маленькая! Моя бедняжка! (фр.)

45

Растеребленная ветошь, нащипанные из старой льняной ткани нитки, употреблявшиеся как перевязочный материал.

46

Нить, используемая при перевязке кровеносных сосудов.

47

Уокер Уильям (1824–1860) – гражданин Соединенных Штатов, организовавший несколько частных военных экспедиций в Латинскую Америку с целью создания подконтрольных ему англоязычных колоний.

48

Лига – англо-американская мера длины, равная 4827 м.

49

Чартизм – английское социально-политическое движение в поддержку Народной хартии 1839 ., требовавшей от парламента принятия законов об избирательном праве для всех совершеннолетних мужчин, о тайном голосовании, об отмене имущественного ценза для депутатов и о равных избирательных округах.

50

Должностное лицо, в чьи обязанности входит изучение причин внезапных смертей с целью установления правомерности или неправомерности возбуждения дела об убийстве.

51

Мексиканская шаль яркой расцветки, с бахромой, преимущественно мужская.

52

Ювелирный камень, овальной или округлой формы, с вырезанными изображениями.

53

Древний пергамент; из-за дороговизны писчего материала мог несколько раз использоваться по назначению – первоначальный текст стирался и поверх него писался новый.

54

Обозначение ряда антиправительственных смут, имевших место во Франции в 1648–1653 г. и фактически представлявших собой гражданскую войну.

55

Отсылка к библейскому выражению «Отрясите прах от ног ваших…» (Мф. 10:9–15), что значит навсегда порвать с кем-либо или чем-либо, чтобы больше ничего не связывало и не напоминало о былом.

56

Возвышенность в графстве Уилшир, где находится Стоунхендж, одно из самых больших и известных в мире доисторических каменных сооружений.

57

Вихрь, водоворот (фр.).

58

– 17,78 градусов по Цельсию.

59

1 акр = 4046,86 кв. м.


на главную | моя полка | | Тайна поместья Горсторп |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу