Book: Краткая история Лондона



Краткая история Лондона

Саймон Дженкинс

Краткая история Лондона

Ханне

Simon Jenkins

A SHORT HISTORY OF LONDON

The Creation of a World Capital


© Simon Jenkins, 2019

© Jeff Edwards and Ed Merritt, maps

© Борок Д. В., перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2021

КоЛибри®

Введение

Вид, открывающийся с лондонского моста Ватерлоо, представляет собой совершенный хаос – эксцентричный, стихийный, одуряющий, головокружительный хаос. В течение всей жизни я наблюдаю за его эволюцией и все еще пытаюсь понять, какие силы ею движут. Хронику этих попыток я и предлагаю вашему вниманию. Лондон, заложенный римлянами, а потом заново основанный англосаксами, беспрестанно рос и продолжает расти. К XVIII веку это была крупнейшая столица Европы, а к XIX – столица мира. После Второй мировой войны рост Лондона, казалось, достиг пределов и начал замедляться. Но на рубеже XXI века город вновь стал расти, притягивая к себе людей, финансы и таланты со всей страны, со всей Европы и со всего мира. Ожидается, что к 2025 году его население превысит 9 миллионов человек. Как бы то ни было, я уверен в одном: Лондон живет собственной жизнью.

На протяжении большей части истории Лондон и Вестминстер были независимыми административными образованиями: делом первого была экономика, делом второго – политика. Сложные отношения между ними не раз предстанут перед нами на протяжении этой книги. Первый средневековый мегаполис испытал потрясения в XVII веке с его гражданской войной, Великой чумой и Великим пожаром, но вышел из них с успехом, вступив в XVIII век, золотой век обновления и интеллектуальной продуктивности. За этим последовали потрясения, вызванные появлением железных дорог и, как следствие, взрывным ростом пригородов, подобного которому не испытал ни один другой город мира.

На рубеже XX века Лондон достиг апофеоза имперского величия, на протяжении века пережил бомбардировки двух мировых войн, после которых начался период упадка. В 3-м тысячелетии город вновь стал процветать, превратившись в мировой финансовый центр, однако спорам о том, в каком направлении ему следует расти, как он должен выглядеть и кому он «принадлежит», конца пока не видно.

Эта книга посвящена в первую очередь эволюции внешнего вида Лондона: почему сегодня он выглядит именно так – более пестрым и анархичным, чем любой другой сравнимый по величине город? Корни истории неизменно кроются в географии; физическая эволюция Лондона тесно связана с его расположением и топографией. Поколения его жителей сменяют друг друга, новые профессии приходят на смену старым, но структура города, словно неразрывная цепь, связывает прошлое и настоящее.

Везде, где собираются люди, появляется почва для волнений, но на протяжении двух тысячелетий конфликты, разгоравшиеся в Лондоне, разрешались на удивление мирно. На здешних улицах жертвами политических волнений пало меньше людей, чем в любом другом из великих городов мира. Борьба лондонцев органично связана с самим Лондоном и природой его роста, с потребностями торговли и попытками ее планирования или регулирования.

Примечательно в этой истории то, что упомянутые попытки в целом провалились. Лондон давно уже сам себе хозяин. На любые бедствия (будь то восстание Боудикки, нормандское завоевание, реформация при Генрихе VIII, чума, пожар или бомбардировки) он отвечал тем, что с головой погружался в работу и занимался своим делом – с фантастическим успехом.

В большинстве работ история Лондона рассматривается в отрыве от истории страны, столицей которой он является. Я попытался поместить историю города в национальный, а до некоторой степени и в международный контекст. Лондон всегда старался держаться в стороне от событий, затрагивавших остальную часть страны, но сыграл судьбоносную роль в гражданской войне и в сражениях XIX века за реформы. Лондонская толпа всегда говорила собственным голосом, и не следует недооценивать ее лишь потому, что ее выступления так редко принимали буйный характер.

Если выйти за пределы Сити и Вестминстера, определить, что такое Лондон, становится еще труднее. Писатель и историк Викторианской эпохи Уолтер Безант писал о двух Лондонах, о которых «никто не знает и не желает знать»: Восточный Лондон и Южный Лондон. Каждый из них по размеру превышал Манчестер, однако миллионы живших там людей никогда не пересекали границу между ними. Восточный Лондон был почти отдельным городом, где жил рабочий класс, а в Южном Лондоне, по словам Безанта, худо-бедно напоминал достопримечательность разве что паб «Слон и замок» (Elephant and Castle) – ныне, увы, исчезнувший. В последние два века возник третий Лондон, еще менее заметный. Это тихий безликий пригородный мегаполис, рожденный железными дорогами и за полвека с 1880 года увеличивший площадь Лондона вшестеро. В зависимости от того, как определять его границы, его территория составляет до 80 % от всего Лондона. Я попытался отдать должное и ему.

Лондон в целом никогда (по крайней мере, до XXI века) не имел самоуправления как единого исполнительного органа, отвечающего за работу всего городского хозяйства или большей его части. Напротив, он проявлял неизменную политическую апатию. Ответ на вопрос, почему он был столь политически инертен по сравнению с Парижем, Берлином, Веной или Санкт-Петербургом, кроется отчасти в том, что он стал центром зарождающейся национальной демократии. Как мне кажется, еще одна причина – географическая. Города – это котлы под давлением, чей предохранительный клапан – расширение. Всегда, когда казалось, что столица вот-вот затрещит по швам, начиналось активное строительство. Лондонские трущобы XIX века были ужасны, но в сравнении с парижскими представляли собой куда более скромную картину. А железная дорога давала отдушину, через которую город выплескивался на ставшие доступными территории Мидлсекса, Эссекса, Суррея и Кента. В 1854 году Королевская комиссия скучно описывала столицу как «провинцию, застроенную домами». Карл Маркс, раздумывая о судьбе лондонских бедняков, при виде тихих почтенных улиц и площадей отчаялся найти в лондонцах революционный потенциал.

Из упомянутых конфликтов самый серьезный как раз в наименьшей степени зафиксирован в источниках, а вот в этой книге ему уделено больше всего внимания. Этот конфликт разгорелся в третьей четверти XX века, когда бульдозеры послевоенных градоначальников нанесли городу куда больший урон, чем немецкие авианалеты, во время войны уничтожившие многие дома Сити и частично Ист-Энда. Проезжая сегодня через внутренние пригороды[1], вы едете по городу-призраку, в котором прежние рабочие улицы погребены под муниципальной застройкой и многоквартирными высотками. Самовластные архитекторы сносили здания и строили с нуля, накладывая собственные идеологические и эстетические шаблоны на живой, пульсирующий организм города. К тому времени как общественное неприятие и недостаток ресурсов положили этому конец, немалая часть преимущественно викторианского Лондона была опустошена, хотя многое, к счастью, уцелело.

По мере приближения к настоящему времени наш современный опыт неизбежно добавляет в рассказ новые краски. Я живу в Лондоне с раннего детства и успел пожить в четырех боро[2] – трех к северу и одном к югу от Темзы. Древние греки считали, что полис может выжить, только если его жители участвуют в управлении. Я никогда не избирался на управленческие должности, но всю жизнь описывал всевозможные грани облика столицы; работал я и в учреждениях, занимавшихся вопросами транспорта, жилищного строительства, планирования, культуры и охраны памятников[3]. Я редактировал лондонские газеты – утреннюю и вечернюю (Times и Evening Standard), трижды выполнял обязанности присяжного и дважды заведовал школой. Активизм для меня – постоянная тема, и сегодня я прохожу по городу как старый солдат, вспоминая прошлые победы и поражения. Иногда это поднимает дух, иногда расстраивает.

Мой интерес к внешнему виду Лондона – конкретный и преднамеренный. Мне интересен Лондон всех времен – не вечно одинаковый, но всегда хранящий один и тот же дух. Баталии по вопросам джентрификации[4], борьбы с бедностью, образования и жилищного строительства реальны и важны, но я считаю, что городские политики не должны угождать только нынешнему поколению. Да, у нас есть право быть услышанными. Но город, в число жителей которого мы ненадолго вошли, выживет, и важно именно то, какой город мы передадим потомкам. Я содрогаюсь при мысли о том, что скажут будущие поколения о нынешнем силуэте Лондона, так же как нас приводит в содрогание то, что сделали наши родители и родители наших родителей после Второй мировой войны. Мы не должны забывать, что, выбирая тот Лондон, который мы хотим, мы принимаем решение и за других.

Любознательность – лучший подход к истории. Я стараюсь ответить на вопросы, которые всегда интриговали меня и, надеюсь, заинтригуют читателей. Почему Сити всегда так отличался от Вестминстера? Почему Южный Лондон – всего в сотне ярдов за рекой – кажется настолько иным, почти провинциальным? Почему внутренние районы Лондона настолько разнообразны, а внешние пригороды так однолики? Как случилось, что террасная застройка[5] стала излюбленным стилем жилья для старых и малых, богатых и бедных, и почему современные градостроители настолько враждебно относятся к этой популярной форме, которую к тому же любит большинство архитекторов? Почему высотные здания Лондона разбросаны так хаотично?

Я стараюсь сохранять беспристрастность. Если можно любить то, что делишь еще с девятью миллионами человек, то я люблю Лондон. Меня огорчает отъезд из него и воодушевляет возвращение. Меня всегда завораживают его прославленные виды, открывающиеся с Парламентского холма, моста Ватерлоо или из Гринвича. Если он разочаровывает меня, я сгораю от стыда, а его радости приводят меня в восторг. Лондон призван удивлять и никогда этому призванию не изменяет. Ему свойственна величайшая из человеческих добродетелей: он никогда не бывает скучен.

1. Лондиниум. 43–410

«Отец Темза»

Большинство городов начинается с воды. Если есть река, озеро или море, есть и торговля; а если есть еще и высокий берег, люди пускают корни и начинают вести дела. Еще до основания Лондона долина Темзы была населена: ее обитатели копали канавы, возводили дамбы, били дичь, выращивали урожай, оставляли нам глиняные горшки и металлические изделия. Но они никогда не сводили глаз с реки.

Темза была не спокойной рекой, а потоком вдвое шире теперешнего, по руслу которого приливная волна с моря проникала в глубь острова. С самых ранних времен Темза, как и большинство рек, считалась священной. Ее олицетворением был похожий на Нептуна старик с волнистыми волосами – «Отец Темза»; имя реки, возможно, происходит от кельтского корня со значением «тьма». Богам реки приносили жертвы: горшки, топоры, мечи, деньги (и сегодня влюбленные бросают монеты в фонтаны на счастье). Помню, в один из поворотных моментов собственной жизни, идя по мосту Ватерлоо, я посмотрел вниз, в реку, и какой-то первобытный инстинкт заставил меня бросить монету в воду.

В доисторические времена на месте Лондона стоял холм с двумя вершинами. Чтобы почувствовать, где находились его склоны, лучше всего отправиться на велосипеде, желательно ночью, на запад от Тауэра. Абрис холма идет вверх по площади Тауэр-хилл, затем вдоль улиц Истчип и Каннон-стрит, откуда переулки круто спускаются к Темзе. В середине Каннон-стрит заметно понижается, пересекая русло прежнего ручья Уолбрук, а затем вновь поднимается на вторую «вершину холма» у собора Святого Павла. Далее от Картер-лейн переулки вновь спускаются к Темзе. За собором идет круто вниз склон холма Ладгейт, пересекая бывшее русло реки Флит, ныне заключенной в подземную трубу. Затем маршрут вновь идет вверх, по Флит-стрит, к улице Стрэнд, в названии которой сохранилась располагавшаяся здесь когда-то полоса прибрежной гальки[6]. Здесь находится Олдвич – по-саксонски «старый порт»; порт этот некогда обслуживал поселение послеримских времен под названием «Лунденвик», приблизительно на месте современного района Ковент-Гарден. На Трафальгарской площади можно нырнуть к болотам Вестминстера или взять направо по улице Хеймаркет и попасть в расположенный выше район Сохо. Мы не увидели древнего Лондона, но ощутили под собственными ногами.

На карте в Музее Лондона этот ландшафт доисторических времен усеян каменными топорами, костями и человеческими черепами, разбросанными среди останков мамонтов, носорогов, бизонов и медведей. Ближайшие так называемые стоянки располагались на более плодородной почве выше по течению, в Аксбридже, Стейнсе, Каршолтоне и Хитроу. К 1-му тысячелетию до нашей эры появляются простые системы севооборота, применявшиеся среди прочего на участке к югу от реки, в Саутуoрке. В Баттерси, у предполагаемого брода через реку, найден изящный щит эпохи бронзы.

Судя по всему, в конце железного века Темза служила границей между неизвестными нам племенами. Река служила естественным торговым путем между Северным морем и внутренней частью страны. Что касается самого слова «Лондон», его этимологию объясняют с десяток теорий, наиболее вероятная из которых производит название от кельтского «лонд» – «дикий» или «пловонида» – «быстрый поток». Средневековый историк Гальфрид Монмутский, взяв в пример Рим, объявил, что Лондон основан неким троянцем по имени Брут – потомком Энея, одного из основателей Рима. Даже в мифе Лондон сохранял свои связи с континентальной Европой.



Римский город

Два похода Юлия Цезаря в Британию в 55 и 54 годах до нашей эры не оставили следов вокруг Лондона. Первый поход представлял собой просто высадку на территории Кента, второй – массированное вторжение на 800 кораблях, которые надолго стали самым крупным флотом, пересекшим Ла-Манш; рекорд был побит только в день высадки союзников в Нормандии, которые, впрочем, пересекали пролив в обратном направлении. Цезарь нанес поражение силам бриттов во главе с Кассивелауном, переправился через Темзу и достиг Мидлсекса. Где именно произошла переправа и какие результаты были достигнуты в ходе вторжения, не вполне ясно. Судя по всему, это была лишь демонстрация силы. Цезарь не оставил в Британии ни постоянной базы, ни войск и отступил в Галлию.

Возвращение римлян в 43 году нашей эры, в правление императора Клавдия, было более убедительным. Армия под командованием Авла Плавтия высадилась в районе нынешнего Ричборо на побережье Кента и отправилась маршем вверх по берегу Темзы. По всей вероятности, по пути к бриттской крепости Камулодун (нынешний Колчестер) они должны были пересечь реку и выйти на возвышенность напротив Саутуорка. Была ли эта возвышенность уже населена торговыми людьми, неизвестно. Но вскоре на ней вырос Лондиниум.

Поселение на переправе, по обеим сторонам ручья Уолбрук, быстро росло. Как и все римские города, оно было спланировано в виде регулярной сетки улиц, ориентированной вдоль дорог, ведущих на восток – в бриттский Камулодун – и на северо-запад, по нынешней Уотлинг-стрит (в той ее части, которая носит название Эджвер-роуд), – в Веруламий (ныне Сент-Олбанс). В центре города, на месте нынешнего рынка «Леденхолл» (Leadenhall), было открытое пространство – форум. К западу от Уолбрука был амфитеатр, обнаруженный в 1988 году под улицей Гилдхолл-ярд.

Улицы строились в римском стиле, дома были в основном прямоугольные, хотя были и круглые хижины, – вероятно, в них жило коренное население. Вдоль реки располагались причалы, куда приставали корабли и привозились грузы. У Тацита есть упоминание Лондиниума как «города, хотя и не именовавшегося колонией [как Камулодун], но весьма людного вследствие обилия в нем купцов»[7]. Это свидетельство подкрепляют найденные в 2010 году под зданием штаб-квартиры Bloomberg восковые таблички, датируемые 57 годом нашей эры и говорящие о наличии торговли, а также школьного образования и судопроизводства.

Этот первый Лондон просуществовал всего семнадцать лет. В 60 году племена иценов из Норфолка и тринобантов из Эссекса подняли восстание под руководством царицы иценов Боудикки, вызванное тем, что римский губернатор Светоний после смерти мужа Боудикки, союзника Рима, хотел включить земли иценов в свою провинцию. По причинам, оставшимся неизвестными, Боудикка была высечена плетьми, а ее дочери обесчещены. В ответ воинственная царица собрала большое войско, уничтожила римский гарнизон в Камулодуне, а затем атаковала римлян в Лондиниуме и Веруламии.

В это время войско Светония находилось в походе в Уэльсе, так что губернатор остался без защиты. Те граждане, что не бежали вместе с ним, были убиты, а город стерт с лица земли (археологи обнаружили слой золы, датируемый этим временем). Оценки современников в 40 000 погибших кажутся преувеличением, однако они показывают, до каких размеров вырос Лондон за два десятилетия римской оккупации.

На следующий год Светоний собрал силы, вернулся и осуществил возмездие, убив Боудикку[8].

Стратегическое значение Лондона было настолько велико, что он быстро вернул себе статус самого крупного города на острове, став столицей важной римской провинции Британия. Уолбрук давал городу чистую воду из района Финсбери, а отходы, напротив, смывал в Темзу. На главные улицы выходили римские виллы. Вдоль реки выстроились склады. Первый деревянный мост через Темзу в Саутуорке был построен в начале римской оккупации. В 1981 году в ста ярдах от нынешнего Лондонского моста были обнаружены деревянные сваи, датируемые 80–90 годами. Благодаря мосту дорога из Веруламия – нынешняя Уотлинг-стрит – пересекла реку и стала вести в Кент и Дувр, а Эрмин-стрит шла на север по современной Кингсленд-роуд в Йорк. Они до сих пор остаются единственными улицами в Лондоне, которые идут прямо на протяжении нескольких миль. Что касается моста, ему предстояло на века стать символом лондонской самобытности.

В течение II века Лондиниум продолжал расти. Около 120 года он перенес сокрушительный пожар. При императоре Адриане, который, как считается, посетил город в 122 году, на северо-восточной окраине (ныне район Барбикан) была построена крепость, вмещающая 1000 солдат. Кроме того, в начале III века была возведена полукруглая стена, шедшая на две мили (ок. 3,2 км) от нынешнего Тауэра к устью Флита возле Блэкфрайарса; в стене были пробиты ворота на улицах Ладгейт, Ньюгейт, Бишопсгейт и Олдгейт. В северо-восточном углу стена делала изгиб – здесь, на месте будущих ворот Криплгейт, и располагалась крепость. Если не считать мелких административных изменений, по этой стене и сегодня в основном проходит граница лондонского Сити.

Между тем форум был расширен и стал крупнейшим к северу от Альп. На форум выходила базилика – административное здание, которое, судя по результатам раскопок, было длиннее даже нынешнего собора Святого Павла.

Постепенно за стенами вдоль нынешней Флит-стрит, а также в Холборне, Олдгейте и на южном конце моста в Саутуорке стали вырастать предместья. К концу I века Лондиниум, по оценкам, достиг максимума населения – около 60 000 жителей, что по римским меркам соответствовало крупному городу. О его социуме известно мало, хотя в Музее Лондона в Барбикане можно получить очень хорошее представление о римском Лондоне. Макет в музее рисует живописную картину роскошного быта: мозаичные полы, раскрашенные комнаты, ванны и внутренние дворики. При этом ДНК-анализ показывает, что этот Лондон имел чрезвычайно космополитичное население, стекавшееся сюда со всей Римской империи, в том числе из Средиземноморья и Северной Европы. Эти люди поклонялись своим богам в храмах и капищах, приносили жертвы на берегах Темзы и Уолбрука. Самый значительный из найденных по сей день алтарь посвящен богу Митре и был изготовлен близ Уолбрука около 240 года. Также есть предположения, что под собором Святого Павла могут находиться руины другого храма – возможно, храма Дианы.

Отступление и исчезновение

Причина упадка Лондиниума в V–VI веках – великая тайна лондонского прошлого. Население города начало уменьшаться уже к 150 году. Возможно, что Южная Британия была в основном мирным краем и в столице не нужен был постоянный легион, и солдат разместили на границах с Уэльсом и Шотландией. Судя по всему, имел место отток населения. Нарождающиеся островки романо-бриттской культуры были разбросаны по городам и виллам на прилегающих холмах современных Кента, Суррея и долины Темзы. Лондон был важным портом, но большую часть торговых грузов провинции можно было перевозить и по морю, вдоль побережья. По мере разрушения имперской системы обороны отдаленные провинции, среди которых была и Британия, стали уязвимыми перед вторжениями варваров – в особенности англов и саксов, а правительства этих провинций – перед мятежными полководцами. После охватившего всю страну восстания под руководством Караузия в 286 году римлянам в лице Констанция Хлора, отца Константина Великого, пришлось в 293 году покорять Британию заново. Это привело к новому росту строительства, но ненадолго. Вскоре после 300 года наблюдаются явные признаки того, что город потерял привлекательность для своих обитателей. Здания приходят в запустение, общественными банями больше не пользуются, даже форум заброшен.

Церковь возле Тауэр-хилла, возможно, отмечает приход в Северную Европу христианства (около 300 года). В Арелатском соборе 314 года во Франции принимал участие некий Реститут, епископ «из Лондиниума». Однако к концу века археологические данные говорят о внезапном упадке. По всей вероятности, Лондон стал неприятным для жизни, полуразрушенным, грязным, небезопасным городом, где постоянно бушевали эпидемии. Возможно, вновь прибывающие поселенцы предпочитали жить на более здоровой открытой местности к западу от него.

Наверняка мы знаем только то, что 410 год стал роковым для города. Римской империи со всех сторон угрожали вторгающиеся варвары, сам Рим в этом году был разграблен вестготами под предводительством Алариха. Двадцатишестилетний император Гонорий вывел легионы с окраин империи, в том числе и из Британии. Посланникам, умолявшим о помощи против германских племен, император заявил, что «ради безопасности своих владений в Галлии, Италии и Испании он отказывается от имперских притязаний на Британию»; ее округа и гарнизоны «отныне считаются независимыми… и должны защищать себя сами». Это был первый «брекзит».

Хотя в других частях Британии романо-бриттская культура сохранялась, в Лондиниуме, как представляется, ее развитие оборвалось внезапно. Сколько римлян осталось здесь, на каком языке они говорили, почему они ушли из-под защиты стен – всё это покрыто тайной. Не осталось ни обломков монет, ни предметов быта, ни даже мусора. Это произошло не в результате какого-либо катаклизма, – создается впечатление, что жители просто собрали свои пожитки и ушли. Археологические слои этого времени представляют собой грунт темного цвета, что обычно говорит о том, что территория вновь покрылась обломками камня и почвой. Запустение Лондона продолжалось, судя по всему, два столетия, в течение которых он был заброшенным поселением на холме, подобным Старому Саруму[9] в Уилтшире. Археологи предполагают, что в стенах крепости могла продолжаться та или иная деятельность, не оставившая следов, – возможно, религиозные ритуалы. Очевидно, этого хватило, чтобы город спустя два века возродился, однако в остальном отношении здесь не было ничего.

Еще мальчиком я попытался обойти по периметру этот давно утраченный город. Тщетные усилия! Часть римской стены до сих пор сохранилась напротив Тауэра, еще одна – вдоль улицы Куперс-роу на севере. Бастион, перестроенный с использованием средневекового кирпича, сохранился в Барбикане, вдоль дороги Лондон-уолл, еще один – на автостоянке в том же Барбикане. Но это всего лишь фрагменты. Под холмом Хаггин-хилл в стороне от Куин-Виктория-стрит скрываются общественные бани; воду в них некогда подавали с помощью ведер, укрепленных на цепи. Стену этих бань все еще можно увидеть в очаровательном небольшом парке Клиари-гарден. В 1960-х годах сами бани, наряду с другими прекраснейшими руинами римского Лондона, были частично засыпаны, над ними построили офисы. Еще одни бани, куда время от времени можно попасть, расположены под зданием напротив рынка Биллингсгейт. Старинный амфитеатр на месте нынешнего Гилдхолла – ратуши лондонского Сити – сохранился хуже.

В 1954 году при строительстве офисного центра на берегу Уолбрука был обнаружен храм, посвященный Митре. Находка вызвала всеобщее воодушевление, хотя и не настолько большое, чтобы оставить ее на месте. Груду камней перевезли в палисадник на Куин-Виктория-стрит. В 2017 году в процессе новых работ, связанных со строительством на этом месте Блумберг-центра, камни были возвращены на исходное место, однако теперь их поместили в затемненный ящик в подвале современного здания, отчего они стали напоминать абстрактную скульптуру. Лучше было бы восстановить сам храм, поместив его в соответствующее окружение, – подобно воссозданной «улице викингов» в Йорке, у торгового центра «Коппергейт» (Coppergate). Римский Лондон остается утраченным местом, возбуждающим любопытство, обломком чужеродного мира, далекой страны, потерявшим значение из-за своего внезапного исчезновения.

2. Саксонский город. 410–1066

Интерлюдия: Лунденвик

Период после заката Римской империи называют Темными веками, хотя историки этот термин не любят: он намекает на некую недоработку с их стороны. Однако Лондон после ухода римлян этот термин как раз описывает как нельзя лучше. Бродягам, гуртовщикам да огородникам это место, возможно, и служило жильем, но в течение почти двух веков археологи могут похвалиться только случайно выброшенными предметами, и никакого признака поселения: монет, черепков, мусора, датируемых деревянных изделий – в соответствующих слоях не наблюдается. Пожалуй, наиболее красноречиво говорит о запустении судьба римской сетки улиц. В старых городах, даже переживших упадок, эта сетка обычно сохраняется в контурах современных улиц, но в Лондоне исчезла и она.

В VI–VII веках зарождались королевства саксов – Кент, Эссекс и Мерсия; Темза служила естественной границей между ними. И историк того времени Бе́да, работавший в монастыре в Джарроу, и «Англосаксонская хроника» в VII веке уже упоминают новую торговую базу «восточных саксов». Этот городок стал известен как Лунденвик, иначе говоря, «Лондонский порт» или «Лондонский рынок», а позднее его называли Олдвич – «старый порт» (отметим, тогда еще Олдвич был скорее именем нарицательным). Здесь, несомненно, и располагалось «недостающее звено» лондонской истории.

В 1985 году раскопки в районе Ковент-Гарден, к северу от Стрэнда, дали некоторое подтверждение этого тезиса. Археологи Алан Винс и Мартин Биддл, работавшие на разных участках, обнаружили огромное количество находок, датируемых периодом запустения Лондона. Представляется, что в V веке берег Темзы вверх по течению от римского города перехватил его роль как базы для речной торговли; к галечному берегу стали приставать суда.

Свидетельств существования причалов или каменных строений в Лунденвике не найдено. Обнаружены только деревянные столбы, возможно оставшиеся от торгового здания, – как раз под нынешним рынком «Ковент-Гарден» (Covent Garden).

Этим новым лондонцам старый город к востоку должен был казаться зловещими руинами, посещать которые, видимо, следовало только по особым случаям. Писатель Саймон Янг описывает воображаемый визит греческого (византийского) посольства в Лондон в 500 году нашей эры, имевший целью, очевидно, восстановить власть над Британией от имени Восточной Римской империи после разграбления Рима в 410 году. Послы обнаруживают несколько сотен жителей, все еще живущих в пределах стен и управляемых советом престарелых, говорящих на латыни патрициев, которым служат наемники-саксы. Предположение отчасти правдоподобное, но доказательств у нас нет.

Возрождение христианства

Если что-то и объединяет империю прочнее, чем военная сила, то это вера. Наиболее вероятно, что выжившими обитателями опустевшего римского города были остатки христиан. К 410 году христианство было официальной религией Римской империи уже целый век, и несколько отважных романо-бриттов наверняка переходили мост через Флит и взбирались по холму Ладгейт к своим семейным алтарям, как бы ни относились к этому новые лондонские власти – скорее всего, языческие.

Кем именно были эти самые власти и откуда они явились, неизвестно. Историки всегда предполагали, что бритты юго-востока Англии, многие из которых стали романо-бриттами, были кельтами, говорившими на древнебриттском языке, потомками белгов[10]. Некоторые фрагментарные письменные свидетельства рассказывают, как бритты были атакованы ютами, одним из многочисленных германских племен, вторгшихся в Британию после ухода римлян. Упоминается, что около 457 года они искали укрытие в древних городских стенах. Другие историки оспаривают эту концепцию внезапного вторжения германцев в кельтскую Англию. Германские племена из-за Северного моря селились на восточном побережье Британских островов издавна. Ицены и тринобанты Восточной Англии, а также кентские племена, возможно, даже говорили на одном из германских языков, а не на древнебриттском – языке западной и северной частей островов. Топонимы вокруг Лондона в подавляющем большинстве саксонского, а не бриттского происхождения: вместо названий, кончающихся на «-абер», «-тор», «-торп», – саксонские суффиксы «-вик» (порт), «-си» (остров), «(—х)эм» и «-тон» (усадьба). Гринвич, Далич, Бермондси, Баттерси, Клапем, Стретем, Кенсингтон, Далстон – все это саксонские названия. В Восточной Англии и на юго-востоке страны издавна селились ветераны-легионеры из Германии. От кельтов-бриттов не осталось и следа.

В конце VI века мрак неизвестности рассеивается, и появляется еще одна весьма памятная дата. С миссии Августина в Кентербери в 597 году начинается возвращение Англии к Риму, но уже иному – Риму католической церкви. Августин обратил в христианство короля Кента Этельберта (годы правления – ок. 589–616), однако примечательно, что папа римский Григорий Великий повелел разделить новую епархию на две – с центрами в Йорке и Лондоне. Поселение Лондон находилось на землях Эссекса, чей король Саберт был племянником Этельберта и его вассалом. Так как Саберт теперь принял христианство, вопрос о лондонской епархии был, по-видимому, решен. В 604 году папа Григорий своим письмом назначил первым лондонским епископом Меллита, который, в свою очередь, основал собор Святого Павла – возможно, на месте римского языческого храма, а может быть, и на месте ранней христианской церкви.



Однако епископский сан Меллита оказался непрочным. После смерти Саберта в 616 году власть над Эссексом перешла к королю Редвальду (у власти ок. 600–624), и духовный авторитет Кента пошатнулся. После отказа Меллита дать причастие некрещеным жителям Лондона вспыхнул спор, и Меллит был изгнан (предвестие будущего инстинктивного стремления Лондона к независимости). Меллит, скрывшийся в Галлии, вернулся в 619 году, но не в Лондон, а в Кентербери, где стал третьим архиепископом. Таким образом, именно Кентербери, расположенный в сердце христианизированного Кента, а не выбранный Григорием Лондон стал в конечном итоге центром английской церкви и остался таковым до наших дней.

Возрождение христианства в Эссексе началось, как представляется, с прибытием с острова Линдисфарн Кедда, назначенного лондонским епископом (в должности ок. 654–664). Уроженец Нортумбрии Кедд был направлен миссионером на юг и основал монастырь в Брэдуэлле, в Эссексе, который и сегодня стоит в гордом одиночестве на пустынном участке побережья. Это один из самых трогательных и малоизвестных раннехристианских памятников Англии. Преемником Кедда был Вине (666–672), ранее епископ Дорчестера и Винчестера, а следующим на должности стал Эрконвальд (675–693), официально признанный святым покровителем Лондона. Город теперь принадлежал (и вплоть до IX века будет принадлежать) занимавшему центральную часть Англии королевству Мерсии; мерсийским он был, в частности, при короле Оффе (757–796).

Для Оффы, чья столица была в Тамуэрте, Лондон представлял собой «окно в Европу», открывая возможности дипломатических контактов с Карлом Великим и франками. Старый город, без сомнения, снова был населен, в него возвращались жители, стремившиеся селиться под защитой стен. Оффа, как считается, имел своего рода временную резиденцию на месте римской крепости, а на месте нынешней церкви Святого Албана на Вуд-стрит (возле Барбикана), предположительно, была королевская часовня.

Саксы и даны

Через считаные годы после смерти Оффы в 796 году и Карла Великого в 814 году на северном горизонте Европы появилась новая угроза. Положение Лондона как торгового города делало его уязвимым перед набегами викингов, разорявших восточное побережье. В конце жизни Карл Великий говорил: «Душа моя скорбит смертельно, ибо я смотрю в грядущее и вижу, сколько зла принесут северяне моим потомкам и их народу». Впервые даны напали на Лондон в 830-х годах, а в 851 году город был взят и предан огню и мечу. Однако Этельвульф, король Уэссекса (839–858) и отец Альфреда Великого, нанес сокрушительный ответный удар: как гласит «Англосаксонская хроника», убито было «великое множество язычников – доселе мы о другом таком сражении не слышали»[11]. Однако Лондон не был в безопасности до того, как Альфред в 878-м победил данов в битве при Эдингтоне в Уилтшире. Он занял Лондон в 886 году, а данам пришлось поселиться в так называемой области датского права Денло, располагавшейся на территории Восточной Англии и Нортумбрии.

О Лондоне, восстановленном Альфредом Великим (871–899), наши знания скудны. Хотя он, несомненно, в качестве торгового поселения имел определенную важность, это был уязвимый пограничный город на северной окраине Уэссекса, не раз подвергавшийся разрушениям со стороны данов и в результате сильно обедневший. Сама область датского права начиналась у реки Ли, всего в четырех милях (ок. 6,4 км) к востоку от города.

Как бы то ни было, Альфред отстроил стены и восстановил город в качестве одного из своих саксонских бургов (укрепленных городов). Всерьез возобновилась торговля с континентом. Для разных групп товаров, поступавших из Нормандии, Фландрии, Германии и балтийских портов, предназначались свои отдельные причалы. Кроме того, Альфред официально «привязал» лондонские рынки к новой сетке улиц. Главные рынки располагались вдоль улиц Истчип, Поултри и Чипсайд[12].

Судя по всему, сетка улиц, проложенных Альфредом, в значительной мере отличалась от той, что существовала в Лондиниуме, – по всей вероятности, Альфред взял за основу улицы, сформировавшиеся с течением времени. Чипсайд и Грейсчерч-стрит остались от пересекавшихся под прямым углом улиц римских времен. Остальные «стриты», «лейны», «корты» и «аллеи» прокладывались там, где их удавалось втиснуть между земельными участками. Они обеспечивали право проезда и тем самым приобрели практически священный статус, который сохранили до сих пор. Из всего, что осталось от древнего Лондона, земельные инспекторы Сити признают только извивающиеся улицы эпохи Альфреда. Пусть ради строительства небоскребов сносятся здания и портятся виды, но и самым могучим из них приходится втискиваться в поземельные планы, установленные королем Альфредом. В сердце нынешней столицы мы все еще можем видеть призрачный контур карты саксонских времен.

Прообразом администрации Лондона стал совет старейшин наряду с народными собраниями – фолкмутами, восходившими, судя по всему, к племенным собраниям германцев. Народные собрания проходили на руинах римского амфитеатра. Заметим, что присутствие на них было обязательным для всех свободных граждан. Кроме того, проходили регулярные заседания суда, называвшиеся датским словом «хустинг»; обычно на хустинге решались торговые вопросы, чем и объясняется скандинавское происхождение термина. Альфред также разделил город на округа, каждому из которых подчинялось несколько церковных приходов; в обязанности администрации округа входило поддержание общественного порядка и вопросы «социальной политики» – в той мере, в какой таковая вообще имела место. Каждый округ должен был поставлять людей и вносить средства для защиты города. Эти органы развивались медленно, с течением веков, однако благодаря им Лондон уже в зародыше пользовался некоторой степенью самоуправления.

Лондон недолго наслаждался покоем. Нападения данов продолжались в течение всего X века. Городу, защищенному стенами, удавалось отбить большинство из них, но нередко от захватчиков приходилось откупаться, выплачивая так называемые датские деньги. В 1002 году Этельред, прозванный Неразумным (978–1016), попытался положить нападениям конец, повелев убить всех данов в своих владениях. Одной из погибших в «резне в День святого Брайса» стала сестра короля Дании Свена Вилобородого, самого выдающегося из вождей викингов той эпохи. Свен был не из тех, кто после подобного склонился бы к миру.

Из английских поселений только Лондон смог оказать данам вооруженное сопротивление, но и он пал перед Свеном. В 1014 году Этельред попросил Олафа II, короля христианской Норвегии, не питавшего к Дании дружеских чувств, помочь в отвоевании столицы. Викинги Олафа, по легенде, вырвали сваи Лондонского моста и разрушили мост, что позволило его кораблям пройти выше по течению и отвоевать город у Свена. История о разрушении моста ради освобождения Лондона, возможно, легла в основу популярного английского детского стишка «Лондонский мост падает» (London Bridge is Falling Down). В одной норвежской саге стишок продолжается так:

Лондонский мост падает,

Конь ушами прядает,

Бревен грохот, рога рокот…

Олаф в битве победил![13]

Но Лондон оставался уязвимым, и в 1015 году Кнут, сын и наследник Свена, вторгся в Британию с большим войском, а год спустя вступил в Лондон и стал королем Англии (1016–1035). Город стал частью скандинавской империи Кнута и оставался ею до его смерти.

Для королей Англии саксонского происхождения политической столицей был Винчестер – там они короновались, там их хоронили, там они держали казну. При Кнуте вперед вырвался Лондон. Благодаря активной торговле он стал финансовым центром, в том числе налоговым; здесь же чеканилась монета. Лондон финансировал и войско Кнута. В свою очередь, торговля с Балтикой и Скандинавией процветала; купеческие корабли, проплыв через Северное и Балтийское моря, заходили в крупные реки Руси, спускаясь затем к Киеву, попадая в Черное море, доплывая до Византии.

Империя Кнута была христианской и лояльной Риму. Предполагается, что число лондонских церквей ко времени смерти монарха достигло двадцати пяти; в их число, вероятно, входило и шесть церквей, позднее посвященных освободителю города Олафу – норвежскому королю, причисленному к лику святых, а также церковь Святого Мученика Магнуса (сына Олафа). Название улицы Тули в Саутуорке восходит к искаженному названию церкви Святого Олафа. Название церкви Святого Климента Датского, возможно, связано с тем, что некогда это была церковь датского гарнизона или датских купцов, живших за пределами стен, в Олдвиче. Эти имена, словно редкие вспышки, освещают минувшую эпоху иноземных правителей, когда Лондон располагался далеко на периферии новой империи.

Новый город на западе

После смерти Кнута, наступившей в 1035 году, корона в конечном итоге перешла к его пасынку Эдуарду Исповеднику (1042–1066). Эдуарда воспитала во Франции мать Эмма Нормандская, жена сначала Этельреда (отца Эдуарда), а затем Кнута. Для лондонцев Эдуард был таким же чужаком, как и Кнут. Он говорил на нормандском диалекте французского языка и привез с собой обычаи и моду Нормандии, в которой вырос. Но самое главное, он сделал своей резиденцией не саксонский Лондон, а небольшое бенедиктинское аббатство (настолько небольшое, что его называли monasteriolum, в переводе с латинского «монастырёк») выше Олдвича по течению Темзы, на болотистом острове Торни.

Здесь Эдуард построил «западную церковь» (west minster) в новом романском стиле, а в качестве архиепископа Кентерберийского привез Роберта из нормандского аббатства Жюмьеж. Церковь имела в длину 98 метров и была больше всех известных нормандских церквей того времени. Рядом с церковью был возведен новый монастырь, а к востоку от него Эдуард построил для себя и своего двора дворец с видом на реку. Прежний королевский квартал в старом Лондоне близ собора Святого Павла был отдан монастырю Святого Мартина – Сент-Мартин-Ле-Гранд, основанному около 1056 года. Именно это решение – вынести центр власти над Англией за пределы Лондона – оказалось самым важным в истории города. Оно создало своего рода вторую столицу – средоточие политической власти, отделенное от местопребывания коммерции и торговли. Подобное разделение франкоговорящего двора и англо-датского торгового центра неизбежно должно было привести к конфликту – и вскоре конфликт разгорелся.

В 1051 году Годвин Уэссекский, главный советник Эдуарда, обладавший большим политическим влиянием, несмотря на англо-датское происхождение, был отправлен в ссылку витенагемотом – королевским советом, состоящим преимущественно из нормандцев. Год спустя на волне антинормандских настроений Годвин вернулся, а его сын Гарольд стал начальником войска и де-факто правителем королевства. После смерти Эдуарда в 1066 году Гарольд был объявлен его преемником. Он был братом королевы и главнокомандующим армией, но других оснований претендовать на престол у него не было. Герцог Нормандский Вильгельм объявил, что Эдуард назначил его наследником, и сам Гарольд, несколькими годами ранее потерпев кораблекрушение в Нормандии, согласился на это. Война за престолонаследие стала неизбежной.

От раннесредневекового Лондона в наши дни осталось немногим больше, чем от римского Лондиниума. В церкви Всех Святых у Тауэра имеются фрагменты, относящиеся ко временам, предшествующим нормандскому завоеванию; во время недавних археологических раскопок найдена оригинальная каменная кладка из монастырских кварталов к югу от Вестминстерского аббатства. Самое очевидное из того, что осталось, – это хребет Лондона, дорога, вьющаяся на протяжении двух миль (ок. 3,2 км) от современного Сити через долину реки Флит и вдоль Стрэнда в Вестминстер. С основания Эдуардом нового аббатства эта дорога стала фактическим и метафорическим каналом, связывающим власть и деньги. Ее так и не перестроили в широкий и красивый проспект – ни в церемониальных, ни в каких-либо иных целях. Она так и осталась обычной улицей. Однако и в те годы, когда она была грязной колеей, и в те годы, когда она была артерией Британской империи, она шла, как туго натянутая струна, вдоль берега Темзы. Сегодня по ней ходит автобус номер 11, и, когда я еду в нем, я не могу не ощутить политической напряженности, исходящей от этой дороги.

С этого времени история Лондона превращается в повесть о двух городах, в каждом из которых были свои предрассудки, племенные группы, интересы, влиятельные круги и стили управления. Вестминстер пользовался монархической властью, а в Лондоне сосредоточилась власть тугих кошелей и рыночной экономики. Ни один из них не победил другого, хотя в ходе развития столицы капитал чаще одерживал верх. Будучи старшим из двух, лондонский Сити получил право на заглавную букву «С». В следующих главах я буду называть его просто Сити, а Вестминстер – Вестминстером, хотя и он позднее приобрел статус «сити», то есть города[14].

3. Средневековый мегаполис. 1066–1348

Нормандское завоевание

Едва лишь витенагемот в Лондоне провозгласил Гарольда королем, как власть его стали оспаривать два соперника: король Норвегии Харальд Суровый и герцог Нормандии Вильгельм, прямой потомок датчанина Роллона, первого викингского правителя этой части Франции. Оба претендента готовили вторжение в Англию, желая отнять у Гарольда корону. В том же году Гарольд разбил Харальда Сурового близ Йорка; сам норвежский король погиб в битве. Но Гарольду пришлось сразу же мчаться на юг, чтобы остановить Вильгельма, который высадился у города Певенси, в Сассексе. Гарольд выступил из Лондона, не успев собрать всю свою армию; вскоре он был разгромлен конницей Вильгельма и погиб в битве при Гастингсе. Это случилось в октябре 1066 года – дата, навеки ставшая самой знаменитой в английской истории.

Битву при Гастингсе в школьных учебниках истории изображают как сражение англичан с французами, но на самом деле это была схватка между двумя одинаково сомнительными претендентами на английский престол – одним англо-датского происхождения, другим датско-нормандского. В результате этой борьбы «люди севера», известные со времен Карла Великого, вышли на европейскую арену. После победы при Гастингсе Вильгельм отправился маршем к Лондону, обеспокоенный его мощными укреплениями. Он сжег Саутуорк, но переправиться через Темзу не смог и двинулся вверх по течению до самого Уоллингфорда, где повернул к востоку, уничтожая городки и деревни на своем пути. В Беркемстеде видные горожане Лондона, вынужденные «необходимостью», наконец изъявили ему свою покорность; среди них был Эдгар, юный преемник Гарольда. Вильгельм обещал быть «милостивым господином». Что до самого изъявления покорности, «Англосаксонская хроника» замечает, что со стороны горожан «было великим безумием не сделать того ранее».

Вильгельм короновался в Рождество 1066 года, подчеркнув законность своих претензий на трон тем, что церемония прошла в построенном Эдуардом Вестминстерском аббатстве, а не в Винчестере. Теперь необходимо было вознаградить за помощь нормандскую знать, представители которой считали завоевание Англии частным делом Вильгельма (а значит, не были обязаны помогать ему, подчиняясь вассальной клятве). Чтобы заручиться их поддержкой, Вильгельм еще до отплытия обещал им богатства саксонской Англии. Первоначально планировалось просто взимать штраф с тех, кто сражался на стороне Гарольда, но в конечном итоге это вылилось в крупнейший передел земель в английской истории. По оценкам, 95 % английской провинции к югу от реки Тис перешло от саксонской знати и церкви в руки нормандских завоевателей.

Владения приблизительно 4000 графов, танов и аббатов были распределены среди 200 нормандских баронов. Все это было записано в Книгу Страшного суда, составленную в 1086 году. На северо-востоке страны вспыхнуло восстание, жесточайшее подавление которого вошло в историю как «разорение Севера».

Лондон был исключением. В остальной Англии восстания, вызванные в первую очередь «утратой отеческих владений», вспыхивали в следующие два года, однако в Лондоне подобного почти не происходило: по особому указу город не затрагивали карательные экспедиции Вильгельма, и ему была дарована хартия, подтверждавшая его привычные права и привилегии. Вильгельм гарантировал сохранность наследного имущества лондонцев и заявил: «Я не потерплю, чтобы какой-либо человек причинил вам зло». Таким образом, дипломатичная политика Вильгельма обеспечила Лондону автономию. Была признана власть его саксонских старейшин и фолкмута; к этому времени уже устоялось деление города на округа и приходы. Лондон мог выбирать своих собственных шерифов и устанавливать собственные нормативные акты, в первую очередь относящиеся к торговле. Хотя бывшие саксонские аббатства стали владением французских монастырей, сохранившиеся в записях имена крупных лондонских землевладельцев остаются саксонскими еще в течение немалой части следующего века.

Город коммерции

На деле Лондон уже тогда был по характеру космополитичен. Его основателями были выходцы с континента, говорившие на латыни; за ними пришли англосаксы, имевшие германское происхождение, и даны-скандинавы, и вот теперь город подчинялся франкоговорящим нормандцам. Население города составляло около 25 000 человек – примерно столько же, сколько в Брюсселе и Генте, хотя и куда меньше, чем в Париже, где жило 100 000. И население это процветало. Названия улиц отражают их торговое предназначение и говорят о том, что продавались здесь не только ткани, хлеб, птица, рыба да каменный уголь, но и импортные товары: шелк, кожа, меха и драгоценные металлы. В городе была и Фиш-стрит – Рыбная улица, и Поултри – Птичья. Самыми богатыми купцами были торговцы шелком и бархатом, бакалейщики, галантерейщики и виноделы.

Из этих рынков выросли монополии и гильдии, со сложными условиями вступления и приема в подмастерья, своими правилами, позволявшими поддерживать качество и держать в стороне чужаков – кроме чужаков с деньгами в мошне или ценным ремеслом за плечами. У гильдий были свои «тайны», то есть секреты мастерства, на которые еще в годы моей юности ссылались старые печатники с Флит-стрит. Это были не просто товарищества по коммерции и ремеслу: для их членов это была система пожизненного социального страхования. Так как вступление к гильдию вело в конечном итоге к получению статуса свободного горожанина, гильдии фактически регулировали права гражданства и доминировали в вопросах городского управления.

Таким образом, «общественный договор» Лондона с государством нормандцев сформировался уже в первые годы после завоевания. В результате Вильгельм получил доход от налогов, а Лондон – автономию во внутренних делах. Однако, хотя Вильгельм и признавал этот договор, он не оставил Сити иллюзий относительно того, кто здесь главный. По его приказу на границах Сити были построены три укрепления: на холме Ладгейт – замок Монфише, в устье реки Флит – Бейнардс, а в углу, направленном к морю, – внушительная башня, первоначально деревянная, затем каменная, побеленная известью и названная Белой башней. Последняя оставалась вне юрисдикции Сити, но само ее существование служило знаком признания Лондона как государства в государстве. Замки Бейнардс и Монфише были разрушены при короле Иоанне в XIII веке, а земли отданы доминиканскому монастырю, получившему название «Блэкфрайарс» по цвету монашеского облачения[15]. Сегодня на этом месте блистает украшениями в стиле ар-нуво паб «Блэк Фрайар» (Black Friar).

Завоевание Англии Вильгельмом не состоялось бы без поддержки папы римского, посланное которым знамя было с ним в битве при Гастингсе. Эта поддержка была вознаграждена сполна. Англию охватил поразительный бум не только военного, но и церковного строительства. На протяжении полувека после завоевания нормандцы перестроили почти все саксонские соборы, аббатства и церкви. Они строили новые замки и монастыри и селили в них привезенных из-за моря рыцарей и аббатов, создавая новую аристократию. Старый саксонский собор Святого Павла был перестроен после пожара в 1087 году и сегодня является одним из старейших кафедральных соборов Европы. В 1097 году Вильгельм Рыжий, сын Вильгельма Завоевателя, построил огромный Вестминстер-холл – опять-таки, как говорили, самый большой из существовавших тогда. Он и сегодня остается свидетельством инженерного дела XI века, хотя его крыша относится к более позднему времени. Ничто в европейской истории не могло сравниться с этой строительной вакханалией. Деревянные церкви, замки и особняки перестраивались в каменные; камень привозили главным образом из Нормандии.

Лондонцы относились скептически к верховной власти королей, но не к церкви. Они бывали независимыми, резкими, жадными до денег, вспыльчивыми, но всегда оставались набожными. В нормандском Лондоне было построено 126 церквей, не считая тринадцати часовен в монастырских владениях. Новые церкви и монастыри нередко разделяла всего сотня ярдов, и у каждой церкви были свои заказчики: епископы, бароны, купцы, гильдии, стремившиеся таким образом получить точку опоры в Сити.

Возле улиц Бишопсгейт и Олдгейт были построены аббатства. В 1123 году за городской стеной на северо-западе, в «чистом поле» (отсюда название района Смитфилд – от англ. smooth field), вырос приорат Святого Варфоломея. Рыцари-иоанниты прибыли в район Кларкенуэлл около 1145 года и остались там навсегда. Сегодня их общество управляет рядом служб скорой помощи. Их товарищи по оружию – тамплиеры – поселились чуть в стороне от Флит-стрит, но в XIV веке орден был разгромлен, а его богатства конфискованы. В наше время эти земли стали вотчиной юристов[16], но круглая церковь, вдохновленная храмом Гроба Господня в Иерусалиме, все еще стоит. Дальше на север были построены приораты Святой Марии – Сент-Мэри-Спитал и Святой Марии Вифлеемской – Сент-Мэри-Бетлехем. К югу от Лондонского моста, в Бермондси и Саутуорке, уже задолго до того обосновались монашеские общины.

Подобная коалиция церковной и светской власти определяла политику Сити в течение всего Средневековья. Когда во время гражданской войны 1135–1153 годов корону друг у друга оспаривали Стефан и Матильда[17], фолкмут Сити принял решение в пользу Стефана, хотя Матильда короновалась в Винчестере. Во время спора за власть над церковью между Генрихом II и архиепископом Томасом Бекетом Лондон сохранял нейтралитет. Хотя Бекет был лондонцем (а позже его памяти посвятили часовню на Лондонском мосту), до его политической борьбы городу дела не было. Лондон инстинктивно старался стоять над схваткой, если, конечно, один из ее исходов не сулил городу выгоды.

К концу XII века в Сити сформировался управляющий совет из двадцати четырех олдерменов округов. Власть в столице воплощали не монарх, не полководец и не какое-либо военное учреждение – власть здесь принадлежала организованной торговле. Совет олдерменов наложил запрет на соломенные крыши, а также приказал строить трактиры, где часто вспыхивали пожары, из камня. В 1209 году под руководством священника Питера Коулчерча был перестроен Лондонский мост. Это был предмет гордости Сити, чудо средневековой техники. Мост насчитывал девятнадцать заостренных арок, воздвигнутых на подножиях-волнорезах двадцать футов (ок. 6 м) шириной, вкопанных в дно реки и на протяжении веков укреплявшихся. В итоге речной поток с каждой сменой прилива и отлива превращался в настоящий водопад. Двадцатая арка была шире других, ее верх был подъемным. Мост был исключительно прочен; об этом говорит то, что позднее на нем строили дома высотой до пяти этажей. Он многократно ремонтировался и стоял до 1820-х годов.

В 1189 году Лондон впервые избрал мэра (название этой должности французское и происходит от слова «мажордом» – так назывался главный управляющий замка[18]). До 1212 года должность занимал Генри Фиц-Эйлвин. На него пала обязанность собрать деньги на выкуп короля Ричарда Львиное Сердце из австрийского плена после Третьего крестового похода. После смерти Ричарда король Иоанн (1199–1216) официально даровал Сити право избирать мэра в надежде заручиться поддержкой Сити против баронов, многие из которых подняли открытый бунт, возмущенные королевскими налогами, а также войной во Франции. Тщетная надежда! На лугу Раннимид, где была подписана Великая хартия вольностей, Сити занял сторону баронов, завоевав ряд сформулированных в хартии прав и свобод. Так, статья 41 гласила: «Все купцы имеют право свободно и безопасно въезжать в Англию, выезжать из Англии, пребывать в Англии и ездить по Англии, как сушей, так и по воде, покупать и продавать безо всяких незаконных пошлин, в соответствии со старинными и справедливыми обычаями». Европе предстояло стать единым рынком, а король не должен был своей властью в ущерб торговцам заключать договоры и даровать кому-либо привилегии.

Как и в Венеции, еще одном великом торговом городе, лондонцы считали, что губительно для коммерции надолго передавать слишком много власти в руки одного человека, поэтому срок полномочий мэра в конечном итоге был ограничен всего одним годом. Избирателями могли быть «благоразумные полноправные граждане… наиболее богатые и мудрые, как принято исстари». Как правило, мэрами становились выходцы из именитых олдерменских семейств, имевшие связи с главными гильдиями. Это была не демократия, а олигархия. Сити ежегодно в знак почтения «представлял» своего мэра королю: члены гильдий выходили из Сити и шли торжественной процессией по Стрэнду в Вестминстер – от этой церемонии ведет свое начало нынешний «парад лорд-мэра». За то или иное место в процессии часто разгорались нешуточные споры. Конфликт между портными и кожевниками по вопросу о том, какая из гильдий должна идти в процессии шестой, по одной из версий, дал жизнь идиоме at sixes and sevens, означающей «полный беспорядок». В 1515 году этот спор был разрешен путем соглашения: гильдии договорились ежегодно меняться (так они и делают до сих пор). Парад, изначально бывший демонстрацией смирения и подчинения, стал способом состязаться в показной роскоши. Здесь богатство ежегодно хвасталось своей властью перед властью политической, это было ежегодное упражнение для богачей Сити, напоказ напрягавших финансовые мускулы.

Генрих III: опасный бунт

Лондону не очень нравилось быть казначеем Плантагенетов – не в последнюю очередь из-за того, что королевское бряцание оружием обходилось дорого и не сулило ничего хорошего для коммерции. Борьба Генриха II с церковью, необходимость выкупать из плена его сына Ричарда I, дорогостоящие поражения короля Иоанна во Франции и его же война с баронами – все это только вредило торговле. В царствование его преемника Генриха III (1216–1272) тоже не прекращались раздоры. Воспитанный во Франции король считал Лондон культурной провинцией, нуждающейся в свежем влиянии. Он мечтал играть важную роль в европейской политике и пригласил в Англию с континента новые монашеские ордена: в 1221 году – доминиканцев, а в 1224 году – францисканцев. Когда в 1236 году Генрих женился на 13-летней Элеоноре Прованской, девушка прибыла в Лондон в сопровождении французского короля и «всего цвета рыцарства и красоты Южной Франции, величавой свиты из знатных кавалеров и дам, менестрелей и жонглеров», как сообщает хронист. Многие члены этой свиты надеялись получить в дар какое-нибудь английское поместье или епископскую кафедру.

Приезд Элеоноры пробудил в лондонцах самые ксенофобские инстинкты. Ее судно, проплывавшее вверх по Темзе, забрасывали гнилыми овощами. Бароны и власти Сити протестовали против использования при дворе «чужого» провансальского языка вместо «английского» (под которым они понимали нормандский диалект французского). Не примирил лондонцев с Генрихом даже устроенный в Тауэре первый в истории города зоопарк с медведем, носорогом, слоном, львами и змеями. Стоимость посещения составляла одну кошку или собаку, которые должны были служить кормом для животных.

Безусловным авторитетом для Генриха был его дальний предок-франкофил Эдуард Исповедник. Для увековечения его памяти Генрих перестроил Вестминстерское аббатство, где предусмотрел и гробницы для себя и своей семьи – все в новом французском готическом стиле. Этот проект потребовал сбора грабительских налогов не только от Сити, но и от двора. Генрих объявил, что не следует «взвешивать расходы, прошедшие или будущие, если постройка окажется достойной Бога и святого Петра и угодной им». Этот взгляд на государственные расходы, и в последующие времена не чуждый ряду монархов и правительств, Сити не разделял.

Решение Генриха в 1245 году провести в Вестминстере две ежегодные ярмарки купцы Сити расценили как акт враждебности. Члены гильдий бунтовали на улицах и посылали вооруженные отряды в поддержку Симона де Монфора, восставшего против короля. В битве при Льюисе (1264) Монфор одержал победу; Генрих был взят в плен. В следующем году в Вестминстере собрался первый независимый парламент, хотя его работа и закончилась хаосом. Беспорядки и преследования царили в стране; во время одного из ничем не спровоцированных погромов толпа убила 400 евреев. Хронист Томас Уайкс был потрясен. «Хотя на них не было знака нашей веры, – писал он, – было бесчеловечным и нечестивым делом такое убийство безо всякой причины».

В этот раз Сити неверно оценил политическую ситуацию и дорого заплатил за поддержку, оказанную Симону де Монфору. После поражения Монфора в битве при Ившеме (1265) было конфисковано имущество шестидесяти именитых горожан; еще большее число было наказано штрафами, хотя позднее многие штрафы были отменены. Неудивительно, что после смерти Генриха олдермены приложили все усилия, чтобы роскошно отпраздновать коронацию Эдуарда I (1272). На банкете в Вестминстер-холле подавали лебедей, павлинов, щук, угрей, лососей; было заколото шестьдесят коров и сорок свиней. В самом Сити из фонтанов Чипсайда попеременно било то красное, то белое вино.

Разносторонняя столица

Правление Эдуарда, несмотря на оказанный ему приветственный прием, ознаменовало начало эпохи постоянных конфликтов Сити и монарха. Эдуард укрепил Тауэр, объявил незаконными ряд гильдейских запретов, нацеленных на ограничение конкуренции, а для поддержания порядка водворил в Гилдхолле своих шерифов. Правовые вопросы в Сити вошли в юрисдикцию королевских судов. Кроме того, король потребовал открыть доступ в совет олдерменов для более широких слоев ремесленников так называемого среднего класса. Своей властью он выдавал разрешения на торговлю иностранным купцам, к вящему недовольству Сити. Наконец, в 1290 году Эдуард изгнал из Англии всех евреев, чтобы не платить им по долгам короны. За немногим исключением, евреи не возвращались в Англию до эпохи Оливера Кромвеля, то есть почти четыре столетия. Евреев отчасти заменили хлынувшие в Англию итальянские банкиры, давшие свое имя Ломбард-стрит. А купцам Ганзейского союза был предоставлен свой укрепленный квартал – Стил-ярд на берегу Темзы.

Как и позднее не раз случалось в истории Лондона, травматические отношения с монархом привели к пересмотру и осовремениванию гильдейских запретов, действовавших в Сити, и подстегнули конкуренцию. Главной продукцией, питавшей экономику Лондона, да и всей Англии, стала теперь шерсть. Ее традиционно вывозили через Лондон на оптовые рынки континента, однако на эти рынки приплывали и корабли из Халла, Бостона в Линкольншире, Кингс-Линна и Саутгемптона. Многие из этих кораблей шли прямиком во Фландрию. Разрешения и налоги на эту торговлю были королевской прерогативой.

Все это только усиливало интенсивность обмена денег на власть, шедшего между Сити и монархом. Эдуард I был королем-воином, а для сражений, особенно в Уэльсе и Шотландии, ему необходимы были деньги. Время от времени для установления новых податей он созывал парламент, что дало этому органу рычаг влияния на него. Благодаря этим податям положение Сити стало таковым, что его власти смогли торговаться за права и привилегии с Вестминстером. В результате в течение всего XIV века трем Эдуардам приходилось завоевывать лояльность Лондона в переговорах. Воинственность Плантагенетов, стоившая им немалых денег, стала ключевым фактором появления в английском государственном строе двух уравновешивающих друг друга центров власти. В своем богатстве монарх не был независимым.

4. Эпоха Чосера и Уиттингтона. 1348–1485

Чума и восстание

Мы не располагаем картой или изображением средневекового Лондона, и впечатление о нем приходится строить исходя из позднейших свидетельств. Предполагаемая численность его населения – около 80 000 человек – тоже результат догадки. При этом Париж и другие крупные европейские города – Амстердам, Венеция, Неаполь – все еще превосходили Лондон по численности населения. А в Константинополе жило более 400 000 человек. Лондон оставался укрепленным поселением, состоявшим в основном из домов с деревянным каркасом на кирпичном фундаменте. Только самые роскошные дома и церкви были каменными. По улочкам и внутренним дворам бежали ручейки нечистот, воздух был наполнен тлетворными запахами, и примитивная служба вывоза отходов не очень облегчала ситуацию. Из-за постоянных болезней средняя продолжительность жизни в Средние века была невелика – около 30 лет, и население росло лишь благодаря постоянной внутренней иммиграции. Лондон оставался местом повышенной социальной мобильности, городом приключений и возможностей, и, несмотря на ужасные порой жилищные условия, немногие лондонцы голодали.

Но от болезней спасения не было. Чума, завезенная из Азии в Европу, вероятно, на генуэзских кораблях в 1347 году, прибыла в Англию к осени 1348 года. Эпидемия, названная Черной смертью, пошла на спад лишь через год, а затем вновь вернулась в более мягкой форме в 1361 году. Предполагается, что умерло около половины лондонцев; в одни только чумные ямы Смитфилда привозили по шестьдесят трупов в день. По всему Лондону вырос уровень почвы на кладбищах. Хроника сообщает, что многие, «кто был заражен утром, покинули круг людских забот еще до полудня, и никто из тех, кому было суждено умереть, не прожил долее трех или четырех дней». Священники призывали горожан покаяться в грехах, и немало часовен было построено на средства, завещанные богатым горожанином на помин души.

Последствия мора, как и любого национального кризиса, были тяжелыми, но в Лондоне они быстро изгладились. Возник острый недостаток рабочей силы, и приходилось увеличивать жалованье, несмотря на запрещавшие это законы. Говорили, что каменщики в Вестминстерском аббатстве повысили расценки на свою работу вдвое по сравнению с теми, что были до чумы. Те, кто пользовался услугами каретников, перчаточников, кузнецов и даже домашних слуг, находили, что они требуют «неизмеримо больше, чем привыкли брать» до эпидемии. В то же время город на некоторое время перестал страдать от перенаселенности.

Эдуард III ответил чуме тем, что разрешил провинциальным и иностранным купцам торговать в пределах Сити. Ослабленному Сити, испытывавшему нехватку рабочей силы, оставалось только уступить. Запреты, нацеленные на ограничение конкуренции, были ослаблены. Приезжие итальянцы, фламандцы и выходцы из Ганзы нередко подвергались нападению городских банд, но без них Лондон не оправился бы так легко. Кроме того, они предоставляли королю кредиты на продолжение войны во Франции, которую король было забросил и которая не пользовалась популярностью ни у Сити, ни у провинциальной аристократии – по крайней мере, до тех пор, пока она не приносила побед и добычи.

Администрация Сити теперь была упорядочена. Действовал совет из 25 олдерменов, избиравшихся обычно на всю жизнь из именитых членов двенадцати главных гильдий. Хотя такая олигархическая модель способствовала появлению сильных личностей, одни и те же семьи редко оставались у власти долго, может быть, потому, что деловая элита Сити все время пополнялась новой кровью – в этом была ключевая разница между торговым городом, ориентированным прежде всего на море, и стоявшей «на земле» экономикой континентальной Европы. В Лондоне не было ни своих Монтекки и Капулетти, ни своих гвельфов и гибеллинов, хотя из-за изменений в ремесле той или иной гильдии конфликты возникали нередко, иногда выплескиваясь на улицы.

Совету олдерменов подчинялся городской совет, составленный из ста представителей 25 округов и становившийся со временем все более буйным и влиятельным. Его члены контролировали получение прав горожанина Сити, и совет был средоточием лоббизма и регулирования со стороны гильдий. Городской совет не управлял Сити, но, по обычаю, совет олдерменов должен был консультироваться с ним в своих решениях, особенно по финансовым вопросам. Менее влиятельные гильдии в дни пиров занимали скромное место на нижнем конце стола, но, по мере того как Сити становился все более разнообразным, преимуществами членства в гильдиях смогли воспользоваться и более бедные слои городского общества. К концу XIV века в ту или иную гильдию, как предполагается, входили три четверти мужского населения.

Благодаря чуме все эти группы стали лучше оплачиваться, чувствовать себя в большей безопасности и вести себя увереннее. И со временем ими неизбежно должны были завладеть идеи народовластия. Драпировщик из городского совета Джон Нортгемптон был прирожденным возмутителем спокойствия: он дорос до олдермена и стал глашатаем интересов мелких гильдий и городской «черни». Взаимоотношения между Сити и короной стали накаляться после смерти Эдуарда III, когда на трон вступил его внук, десятилетний Ричард II (1377–1399).

Кризис разразился, когда некоторые из сподвижников Нортгемптона приняли сторону крестьян Уота Тайлера, которые в июне 1381 года прибыли в Сити из Кентербери и учинили бунт, требуя повышения жалованья. Три дня в городе царило насилие. Горели дома и монастыри; убивали восставшие и тех, кто всегда был мишенью лондонских хулиганов, – чужаков. Однако отряды полиции в округах приняли меры к тому, чтобы бунтовщики Тайлера искали свои жертвы в основном за пределами стен Сити. Им пришлось громить Ламбетский дворец архиепископа Кентерберийского, юристов в Темпле, Савойский дворец Джона Гонта[19], а также тюрьмы Ньюгейт и Маршалси.

Когда наконец с мятежниками встретился подросток-король и пообещал удовлетворить их требования, именно мэр Лондона убил Тайлера, а отряды полиции Сити окружили его сторонников и изгнали их из города. Нортгемптон позднее сам стал мэром, вновь продемонстрировав способность Сити вовремя переметнуться к победителю. Однако само восстание стало свидетельством появления в Лондоне нового источника власти – народных масс. Как разговаривать с этими массами и контролировать их? Этому вопросу предстояло стать главным для управления городом в смутные времена в будущем. На портрете в Вестминстерском аббатстве, датированном 1390 годом, 23-летний Ричард выглядит задумчивым и очень уязвимым. И возможно, это первое изображение английского монарха, выполненное с портретным сходством.

Лондон Чосера

Если Лондон времен крестьянского восстания остается для нас «закрытой книгой», то вскоре эта книга была решительно открыта. Джефри Чосер был чиновником и придворным в беспокойные времена Эдуарда III и Ричарда II. Он служил дипломатом, выполнял поручения на континенте, где встречался с Петраркой и Боккаччо. Он стал членом парламента от Кента, смотрителем таможни и клерком королевских работ[20]. Его жена Филиппа де Руэ была сестрой второй жены Джона Гонта, Кэтрин Суинфорд. Чосер был во всех смыслах членом средневекового истеблишмента. Однако с юных лет его тянуло к литературному ремеслу, и он стал первым английским поэтом, в трудах которого как в зеркале отразилось все многообразие окружавшего его мира.

Описывая современную ему Англию, Чосер воспользовался сюжетной рамкой: паломники, вышедшие на Пасху из Саутуорка в Кентербери, рассказывают друг другу свои истории. «Кентерберийские рассказы» были написаны в 1380-х годах, но Чосер их так и не закончил, и на момент смерти поэта в 1400 году они не были опубликованы. Ни один из паломников не принадлежит ни к высшей знати, ни к бедноте: напротив, все они представляют нарождающийся средний класс позднесредневековой Англии: рыцарь, юрист, купец, мельник, аббатиса – всего около тридцати человек. Все характеры описаны удивительно живо.

Купец говорит немного – лишь о своих деньгах да о мужьях-рогоносцах. Ткачиха из Бата с независимым характером рассказывает о своих четырех мужьях, а интересуется одеждой, магией, сплетнями и положением женщины в обществе. Рыцарь описывает, как «Шли в понедельник игрища и пляс, / И там Венере все служили рьяно»[21]. Однако на покой он все же удаляется рано, чтобы наутро «видеть грозный бой». «Веселый подмастерье» из рассказа повара «ходил к подружкам ежедневно в гости», и хозяин едва смог избавиться от него, выдав бумагу о завершении ученичества. После чего подмастерье отправляется с дружком кутить и предаваться разврату.

Эти персонажи встают со страниц «Кентерберийских рассказов» не как карикатуры, стесненные суевериями прошлого, но как вневременные образы – веселые, циничные, свойские, скептические, сознающие свое место в социуме. Паломничество в Кентербери – средневековый пакетный тур к модной достопримечательности. Все помешаны на теме секса. А в нападках на времена и нравы паломники не щадят ни церковь, ни власть, ни своих юных и старых современников, чьи похождения они описывают. Это граждане открытого общества, имеющие собственное мнение по всем вопросам.

Улицы Лондона также являлись местом постоянных празднеств и развлечений. Проституция была распространена повсеместно; об этом напоминают такие названия, как Паппекёрти-лейн (искаженное poke-skirt [22]) или даже Гроупкант-лейн[23] (теперь, увы, исчезнувшая под офисным зданием близ улицы Чипсайд). Город Чосера мог повернуться и своей неприятной стороной. Сегодня чужаков могли чествовать, а завтра избивать. Вордсворт писал о ежегодной ярмарке Святого Варфоломея:

Но бывает так,

Что чуть ли не полгорода в едином

Порыве (будь то ярость, радость, страх)

На улицы выходят: то ль на казни

Смотреть, то ль на пожарище; иль праздник

Зовет на площадь всех[24].

Я не раз думал о том, какие современные города могли бы помочь представить чосеровский Лондон. Ближайшее, что приходит мне на ум, – это если бы нищету и грязь Калькутты 1970-х годов перенести на улицы современного Йорка. Возможно, более достоверное впечатление можно получить, если всматриваться в картины Карпаччо и его современников, творивших в Венеции XV века.

Празднество на картине Карпаччо «Чудо реликвии Креста на мосту Риальто» (Галерея Академии, Венеция) может дать представление о подобных событиях в Лондоне. Это многолюдное шествие ярко одетых горожан – молодых и старых, богатых и бедных, набожных и нечестивых, но прежде всего уверенных в себе и тщеславных. Таков, без сомнения, был и Лондон Чосера.

Церковь и политика

Важной отличительной чертой Лондона этого времени остается статус церкви. Ей принадлежала четверть Сити и бо́льшая часть земли в пригородах, она играла важную роль как в парламенте, так и в городском управлении. Церковь учила детей лондонцев, кормила бедных и заботилась о больных. При этом резиденция папы в тот момент располагалась в Авиньоне, под защитой Франции, с которой Англия формально находилась в состоянии войны. Вполне понятно, что лондонцы были весьма восприимчивы к критикам церковной коррупции и догматики, таким как Джон Уиклиф и его последователи – лолларды. Уиклиф был противником церковной иерархии, продажи индульгенций и излишнего поклонения святым. Он высмеивал косность священников. Источник вероучения, по словам Уиклифа, следовало искать только в Библии; в этом он был предшественником ранних деятелей Реформации – Яна Гуса из Праги и Мартина Лютера в Вормсе.

Бросив вызов авторитету церкви, Уиклиф сразу обрел множество последователей не только среди простых горожан, но и среди выдающихся фигур того времени, среди которых были Чосер и Джон Гонт. Однако движение лоллардов ненадолго пережило своего основателя. Лондонцы были людьми широких взглядов, но не религиозными радикалами. Король вовсе не был очарован лоллардами, а Сити в период беспокойных отношений с Вестминстером не стремился стоять на своем в этом вопросе. К тому же на смену Нортгемптону явилась другая выдающаяся фигура – великолепный Ричард Уиттингтон.

Уиттингтон, сын землевладельца из Глостершира, был типичным «новым лондонцем». По профессии он был торговцем тканями, поставщиком двора Ричарда II. Между 1397 и 1419 годами он четырежды был мэром Лондона – случай чрезвычайно редкий. Позднейшая сценическая популярность Дика Уиттингтона представляет собой загадку[25]. Он не был беден, не уходил из Лондона через Хайгейт, и уж, конечно, у него не было кота, обученного ловить мавританских крыс. А вот кем он был, так это тонким дипломатом и любимцем короля, которому давал щедрые займы под залог королевских драгоценностей и поступлений от налога на шерсть. Тем же он занимался и при Генрихе IV, и при Генрихе V, льстя монархам и одновременно блюдя интересы Сити.

Уиттингтон наверняка был среди лондонцев, приветствовавших Генриха V в столице после его победы при Азенкуре в 1415 году. Согласно одной анонимной записи, после чествования в Блэкхите Генрих вступил в Сити. Город был украшен гобеленами и бутафорскими башнями, в каждой нише которых «стояла красивая девушка в позе статуи; в их руках были золотые чаши, из которых они весьма нежно сдували золотые листки, падавшие на голову проезжавшего короля… Из специально проложенных желобов и кранов в трубах лилось вино». Сити никогда не экономил на стиле.

Позднейшей славой Уиттингтон почти наверняка обязан еще одной традиции Сити: богатства, добытые коммерцией, должны в Сити же и возвращаться. Не имея наследников, Уиттингтон занимался благотворительностью в непревзойденных масштабах. Он перестроил Гилдхолл, осушил почву в трущобах вокруг Биллингсгейта, выделил деньги на прием матерей-одиночек в больнице Святого Фомы и профинансировал колледж, где обучались будущие священники. Еще одним его деянием стала постройка у реки общественного туалета на 128 мест, известного как Длинный дом Уиттингтона; нечистоты дважды в сутки смывал прилив. А вот больницу Уиттингтон-хоспитал в Хайгейте он не строил; она построена в память о легенде, согласно которой юный Ричард вернулся в Лондон, услышав звон колоколов церкви в Боу.

Завершение Столетней войны и последующая гораздо более жестокая гражданская война за корону между Йорками и Ланкастерами причинили городу неудобства, но не стали для него катастрофой. Сити в основном поддерживал Йорков и открыто выступал на стороне Эдуарда IV. Но, когда Эдуард в 1483 году умер, а двумя годами позже Генрих Тюдор одержал победу над Ричардом III на Босуортском поле, Лондон это устроило. Город приветствовал Генриха VII в Шордиче процессией трубачей и поэтов, а также преподнес королю в дар 1000 марок. Теперь это был город Тюдоров.

Эпитафия средневековому городу

Мэр и олдермены, приветствовавшие Генриха VII после победы при Босуорте, все еще представляли собой город на задворках новой Европы – Европы Возрождения и Реформации. Численность населения после Черной смерти восстанавливалась медленно – уровня, предшествовавшего эпидемии, она достигла лишь к концу века – и по-прежнему не могла сравниться с Парижем, отставая от него вчетверо. Торговля Лондона основывалась главным образом на шерсти, а трудовые ресурсы зависели от притока мигрантов из провинции. Изучение имен и диалектов этой эпохи показывает, что лондонцы на протяжении большей части XIV века говорили на восточно-английском диалекте англосаксонского языка, а затем перешли на восточномидлендский диалект. Судя по документам, после чумы четверть тех, кто получил гражданство города, происходили из Йоркшира или еще более северных частей страны. В европейской экономике Лондон по-прежнему оставался чужаком. В торговле он был младшим компаньоном Антверпена. Здания последнего были более величественными, его купцы были богаче, а моряки предприимчивей. В отличие от Венеции, у Англии не было торговых представительств за рубежом. Хотя слухи о трансатлантических путешествиях ходили еще до Колумба, люди толковали о «землях, известных бристольским капитанам», но не капитанам лондонским. В Антверпене печаталось больше книг на английском языке, чем в Лондоне. У Англии был Томас Мор, здесь принимали как гостя Эразма Роттердамского, но у нее не было ни своих художников, которые могли бы сравниться с Дюрером или Кранахом, ни архитекторов уровня Брунеллески или Браманте. В эпоху, когда Флоренция цвела ренессансной архитектурой, в Лондоне свой последний всплеск переживала средневековая готика так называемого «перпендикулярного» стиля. Часовня Генриха VII в Вестминстере, построенная в 1503 году неизвестным архитектором, остается шедевром европейской архитектуры, но она была далека от господствовавшего в Европе стиля.

Вместе с тем Лондон обладал двумя ингредиентами, которым суждено было стать очень важными для долгосрочного роста города. За пределами его стен было достаточно земли, и он пользовался политической стабильностью, необходимой для эксплуатации этой земли. В отличие от городов на континенте, Лондону не грозила осада. Стены, построенные римлянами, укрепленные Альфредом и не раз подновленные позднее, выполняли в основном административную функцию. Горожане с деньгами могли покинуть тесные и шумные улицы и колонизировать сельскую местность вокруг города. Да и коммерческая власть существовала в не слишком тесной связи с политической. У каждого сословия королевства была своя география. История Лондона в основе своей – это история его земли.

Сити в соответствии с королевскими хартиями эпохи нормандского завоевания обладал независимостью, а вот Вестминстер фактически пребывал вне всякой юрисдикции. Его население составляло в XV веке не более 3000 человек; почти все они служили короне или Богу. Только в периоды созыва парламентов – обычно это происходило, когда королю нужны были деньги, – анклав наполнялся пэрами, епископами, членами парламента и их свитой, громогласно требовавшей ночлега и припасов. Старинное аббатство, владевшее двумя третями земли Вестминстера и хозяйствовавшее на ней, богатело от этого. По мере роста королевского двора ряд коммерсантов начинал колебаться в вопросе о том, где выгоднее вести бизнес. В 1476 году британский первопечатник Уильям Кэкстон установил свой знаменитый печатный станок близ Вестминстерского аббатства, чтобы быть ближе к князьям церкви и дальше от запретов гильдии печатников Сити. Другие издатели переехали поближе еще к одной церкви – Святого Павла, где и оставались до Второй мировой войны.

Еще в XII веке секретарь Томаса Бекета Уильям Фицстивен отмечал, что «почти все епископы, аббаты и магнаты» занимали три с лишним десятка особняков, впоследствии получивших название иннов (гостиниц), по берегам Темзы. Главная река Лондона стала просторным проспектом для высокопоставленных особ; плыть по ней было легче, чем двигаться по запруженным улицам. Король пребывал в Вестминстере. Архиепископ Кентерберийский жил в Ламбетском дворце, архиепископ Йоркский – во дворце Йорк-плейс (позднее получившем имя Уайтхолл). Епископ Винчестерский тоже жил неподалеку – через реку, в Саутуорке.

Вдоль Стрэнда стояли особняки епископов Даремского, Карлайлского, Вустерского, Солсберийского, а также епископа Батского и Уэльского. Лишь небольшой клочок земли рядом с Йорк-плейс удержал за собой упрямец-простолюдин Адам Скот. Позднее этот участок получил название «Скотсланд» («Земля Скота»), а затем стал известен как Скотланд-Ярд (никакого отношения к Шотландии это название не имеет). Район иннов для юристов удобно располагался между Сити и вестминстерскими судами – непосредственно к западу от реки Флит. Некоторые из этих «гостиниц» выросли в размерах, обрели прямоугольную форму и холлы на манер оксфордских колледжей. Четыре из этих иннов – Иннер-Темпл, Миддл-Темпл, Линкольнс-Инн и Грейс-Инн – сохранились поныне.

К востоку от Сити располагался госпиталь[26] Cвятой Екатерины, а рядом с ним – забытое ныне Истминстерское аббатство, основанное Эдуардом III в 1350 году в благодарность за спасение в буре на море. Это аббатство никогда не могло сравняться с Вестминстерским; позднее на его месте вырос Королевский монетный двор. На южном берегу реки к востоку от Саутуорка раскинулось обширное аббатство Бермондси, некогда бенедиктинское; его основание, согласно хроникам, относится к VIII веку. Вокруг этих учреждений вырастали городки из хижин пивоваров, мясников, кожевников, изготовителей извести и черепицы, а также предприятия, связанные с морем, – ведь морская торговля все расширялась. Верфи и сопутствующие предприятия протянулись от Уоппинга к Шедуэллу; снасти производили на Кейбл-стрит. Начинало проявляться различие между богатыми и бедными районами Лондона, которое в дальнейшем только углублялось.

Генрих VII (1485–1509) стал основателем династии Тюдоров. Желая закрепить за Англией статус державы европейского значения, он женил своего сына Артура на испанке Екатерине Арагонской, дочери короля Фердинанда и королевы Изабеллы, и тем самым вовлек Англию в сферу влияния Священной Римской империи. Артур умер молодым (король был так расстроен, что даже не явился на похороны), и наследником под именем Генриха VIII стал его брат, сразу женившийся на вдове Артура. Поначалу брак был счастливым, но Екатерина не смогла родить королю сына, и это привело к величайшим со времен нормандского завоевания потрясениям в истории Лондона.

5. Тюдоровский Лондон. 1485–1603

Столица Реформации

В ранние годы правления Генриха VIII в стране царили мир и процветание. Он женился на Екатерине за две недели до коронации в июне 1509 года, и супруги вели роскошную жизнь, пользуясь оставленной отцом Генриха богатой казной.

Молодой король, атлет и ученый, всерьез углубился в религиозные противоречия, раздиравшие в этот момент церковь в большинстве стран Европы. Королева была умной и активной женщиной; прежде она исполняла обязанности испанского посла в Лондоне. Другой посол, шотландский поэт Уильям Данбар, вернувшись домой, написал стихотворение, в котором как в зеркале отразился прекрасный Лондон (1501):

О Лондон, цвет меж городами ты…

Пусть прочность стен хранит тебя от зла…

Пускай звонят в церквах колокола,

К купцам богатства льются без числа,

А жены будут нежны и чисты.

Данбар, судя по всему, считал Лондон неплохим местом для дипломатического назначения.

В начале правления король в основном предоставлял вершить государственные дела своему честолюбивому советнику – архиепископу Йоркскому, позднее кардиналу Томасу Вулси. Но, по мере того как Вулси преподавал Генриху науку государственного управления, в молодом короле взыграло честолюбие, и он возжелал жать, где не сеял. Он решил предаться старинному развлечению английских королей – войне с Францией. Две кампании 1512 и 1513 годов, целью которых было завоевание Аквитании, некогда английского владения, обернулись неудачей. Это привело к несвязным дипломатическим действиям Вулси против Франции в союзе с императором Священной Римской империи Карлом V, племянником супруги Генриха. В 1520 году Генрих попытался примириться с французским королем, устроив самую сенсационную в истории демонстрацию монаршего тщеславия – «Поле золотой парчи» около Кале, где присутствовали 6000 человек свиты. Чтобы подчеркнуть свой статус, он потребовал обращаться к себе не «ваша светлость», как было принято ранее, а «ваше величество» (это титулование королевская семья сохранила поныне).

Несмотря на проповеди Уиклифа веком ранее, ранняя эпоха Реформации в Северной Европе не затронула Лондон. Генрих был верным католиком и оставался в стороне от зарождающегося протестантизма. Когда в 1517 году Лютер объявил в Виттенберге о своем выходе из римской церкви, Генрих принял сторону папы и получил от Рима титул «Защитник веры», который, как ни удивительно, и ныне украшает британские монеты (в виде латинского сокращения Fid Def). Лорд-канцлер сэр Томас Мор преследовал протестантов и сжигал их на кострах. Чтобы предпринять свой труд по переводу Библии, Уильям Тиндейл был вынужден бежать в Германию; перевод был издан в Германии и Антверпене в 1525 году. Экземпляр, тайно провезенный в Англию, был сожжен, а Тиндейл осужден как еретик.

Однако и вся королевская вера не могла противостоять нарастающему беспокойству Генриха об отсутствии наследника мужского пола. Дело осложнялось его романом с Анной Болейн, начавшимся в 1526 году, и он счел необходимым развестись с Екатериной Арагонской. Для этого требовалось разрешение от папы, но папа в тот момент был фактически пленником Карла V, племянника Екатерины, и в разводе отказал. Таким образом, первоначально разрыв Англии с Римом был не теологическим, а личным и институциональным. По Акту о супрематии 1534 года Генрих стал во главе Церкви Англии, «не признавая никого на земле выше себя, помимо Бога». Томас Мор, непреклонный противник нового закона, был казнен год спустя – и канонизирован Римом. Итак, Лондон стал протестантским городом почти случайно, но по сути своей он был протестантским городом и прежде.

Упразднение монастырей

Теперь Генрих приступил к действиям, которые вытекали из его решения, и действия эти принесли ему – и Сити – немалую выгоду. К 1536 году Генрих со своим новым канцлером Томасом Кромвелем упразднили все аббатства, приораты и монастыри и изгнали оттуда монахов и монахинь. Земли и богатства монастырей (а по всей стране их было от 800 до 900) были конфискованы; средства король либо присвоил, либо раздал своим придворным и сторонникам. Историки подсчитали, что на начало XVI века треть земельных владений Сити и практически весь Вестминстер находились в собственности религиозных организаций. Теперь тридцать девять религиозных учреждений Лондона, в том числе двадцать три в Сити, были упразднены. Самое решительное сопротивление оказали монахи картезианского монастыря, восемнадцать из которых были в конечном итоге казнены за неповиновение королю и, само собой, канонизированы католической церковью.

Буквально в одночасье в Сити и на окружающей территории произошел такой передел земли и богатств, какого не было даже в эпоху нормандского завоевания. В провинции большая часть собственности отошла непосредственно в королевскую казну, но имущество в Сити и вокруг него переходило аристократам, купцам и приближенным монарха. Король занял дворец кардинала Вулси на реке (принадлежавший ему же Хэмптон-корт король отнял еще раньше), намереваясь построить там новый дворец Уайтхолл. Особняки епископа Честерского и епископа Вустерского были разрушены, земля подарена Эдварду Сеймуру, позднее шурину короля и герцогу Сомерсету, и на их месте вырос Сомерсет-хаус. Особняк епископа Батского и Уэльского отошел герцогу Норфолку; епископа Карлайлского у старого монастырского сада – герцогу Бедфорду; епископа Солсберийского – графу Дорсету. Аббатства Гластонбери, Льюис, Малмсбери, Питерборо и Сайренсестер все утратили свои лондонские здания. Приорат Святой Троицы в Олдгейте перешел к лорду-канцлеру Томасу Одли. Великое аббатство Бермондси, стоявшее семь веков, было разрушено, а у земельного участка за тридцать лет сменилось три собственника.

Для Сити упразднение монастырей и открывало новые возможности, и сулило кризис. Хотя забота о бедных была исключительной обязанностью прихода, монастыри занимались обширной благотворительной деятельностью в области обучения, заботы о больных, увечных и бедных. Депутации от Сити подавали королю прошения: мол, как бы король ни поступал с монастырями, пусть он оставит в покое их благотворительную деятельность или, по крайней мере, передаст соответствующую инфраструктуру Сити. В противном случае «бедные, больные, слепые, престарелые и немощные… лежали бы на улицах, оскорбляя каждого чистого прохожего своими грязными и отвратительными ароматами».

На это король в целом соглашался. В 1547 году госпиталь Христа превратился в приют для сирот, а картезианский монастырь стал богадельней Чартерхаус; домом престарелых он служит и сегодня.

Госпитали Святого Фомы и Святого Варфоломея сохранили свое назначение – именно поэтому проходную больницы Святого Варфоломея в Смитфилде украшает, как ни странно, статуя Генриха. Когда приорат Святого Варфоломея был переведен в Сити, предполагаемый приют на сотню нищих оказался заброшенным, и там «лежали в родах три или четыре гулящие девки». Брайдуэлл был построен Генрихом как королевский дворец, но позднее передан Сити как приют для молодых бродяг и мелких жуликов – прообраз работного дома. Вместо монастырских школ возникали новые. Школа при соборе Святого Павла вновь открылась в 1510 году. Торговцы тканями основали свою школу в 1541 году, а портные – в 1561 году. Госпиталь Христа и Чартерхаус вскоре тоже расширили сферу благотворительности, открыв школы.

Более долгосрочное воздействие оказала конфискация Генрихом церковных земель в целях расширения своих охотничьих угодий. Так появились – и сохранились – сегодняшние Грин-парк, Сент-Джеймс-парк, Гайд-парк, Кенсингтонские сады и Риджентс-парк.

Если принять во внимание ненасытный характер застройщиков в последующие века, вполне вероятно, что в центре Лондона не было бы парков, если бы не Анна Болейн и страсть ее мужа к охоте. Даже сегодня в Центральном Лондоне меньше открытых пространств, чем в любой другой европейской столице.

Город золотых мостовых

После смерти Генриха и его недолго прожившего сына Эдуарда VI Лондон пережидал контрреформацию, инициированную его дочерью, католичкой Марией (1553–1558). Среди населения города всегда была сильная католическая фракция, равно как и упрямая протестантская. В 1554 году подмастерья швыряли снежками в свиту католика Филиппа II Испанского, прибывшего взять Марию в жены и заодно предъявить свои притязания на английский трон. Однако, когда 300 протестантов по повелению Марии были сожжены на Тауэр-хилле, это не привело к восстанию. Широкие взгляды, издавна свойственные Лондону в вопросах веры, судя по всему, научили жителей относиться терпимо даже к проявлениям нетерпимости. После смерти Марии «Книга мучеников» протестантского историка Джона Фокса стала самой продаваемой книгой эпохи – после Библии.

После коронации Елизаветы I (1558–1603) Лондон вступил в период колеблющейся стабильности. Главный советник королевы лорд Берли был мастером дипломатии в отношениях между Сити и короной, теплоте которых способствовала достойная восхищения бережливость королевы. Между тем рынок недвижимости Сити продолжал переваривать результаты упразднения монастырей. Венецианский посол сообщал, что вид города «был весьма испорчен развалинами множества церквей и монастырей, принадлежавших прежде монахам и монахиням». Другой современник отмечал, что «из-за недавнего упразднения религиозных учреждений многие дома стояли пустыми и никто не желал приобрести их». Рынок был подобен баку с водой, половину которого разом вычерпали, – требовалось время, чтобы он снова заполнился. После упразднения монастырей около 60 000 человек жили в самом Сити, а все население (Большого) Лондона составляло около 100 000 человек. К 1600 году монастырские постройки были заняты, и население Сити выросло до 100 000 человек, а Лондона в целом – до 180 000. Большинство населения города все еще проживало в Сити, но его перевес был уже незначительным.

В правление Елизаветы I на развитие Лондона оказывали все большее влияние события за границей. В 1572 году по наущению вдовствующей королевы Франции Екатерины Медичи католики организовали резню протестантов в Варфоломеевскую ночь, и тысячи гугенотов (французских протестантов) бежали в Лондон, ища спасения. В основном это были искусные ремесленники и торговцы, быстро встроившиеся в городскую экономику. Четыре года спустя введение Испанией католической инквизиции во Фландрии привело к тому, что испанские солдаты разграбили Антверпен (событие получило название «Испанская ярость») и убили около 7000 горожан. Антверпен долгое время был торговым партнером и соперником Лондона, и Лондон вновь извлек пользу из гонений со стороны католиков. Десятилетие спустя образ сильного и независимого города был укреплен разгромом Непобедимой армады Филиппа II (1588), и то был конец попыток вернуть Англию под власть папства.

Эти события на континенте придали внешней политике Англии новый вектор: страна обратила свои взоры в Новый Свет, на который до той поры не посягал никто, кроме Испании, Португалии и Нидерландов. Пока соперники Елизаветы пытались насаждать свои религиозные убеждения среди соседей по Европе, паруса ее кораблей надували ветра торговли. Фрэнсис Дрейк обошел вокруг света в 1577–1580 годах и объявил Калифорнию владением английской короны. Ему и его собратьям-морякам было позволено использовать всякую возможность исследования и обогащения, что после разгрома армады подразумевало не что иное, как пиратство. Филипп назначил за голову Дрейка награду 6 миллионов фунтов на сегодняшние деньги. При Елизавете Англия сделала первые шаги от офшорного острова к морской империи, и всегда осторожный Берли напрасно умолял королеву вернуть Испании награбленную добычу.

Типичным купцом из Сити, готовым использовать подобные возможности, был Ричард Грешэм, торговец тканями из Норфолка, который к двадцати пяти годам уже ссужал деньги Генриху VIII. Он стал олдерменом, мэром и членом парламента. Во время упразднения монастырей Грешэму были поручены упомянутые переговоры, целью которых было закрепление бывших монастырских больниц за Сити. Его сын сэр Томас Грешэм стал агентом короны и послом в Антверпене. Он превзошел богатством отца и без стеснения пускался в финансовые махинации; еще при жизни его обвиняли в мошенничестве и порче монеты. Невзирая на это, четыре Тюдора – Генрих, Эдуард, Мария и Елизавета – доверяли ему управление своими займами.

В этот поворотный для себя момент Лондон перехватил у Антверпена роль торгового узла Северной Европы, и Грешэм этому активно способствовал. Он был против ксенофобии Сити и упросил королеву впустить фламандских беженцев, спасавшихся от преследований испанцев, так как это «принесет городу большую прибыль». Основанная Грешэмом Лондонская биржа переросла Антверпенскую. Здание, построенное фламандскими архитекторами из фламандского камня и стекла, открылось в 1571 году и было украшено семейной эмблемой Грешэмов – кузнечиком. Биржа с крытой колоннадой стала первым ренессансным гражданским зданием Лондона. Под его арками могло разместиться 4000 купцов; кроме того, в здании было 160 запирающихся стойл.

Грешэм был первым из череды талантливых финансистов, постепенно закрепивших за Лондоном статус главного финансового центра Европы. Елизавета называла его «необходимым злом» и с удовольствием наносила ему визиты в его особняк Остерли в Мидлсексе. Рассказывают, что как-то раз за ужином она мимоходом заметила, как хорош был бы внутренний двор, если бы его пересекала стена. И к утру стена была построена, что было объявлено доказательством отнюдь не любви Грешэма к королеве, а его утверждения о том, что «деньги – владыка всех вещей». Основанное им учебное заведение – Грешэм-колледж – было конкурентом Оксфорда и Кембриджа, а позднее стало образцом для создания Королевского научного общества. К моменту его смерти (1579) колледж располагался в его особняке в Бишопсгейте. Ныне колледж продолжает свою работу, организуя лекции в зале Барнардс-Инн в Холборне.

Сити в эту эпоху делал первые шаги от торговли товарами к предоставлению кредитов, то есть фактически к торговле деньгами. Кредит основывался на доверии и аккуратной «кредитной истории» – так появлялись группы людей, знавших друг друга и готовых положиться друг на друга. Самым важным фактором в этом была стабильная политическая структура Сити, независимая от смены королей, живших выше по течению, – как, впрочем, и от других внешних обстоятельств. На вершине иерархии Сити был не один человек, а две дюжины олдерменов, связанные родством и пожизненной службой. Да, это была клика, но клика открытая, постоянно пополняемая честолюбивыми молодыми людьми из провинции, такими как Уиттингтон и Грешэм.

В течение бурного XVI столетия Лондон вполне мог стать очагом инакомыслия и бунта. Однако даже во время Реформации Генриха и контрреформации Марии он держался в стороне. Социальный историк Рой Портер писал: «Отсутствие низового протеста заставляет предположить, что, хотя Сити и управлялся богачами, в широких слоях населения его учреждения считались не чужеродными и не деспотичными, а более или менее ответственными и чуткими». Прежде всего, «Лондоном управляли лондонцы, и это не скрывалось». Иными словами, первые ростки своего рода демократии были в равной степени важны и для успешной коммерции, и для политической стабильности.

Зарождение мегаполиса

В 1550 году появилось первое аутентичное изображение Лондона, нарисованное на семи листах с натуры фламандцем Антонисом ван ден Вингарде, мастером панорам европейских городов. На основе своих прогулок по улицам столицы он изобразил город с высоты птичьего полета широкой дугой, идущей от Вестминстерского аббатства до отдаленных башен Гринвича, так, как если бы наблюдатель парил над Саутуорком. За этим изображением скоро последовала первая настоящая карта, известная как «медная» и отпечатанная с анонимной гравюры на меди в Антверпене в 1559 году. Она стала источником новой карты, опубликованной Франсом Хогенбергом в 1574 году; считается также, что на ее основе создана знаменитая «деревянная» карта Лондона, отпечатанная с деревянной доски Ральфом Агасом и другими уже в XVII веке. Недавно Университет де Монфора создал на ее базе трехмерную цифровую модель тюдоровского Лондона – блестящий способ получить представление о средневековом городе.

В этих работах Лондон показан таким, каким он был между упразднением монастырей и началом эпохи Стюартов. Архитектурными доминантами по-прежнему являются церкви во главе с собором Святого Павла. Ренессанс почти не коснулся архитектурного облика города: у особняков готические фасады, вдоль улиц выстроились дома с выступающими рядами кладки и стрельчатыми крышами. Нет никаких признаков официального планирования – прямых улиц, декоративных садов и классических фасадов, характерных для Рима и Парижа этого времени. Разве что по улице Чипсайд сразу видно, что это транспортная артерия. Хорошо заметен Лондонский мост, и на нем по-прежнему торчит жутковатый ряд кольев с головами изменников.

За пределами городских стен застроен главным образом Саутуорк, включенный в юрисдикцию Сити после 1550 года, а также районы Фаррингдон, Кларкенуэлл и Холборн. За пределами этих районов – сельская местность. Коровы пасутся на Боро-Хай-стрит, а лучники упражняются в полях Финсбери, окруженных садами, где на продажу выращиваются фрукты. К западу среди полей стоит Ламбетский дворец; к востоку река вьется вдоль разбросанных по берегу поселений, пока не достигает готических башен королевского дворца Плацентии в Гринвиче. Здесь родились и Генрих VIII, и Елизавета; сюда они любили приезжать на лето.

Как ясно видно из рисунка Вингарде и карты Хогенберга, Лондон XVI века почти не имел достопримечательностей, подобающих великой столице, за исключением Вестминстерского аббатства и собора Святого Павла. Он не произвел бы впечатления на искушенного путешественника. Здесь не было королевского дворца с аллеями и изящными фасадами. Генрих VIII построил дворец Нансач близ Юэлла в Суррее в попытке подражания Фонтенбло Франциска I, но этот дворец, расположенный слишком далеко за городом, пришел в упадок и в конце концов был разобран. Елизавета новых дворцов не строила: ей хватало Уайтхолла, Гринвича и Ричмонда. Ее творческие порывы были направлены на экстравагантный макияж и наряды. Однако она не возбраняла своим придворным тратить деньги (главным образом из бывшей монастырской казны) на «чудо-дома» в стиле английского Ренессанса, самые известные из которых построил Роберт Смитсон в Хардвике, Уоллатоне и Лонглите. Просто королева без приглашения наезжала в гости, что ей самой ничего не стоило, зато влетало хозяевам в немалые суммы.

Самой сильной стороной Лондона была литература. Здесь он в полной мере пожал плоды Возрождения в поэмах Эдмунда Спенсера, драмах Кристофера Марло и Бена Джонсона, но прежде всего в трудах Уильяма Шекспира, чьи стихи при жизни не уступали в известности его пьесам. Но пьесам, в отличие от книг, нужны театры, а властям Сити они не нравились из-за шумной толпы и причиняемого беспокойства. Согласно одной из петиций, призывавших к запрету театров, в них можно было найти «лишь нечестивые басни, дела любострастия, мошеннические приспособления и непристойное поведение». Сити исключил театры из своей юрисдикции и подал прошение об их закрытии, с тем чтобы изгнать их за пределы городских стен, например на свободное место на берегу Темзы за границей округа Саутуорк. Исключением была труппа королевских хористов в Блэкфрайарсе, известных тем, что они похищали мальчишек, чтобы те пели в хоре.

Столяр Джеймс Бербедж построил первый деревянный театр в полях Финсбери в Шордиче в 1576 году да так и назвал – «Театр» (The Theatre). Вскоре вблизи открылся театр «Занавес» (Curtain), а в 1587 году в Саутуорке, где тогда уже устраивались бои быков и медвежьи травли, – «Роза» (Rose) Филипа Хенслоу. Согласно записям, «Роза» за один только 1595 год дала около 300 представлений, причем в репертуаре было тридцать шесть пьес. В 1596 году труппа Бербеджа попыталась переехать из Шордича в Блэкфрайарс, но ему пришлось закрыть театр. Он буквально по одной дощечке перенес здание в Саутуорк и в 1599 году вновь открыл театр под названием «Глобус» (Globe). Он стал домом для труппы «Слуги лорда-камергера», для которой писал Уильям Шекспир, а сын Бербеджа Ричард стал звездой спектаклей по шекспировским пьесам. Два театра были злейшими конкурентами, но оба оказались чрезвычайно уязвимыми для огня, и их не раз приходилось отстраивать заново.

Театр был популярен и как развлечение, и как литературное явление. Даже относительно небогатые лондонцы могли заплатить несколько пенсов за вход. Драматург Томас Деккер старался в пьесах угодить и своим богатым патронам, и «простолюдинам из партера и с галерки», от которых зависел его доход. Среди этих простолюдинов были каретники и носильщики, паписты и пуритане, щеголи и проститутки – неудивительно, что между зрителями часто вспыхивали драки. Смотрели не только пьесы, но и медвежью травлю, цирковые представления и показы уродцев. Театр был не просто развлекательным заведением: здесь смешивались между собой разные общественные слои; сочинители пьес, их постановщики и актеры служили мостиком между аристократией, мелким дворянством и чернью. Возможно, именно поэтому Тайный совет относился к театру с подозрением и стремился связать его определенными правилами или цензурой. В конце концов, когда более либеральные Стюарты дали драме «права гражданства» при дворе и в Вестминстере, театральная жизнь в Саутуорке пришла в упадок. И все же вспомним добрым словом район «к югу от реки», который на время стал для лондонцев вотчиной непослушания, отдыха и творчества.

Город Джона Стоу

По оценкам, к концу правления Елизаветы половина самых богатых лондонцев проживала за пределами городских стен. Некоторые из них жили к северу, в Финсбери, но большинство – в Фаррингдоне, к западу. Сто двадцать один человек числился в записях как имеющий «загородное имение», то есть, по сути, второй дом. Во многом благодаря упразднению монастырей и распределению церковных богатств в Лондоне появился средний класс, не зависевший ни от двора, ни от церкви. Посетивший город герцог Вюртембергский писал домой, что лондонцы «великолепно одеты и чрезвычайно горды и заносчивы, а так как большинство из них, особенно ремесленники, редко путешествуют в другие страны, но все время пребывают в своих домах, чтобы вести коммерцию, им мало дела до иностранцев, – напротив, они насмехаются и глумятся над ними». Что касается лондонских женщин, они «обладают большей свободой, чем, вероятно, где бы то ни было. И они хорошо знают, как ею пользоваться, ибо они выходят облаченными в чрезвычайно изящные платья и все свое внимание уделяют воротникам и манжетам».

Первое подробное описание огромного города, составленное округ за округом и улица за улицей, принадлежит перу антиквара Джона Стоу и появилось в 1598 году. Он забирался в новые тогда предместья на севере, юге, востоке и западе. Он наблюдал, как новые дома пожирают открытые пространства, как в аллеях «кишат сдаваемые внаем домишки и уютные особнячки… людей, которым свое удобство дороже общественного блага всего города».

С точки зрения Стоу, времена при нем были уже не те. Его Лондон был «более глумливым, непочтительным и неблагодарным, чем когда-либо ранее». Чтобы в Лондоне по-прежнему можно было жить, рост мегаполиса нужно было остановить. Эти причитания будут не раз повторяться в течение всей последующей истории Лондона.

Стоу везде видел мигрантов. «Джентльмены из всех графств стаями слетаются в этот город: юноши – чтобы на людей посмотреть и себя показать, старики – в поисках рынка, на котором их товар найдет быстрый спрос». Даже транспорт вызывает у Стоу стенания: «Мир мчится на колесах, а вместе с ним и многие из тех, чьи родители были довольны и тем, что ходили пешком». Стоу был первым городским экономистом Лондона. Он видел, что растущее население столицы приведет «к ущербу и упадку многие или даже большинство из древних городов, городков и ярмарок нашего королевства». Лондон вредил развитию ремесел в провинции, и Стоу предлагал насильно выселить некоторые ремесла в другие города.

Однако даже Стоу приходилось признать, что ничто не могло сопротивляться притяжению королевского двора, который «в наше время куда более многочислен и галантен, чем в старые времена». Когда в город приезжал граф Солсбери, его сопровождала «сотня всадников». Говорили, что для Стоу «единственным трудом и заботой было писать правду». К концу жизни антиквар испрашивал пенсию у Якова I, преемника Елизаветы, но добился только разрешения «обращаться к его подданным за добровольными пожертвованиями и милосердными даяниями». Иными словами, Стоу получил право просить милостыню. На памятнике в церкви Сент-Эндрю-Андершафт он держит в руке перо; когда оно разрушается от времени, его старательно заменяют. Перо репортера должно оставаться бессмертным.

Заря городского планирования

Лондон Тюдоров стремился, в основном без особых успехов, заместить те функции социальной защиты, которые некогда выполняли, пусть и неохотно, монастыри. Нескольких гражданских больниц и приходских благотворительных фондов было недостаточно для постоянно растущего населения. Были приняты меры, пусть и жестокие. Бродяг, в их числе и беспризорных детей, регулярно отлавливали и помещали в тюрьму-приют Брайдуэлл, откуда некоторых из них депортировали в Виргинию. Затем, в 1576 году, более сотни городских приходов впервые установили обязательные сборы с прихожан на бедных. Этот первый шаг к общественной системе социальной защиты официально устанавливал ответственность приходов за больных и неимущих, хотя новый сбор вряд ли мог покрыть их нужды.

К 1580 году относится первая попытка городского планирования и контроля. Елизавета издала прокламацию, запрещавшую любое дальнейшее строительство в пределах трех миль (ок. 4,8 км) от ворот Сити, создав первый «зеленый пояс» города. Запрещалось также сдавать жилье в субаренду или «допускать, чтобы в любом доме отныне проживало или размещалось более одной семьи». Другие указы запрещали новое строительство в глубине Мидлсекса. Вопреки самым драконовским мерам наказания эти указы не возымели действия. Скученность росла везде, где собственник жилья полагал, что выгоды превышают риски судебного преследования.

Вскоре власти сдались и позволили делить жилище между несколькими семьями при условии выплаты короне «субсидии». Таким образом, государство оказалось финансово заинтересованным в нарушении собственных законов. Елизавета была не более готова бороться с этим несоответствием, чем любой из ее преемников – до нынешнего дня. В конце своего правления она жаловалась, что, «невзирая на ее милостивые и благородные повеления… они терпят неудачу из-за неуемной алчности некоторых лиц, которые, не питая никакого уважения к общественному благу и выгоде королевства, пекутся лишь о своей личной наживе». Королева критиковала и халатность своих собственных чиновников, которым «следовало бы надзирать за надлежащим соблюдением прокламации».

К 1590-м годам, отчасти вследствие урона для торговли из-за войн с Испанией, Лондон страдал от экономического спада. Лендлорды, приобретшие земли, где прежде стояли монастыри, чаще всего строили на них не особняки для богачей, а лепили друг к другу наемные дома для более бедных лондонцев. Наплыв выходцев из провинции сбивал заработную плату, но он же, наряду с неурожаями, приводил к росту цен на продовольствие. В последнее десятилетие правления Елизаветы они подскочили на 40 %, и в Лондоне вспыхнули первые известные нам «голодные бунты». В годы заката тюдоровского Лондона город увидел рассвет новой реальности. Как и предупреждал Стоу, свободный рынок людских ресурсов и собственности настолько сильно принуждал город к расширению, что даже короли не могли этому противиться. Правительство предполагает, а лондонский рынок недвижимости располагает.

6. Стюарты и революция. 1603–1660

Божественная бюрократия

Прибытие в Лондон из Шотландии короля Якова I (1603–1625) знаменовало освобождение от пуританского духа, характерного для последних лет правления Елизаветы. Несмотря на психологические травмы детства (его отец был убит, а мать – королева Шотландии Мария Стюарт – казнена), Яков оказался королем образованным, элегантным и склонным к новшествам. Он сочинил ряд богословских и философских трудов, по его инициативе был осуществлен новый перевод Библии (так называемая «Библия короля Якова»); при королевском дворе были желанными гостями актеры шекспировской труппы, которая стала называться «Слуги короля» и открыла второй театр в Блэкфрайарсе.

Приезд Якова и его особые представления о королевской власти привели к изменению самой концепции столичного города. При Елизавете монархия носила средневековый, личный характер: многое решалось в режиме «ручного управления» королевой, постоянно разъезжавшей по стране – во всяком случае, по ее более безопасной южной половине. Повседневные вопросы решались в Лондоне Тайным советом, а в остальной части страны феодалами – полновластными хозяевами на своей земле. Когда королева находилась в Лондоне, общая численность правительства ее величества составляла не более тысячи чиновников, включая тех, что служили в казначействе и судах.

При Якове столица выросла не только в абсолютных цифрах, но и по сравнению с остальной частью страны. В течение XVI–XVII веков Лондону предстояло выйти с пятого или шестого места в Европе на второе после Константинополя. В 1500 году столица была втрое больше ближайших по численности населения английских городов – Нориджа и Бристоля. При Стюартах она стала минимум в десять раз больше, и к 1680 году два из каждых трех горожан Англии проживали в Лондоне.

Масштабы этого роста озадачивают историков. Сегодня его нельзя объяснить только экономическим размахом Сити: по всей вероятности, важным фактором стали и новые функции, связанные со статусом Лондона как столицы Англии и местопребывания правительства. Король был убежден, что ниспосланный стране свыше монарх должен опираться на пирамиду созидательной бюрократии. При нем количество гражданских служащих выросло более чем вдвое: в Лондон потянулись стряпчие, подрядчики, искатели мест, просители, любители выслужиться – все желали предстать перед королем, и всем им нужно было жилье, еда, обиход и развлечения. Лондон заполонили персонажи, явившиеся словно из монолога привратника в «Макбете»: капелланы, лекари, учителя, музыканты, художники, нотариусы, писцы, секретари, привратники, герольды, менестрели, ювелиры, книготорговцы, мастера по изготовлению париков, конюхи, граверы…[27]

Место в Лондоне для новоприбывших, во всяком случае, нашлось. Главным препятствием на пути миграции в большинстве европейских городов были ужасные условия жизни в них. Лондонский Сити в этом смысле не был исключением. В одном из домишек в округе Даугейт жили, как оказалось, одиннадцать семейных пар и пятнадцать холостяков. В другом доме на Силвер-стрит в десяти комнатах ютилось десять семей, большинство из которых еще брали жильцов на постой. Канализации не было нигде, всевозможные отбросы просто вываливали на улицу в надежде на то, что сборщики нечистот их уберут. Но в Лондоне, в отличие от других городов, те, у кого были деньги, могли поселиться от всего этого подальше, на севере и западе. К тому же на западе сияло зарево королевского величия, средоточие придворной жизни с ее искушениями. А вслед за деньгами переселялись и те, кто от этих денег кормился.

Город меняется к лучшему

В 1615 году Яков назначил молодого валлийца по имени Иниго Джонс инспектором королевских работ. Джонс успел попутешествовать по Италии, где проникся не эксцентрикой маньеризма и барокко, а, напротив, идеалами античной архитектуры, возврат к которым проповедовали Серлио и Палладио[28]. Августейший покровитель отказался от елизаветинского Ренессанса и благосклонно принял итальянское палладианство. В этом стиле были построены два здания: Куинс-хаус в Гринвиче (1616) для жены Якова Анны Датской и новый Банкетный зал дворца Уайтхолл (строительство завершено в 1619 году). Как ни удивительно, оба этих здания сохранились, хотя о том, что для своего времени они были революционными, догадаться сложно: ведь большинство окружающих зданий строились позже по их образцу – в том же классическом стиле.

Эксперименты Якова в мире мужской моды были еще более смелыми. Щеголи при дворе Стюартов стремились затмить друг друга; их экстравагантные костюмы запечатлены на портретах работы Уильяма Ларкина и Даниеля Мейтенса. Сенсационные портреты придворных в полный рост работы Ларкина, ныне выставленные во дворце Кенвуд-хаус, могли бы сделать честь журналу Vogue, выходи он во времена Якова. Расточительность была непомерной. За пять лет король, как сообщалось, приобрел 180 костюмов и 2000 пар перчаток. Чтобы покрасоваться во всем этом, он открыл для публики Гайд-парк, ставший местом прогулок короля и придворных.

Хотя Яков делал все возможное, чтобы жизнь в Лондоне стала как можно завлекательнее, вскоре в нем возобладало елизаветинское желание умерить масштабы празднества. По оценкам, в это время сто пэров (две трети от общего числа) большую часть года проводили «в городе», и Яков предостерегал от «сонмищ дворян, которые по настоянию жен, стремясь выставить своих дочерей напоказ и разодеть их по моде… пренебрегли сельским хлебосольством». Они «обременяют город и причиняют всеобщее неудобство». По подсчетам, ради одного-единственного заседания парламента (обычно посвященного очередному выделению средств на королевские расходы) в Вестминстер съезжалось 1800 человек. Он стал пригородом, состоявшим из одних гостиниц.

Король был твердо убежден, что «наш город Лондон стал едва ли не самым большим в христианском мире, а потому давно назрела необходимость прекратить всякое новое строительство». По указу 1625 года об ограничении роста города новые дома, самовольно построенные на расстоянии до пяти миль (ок. 8 км) от ворот Сити, подлежали сносу, а их строители заключались в тюрьму. Срок давности по этому указу мог составлять до семи лет после окончания стройки. Материалы же следовало продать, а выручку употребить в пользу бедных. Кроме того, бездомным разрешалось селиться в любом доме, пустовавшем в течение пяти лет, – эту политику, благодаря которой одним выстрелом удалось убить двух зайцев, не грех бы возродить и сегодня. Попечительство короля распространялось и на общественное благоустройство. Смитфилдский рынок был вымощен камнем, а на пустыре Мурфилдс разбили сады. Строились водопроводы и фонтаны, восстанавливались больницы. Что касается какого бы то ни было нового строительства, оно должно было «окончательно и бесповоротно» прекратиться. О том, чтобы обуздать расточительность двора, не было упомянуто ни словом.

Мешало этим мерам то, что Яков все глубже погружался в долги. Вскоре он пристрастился к тем же самым «субсидиям», которые подорвали политику Елизаветы, обычная плата за лицензию на строительство теперь называлась штрафом. И очередь из землевладельцев, готовых эти штрафы платить, становилась все длиннее – в основном это были новые хозяева церковной собственности, получившие ее после упразднения монастырей. Они с лихвой окупали штрафы за счет провинциалов, прибывавших ко двору, и богатых жителей Лондона, желавших избежать (говоря словами современника, экономиста и врача Уильяма Петти[29])«копоти, пара и зловоний, выделяемых всем скопищем домов восточной его части»[30] (то есть Сити).

Первым в этой гонке был граф Солсбери, получивший в 1609 году лицензию на застройку своей земли вокруг Сент-Мартинс-лейн, к северу от нынешней Трафальгарской площади. Едва дома были построены, как король уже жаловался, что нечистоты стекают вниз по холму прямо к Уайтхоллу. Имена, которые носили члены рода Солсбери, увековечены в названиях нынешних Сесил-корт и Крэнбурн-стрит. Кроме того, граф Солсбери выстроил магазины на Стрэнде, взяв за образец здание Биржи, воздвигнутое Грешэмом в Сити. Стрэнд быстро превратился в Бонд-стрит[31] того времени.

Король-эстет

Карл I (1625–1649), сын Якова, унаследовал отцовскую расточительность, что и привело в конце концов к государственной катастрофе. Лондон, теперь в значительной мере протестантский, прохладно отнесся к невесте короля Генриетте-Марии Французской. Она прибыла на церемонию коронации в 1626 году, когда ей было всего пятнадцать лет[32], в сопровождении свиты из двухсот священников и слуг; лошади, покрытые роскошными попонами, везли сундуки, нагруженные бриллиантами, жемчугами и расшитыми платьями. Королева немедленно отправилась в Тайберн помолиться за души католических мучеников, казненных при Тюдорах.

Взаимоотношения Карла с парламентом, в основном по денежным вопросам, становились все более напряженными; наконец в 1628 году парламент подал королю Петицию о праве[33] и более года отказывал ему в предоставлении денежных средств. Карл, в свою очередь, попытался взимать собственный налог – «корабельные деньги», однако их оказалось не так-то просто собрать. В результате «тирания»[34] продолжалась до кризиса 1640 года.

В течение всего этого периода нарастающих политических трений Лондон процветал. После застройки графом Солсбери земли выше церкви Святого Мартина-в-полях граф Бедфорд в 1630 году испросил разрешение строить дома на прилегающей территории, на месте бывшего монастырского сада к северу от Стрэнда. Тайный совет обязал его замостить и содержать в порядке улицу к северу от сада, известную как Лонг-экр, что Бедфорд счел справедливым только в том случае, если ему позволят взамен строить дома. Он не был другом королю, а, напротив, выступал за Петицию о праве и получил разрешение на застройку только после выплаты огромной суммы 2000 фунтов стерлингов (250 000 фунтов на сегодняшние деньги). При этом разрешение было дано с условием построить новую церковь и разбить площадь, причем и то и другое – по проекту инспектора королевских работ Иниго Джонса. Разъяренный Бедфорд якобы заявил Джонсу, что ему нужно здание «немногим лучше амбара», на что Джонс ответил, что это будет «самый красивый амбар в Англии».

Фасад церкви, действительно слегка напоминающей амбар, сегодня образует западную сторону площади Ковент-Гарден, спроектированной по образцу классических линий парижской площади Вогезов. Бедфорд с сознанием выполненного долга дал окружающим улицам названия в честь членов своей и королевской семей; отсюда Рассел-стрит, Джеймс-стрит, Кинг-стрит и даже Генриетта-стрит. Герцог попытался еще «подзаработать», сдавая в аренду территорию самой площади: она стала не просто общественным пространством, а плодоовощным рынком. Тем самым он серьезно подорвал стоимость недвижимости в районе, который вскоре превратился в район красных фонарей. Рынок сохранился до 70-х годов XX века.

Следующим в очереди оказался строитель Уильям Ньютон, который в 1638 году приобрел землю в полях к западу от юридической корпорации Линкольнс-Инн. Старшины корпорации пришли в ярость и в 1643 году добились моратория на строительство на том основании, что оно велось Ньютоном исключительно ради «личной наживы». Звездная палата (королевский суд, а фактически кабинет министров) строить разрешила, но, как и в случае с Бедфордом, при условии, что архитектором будет Джонс, а часть полей будет оставлена незастроенной, «дабы посрамить алчные и ненасытные предприятия лиц, которые что ни день стремятся заполнить и без того скудный остаток свободного места в этой части города ненужными и не представляющими выгоды зданиями».

В этих случаях мнение Звездной палаты было внятным и прогрессивным. Вест-Энд не должен был стать вторым Сити. В разрешении на застройку района Ковент-Гарден предписывались планировка, услуги конкретного архитектора и постройка церкви. В разрешении на строительство вокруг Линкольнс-Инн-филдс столь же ясно читалось желание защитить Лондон от застройщиков и остановить возведение «ненужных и не представляющих выгоды» домов – не представляющих выгоды, разумеется, для местного сообщества. Иными словами, от застройщиков требовалось соответствие определенным понятиям об общественном благе в отношении архитектурного качества и благоустройства. Так был заложен стандарт, позднее отраженный в управлении крупными лондонскими землевладениями и в строительных правилах последующих времен. Дом по адресу площадь Линкольнс-Инн-филдс, 59–60, предположительно построенный Джонсом, сохранился до сих пор, а сама площадь представляет собой один из первых крупных успехов лондонского городского планирования. Все-таки Стюарты обладали замечательным чутьем в отношении города, которым правили.

Карл оставил Лондону и другое наследие на века. Он был выдающимся покровителем искусств и собрал, безусловно, самую замечательную коллекцию живописи в истории английской короны. Его придворным художником был Антонис ван Дейк, выдающийся ученик Рубенса. В королевских дворцах висели работы Дюрера, Леонардо да Винчи, Мантеньи, Гольбейна, Тициана, Тинторетто, Рубенса. Хотя при Кромвеле от них постарались избавиться, в эпоху Реставрации проданные полотна в основном удалось вернуть, и они составляют ядро нынешней королевской коллекции.

В 1637 году, спасаясь от Тридцатилетней войны (1618–1648), в Лондон приехал одаренный чешский художник Вацлав Голлар. Ему принадлежит ряд набросков города, сделанных с башни монастырской церкви в Саутуорке (ныне кафедральный собор), на основе которых в 1647 году была издана гравюра. Вид города на ней значительно отличается от того, что веком ранее запечатлел Вингарде. Старинный Сити теперь окружен пригородами, среди которых на переднем плане выделяется значительно выросший Саутуорк. Архитектурные доминанты Вестминстера – часовня Святого Стефана, Вестминстер-холл и аббатство, за которым все еще простираются поля. Но средоточие жизни нового Лондона со всей очевидностью смещается к западу. Голлар оставил нам последнюю более или менее точную картину старого Лондона перед Великим пожаром 1666 года.

Гражданская война

В эпоху Стюартов отношения монархии и Сити были непростыми. Когда парламент отказывал королю в деньгах, Сити был наготове с кредитами. Монарх не оставался в долгу, осыпая городскую верхушку почестями и соблюдая автономию Сити. При Карле это равновесие начало расшатываться. Первоначально олдерменам Сити была выгодна устойчивая монархия – неудивительно, учитывая, сколько денег король задолжал городу. Кроме того, в Сити всегда были сильны негласные настроения в пользу католиков, а значит, и Карла. Однако такая позиция руководства противоречила мнению городского совета, настроенного решительно против властного Томаса Вентворта, 1-го графа Страффорда, советника короля. В 1640 году новый парламент, позднее прозванный Долгим, направил Карлу так называемую Великую ремонстрацию, в которой повторял требования Петиции о праве 1628 года. Среди прочих злоупотреблений короны парламент упоминал выдачу разрешений на строительство в Лондоне, названную «продажей неприятностей», так как на практике это была форма налогообложения вне парламентского контроля. Карл отверг ремонстрацию, и отношения как между королем и парламентом, так и между королем и Сити испортились. Зимой 1640 года народные массы в Лондоне, включая так называемую чернь, выплеснулись на улицы, чего почти не бывало с самой Крестьянской войны. Рупором Лондона стал городской совет, а не олдермены.

Весь 1641 год кризис нарастал. Толпы регулярно отправлялись через Сити в Вестминстер, зашикивали в парламенте неугодных ораторов, предъявляли свои требования и даже угрожали на улицах не только членам парламента, но и королевской семье. В «декабрьские дни» 1641 года население Лондона было как никогда близко к открытому восстанию. Толпа подмастерьев и чернорабочих, возбужденных протестантскими проповедниками, представила в Вестминстер петицию, настаивая на исключении из парламента епископов. Чернь напала на архиепископа Кентерберийского и захватила Вестминстерское аббатство, уничтожив «папистские» реликвии.

Неделей позже Карл попытался арестовать пять членов парламента по обвинению в измене, но потерпел неудачу. Парламентарии укрылись, что характерно, в ратуше Сити. Король попытался последовать за ними внутрь, но был «устрашен горожанами». Лорд-мэра, сторонника короля, заключили в Тауэр. Король бежал в Виндзор, и Сити сделал то, чего не делал со времен Генриха III, – официально примкнул к оппозиции королю. Сити отправил своих людей в парламентскую армию и принял сторону парламента в открытом восстании. В Англии началась гражданская война.

В 1642 году впервые с незапамятных времен лондонцы готовились к осаде. Королевская армия, по слухам, шла маршем к столице, и оставшийся неизвестным современник писал, что «каждый день лондонцы выходили с заступами и знаменами – портные и лодочники бок о бок с джентльменами-виноделами и стряпчими… от леди до продавщицы устриц – все трудились землекопами, роя рвы». За несколько недель вокруг города было сооружено восемнадцать миль (ок. 29 км) земляных валов и рвов, вдоль которых было разбросано двадцать три форта. Валы шли на север вокруг Сити – от Тауэра через Холборн и по современной Оксфорд-стрит, а затем вниз через нынешние площадь Гайд-парк-корнер и вокзал Виктория к Вестминстерскому аббатству. Память об одном из фортов, названном Оливерс-маунт (Oliver’s Mount) в честь Оливера Кромвеля, осталась в имени улицы Маунт-стрит в районе Мэйфэр.

Гражданская война велась отчаянно и зачастую беспорядочно. Поначалу лондонская полиция («обученные отряды», набранные в городских округах) составила ядро парламентской армии. В 1643 году, после битвы при Ньюбери, не принесшей успеха ни одной из сторон, войска Сити вернулись домой, где им оказали торжественный прием у ворот Темпла на Флит-стрит мэр и олдермены, которые «приняли нас радостно, и многие тысячи приветствовали наше возвращение домой и благословляли Бога за… избавление наше от ярости и надменности наших противников». Однако к концу 1643 года, когда роялисты уже не угрожали Лондону, солдаты Сити стали ненадежными и склонными к дезертирству. Лондон был настолько настроен против войны, что парламенту пришлось положиться на квазипрофессиональную «армию нового образца», набранную Оливером Кромвелем в основном в Восточной Англии. К 1647 году отдельные голоса в Сити уже призывали к возвращению короля, и только прибытие армии Кромвеля сделало подобное развитие событий невозможным.

По правде говоря, Лондон, как всегда, был настроен двояко. По своим симпатиям он был в основном пуританским и враждебным большинству институтов англиканской церкви, в частности епископам. Для парламентария Джона Мильтона Лондон был «городом-убежищем и жилищем свободы, обведенным крепкой стеной Его [Бога] защиты». Некоторые гильдии даже поддерживали левеллеров, чьи требования религиозной терпимости и всеобщего избирательного права предвосхищали революции XIX века. Лидер левеллеров Джон Лилберн сам был лондонцем. Но, хотя все четыре члена парламента от Сити были пуританами, мирные настроения глубоко укоренились, и город как мог пытался склонить парламент к мирным переговорам. Ближе к окончанию войны, в 1648 году, Лондон подал в парламент петицию об освобождении взятого в плен короля, поддержанную олдерменами, мечтавшими о мире и возвращении к торговле.

Взлет и падение республики

В эту эпоху континентальная Европа проходила через травматический опыт, не имевший себе равных со времен Черной смерти. Уже около века, с возникновения лютеранства, на континенте (в основном в немецкоговорящих регионах) то тлел, то затухал религиозный конфликт, который в 1618 году наконец вспыхнул Тридцатилетней войной. Многие города и деревни Северной Европы вернулись к средневековым условиям существования. К 1648 году опустошенный континент возлагал надежды на Вестфальский мир, суливший новую эру толерантности по всей Европе. По сравнению с европейской войной гражданская война в Англии носила более скромный характер и была, по существу, политической, а не религиозной. Лондон желал теперь только одного: разрешения конфликта короля и парламента без дальнейшего кровопролития.

Но этого не произошло. В 1649 году Высокий суд парламента признал Карла I виновным в измене и осудил его на казнь. Кромвель боялся обструкции и даже бунтов в случае, если бы он попытался конвоировать короля через Сити на эшафот Тауэр-хилла, и поэтому соорудил временный эшафот перед Банкетным залом Уайтхолла. Казнь короля не вызвала веселья в народе. Один зритель из Оксфордского университета писал: «Я увидел, как был нанесен удар… и хорошо помню, что в это мгновение тысячи людей испустили стон, подобного которому я не слышал прежде и желал бы вовеки не услышать впредь». Самому Кромвелю оставалось только оправдываться «жестокой необходимостью».

В последовавшие за этим годы республики (1649–1660) Лондон в религиозном плане распался на множество протестантских течений: возводились часовни не только пресвитериан и баптистов, но и индепендентов, конгрегационалистов, квакеров, рантеров и даже маглтонианцев. В 1652 году возобновление голландско-испанской торговли вследствие Вестфальского мира заставило Кромвеля объявить Нидерландам войну. Но даже торговые войны не прельщали Сити, так как они приводили к повышению налогов. Отрицательную реакцию вызвало и то, что в 1655 году Кромвель пригласил возвращаться в Сити евреев – впервые после их изгнания Эдуардом I. Антисемитизм здесь объединился с желанием устранить лишних конкурентов, но Кромвель нуждался в еврейских деньгах, и вскоре в районе улицы Бивис-Маркс уже проживала община приблизительно из четырех сотен евреев, существующая и поныне.

Были запрещены Рождество, церковная музыка и театральные представления, но еще более сурового пуританского режима, введенного в некоторых провинциях, Лондону удалось избежать. Мемуарист Джон Ивлин был ненадолго арестован за празднование Рождества, однако он вспоминал приятный день, проведенный в парке, где выступал канатоходец, показывали бородатую женщину и проводились лошадиные бега. В наше время доказана несостоятельность изображения Междуцарствия «выжженной землей» в культурном плане. Сам Кромвель оказал покровительство постановке оперы «Осада Родоса» – первой на английском языке, в которой к тому же пели женщины. Был учрежден Комитет Совета по развитию музыки – вероятно, первый в Англии Совет по искусствам[35]. В 1653 году открылась первая в Лондоне кофейня.

Свидетельством того, что жизнь в столице продолжала бурлить, стала необходимость регулирования растущего рынка наемных экипажей. Декрет 1654 года пытался разрешить «многие неудобства, ежедневно возникающие из-за недавнего роста числа наемных экипажей и кучеров и нарушений ими всяческого порядка». Кучера действительно славились своей грубостью и необузданным поведением. Было выдано всего 200 лицензий, но вскоре это число было удвоено.

После смерти Кромвеля, назначившего преемником своего сына Ричарда, возникший вакуум власти встревожил Сити. Единственной силой в стране осталась армия, но у нее не было явного лидера. Назначенный Кромвелем губернатор Шотландии генерал Монк выступил из Шотландии на юг, но не взял власть в собственные руки, а обратился к остаткам Долгого парламента, среди членов которого обнаружил единогласное мнение в пользу реставрации короля. С жившим в изгнании Карлом II были оговорены строгие условия, гарантировавшие независимость парламента и зафиксированные в Бредской декларации 1660 года.

Как и следовало ожидать, весь Сити высыпал приветствовать Реставрацию, и 20 000 «железнобоких»[36] устроили парад в Блэкхите. Джон Ивлин видел, как они «размахивали мечами и кричали от невыразимой радости; дороги были усыпаны цветами, звонили колокола, дома были украшены гобеленами, а из фонтанов текло вино». Когда король пересек Лондонский мост и проезжал через Сити по дороге в Вестминстер, «около сотни пригожих девушек в белых одеждах осыпали перед ним дорогу из корзинок, наполненных цветами и душистыми травами».

В 1641 году Сити был разделен на мятежников и лоялистов, причем первые взяли верх. Лондон выбрал восстание против короны, а затем настоятельно призывал к компромиссу. Сити редко бывал настолько могуществен, как во время гражданской войны. Его чернь ежедневно выходила на улицы и направлялась к источнику государственной власти, в Вестминстер. Она приводила в ужас короля и его семью и укрепляла волю парламента. Лондон был мирным городом, но угроза насилия всегда таилась не так уж глубоко под мирной гладью. Когда король объявил войну, именно Лондон финансировал армию парламента и Кромвеля.

Историк Томас Бабингтон Маколей позднее заключил, что, «если бы не враждебность Сити, Карл I никогда бы не был побежден, а без помощи города Карл II не мог бы быть восстановлен на престоле». Словно каким-то инстинктом выбирая позицию, наилучшим образом соответствующую его интересам, Лондон осторожно и неустанно прокладывал свой путь во времена опасности и Смуты. Он никогда не поддерживал безоглядно протестантизм или католичество, парламент или короля. Сити совершил революцию, но, когда революция достигла своих целей, здравый смысл принудил Сити к осторожному отступлению. Решающее слово всегда было за финансовым интересом. Монархия с надлежащим образом ограниченной властью короля была оптимальным вариантом дальнейшего развития. Пора было возвращаться к коммерции.

7. Реставрация, бедствия и восстановление. 1660–1688

Свет после тьмы

Карл II (1660–1685) сразу же произвел на подданных впечатление. Публичный образ нового короля был разительно несхож с тем, что создал его отец, и уж тем более с кромвелевским. Революция Карла была революцией личности. Добродушный экстраверт шести футов (ок. 1,8 м) ростом, король провел годы ссылки при гостеприимных французском и голландском дворах. Он был либертином, покровителем искусств и наук и щедрым строителем различных общественных сооружений, изнанкой всего этого была характерная для Стюартов склонность к расточительности. Бесплодие его жены Екатерины Браганца служило сомнительным оправданием его похождений на стороне: у него было не меньше семи любовниц, от которых он имел четырнадцать признанных им детей. Почти все они получили дворянские титулы.

Король Карл имел обыкновение гулять по Лондону в компании нескольких спаниелей, которые в памяти британцев остались навеки связанными с именем короля, и любезно беседовать с прохожими. Его прозвали «веселым королем»; он первым из британских монархов соприкасался со своими подданными на улицах собственной столицы и благодаря этому в моменты кризиса мог в какой-то степени разделять их горести. Как пишет один из его биографов Рональд Хаттон, Карл был королем-повесой, «любителем пошалить, но славным малым, героем всех, кто ценил светскость, терпимость, хорошее настроение и поиск удовольствий превыше более серьезных, трезвых, практических добродетелей». Подобные качества в правителе не стоит недооценивать.

Король в равной мере покровительствовал забавам и учености. На Друри-лейн был открыт Королевский театр, а на площади Линкольнс-Инн-филдс – Театр герцога Йоркского, причем отныне женские роли должны были играть женщины, а не мальчики. В то же время для ученых и философов было учреждено Королевское научное общество; первым изданным им трудом стало «Рассуждение о лесных деревьях и распространении лесонасаждений» (A Discourse on Forest-Trees and the Propagation of Timber) мемуариста Джона Ивлина. Столпами Королевского общества стали представитель эмпиризма и либерализма из Оксфорда Джон Локк, физик Исаак Ньютон, химик Роберт Бойль, ученый и архитектор Роберт Гук. Король построил для них лабораторию в Уайтхолле. Среди основателей Общества был и будущий архитектор, юный Кристофер Рен. Рен получил энциклопедическое образование, которое столь часто открывает двери к великим достижениям. Он изучал классические языки, математику и естественные науки в Оксфорде, в двадцать девять лет стал профессором астрономии, изучал труды Королевского научного общества по космологии, механике, оптике, геодезии, медицине и метеорологии.

Явление лондонской площади

Непомерным амбициям монарха ничуть не уступали амбиции лондонских аристократов, владевших особняками в Вест-Энде, большинство из которых окружали обширные сады. Теперь Англией правил популярный в народе король, его двор бурно расширялся, и придворным нужны были достойные места для жительства. В Париже особняки аристократов имели большой передний двор, отделенный от окружающих улиц высокими стенами. Лондонским аристократам, как правило, нужен был просто большой дом для временного проживания «в сезон», и в Вест-Энде был целый ряд подобных зданий, в частности вдоль Пикадилли, а также вокруг Грин-парка и Гайд-парка. Но их не хватало.

Идея городской площади, также позаимствованная у парижан, впервые была воплощена еще до гражданской войны в Ковент-Гардене герцога Бедфорда, но здесь частный дом был с эстетической точки зрения подчинен целому – единообразной архитектурной композиции. Особняки на Линкольнс-Инн-филдс и других площадях, разбитых позже, имели вид настоящих дворцов с фронтоном, пилястрами и рустовкой, но дворцы эти были втиснуты между двумя стенами, общими с соседними зданиями; зато хозяева могли наслаждаться видом из окон, выходивших будто бы на их собственный цветник.

Жители прибывали в дом в карете с парадного входа, где их видели высокопоставленные (как они надеялись) соседи. При этом для всего, что создает шум и беспокойство, – слуг, конюхов, торговцев, тележек, экипажей, лошадей – был предусмотрен, как в настоящем дворце, черный ход с задней стороны особняка. Там был настоящий лабиринт из улочек, проулков и конюшен, откуда можно было с черного хода попасть в пышные особняки, выходящие фасадом на широкую улицу. Вокруг площади была регулярная сетка из улиц поменьше, где в беспорядке теснились церковь, рынок, лавочки, пивные и дома, сдающиеся внаем.

Так были устроены почти все особняки Внутреннего Лондона в течение следующих двух веков – даже в более бедных восточной и южной частях города. Подобная схема стала своеобразной визитной карточкой лондонского градостроительства. Принцип rus in urbe (лат., «деревня в городе») подкреплялся деревьями, изначально высаженными по регулярному плану, но со временем предоставленными самим себе[37]. Для датского урбаниста 1930-х годов Стена Эйлера Расмуссена площадь (надо отметить, что вопреки названию square, буквально означающему «квадрат», только площадь Сохо-сквер имеет действительно квадратную форму) воплощала тайну Лондона. Расмуссен вспоминал, что в летнем тумане «лондонская площадь расположена словно бы на дне моря, а неверные очертания ветвей похожи на плывущие над вами водоросли». И сегодня эти площади те же, хотя деревья зачастую выросли еще больше; жаль только, что столь многие из них закрыты для публики.

Подобные предприятия были чреваты высокой степенью финансового риска. Площадь – это не террасная застройка, количество домов в которой можно уменьшить или увеличить в зависимости от рыночной конъюнктуры. Выложить площадь мог только землевладелец-аристократ, а таким было зазорно заниматься не только непосредственно строительством, но и финансовыми расчетами. Они предпочитали поручать строительство вместе с сопутствующими рисками предпринимателям-застройщикам на условиях долгосрочной аренды – ее срок нередко составлял 99 лет. Собственники жертвовали краткосрочной выгодой, предпочитая получать стабильную арендную плату за землю, а в долгосрочном периоде получить свою недвижимость обратно значительно выросшей в цене.

Для этого требовалось тщательно следить за социальным положением временных обитателей площади, что, в свою очередь, означало, что застройка первых площадей зачастую шла медленно. Причина того, что некоторые лондонские площади – в частности, первые площади, разбитые в районах Сент-Джеймс и Мэйфэр, – застроены довольно беспорядочно по сравнению, например, с площадями в Белгрейвии или Блумсбери, состоит в том, что дома часто возводились только тогда, когда удавалось найти «правильного» жильца. Настолько эксклюзивный рынок всегда находился на грани насыщения.

Сразу после Реставрации 1660 года Томас Райотсли, граф Саутгемптон, реализовал свои честолюбивые планы застроить землю перед своим домом в тюдоровском стиле к северу от Ковент-Гардена, носившим название Блумсбери в честь его нормандского владельца Вильгельма де Блемона. Граф хотел построить для себя новый особняк, который выходил бы на площадь, застроенную с трех сторон домами; позади должны были располагаться улицы для торговцев и слуг, конюшни и рынки. Разрешение он получил, но застройка Блумсбери-сквер заняла шесть лет.

Не желая отставать, в 1662 году Генри Джермин, граф Сент-Олбанс, испросил разрешение на застройку своего участка, некогда принадлежавшего лепрозорию Святого Иакова. Это было делом деликатным, так как участок прилегал к королевскому Сент-Джеймс-парку. Джермин полагался на близкую дружбу, по слухам некогда связывавшую его с матерью короля Генриеттой-Марией во время парижского изгнания. В 1665 году ему было даровано разрешение разбить площадь и проложить улицы, идущие на север к Пикадилли и на запад к Сент-Джеймс-стрит. К востоку лежал принадлежавший Джермину рынок, где торговали скотом и необходимым тому сеном, давшим рынку имя[38].

При таком расположении площадь Сент-Джеймс-сквер была обречена на успех. На ней жили шесть герцогов и семь графов. Кое для кого вертикальный характер лондонского городского особняка был в диковинку. Джонатан Свифт во время визита к герцогу Ормонду встретил самого герцога в подвальном этаже, затем поднялся этажом выше к герцогине и на второй этаж к дочери супружеской четы, леди Бетти. Далее Свифт предложил служанке леди Бетти уединиться с ним на время в мансарде, но «сия особа, молодая и смазливая, и не подумала повиноваться»[39].

Обслуживание этих зданий требовало немалых усилий. На один особняк требовалось до двадцати слуг, особенно в весенний сезон; дом попросту не мог вместить их всех. Поэтому за самыми изящными лондонскими площадями вырастали муравейники из лачуг, конюшен, складов и мастерских. За Сент-Джеймс-сквер располагались Ормонд-ярд и Мейсонс-ярд, за Гровнер-сквер – Три-Кингс-ярд и Шефердс-плейс; такие же трущобы выросли позади Беркли-сквер, Кавендиш-сквер, Портман-сквер и Белгрейв-сквер. Даже за площадями меньшего размера имелись свои «мьюзы» (это название происходит от слова, обозначавшего соколятню – место содержания ловчих птиц[40]). В то время как площади подлежали строгому контролю, над кварталами для обслуги никакого контроля не было. В результате промежутки между лондонскими усадьбами населялись публикой самого разного пошиба и позднее стали одними из беднейших трущоб города. Сегодня в результате джентрификации и консервации они образуют тихие и компактные кварталы таунхаусов.

Нашествие чумы

Возрождению Вестминстера пришел конец на пятый год правления Карла. Серьезная вспышка бубонной чумы произошла уже в 1663 году, но на следующий год она вернулась с удвоенной силой. Тесные проулки и открытые стоки Сити, его канавы и лужи были раем для крыс, попадавших в город с реки, и живших на них блох. Холодной зимой мор, казалось, несколько отступил, но к весне 1665 года бушевал вовсю. На дверях появлялись кресты. На улицах гремел неслыханный ранее клич: «Выносите ваших покойников!», сопровождавшийся грохотом похоронных телег. Как-то справляться с этим ужасом пришлось властям примерно сотни приходов, где горожанам, добровольно взявшим на себя обязанности приходского управления, пришлось собирать трупы, хоронить их в общих могилах, а затем эти могилы закапывать.

Среди всех персонажей лондонской истории немногие оставили нам столь же увлекательные зарисовки, как Сэмюэл Пипс, тогда молодой клерк морского ведомства. Король в год чумы возобновил вялотекущую войну с Голландией, которую вел Кромвель за право торговли в Америке. Голландцам сопутствовал такой успех, что в 1667 году их флот даже вошел в устье реки Мидуэй и уничтожил или взял в плен тринадцать английских кораблей. Для Пипса, боровшегося с коллегами за реформирование военно-морских сил страны, это было унижение, не имевшее себе равных в истории британского флота. В своем дневнике за десятилетие с 1660 по 1669 год Пипс педантично описывает подробности своей общественной и частной жизни.

Во время чумы Пипсу пришлось остаться работать за своей конторкой. Жену он отослал в деревню, переписал завещание и отмечал: «Боже, как пустынны и унылы улицы, как много повсюду несчастных больных – все в струпьях; сколько печальных историй услышал я по пути, только и разговоров: этот умер, этот болен…»[41] Богачи бежали. Королевская биржа опустела. Вскоре людей не хватало уже, чтобы вести записи о покойниках, не то что хоронить. Пипс порицал двор, удалившийся прочь «от места торговли, отчего в делах государственных все идет наперекос, ведь на таком расстоянии они об этом не думают».

Чума по-разному повлияла на людей. Современник Пипса Даниель Дефо отмечал «странный нрав жителей Лондона», которые считали, что Бог покинул их за их грехи или, во всяком случае, за грехи их распутного монарха. Улицы оглашались криками бродячих проповедников, предсказывая всеобщую погибель. Однако Пипс, судя по всему, смог извлечь выгоду из катастрофы. Ему удалось (как именно – неизвестно) увеличить свое состояние вчетверо. Он даже заключил: «Я никогда не жил так весело (и к тому же не зарабатывал так много), как сейчас, во время чумы». К январю 1666 года морозы заставили болезнь отступить. В город вернулись экипажи, вновь открылись лавки. Число жертв чумы никто не мог подсчитать даже приблизительно, но, по всей вероятности, умерло около 100 человек, или пятая часть населения города.

Пипс, образцовый мемуарист, сочетал описание ужасных событий, происходивших вокруг, с изображением своей частной жизни, скучную официальную историю с повседневными человеческими радостями. Его дневник не перестает читаться во многом потому, что он живописал и бурные отношения с собственной женой, и свою общественную деятельность, и любовную интрижку, и посещение казни, и операцию по удалению камней из почек. Поклонник вина, музыки и женщин, он никогда не может до конца объяснить, а тем более исправить свое поведение. Застигнутый женой на месте преступления, он признается: «На беду, я так увлекся, что не сразу жену заметил; да и девушка – тоже». Он – один из тех драгоценных для нас лондонцев, кому удалось, как Чосеру, на краткий миг приоткрыть окошко в собственное время и тем самым подарить нам возможность узнать, как вели себя и о чем думали его современники.

Великий пожар

Город еще не оправился от чумы, как полгода спустя разразилось еще одно бедствие. 2 сентября 1666 года загорелась пекарня на Пудинг-лейн в Сити. Узнав о пожаре, Пипс закопал свои бумаги, положив заодно в яму вино и пармезан, а затем погрузил домочадцев и клавесин в лодку на Темзе. Большинство населения бежало на юг – в Саутуорк или на север – в Ислингтон и Хайгейт. Пипс присоединился к тем, кто пытался устроить противопожарные разрывы. Поначалу лорд-мэр недооценил серьезность пожара, который «могла бы потушить, помочившись, женщина», но вскоре пришел в полное отчаяние: его приказов сносить дома на пути огня никто не слушал. Пипс спас Тауэр, заставив матросов взорвать дома вокруг крепости. Через три дня, когда юго-восточный ветер сменился юго-западным, он видел с противоположного берега реки, как «гигантская огневая дуга с милю длиной перекинулась с одного конца моста на другой, взбежала на холм и выгнулась, точно лук».

Джон Ивлин, приятель Пипса и, как и он, прилежный летописец Лондона эпохи Реставрации, писал о бесчисленных ошеломленных и отчаявшихся горожанах: «Слышны были вокруг лишь плач и горестные жалобы, видно было лишь людей, носившихся как безумные». Когда старый собор Святого Павла рухнул от огня, он наблюдал, как его камни «летели, подобно гранатам, а расплавленный свинец стекал вниз потоком, и самые камни мостовой накалились докрасна». Гибели в этой части Сити избежали только записи в ратуше, хранившиеся глубоко под землей, в подвале времен Средневековья. Ивлин, как и Пипс, помогал ломать дома, чтобы остановить огонь, только в Холборне. Из допожарного Лондона лучше всего сохранился фасад расположенного здесь здания Стэпл-Инн, значительно отреставрированный. С точки зрения Ивлина, «Лондон был, и Лондона больше нет». Житель отдаленного Кенсингтона писал, что его «сад весь покрыт пеплом бумаг, белья и хлопьями штукатурки, принесенными бурей».

К концу недели 373 из 448 акров (1,5 кв. км из 1,8 кв. км) старого Сити, а также 60 акров (ок. 0,2 кв. км) во внешних округах Фаррингдона были уничтожены пожаром. Сгорело 87 церквей из 109. Собор Святого Павла и все общественные постройки ремонту не подлежали. Это было, вне всяких сомнений, крупнейшее бедствие, обрушившееся на город со времен Великого пожара 1087 года, в котором тоже сгорела церковь Святого Павла. Около 70 000 из 80 000 обитателей Сити остались без крова. Утратившие надежду погорельцы собирались в полях Ислингтона и Хайгейта, где ютились в палатках и сооруженных на скорую руку лачугах, наблюдая за горящим городом. Официально зарегистрированных жертв пожара было не более дюжины, хотя, вероятно, в пламени погибло не поддающееся оценке число людей, запертых в Ньюгейтской тюрьме.

Феникс возрождается из пепла

Несмотря на яркие рассказы о катаклизме, историки сегодня начали сомневаться, таким ли уж опустошительным был пожар, особенно там, где дома строились из камня и кирпича. По оценкам Музея Лондона, полное разрушение затронуло лишь около одной трети площади Сити, чем может объясняться скорость, с какой было отстроено остальное. В течение четырех дней погорельцы начали переселяться с северных холмов или в менее отдаленные деревни, или в Мурфилдс и Кларкенуэлл, чтобы быть поближе к своей тлеющей собственности. Многие поселились прямо на голом месте, чтобы их землю не захватили соседи. Лондонцы заметили, что на развалинах буйно растет гулявник – съедобное растение из семейства капустных, прозванное лондонской ракетой; по сообщениям, гулявник вновь появился в Лондоне после немецких бомбежек.

Но чего бы ни ждали возвращающиеся горожане, а те из лондонцев, кто попредприимчивее, вскоре уже бродили по тлеющим руинам с блокнотами и мерной тесьмой. 10 сентября, менее чем через неделю после прекращения пожара, Кристофер Рен подал королю предложение по строительству совершенно нового города. 13 сентября еще одно предложение подал Ивлин, писавший: «Доктор Рен опередил меня». В течение недели новые планы посыпались как из рога изобилия: от Роберта Гука, Валентайна Найта и других. Как предстояло узнать Лондону после бомбежек Второй мировой войны, архитекторы ничего так не жаждут, как получить шанс перестроить город с нуля.

Особым расположением короля, судя по всему, пользовался Рен. В его воображении на «великой равнине из пепла и руин» возникал новый Лондон, могущий поспорить с жемчужинами южноевропейского Возрождения. План города, позаимствованный у Рима времен Сикста V, предусматривал две большие круговые площади – одна у Королевской биржи, другая почти на Стрэнде. Между ними располагалась сетка улиц, сходящихся к новому собору Святого Павла. Вдоль Темзы должны были располагаться дворцы, храмы, обелиски, проспекты, цирки и пристани. Отовсюду открывались великолепные виды.

Таким же мечтателем был и Ивлин. Он хотел изгнать все «изнурительные ремесла» в восточную часть города, а на их месте должны были вырасти рощи из «цветущих и благоухающих растений». Его план был похож на огромную шахматную доску. Ивлин был одним из первых лондонцев, озабоченных городским воздухом. По его словам, несправедливо, что город, «правящий огромным океаном вплоть до Индий», «кутает свою царственную голову в облака из дыма и серы». Он утверждал, что лондонцы «дышат не чем иным, как грязным и плотным туманом, отвратительными сажистыми испарениями». Жечь следовало не уголь, а дерево. Первый истинный озеленитель Лондона, Ивлин предвидел даже зеленый пояс вокруг пригорода, хотя в каком-то смысле и Елизавета I предлагала то же самое.

Среди других идей было предложенное сэром Уильямом Петти новое правительство Большого Лондона, которому подчинялись бы пять миллионов жителей городов-садов, разбросанных по прилегающей местности. Он опередил свое время. Некий полковник Бёрч предложил, чтобы государство принудительно выкупило весь Сити у землевладельцев и начало все с нуля. Внесло наконец свою лепту и Королевское научное общество, давшее в своем трактате отпор тем, кто видел причину чумы и пожара в греховности лондонцев. Пора было отставить в сторону старые «мятежные настроения и ужасные кощунства… ведь теперь люди по всему Лондону вновь воспряли духом и думают как о починке старого города, так и о строительстве нового».

Поначалу король внял совету Рена и направил властям Сити письмо, в котором запрещал сразу же заново строить дома, угрожая, что в противном случае «они будут вновь разрушены и сровнены с землей». Король ознакомился с планом Рена и «изъявил явное одобрение». Однако не прошло и трех дней, как Карл изменил свое мнение. Вероятно, он понял, чем было чревато разрушение всего, что оставалось от Сити, и выселение его жителей, и объявил, что «заботится и радеет о том, чтобы этот славный город был заново построен со всей возможной поспешностью». Он должен был быть каменным и кирпичным, а не деревянным, и для строительства нужно было испрашивать дозволение, но было обещано, что «в кратчайшие сроки будут даны необходимые распоряжения и указания».

Что самое замечательное, в случаях расширения улиц и других элементов благоустройства чиновники обязаны были лично осмотреть место, а любые споры передавались в арбитраж, который мог присудить компенсацию. Если то или иное строительство приносило выгоду землевладельцу, расчетная «добавленная стоимость» выплачивалась «общине». Вся недвижимость, пустующая в течение пяти лет, отходила городу. Полиция уважала частную собственность, но для возвращения к жизни Сити нуждался в помощи, а также в законодательном регулировании и налогообложении – ради общественного блага. Правительство Стюартов приветствовало сохранение сложившихся кварталов, соблюдение строительных норм, обследование недвижимости, независимый арбитраж и компенсации владельцам. На мой взгляд, ни в один период столичной истории восстановление Лондона не продумывалось так хорошо, как в первые месяцы после Великого пожара.

Для надзора за строительством был учрежден комитет из шести человек, одним из которых был Рен, хотя он и сердился на «упрямое нежелание большей части горожан как-либо менять свои старые дома» (неизменный крик души лондонских архитекторов и в последующие века). В 1667 году был принят Акт о восстановлении лондонского Сити, где указывались разрешенные материалы для строительства – кирпич, камень и черепица. Были установлены размеры четырех классов домов, которые должны были располагаться вдоль расширенных улиц, в пределах, размеченных с помощью веревок. Всякий сдвинувший линию фасада своего дома вперед подлежал «публичной порке до крови рядом с местом совершения преступления». Что самое замечательное, была предусмотрена шкала компенсаций, хотя и не слишком щедрых, для тех, кто потерял недвижимое имущество в результате расширения улиц; финансироваться компенсации должны были за счет налога на уголь.

Новые фасады соответствовали установленным правилам, но в остальном у обитателей Сити было не слишком много времени на грандиозные прожекты мечтателей. Пробираясь к своим домам по засыпанным пеплом улицам, они несли с собой какие придется строительные материалы, чтобы вновь открыть лавки и вернуться к привычной жизни. Ничего другого им и не оставалось. Как сообщалось, дом некой Элизабет Пикок обошелся ей незадолго до пожара в 800 фунтов стерлингов, а в качестве компенсации ей было предложено лишь 10 фунтов. В реальности, как сообщает Музей Лондона, перестроенные дома представляли собой не что иное, как различные «формы домов времен Елизаветы и Якова I, облицованные сверху кирпичом». Правда, были проложены новые канализационные трубы и заново вымощены мостовые, уровень которых понижался от центра к сточным канавам по краям. Были проложены улицы Кинг-стрит и Куин-стрит: от ратуши пролег прямой спуск к реке. Образ нового города диктовался прежде всего скоростью возведения зданий, и он был в целом перестроен всего за четыре года – достижение выдающееся.

Сити былого и грядущего

Пожар, судя по всему, застиг столь ценимое лондонцами самоуправление врасплох. Восстановлением и отстройкой города руководил Вестминстер. Сам король был повсюду. Во время пожара он верхом проезжал по улицам, подбадривая борцов с огнем. Хотя план Рена был отвергнут, Карл показал себя дальновидным администратором. О его авторитете многое говорит тот факт, что лондонцы, хоть и неохотно, соглашались с решениями короля и арбитров, назначенных для рассмотрения споров, возникавших после пожара. Не последнюю роль в этом, несомненно, сыграло то, что строители старались в максимальной степени держаться допожарного плана улиц.

В действительности на месте приблизительно 13 200 домов выросло всего 9000 новых; правда, чума, свирепствовавшая годом ранее, уменьшила и население. Так как прежние улицы сохранились, единой планировки так и не было. Дома часто строились в садах, что требовало прокладки новых проулков для подъезда к ним. На карте Джона Огилби, составленной в 1677 году, в том числе и для того, чтобы было легче планировать новый город, сетка улиц немногим отличается от той, что была до пожара. Если верить картографу, в новом Сити было 189 улиц (со словом «стрит» в названии), 153 переулка («лейн»), 522 проулка («элли»), 458 дворов («корт») и 210 двориков («ярд»). Прежнее административное деление осталось нетронутым: в Сити насчитывалось 24 округа плюс Саутуорк, делившиеся на 122 прихода. Изменилось словно бы все – и при этом ничего.

Однако одной возможностью все же воспользовались: упорядочить рынки и переместить их на более удобные места. Были перестроены большинство залов так называемых ливрейных компаний[42] и половина церквей. Из 109 утраченных в пожаре церквей пятьдесят одна была перестроена (24 из них сохранились до наших дней). Сооружение всех новых церквей контролировал Рен, и их авторство традиционно приписывается именно ему, однако Саймон Брэдли в исследовании, выполненном для Певзнера[43], считает многие из них работой его ассистента Роберта Гука. Учитывая, что большинство церквей были средневековыми, а слияние приходов подразумевало максимально возможное расширение молитвенного зала, от Рена и Гука потребовалось немало смекалки. Одни церкви были в плане квадратными, другие – прямоугольными, третьи – овальными, четвертые – неправильной формы. Все башни отличались друг от друга, равно как и интерьеры (во всяком случае, насколько можно судить по сохранившимся записям).

Брэдли усматривает в работе Рена «восторг ученого-экспериментатора: сколько различных типов приходской церкви, пригодной для службы, удастся спроектировать». А церковь Святого Стефана в Уолбруке, как считается, была пробным вариантом собора Святого Павла в миниатюре. Самый совершенный из интерьеров Рена, церковь Святой Марии-на-холме на Ловат-лейн возле Биллингсгейта, Джон Бетчеман[44] называет «наименее испорченным и наиболее пышным интерьером в Сити, тем более волнующим, что эта церковь спрятана от любопытных глаз среди булыжных проулков, мощеных проходов, кирпичных стен и укрыта сенью платанов». Здание церкви, расположенное в одном из уголков города, где сохранилась атмосфера довоенного Сити, пострадало при пожаре в 1988 году, и ее резные деревянные панели XVII века убрали в запасники. Сити, при всем своем богатстве, пока отказывается от попыток реставрации. Эта задача ждет поколения более благородного.

Что касается собора Святого Павла, он остается духовным центром Лондона с VII века. В 1561 году шпиль здания обрушился, а в 1620-х годах Иниго Джонс спроектировал западный фасад в классическом стиле. Во время пожара Рен как раз собирался построить новый крестовый свод, и деревянные леса, как считается, облегчили возгорание. Раздавались голоса, предлагавшие перестроить почерневший купол в исходном готическом стиле, но Рен твердо стоял за современный ему барочный стиль, красота которого была обусловлена геометрией. Он все еще надеялся, что когда-то в будущем собор станет центром радиальной сетки улиц.

Следующая битва предстояла по вопросу о том, как именно будет воплощен план Рена. Служители церкви неохотно идут на компромисс, и их нерешительность доводила архитектора почти до отчаяния. Модель собора, построенная им через шесть лет после пожара, имела в плане форму равностороннего креста, однако приверженцы традиций желали удлинить неф и сделать короче трансепты. В конце концов король потребовал начинать строительство, предоставив Рену свободу вносить «время от времени те изменения, какие он сочтет нужными». Работы длились больше тридцати лет, а их стоимость выросла до умопомрачительных 720 000 фунтов стерлингов (на современные деньги почти 100 миллионов фунтов).

Собор Святого Павла стал зримым символом возрождения Лондона после пожара и по меньшей мере до 1960-х годов оставался архитектурной доминантой столицы, видимой со всех сторон. Джон Саммерсон, ведущий специалист по истории Лондона XVIII века, немало восхищался его академичным классицизмом: «То, что подобный памятник был воздвигнут не среди новых улиц и площадей Вестминстера, а на бесплодной, невежественной почве Сити, оплота торгашей, – один из капризов истории». Престарелый Рен, во всяком случае, увидел собор законченным, и в 1711 году сын архитектора поднял его на крышу собора в корзине.

Сити восстанавливал дома, но не мог принудить кого-либо в них жить. В действительности тысячи погорельцев уже не вернулись. Те, кто был побогаче, наняли себе временное жилье на западе, и многие в конце концов там и остались. Купцы обнаружили, что Ковент-Гарден представляет не меньшее удобство для торговли, чем Чипсайд, тем более что и то и другое находилось в пешей доступности друг от друга. Блеск двора Стюартов и многочисленные увеселения притягивали как магнит, и Сити ничего не мог этому противопоставить. Не дремали и в других пригородах, где спекулянты быстро воспользовались ростом спроса. На востоке можно было на короткий срок нанять жилье в Хокстоне, Шордиче, Финсбери и Спиталфилдсе. Чем выше задирались цены, тем прямее были улицы, что особенно хорошо видно в Спиталфилдсе. Меньшим спросом пользовались дома вдоль грязной Темзы, от церкви Святой Екатерины до Уоппинга и Шедуэлла. Согласно обследованию 1650 года, в Шедуэлле было 700 домов, почти все – одноэтажные или двухэтажные.

Совет олдерменов был в тревоге. В сотни новопостроенных домов не возвращались хозяева и не спешили вселяться арендаторы. В переписи 1672 года было отмечено 3000 пустующих домов, отстроенных после пожара. Олдерменов предупреждали, что они лишатся своих прав, если не будут жить в своем округе; тщетное требование, что тогда, что сейчас. «Компании» Сити начали открытый набор подмастерьев – легкий путь к правам горожанина. Сити отчаянно сопротивлялся постройке выше по течению, в Вестминстере, нового моста, опасаясь, что тогда товары из провинций по пути в Кент и на побережье будут везти в обход Сити, и преуспел: мост не построили, что еще на столетие заблокировало рост Южного Лондона.

Однако вновь прибывающие ремесленники обнаруживали, что могут запросто избежать гильдейских ограничений, устроившись вне юрисдикции Сити. Ювелиры открывали лавки на улице Хаттон-гарден (которая остается улицей ювелиров и сегодня), серебряных дел мастера – в Кларкенуэлле, портные – к северу от Ковент-Гардена. Так Сити вступил на долгую дорогу утрат своих ремесел и производств. До пожара его население составляло 200 000 человек; после пожара осталось 140 000. Три четверти лондонцев теперь жили вне Сити, который неизбежно начал превращаться в «центральный деловой район».

Однако от пожара остались не только утраты, но и приобретения. Если бы план Рена или Ивлина был утвержден и восстановление Сити отложили, его экономика не просто потерпела бы крах: торговцы, отчаявшиеся поправить дела, могли попросту сняться с места и переехать в Вестминстер, подобно тому как англосаксы в V веке переселились в Лунденвик. Старый Лондон мог уступить младшему брату не только политическое, но и торговое первенство и превратился бы в трущобный пригород.

Так что Сити был прав, убеждая Карла положиться на волю рынка, хотя именно король, а не Сити установил правила, по которым отстраивался город. Есть свои преимущества и в сохранении средневекового плана улиц. Если бы Лондон реализовал геометрически правильную сетку Рена, в XX веке он стал бы легкой добычей перепланировщиков (подобная судьба постигла Риджент-стрит Джона Нэша[45]). Даже сегодня чары древнего плана улиц не утратили свою силу, и градостроители, охотно снося старые здания, не смеют нарушить кривизну линий, проведенных самим Альфредом Великим.

Совершеннолетие Вестминстера

Больше всего от Великого пожара выиграл Вестминстер. Сельская местность вокруг западной окраины Лондона прежде была в основном представлена пастбищами и огородами. Вместо них появились кирпичные заводы, дороги для грузовых повозок, печи для обжига извести и лагеря, где жили работники. Тайный совет, преемник Звездной палаты, пачками раздавал лицензии на строительство. Спрос был безумным. Историю раннего этапа земельной спекуляции в Лондоне можно спутать со страницами альманаха «Дебреттс» (Debrett’s), посвященного самым знатным людям Британии. Вельможи начала Реставрации – Солсбери, Бедфорд, Саутгемптон и Сент-Олбанс – проложили дорогу, по которой после Великого пожара ринулись другие. Граф Лестер застраивал район Лестерских полей (ныне площадь Лестер-филдс). Лорд Арлингтон построил дом, выходивший фасадом на Грин-парк, хотя жил вельможа чуть дальше по улице, в здании, на месте которого ныне находится Букингемский дворец. На Грин-парк выходили особняки и лорда Беркли, и герцога Албемарла, и графа Корка и Берлингтона; позднее их имена получили соответствующие улицы. За ними последовали простые смертные.

Когда граф Кларендон угодил в опалу, его особняк на Пикадилли в палладианском стиле работы Роджера Прэтта[46] был куплен синдикатом застройщиков во главе с сэром Томасом Бондом и быстро снесен. Лорд Джерард, позднее граф Макклсфилд, застроил часть полей Соу-Хоу[47]. Некий полковник Пэнтон, азартный игрок, приобрел Хеймаркет, а земля к северу досталась Ричарду Фриту, Фрэнсису Комптону, Эдварду Уордуру, Уильяму Палтни и Томасу Нилу. Все они оставили свои имена на карте Лондона, обеспечив память о себе надежнее, чем табличкой в Вестминстерском аббатстве.

Самым упорным из них был Николас Барбон – не аристократ, а сын парламентария-баптиста по имени Прэйз-Год[48] Барбон. Родился он в Голландии в 1640 году и по образованию был врачом, а в 1664 году поселился на Флит-стрит и стал первым «профессиональным» застройщиком Лондона. Его охотничьими угодьями был весь Вестминстер. Барбон прокладывал себе дорогу то угодливостью, то взятками, то угрозами. Если от его предложения отказывались, он мог послать своих приспешников, которые за ночь сносили дом. По словам историка Кристофера Хибберта, если на него подавали в суд, «он утомлял оппонентов апелляциями, встречными исками, неявками, извинениями, отказами от признания, обманчивыми аргументами, недобросовестными оправданиями, прямой ложью и речами, которые невозможно было понять». Подобно Грешэму елизаветинских времен, он был звездой среди лондонских прохиндеев.

Барбон всюду поспевал. После смерти графа Эссекса графский дом неподалеку от Стрэнда исчез, освободив место для Эссекс-стрит и Деверё-стрит. Та же судьба постигла дом герцога Бекингема у Чаринг-Кросса. Герцог умолял Барбона хотя бы сохранить его имя. В ответ появились Джордж-стрит, Вильерс-стрит, Дьюк-стрит, Оф-элли и Бекингем-стрит[49]. Правда, к названию проулка Оф-элли ныне приходится присоединять эпитет «бывший». На площади Ред-Лайон-сквер двумстам рабочим Барбона пришлось яростно сражаться камнями и палками с протестующими юристами из расположенного по соседству Грейс-Инна. Прокладывал Барбон улицы и в Темпле, и в Бедфорд-сити (последний располагался к северу от Холборна). Как многие люди его породы, он не рассчитал своих сил и обанкротился. Перед критиками он оправдывался так же, как и любой застройщик всех времен: он всего лишь делал то, что диктовал ему рыночный спрос.

В 1669 году Рен был назначен инспектором королевских работ. Его задание было монументальным: реализовать программу постройки дворцов, которые сравнились бы с творениями на континенте, служившими предметом восхищения Карла в годы изгнания. Для начала следовало перестроить королевский дворец Уайтхолл, который к тому времени превратился в растущий во все стороны комплекс из внутренних дворов и королевских апартаментов, причем придворные и слуги, пользовавшиеся благоволением короля, могли добавлять к своим помещениям любые пристройки. Предположительно, это был самый большой дворец в Европе (хотя вскоре его превзойдет перестроенный Версаль): здесь на территории 23 акра (ок. 0,1 кв. км, или 93 000 кв. м) располагалось 1500 комнат. Прежний план Иниго Джонса – создать для Якова I Тюильри на Темзе – так и не был воплощен в жизнь, построить удалось только Банкетный зал.

Карл поначалу решил расширить дворец на запад, к Гайд-парку, для чего нанял французского ландшафтного архитектора Андре Ленотра, который должен был перепланировать часть земли бывшего лепрозория Святого Иакова. В проект Ленотра входили канал и дорожка для очень популярной в то время игры палла аль мальо (palla al maglio), напоминавшей крокет, но на очень вытянутом в длину поле; прежде в эту игру играли на месте нынешней улицы Пэлл-Мэлл. На западном конце парка располагалась старая шелковичная роща, посаженная Яковом I, которому, однако, не удалось развести в ней гусениц, дававших шелк. Этот участок впоследствии перешел графу Арлингтону, а затем герцогу Бекингему, и на нем в конечном итоге был выстроен Букингемский дворец.

Что касается самого Уайтхолла, в нем по-прежнему то тут, то там возникали отдельные новые части, но ничего похожего на Тюильри на Темзе не возникло; не получилось и Версаля на воде, о котором мечтал Рен. У Карла кончились деньги. Наконец, в 1691 году, когда король уже умер, а его брат Яков II бежал, весь дворцовый комплекс, кроме Банкетного зала, сгорел. Преемники Стюартов покинули сырой и грязный Вестминстер и уже не вернулись сюда.

До наших дней дошло совсем немного значительных зданий, построенных вскоре после Великого пожара. В Сити это старый Дом декана (1672) близ церковного двора собора Святого Павла, а также здание Геральдической палаты неподалеку и несколько сохранившихся залов ливрейных компаний. До пожара, наряду с восстановленным Стэпл-Инн в Холборне, возможно, построены дома, возвышающиеся над лабиринтом проходов и проулков на улице Клот-фэр неподалеку от границы Смитфилда; если так, то они, со своей кирпичной облицовкой и широкими эркерными окнами, относятся к середине XVII века. Но никуда не делся излюбленный стиль эпохи Реставрации – непрерывный блок из четырех- или пятиэтажных особняков, каждый с собственной передней дверью, с подвалом или без него, с гостиными на первом и втором этажах и спальнями выше. На самых шикарных площадях этот образец воплощался в преувеличенном виде, на скромных глухих улочках – в масштабах поменьше. Подобные дома были лишены претенциозности, получались не слишком просторными, но обладали достоинством и изяществом. Эта модель дома стала нормой лондонской застройки везде, кроме самых убогих строений для сдачи внаем, и оставалась таковой на протяжении XVIII и XIX веков, пока в конце правления королевы Виктории ей на смену не пришел популярный доныне тип многоквартирного дома.

В XVIII век Лондон вступил самым молодым городом Европы. Почти все дома в нем, от самых бедных до самых богатых, были построены в предыдущем столетии; дома в других городах до сих пор в основном лепились вокруг средневекового центра. Одним из последствий этого стало то, что, когда европейские страны в XIX веке перестроили центры своих городов, в основном заполнив их многоэтажными многоквартирными домами, Лондон остался с улицами террасной застройки, следствием чего была довольно низкая плотность населения. А значит, чтобы вместить растущее количество жителей, нужно было занимать все больше земли. К счастью, земли вокруг Лондона было много.

8. Голландские веяния. 1688–1714

Кризис престолонаследия

В период Реставрации Лондон прошел через так называемый малый ледниковый период (конечно, названный так гораздо позже). Среднегодовая температура снизилась на два градуса, и для борьбы с холодом импортировалось много угля. Темза была шире и текла медленнее, чем сегодня; старый Лондонский мост был почти что дамбой. Поэтому река регулярно замерзала. Зимой 1683/84 года Темза была покрыта льдом целых полтора месяца, что позволило провести знаменитую «морозную ярмарку». От Темпла до Лондонского моста на льду реки была построена целая улица из временных лавок, вдоль которых ездили экипажи.

Атмосферу праздника зафиксировал Ивлин. Посетителей ожидали «будки, где жарили мясо… катание на санях и на коньках, травля быков, конные бега и скачки, кукольные представления и фарсы, поварни, пивные и прочие злачные места, так что все это казалось какой-то вакханалией». Король и королева вгрызались в жареного быка неподалеку от Уайтхолла. Впрочем, не все было так радужно: «Немало охотничьих угодий было сведено, а топливо всех видов настолько подорожало, что пришлось собирать значительные средства, чтобы бедняки не померли от холода… Лондон, где из-за слишком холодного воздуха дым плохо поднимался вверх, был настолько наполнен сажистыми испарениями каменного угля, что едва можно было дышать».

Столица Карла начинала отчасти терять лоск, приобретенный в начале Реставрации. Король все чаще ссорился с парламентом по вопросу финансирования своих величественных строительных проектов. Слухи о том, что король – тайный католик, подогревались тем, что католиком, соблюдавшим все ритуалы, был его брат и наследник Яков, герцог Йоркский. Парламенту это решительно не нравилось, что в 1682 году привело к открытому кризису в вопросе о престолонаследии, и Сити в целом принял сторону парламента. Да, Лондон был в восторге от Реставрации и отнюдь не желал новой гражданской войны. Однако среди жителей города твердо утвердился протестантизм, и возвращаться к католической монархии они не желали.

Разъяренный Карл ответил беспрецедентным шагом – отменой королевских хартий, дарованных гильдиям Сити, а затем и хартии, дарованной самой Корпорации лондонского Сити, то есть независимой муниципальной администрации. Когда это решение дошло до суда, лоялисты-судьи приняли сторону короля. Лорд главный судья Джеффрис отметил, что «король Англии является тем самым и королем Лондона». Столица, по его словам, «не более чем очень большая деревня». Подобных выражений олдермены Сити прежде не слыхивали.

В 1685 году король Франции Людовик XIV отменил Нантский эдикт одного из своих предшественников, толерантного к протестантам Генриха IV[50]. За этим отголоском Варфоломеевской ночи последовал новый массовый исход гугенотов в Лондон. Многие из иммигрантов, ютившихся во французских кварталах Сохо и Спиталфилдса, рассказывали жуткие истории о притеснениях, которым они подвергались на родине. В том же году Карл II скончался, и на престол взошел католик Яков II (1685–1688). Он не сделал ничего, чтобы успокоить общество относительно своих симпатий. Он оказывал покровительство католикам, продвигая их на главные должности в правительстве, армии, государственных учреждениях и Оксфордском университете. Казалось, что он полностью принял сторону французских притеснителей.

Яков не имел ни такта, ни харизмы своего брата. После того как король женился вторым браком на католичке Марии Моденской, его положение быстро стало неустойчивым. Хотя он мог положиться на некоторых католиков, поддерживавших его в некоторых частях Сити, в целом англичане готовы были терпеть его власть только потому, что наследница престола, его дочь Мария Стюарт, была воспитана в протестантизме и выдана замуж за протестанта, героя франко-голландских войн Вильгельма Оранского. Однако спокойная жизнь закончилась, когда в 1688 году вторая жена Якова родила сына, сменившего Марию в качестве наследника престола. Перспектива получить католическую династию и союз с французским благодетелем Якова Людовиком XIV, воевавшим с Вильгельмом Оранским, переполнила чашу терпения Лондона.

Англия воевала с Голландией в 1650-х и 1660-х годах, но та война была прежде всего торговой и велась на море. Большинство англичан испытывали симпатию к голландцам, на протяжении большей части уходившего века сражавшимся против воинствующего католицизма. В конце эпохи Реставрации в Лондоне была мода уже на все голландское, а не французское. Дворец Кью был известен как Голландский дом. Среди лондонских портретистов царили выходцы из Голландии Питер Лели и Годфри Кнеллер, а Ян Кип и Леонард Кнейф поставляли аристократам эффектные панорамные виды их сельских усадеб. Англия естественным образом искала помощи в политических треволнениях за Северным морем, а не за Ла-Маншем.

Вторжение, переворот и новый режим

Вильгельм Оранский не заставил себя просить дважды. Группа заговорщиков-вигов[51], подстрекаемая его лондонским агентом Хансом-Виллемом ван Бентинком, «пригласила» его вторгнуться в Англию и отнять престол у Якова. В ноябре 1688 года Вильгельм так и сделал. Во главе флота, вдвое превышавшего Непобедимую армаду, собранную Филиппом II Испанским веком ранее, он высадился на западе, в Бриксаме, в графстве Девон, и оттуда выступил на Лондон, ожидая начала обещанного народного восстания против Якова. Восстания не произошло, но и королевская армия оказала Вильгельму лишь номинальное сопротивление, особенно после того, как один из ее командиров Джон Черчилль (позднее герцог Мальборо) перешел на его сторону.

Вильгельм прибыл в Лондон; впервые со времен нормандского завоевания город столкнулся лицом к лицу с иностранным захватчиком. Обе стороны проявили крайнюю осторожность. Якову, который все еще находился в Уайтхолле, но без армии, дали спокойно бежать во Францию. Вильгельм издал манифест, в котором вновь утверждал Петицию о праве и Великую ремонстрацию, составленные парламентом еще до гражданской войны. Это должно было говорить о «величайших сомнениях и скромности» Вильгельма, принужденного спасти Англию от «дурных советников» Якова. Для юридического оправдания ситуации был призван Джон Локк, написавший в 1689 году «Два трактата о правлении» и посвятивший их «нашему великому избавителю». Вильгельм, по его словам, «спас нацию, находившуюся на грани рабства и гибели», и Локк мастерской юридической эквилибристикой оправдал вооруженное свержение законного короля.

В отличие от Карла II после Реставрации, Вильгельм не осмелился подойти близко к Сити, зная, что у Якова там были сторонники. Торжественное приветствие нового короля было со всеми предосторожностями организовано в Сент-Джеймс-парке; было роздано немало апельсинов и оранжевых ленточек. Голландские солдаты выстроились вдоль улицы Уайтхолл; им было приказано говорить об «освобождении», а не о завоевании. Тем не менее английские солдаты были отосланы из столицы и заменены голландским гарнизоном. Ивлин, вспоминая гражданскую войну, удивлялся: «Каким же странным образом настолько неслыханно утратила дух наша несчастная страна, чему и мне пришлось быть свидетелем!»

Вторжение Вильгельма его пропагандисты назвали «Славной революцией». Ее результат был, несомненно, благим и позволил избежать назревавшего прямого столкновения между парламентом и монархией Стюартов. Многие тори[52] и католики считали Вильгельма узурпатором, а некоторые активно строили заговоры, направленные на возвращение Якова, однако парламент, прочно находившийся в руках вигов, провел ряд мер, нацеленных на то, чтобы престол впредь могло унаследовать только лицо протестантского вероисповедания, и притом под верховной властью парламента. Новый король, получивший тронное имя Вильгельм III (1689–1702), согласился на это при условии, что он и его жена Мария будут править совместно, как равные король и королева; до смерти Марии в 1694 году так и было. В 1690 году были проведены билли, восстановившие различные хартии, дарованные Сити; при этом было постановлено, что «отныне хартия Сити никогда и ни по какой причине не будет отменена». Этот выразительный шаг в сторону демократии был сделан без того, чтобы на улицах Лондона пролилась хоть одна капля крови – хотя в последующие годы в Шотландии и Ирландии ее пролилось немало.

Пригород пригорода

Со времен Эдуарда Исповедника место, откуда монархи правили Англией, располагалось выше столицы по течению – в приходе Вестминстер, относившемся к графству Мидлсекс. Сначала короли жили в старом Вестминстерском дворце Эдуарда, где сегодня располагаются парламент и королевские суды. Затем, при Тюдорах и Стюартах, правители (на время своего пребывания в Лондоне) переместились в близлежащий дворец Уайтхолл, густое скопище старых и новых зданий, вмещающее огромную стаю королевских слуг и чиновников.

Вильгельм и Мария не любили Уайтхолл; малая резиденция в Сент-Джеймсском дворце нравилась им ничуть не больше. Вильгельм страдал от астмы, а Мария жаловалась на Уайтхолл: «Ничего, кроме стен и воды». Супруги решили совсем покинуть город и приобрели Ноттингем-хаус возле деревни Кенсингтон; по заказу августейшей четы Кристофер Рен устроил здесь роскошные апартаменты. Подчеркивая двуединый характер своей монархии, король и королева потребовали, чтобы во дворце для супругов были предусмотрены раздельные половины и каждый имел свой зал для аудиенций. В Хэмптон-корте у них были даже отдельные парадные входы.

После переезда монархия фактически отделилась от столицы. Ни Вильгельм и Мария, ни сменившая их на троне королева Анна не использовали Сент-Джеймсский дворец. Политическая география Лондона шла в ногу с политическим устройством: воплощением принципов Билля о правах, принятого в 1689 году, стал Вестминстерский дворец, ныне резиденция официально облеченного верховной властью парламента. По мере увеличения полномочий парламента независимость монарха словно бы отступала на запад, незаметно растворяясь в зелени Кенсингтонских садов.

Королева Анна (1702–1714) унаследовала любовь сестры к загородным резиденциям. Поэт Александр Поуп с любовью описывал Хэмптон-корт, где «королева Анна невзначай / Советам внемлет и вкушает чай»[53]. Привычка королевы давать министрам аудиенцию в своем личном кабинете привела к тому, что слово «кабинет» стало собирательным названием правительства. В 1707 году по Акту об унии Лондон стал столицей не только Англии (и Уэльса), но и Шотландии. Обрадованная Анна щеголяла в одеждах кавалера ордена Чертополоха и объявила себя правительницей единой страны, чьи подданные «сердечно желают стать одним народом», – заветная, но несбыточная надежда! После Акта парламент пополнили сорок пять депутатов от Шотландии, усилив гегемонию вигов, которой предстояло продлиться с перерывами полвека.

Деньги решают всё

После Великого пожара многие жители покинули Сити, и вместе с ними Сити покинули многие традиционные ремесла. Мануфактуры закрывались, ремесленники уезжали. Основным занятием оставшихся стали финансы, с которыми так или иначе торговцам Сити приходилось иметь дело и прежде. Теперь же им пришлось довести до совершенства работу непосредственно с деньгами, короче говоря – банковское дело. Термин «банк» происходит от итальянского слова, означающего скамью, на которой выкладывались на всеобщее обозрение выдаваемые займы. Эта практика вытеснила традиционную дачу взаймы денег, обеспеченных серебром и золотом менял. В 1694 году был основан Банк Англии – первоначально как частное предприятие, предназначенное для урегулирования долгов правительства. Два года спустя это привело к появлению «бумажных денег» – на первых порах в форме векселей, обеспеченных золотым запасом Банка Англии. Росту правительственных займов способствовало учреждение Ост-Индской компании и Компании южных морей – по существу, государственных предприятий, в которых банкиры, министры и просто подданные могли приобрести спекулятивные обязательства на большие суммы.

Как и в средневековой Венеции, дальние морские экспедиции были делом рискованным, и их успех в немалой степени зависел от событий за океаном, что придавало большую ценность контактам и информации. Сити оказался идеальным местом для завязывания подобных контактов. Новые банковские учреждения пришли на смену старым ливрейным компаниям. Банкиры уже не были ни золотых дел мастерами, ни торговцами шелком и бархатом; некоторые из них не стремились даже получить права свободного горожанина и тем самым влиять на политическую жизнь Сити. Из первоначальных двадцати шести директоров Банка Англии шестеро были гугенотами, а половина – диссентерами, то есть членами религиозных групп, отколовшихся от официальной англиканской церкви. Движущей силой их бизнеса были не гильдейские связи, а информация, по крупицам собранная в кофейнях Корнхилла и Треднидл-стрит. Отныне лондонские гильдии стали скорее клубами, чем торговыми картелями.

К 1700 году в Лондоне было более 500 кофеен; многие из них специализировались на конкретных товарах и услугах и брали плату за вход. Так, кофейня Ллойда стала центром страхового бизнеса, а кофейня Джонатана – торговли скотом. Английский термин stock market – «фондовый рынок» – происходит, как считается, от того, что вблизи упомянутой кофейни Джонатана располагались старинные колодки (stocks) для наказания преступников. Первый рыночный прейскурант, озаглавленный «Биржевой курс» (Course of the Exchange), был издан в кофейне Джонатана в 1698 году, в то время как первая британская ежедневная газета – Daily Courant – вышла на Флит-стрит лишь в 1702 году.

Таким образом, корни лондонской журналистики лежат в финансовом деле. Газеты стали смазкой, движущей олигополистический рынок денег. Богачи могли сбежать из Сити в пригороды за комфортом и свежим воздухом, но ничто не могло заменить немногословной беседы в кофейне. Прежде чем стать письменной, информация была устной, а ее актуальность зависела от того, где жили ее носители. Близость к докам и рынкам была уникальным преимуществом Сити, во всяком случае до появления телеграфа.

В Сити все больше развивался собственный взгляд на мир, совершенно отличный от вестминстерского. По вопросу об участии Англии (теперь уже Великобритании) в Войне за испанское наследство (1701–1713[54]) мнения разошлись. Сити радовался победам герцога Мальборо, но был согласен с тори в том, что необходимо как можно скорее заключить мир. Это нашло свое отражение во время мирных переговоров в Утрехте (1713), когда британским дипломатам было поручено игнорировать перекройку карты Европы и сосредоточиться на вопросах торговли. По итогам Утрехтского мира Британия получила Гибралтар, Менорку и Ньюфаундленд, закрепила за собой Ямайку, Бермудские острова и американские колонии. Кроме того, Британия завоевала монополию на прибыльное, хотя и все более сомнительное занятие – ввоз рабов-африканцев в испанские колонии в Америке.

Дрейф к западу

По сравнению с послепожарным строительным бумом (когда Сити получил избыток жилплощади) наступило временное затишье, однако острое желание регулировать рост пригородов не уменьшилось. В 1703 году приезжий шотландец Эндрю Флетчер из Салтуна, вторя жившему при Тюдорах Джону Стоу, сетовал, что Лондон подобен «голове рахитичного ребенка: она оттягивает себе питательные вещества, которые должны были бы быть распределены в должной пропорции оставшимся частям хилого тела, и в итоге так раздувается, что неминуемо наступают безумие и смерть». Однако новые парламентские акты регулировали только проектирование самих домов. По статутам 1707 и 1709 годов из-за риска пожара категорически запрещались выступающие деревянные балки, а окна должны быть утопленными, чтобы пламя не распространялось по наружной стене. Дома, построенные до 1707 года, можно опознать по изящным козырькам над дверями; они сохранились на Лоуренс-Паунтни-хилл в Сити, на Куин-Эннс-гейт и на Смит-сквер в Вестминстере. Великолепный свидетель тех времен – Шомберг-хаус (ок. 1695) на Пэлл-Мэлл; этот, по всей вероятности, единственный вестминстерский особняк XVII века, сохранивший свой роскошный экстерьер, был построен для гугенота из Голландии, а сегодня разделен на три части.

В новых пригородах беспокойство вызывал недостаток благочестия или, во всяком случае, нехватка церквей. Застройщики не сооружали их, нередко из-за того, что существующие приходы боялись потерять паству. Многие районы, например Мэрилебон и Мэйфэр, вынужденно обходились «часовней шаговой доступности», чтобы жителям близлежащих домов не приходилось шагать к главной церкви прихода. В восточных и северных пригородах вообще было мало церквей какой бы то ни было конфессии. В 1710 году была учреждена комиссия по постройке пятидесяти новых церквей за счет налога на уголь, впервые введенного для финансирования строительства после Великого пожара.

Первоначально было построено только двенадцать так называемых «церквей королевы Анны». Они строились не только в Вестминстере, но и в бедных приходах, таких как Спиталфилдс, Степни, Лаймхаус, Бермондси, Гринвич и Дептфорд. Проектирование было поручено лучшим архитекторам того времени – мастерам английского барокко, последователям Кристофера Рена. Николас Хоксмур построил церковь Христа в Спиталфилдсе, церковь Святого Георгия-на-востоке и церковь Святой Марии Вулнотской в Сити; каждая из этих церквей представляет собой эксцентричную вариацию на барочную тему. Церковь Святого Иоанна с четырьмя башнями, построенная Томасом Арчером на Смит-сквер, получила прозвище «скамеечки королевы Анны»: по преданию, в ответ на вопрос, как должна выглядеть церковь, королева перевернула скамеечку для ног. Жемчужиной в этом наборе остается церковь Святой Марии на Стрэнде – Сент-Мэри-ле-Стрэнд, построенная Джеймсом Гиббсом; она украсила бы даже берниниевский и борроминиевский Рим. Эти церкви стали самыми изящными образцами общественной архитектуры между эпохами Кристофера Рена и Джона Нэша.

Вне стен Сити Лондон по-прежнему управлялся только приходскими управлениями графств Мидлсекс и Эссекс, причем границы приходов нередко совпадали с границами старинных поместий. Приходские управления, возглавляемые обычно викарием, предположительно отвечали за соблюдение закона и порядка, социальную помощь и работу, которая в те времена считалась коммунальным хозяйством. Теперь под управлением этих властей оказались тысячи новоприбывших, многие из которых были провинциалами – строителями и рабочими, выплеснувшимися за стены старого Сити. Вскоре приходские управления уже совершенно не справлялись с собственно управлением.

Новый Лондон не имел какой-либо продуманной структуры наподобие округов и гильдий Сити. Вне установленных «по инициативе снизу» границ новых застраиваемых блоков недвижимости лондонцы жили фактически в условиях анархии. Регулярно имели место уличные волнения, в том числе битвы между жившими в трущобах ирландцами и толпами горожан, настроенными против католиков. В 1709 году после проповеди в соборе Святого Павла, в которой сторонник Высокой церкви[55] Генри Сашеверелл нападал на диссентеров и гугенотов, толпа из 5000 человек бушевала несколько дней. Подобные инциденты были сочтены достаточно серьезными, чтобы провести драконовский Акт о бунтах 1714 года. Достаточно было публичного «провозглашения» акта, чтобы уполномочить власти (в Мидлсексе это были магистраты графства) запрещать собрания более чем из 12 человек и освобождать от ответственности любые «народные дружины», созданные для разгона таких собраний.

Население Лондона при Стюартах выросло от 200 000 до 600 000 человек, но с начала XVIII века рост прекратился. Иммиграция из провинции уже не компенсировала падающую рождаемость. Что еще хуже, выросла смертность. Главной причиной, судя по всему, был крепкий алкоголь. Вильгельм Оранский отменил пошлины на джин, чтобы поднять его потребление как альтернативу бренди и тем наказать ненавистных французов. Кроме того, он отменил монополию винокуров: отныне джин можно было изготовлять без лицензии, в то время как варка пива по-прежнему подлежала контролю. Продажи бренди действительно упали; Дефо сообщал: «Винокуры нашли новый способ удовлетворить вкусы бедняков, изготавливая новый составной напиток под названием “Женева”». Но воздействие джина на Лондон начала XVIII века было опустошительным. К нему пристрастилась даже королева Анна.

9. Заря Ганноверской династии. 1714–1763

Доминирование вигов

Прибытие Георга I (1714–1727) лондонцы встретили скорее с облегчением, чем с восторгом. Пятидесятичетырехлетний король был отпрыском мелкой немецкой династии, обскакавший в гонке за британский престол пятьдесят пять католиков только потому, что ему посчастливилось исповедовать протестантизм. Он плохо говорил по-английски, до того посещал Лондон лишь единожды и вспоминал, что город ему не понравился. Георг привез с собой двух любовниц: одну он называл «слонихой», а другую – «майским шестом»; поговаривали, что ночью он играет с ними в карты – с каждой по очереди. Смена династии в европейских странах редко происходила так банально.

Георг поселился в Сент-Джеймсском дворце, однако вскоре предпочел более чистый воздух Западного Лондона, как прежде Мария и Анна. Кенсингтонский дворец, уже перестроенный Кристофером Реном, был вновь преобразован под руководством Колена Кэмпбелла[56] и Уильяма Кента[57]. Он оставался главной резиденцией Ганноверской династии, пока Георг III в 1760 году не переехал в Букингемский дворец. Поначалу новый король пытался проводить заседания кабинета на французском языке, но в конце концов сдался и предоставил решать государственные дела группе пэров-вигов, которых возглавлял в палате общин первый лорд Казначейства – добродушный, но проницательный вельможа из Норфолка сэр Роберт Уолпол. Самый упорный конфликт у короля был с сыном, тоже Георгом, принцем Уэльским, выгнанным им из Сент-Джеймсского дворца. Наследник устроил себе альтернативный двор на Лестер-сквер, ставший прибежищем для политических оппозиционеров – Ислингтоном своего времени[58].

Георг оказался вовсе не глупцом и строго соблюдал договоренности 1688 года. Но, подобно тому как Вильгельм Оранский нуждался в английских налогах для финансирования голландских войн, Георгу те же налоги нужны были для войн в Германии, и обходились они так дорого, что Уолпол в конце концов подал в отставку. Однако он вернулся на пост во время финансового кризиса 1720 года, вызванного обрушением акций Компании южных морей. Скандал, в который оказались вовлечены многие министры, был настолько громким, что Акт о бунтах пришлось зачитать в парламенте. Одна из газет Сити потребовала, чтобы банкиров «завязали в мешки со змеями и бросили в мутные воды Темзы». Подобный накал страстей, не угасший с течением времени, говорил о том, насколько важной стала профессия банкира.

С тех пор Уолпол двадцать лет в качестве первого «премьер-министра» Британии (1721–1742) оставался крупнейшей политической фигурой страны, чему в значительной мере способствовало невмешательство королей в политику, возведенное ганноверцами в принцип. С выходом парламента на первый план у лондонцев развился вкус к критической журналистике. Уолпола высмеивала целая плеяда сатириков: Джон Гей в «Опере нищих», Джонатан Свифт, Даниель Дефо, Генри Филдинг и Сэмюэл Джонсон, называвший премьер-министра «малиновкой» из детской песенки, которую скорее бы уже кто-нибудь «убил»[59]. Такая традиция политического скепсиса оживляла лондонскую общественную жизнь и наполняла ее осмысленностью, вдобавок делая немыслимой идею государственной цензуры, привычной на континенте.

Лондону предстояло увидеть еще немало схваток между сторонниками свободы слова и блюстителями закона, но само понятие допустимой критики, как и «лояльной оппозиции», уже укоренилось.

По вопросу о том, где премьер-министру жить, когда он находится в Лондоне, Уолпол все же не смог обойтись без помощи короля. В 1732 году Георг II (1727–1760) подарил Уолполу дом террасной застройки – № 5 в одном из тупичков Уайтхолла, построенный в видах спекуляции придворным эпохи Реставрации сэром Джорджем Даунингом. Уолпол перестроил дом; интерьер комнат был переделан вездесущим Кентом, окна выходили на конногвардейский плац. Сегодняшний фасад с № 10 на табличке был перестроен позже, а в то время служил черным ходом. Хотя дом был частным подарком короля, Уолпол объявил его официальной резиденцией премьер-министра. До наступления XX века большинство его преемников использовали этот дом только для работы.

Брачные перспективы

Вестминстер теперь и по площади, и по населению превышал Сити. Однако если лондонскому Сити не хватало зданий, достойных финансовых тузов, то Вестминстеру – зданий, достойных королей. Уайтхолл пришел в упадок, Сент-Джеймсский дворец стал муравейником, застрявшим во временах Тюдоров. Вдоль Темзы не было ни дворцов, ни проспектов, ни впечатляющих видов, ни парадных улиц, не говоря уже о Тюильри, Кремле или Эскориале.

Вместо парижских grandes places[60] были тихие площади-скверы, где богатые и не очень лондонцы жили в террасных домах плечом к плечу. Единственные и впрямь величественные здания Лондона – Вестминстерское аббатство и собор Святого Павла – принадлежали не государству, а церкви. Собор Святого Павла был центральной точкой почти всякой картины или гравюры с картой Лондона; он парил над городом, словно ангел-хранитель в окружении ангельского воинства колоколен. Знаменитым свидетелем той эпохи был венецианский художник Каналетто, на чьих картинах Темза предстает серебристым озером, сияющим в неправдоподобно ясном солнечном свете.

Вестминстер в основном прирастал жилыми кварталами, центром каждого из которых служил аристократический особняк (подобные усеяли Мэйфэр и Сент-Джеймс в XVII веке): дома возводились или вокруг особняка, или на месте, где он стоял, если особняк снесли. Это был уже не пригород Лондона, а «еще один город», чье благосостояние покоилось на правительственных учреждениях, свободных профессиях и индустрии досуга. Последний статут, ограничивавший его рост, был принят в 1709 году, но отменен под градом прошений о разрешении строительства в виде исключения. Отныне никакая Звездная палата или Тайный совет не издавали запретительных постановлений. Вместо этого перед правительством попросту выстроилась очередь богатых застройщиков, имевших друзей в парламенте и деньги на приобретение лицензии. Важным здесь было то, что решения принимало правительство страны, а не местное самоуправление. Столица принадлежала всей стране.

Этих застройщиков от их сегодняшних коллег отличало то, что немногие были хоть сколько-нибудь заинтересованы в продаже земли. У большинства аристократических семей недвижимость была частью майората[61] и не могла продаваться. Это означало, что владелец земли, пусть и весьма предприимчивый, редко мог округлить свою территорию за счет соседних участков, разве что в результате удачного (или тщательно спланированного) брака. Поэтому решающим фактором, управлявшим ростом Лондона в XVIII веке, был рынок наследниц на выданье, которых оказалось великое множество.

Первый такой брак был заключен в 1669 году между Уильямом Расселом, наследником графов (ныне герцогов) Бедфорд, хозяев Ковент-Гардена, и Рэйчел, наследницей графа Саутгемптона, владельца Блумсбери. В результате два землевладения объединились, Ковент-Гарден и Блумсбери-сквер стали единым владением; окрестности обеих площадей по-прежнему были в основном покрыты огородами и небольшими наемными домами.

За этим браком восемь лет спустя последовала «продажа Мэри Дэвис». Мэри была еще ребенком, наследницей Хью Одли, богатого юриста, сделавшего карьеру при Стюартах и купившего манор Эйя, бывшие владения Вестминстерского аббатства, у графа Мидлсекса. Обширные владения графа широкой полосой пересекали западную часть Лондона, простираясь от Темзы у Миллбанка на север, до площади Гайд-парк-корнер. Еще один их кусок располагался к северу от Мэйфэра и к югу от Тайбернской дороги (ныне Оксфорд-стрит) и был отделен от основной части старинной усадьбой Хей-хилл, принадлежавшей госпиталю Святого Иакова.

В 1672 году ничуть не щепетильная мать Мэри «продала» семилетнюю дочь за 8000 фунтов (ныне около миллиона фунтов) лорду Беркли как будущую жену его десятилетнего сына. У Беркли был особняк на Пикадилли; в результате сделки он становился хозяином обширной территории между современным Мэйфэром и Белгрейвией. Но Беркли не смог изыскать 3000 фунтов на последний взнос, и мать Мэри отказалась от сделки. Еще пять лет девочку выставляли напоказ на Роттен-роу в Гайд-парке[62], пока наконец ей не сделал предложение вельможа из Чешира сэр Томас Гровнер, которому исполнился 21 год. Мэри всего в двенадцать лет была обвенчана с Гровнером в церкви Святого Климента Датского на Стрэнде. Вся ее остальная жизнь была чередой нескончаемых судебных дел, итогом которых стало помешательство. Гровнеры ни о чем не жалели. В 1710 году сын Томаса сэр Ричард добыл акт на застройку полей Мэйфэра (правда, строительство началось лишь после 1720 года, а Белгрейвию застроили только в следующем веке). Гровнер-сквер остается одним из крупнейших и дорогостоящих частных объектов недвижимости в Англии.

Управление недвижимостью по-лондонски

Теперь рост Лондона обрел определенный ритм. Лендлорды рассматривали городскую недвижимость, подобно сельским усадьбам, как свою собственность на веки вечные. Управление ею они оставляли агентам, а улицы и площади называли в честь членов семьи и деревень, где располагались их сельские владения. Историк Лондона Дональд Олсен писал о Блумсбери: «В деятельности агентств по недвижимости невозможно разобраться, не приняв как аксиому: первый долг владельца земли состоял в том, чтобы передать недвижимость следующим поколениям не уменьшившейся в цене, а предпочтительно в возросшей».

Владельцы в большинстве своем не рисковали. Они сдавали недвижимость в пожизненную аренду на условии оплаты ремонтных расходов, с увеличением минимальной суммы таких расходов к концу срока аренды. В результате все участники были заинтересованы в том, чтобы стоимость недвижимости со временем не падала. Бедфорды были настолько внимательны к долгосрочной «репутации» своей застройки, что отказывали в разрешении всем, кто хотел открыть в Блумсбери лавку или паб. И сегодня между Юстон-сквер и Британским музеем вы не найдете ни того ни другого, если не считать книжного магазина.

После «слияний», осуществленных Бедфордами и Гровнерами, строительная лихорадка охватила весь остальной Вест-Энд. Один из вигов, граф Скарбро, после 1714 года отметил восшествие на престол Ганноверской династии, разбив на своей земле на Пикадилли, к северу от особняка лорда Берлингтона, необычную площадь воронкообразной формы[63]. Площадь он назвал, как подобает, Ганновер-сквер, выстроил на ней церковь Святого Георгия и даже украсил дома в немецком стиле «фартуками» под окнами. Этот архитектурный курьез виден в наши дни на террасных домах напротив церкви.

К северу от Ганновер-сквер половина имения Мэрилебон была в 1710 году приобретена Джоном Холлсом, герцогом Ньюкаслом, мужем писательницы Маргарет Кавендиш. Когда он умер, не оставив наследника мужского пола, его дочь Генриетту быстро «прибрал к рукам» Эдвард, сын ведущего государственного деятеля того времени Роберта Харли, графа Оксфорда и Мортимера. Эдвард Харли приобрел тем самым не только половину Мэрилебона, но и владения Холлса в Уэлбеке (Ноттингемшир) и Уимполе (Кембриджшир). Мэрилебон, разумеется, сохранил в названиях улиц и улочек память о Харли, Кавендиш, Холлсе и их деревенских имениях в Болсовере, Карбертоне, Клипстоне, Мэнсфилде, Мортимере, Уэлбеке и Уигморе.

Харли, тори до мозга костей, не упустили случая поддеть вига Скарбро, чьи владения располагались от них к югу. В том же 1717 году, когда была заложена «вигская» Ганновер-сквер, они заложили у себя Кавендиш-сквер, ставшую вотчиной тори. Ее арендаторы – Карнарвон, Дармут, Чандос, Харкорт, Батерст – все как на подбор были политическими союзниками Харли. Застройщик территории Джон Принс и его архитектор Джеймс Гиббс (конечно, тори и католик) были самыми амбициозными строителями, виденными до той поры Лондоном. Герцог Чандос предложил построить на северной стороне площади особняк. К югу, на Вир-стрит, была построена «часовня шаговой доступности» во имя Святого Петра. Хотя дом Чандоса был заброшен после краха Компании южных морей, вскоре на запад, в направлении Мэрилебон-лейн, и на восток, к владениям лорда Бернерса севернее Сохо, побежала сетка террасной застройки. Стремясь подчеркнуть концепцию «деревни в городе», Принс даже привез овец, чтобы они паслись на Кавендиш-сквер.

Эдвард и Генриетта Харли снова не оставили мужского наследника, и их дочь Маргарет называли самой богатой девушкой Англии. В свой черед, в 1734 году, она вышла замуж за завидного жениха – 24-летнего Уильяма Бентинка, внука лондонского агента Вильгельма Оранского. После событий 1688 года новый король осыпал его семью почестями, даровав ей право на титулы герцога Портленда, маркиза Тичфилда и виконта Вудстока. Вдобавок Уильям был известен как «самый красивый мужчина в Англии». Он, разумеется, стал «милым Уиллом» для Маргарет, а она – герцогиней. Ее приданое составило половину района Мэрилебон, ныне известную как Портленд-эстейт.

Маргарет была интереснейшей личностью. Она пошла характером в деда – Роберта Харли, выдающегося собирателя книг и рукописей, и превратила свою усадьбу в Булстроде, за пределами Лондона, в зоологический и ботанический сад. Когда гостивший в Англии энциклопедист Жан-Жак Руссо заявил, что женщина не может быть ученой, она настолько энергично дала ему отпор, что он попросил ее взять его в помощники. Маргарет была одним из первых членов кружка «синих чулок» Элизабет Монтегю. После ряда делений и передач наследства по боковой линии основная часть землевладения перешла к семейству Говард де Уолден, в чьих руках пребывает и поныне.

Строительство на Ганновер-сквер и Кавендиш-сквер было едва начато, как подтянулись запоздавшие Гровнеры. Гровнер-сквер была заложена в 1721-м; ее площадь вдвое превышала размер Ганновер-сквер, и здесь должно было быть пятьдесят четырехэтажных домов. По плану каждая сторона площади должна была образовывать сбалансированную классическую композицию – задача, которую позднее смог решить Бедфорд на Бедфорд-сквер и Джон Нэш вокруг Риджентс-парка. Колен Кэмпбелл даже представил подходящий случаю проект. Но к 1720-м годам рыночный спрос ослабел, и строителям Гровнер-сквер пришлось возводить дома только тогда, когда появлялись покупатели подходящего социального статуса. В результате получилось лоскутное одеяло, которое критик-современник разгромил как «жалкую попытку соорудить что-то необыкновенное». Лишь в XX веке Гровнеры смогли придать всей площади холодный классический стиль. К югу лорд Беркли, отвергнутый матерью Мэри Дэвис, испытывал те же трудности, пытаясь дать старт проекту Беркли-сквер. Застройка площади проходила с 1739 года кусками, хотя до наших дней дошел великолепный таунхаусный дом работы Кента (№ 44).

В 1755 году ряд лендлордов и их агентов подали прошение о прокладке новой дороги через северную часть поместья Мэрилебон, чтобы уменьшить заторы на Тайбернской дороге. Еще одним аргументом было то, что рыночную стоимость их землевладений отнюдь не поднимали стада коров и овец, прогоняемые перед парадными воротами. Следствием этого стала прокладка одной из «запланированных» магистралей Внутреннего Лондона, шедшей от Паддингтона вдоль нынешних Мэрилебон-роуд и Юстон-роуд в направлении Пентонвилл-роуд и вниз к Сити, в сторону Мургейта. Эта дорога была платной, а впоследствии по той же траектории был проложена первая линия метрополитена. Это одна из немногих дорог столицы, которую сегодняшние управляющие транспортными потоками стараются оставить без пробок.

Фактически единственным землевладением XVIII века, действительно проданным, осталось имение Уильяма Чейна, чей отец приобрел отдаленное поместье Челси после гражданской войны. В 1709 году Уильям построил улицу Чейн-роу и уехал в Бекингемшир, а в 1712 году продал владение сэру Хэнсу Слоуну – врачу, антиквару и основателю Британского музея.

Слоун, в свою очередь, построил Чейн-уолк вдоль Темзы, а в 1753 году разделил землевладение между своими двумя дочерьми: западная половина досталась Саре, а восточная – Элизабет, которая вышла замуж за потомка средневекового валлийского вождя Кадугана ап Элистана. Ее муж, лорд Кадоган, позднее поручил архитектору Генри Холланду застроить на севере своих владений, у Найтсбриджа, район Хэнс-таун, названный в честь его щедрого тестя. Для себя Холланд построил павильон, о чем хранит память улица Павильон-роуд. В конце аренды, в 1880-х годах, Хэнс-таун подвергся самой беспощадной перестройке среди всех лондонских землевладений и был застроен домами из красного кирпича в неоголландском стиле Викторианской эпохи. Компания Cadogan estate, принадлежащая семье Кадоган, управляет недвижимостью и сегодня.

Столица Просвещения

Именно в этих декорациях разыгрывался спектакль лондонского золотого века, который длился от середины Георгианской эпохи до Наполеоновских войн. Эти декорации, по всей вероятности, нередко должны были производить впечатление хаоса. Там, где еще недавно бродили пастухи и огородники, клубились облака пыли и раздавался грохот. Новые покупатели жаловались, что им обещали блаженство на лоне природы, а вместо этого вокруг «поднимаются, словно испарения» дома Мэрилебона. В комедии Ричарда Стила[64] «Любовник-лжец» (The Lying Lover) студент говорит, что мог бы и не возвращаться из Оксфорда: «Если бы я задержался еще на год, они бы уже и до Оксфорда всё застроили».

Однако в Лондоне как городе почти ничего типично городского не было. Историк социума Рэймонд Уильямс писал, что за ним следует «пристально наблюдать как за новым видом ландшафта, новым типом общества» – не городским и не сельским. Столкновение противоположностей вообще стало лейтмотивом Георгианской эпохи. В политике это было соперничество тори и вигов, старых «патриотов» – приверженцев Стюартов и свежих сторонников «европейского пути», то есть Ганноверской династии, а также отошедшего на второй план католицизма и главенствовавшего протестантизма. Недаром процветал рынок скептической прессы, лидером которой был Spectator Аддисона[65] и Стила, предшественник современной газеты, выходивший с 1711 года трижды в неделю.

В стилистике тоже была борьба – между английским барокко Рена, Хоксмура и Гиббса и сторонниками возрождения палладианства по образцу Иниго Джонса. Росту числа последних способствовало возобновление «гранд-туров»[66] после Утрехтского мира. Богатые молодые аристократы во главе с Берлингтоном и Лестером возвращались в Лондон, нагруженные картинами итальянских и французских мастеров, мебелью и «Десятью книгами об архитектуре» древнеримского архитектора Витрувия. В 1719 году Берлингтон вместе со своими друзьями – архитекторами Кэмпбеллом и Кентом – перестроил семейный особняк на Пикадилли (сейчас здесь находится Королевская академия художеств) и привел в порядок его сады, простиравшиеся вплоть до Ганновер-сквер. Память о личных именах членов семьи Берлингтона сохранилась в названиях улиц Корк-стрит, Клиффорд-стрит и Сэвил-роу. Кроме того, приятели построили безупречную виллу в палладианском стиле и разбили парк у реки в Чизике.

Берлингтонцы, считавшие себя носителями изысканного стиля, стали мишенью постоянных острот для старой гвардии тори. Когда они собирались в Чизике, то по соседству, за стеной собственного деревенского дома, кипел от негодования художник Уильям Хогарт, «британский бульдог», подвергший их насмешкам в сериях гравюр «Модный брак» и «Карьера мота». А вот поэт Александр Поуп восхвалял своего покровителя Берлингтона: «Ты доказал, что Рим практичен был, / А всяк изыск для пользы в нем служил». После подобных дифирамбов Хогарт, в свою очередь, высмеял обоих в гравюре «Человек вкуса», на которой поэт и лорд белят ворота особняка Берлингтона, брызгая краской на проезжающего мимо тори – герцога Чандоса.

В случае Хогарта критического таланта одного человека хватило на весь новый вигский Лондон, который, как казалось художнику, страдает от упадка, вызванного изнеженностью. Сам художник был типичным лондонцем из низов среднего класса, сыном учителя латыни. Отец угодил в долговую тюрьму, и Хогарт поступил в обучение к граверу, изготовлявшему визитные карточки. Художник, изобразивший себя на автопортрете с любимым мопсом, был тори и шовинистом до мозга костей. Французы у него подобострастные, худые как жердь, суеверные и всегда едят лягушек, особенно когда им угрожают Джон Буль и британский бифштекс. Но Хогарт не щадил и Лондон. Фоном его картин служат то публичные дома Сент-Джайлса, то салоны Сент-Джеймса, и ему предстояло стать одним из активных борцов против джина. В моем пантеоне великих бытописателей лондонской жизни Хогарт стоит рядом с Чосером и Пипсом. Мы и сегодня можем постоять в его чизикском саду, посмотреть через стену в направлении дворца Берлингтона (правда, нам будут мешать новопостроенные виллы) и вообразить, как он метал громы и молнии в адрес соседей.

Противоборство Лондона и Парижа было теперь чем-то большим, чем соперничество выскочки со старинным законодателем европейских вкусов. После смерти Людовика XIV в 1715 году Франция испытала необычайный интеллектуальный подъем. Вожди французского Просвещения – Дидро, Вольтер, Монтескье, Руссо – и их Энциклопедия стремились к торжеству разума и вывели европейскую мысль на новые высоты научного поиска. Единственной слабой стороной Просвещения, как признавали его зачинатели, была нетерпимость властей Франции к публичным дебатам. Просвещение было постоянным раздражителем для короны и Церкви. По сравнению с французами лондонское Королевское научное общество на время оказалось в тени, но эстафетная палочка перешла от науки к литературе, где блистали Поуп, Свифт, Драйден, Гиббон и прежде всего Сэмюэл Джонсон, чье перо не уступает кисти Хогарта по мастерству, с каким они запечатлели георгианский Лондон.

Джонсон, как и Хогарт, принадлежал к тори. Большого роста, неуклюжий, с нервным тиком, он был частично слеп и глух, страдал подагрой, депрессией и раком яичек. Он в огромных количествах поглощал чай и вино и вел со всеми подряд беседы, затягивавшиеся до глубокой ночи. К счастью, у него был восхищенный стенограф – Джеймс Босуэлл[67], всегда готовый записать его изречения. Джонсон был критиком, эссеистом, поэтом и лексикографом, автором первого словаря английского языка. Его преданность разуму доходила до страсти. Среди его многочисленных афоризмов есть и такой: «Любой человек имеет право высказать то, что он считает истиной, а любой другой человек имеет право его за это нокаутировать». Он был плоть от плоти Лондона. «Кто устал от Лондона, – говорил Джонсон, – тот устал от жизни, потому что в Лондоне есть все, что может предложить жизнь. Ни один сколько-нибудь умный человек не желает уехать из Лондона». Дом Джонсона и сегодня стоит близ Флит-стрит.

Гости с континента были того же мнения, что и Джонсон. Они поражались безжалостным сатирам, от которых приходили в восторг лондонские салоны и издательские дома (издательства в Лондоне навсегда остались «домами»). Когда Вольтер, изгнанный из Парижа, в 1726 году прибыл в Лондон, он восхвалял город, где «люди могут говорить то, что думают». В Париже Паскаль «мог шутить только над иезуитами, а в Лондоне Свифт развлекает и учит нас, смеясь над всем родом человеческим». Энциклопедист Дидро жаловался, что в Лондоне «философам поручают государственные дела и после смерти их хоронят рядом с королями, когда во Франции выписываются ордера на их арест». К 1750-м годам французские беженцы занимали в Сохо около 800 домов, вид и атмосферу которых легко можно прочувствовать на Фолгейт-стрит в Спиталфилдсе, в доме Денниса Северса: в этой «капсуле времени» бережно воссоздан дом гугенотского торговца шелком в 1720-е годы.

Развлечения процветали. Королевским театром на Друри-лейн руководил актер и антрепренер Колли Сиббер, хотя Поуп и критиковал то, как он «убого калечит замученного Мольера и беззащитного Шекспира». Ночные игроки стекались в сады Ранела и Воксхолл. Там были доступные для всех (за плату) танцы и маскарады; в Карлайл-хаусе на Сохо-сквер маскарады устраивала знаменитая венецианка, любовница Казановы Тереза Корнелис. Но лучшим подарком Георга I Лондону стал его придворный композитор Георг Фридрих Гендель.

В 1717 году во время исполнения «Музыки на воде», созданной Генделем по заказу короля, Темза была запружена флотилиями из барж, «двигавшихся без гребцов, по воле прилива, до самого Челси». Согласно Daily Courant, королю так понравилась музыка, что он повелел повторить ее трижды. Гендель привез в Лондон и иностранных певцов, что послужило причиной типично лондонских жалоб – не на низкое мастерство исполнителей, а на то, что в Англии певцов такого уровня не нашлось. Свидетельством его популярности может служить то, что он мог платить своим лучшим исполнителям 2000 фунтов стерлингов за сезон (сегодня это 250 000 фунтов). Лишь в 1740-х годах слава Генделя как оперного композитора несколько потускнела, после чего он с не меньшим успехом переключился на оратории.

Монархи Ганноверской династии с исключительной серьезностью относились к своей роли главы англиканской церкви. Георг I продолжил строительство незаконченных «церквей королевы Анны». В 1721 году католик Гиббс, архитектор церкви Сент-Мэри-ле-Стрэнд, был избран для постройки заново церкви Святого Мартина-в-полях. Его необычному шпилю, возвышавшемуся над классическим портиком, предстояло стать образцом для англиканских церквей во всем англоговорящем мире. Однако, несмотря на королевское покровительство, в церкви распространялись бездеятельность и коррупция. Богатые прихожане выкупали для себя места на скамьях со спинками в приходских церквях, а бедняки были вынуждены тесниться в проходах; типичный вид церковной службы заклеймил Хогарт в своей популярной сатирической гравюре «Спящие прихожане» (1736).

Это делало государственную церковь уязвимой для критики если не со стороны католицизма, официально поставленного вне закона, то со стороны «методистов» – нового направления, основанного проповедником Джоном Уэсли. Суть проповедей Уэсли была проста, подобно проповедям Уиклифа и Лютера: он «проповедовал внутреннее спасение в настоящем, достижимое одной лишь верой». Он всегда называл себя преданным сторонником англиканства: ему было запрещено проповедовать в церквях, и он стал читать проповеди под открытым небом, что только увеличило число его сторонников. В Лондоне он проповедовал на пустыре Мурфилдс в Финсбери, и послушать его собирались тысячи людей. Даже «доктор Джонсон», как называли Сэмюэла Джонсона, был впечатлен «простыми и свойскими манерами» Уэсли, а сам Георг III отправил несколько мачт с верфи в Дептфорде в качестве колонн для часовни, построенной проповедником на Сити-роуд.

Закон, порядок и джин

Впервые многие лондонцы начинали вслух признавать, что в немалой части их города не все гладко. Условия жизни в трущобах по берегам Темзы едва ли улучшились со времен Тюдоров. Доктор Джонсон с преувеличенным ужасом говорил, что живет в одном городе с «людьми, у которых нет не только щепетильности, но даже правительства, – ордой варваров или общиной готтентотов». Да, Джонсон в своих едких замечаниях не щадил низшие классы, хотя сам себя всегда относил к бедным людям. Беспутство уличной жизни ужасало и романиста Сэмюэла Ричардсона[68]. Он обнаружил, что подмастерья берут выходной, чтобы сходить на «тайбернскую ярмарку», то есть поглазеть на казни в Тайберне. Однажды он видел, как толпа из 80 000 человек (здесь писатель, возможно, дает несколько преувеличенную оценку) двигалась к виселице, а осужденные по дороге заходили в пабы и напивались с приятелями. А ведь речь шла о мероприятии, подобные которому, по словам Ричардсона, «в других странах… как говорят, посещаются немногими, за исключением должностных лиц при исполнении и скорбящих друзей». В Лондоне же на казни смотрели как на развлечение, а толпа потом еще и дралась за право продать труп хирургу для вскрытия. «Поведение соотечественников не укладывается у меня в голове», – говорил Ричардсон. В 1783 году казни были перенесены в Ньюгейт, чтобы уменьшить количество зрителей, но зеваки просто-напросто переместились на новое место.

Контраст между Сити и городом за его пределами был особенно хорошо заметен в деле охраны порядка. В Сити каждый округ обязан был в том или ином виде иметь свою полицейскую службу, а в случае чрезвычайных обстоятельств можно было призвать на помощь «обученные отряды» добровольцев. В Вестминстере же и остальных районах поддержание порядка ложилось на плечи особых комитетов приходского самоуправления, а функции констеблей выполняли в основном добровольцы весьма преклонного возраста. Как в пьесах Шекспира, они не хотели подвергаться опасности или брали взятки за то, что закрывали глаза на преступление. На прогулке в Сохо Казанове посоветовали всегда держать при себе два кошелька – «маленький для грабителей, а большой для себя». Когда в 1720 году несколько вестминстерских приходов попытались организовать постоянную стражу, против этого высказались и церковь, и парламент (видимо, просто из-за непривычности самой идеи). Однако в 1735 году приходские управления церквей Святого Якова на Пикадилли и Святого Георгия на Ганновер-сквер все-таки наняли платную ночную стражу; ее участники и стали первыми в лондонском списке «официально занятых» констеблей.

Этот список пополнился в 1748 году, когда романист Генри Филдинг был назначен первым оплачиваемым магистратом в суде на Боу-стрит. Он получал от короля жалованье 550 фунтов в год (сегодня 65 000 фунтов), причем тайно – из опасений, что приходские управления будут противиться какой бы то ни было назначенной сверху полицейской власти. В Филдинге литератор удивительным образом сочетался с бюрократом. Историк Дороти Джордж писала, что он смотрел «на ужасную жизнь бедняков и извращенность законов тем более сочувственно, что обладал воображением великого писателя и квалификацией юриста». После романа «История Тома Джонса, найденыша» Филдинг в 1751 году написал труд «Исследование причин недавнего роста числа грабежей». Его сердило, что «страдания бедняков замечаются меньше, чем их проступки». Они «голодают, мерзнут и гниют заживо среди своих, а попрошайничают и крадут у тех, кто выше по положению». Филдинг основал Моряцкое общество, которое пристраивало бродяг-мальчиков юнгами на суда, а также сиротский приют для брошенных девочек.

К 1750-м годам лондонцы не могли отрицать, что всеобщее увлечение джином из-за обилия дешевого пойла привело к кризису. В Центральном Лондоне в одном из каждых десяти домов была пивная, в Вестминстере – в одном из восьми, а в трущобном приходе Сент-Джайлс – в одном из каждых четырех. Респектабельная публика ужасалась: среди продавцов джина четверть составляли женщины. Алкоголь стал новой чумой. Говорили, что «на пенни можно напиться, на два пенса – напиться до смерти». По оценке, 100 000 лондонцев пили только джин; ежегодно умирало 9000 детей, до нутра пропитанных джином.

Филдинг объявил, что, «если эта отрава будет распространяться так же быстро, как и сегодня, через двадцать лет простого народа, который ее пьет, почти не останется». Он без экивоков заявлял, что корень зла – в законах, снисходительных к поставщикам джина, которых он описывал как «главных полководцев короля ужасов, которые свели в могилу больше людей, чем меч и мор». В 1739 году ради решения этой проблемы было задумано одно из самых ярких благотворительных предприятий – «Госпиталь найденышей» (а вернее, приют для подкидышей). Он был заложен Томасом Корэмом на участке земли к востоку от Блумсбери отчасти в ответ на угрожающее засилье джина. «Госпиталь найденышей» стал модным среди знатных благотворителей: в его попечительский совет входили герцоги и графы, эскизы костюмов для воспитанников рисовал Хогарт, а гимн сочинил Гендель. Он открылся в 1741 году и был тут же переполнен младенцами, которых оставляли у ворот. Хотя приюта здесь больше нет, полка, на которую клали брошенных младенцев, сохранилась в старой стене здания.

Период с 1720 по 1750 год – единственный, когда рост населения Лондона фактически остановился из-за роста младенческой смертности и огромного количества смертей от алкоголизма. Гравюра Хогарта «Переулок джина», опубликованная в 1751 году, внушает ужас. На ней исхудалые пьяницы копошатся среди мусора, матери роняют младенцев с лестницы, а из вывесок виден только гроб над похоронной конторой да три шара – символ ломбарда. Вдали церковь Святого Георгия в Блумсбери возвышается над наемными домами Сент-Джайлса, за которыми скрываются самые фешенебельные районы города. «Переулку джина» Хогарт противопоставил благодатную «Пивную улицу», ведь пиво – это «общая потребность, право на удовлетворение которой, по мнению британцев, принадлежит им по рождению». Эти гравюры, выходившие огромными тиражами, были искусством, но поставленным на службу политике. Об их влиянии на общественное мнение Хогарт говорил: «Я больше горд их авторством, чем если бы написал картоны[69] Рафаэля».

Кампании Филдинга, Хогарта и других имели успех. Благодаря им в 1751 году был принят акт, установивший сокрушительные налоги на джин и дорогие лицензии для заведений, где допускалась его продажа. В течение семи лет, как сообщалось, потребители джина с пользой для здоровья переключились на пиво (которое было, пожалуй, безопаснее лондонской воды). Если в 1751 году выпивалось 11 миллионов галлонов джина, то в 1767 году – всего 3,6 миллиона. Смертность среди детей до пяти лет упала с 75 % в 1740-х годах до 31 % в 1770-х. Резко упало и количество детей, которых подкидывали в приют Корэма. В результате население Лондона вновь начало расти и к концу века достигло миллиона. Это один из ярчайших примеров того, как вредную привычку удалось обуздать не запретами, а разумным регулированием.

Генри Филдинг умер в 1754 году, но в следующие четверть века его работу продолжил его столь же целеустремленный брат, слепой судья сэр Джон. Еще Генри создал подразделение следователей, известное как «люди мистера Филдинга», а позднее как «ищейки с Боу-стрит». Джон Филдинг оповестил общественность о «срочной отправке на улицы отряда бравых ребят на верных конях… всегда готовых по вызову в течение четверти часа выехать в любую часть этого города или королевства». Хотя в отряде было всего восемь человек, их репутация, дисциплина и честность были всем известны. Они вели записи о происшествиях на дорогах близ Лондона; так, в одну из недель были отмечены грабежи путников возле Финчли, Паддингтона, Ганнерсбери, Сайона, Тернем-Грина, Хаунслоу-Хита, Хэмпстеда и Ислингтона. Филдинги вошли в список великих реформаторов в истории Лондона.

На ту сторону реки

Платой за рост Лондона была не только преступность, но и скученность. Многовековое всевластие Сити в ряде аспектов управления Лондоном становилось абсурдным. Заторы на Лондонском мосту вызывали всеобщее возмущение, а лоббисты Сити в парламенте блокировали предложения о строительстве любых новых мостов через Темзу ниже Кингстона. Свои интересы преследовали и владельцы паромов, в том числе самый высокопоставленный – архиепископ Кентерберийский, которому принадлежал коноводный паром, перевозивший пассажиров между Ламбетом на южном берегу и Миллбанком на северном. В результате южный берег реки оставался незастроенным: тихие открытые поля располагались всего в сотне ярдов через реку от многолюдных причалов и кишащих людьми наемных домов на северной стороне.

В 1722 году Сити заблокировал очередной законопроект о строительстве моста в Вестминстере: корпорация объявила его неблаговидным «в отношении прав по рождению и привилегий свободных граждан Лондона». Осуществить его значило бы «отнять кусок хлеба [у Сити]… в скором времени он превратит Вестминстер в процветающий город, а Лондон – в пустыню». Но власть уже ускользала из рук Сити, и это усилие стало последним. Не прошло и четырех лет, как парламент принял Билль о строительстве моста в Патни, а в 1736 году наконец и в Вестминстере.

Сити был вынужден так или иначе идти в ногу со временем. В 1733 году река Флит, давно прозванная «сточной канавой Флит», была заключена в закрытую трубу, и над ней разместился рынок. Должность инспектора корпорации в 1735–1767 годах занимал архитектор-палладианец Джордж Данс, чьими сподвижниками стали его сын Джордж и архитектор-олдермен сэр Роберт Тэйлор. В 1739 году Данс спроектировал новую резиденцию лорд-мэра – Мэншн-хаус, и Сити наконец получил здание, достойное его статуса.

Но это было еще не все. В 1754 году экономист Джозеф Мэсси упрекал Сити в «вялости и бездействии», отчего его могут обогнать и затмить «другие города, как наши, так и заграничные». Он советовал разобрать все еще стоявшие средневековые стены и ворота, расширить улицы и снести дома на Лондонском мосту, чтобы убрать помеху движению. Кроме того, Сити должен был построить еще один собственный мост в Блэкфрайарсе.

На сей раз Сити внял совету. Он заручился актом парламента, разрешавшим расширить улицы и очистить Лондонский мост от живописных, но ветхих домов. Расчистка продлила жизнь шестивековому сооружению еще на шестьдесят лет. Новые же мосты – Вестминстерский, построенный швейцарцем Шарлем Лабелье и открытый в 1750 году, и платный мост в Блэкфрайарсе, возведенный к 1769 году, – радовали глаз и пересекали реку изысканными параболами. На южном берегу в Лондоне наконец стало можно торговать.

10. Оклеветанный век. 1763–1789

Новые времена – новая политика

Георгианский Лондон был не вполне готов к эпохе промышленной революции и общемировой торговли. В нем было много новых зданий, а рост пригородов позволил избежать скученности населения. Но управление городом в одних аспектах было инертным, в других отсутствовало вовсе. Уже то, что Сити и Вестминстер нуждались в особых актах парламента просто для расширения улиц или строительства мостов, говорило о незрелой структуре управления городом. О расчистке трущоб не было и речи, равно как и о нормальных канализации, водоснабжении и охране порядка.

От политики меж тем было не отвертеться. В 1756 году под руководством Уильяма Питта[70] страна вступила в Семилетнюю войну (1756–1763), а вскоре стала свидетельницей «года чудес» – 1759 года, когда Британия, по выражению историка Викторианской эпохи, стала империей, «сама себе не отдавая в том отчета»[71]. Коммерсанты столицы уже переключали свое внимание с континентального на всемирный масштаб. Привычные товары – сукно, меха, специи и редкие породы древесины – уступили место углю, олову, сахару, хлопку и морским перевозкам. Но промышленные центры Британии перемещались на север, где было много угля и железа, а также имелись порты, располагавшиеся ближе к Атлантике. Бизнес Лондона переходил от торговли предметами к торговле деньгами, а это требовало новых форм общественного договора.

В 1761 году действия нового короля – 24-летнего Георга III (1760–1820) – привели к политическому кризису: он отправил в отставку Питта, желая «править» при помощи коалиции аристократов во главе со своим старым наставником графом Бьютом. Лондон вновь оказался в оппозиции к Вестминстеру: росли как цены, так и население, которому нужно было что-то есть и где-то жить, и вместе с этим росло беспокойство в промышленных кругах. Многолетний негласный договор между работодателями Сити и их рабочими, покоившийся на прочной основе гильдий, теперь трещал по швам. Рабочие выходили на демонстрации, желая, чтобы хозяева не брали новичков-подмастерьев со стороны, и ломали новые механические станки, так как и те и другие самим своим существованием сбивали заработную плату.

Если зажиточные новые жильцы пригородов Вестминстера пребывали в политической апатии, ситуация в Сити в 1760-х годах делалась все более неспокойной. Частыми стали уличные беспорядки. Вновь выходит на сцену призрак минувшего – лондонская толпа. В 1763 году в Ист-Энде в одну ночь было уничтожено семьдесят шесть станков, принадлежавших гугенотам. Рано или поздно не мог не появиться способный лидер радикалов, и в тот самый год такой лидер появился. Это был журналист, член парламента от города Эйлсбери Джон Уилкс, арестованный за клевету на Бьюта.

Уилкс был тщедушным, неказистым человечком да еще и страдал косоглазием; его называли самым уродливым человеком в Англии, но у него был выдающийся талант вдохновлять толпу. Он бежал от преследований во Францию, но в 1768 году вернулся, и везде за ним следовали неуправляемые массы народа. В том же году в ходе успешной для него избирательной кампании в парламент от Мидлсекса толпа разнесла все окна в Мэншн-хаусе, а в ходе беспорядков в Саутуорке на полях Святого Георгия шесть человек было застрелено служащими полиции. Демонстранты под угрозой избиения требовали, чтобы встречные прохожие кричали: «Уилкс и свобода!» Уилкс был нарушителем общественного порядка. Его трижды отказывались допускать в палату общин, на что он возражал, что членов парламента выбирают избиратели, а не министры, чем вызвал широкое общественное сочувствие, в том числе самого Питта.

Уилкс был не просто возмутителем спокойствия. Он был зажиточным человеком, членом Королевского научного общества и аристократического Клуба адского пламени (Hellfire Club)[72]. Ему хватило поддержки, чтобы стать одним из олдерменов Сити, а в 1774 году вновь пробиться в парламент и стать лорд-мэром. В 1776 году он представил первый законопроект об избирательной реформе. Знамя Уилкса подхватили столько вигов, что вопрос о всеобщем избирательном праве оставался в публичном поле и служил предметом парламентских споров в течение полувека, пока в 1832 году реформа наконец не восторжествовала. Как бы ни бушевали собранные Уилксом толпы, решающее слово в спорах принадлежало парламенту.

Бунты Гордона

Вскоре лондонскую толпу озаботил вопрос куда более насущный, чем об избирательном праве. Поводом к волнениям стал закон об уравнении в правах католиков в Ирландии, хотя настоящей причиной для конфликта был приток рабочих-ирландцев на фрагментирующийся лондонский рынок труда в сочетании с широко распространенным сочувствием восставшим американским колонистам. В 1780 году в Лондоне вспыхнули беспорядки, вождем которых был антикатолически настроенный шотландский лорд Джордж Гордон; к нему присоединились около 60 000 подмастерьев и других представителей низов. По всей столице они нападали на дома магистратов, членов парламента и всех сторонников уравнения католиков в правах, чьи адреса были в их распоряжении. В большинстве европейских городов представители правящих классов жили за глухими стенами с тяжелыми воротами. В Лондоне их дома выходили окнами прямо на улицу, и «Король Толпа»[73] счел эти окна лакомой мишенью.

Бунтовщики Гордона выступали против правительства лорда Норта[74], которое было не готово ни к переговорам, ни к силовому подавлению бунта. Министры боялись что-либо предпринять. Одним из очевидцев события, оставившим нам рассказ о наступившем хаосе, был лондонец Игнатиус Санчо. Санчо, родившийся на работорговом судне, был дворецким герцога Монтегю; с ним дружил актер Дэвид Гаррик, его рисовал Томас Гейнсборо, ему писал письма Лоренс Стерн. Бушующую толпу он видел из окна верхнего этажа и вспоминал: «Безумнейшие люди из всех, посланных когда-либо в наказание нашему безумному веку… бедный, несчастный, оборванный сброд от двенадцати до шестидесяти лет от роду шатался по улицам, готовый на любую пакость». В конце концов была мобилизована городская полиция. Оценки расходятся, но, судя по всему, всего в результате бунта погибло или было покалечено около 500 человек (по некоторым подсчетам, 850), главным образом в ходе военного подавления, самосуда, а также в результате пожаров; ряд бунтовщиков были казнены. Это был самый серьезный случай массового гражданского неповиновения в современной истории Лондона.

Правительство Норта тем временем увязло в торговых конфликтах с новыми колониями: сначала оно привело в бешенство бостонских купцов, а затем попыталось подавить их протест. С 1775 по 1783 год американские штаты воевали с Британией, причем Франция не замедлила оказать им существенную помощь. Ряд влиятельных членов парламента и жителей Сити открыто выступали в поддержку мятежников; среди них были Питт (теперь уже граф Чатем), радикал Чарльз Джеймс Фокс и консерватор Эдмунд Берк. Берк приходил в ярость при мысли, что Георг использует «наемные мечи германских ландскнехтов против английской плоти и крови». Потеря «жемчужины в короне» новой Британской империи стала для Георга III неслыханным унижением. В отчаянии в 1783 году он предложил сыну Чатема, 24-летнему Уильяму Питту-младшему, возглавить правительство.

Реакцию Сити на обретение Америкой независимости было нетрудно предугадать. Купцы наперегонки бросились торговать с новообразованными Соединенными Штатами. Лондон впервые столкнулся с волной иммиграции чернокожего населения, так как Британия предоставила убежище освобожденным рабам, сражавшимся против восставших колонистов. К концу века число чернокожих жителей Лондона оценивалось в 5000–10 000 человек, и они уже не были экзотикой для горожан, чему свидетельство многие лондонские гравюры Хогарта. Чернокожий слуга был, например, у доктора Джонсона. Два года спустя первый посол США в Великобритании Джон Адамс поселился в угловом доме на Гровнер-сквер (сохранившемся поныне). Смирившийся Георг тепло приветствовал его, но многие лондонцы подвергли Адамса остракизму: дескать, это посол страны, которая вряд ли удержится на карте слишком долго!

Дух улучшения

Назначение Питта-младшего несколько стабилизировало британское правительство, но в Европе 1780-х годов о стабильности и не мечтали. В Лондон прибывало все больше эмигрантов из Франции, которой правил Людовик XVI; они рассказывали, что Бурбоны привели страну к банкротству, в том числе из-за щедрой помощи американским повстанцам. Франция была на грани государственного краха. Лондон, едва оправившийся от бунтов Уилкса и Гордона, нервничал. Поддержка парламентом реформ и потеря американских колоний привели к очень хрупкой политической ситуации.

В Лондоне результатом этих настроений стали сомнения, готова ли столица принимать все возрастающее число иммигрантов без резкого раздражения уже живущих в ней горожан. Всеобщее внимание привлекла книга архитектора Джона Гвинна «Как улучшить Лондон и Вестминстер» (London and Westminster Improved; 1766), автор которой сетовал на отсутствие планирования в перенаселенном и продолжавшем расти Вест-Энде. Несмотря на популярность принятых методов застройки, автор предостерегал против «бездарного использования… столь ценной и желательной возможности». Новый Лондон был «неудобным для жизни, далеким от элегантности и ни в малейшей мере не претендующим на величавость или блеск». Гвинн вторил Стюартам, призывая «положить надлежащие пределы этой лихорадке, которая словно бы охватила сообщество строителей, и не позволить им расширять город с той же ужасающей скоростью, с какой они… продолжают делать это и сегодня». Другой автор, коммерсант и благотворитель Джонас Хенвей, писал о некогда живописных сельских окрестностях Лондона, что теперь «и вид, и запах их внушают отвращение, а стоящие тут и там печи для обжига кирпича похожи на рубцы от оспы».

Ламентации Гвинна были услышаны, и на этот раз зашевелились даже медлительные приходские власти Мидлсекса. В 1760–1770-х годах было проведено около сотни актов об «улучшении» Лондона, в основном касающихся охраны порядка, работных домов для бедноты и комиссий по мощению улиц. В 1762 году был принят радикальный Акт о мостовых Вестминстера. Члены учрежденной этим актом комиссии отвечали за поддержание в порядке стоков, уборку и освещение всех улиц к западу от границы Сити – ворот Темпла. Для защиты пешеходов должны были прокладываться каменные бордюры, а для отвода дождевой воды – сточные желоба. Были даже отдельные акты, направленные против «достойного осуждения и недопустимого» состояния площади Линкольнс-Инн-филдс, превратившейся в «приют попрошаек и воров». Необходимость вмешательства короны говорила о бессилии местных властей Лондона.

Новый Вестминстерский мост побудил местную комиссию продлить улицу Уайтхолл через старые дворцовые ворота на нынешнюю Парламент-сквер. Даже в наши дни Уайтхолл официально заканчивается на Даунинг-стрит. Кроме того, была проложена поперечная улица, связавшая новый мост с Сент-Джеймс-парком. В сердце Вестминстера начинало вырисовываться что-то похожее на правительственный квартал.

Открытие двух новых мостов наконец простимулировало строительство на южном берегу реки. Здесь инспектор Сити Роберт Милн в 1771 году планировал застроить заболоченные поля Ламбета просторными домами, в противовес «хаосу и наемным домам» старого Саутуорка. Он первым, если не считать Кристофера Рена, высказал предложение разбить круговую площадь с обелиском – Сент-Джордж-серкус. От этой транспортной развязки улицы-спицы, прямые как стрела (Рен бы порадовался), должны были расходиться в Вестминстер, Блэкфрайарс и к лондонским мостам.

Лондонские градостроители, однако, восприняли план Милна примерно так же, как Альфред Великий – римский план города: как грубый черновой вариант. Вдоль радиальных улиц Милна протянулись ряды террасной застройки, в разных местах было даже разбито несколько площадей, например Вест-сквер и Тринити-Чёрч-сквер. Но южная часть Лондона слишком долго ждала своего часа. Площадь и обелиск сохранились до наших дней, но форма площади была искажена по сравнению с первоначальным планом, а схема развязки значительно упростилась. Южному берегу не суждено было стать достойным соперником северного в качестве сердца мегаполиса.

Акт о строительстве 1774 года

Самым явным признаком зарождения нового подхода к Лондону стал Акт о строительстве 1774 года – детище Данса и Тэйлора из Сити. Акт изменял правила, введенные после Великого пожара и пересмотренные в 1707 и 1709 годах, и вводил очень строгие нормы. Документ предусматривал для домов террасной застройки четыре «класса»; особые правила регулировали размеры, общие стены, материалы и противопожарные меры. Наружные деревянные конструкции и детали допускались только вокруг дверей, а во всех остальных местах запрещались. Каждая улица должна была выглядеть одинаково – различия допускались только в размере домов, перед каждым из которых предусматривалась площадка для хранения угля, а также для того, чтобы в комнаты слуг попадал свет. За домом должна была располагаться полоска двора с хозяйственными постройками. Самый скромный из вариантов был миниатюрной версией самого роскошного, и эти правила теоретически должны были применяться даже для самых бедных слоев населения.

Универсальные, масштабируемые, радующие глаз, эти дома воплощали дух частной жизни и добрососедства, что идеально соответствовало социальной иерархии нового города. При всей анонимности дом, гордо стоящий окнами на улицу, был крепостью лондонца, ячейкой вольтеровского города свободных духом людей. Самое удивительное, что получившиеся в итоге дома сегодня столь же популярны, как и в ту эпоху, когда они были построены. Даже те из лондонских архитекторов, кто исповедует модернизм в духе Ле Корбюзье, предпочитают (в основном) отдыхать после рабочего дня в таунхаусе, построенном по стандартам Акта 1774 года. Самые дорогие лондонские офисы в расчете на квадратный метр находятся не в башнях Сити, а в домах «первого класса» Мэйфэра.

Недостаток акта состоял в том, что он был бессилен разрешить проблемы беднейших и наиболее скученных районов города. Уоппинг, Шедуэлл, Степни и Саутуорк в расчет не брались, и им пришлось еще век ждать аналогичного законодательства и облегчения своего положения, да и то это было достигнуто за счет частной благотворительности. Еще одним недостатком, осознанным только с течением времени, оказался будничный вид новых кварталов. С точки зрения Саммерсона, акт породил «невыразимую монотонность типовой лондонской улицы – монотонность, которая в свое время была, должно быть, нестерпима». Бенджамин Дизраэли[75] позднее порицал этот акт за «плоские, скучные, бездушные улицы, все на одно лицо, похожие на большую семью незаконнорожденных детей». Викторианцам предстояло исправить этот дефект с лихвой.

Одним из архитекторов, который смог отклониться от раз и навсегда утвержденной формулы, стал шотландец Роберт Адам. Для него классицизм, царивший в георгианской архитектуре от Берлингтона до инспектора Георга III Уильяма Чеймберса, был «палладианской тюрьмой, заключенной в рамы-табернакли[76]». Вдохновленный происходившими незадолго до того раскопками дворца Диоклетиана в современной Хорватии, Адам ухитрился растянуть нормы Акта 1774 года до крайних пределов. Он украшал свои лондонские дома световыми люками, медальонами, лепниной. В прихотливых интерьерах изобиловали гирлянды, ленты, маскароны и колонны – «легкие лепные украшения, изящные и тонко отделанные». Его дома пользовались огромной популярностью.

Соперничество Адама с Чеймберсом стало притчей во языцех. Чеймберс был представителем «старой гвардии», ганноверского истеблишмента. Будучи главным инспектором, в 1775 году он начал грандиозный проект, который должен был дать Лондону «национальное здание», где размещалось бы растущее чиновничество, на месте старинного Сомерсет-хауса. Здание стало бюрократической Вальгаллой: здесь располагались «соляное управление, управление печатей, налоговое управление, военно-морское управление, управление по снабжению продовольствием, управление публичных лотерей, управление по контролю уличных торговцев и лоточников, управление наемных экипажей». Прежде чем рабочие сровняли старый особняк работы Иниго Джонса с землей, Чеймберс прошелся по нему, изучив великолепные архитектурные особенности строения.

Совсем рядом, чуть выше по реке, Адам решил показать возможности своего нового стиля. Район Адельфи, получивший имя в честь застройщиков – Адама и его братьев[77], – представлял собой частный строительный проект, правда оказавшийся коммерчески неудачным: от банкротства пришлось спасаться при помощи лотереи. Получившиеся в результате дворцы-соперники стали первыми попытками застроить берег Темзы, а не оставлять сады вплоть до реки. Они поднимались, говоря словами Саммерсона, «из пропитанных влагой берегов реки на великолепных арочных конструкциях, достойных Палладио» (ныне арки скрыты от глаз построенной позднее набережной).

Чеймберс считал Адама выскочкой, а его работу – манерной и рассчитанной на дешевый эффект. Он отказался допустить Адама в только-только открытую Королевскую академию, которая была учреждена в 1768 году и открылась в Сомерсет-хаусе десять лет спустя. Адам стал любимцем моды и строил великолепные дома в Лондоне и пригородах: в Остерли, Кенвуде, Сайоне. Его работа была вершиной лондонского дизайна интерьера; ее примеры – таунхаусы на Портман-сквер, Сент-Джеймс-сквер и Куин-Энн-стрит (увы, недоступные для посещения). Однако история рассудила в пользу Чеймберса: его Сомерсет-хаус и ныне величественно возвышается над Темзой, а центральный квартал построенного Адамами Адельфи был снесен в период между мировыми войнами. Уцелели только боковые улочки.

Возрождение «великих землевладений»

Самые блистательные последствия Акт 1774 года имел для Блумсбери – землевладения герцога Бедфорда. В отличие от неоднородных, «лоскутных» фасадов Гровнер-сквер, Беркли-сквер и Кавендиш-сквер четыре фасада Бедфорд-сквер были выполнены в едином стиле. Они состояли из домов «первого класса» в три окна шириной и четыре этажа высотой, с характерным арочным обрамлением дверей, выполненным из нового декоративного камня с ламбетского завода Элеанор Коуд. Эта выдающаяся предпринимательница из Девона начала свою карьеру с торговли бельем, но изучала и скульптуру – и изобрела гипсоподобную смесь, пригодную для отливки в формах и высокотемпературного обжига. «Камень Коуд» применялся для украшения домов, церквей и общественных зданий по всему георгианскому Лондону. Отделанная им Бедфорд-сквер была и остается безупречной.

К западу от Мэрилебон-лейн, чьи изгибы и ныне следуют течению ручья Тайберн, землевладелец Генри Уильям Портман начал в 1780 году строить площадь, носящую его имя. Чтобы подкрепить ее престиж, он поручил Адаму спроектировать в северо-западном углу площади дом для графини Хоум, дочери ямайского сахарного магната. За шумные вечеринки кучера наемных экипажей прозвали ее королевой ада; как бы то ни было, интерьеры, спроектированные Адамом, были и остаются одними из самых изысканных его работ. В это же время хозяйка великосветского салона Элизабет Монтегю переехала на «престижную» Портман-сквер из Мэйфэра, с Хилл-стрит, и заняла дом по соседству с графиней, спроектированный другим шотландцем – Джеймсом Стюартом, прозванным Афинянином. Она основала кружок «синих чулок»[78] и решительно боролась за отмену рабства, так что добрыми соседками они с графиней не были.

Дома Портмана быстро росли по всему западу Мэрилебона. Названия улиц здесь напоминают о его предках: Сеймурах, Фицхардингах и Уиндемах, а также о его дорсетских имениях в Бландфорде, Брайанстоне, Кроуфорде, Бридпорте и Дервестоне. Очаровательным разрывом с традицией стала Монтегю-сквер, названная не в честь герцога, а из благодарности к Элизабет Монтегю за бал, который она ежегодно давала в честь трубочистов, обслуживавших дома землевладения; одним из этих трубочистов был Дэвид Портер, будущий застройщик площади.

К востоку завершалась застройка землевладения Портленд. В 1778 году братья Адам получили заказ на застройку полей к северу от Фоли-хауса, отданных лордом Фоли в долгосрочную аренду при условии, что ничто не будет загораживать вид из его окон на север. Если не дух, то хотя бы буква этого условия была соблюдена. Братья Адам спроектировали самый широкий в Лондоне проспект – Портленд-плейс. В период между мировыми войнами это гармоничное пространство было уничтожено семейством Говард де Уолден, что стало настоящей трагедией: один из самых прелестных городских ландшафтов Лондона значительно потерял в живописности.

Строители приходили во все более отдаленные районы. Фицрои, потомки незаконнорожденного сына Карла II герцога Графтона, застраивали свое имение Тоттенхолл, территория которого пролегала к северу от Оксфорд-стрит через Нью-роуд и до границы владений лорда Кэмдена. Строительство площади Фицрой-сквер – еще одного творения Адама – началось в 1791 году, но остановилось из-за спада, вызванного Наполеоновскими войнами: в это время «мэрилебонские банкротства» вошли у застройщиков в поговорку. Характерные формы XVIII века Фицрой-сквер сохранила и сегодня. На Нью-роуд была выстроена более роскошная Юстон-сквер, названная в честь замка герцога Графтона в графстве Саффолк, однако она позже была принесена в жертву при постройке одного из железнодорожных вокзалов.

Еще дальше на восток управляющие «Госпиталем найденышей» в 1790 году отдали Бранзуик-сквер и Мекленбург-сквер в аренду предприимчивому застройщику Джеймсу Бертону, который построил на земле Корэма 600 домов. С точки зрения жильцов привилегированных, это жилье располагалось слишком уж «на задворках»; предназначалось оно тем, кто тогда назывался средним классом: врачам, юристам, торговцам. Сестра заглавной героини «Эммы» Джейн Остин считала своим долгом убеждать собеседника, что эта «часть Лондона не в пример лучше остальных» и что «в рассуждении воздуха Бранзуик-сквер и его окрестности чрезвычайно благотворны»[79].

Цены на землю в Вест-Энде взлетели до небес. Участок неподалеку от Пикадилли, купленный одним пивоваром за 30 фунтов стерлингов, вскоре был продан уже за 2500 фунтов. Другой, на Хей-хилле в Мэйфэре, при королеве Анне оценивался в 200 фунтов, а в 1760-х продавался за 20 000. Лихорадка охватила не только центр Лондона. Застройщики обратили внимание на окружающие деревни, находившиеся в транспортной досягаемости. Уже в 1720-х годах георгианская террасная застройка появилась на Чёрч-роу в Стоук-Ньюингтоне, что в Хэмпстеде, на Холланд-стрит в Кенсингтоне и на Мэйдс-оф-Онор-роу в Ричмонде. К 1770-м годам она расцвела в Чизике, Камберуэлле, Гринвиче и вообще везде, где только был свежий воздух и возможность доехать в экипаже до Лондона.

Ездить на работу из пригорода – нередко в самом что ни на есть примитивном транспорте – вскоре стало модным. В 1750-х годах один писатель замечал о Тернем-Грине, что «любой мелкий конторский клерк считает себя обязанным иметь собственную виллу, а каждый лавочник – собственный сельский дом» (не важно, приезжает ли он туда каждый вечер или только на выходные). А в 1791 году живший в Туикенеме Хорас Уолпол[80] писал, что «скоро станет одной сплошной улицей вся дорога из Лондона в Брентфорд… да и в любую другую деревню на десять миль (ок. 16 км) в округе. Лорд Кэмден только что сдал в аренду землю в Кентиш-тауне под застройку тысячи четырехсот домов». Однажды Уолполу пришлось остановить свой экипаж на Пикадилли, боясь, что толпа вновь подняла мятеж, но оказалось, что «это были всего лишь пассажиры», спешившие, очевидно, на работу.

Переменчивые веяния моды

Численность населения Лондона в 1790-х годах приближалась к миллиону, и это был уже совсем не тот город, что веком ранее. Вест-Энд из анклава, где были в основном временные жилища – для членов парламента, приезжавших на сессии, и аристократов, живших в городе «в сезон», – превратился в постоянно заселенный район столицы. В газете Critical Review сообщали, что «почти каждый дом имеет стеклянный фонарь с двумя фитилями… Под мостовыми проложены широкие подземные арочные галереи для стока нечистот, которые в других городах текут по улицам, издавая зловоние». Несомненно, заслуживало упоминания и то, что «деревянные трубы в изобилии снабжают каждый дом водой, которая по свинцовым трубам подается в кухни и погреба – трижды в неделю за пустяковую плату: три шиллинга в квартал». Говорили, что на Оксфорд-стрит больше уличных огней, чем во всем Париже. Это было настолько необычно, что князь Монако, посетив Лондон, решил, что иллюминацию устроили в его честь.

Но не весь Лондон был так счастлив. Несмотря на попытки «улучшения», жить в старом Сити становилось все менее приятно. В пьесе Джорджа Колмана[81] «Тайный брак» (The Clandestine Marriage) леди жалуется, что не может выбраться из «унылых кварталов Олдерсгейта, Чипа, Кэндлуика и Фаррингдона Внешнего и Внутреннего», и мечтает о «переселении в милые сердцу области Гровнер-сквер». И в самом Вест-Энде не все районы пользовались одинаковым статусом. Лорд Честерфилд опасался, что его дом на Пикадилли стоит настолько на отшибе, что для компании ему придется завести собаку.

Биограф Сэмюэла Джонсона Джеймс Босуэлл подчеркивал, какая деликатная задача – выбрать апартаменты для аренды «на правильном конце» Бонд-стрит. Подыскивать жилье, по его словам, «все равно что подыскивать жену… две гинеи в неделю – богатая аристократка… одна гинея – во всяком случае, дочь рыцаря». Сам он мог позволить себе снимать жилье лишь за 22 фунта в год (сегодня это было бы 2500 фунтов) и сравнивал этот вариант с «дочерью порядочного джентльмена со скромным состоянием». Байрон нанимал квартиру в соседнем Олбани, где ему «было достаточно места для книг и сабель». Лондон, по его словам, был «единственным местом в мире, где можно развлечься». С ним соглашался Казанова, описывая лондонские бордели как место для «великолепной оргии всего за шесть гиней».

Веселье принимало формы самые разные. Чарльз Лэм пытался объяснить Вордсвортам в Камбрии[82], чего они лишаются со своей «безжизненной природой». Ведь в Лондоне есть «освещенные магазины Стрэнда и Флит-стрит… суета и порок вокруг Ковент-Гардена, пресловутые лондонские женщины, ночные сторожа, пьяные сцены, болтовня, жизнь, кипящая… во все часы ночи, невозможность скучать… толпы, отборная грязь и слякоть, солнце на мостовых… кофейные дома, запах супа из кухонь, пантомимы». Лондон, по словам Лэма, и был сплошной «пантомимой и маскарадом». Ответа Вордсворта мы не знаем, хотя его «Сонет, написанный на Вестминстерском мосту» («Нет зрелища пленительней! И в ком / Не дрогнет дух бесчувственно-упрямый…»[83]) можно считать знаком согласия.

Воплощением и вкуса Лондона к жизни, и его зримой аморальности стали два увеселительных сада. Сады Воксхолл были открыты в 1729 году, а сады Ранела рядом с Миллбанком – в 1741 году. Всего за шиллинг любой мог войти в сад, нарядившись кем угодно, и общаться с тем, кто приглянулся. В 1772 году на Оксфорд-стрит открылся Пантеон, прозванный «зимним Ранела»; на маскарады сюда съезжались 1700 человек, абонемент на двенадцать вечеров стоил шесть гиней. Хорас Уолпол признавался, что потрясен этим «самым красивым зданием в Англии». Аналогичные мероприятия проводились в аристократических таунхаусах, иногда просто чтобы посмотреть, сколько гостей придет. Один из таких «раутов» в Норфолк-хаусе гость из Германии описывал как бесцельную давку: «Все жалуются на тесноту… и в то же время радуются, что их так превосходно стиснули». Другой посетитель заявлял: «Ни игры в карты, ни музыки – одно лишь толкание локтями».

Спрос на портреты взлетел до небес, выдвинув ряд художников, самыми выдающимися из которых были Джошуа Рейнольдс и Томас Гейнсборо. В 1765 году девятилетний Моцарт исполнил в Лондоне свою первую симфонию. В том же году Иоганн Кристиан Бах – «лондонский Бах» – поселился на Ганновер-сквер и давал концерты. В 1790 году из Австрии прибыл Йозеф Гайдн. Зрители были шумными и нередко зашикивали артистов на сцене. В театре с 1740-х по 1770-е годы царил Гаррик, но когда в 1754 году он решил представить публике балет «Праздник в Китае», толпа, подогретая слухами об иностранных актерах в труппе, устроила беспорядки и разгромила всю сцену[84]. Театры часто становились и жертвой пожаров: эта судьба постигла театры в Хеймаркете, Ковент-Гардене, на Друри-лейн и на Линкольнс-Инн-филдс.

Важным видом социальной активности женщин стали походы по магазинам: в 1707 году Уильям Фортнем и Хью Мейсон открыли свою первую бакалейную лавку, в 1760 году Уильям Хэмли – магазин игрушек, в 1766 году Джеймс Кристи – аукционный дом, а в 1797 году Джон Хэтчард – книжную лавку[85]. Джейн Остин признавалась, что не может устоять, чтобы не зайти в магазин «Лейтон и Ширс» (Layton and Shear’s) на Генриетта-стрит в Ковент-Гардене, и вспоминала, что как-то за день истратила пять фунтов.

Такие привычки размывали границы общественных классов, по крайней мере для богатых приезжих. Провинциалов, привыкших к жесткой иерархии в обществе, Лондон опьянял своей открытостью. Различные слои общества сталкивались в увеселительных садах, в театрах, на концертах и на прогулках в парках. Когда королева Каролина, супруга Георга II, желая закрыть Сент-Джеймс-парк для публики и сделать его личным садом королевы, спросила Уолпола, сколько ей это будет стоить, тот ответил: «Три короны» – то есть короны Англии, Ирландии и Шотландии. Иностранные гости отмечали, что даже лондонским нищим и уличным мальчишкам недостает почтительности: они и не думали уступать на мостовой дорогу джентльменам. На улице все были равны. Такова была новая столица – опьяняющая, противоречивая, а возможно, и безумная.

11. Регентство: великолепный Нэш. 1789–1825

Революция и Наполеон

Французская революция 1789 года привела Лондон в величайшее возбуждение. Для его горожан бурбоновский Париж уже много лет был соперником, если не врагом. Они веками предоставляли убежище французским беженцам и гордились положением либерального оазиса в пустыне европейских автократий – пусть и нападая, когда вздумается, на «чужаков». Когда в Англию просочились новости о восстании в Париже, многие испытывали те же чувства, что и молодой Вордсворт: «Блажен, кто жил в подобный миг рассвета… / Неслыханного счастья!»[86] Радикал-виг Чарльз Джеймс Фокс объявил взятие Бастилии самым важным событием в мировой истории. Питт-младший, выступая в парламенте, предвещал Британии пятнадцатилетний союз с новой Францией – и ошибся, что с ним бывало редко. Только Эдмунд Берк скептически предрекал, что революция скатится в анархию, после чего «тот или иной популярный в народе генерал установит военную диктатуру».

Правительство Питта твердо держалось традиционной для Великобритании политики – оставаться над схваткой – и не спешило присоединяться к другим европейским монархиям в их попытке вооруженным путем подавить новую республику. Но парижские события беспокоили правительство в Лондоне. В 1792 году, после того как Франция предложила свою поддержку антимонархистам всех стран, Питт издал прокламацию против подстрекательства к бунту и арестовал тех, кто сочувствовал революции. Один из таких людей, Томас Пейн[87], в 1792 году бежал в Париж. К 1795 году перспектива войны с Францией привела к появлению новых законов о государственной измене, цензуре и политических собраниях. Хваленый «свет свободы» Лондона потускнел. И радикалы, и консерваторы были в замешательстве. О чем говорили события в Париже: о назревших реформах или о необходимости репрессий?

Когда в 1799 году Наполеон оправдал прогноз Берка, устроив переворот, Лондон оказался перед возможной перспективой вражеского вторжения. Французскому императору были ненавистны и британское чувство превосходства, и карикатуры Джеймса Гилрея, на которых он представал сумасбродным карликом. Он был уверен, что британцы ждут не дождутся освобождения от ига Ганноверской династии, и в 1805 году собрал огромную – двухсоттысячную – армию для вторжения в Булони. Оставалось только преодолеть Ла-Манш, и тогда мало что могло бы помешать походу на Лондон. Но Трафальгарская битва лишила Наполеона всяких надежд на беспрепятственную переправу. Шекспировский «ров защитный»[88] сделал свое дело. Лондон не поскупился на увековечение памяти о Трафальгаре: это имя получили площади, улицы, пабы, а тридцать лет спустя – колонна в честь победившего адмирала Нельсона. То же произошло и после битвы при Ватерлоо (1815): в честь победы был назван мост, а позже и вокзал.

Военная экономика

Для Лондона главным следствием войны с Францией стали перебои в торговле. Французский стереотип «британцы – нация лавочников» – скорее дитя неправильного перевода слова merchants («купцы», «торговцы»), но реальность оставалась реальностью. Сити беспокоился в основном о безопасности недавно приобретенных Британией колоний, которым угрожал экспансионизм Наполеона. С 1806 года Великобритания больше не занималась работорговлей, хотя само рабство отменено не было; не прекратилась и торговля сахаром и хлопком, хотя производство того и другого было основано на рабском труде. Самой большой угрозой для Сити была попытка Наполеона блокировать для британского торгового флота морские пути в Прибалтику и Россию. Во избежание этого британская эскадра в 1807 году уничтожила в гавани Копенгагена датский флот, который теоретически мог быть использован для блокады.

Лондон быстро извлек пользу из европейских неурядиц. Коммерческие рынки вышли из стен кофеен и превратились в специализированные биржи, хотя страховая биржа Ллойда даже сохранила прежнее имя. Балтийская биржа поглотила Компанию южных морей и стала международным рынком по заключению контрактов на морские перевозки. Другие биржи специализировались на торговле шерстью, металлом, хмелем, зерном, углем. Однако первенству Лондона в коммерции впервые бросила вызов география. С 1720 по 1800 год имперская торговля утроилась и стала идти уже через Бристоль, Ливерпуль и Глазго. Столичные доки были и неудачно расположенными, и устаревшими. На каждой пристани были свои монополии и действовали свои запреты, поэтому иногда приходилось несколько дней ожидать разгрузки, а затем еще неделями хранить грузы на складе.

В 1793 году парламент разрешил Сити приобретать землю и строить новые гавани к востоку от города. В 1800 году было начато сооружение Вест-Индского дока на Собачьем острове[89], а два года спустя был построен великолепный Лондонский док в Уоппинге с колоннадами в стиле Пиранези. За ним последовали Суррейские доки, Блэкуоллские доки и док Святой Екатерины, возведенный Томасом Телфордом рядом с Тауэром; ради него было снесено около 1300 трущобных домов. Все доки были защищены от прилива шлюзами. Рядом с доками, где появились новые рабочие места, выросли кварталы дешевого жилья – по Кейбл-стрит, Хайвей и Нэрроу-стрит – до самого района Лаймхаус и старой деревни Поплар. В течение следующего века Ист-Энд стал самым большим городом рабочего класса в Англии, почти полностью неизвестным для всего остального Лондона.

Явление Нэша

В 1811 году у Георга III усилились приступы душевной болезни, и регентом был провозглашен его сын – Георг, принц Уэльский. Он был неоднозначной фигурой; его либеральные взгляды и дилетантский вкус меркли перед необузданным характером. Он был очарован Наполеоном, хотя звезда последнего уже была близка к закату, следил за каждым шагом французского императора и приказал скопировать для себя его коронационное одеяние. Но прежде всего принц-регент, как до него Карл II, чувствовал, что Британия заслуживает столицы, способной сравниться с наполеоновским Парижем.

Интересно, что принца привлекали не величественные архитектурные ансамбли, характерные для континентальных столиц, а идея, давно облюбованная лондонскими буржуа, – идея все более и более изящного пригорода. К северу от Нью-роуд за Мэрилебоном была и возможность воплотить ее в жизнь – в бывших королевских охотничьих угодьях, отданных герцогу Портленду в аренду, срок которой истекал в 1811 году. Принц задумал проложить бульвар наподобие Елисейских Полей от своего нового дворца на улице Мэлл – Карлтон-хауса, а на другом конце бульвара разбить парк, застроенный виллами. У принца были союзники в парламенте, имелись пока что и средства. Не хватало только плана.

Джон Нэш, происходивший из семьи валлийцев, воспитывался в Ламбете и был отдан в учение к архитектору Сити сэру Роберту Тэйлору. От учителя он унаследовал любовь к палладианству, в противовес декоративным изыскам Роберта Адама. В 1783 году Нэш разорился и уехал в Уэльс строить дома для представителей джентри в партнерстве с ландшафтным дизайнером Хамфри Рептоном. Он строил здания на заказ – в классическом, итальянском, готическом стиле или наподобие средневековых замков, а партнер помог ему развить вкус в области проектирования ландшафта.

В 1798 году в карьере Нэша произошел резкий и необъяснимый поворот. Ему было уже 48 лет, он был вдовцом, необычайно малого роста и «с лицом как у обезьяны, однако учтивым и в высшей степени добродушным». Как именно он познакомился с прелестной двадцатипятилетней Мэри-Энн Брэдли, остается загадкой. Проживая на острове Уйат, она «воспитывала» пятерых детей по фамилии Пеннеторн; по слухам, их отцом был принц-регент. Биографы Нэша не в силах установить, то ли Нэш своим браком с Мэри-Энн прикрыл грех принца, то ли принц соблазнил жену Нэша и сделал ее своей любовницей. Мы также знаем, что Нэш был близким другом своего адвоката Джона Эдвардса, который был двадцатью годами его младше, и оставил свое имение в наследство сыну своего протеже, названному Нэшем в его честь. Два друга были неразлучны, и их семьи жили в одном и том же доме – лондонском особняке Нэша на Ватерлоо-плейс.

Так или иначе, в 1806 году архитектор, до того перебивавшийся сдельными заказами, внезапно стал фактическим главой Комиссии лесов, парков и охотничьих угодий – предтечей нынешнего Совета по собственности короны. Он приобрел дома в Лондоне и на острове Уайт, и у него появились ресурсы для инвестиций в собственные проекты. Что еще важнее, Нэш стал архитектурным гением принца. Прежний план расширить застройку Мэрилебона на север через нынешний Риджентс-парк был отвергнут, и Нэш принялся воплощать замысел принца – Королевскую дорогу от Карлтон-хауса на север через Вест-Энд, к заново распланированному большому землевладению.

Королевская дорога

Задача Нэша была не только эстетической, но и практической. Ему пришлось увязать мечту его высочества с реальностью лондонского рынка недвижимости, а требования живописности и романтизма подчинить коммерческой необходимости. Проект Нэша, опубликованный в 1812 году, был городской версией нового естественного ландшафта, приверженцами которого были Ланселот Браун[90] и Рептон. Это была снова rus in urbe, но в поражающих воображение масштабах; Лондон не видел ничего более радикального со времен нереализованного плана Кристофера Рена по перестройке Лондона после пожара.

Дорога начиналась перед Карлтон-хаусом. Она пробивалась на север через владение Сент-Джеймс, принадлежавшее Джермину (для чего был уничтожен его старый рынок), и поднималась к кольцевой развязке на Пикадилли. Затем она делала изгиб в четверть круга и шла на север по восточному краю Мэйфэра, для чего была почти полностью снесена старинная улица Сваллоу-стрит. Нэш не скрывал своих целей. Он обещал «полное разделение между улицами и площадями, где живет знать и джентри, и более узкими улицами и убогими домами, занятыми рабочими и ремесленной частью общества». Еще много лет, вплоть до постройки Шафтсбери-авеню, от Риджент-стрит к старым трущобам Сохо вели только узкие служебные проезды.

При прокладке улицы пришлось сделать небольшой изгиб, чтобы провести ее через Оксфорд-серкус и не нарушать застройку Кавендиш-сквер – владения герцога Портленда. Далее дорога отклонялась влево к Портленд-плейс, а потом вправо, пересекая Нью-роуд. Здесь Нэш проявил весь свой талант, спроектировав круговую площадь из батского камня[91], за которой следовал парк в духе Рептона из пятидесяти вилл, располагавшихся среди деревьев. Цель была в том, чтобы «ни из одной виллы не были бы видны другие, и владельцам каждой казалось, что им принадлежит весь парк». Зелень скрывала извилистое озеро и декоративный Риджентс-канал. К востоку, вокруг рынка Камберленд, Нэш спроектировал большой район для рабочих, трудившихся на строительстве. В XX веке он был снесен.

Поскольку значительная часть земли в районе строительства принадлежала короне и смена ее назначения требовала государственного разрешения, а возможно, и государственного финансирования, как нельзя более важными оказались отношения принца-регента с парламентом. Но к 1820-м годам Казначейство уже не выделяло средства на смелый проект: его канцлер все еще сердился на необходимость платить за перестройку Карлтон-хауса. В конце концов принц получил необходимое разрешение, но не деньги. В отличие от Сикста V в Риме или действовавшего позже Османа в Париже Нэш не мог ни конфисковать чужую собственность, ни распоряжаться чужими деньгами. Это означало, что в реализации проекта ему придется полагаться, как и остальным лондонским застройщикам, на спекулятивные продажи. Предприятие с самого начала было рискованным.

Если учесть, что рост Лондона отличался неравномерностью, план Нэша вполне могла постичь судьба проекта Кристофера Рена. Но его все же удалось завершить, хотя и не в полном соответствии с первоначальным замыслом. Круговая площадь, строительство которой было начато в 1812 году, в итоге превратилась в плане в фигуру из смежных полукруга и квадрата, а парковых вилл было построено всего восемь. С самой Риджент-стрит было сложнее. Она планировалась как улица магазинов с квартирами над ними, и проложить ее требовалось в один присест, иначе никто не стал бы покупать участки под застройку. Визитная карточка Нэша – дуга в четверть круга, украшенная портиками и ведущая к площади Пикадилли, – вначале обернулась настоящей катастрофой. Так как каждый застройщик или арендатор хотел чего-то особенного, Нэшу приходилось вести переговоры о приемлемом варианте и строить церковь, зал собраний, отель – лишь бы сохранить эстетическое единство. Там, где Риджент-стрит подходит к Портленд-плейс, Нэш сам спроектировал церковь Всех Душ на Ланем-плейс так, чтобы она выходила на оба угла, как и сегодня.

Иными словами, из проекта принца все дело превратилось в проект Нэша. Ему пришлось вкладывать собственные средства и привлечь еще одного застройщика – Джеймса Бертона, уже работавшего в землевладениях Фаундлинга и Бедфорда. Нэш нанял в качестве архитектора сына Бертона, Децимуса, который спроектировал некоторые из парковых вилл. Их оказалось не так-то просто продать, и Децимус по идее Нэша взялся в качестве замены спроектировать вокруг всей застраиваемой зоны террасные дома, которые должны были снаружи выглядеть как дворцы, но на деле представляли собой таунхаусы, каждый всего в один дом глубиной. В парке часто проводились выставки лошадей, открылся ботанический сад и пользовавшийся популярностью Лондонский зоопарк, обтекаемо названный зоологическим садом, чтобы оправдать хоть отчасти притязания проекта на сельскую идилличность.

Террасные дома, появившиеся в проекте из-за нужды в финансировании и возводившиеся с 1820 года, неожиданно оказались главной удачей всей застройки. Честер-террас украсили триумфальные арки в римском стиле, Камберленд-террас – портики по всей длине, Сассекс-террас[92] – купольные крыши и флигели в виде восьмиугольных башен, напоминающие сразу и об индийском, и о классическом стилях. Это был настоящий Санкт-Петербург, только без воды, и суровым аскетизмом Акта 1774 года здесь и не пахло. Возможно, Лондон еще не сравнялся по величественности с берегами Сены, но уже приближался к ним.

Любой, кто стал бы строить подобные здания сейчас, прославился бы как недалекий фанат Диснейленда. В 1940-х годах старомодный Саммерсон называл террасные дома «небрежными и неуклюжими… лицемерными, вопиющими, абсурдными… архитектурной шалостью». Но даже он не мог отрицать их неотразимости: «сквозь дымку времени» они видятся «полными напыщенных романтических идей дворцами из мечты… в сравнении с которыми Гринвич кажется пресным, а Хэмптон-корт – провинциальным». Я ребенком жил в квартале Парк-виллидж-ист, спроектированном Нэшем позади Олбани-стрит, и именно это буйство лепной фантазии, ослепительно сверкавшее в лучах пробивавшегося сквозь листву солнца, впервые заставило меня поразиться лондонскому городскому пейзажу. В 1945 году совет боро Сент-Мэрилебон постановил снести террасные дома, пребывавшие в то время в запущенном состоянии. Для их спасения понадобилась целенаправленная кампания Королевской комиссии по изящным искусствам, хотя попытки сноса некоторых домов предпринимались вплоть до 1960-х годов.

Бог и мамона

Одной из характерных особенностей Георгианской эпохи была постепенная утрата англиканской церковью господствующего положения. В Сити по-прежнему было около сотни культовых сооружений, большинство – эпохи Рена. В остальном, за исключением пары десятков «церквей королевы Анны», новых храмов не было. В течение почти всего XVIII века в Лондоне церковное строительство ограничивалось только расширением церквей в деревнях, поглощенных городом: Хакни, Ислингтоне, Хэмпстеде, Паддингтоне, Баттерси. «Недооцерковленность» Лондона была явной.

Эта нехватка восполнялась распространением нонконформистских[93] организаций. Как и в случае с евреями, исключенность из значительной части общественной жизни спаивала общины. К уже бурно развивавшемуся движению методистов присоединились квакеры, пресвитериане, баптисты, моравские братья, образуя вместе альтернативный христианский Лондон. В период с 1720 по 1800 год численность прихожан англиканской церкви снизилась, а нонконформистских общин – удвоилась. Кое-где религиозное несогласие переходило и в политическое. Диссентер Ричард Прайс из Ньюингтон-Грина (местность на границе Ислингтона и Хакни) поддерживал и американскую, и французскую революции; он сформировал радикальную репутацию Ислингтона, которая сохранилась за ним по сей день. В среде англиканских евангелистов из так называемой Клапемской секты вокруг Уильяма Уилберфорса и Джона Торнтона[94] сплотились ранние противники рабства.

В конце концов даже епископы поняли, что пора действовать. Акт о церковном строительстве 1818 года повторял положения Акта о церквях 1712 года, времен королевы Анны, и ассигновал миллион фунтов стерлингов на церкви, прозванные в патриотическом раже «церквями Ватерлоо». В 1820-х годах таких церквей было построено тридцать; к 1850-м годам их было уже 150. Они были равномерно распределены от землевладений на западе Лондона до трущоб на востоке и юге города. Как и при королеве Анне, их проектировали ведущие архитекторы своего времени. Томас Хардвик построил церковь Сент-Мэрилебон на Нью-роуд, Джон Соун спроектировал церковь Святой Троицы на Грейт-Портленд-стрит, а Смерк – церкви в Уондсуэрте, Хакни и в землевладении Портманов на Уиндем-плейс. Церкви росли и напротив моста Ватерлоо, и на Итон-сквер в Челси, и в бедных районах Бермондси и Бетнал-Грин. Многие из них были рассчитаны на 2000 прихожан – количество, которое никак не могут обеспечить менее населенные современные приходы.

Эти здания открыли новую главу в истории лондонского вкуса. Церкви, построенные по Акту 1818 года, почти все выполнены в классическом греческом стиле. Вход в новую церковь Сент-Панкрас был через портик, а наружная часть ее трансепта несла явное влияние афинского Эрехтейона. Одинокие кариатиды Сент-Панкраса и сегодня выглядывают наружу, на столпотворение Юстон-роуд. Не всем эти церкви нравились. Для Саммерсона они были последним вздохом классического возрождения и имели «казенный вид», совсем непохожий на вид дружелюбных, почти домашних церквей королевы Анны. Несколько позже молодой Огастес Пьюджин выразился более резко: церкви Ватерлоо – «позор своей эпохи… Никогда здания не имели более скудного и убогого вида, не были более неуместными и абсурдными, чем эта масса грошовых церквей». Каждое поколение подвергает беспощадной критике работу предшественников.

В Вест-Энде кофейни превратились в джентльменские клубы. Клуб «Уайтс» (White’s) на Сент-Джеймс-стрит был основан как кондитерская Уайта в 1693 году, но вскоре приобрел клиентуру из верхнего сегмента; примеру последовали «Будлс» (Boodle’s) и «Брукс» (Brooks’). Начало другой традиции положил лорд Каслри во время Наполеоновских войн, основав Тревеллерс-клуб (Travellers’ Club; «клуб путешественников») – уголок для тех, кто больше не мог путешествовать по Европе; за ним последовал целый ряд конкурировавших клубов для военных. В 1827 году Нэш спроектировал Юнайтед-Сервис-клуб на Ватерлоо-плейс (Лондон никак не мог перестать прохаживаться по адресу французов) в «римском» стиле. Год спустя его ассистент, а позднее соперник Децимус Бертон ответил «греческим» Атенеумом. Сегодня оба здания стоят друг против друга через дорогу, только входы их нарочно смотрят в разные стороны.

Лондон публичный становился все более разнообразным и все более частным. Члены различных социальных групп стали уединяться в своих кварталах и клубах. Маскарады и рауты уже не были открыты для всех желающих. Клуб «Олмак» (Almack’s) на Сент-Джеймс-стрит допускал лишь тех, кто мог представить «ручательство» от клубного комитета; подавали здесь только лимонад и чай. А вот гостившего в Англии князя фон Пюклер-Мускау один лишь звучный титул сразу сделал знаменитостью: он обнаруживал на своем визитном столике «пять или шесть приглашений в день».

Символом наступающего века формальностей стал Джордж Браммелл – Красавчик Браммелл, первый денди Сент-Джеймс-стрит, воплощение модного снобизма. Однажды его заметили на Стрэнде; он пришел в ужас, будучи увиденным «так далеко на востоке», и оправдывался тем, что заблудился. Однако именно он стал иконой мужского стиля. Процедура одевания занимала у него по пять часов ежедневно, он пропагандировал образ «нового человека» – убежденного сторонника личной гигиены и умеренности в одежде. Каждый джентльмен, по его словам, должен носить такую одежду, чтобы «не бросаться в глаза». Правильная одежда, по Браммеллу, – чистая белая сорочка, темные бриджи в обтяжку и темный же сюртук с высоким воротником и шейным платком. Влияние Браммелла на моду было так велико, что его личному обувщику Джорджу Хобби пришлось нанять триста рабочих, чтобы удовлетворить спрос.

В новом мужском стиле, пришедшем на смену пышным расшитым камзолам и панталонам эпохи Регентства, тон задавала сдержанность. Вскоре этому стилю стали подражать не только обитатели Вест-Энда, но и мужчины из среднего класса по всей стране, а потом и за границей. Не так давно я заметил, что все мужчины на Генеральной Ассамблее ООН, за исключением некоторых представителей арабских стран, носят темные костюмы с белой рубашкой, воротником и галстуком. Браммелл бы ликовал – про себя. Он умер от сифилиса во Франции, куда сбежал из-за карточных долгов. Но статуя, установленная в честь, без сомнения, самого влиятельного законодателя мод в истории, ныне стоит на Джермин-стрит.

12. Кьюбиттополис. 1825–1832

Кьюбитт и Белгрейвия

Если Нэшу пришлось пускаться в спекуляции вместо принца-регента, то в период послевоенного восстановления на рынок стали выходить более осторожные застройщики. В 1820-х годах герцог Бедфорд решил застроить принадлежавшую ему землю к северу от Блумсбери-сквер, обратившись к предприимчивому молодому строителю Томасу Кьюбитту, застроившему Рассел-сквер, Тэвисток-сквер и Гордон-сквер. Ландшафтным дизайнером на Рассел-сквер был не кто иной, как Рептон.

Кьюбитт, сын плотника из Норфолка, сам проложивший себе дорогу в жизни, стал для лондонского среднего класса тем же, чем Нэш – для экстравагантного принца-регента. После работы в Индии Кьюбитт открыл строительную контору на Грейс-Инн-роуд, причем нанимал собственных рабочих, в отличие от Нэша, который прибегал к услугам субподрядчиков. Если строители Нэша были небрежны, то подчиненные Кьюбитта работали тщательно и безупречно. Королева Виктория, для которой Кьюбитт построил Осборн на острове Уайт, позже говорила о нем, что «более хорошего, доброго, простого и скромного человека нет на свете».

Однако пределов амбициям Кьюбитта почти не было. Вскоре его привлекли угодья побогаче Блумсбери: к западу от строившегося Букингемского дворца уже вздымалась волна перспективного спроса. Здесь находились южные владения Гровнеров – поместье Эбери с пастбищами и огородами. Были уже построены кое-какие здания вокруг Тревор-сквер и Монпелье-сквер, за «мостом рыцарей»[95] через ручей Вестбурн. В имении Кадоганов уже был возведен Холландом район Хэнс-таун. Но между ними и площадью Гайд-парк-корнер лежало болото, питаемое водами Вестбурна.

В 1825 году Кьюбитт взял в аренду у Гровнеров девятнадцать акров (ок. 0,07 кв. км, или 77 000 кв. м) между Гайд-парком и Кингс-роуд. Два года спустя он арендовал еще и землю у семейства Лаундс, «перешагнув» Вестбурн. Затем он перестроил старую сточную трубу в Ранела и осушил болотистую почву, привезя грунт, вынутый при строительстве дока Святой Екатерины у Тауэра. За этим последовали два проекта из числа самых грандиозных и смелых в истории Лондона: Белгрейвия, названная в честь деревни Гровнеров в Лестершире, и Пимлико, носящий имя владельца пивной в Хокстоне (почему, неизвестно). Наряду с Риджентс-парком это одни из красивейших городских застроек Лондона.

Рабочие Кьюбитта наводнили Белгрейвию. В 1825 году газета Times отмечала: «Строительную лихорадку ничто не останавливает… огородники [Пимлико и Челси] получили предписания об освобождении земли». Постепенно рынок насыщался, и по уши в долгах оказались два застройщика Кьюбитта, работавшие во владениях Гровнеров, – Сет Смит в Уилтон-кресент и Джозеф Канди на Честер-сквер. Печальное положение последнего видно по тесной застройке Честер-сквер и прилегающих улиц. Кьюбитт решительно отказался отступать от первоначального плана и был готов при необходимости перекредитоваться в Сити. Он был застройщиком, финансистом и строителем в одном лице. Для Кьюбитта план был превыше всего. Когда в 1838 году он принялся застраивать Пимлико, то в порядке эксперимента выложил сетку площадей, пересеченных диагональными авеню. Разобраться в этом хитросплетении с непривычки было и остается так же непросто, как в улицах Вашингтона[96].

Дома были обустроены по последнему слову тогдашней техники. Имелось водоснабжение и газ, просторные подвалы и эффективная система канализации. Дороги были проложены с использованием балластного слоя, покрытого сверху брусчаткой. Если террасные дома Нэша вскоре стали разрушаться, дома Кьюбитта оставались прочными, как камень, из которого они были сделаны. Мэйфэр, Мэрилебон, Бейсуотер и Блумсбери впоследствии были обруганы, заклеймены и раскурочены, но Белгрейвия и Пимлико сохранились практически нетронутыми, и их сливочно-штукатурные утесы стали символом элитного жилья для богатых экспатриантов во всем мире. Биограф Кьюбитта Гермиона Хобхаус цитирует оду, посланную ему как-то восхищенным жильцом: «Твой гений Рена превзошел стократ: / Он чудо-храм возвел; ты – чудо-град!» В наше время не так уж много арендаторов обращаются к лендлорду в подобных выражениях.

На дальние поля

Кьюбитт был не одинок. Поля епископа Лондонского в Паддингтоне и Бейсуотере вскоре после Ватерлоо тоже были отданы под застройку, за которую взялся епископский инспектор Сэмюэл Пипс Кокерелл. Район был застроен с тем же щегольством, что и Белгрейвия, в особенности вокруг Лейнстер-террас, Порчестер-террас и Ланкастер-гейт. Здесь были площади, извилистые улицы и ряды террасной застройки, тоже с лепниной в итальянском стиле; некоторые из них могли похвастаться невиданной роскошью – деревьями вдоль улиц. Бейсуотер так и не сравнялся по престижу с Белгрейвией, будучи слишком далеко от центра, и, когда век спустя срок аренды истек, церковь прибегла к бульдозерам и заменила благородные творения эпохи Регентства современными домами и квартирами.

Теперь уже ни одна из сторон света не была застрахована от землемерной рейки. Строительные леса стали символом нового Лондона. В 1829 году Джордж Крукшанк[97] опубликовал растиражированную позже карикатуру, где Лондон изображен как армия кирпичей, выходящая на тропу войны. «Марш кирпичей и раствора» был создан после нового строительства вдоль Финчли-роуд в направлении Хэмпстеда. Солдаты в виде кирок, лопат и дымовых труб строятся как полки, выходя из кварталов террасной застройки. Они продвигаются по Мидлсексу, стреляя залпами кирпичей в окаменелых от ужаса селян, коров и овец.

Самый амбициозный – до безрассудства – проект реализовывался далеко к западу, за Ноттинг-хиллом. Здесь семейство Лэдброк подхватило строительную лихорадку еще в 1821 году. Они сдавали в аренду земли по плану, составленному архитектором Томасом Алласоном, и план этот был грандиознее всего, на что отваживались Нэш или Кьюбитт. По этому плану архитектурной доминантой Ноттинг-хилла становилась кольцевая площадь, имевшая целую милю в окружности и располагавшаяся на склоне над долиной Ноттинг-дейл. Землевладение должно было быть усеяно виллами, к каждой из которых прилагалось пять акров (ок. 20 000 кв. м) частного сада.

Однако спрос не оправдал надежд. В 1837 году верхушка холма стала на короткое время ипподромом, который должен был соперничать с Аскотом[98]. Но из-за глинистой почвы и близости к кирпичным заводам и керамическим фабрикам северного Кенсингтона сюда приезжала куда менее изысканная публика, чем в Беркшир. В Times написали: «Более грязную и отвратительную толпу мы редко имели несчастье наблюдать». Ипподром успеха не имел, как и виллы; последние к 1841 году были, как и виллы Нэша в Риджентс-парке, заменены террасными домами. Ноттинг-хилл, загнанный арендами в порочный круг, стал для лондонского рынка недвижимости тем же, чем Компания южных морей – для рынка финансового. Сбережений лишились тысячи лондонцев.

Уголки на севере и востоке

Больший успех сопутствовал землевладению Эйр к северу от Риджентс-парка. Еще в 1794 году аукционный план предполагал застройку территории вокруг первого крикетного стадиона Томаса Лорда[99] виллами – как на одну семью, так и на две семьи с общей стеной. Хотя застройка владения Эйр началась только во время бума 1820-х годов, оно быстро приобрело репутацию места, где джентльмены снимают квартиры своим любовницам. Позднее квартира в районе Сент-Джонс-вуд стала декорацией для картины Холмана Ханта[100] «Пробудившийся стыд» (1853; ныне в галерее Тейт), на которой содержанка готова порвать с любовником.

Прилегающие склоны холма Примроуз-хилл принадлежали к владению Белсайз Итонского колледжа, но до конца XIX века так и не были застроены. Однако в имении Чалкот семейства Фицрой скромная террасная застройка процветала. На полях, приобретенных в XVIII веке лордом Сомерсом, вырос Сомерс-таун, а дальше, за церковью Сент-Панкрас, – Агар-таун. Название «таун» («город») для обозначения имения должно было способствовать продажам, однако, хотя таун лорда Кэмдена процветал, и Сомерс-таун, и Агар-таун пали жертвой низкого спроса и последующего наступления железных дорог.

За имением Фаундлинг, на холме, с которого открывался вид на Кингс-Кросс и старую долину реки Флит, Генри Пентон создал Пентонвилль, предпочитая элегантное французское «вилль» английскому «таун». Далее располагались поля, принадлежавшие Уильяму Бейкеру и его жене Мэри Ллойд; на них были выстроены степенные террасные дома сегодняшнего землевладения Ллойд-Бейкер. Тихие виллы с оштукатуренными стенами на кривых улочках делают этот район одним из самых очаровательных уголков Центрального Лондона. В результате всех этих событий население прихода Ислингтон выросло с 37 000 в 1831 году до 155 000 всего тридцать лет спустя.

Не менее заманчивыми были имения Кларкенуэлл и Кэнонбери. Некогда их владельцем был магнат из Сити сэр Джон Спенсер, прозванный «богачом Спенсером», чья дочь без согласия отца вышла замуж за аристократа из Нортгемптоншира лорда Комптона, сбежав из родительского дома в корзине на веревке. В полном согласии с традицией лондонских землевладений невесте достался титул, а жениху – самая доходная недвижимость Лондона после Вест-Энда. Строительство началось в 1800-х годах, когда были заложены Нортгемптон-сквер, Комптон-стрит, Спенсер-стрит и Кэнонбери-сквер к северу.

Недвижимость к востоку от Сити была не столь впечатляющей и менее выгодной, но рынок бурлил и здесь. Имение Степни, большая часть которого находилась во владении гильдии торговцев тканями, застраивалось в 1830-х и 1840-х. Лорд Тредегар разбил площадь своего имени в районе Майл-Энд, в тщетной попытке имитации Кенсингтона. К северу располагались процветающие Хакни, Клэптон и Виктория-парк – жилье для среднего класса. К югу от реки застраивались владения на земле Далуич-колледжа в Камберуэлле и вокруг старого города в районе Клапем-Коммон, цеплявшиеся за жизнь благодаря новым мостам. Из описания города в конце Георгианской эпохи, составленного Саммерсоном, видно, что город простирался на севере до Хэмпстеда, на западе до Хаммерсмита, на юге до Луишема, а на востоке до Поплара.

Хотя во многих из этих пригородов развилась собственная промышленность, большинство лондонцев по-прежнему работали в Сити и Вестминстере. Путь на работу для них был мучительным: шли в основном пешком, проходя мили и мили по улицам, запруженным пешеходами, торговцами и животными; позволить себе частные экипажи могли только богачи. Лишь в 1829 году по Лондону стали ездить омнибусы Джорджа Шиллибира – крытые экипажи на восемнадцать пассажиров, которые везли три лошади, запряженные бок о бок; еще раньше Шиллибир запустил омнибусы в Париже. Его bus ходил по Нью-роуд от Паддингтона до Банка Англии, и в рекламном объявлении говорилось, что «кондуктором в экипаже служит лицо высокой порядочности». Он сразу же приобрел популярность и безраздельно господствовал на рынке общественного транспорта до появления мощного конкурента – железной дороги.

Эпилог Регентства

После смерти отца, Георга III, принц-регент взошел на трон под именем Георга IV (1820–1830) и переехал из Карлтон-хауса в Букингем-хаус, вскоре названный Букингемским дворцом; Нэшу было поручено перестроить его во всем царственном великолепии. В 1630-х годах здание называлось Горинг-хаус, затем Арлингтон-хаус, а в 1761 году Георг III приобрел его для супруги. Между тем незавершенная Риджент-стрит прозябала в лихорадочном поиске жильцов и по-прежнему представляла собой милю строительных лесов и грязи. Но Нэш не сдавался, при каждом кризисе проявляя изобретательность и готовность идти на компромиссы. Сражаясь с парламентом за финансирование Букингемского дворца, он снес Карлтон-хаус, построенный лишь тремя десятилетиями ранее, и выстроил на его месте на продажу два ряда огромных террасных домов с видом на Сент-Джеймс-парк (по слухам, взяв за образец парижскую площадь Согласия). Кроме того, он перепроектировал парк Ленотра в стиле того же Риджентс-парка. Канал был превращен в извилистое озеро, а на южной стороне планировались (но так и не были построены) новые ряды террасных домов.

Однако худо-бедно проект дотянул до 1830-х годов, когда его спас последний перед приходом железных дорог всплеск на рынке недвижимости Вест-Энда. К тому времени бежевая лепнина Нэша запрудила черные от сажи улицы Западного Лондона. Нэш привнес в георгианский Лондон свое фантазийное представление о городе, достойном короля; он сделал столицу не столь холодной и добавил ей колорита. Королевская дорога никогда не имела наполеоновского размаха. Здесь не было ни большого плац-парада, ни широкого открывающегося вида – просто вдохновенный каприз, украсивший историю столичной застройки. В следующие тридцать лет ни один строитель не осмеливался пренебречь лепниной на фасадах. Новый Лондон из черного стал белым.

Пока фейерверки Нэша сотрясали Вест-Энд, Лондон эпохи Регентства решительно подрос. Число переправ через Темзу увеличилось: были построены новые мосты в Саутуорке, Воксхолле и Хангерфорд-маркете ниже Стрэнда. Все эти мосты были частными, и за проезд по ним взималась плата: предприниматели стали строить их после 1809 года, когда войны на континенте еще бушевали. Мост Стрэнда, позднее переименованный в мост Ватерлоо, спроектировал инженер Джон Ренни; он обошелся в сумму свыше миллиона фунтов стерлингов (ныне 100 миллионов фунтов с лишним). Итальянский скульптор Канова называл его «самым благородным мостом в мире». Этот мост, как и многие красивейшие сооружения Лондона, постигла трагическая судьба: в 1930-х годах он был снесен.

Теперь Лондон имел несколько общественных зданий, достойных столицы. В 1823 году в Блумсбери Роберт Смерк стал строить новое здание Британского музея, где первоначально должна была размещаться королевская библиотека, выкупленная у оставшегося теперь без гроша Георга IV. По сравнению с холодной монументальностью каменных колонн Смерка террасные дома Нэша выглядели более чем приветливо. Смерк спас и Миллбанкскую тюрьму, заложенную в 1813 году по прогрессивному плану Иеремии Бентама[101], но к 1816 году обошедшуюся уже дороже Букингемского дворца. В это же время изобретательный архитектор Джон Соун заканчивал здание судов в старом Вестминстерском дворце и новый Банк Англии в Сити (оба здания до наших дней не дошли).

Что касается Букингемского дворца, то этот проект, призванный стать венцом георгианского Лондона, обернулся фиаско. Нэш спроектировал мраморную арку над входом на передний двор, однако первоначальная смета в 250 000 фунтов была превышена более чем вдвое, и парламент назначил расследование. В 1828 году, когда больной король жил в уединении в Виндзоре, Нэшу пришлось предстать перед судом по обвинению в обмане и растрате государственных средств. Один из членов парламента назвал его «фаворитом, вливавшим яд в ухо сюзерена». Ныне за подобное расточительство в отношении государственных средств архитекторам жалуют рыцарские звания. Нэшу в подобном было грубо отказано, и в 1830 году он был уволен из Кабинета королевских работ. Арку перевезли в Тайберн, где она стоит и сегодня; во дворце вместо нее в 1847 году появился фасад, выполненный Эдвардом Блором для королевы Виктории, но позднее тоже переделанный.

Последним поразительным предприятием Нэша в Лондоне стала вторая «королевская миля», которая должна была пройти от Уайтхолла на север, к Британскому музею. В 1820 году Нэш переместил королевские конюшни, выходившие на церковь Святого Мартина-в-полях, на зады Букингемского дворца и расчистил место для новой Королевской академии художеств (позднее Национальной галереи). Но этот проект так и не продвинулся дальше. Нэш умер в 1835 году, оставив только «улучшения в западной части Стрэнда» с башенками-«перечницами» напротив вокзала Чаринг-Кросс – жалкий призрак своего второго великого замысла.

Национальная галерея, воздвигнутая в конце концов по проекту Уильяма Уилкинса, была ничем не похожа на Британский музей: она имела вид несообразный, неторжественный и неромантичный. Трафальгарскую площадь дорабатывал Чарльз Бэрри;[102] он стремился выстроить архитектурное завершение авеню севернее Уайтхолла, но, как обычно, непринужденный дух Лондона оказался сильнее. Площадь стала несимметричной и нескладной, и галерея Уилкинса не выполняла больше никакой функции – только занимала место. Лишь в 1839 году Лондон наконец увековечил победу при Трафальгаре колонной Нельсона. В 1867 году были добавлены четыре льва работы Эдвина Ландсира; моделью послужила туша, присланная в студию художника и скульптора из Лондонского зоопарка. Лапы к тому времени настолько разложились, что на постаменте Ландсиру пришлось лепить их с собственного кота.

Если говорить о том, чего хотел сам Нэш при застройке Риджент-стрит, его проект можно в конечном итоге назвать успешным. Улица изолировала престижные анклавы Сент-Джеймс и Мэйфэр, защитив тамошнюю недвижимость от трущоб, наступавших с востока, из Ковент-Гардена и Сохо. Сент-Джеймсский дворец занимали младшие представители королевского дома, и к нему примыкал закрытый аристократический квартал – Мальборо-хаус, Кларенс-хаус и Стаффорд-хаус (позже Ланкастер-хаус). На Грин-парк выходил ряд особняков, в их числе Кливленд-хаус (позже Бриджуотер-хаус), Спенсер-хаус, Девоншир-хаус, Бат-хаус, Эгремонт-хаус (позже военно-морской клуб, известный как «Ин-энд-аут», In and Out) и особняк Веллингтона – Эпсли-хаус, известный (во всяком случае, водителям такси) под адресом Лондон, дом 1.

Вестминстер к этому времени завершил свою эволюцию от пригорода Сити до города в своем праве, причем он превышал своего «брата-близнеца» в составе Лондона и по площади, и по населению. Когда в 1813 году появилось газовое освещение улиц, первым освещенным местом под новый, 1814 год стал не Сити и не Лондонский мост, а Вестминстерский мост[103]. Газ, изготовлявшийся из угля, привозимого с севера, поначалу использовался только для уличного освещения. Первой освещенной улицей стала Пэлл-Мэлл (обязанность по освещению легла на приходских сторожей и констеблей), но спрос на освещение мгновенно стал огромным. В течение двух лет число уличных фонарей выросло до 4000; к 1822 году в Лондоне было семь газовых компаний. Семь лет спустя их насчитывалось уже двести; вот ранний пример «микрорайонного» муниципального предприятия.

Кто здесь главный?

Какого-либо признака общей для всей столицы администрации все еще не наблюдалось. Движения за муниципальную реформу в 1820-х и 1830-х годах в основном шли из провинций: из Манчестера, Бирмингема, Ноттингема и других городов. В то время как рабочие Лондона могли быстро организоваться по вопросам заработной платы и условий труда, на защиту политического дела их было поднять труднее. Сити продолжал пользоваться самоуправлением – сплоченным и отчасти даже демократическим, – корни которого лежали в его ремесленных обществах и гильдиях, в их секретных ритуалах и олдерменах. Перемен любого рода остерегались как чумы. Вестминстер был противоположным явлением. Он вовсе не имел своей местной политики. Его население под началом дюжины с лишним приходских управлений представляло собой постоянно сменявших друг друга временных жильцов, которым нужно было только место, где приклонить голову, и возможность либо заработать, либо хорошо провести время.

В результате город не слишком интересовался положением страны, столицей которой он являлся, или даже региона, центром которого он был. На протяжении всей своей истории он поддерживал или отвергал монархов и политические движения, руководствуясь сиюминутной выгодой. Любые решения принимались исходя из ответа на вопрос: какую прибыль извлечет из этого город? Как бы то ни было, а центральное правительство в Вестминстере Лондон своим другом не считал. С самого нормандского завоевания протокол запрещал монарху пересекать границу Сити без официального разрешения и сопровождения. Именно поэтому в более позднее время королевские поезда, следовавшие в Сандрингемский дворец[104], двигались по объездной ветке, отправляясь с вокзала Кингс-Кросс, а не с вокзала Ливерпуль-стрит, расположенного в Сити.

В конечном итоге несогласованность взаимодействия центральных и местных властей достигла апогея в вопросе об охране порядка. Местные «стражи» охраняли его более чем неэффективно. В 1829 году министр внутренних дел и реформатор Роберт Пиль провел Акт о столичной полиции, учреждавший единые оплачиваемые полицейские силы, которые должны были прийти на смену дискредитировавшим себя приходским сторожам и малочисленным «ищейкам с Боу-стрит». Новая полицейская служба, рядовые которой вскоре были прозваны «бобби» или «пилерами» в честь основателя, имела успех. Было получено свыше 2000 заявлений на вступление в нее, в основном от действующих стражей порядка. Приходы, само собой, протестовали: ведь им пришлось вводить дополнительные сборы на оплату полиции. Но «Мет»[105], как называют столичную полицию британцы, уже вышла на сцену.

Пришествие реформы

Раньше или позже, но даже Лондон не смог игнорировать волну политических разногласий, поднимавшуюся, хотя и неуверенно, после Великой французской революции. Невозможно было защищать парламент, в котором не было представителей от ведущих промышленных городов – Бирмингема, Манчестера, Шеффилда, Лидса, – в то время как шесть юго-западных графств имели 168 представителей. Представителей от Лондона было всего десять; по справедливости их должно было бы быть около семидесяти. По вопросу реформы разгорелись публичные споры; ее считали неизбежной вожди вигов и даже значительное число тори.

На выборах 1830 года, вызванных смертью Георга IV, ведущими вопросами на повестке дня были реформы как избирательного права, так и распределения избирательных округов. Премьер-министр герцог Веллингтон, тори и ветеран-полководец, заявил: «Доколе я буду занимать какой бы то ни было пост… я всегда буду считать своим долгом сопротивляться» любым переменам. Эта была та искра, из которой разгорелось пламя. В ответ на заявление Веллингтона массы вновь вышли на улицы. Веллингтон подал в отставку, оставив пост премьер-министра вигам, которых возглавляли граф Чарльз Грей и лорд Джон Рассел. Палата общин приняла предложенный ими проект закона о реформе, но палата лордов его заблокировала. После следующих выборов в 1831 году в палате общин снова собрались сторонники реформ, и вновь законопроект Рассела не прошел палату лордов, в которой большинство получило место по наследству и, очевидно, твердо вознамерилось совершить коллективное политическое самоубийство.

В 1832 году Британия как никогда близко подошла к революционной ситуации. Лидер радикалов Фрэнсис Плейс как мог рассудительно писал вождям вигов, предупреждая, что протесты вскоре станут неуправляемыми. Особняк Веллингтона на площади Гайд-парк-корнер был осажден толпой. Он остался в истории как «железный герцог», и не за полководческие успехи, а за решетки, которые ему пришлось установить на оконные ставни. У правительства не было постоянной армии, хоть в какой-то степени способной защитить столицу.

Эхо 1789 года во Франции наконец отдалось в Британии. Для разрешения кризиса от нового короля Вильгельма IV (1830–1837) потребовали пожаловать в пэры достаточное количество сторонников реформ, чтобы тупиковой ситуации был положен конец. Веллингтон и лорды капитулировали. Правда, Великий акт о реформе 1832 года увеличил число избирателей всего на 60 %, к глубокому разочарованию реформаторов. Особенно несправедливо обошлись с Лондоном: число членов парламента от него выросло всего лишь до двадцати двух. Но лед уже тронулся. Поток новых реформ было не остановить.

13. Эпоха реформ. 1832–1848

Английская революция

Новые члены парламента, избранные в 1833 году, сделали именно то, на что надеялись реформаторы и чего боялись консерваторы. Были проведены законы, регулировавшие фабричный труд, отменившие детский труд, легализовавшие тред-юнионы (профсоюзы), запретившие рабство по всей империи и узаконившие левостороннее движение. В 1835 году парламент оказал своим членам, теперь в основном городским жителям, еще одну честь, заменив олдерменов провинциальных городков выборными корпорациями. Однако на Лондон эта реформа не распространилась. Сити и приходские власти Вестминстера боролись за то, чтобы их оставили в покое, и преуспели. Лондон за пределами Сити с точки зрения административной вертикали оставался не городским округом, а конгломератом деревень.

Одной из реформ, которые все же затронули Лондон, был Закон о бедных 1834 года. Социальная помощь долгое время оставалась бессистемной. В некоторых приходах строили дома призрения, в других для облегчения положения бедных делалось немногое или не делалось ничего. Среди худших примеров называли ткацкий район Бетнал-Грин, где один из местных клириков описывал дом призрения, в котором жили 1100 безработных, ютившихся по шестеро на одной кровати. Еще 6000 получали помощь от прихода, безнадежно погрязшего в долгах, ведь с каждым днем «прибывало число нищих» и уменьшалось – «число плательщиков сборов… в основном это мелкие лавочники, сами разоряющиеся от поборов. Весь округ находится в состоянии полного банкротства и беспросветной бедности».

По новому закону вопросы социальной помощи были изъяты из компетенции приходов и переданы в ведение тридцати Союзов попечения о бедных с выборными «попечителями». Их единственная задача была в том, чтобы помогать нищим и бездомным. Попечители должны были учреждать работные дома, как предполагалось – в качестве временных пристанищ для трудоспособного населения, оставшегося без работы. На деле они не слишком отличались от более ранних домов призрения – разве что появились в местах, где их не было прежде. Они не пользовались популярностью: в общественном мнении это была трата денег плательщиков сборов на «недостойных» бедняков, сама мысль о которых наводила ужас на лондонцев среднего класса. Как следствие, попечители не прилагали усилий, чтобы работные дома становились чем-то большим, чем местом наказания за бедность: любой признак комфорта рассматривался как поощрение праздности.

Вестминстер в огне

Вскоре парламент на собственном опыте осознал, как это – остаться без крыши над головой. В октябре 1834 года клерк, сжигая старые деревянные бирки, устроил пожар в Вестминстерском дворце. Анклав зданий, в старейших из которых еще до нормандского завоевания располагались монархи, суды, пэры, члены парламента, чиновники, – зданий, переживших восемь столетий государственной суеты, – выгорел целиком. Сохранился только каменный Вестминстер-холл, построенный в Средние века. Эффект был такой, как будто разом стерли коллективную память нации. На полотне Тернера событие изображено как очищение от прошлого, на смену которому должно было прийти что-то символизирующее новую эпоху и новый порядок.

Но что именно? Лондон в 1830-х годах охватила, как ее позже стали называть, битва стилей. Как мы уже видели, городская архитектура при Георгах была классической – греческой, римской или гибридной, в итальянском стиле. Несколько зданий, например Строуберри-хилл Хораса Уолпола, были построены в готическом стиле, и их даже называли живописными. Однако, что касается зданий церквей, музеев, банков и клубов, здесь выбор был только между греческим и римским, а жилые дома Кьюбитта были все в итальянском стиле.

К 1830-м годам этому порядку вещей был брошен вызов сразу с нескольких сторон. Классический стиль считался стилем Французской революции и американской республики, будучи выбран для парижского Пантеона и вашингтонского Капитолия. Для англичан – сторонников Высокой церкви он напоминал о языческом, дохристианском прошлом и не подобал дому молитвы. Глядя на пылающий старый Вестминстерский дворец, Огастес Уэлби Пьюджин, которому исполнился всего двадцать один год, ликовал, видя, как средневековые стены стоят прочно, а новые здания «рушатся быстрее, чем карточный домик». Готика годилась на все времена. Для Пьюджина готические шпили были «сложенными руками, вознесенными к Богу», а Колридж[106] писал, что «готическая архитектура позволяет узреть бесконечность». В городе, где классический стиль безоговорочно доминировал, это была по-настоящему революционная смена вкусов.

Эта смена началась еще на заре 1830-х годов, и как раз с церквей. Одна из «церквей Ватерлоо» – церковь Святого Петра на Итон-сквер – была классической, но уже церкви Святого Павла на Уилтон-плейс и Святого Михаила на Честер-сквер, построенные всего двенадцатью годами позже, выполнены в готическом стиле. К 1840-м годам все церкви Белгрейвии и Пимлико были выполнены из бурого кентского известняка; они известны как «церкви Канди», в честь инспектора землевладения Гровнеров. Их сухопарые шпили взмывают вверх над морем ярко-солнечных оштукатуренных стен.

И все же в 1836 году комиссия по постройке нового Вестминстерского дворца вызвала сенсацию, объявив, что проекты, подаваемые на конкурс, должны быть в готическом или «елизаветинском» стиле и непременно гармонировать с соседней часовней Вестминстерского аббатства, построенной Генрихом VII. В конкурсе победил классицист Чарльз Бэрри, но условия он выполнил, только прибегнув к помощи Пьюджина, сделавшего чертежи в готическом стиле. В 1840 году расчистили место под строительство, одели в гранит реку и заложили фундамент.

Бэрри распланировал новые здания в целом в классическом духе и отказался признать роль Пьюджина. Он пригласил молодого архитектора лишь через четыре года, формально только для декоративной облицовки и интерьеров. Пьюджин вернул комплимент, охарактеризовав дворец так: «Все греческое, сэр, – тюдоровские детали на классической основе». Однако дворец стал витриной нового стиля; Пьюджин занимался отделкой панелями, остеклением, черепицей, скобяными изделиями, гобеленами, коврами, сконструировал даже новый королевский трон. Он работал как бешеный.

Бэрри обещал, что здание будет построено за шесть лет и обойдется в 750 000 фунтов стерлингов (чуть меньше 120 миллионов фунтов на сегодняшние деньги). На самом деле строительство заняло тридцать лет, стоило втрое дороже, и здание стало считаться шедевром Пьюджина, а не Бэрри. Часовую башню, известную под прозвищем Биг-Бен (первоначально «Большим Беном» назывался один из ее колоколов), закончили только в 1858 году, через шесть лет после смерти Пьюджина. Ее звучная мелодия в ми-мажоре стала фирменным знаком Лондона и узнаваемым по всей империи символом британского духа. В 2012 году в честь юбилея пребывания королевы на троне башню переименовали в башню Елизаветы, но этот порыв мало кто подхватил.

Лондон становится чище

Ко времени вестминстерского пожара заставила обратить на себя внимание новая инфекционная болезнь – холера: вспышка 1832 года унесла только в столице 5000 жизней. За эпидемией последовали ожесточенные споры о ее причине: таковой считали и водоснабжение, и воздух, и туманы, и передачу от человека к человеку. Проводились постоянные расследования, различные комиссии требовали улучшить санитарные условия, водоснабжение и канализацию, но безрезультатно. Затем пропаганду реформы взял в свои руки волевой выходец из Манчестера Эдвин Чедвик, который до того служил в Комиссии по делам бедных, составившей закон 1834 года, а теперь обратил свое внимание на лондонскую канализацию.

Попытки бороться с холерой путем более быстрого опорожнения канализации непосредственно в Темзу причинили еще больший вред, ведь теперь нечистоты из сточных колодцев сливались прямо в реку. Введение туалетов со смывом вместо нужников с выгребными ямами тоже отнюдь не способствовало улучшению ситуации. Девять комиссий по канализации (других санитарных властей в столице не было) не обращали внимания на жалобы. Имевшиеся канализационные трубы были старые и все в трещинах, ведь их ремонт ложился на частных лиц, их владельцев. Вооруженный всем арсеналом статистических и естественно-научных исследований, Чедвик в 1842 году составил доклад о санитарном состоянии рабочего населения Великобритании.

Чедвик был не политиком, но воинствующим и самовлюбленным реформатором. Он пропагандировал свою работу так, что дал бы сто очков вперед современным таблоидам, гоняющимся за сенсациями. Он живописал мерзкие отбросы, заполненные требухой канавы, мостовые, грязь с которых заливала подвалы, водотоки, запруженные фекалиями. «В канализационные трубы не попадает и половины всех отбросов столицы, – писал он, – остальное копится в выгребных ямах, затекает в дома и окружает их зловонными лужами… Трудно представить, как несчастные жильцы обитают в подобных местах». Чедвик не жалел красок, сея тревогу и описывая ту сторону городской жизни, которой большинство его читателей себе не представляли. В придачу он писал, что жертвами будущих эпидемий станут и богатые, и бедные – без разбора. Умрут все. Его доклады раскупались как горячие пирожки.

Парламент был на стороне Чедвика, но, как уже не раз происходило прежде, ему пришлось бороться с несговорчивым Сити и реакционными приходскими управлениями, страшившимися любых перемен, чреватых увеличением сборов. В Сити число жертв холеры на душу населения было самым высоким в Лондоне, но его власти объявили санитарное состояние «идеальным». К этому времени в мегаполисе было 300 местных органов управления, деятельность которых регулировалась 250 парламентскими актами, и каждый имел возможность свалить вину на других. Так, мощение улиц на одном только Стрэнде находилось в ведении семи различных советов. В управлении Лондоном царил хаос, и новшества 1832 года его не затронули. В итоге, несмотря на глас вопиющего в пустыне Чедвика, ничего не изменилось. К тому же холера, как казалось, отступила – на время.

Прибытие поезда

К счастью, до нас дошло точнейшее и ценнейшее свидетельство о том, как выглядела столица при восшествии на престол Виктории, в 1837 году. На следующий год лондонский издатель Джон Тэллис выпустил 88 гравюр всех основных магистралей столицы с каталогом магазинов и контор (сборник переиздан в 1969 году). Город на этих гравюрах производит впечатление исключительной однородности: он почти целиком состоит из трех- или четырехэтажных домов, перемежающихся палладианскими церквями и деловыми конторами. Лондон Тэллиса (тщательно избегавшего зловонных дворов и проулков Чедвика) красив, благопристоен и в высшей степени скучен.

С римских времен по этим улицам ходили только люди и лошади. Дороги с тех пор стали лучше. Катаный гравий и мелкий щебень, впервые использованные Кьюбиттом в Белгрейвии, быстро распространились по всему городу. Однако движение было интенсивным, и из-за заторов улицы часто вставали наглухо. Скорость лошадей была ограниченна, к тому же они каждый день оставляли на мостовых тысячи тонн навоза, загаживая и мужские туфли, и женские юбки. Современному городу требовались все более эффективные средства передвижения, невозможность быстрого сообщения парализовала его.

Еще в 1830 году Джордж Стефенсон открыл железную дорогу Манчестер – Ливерпуль, имевшую мгновенный успех. Лондон почти не отстал: лишь годом позже группа инвесторов предложила построить железную дорогу от Гринвича до Лондонского моста, причем она должна была идти по эстакаде во избежание дорогостоящего приобретения земли. Парламент выдал разрешение, и в декабре 1836 года первый поезд прибыл на станцию Дептфорд. В местной газете сообщали: «Когда оркестр занял места на крыше вагона, официально назначенный горнист протрубил сигнал к отправлению, и вот поезд, дымя, тронулся под пушечную пальбу и перезвон церковных колоколов». Окрестные жители взбирались на крыши, чтобы увидеть чудо техники; они еще не знали, сколько шума, сажи и разрушений ждет их впереди.

К тому времени первая железнодорожная мания охватила реформистски настроенный парламент, и Лондон оказался в центре внимания. Предлагались планы веток от Бирмингема к границе Мэрилебона на Нью-роуд и от Саутгемптона в район Найн-Элмс (позднее эту ветку продлили до вокзала Ватерлоо). В июне 1837 года, когда новая королева только-только вступила на трон, первый «междугородний экспресс» Роберта Стефенсона (сына Джорджа) из Бирмингема выехал из туннеля, проложенного через Примроуз-хилл, в Кэмден-таун. Оттуда вагоны с помощью канатов дотащили до конечной станции на Юстон-сквер. Люди собирались толпами, чтобы поглазеть на чудовище, способное, по слухам, развивать ужасную скорость – до пятидесяти миль в час (ок. 80,5 км/ч).

Вторжение железной дороги в географию столицы было незапланированным, неконтролируемым и неистовым. Парламент должен был выступать за социальные реформы, но с бешеным энтузиазмом приветствовал рельсовый капитализм. Железнодорожное лобби в парламенте было настолько сильным, что самое священное из прав британца – право частной собственности – было шутя сметено с пути. Особые акты парламента разрешали принудительный выкуп земли под строительство железных дорог, и владельцы (не говоря уже об арендаторах) были беззащитны – они могли разве что мобилизовать политическую оппозицию.

Влияние железных дорог на Лондон было огромным. Чарльз Диккенс в романе «Домби и сын» оставил описание работ Стефенсона в Кэмден-тауне:

Дома были разрушены; улицы проложены и заграждены; вырыты глубокие ямы и рвы; земля и глина навалены огромными кучами; здания, подрытые и расшатанные, подперты большими бревнами. Здесь повозки, опрокинутые и нагроможденные одна на другую, лежали как попало у подошвы крутого искусственного холма; там драгоценное железо мокло и ржавело в чем-то, что случайно превратилось в пруд. Всюду были мосты, которые никуда не вели; широкие проспекты, которые были совершенно непроходимы; трубы, подобно вавилонским башням наполовину недостроенные; временные деревянные сооружения и заборы в самых неожиданных местах; остовы ободранных жилищ, обломки незаконченных стен…[107]

Главным в новых железных дорогах была их выгодность. Сбережения в этот период обычно приносили от 3 до 5 % годового дохода, а железнодорожные компании обещали дивиденды 10–12 %. Результатом этого в 1843–1845 годах стал второй приступ мании, значительно интенсивнее первого; и фондовый рынок, и парламент поддались ему столь же бездумно, как перед крахом Компании южных морей в 1720 году. Атмосфера походила на разгоревшуюся примерно в то же время (1849) золотую лихорадку в Калифорнии.

Эта мания ознаменовала конец «кусочного» расширения, характерного для стюартовского и георгианского Лондона. В отличие от большинства европейских городов, где железные дороги внедрялись «сверху», в Лондоне, судя по всему, не возникало даже вопроса о сдерживании конкуренции или планировании последствий для городской структуры. Саммерсон отмечал изменение официального отношения к такому планированию. Чувство ответственности за публичное пространство, которое сохранялось, пусть и условно, с XVII века, «из аристократии выбили, а в буржуазию не вбили». Земля Лондона была отдана на разграбление тому, кто первый успеет, и к черту отстающих!

На открытии парламентской сессии 1845 года было зарегистрировано 1300 железнодорожных законопроектов. Историк того времени Джон Фрэнсис сообщал, как «за каждым обедом солидные, важные мужчины наперебой прославляли железную дорогу; они читали о том, как принцы монтируют тендеры, пэры заседают в комитетах по снабжению, маркизы везут тачки, а члены Тайного совета вырезают дерн по всем правилам геометрии. Их клерки сбежали в железнодорожные рабочие. Их слуги штудируют железнодорожные газеты».

Пузырь лопнул в 1847 году. К тому времени по всей стране было построено 4000 миль (ок. 6437 км) путей, и все вручную – ни паровых экскаваторов, ни бульдозеров еще не было и в помине. Результатом стал запутанный клубок маршрутов, который парламент вовсе не стремился регулировать. Выброшенные средства измерялись миллионами, как и потерянные состояния. На одной из карикатур королева Виктория умоляет рыдающего Альберта: «Скажи мне, скажи, дорогой Альберт, у тебя были какие-нибудь железнодорожные акции?»

14. Рождение новой столицы. 1848–1860

Другая сторона Лондона

Столица, опутанная железными дорогами, по-новому осознавала себя. Прежде условия жизни большинства горожан изредка становились предметом заботы, как, например, во время борьбы с джином и деятельности братьев Филдинг. Однако разделение на богатых и бедных и размер той части города, где жили последние, постепенно стали привлекать общественное внимание, пусть и в основном в связи с проистекавшей из этого угрозой здоровью Лондона.

Начнем с того, что исследованиями причин и размаха бедности никто не занимался. Акт 1774 года предусматривал дома не только для богачей и верхней части среднего класса. Дома «четвертой категории» по акту предназначались для тех, кто имел постоянную работу, но не был слугами. Это были квалифицированные ремесленники, лавочники, клерки Сити и правительственных учреждений. Однако через споры о том, как реформировать викторианский город, красной нитью проходило разделение бедняков на «достойных» и «недостойных», как их стали называть позже.

Одним из ранних комментаторов был социальный реформатор и один из основателей журнала Punch Генри Мэйхью, чьи исследования 1840-х годов легли в основу труда «Рабочие и бедняки Лондона» (London Labour and the London Poor), опубликованного им в 1851 году. Мэйхью стремился разбить бедное население Лондона на категории – в частности, провести границу между мастеровыми и чернорабочими на основе их жилищ. Он отмечал: «В жилищах первых вы иногда найдете статуэтки Шекспира под стеклом; в жилищах вторых – только грязь и зловоние». В одну зону, по Мэйхью, попадали образованные мастеровые, «в то время как чернорабочих, как правило, беспрестанный труд, жалкая еда и грязные дома доводят до звероподобного состояния… Нравственная и интеллектуальная пропасть между квалифицированным рабочим в Вест-Энде и неквалифицированным трудягой в восточных кварталах Лондона так велика, что может показаться, что вы оказались в другой стране, среди иной расы».

По оценке Мэйхью, около четверти населения Лондона были «дегенератами». Они населяли преисподнюю, ютясь на каждом клочке свободного места. Они жили там, куда другие не заглядывали, – вдоль забитых нечистотами водостоков или на мостках, перекинутых через впадающие в Темзу ручьи. Их жилищами служили деревянные лачуги, где этаж громоздился на этаж, и дворы, заполненные бездомными или полубездомными. Многие из них были неприкаянными бродягами, выброшенными на дно жизни, сезонными мигрантами, зимой трудившимися на лондонских газовых заводах, а летом собиравшими хмель на полях Кента.

Мастером биографии этого нарождающегося Лондона был Чарльз Диккенс. Он родился в Портсмуте в семье неимущего клерка морского ведомства и рос в Кенте, а с десяти лет жил в лондонском районе Кэмден. Здесь он познакомился и с бедностью, и с неустроенностью; его отец угодил в тюрьму Маршалси за долги. Романы Диккенса настолько полны персонажей, видов, звуков и даже запахов лондонских улиц середины века, что викторианский Лондон часто называют диккенсовским. Несмотря на мрачную тематику многих историй писателя, его Лондон добр и дает любому шанс изменить свою судьбу.

Диккенс сделал своими героями изгоев, «маленьких людей», чудаков. Трудно вообразить, чтобы он вслед за Мэйхью заклеймил как «недостойных» Джо из «Холодного дома», Лиззи из «Нашего общего друга» или Боба Крэтчита – клерка Скруджа из «Рождественской песни в прозе». Диккенс стал яростным обличителем Закона о бедных 1834 года и проистекавшего из него закрепления положения обездоленных и их закабаления. Угроза, которую городская беднота представляла в глазах респектабельной публики, по его мнению, была не что иное, как «дракон… в весьма беспомощном виде: без зубов, без когтей, с тяжелой одышкой, – такого явно не стоило заковывать в цепи»[108]. Работный дом наряду с тюрьмой был воплощением государственной жестокости. Надо сказать, что не все работные дома были такими, как описал их Диккенс, и они представляли собой шаг к ответственности государства за тех, кто стал жертвой бурного роста Лондона.

При всей гневности своего пера Диккенс никогда не забывал о лондонском юморе. Он наслаждался языком улицы, например кокни, на котором говорит Сэм Уэллер, слуга мистера Пиквика. Слово «кокни» изначально было ругательным: так провинциалы называли «бездельников»-лондонцев» (от cock’s egg – «петушиное яйцо»; подразумевалась такая же ненатуральность). Оно превратилось в самоназвание всех коренных жителей Ист-Энда – по распространенному мнению, тех, кто родился на расстоянии слышимости колокольного звона церкви Сент-Мэри-ле-Боу на Чипсайде. В речи кокни позже развился рифмованный жаргон: так, слово porkies означает «ложь», так как литературное слово lies («ложь») рифмуется с pork pies («пирожки со свининой»); слово bread (буквально «хлеб») означает «деньги», потому что money («деньги») рифмуется с bread and honey («хлеб с медом»). Правда, у Диккенса таких рифм еще нет.

Канализация прежде всего

Вялотекущие споры между социальными реформаторами и теми, кто был больше сосредоточен на реформировании парламентского правительства, продолжались в столице в течение последующих лет правления королевы Виктории. Через год после коронации королевы группа парламентских радикалов, в основном из Бирмингема, Глазго и с севера Англии, составила хартию, в которой требовала всеобщего (для мужчин) избирательного права, тайного голосования и оплаты работы членов парламента. Для пропаганды этих требований учреждались так называемые чартистские клубы, общества и «конвенты». Традиционным политикам пришлось обратить на чартистов внимание. Лидер тори Роберт Пиль, избранный в правительство в 1841 году, предупреждал свою партию, что ей «нужны реформы, чтобы выжить… необходимо преобразовать все институты, как гражданские, так и церковные». Отменив «хлебные законы» и снизив тем самым цены на хлеб[109], Пиль ознаменовал переход тори в лагерь сторонников свободной торговли.

На протяжении 1840-х годов прошел ряд чартистских демонстраций, кульминацией которых в 1848 году стал митинг на Кеннингтонском пустыре, который, хотя и планировался как мирный, встревожил власти. Чтобы сдержать народные массы и защитить столицу, было нанято около 80 000 специальных констеблей. Были укреплены Банк Англии и мосты через Темзу, а королеву отправили в Осборн на острове Уайт. Митинг провалился. Лил дождь, и организаторы договорились с полицией, что отправят свою петицию в парламент в двух наемных экипажах. Кампания за реформу зашла в тупик. По сравнению с революционными бурями, сотрясавшими в тот же год другие европейские столицы, кеннингтонский митинг был жалким зрелищем.

Зато сдвинулась с места совсем другая кампания – та, что вел Чедвик за улучшение санитарии. Как говорили тогда, в Британии революция начинается с канализации. После десяти лет неустанной борьбы Чедвик в 1848 году победил: правительство учредило Генеральное управление здравоохранения и Столичную канализационную комиссию, неформальным главой которых стал сам Чедвик. Каждый город должен был обеспечить подачу в дома чистой воды и нормальный сток отходов, хотя споры продолжались (воинственная бестактность Чедвика отнюдь не помогала делу), а указания выполнялись с большими задержками.

Главным союзником реформ были не разумные соображения, а вернувшаяся в 1849 году холера, к которой присоединился тиф. Сити, долгое время не проявлявший активности, назначил своим главным санитарным врачом молодого хирурга Джона Саймона, который стал для Сити тем же, чем Чедвик – для страны в целом. Саймон применил и самое мощное оружие реформаторов – стыд, убедив корпорацию Сити взять в свои руки непосредственное управление подачей воды, канализацией, сбором мусора и «устранением неудобств».

Саймон закрыл половину из 155 скотобоен Сити, прекратив сброс кишок, экскрементов и крови по открытым канавам из Смитфилда во Флит. В Смитфилде перестали торговать скотом, а бойни переместились в Ислингтон, на Копенгагенские поля. Однако Сити сохранил свои оптовые рынки продовольствия: «Смитфилд», где торговали убоиной, рыбный «Биллингсгейт», рынок домашней птицы «Леденхолл» и «Спиталфилдс», специализировавшийся на овощах и фруктах. Старинные монополии Сити имели такую силу, что эти рынки работали до 1970-х годов, а Смитфилд открыт и в XXI веке.

У Лондона все еще недоставало средств в полной мере осуществить реформы Чедвика, и пока что холера и тиф не ослабляли своей хватки. В 1854 году доктор из Сохо Джон Сноу заметил, что больше всего больных холерой было среди жителей, бравших воду из одной конкретной колонки на Брод-стрит (ныне Бродвик), куда, очевидно, попадала загрязненная вода из местной выгребной ямы, а вот среди тех, кто набирал проточную воду из ручьев, случаев холеры было мало. Болезнь свирепствовала и среди жителей Саутуорка, пивших воду из загрязненной Темзы. Итак, причина холеры была, без сомнения, связана с водой. Так родилась эпидемиология.

В 1855 году парламент наконец учредил новое Столичное управление работ, в ведение которого официально поступила вся канализационная и прочая инфраструктура столицы. Отсутствие в названии слова «Лондон» и употребление слова «работ», показывающее, что новое учреждение будет обходить стороной социальные вопросы, были уступкой провинциальным пэрам. Кроме того, парламент ввел прямые выборы приходских управлений, а мелкие периферийные приходы объединил в пятнадцать «окружных управлений».

В Столичное управление работ входили представители Сити и приходских управлений, которые, пусть не напрямую, были подотчетны плательщикам сборов. Как и те, управление было одержимо идеей экономии, и все же это был зародыш будущего столичного правительства. Игнорировать состояние столичной канализации было уже нельзя. Остряк викторианских времен Сидни Смит писал, что «тому, кто выпьет стакан лондонской воды, попадает в желудок больше живых организмов, чем существует мужчин, женщин и детей на всем земном шаре».

Диккенс писал, что, переходя мост Ватерлоо, ощущал «дуновение, от которого пухнут и голова, и желудок». И все же пришлось ждать «великого зловония» 1858 года, чтобы Столичное управление работ перешло к конкретным действиям. В тот год из-за капризов погоды Темза испускала такие миазмы, что нестерпимая вонь проникла даже в Вестминстерский дворец, обитателей которого пришлось эвакуировать. Так как, несмотря на исследования Сноу, большинство по-прежнему считало источником холеры дурной воздух, зловоние привело к панике. Видели, как Дизраэли бросился из зала заседаний комитетов, «плотно прижимая к носу платок… согнувшись вдвое и в ужасе спеша наружу». Так же вел себя и Гладстон. Было назначено расследование, установившее, что слой экскрементов на прилегающей к дворцу части берега Темзы насчитывает шесть футов (ок. 1,8 м) в толщину. В Times писали, что зловонию суждено оказаться «самым эффективным санитарным реформатором».

Столичному управлению работ было приказано взять в кредит 3 миллиона фунтов стерлингов (250 миллионов на сегодня) и немедленно приступить к работам. Теперь, когда сами члены парламента испытали такое неудобство и боялись за собственную жизнь, налоги, отягчающие лондонцев, перестали считать проблемой. В итоге началось самое крупное строительство в городе со времен Нэша. Инженер управления сэр Джозеф Базэлджет по решимости и энергии не уступал Чедвику. Он предложил проложить две выводные трубы на северном и южном берегах Темзы общей длиной 82 мили (ок. 132 км). По другим двум трубам, из Хэмпстеда и Бэлема, стоки под действием силы тяжести направлялись в болота Эссекса и Кента. Еще две трубы шли от Патни и Кенсал-Грина; в восточной их части приходилось дополнительно задействовать насосы. Насосные станции – Эбби-Миллс в районе Боу и Кросснесс на болотах Эрит – существуют поныне и представляют собой чудо тогдашней промышленной техники.

Великий проект Базэлджета потребовал прокладки 1300 миль (ок. 2092 км) туннелей и был завершен в 1885 году, обойдясь в астрономическую по тем временам сумму 4,6 миллиона фунтов. Благодаря построенной им набережной Темза значительно сузилась, из-за чего скорость ее течения выросла; во время прилива она превращалась в бурный поток, грозивший подмыть устои георгианских мостов. К тому времени водоснабжением Лондона занимались девять частных компаний, и в большую часть города поступала по трубам сравнительно чистая вода. Наконец-то Лондон мог похвастаться самым важным элементом современной городской инфраструктуры. По большей части эта канализационная сеть находится в рабочем состоянии и сегодня.

Укоренение железных дорог

В 1850-х годах железнодорожная мания предыдущего десятилетия в основном схлынула, и Лондон остался с кучей конечных станций, располагавшихся на севере и юге, на востоке и западе – и при этом в самых неудобных местах. Можно отметить, что на западе у землевладельцев оказалось достаточно сил в парламенте, чтобы не допустить вторжения на их земли. Так, Изамбарду Кингдому Брюнелю[110] церковь не позволила провести Великую Западную железную дорогу из Паддингтона в Бейсуотер; Лондонско-Бирмингемская компания не могла пересечь Нью-роуд и продлить свою железную дорогу южнее Юстон-сквер; Северную железную дорогу не удалось продолжить за Кингс-Кросс в Сити, а Великую Восточную дорогу – дальше Шордича.

С южным направлением дело обстояло проще, так как землевладельцы юга Лондона имели меньше влияния, да и земля на юге была дешевле, однако почти непреодолимым препятствием здесь оказывалась Темза. Железнодорожные пути между вокзалами Лондон-Бридж и Ватерлоо на южном берегу представляли собой клубок спагетти: компании изворачивались так и сяк, чтобы пересечь реку. Некоторым удавалось «перепрыгнуть» на северный берег, но не дальше; так появились вокзалы Каннон-стрит, Блэкфрайарс и Чаринг-Кросс. Лишь в 1874 году Лондонско-Чатемско-Дуврской компании удалось преодолеть 200 ярдов на север от вокзала Блэкфрайарс и дотянуть ветку до Холборна, попутно перебросив мост с Ладгейт-хилла (ныне снесен) и испортив прославленный вид на собор Святого Павла.

За единственный маршрут, которому удалось пересечь Вест-Энд (с юго-востока), велась самая упорная борьба. К началу 1850-х годов четыре компании боролись за право проложить дорогу из Баттерси в Пимлико и Центральный Вестминстер через землевладение Гровнеров. Через десять лет нажима, в 1860 году, они достучались до самого Букингемского дворца, оправдываясь тем, что королеве будет удобнее ездить в Осборн. Семейство Гровнер выдвинуло необычайные требования: рельсы должны быть проложены в выемке, что потребовало сделать крутой спуск с моста; именно так дорога проходит и сегодня. Кроме того, дорога должна быть крытой, чтобы сажа не оседала на бельевые веревки в Пимлико; шпалы должны быть прорезиненными для более тихого хода; пользоваться свистком на северном берегу реки запрещалось. Для королевы был предусмотрен отдельный вход и анфилада залов. Эти залы на станции Хадсонс-плейс сохранились поныне, как и королевские залы на вокзале Паддингтон, откуда Виктория выезжала в Виндзор, однако ни те ни другие королевская семья уже не использует.

Снос целых кварталов под железнодорожное строительство нанес лондонской недвижимости такой урон, какого не бывало со времен Великого пожара. Недобросовестные компании, в правлениях которых было много парламентариев, упирали на общественную пользу «расчистки трущоб», не думая о тех, кто в этих трущобах жил. Землевладельцам давали взятки, чтобы те сносили дома еще до того, как компания запросит у парламента разрешение: получалось, что сами компании никого не лишают крова. Семьям давали на сборы считаные дни и выселяли с одной гинеей в кармане; им приходилось все теснее ютиться в соседних дворах и съемных домах, причем там они должны были еще и бороться за место с тысячами рабочих, прибывших на строительство тех самых линий, из-за которых они лишились дома.

Великую Восточную железную дорогу довели до Шордитча ценой выселения, по официальным оценкам, 4645 человек; по всей вероятности, настоящее число было гораздо больше. При строительстве дороги между Ламбетом и Лондоном выселено было 4580 человек – опять-таки с компенсацией в одну гинею. При продлении Юго-Восточной дороги к вокзалу Ватерлоо в одном только районе Найн-Элмс снесли 700 домов. Еще тысячи домов уничтожили при строительстве вокзалов Ливерпуль-стрит, Блэкфрайарс и Чаринг-Кросс. Пока Чедвик клеймил скученность, вредившую здоровью горожан, парламент принимал железнодорожные законопроекты, усугублявшие тесноту. В конце концов даже парламент понял, что ситуация грозит слишком серьезными социальными потрясениями. В 1853 году пэр-филантроп лорд Шафтсбери потребовал, чтобы железнодорожные компании указывали объемы сноса и потенциальные последствия для бедняков. Он надеялся хотя бы на стыд. Но, как слишком часто бывало в истории Лондона, голос денег был громче голоса стыда, и представители железнодорожного лобби в ответ заявили, что при всех приносимых ими бедах они, по крайней мере, делают дело. Через двадцать лет железнодорожной лихорадки сеть наземных железных дорог Лондона была в целом завершена. Это была поразительная, хотя и жестокая глава лондонской истории.

Под землю

Итак, Лондон был окружен кольцом вокзалов, причем от вокзалов, расположенных на севере и западе, до места работы большинства тех, кто туда приезжал, было две-три мили (3–4,8 км). Тогдашний инспектор Сити Чарльз Пирсон считал это потенциальной катастрофой для деловой жизни. Население Сити резко падало: если в 1800 году здесь жило 130 000 человек, то к середине века это число уменьшилось вдвое. Место домов, построенных вскоре после Великого пожара, занимали банки и коммерческие конторы. Прокладывались новые улицы, по которым ездили омнибусы и наемные экипажи; так, Кинг-Уильям-стрит и Куин-Виктория-стрит связали Банк с вокзалами Лондон-Бридж и Блэкфрайарс. Однако наибольшие заторы запряженные лошадьми омнибусы создавали на пути от вокзалов, расположенных на севере вдоль Нью-роуд (ныне Юстон-роуд).

Пирсон мечтал построить железную дорогу, которая связала бы Паддингтон, Юстон и Кингс-Кросс с центром Сити. Но для этого пришлось бы выкупать и сносить новую застройку в Мэрилебоне и Блумсбери. Об этом нечего было и думать. Альтернативой было зарыться в землю. В 1853 году Пирсон учредил компанию, позже ставшую известной как Столичная железнодорожная компания – Metropolitan Railway Company, которой предстояло проложить подземную дорогу от Паддингтона вдоль Нью-роуд и далее к Фаррингдону. Строить должны были открытым способом, разработанным еще одним пионером железнодорожной эры сэром Джоном Фаулером. Это означало, что нужно было раскопать Нью-роуд по всей длине, проложить рельсы в траншее, а затем закрыть ее сверху. Означало это также десять лет транспортного хаоса.

Линию Пирсона так и не получилось как следует интегрировать в железнодорожную сеть, и наземные поезда не смогли проезжать через Сити насквозь в Фаррингдон. Пассажиры должны были делать пересадку с наземного поезда в подземку, что было весьма неудобно. Бирмингемская железная дорога отказалась даже строить пересадку с вокзала Юстон, так что пассажирам приходилось идти лишних 200 ярдов до станции Юстон-сквер, чтобы пересесть на линию Пирсона (ныне станция Юстон-сквер обслуживает кольцевую линию и линию Метрополитен). И все же в 1863 году первое в мире метро было запущено; одним из пассажиров был Гладстон. Поездку в метро называли «сошествием в Аид», ибо пассажирам приходилось терпеть дым, испарения, адский шум и темноту. Однако подземная линия стала явлением с самого момента открытия. 30 000 восторженных, хотя и покрытых сажей пассажиров ездили в Сити и обратно. Дивиденды, объявленные компанией за первый год эксплуатации, составили 6,5 % годовых.

Результатом этого стала в 1860-х годах третья железнодорожная мания, на этот раз подземная. Инвесторы ринулись строить туннели. Историк железнодорожного транспорта Джон Келлетт подсчитал, что, если бы все железные дороги, которые предлагалось построить в 1863 году, действительно были построены, они занимали бы четверть площади Сити. Парламент наконец пришел в себя и нажал на стоп-кран. Относительно проектируемой Окружной железной дороги, рвавшейся к Сити от Кенсингтона, было объявлено, что она должна соединиться с линией Метрополитен и образовать Кольцевую линию. Кроме того, вдоль набережной Темзы она должна идти по тому же туннелю, что и новая канализация Базэлджета, тогда как раз сооружавшаяся.

Столичное управление работ не только настояло на том, чтобы Окружная линия прошла рядом с канализационной трубой, но и проложило сверху дорогу и бульвар, разгрузив Стрэнд. Таким образом, набережная Базэлджета служит редким примером лондонского проекта, где имело место что-то похожее на согласование. Но Окружная все равно пробивалась через Западный Лондон с боями. На станции «Слоун-сквер» старинный ручей Вестбурн пришлось провести в трубе над платформой; после сильных дождей и сегодня можно услышать, как он там бурлит. Кольцевая линия была завершена лишь в 1884 году (в 2009 году кольцо, увы, разомкнули[111]).

В 1861 году парламент выдвинул радикальное требование: любая новая железная дорога должна была предусматривать отправление так называемых поездов для рабочих, стоимость проезда в которых не превышала бы одного пенни за милю. Цель была в том, чтобы люди, потерявшие жилье из-за строительства, могли жить дальше от работы и ездить туда на поезде. Но компании делали все, чтобы саботировать это постановление. У них не было никакого интереса в том, чтобы развозить бедных пассажиров в их дешевые пригородные жилища. На линии Метрополитен поезда для рабочих прибывали на станцию «Паддингтон» только в 5:30 и 5:40 утра. При всем том новые железные дороги освободили из трущоб тысячи лондонских рабочих. Они ускорили миграцию и рабочего класса, и среднего класса за пределы Лондона. Ничего подобного в Европе того времени не наблюдалось.

Бумы и депрессии

Теперь застройка Лондона приобрела циклический характер. Когда рынок был на подъеме, происходил всплеск строительства; он вел к избыточному предложению и классическому «свиному циклу»[112] бумов и депрессий. В конце 1840-х годов железнодорожная мания привела к тому, что улицы целыми милями застраивались домами, часто слишком большого размера, в конечном итоге оставшимися без покупателей; типичным примером служат тянущиеся без конца улицы и площади Кенсингтона в итальянском стиле. К 1840-м годам даже Кьюбитт не мог найти покупателей на свою застройку. В своей биографии Кьюбитта Гермиона Хобхаус сообщала, что аренда земли в Пимлико принесла владельцам имения – Гровнерам – меньше дохода, чем когда-то приносили здешние огороды. Кьюбитт задолжал по арендным платежам уже в 1838 году, и Гровнерам не оставалось ничего, кроме как простить ему долги.

Банкротства и катастрофы множились. Самым амбициозным предприятием Совета по собственности короны было строительство в саду Кенсингтонского дворца. Его застройке, впервые планировавшейся в 1838 году, местные жители резко противились. Один из них – ландшафтный архитектор Дж. К. Лаудон – предложил соединить Кенсингтонские сады с парком лорда Холланда при особняке Холланд-хаус, создав тем самым «зеленый коридор» от Трафальгарской площади почти до района Шефердс-Буш. Корона предложение проигнорировала. Но участков удалось продать совсем немного. В 1844 году они перешли к строителю по фамилии Блэшфорд, но он разорился. Застройка землевладения продолжалась урывками на протяжении 1850-х годов, и ныне, гуляя вдоль Кенсингтонских садов, можно полюбоваться всем ассортиментом стилей Викторианской эпохи – от итальянского до восточного, от тюдоровского до Возрождения времен королевы Анны.

С несчастным землевладением Лэдброков к северу было еще хуже. В 1860-х годах в газете Building News отмечали, что «меланхоличные остатки крушения еще не расчищены до конца. До сих пор видны голые каркасы, крошащаяся лепнина, растрескавшиеся стены и вязкий цемент, на которых летняя жара и зимние дожди оставили свой разрушительный отпечаток… За мертвой улицей прочно закрепилось постыдное прозвище Гробовой ряд». При подобном падении спроса застройщик в отчаянии продавал участки по бросовой цене, и сбережения спекулянтов тонули в грязи Ноттинг-хилла. Редким примером успешного застройщика был некий Блейн, купивший участки на гребне холма. Его изобретательный архитектор Томас Аллом привнес искру помпезной Белгрейвии на улицы Кенсингтон-парк-гарденс и Стэнли-кресент.

В Южном Кенсингтоне рынок был устойчивее. В 1851 году принц-консорт задумал в подражание Французской промышленной выставке 1844 года провести Великую выставку промышленных работ всех народов в Гайд-парке. Для выставки садовник герцога Девоншира Джозеф Пакстон спроектировал Хрустальный дворец, куда прибыло 6 миллионов посетителей посмотреть на блестящие достижения британского (и отчасти иностранного) производства и дизайна. Кроме того, на выставке была представлена самая большая из когда-либо найденных жемчужин, а также индийский алмаз Кох-и-Нур. Королева Виктория посетила выставку сорок два раза.

Великая выставка, позже получившая название Всемирной, прошла с неплохой прибылью, которая была передана комиссии по благотворительности. Дворец Пакстона разобрали и построили заново в районе Сиднем в Южном Лондоне. В 1936 году он сгорел. На прилегающей территории Кенсингтона комиссия под руководством Альберта запланировала музейный квартал, который простирался бы от Гайд-парка на юг до Кромвель-роуд и объединял Альберт-холл и музеи: ремесла и дизайна, геологии, науки, естественной истории, а также музей Британской империи. Королевский колледж науки позднее слился с рядом других колледжей и стал Имперским колледжем. Уголок, о котором идет речь, стал редким для Лондона примером финансируемых государством культурных учреждений.

Выставка стала причиной строительного бума во всем Южном Кенсингтоне. Земля здесь когда-то была пожалована Кромвелем его секретарю Джону Терло, чей потомок Джон Александер застроил Терло-сквер и Александер-сквер и соединил их магистралью, названной Кромвель-роуд в честь благодетеля его рода. Соседнее землевладение, простирающееся вплоть до Челси, олдермен Генри Смит оставил «для освобождения и выкупа бедных пленников, превращенных в рабов турецкими пиратами», которые тогда были всеобщим пугалом. Если каких-то рабов и удалось освободить, память о них в названии улиц не сохранилась. Зато сохранились имена попечителей, назначенных Смитом: Онслоу, Сидни, Самнера, Эджертона и Пелэма.

Когда в начале 1850-х годов Мэйхью смотрел на Лондон с воздушного шара, он был поражен «городом-левиафаном, над которым висела плотная завеса дыма». К западу он мог видеть пространство до Хаммерсмита и Фулэма, к северу – до Хэмпстеда и Ислингтона, к востоку – до Виктория-парка и Боу, к югу – до Далича, Сиднема и Камберуэлла. Но если Уильям Коббет[113] с отвращением взирал на «исполинский прыщ», то Мэйхью, напротив, восторгался «этим странным конгломератом порока, алчности… благородных дерзаний и героизма» и писал, что «здесь в одном месте соединено больше добродетели и больше несправедливости, больше богатства и больше нужды, чем в любой другой части мира».

Убежище для беглецов с континента

С началом политических катаклизмов 1848 года в Европе миграция беженцев в Лондон из струйки превратилась в поток. Карл Маркс уже поселился в Кентиш-тауне, работал в Британском музее и как раз в 1848 году опубликовал свой «Манифест Коммунистической партии» (тогда оставшийся незамеченным – возможно, потому, что он был опубликован только на немецком языке). В то же время Лондон служил убежищем и племяннику Наполеона I Луи Бонапарту, который теперь вернулся в Париж и захватил власть под именем Наполеона III. Тогда убежище было предложено тому, кого он сместил, – Луи-Филиппу, хотя последнему и пришлось жить под простым именем мистера Смита[114]. В британской столице нашли приют и австриец Меттерних, и венгр Кошут, и итальянцы Мадзини и Гарибальди, а русским и польским беженцам просто счету не было.

Французские аристократы облюбовали виллы Туикенема, о чем сегодня напоминает название «Орлеан-хаус». Многие другие были на грани нищеты; они собирались в подвалах и кафе, мрачно пили, строили заговоры и писали воззвания. Те, кому улыбалась удача, переселялись в Блумсбери и Сент-Джонс-вуд, бедные продолжали жить в Сохо – районе, который Голсуорси позже описывал как «грязный, изобилующий греками, изгоями, кошками, итальянцами, томатами, кабаками, шарманками, пестрыми лохмотьями, странными названиями, зеваками, выглядывающими из верхних окон»[115]. Я еще помню Сохо именно таким.

Для многих новоприбывших Лондон стал разочарованием. Их соотечественники на родине по определению не оправдывали надежд, игнорируя регулярные призывы к восстанию. Как пишет Адам Замойский в своем описании Лондона беженцев: «Тот самый народ, которому они мечтали помочь, их отверг. Великое видение, рожденное в 1860-х годах, мало-помалу растворялось в лондонском тумане… они становились похожи на часы, которые забыли завести».

Но в том-то и дело, что европейцы находили убежище в городе, вся сила которого зиждилась на прочной отстраненности. Отстраненность от континентальной политики была явным или скрытым принципом поведения каждого британского монарха со времен Елизаветы. Лондон был идеальным местом для тех, кто искал безопасности и утешения в беде, а не союзников для заморских разборок.

В смирении была его сила.

15. Взросление викторианского Лондона. 1860–1875

Лондон, Париж, Вена

В 1840-х годах Лондон наконец опередил Пекин в борьбе за звание самого крупного города мира. К 1860 году численность его населения достигла 2,8 миллиона человек; Париж и Вена отставали почти вдвое. Но эти города, в отличие от Лондона, осознавали свои недостатки. В Париже Наполеона III располагались одни из худших трущоб Европы. Богатые жители прятались от них за стенами особняков-«отелей». Ширина даже самых больших улиц редко превышала пять метров, а самых узких не достигала и метра. В домах царила такая же скученность, как в самых ужасающих тюрьмах. Четверо из семи новорожденных не доживали до года.

В 1854 году по повелению Наполеона префект департамента Сена барон Осман сделал в Париже то, чего Кристофер Рен в свое время не смог сделать в Лондоне. Префект предложил геометрическую звездообразную сеть круговых площадей и бульваров, проложенных прямо через «человеческое болото». Всего за 17 лет он соорудил восемьдесят километров авеню, а заодно и совершенно новую систему водоснабжения и канализации. Его строительные подрядчики действовали как армия захватчиков; треть миллиона жителей были переселены в переулки или на поля за стенами города. Рядом с подобным разгулом бледнеет даже история лондонских железных дорог и строек Столичного управления работ, ведшихся в то же время.

Барон Осман руководствовался не только архитектурными, но и политическими мотивами. Он собирался «вспороть брюхо старого Парижа – кварталы беспорядков и баррикад» и создать «город, распланированный стратегически, как поле боя». Он разбил четыре парка, возвел два больших железнодорожных вокзала и построил крупнейший оперный театр в мире. Для финансирования работ вдоль бульваров Осман выстроил линии многоквартирных домов, похожих один на другой. Обескураженный Виктор Гюго жаловался, что теперь вообще не может сказать, в какой части города он очутился: знакомая проблема и в наше время. Тем не менее Париж в одночасье стал образцом градостроительства с высокой плотностью застройки; он считался стандартом нового города, его имитировали во всем мире, от Бухареста до Буэнос-Айреса.

Мне давно не дает покоя загадка: что за секрет был ведом Осману, но ускользнул от застройщиков XX века, которым тоже только дай все снести и построить с нуля, – почему унылым рядам новостроек Москвы, Бразилиа или Пекина так не хватает парижского шарма? Ответ, вероятно, в том, что строители Османа понимали, как именно люди будут реагировать на те или иные материалы, украшения, камни мостовых, зеленые насаждения и уличную инфраструктуру. Теплый камень давал ощущение большего комфорта, чем современные бетон, стекло и сталь. Парижские бульвары могут показаться утомительными, как и немалая часть георгианского Лондона, но и то и другое как нельзя лучше соответствовало принципам «человечной» городской архитектуры.

Вена, не желая отставать от Парижа, последовала его примеру. В 1857 году император Франц Иосиф повелел снести старый защитный вал и укрепления. Вместо них проложили Рингштрассе – кольцо из дворцов и общественных зданий, построенных с имперским размахом: среди них парламент, ратуша, университет, музей, картинная галерея и акры парковых насаждений. В 1869 году моцартовским «Дон Жуаном» открылся новый оперный театр. Со всем этим великолепием Лондон равняться не мог. В отношении общественных зон отдыха пропасть между Лондоном и другими городами становилась вопиющей. Даже беспринципный Нью-Йорк в 1858 году выделил на острове Манхэттен 700 акров (ок. 2,8 кв. км) земли под Центральный парк, вдвое превышавший по площади лондонский Гайд-парк и спроектированный уроженцем Лондона Кэлвертом Воксом.

Рецессия и право голоса

На протяжении 1850-х годов Лондон все увереннее смотрел в завтрашний день, но в 1866 году все рухнуло. Обанкротился главный вексельный дом Сити – «Оверенд и Герни» (Overend and Gurney). Фондовый рынок обрушился, выросла безработица. Паника стихла только тогда, когда Банк Англии подтвердил готовность выступить в качестве кредитора последней надежды для банков, попавших в финансовые затруднения. Сильнее всего крах ударил по Ист-Энду, где второй крупнейшей отраслью после судоремонтной было судостроение. Закованные в металл броненосцы и построенный недавно Брюнелем «Грейт Истерн» спускали на воду со стапелей Собачьего острова, Дептфорда и Вулиджа. Этот сектор производил треть всех британских кораблей и давал работу 27 000 человек. К концу 1866 года практически все они стали безработными. Большинство производственных мощностей были перенесены на север Англии и в Шотландию, на реку Клайд, поближе к месторождениям угля и железа. Всего через несколько поколений закрылись и судоремонтные доки, столь долго составлявшие основу экономики Лондона. Столица, жившая за счет рыночной экономики, становилась ее жертвой.

Одновременно стала вновь набирать силу кампания за реформу избирательного права, и на этот раз Лондон оказался в ее авангарде. Возрождение чартизма в период краха «Оверенда и Герни» и верфей Ист-Энда не обошлось без многочисленных митингов, проводившихся новой Лигой реформ. В 1866 году ветеран Либеральной партии лорд Джон Рассел внес в парламент законопроект о реформе, но, как и в 1832 году, через парламент он не прошел, а правительство подало в отставку. На улицах возрастала напряженность. В мае того же года толпа приблизительно из 100 000 человек, пугавшая уже самим своим размером, прорвала заграждения и ринулась в Гайд-парк. Следующей весной произошло то же самое, но на этот раз недовольных встретили полиция и войска численностью около 10 000 человек. Тем не менее правительство на этот раз уступило, и Дизраэли утвердил законопроект Рассела. Уличная акция, несомненно, возымела политические результаты. Пускай в Лондоне не было бульваров Османа или венской Рингштрассе, но, в то время как у Парижа и Вены впереди было военное поражение от бисмарковской Пруссии, столица Великобритании нашла новый источник стабильности. Практически все взрослые работающие мужчины теперь имели право голоса.

С ощущением наибольшего эмоционального подъема жили, пожалуй, те лондонцы, кто застал период первого правительства Гладстона (1868–1874). Сам премьер-министр с характерной для себя скромностью назвал свое правительство «самым тонким инструментом управления из когда-либо созданных». Лондон оправлялся от краха 1866 года. Базэлджет строил свои канализационные трубы и набережные. Улицы были чистыми и хорошо освещенными. Смертность среди детей до пяти лет упала до одной трети (в 1750-х тот же показатель был вдвое выше). Последняя эпидемия холеры прошла в 1866 году. Возможно, Лондону не хватало архитектурного величия, зато у него были железные дороги, метрополитен и новое здание парламента, возвышающееся над Темзой. Гилберт Скотт[116] достроил здание Министерства иностранных дел и отель при вокзале Сент-Панкрас.

Самое же главное – Лондон испытывал демографический взрыв. Его население удвоилось, чему основной причиной были железные дороги и стимулируемое ими расширение города. Строительные компании безжалостно сносили дома бедноты. Однако в пригородах возводилось больше домов, чем сносилось в городе, и дома эти были заметно здоровее и просторнее. Это одновременно и отражало сдвиг в структуре работающего населения от так называемых синих воротничков (индустриальных рабочих) к белым воротничкам (работники сферы услуг и прежде всего финансового сектора), и способствовало такому сдвигу.

Парламент Гладстона отреагировал на эти изменения. Наиболее слабым местом Закона о бедных 1834 года была забота о больных бедняках. Теперь особым актом было учреждено Столичное управление лечебниц, уполномоченное строить больницы и лечебницы, первоначально предназначенные для обитателей работных домов. Эффект был замечательный. К 1900 году в Лондоне было построено 74 общедоступные больницы для бедных; частными остались только основанные в Средневековье больницы Гая, Святого Варфоломея и Святого Томаса. Хотя бы в этом аспекте социальной защиты Лондон опередил всю страну.

В 1870 году был принят закон Форстера об образовании: в районах, где из-за монополии Церкви на образование был недостаток школ, создавались школьные управления. Учитывая, что в 1867 году было расширено избирательное право, новый закон об образовании называли «законом об образовании наших правителей». В лондонском управлении было 49 выборных членов, причем женщины имели право избирать и быть избранными. Наибольшее число голосов получила первая лондонская женщина-врач Элизабет Гарретт Андерсон; позже ее успех повторила радикальная социалистка Энни Безант. В Times восторженно писали, что, «за исключением парламента, в Англии нет и не будет другого столь же влиятельного органа власти, если власть измерять по влиянию, положительному или отрицательному, на людские массы». Деятельность управления выдвинула Лондон на передний край социальной реформы: школьное образование стало обязательным, а для тех, кто не мог себе его позволить, – бесплатным.

В области транспорта реформы были гораздо скромнее. Из-за роста пассажирских перевозок все чаще возникали заторы на улицах, по которым тысячи запряженных лошадьми омнибусов везли пассажиров на работу с тех вокзалов, куда не достигало метро. Одна авария на перекрестке могла на час заблокировать проезд во всей округе. После успешного завершения строительства набережной Столичное управление работ решило проложить новые магистральные улицы в Вест-Энде. Виктория-стрит связала вокзал Виктория с Вестминстерским аббатством. Через трущобы Сент-Джайлса были проложены Шафтсбери-авеню и Чаринг-Кросс-роуд. Нортумберленд-авеню связала Трафальгарскую площадь с набережной; правда, жертвой строительных работ пал Нортумберленд-хаус, последний из старинных дворцов на берегу реки.

Вдоль самой набережной компанию Сомерсет-хаусу составили новые здания: Школа лондонского Сити, отели «Сесил» (Cecil) и «Савой» (Savoy), Национальный либеральный клуб. Законники Темпла пытались запретить строить продолжение набережной Базэлджета через свои сады, раскопав в архивах дарованное когда-то старинное право «прогуливаться в сумерки вдоль реки». Суд решил дело не в их пользу. Однако, дойдя до границы Сити у Блэкфрайарса, новая дорога внезапно остановилась. Величавые склады Аппер-Темз-стрит не сдавались дорожным строителям до 1970-х годов.

Перемена во вкусах

Размер и величественность новых лондонских зданий были совершенно новыми для георгианского в целом уличного ландшафта, в который они оказались помещены. Разнообразие их стилей было поразительным. Каждое поколение восстает против вкусов своих предшественников, но никогда это не происходило настолько рьяно, как в викторианской архитектуре. В эпоху первых Георгов и Регентства в столице царил классицизм. К 1860-м годам ее черно-желтые кирпичные террасные ряды и площади с оштукатуренными стенами стали считаться скучными и лишенными воображения. Джон Рёскин, пропагандист художников-прерафаэлитов, развенчал Гауэр-стрит в Блумсбери, в землевладении Бедфорд, как «апогей уродства в британской архитектуре». Историк Дональд Олсен писал: «Если Регентство ценило гладкую штукатурку, то викторианцы строили из как можно более грубого камня. Если георгианские архитекторы предпочитали не бросающиеся в глаза серые кирпичи, то викторианцы строили из самых ярких красных кирпичей, какие только могли найти. Если георгианские строители возводили сдержанные, однородные, одноцветные фасады, то викторианцы упивались разноцветными глазурованными плитками… неровной линией крыш… разнообразием».

Готика по-прежнему нравилась церковным деятелям и парламентариям, но остальной внутренний рынок ее решительно отверг. В 1850-х годах застроенные землевладения Лондона еще оставались утыканными лепными пилястрами и богатыми архитравами в итальянском стиле. Но, когда десятилетием позже мода начала меняться, смещение произошло не в сторону готики, а в сторону фламандского стиля, елизаветинского стиля и стиля королевы Анны: в моду вошли строения из красного кирпича, терракоты, песчаника. Когда в 1871 году архитектор Э. Р. Робсон был нанят школьным управлением Лондона для проектирования новых школьных зданий (которых в итоге было построено почти 300), построенные им новые школы выглядели так, будто их перевезли прямо с берегов амстердамских каналов. Подобно строгим школьным смотрителям, они сурово озирали тянувшиеся на мили лондонские террасы, и завитки на их круто вздымавшихся фронтонах напоминали нахмуренные брови. Целую россыпь таких школ можно и сегодня увидеть в Вондсворте, если ехать на поезде с вокзала Виктория.

Всего десятилетие разделило аскетичный вокзал Кингс-Кросс, построенный из желтого кирпича в 1853 году, и соседний фантастический дворец вокзала Сент-Панкрас, строительство которого было начато в 1865 году. Специалист по истории вокзала Сент-Панкрас Саймон Брэдли обнаружил на его фасаде «отголоски архитектуры Брюгге, Солсбери, Карнарвона, Амьена, Вероны». На едва построенных авеню Южного Кенсингтона от светлой штукатурки отказались в пользу неоголландского красного кирпича. В землевладении Холланд-парк[117] на Мелбери-роуд в Западном Лондоне образовалась колония состоятельных художников, самым ярким выражением которой стал экзотический Лейтон-хаус лорда Лейтона (ныне музей). В землевладении Харрингтон рядом с Глостер-роуд расцвела удивительно эклектичная голландская архитектура – я подобного не видел и в самой Голландии. В 1877 году Норман Шоу спроектировал в Бедфорд-парке, в боро Илинг, целый небольшой район из причудливого красного кирпича с прерафаэлитскими узорами. Элджин-авеню длиной одну милю (1,6 км) в районе Мэйда-Вейл – настоящая выставка, где можно увидеть все периоды развития викторианского вкуса.

Для тех землевладельцев, которым как раз предстояло продление долгосрочной аренды георгианских землевладений, решения относительно стиля стали головной болью. Хэнс-таун и Кадоган-сквер в Найтсбридже были снесены и заменены домами из вездесущего красного кирпича в стиле, прозванном «голландский с Понт-стрит»[118]. К югу, в Челси, георгианские площади и террасы подешевле оставили в покое вместе со штукатурными стенами. Часть Мэрилебона, входившая в землевладение Портленд, пострадала лишь в некоторой мере. Террасную застройку не тронули, но углы были выделены цитаделями с коньковыми крышами и башенками. На Рассел-сквер раскритикованное Рёскином землевладение Бедфорд обошлось тем, что окна и двери были отделаны неуклюжим терракотовым обрамлением.

Но самым впечатляющим из новых сооружений был Тауэрский мост – достойный ответ Сити вестминстерскому Биг-Бену. В 1877 году был создан комитет по строительству нового моста, который располагался бы ниже Лондонского и имел подъемную секцию, чтобы корабли могли входить в Лондонский пул[119]. По замыслу инженера Сити сэра Хораса Джонса, стиль моста должен был гармонировать с расположенным рядом Тауэром, подобно тому как Биг-Бен гармонировал с Вестминстерским аббатством. Оба памятника, при строительстве которых явным образом учитывалось их архитектурное окружение, мгновенно стали символами нового Лондона. Жаль, что никто не думал об архитектурном окружении, когда в 1973 году рядом с Тауэрским мостом построили огромный отель в стиле брутализма[120].

Столица развлекается

При перестройке нельзя было не учитывать, что жители Внутреннего Лондона по-прежнему желают жить в индивидуальных домах, парадная дверь которых выходила бы на улицу. Это оказало неизбежное влияние на их социальное поведение. Париж Османа, состоявший из квартир, заставлял своих обитателей выходить в город, собираться в кафе и ресторанах, покупать хлеб в пекарнях, а еду в заведениях общественного питания. В Лондоне, конечно, были пабы, но большинство из них располагалось в «мьюзах» или на бедных улицах; там подкрепляли силы слуги. Кафе были немногочисленны. Лондонцы отдыхали и поддерживали общение в частной атмосфере своих домов. Концепция публичного пространства, изображенного в «Травиате» Верди и «Богеме» Пуччини, не прижилась в викторианском Лондоне. Действие у Диккенса, Троллопа и Голсуорси разворачивается в публичных местах нечасто (за исключением мистера Пиквика). И Паллисеры, и Форсайты – семьи-интроверты, равно как и Путеры Джорджа Гроссмита[121].

Когда представители средних классов собирались для общения, это происходило в группах, объединенных профессией или интеллектуальными интересами. Общей темой могла быть политика, армия, медицина, юриспруденция или ученые занятия, но средоточием общения был клуб. К концу XIX века в Лондоне было около сотни клубов, имевших собственные названия, в том числе восемь армейских и флотских офицерских клубов, пять клубов выпускников Оксфорда и Кембриджа, девять женских клубов. Для женщин еще одним местом общения были универсальные магазины. На Оксфорд-стрит и Риджент-стрит появились магазины, которые оставались знакомыми лондонцам до 1960-х годов: «Суэрс и Уэллс» (Swears & Wells»), «Суон и Эдгар» (Swan & Edgar), «Маршалл и Снелгроув» (Marshall & Snelgrove), «Дикинс и Джонс» (Dickins & Jones), «Дебенем и Фрибоди» (Debenham & Freebody), и у каждого были свои тонкие отличия в клиентуре.

Новые универсальные магазины (вульгарным словом «лавка» их никогда не называли) распространялись из центра Лондона на периферию. Первым «колонизатором» пригородов стал в 1863 году «универсальный поставщик» Уильям Уайтли, который намеревался превратить Вестбурн-гроув в «бейсуотерскую Бонд-стрит». Уайтли торговал не только провизией и одеждой: в его магазине предоставлялись услуги парикмахера, риелтора, гробовщика, была даже химчистка. Чарльз Дигби Хэррод прибыл в Найтсбридж после Всемирной выставки, зарегистрировав для своего предприятия короткий телеграфный адрес Everything London;[122] правда, великолепную терракотовую отделку здание универмага «Хэрродс» (Harrods) обрело только в 1901 году. За Хэрродом вскоре последовали «Харви Николс» (Harvey Nichols), а также универсальные магазины «Баркерс» (Barker’s) в Кенсингтоне, «Питер Джонс» (Peter Jones) в Челси, «Джон Барнс» (John Barnes) в Западном Хэмпстеде и «Ардинг и Хоббс» (Arding & Hobbs) в Баттерси. Наиболее диковинно выглядело здание магазина «Уикхэмс» (Wickhams) на Майл-Энд-роуд: его надменный фасад прерывался посередине вывеской ювелира Шпигельгальтера, наотрез отказавшегося продать свою лавку под снос. Ныне и магазин «Уикхэмс», и лавка Шпигельгальтера закрылись, но крохотный дом, где работал Шпигельгальтер, сохранился и поныне свидетельствует об этом эпизоде, в котором проявилась чисто лондонская эксцентричность.

Развлечениям предавались более широкие слои общества. Таверны, увеселительные сады, театры, мюзик-холлы давали возможность окунуться в пеструю городскую жизнь. До 1843 года театр в Лондоне был королевской монополией, и официально имели право давать представления только «Ковент-Гарден» (Covent Garden) и «Друри-Лейн» (Drury Lane), хотя в реальности действовали, конечно, и другие. Затем правила лицензирования стали более либеральными, и театры расплодились во множестве, в особенности на Стрэнде, Сент-Мартинс-лейн и на улице Хеймаркет. В очередной раз открылся театр «Садлерс-Уэллс» (Sadler’s Wells) в Ислингтоне, ведший свое начало с XVII века и пользовавшийся (под разными названиями) неизменной популярностью. «Роял-Кобург» (Royal Coburg) в Ламбете заручился королевским покровительством, но сменил название на «Олд-Вик» (Old Vic). Вскоре на главной улице каждого пригорода работал свой мюзик-холл. Билеты на галерку обходились в несколько пенсов.

Зрители часто буянили. Театр «Садлерс-Уэллс», согласно одному описанию, «оглашался непристойными словами, бранью, улюлюканьем, визгом, воплями, богохульствами, похабщиной – поистине дьявольской какофонией». Диккенс описывал завсегдатаев одного из любительских театров: «Чумазые мальчишки, переписчики у стряпчих, большеголовые юнцы, подвизающиеся в конторах Сити… отборнейшая городская шантрапа»[123]. Комический герой из Punch Люпин Путер ужасал своего отца «беспутными» привычками и пристрастием к мюзик-холлам. Однако, несмотря на весь этот шум, лондонцы слушали и оперы Оффенбаха, и оперетты Легара, и комические оперы Гилберта и Салливана; смотрели пьесы Уайльда, Пинеро и Ибсена, а в театре «Лицеум» (Lyceum) наслаждались постановками Шекспира с участием Генри Ирвинга и Эллен Терри.

Зоны отдыха переходят в наступление

Более зловещей была судьба тех клочков открытого пространства, которым удалось выжить среди огородов и кирпичных заводов, лежавших на пути расширения Лондона вовне. По мере того как земли, пригодные для отдыха, съеживались как шагреневая кожа, создавались комиссии по охране того, что еще осталось, – хотя бы и для того, чтобы отучить бедняков от «низких и разлагающих удовольствий… питейных домов, собачьих боев, боксерских поединков». Споры, как правило, вращались вокруг земель общего пользования, находившихся в частной собственности владельцев поместий, но сохранявших право общего доступа в силу традиций.

Самым заметным примером оказалась Хэмпстедская пустошь, принадлежавшая семейству Мэрион-Уилсон. К середине XIX века возвышенности Ислингтона и Хайгейта в основном исчезли под тоннами кирпича и раствора, равно как и Гринвич к востоку и Сиднем к югу. После запуска железной дороги и введения официальных выходных дней (в 1871 году) пассажиры хлынули на отдых рекой. Сцены на плакатах с изображением Хэмпстедской пустоши живо напоминают пляж в Брайтоне; можно увидеть даже полицейских, протискивающихся сквозь толпу в погоне за воришками.

С 1820-х годов семейство Мэрион-Уилсон подавало в парламент петиции о принятии законодательного акта, который бы закрыл для посещения участок вокруг наивысшей точки Хэмпстедской пустоши, а также другие пригородные поместья. Но в Хэмпстеде они столкнулись с оппозицией вовсе не парламентской, зато дружной и единодушной. Хэмпстедская пустошь была священной землей. Мистер Пиквик у Диккенса выступал с докладом на тему «Размышления об истоках Хэмпстедских прудов». Поэт Джон Китс писал о пустоши: «Тот, кто томился в городском плену, / С восторгом сладким погружает взор / В небес успокоительный простор»[124]. Художник Джон Констебл говорил, что вид Лондона, открывающийся из Хэмпстеда, «не имеет себе равных в Европе». К самой великосветской в истории Лондона протестной кампании присоединились Шелли, Байрон, Лэм, Хэзлитт[125], а также радикал Ли Хант[126], заключенный в тюрьму за нападки в печати на принца-регента. Из своей камеры Хант послал друзьям сонет, где прославлял:

Самой природы сад…

И хижины в долинах, и поля,

И голубую даль, и купы сосен,

И тропку светлую, где неспроста

Ждут тайной встречи нежные уста[127].

В добавление ко всему сэр Томас Мэрион-Уилсон, тогдашний глава семьи, столкнулся с тем, что в Хэмпстеде поселились самые богатые из тех лондонцев, что выезжали на выходные на природу. Раз заявив свое право наслаждаться холмами и полями Хэмпстеда, банкиры, стряпчие и пэры не желали делиться с прочими. В 1871 году наконец удалось прийти к компромиссу: Мэрион-Уилсонам разрешили застроить виллами улицу, позднее названную Фицджон-авеню, а обширную территорию к северу и востоку от деревни Столичное управление работ выкупило и закрепило ее статус как публичной зоны отдыха. Ярая участница кампании Октавия Хилл[128] не смогла спасти поля в той части Хэмпстеда, что носит название Суисс-Коттедж, однако десятью годами позже к Хэмпстедской пустоши были добавлены поля Парламент-хилла на границе Хайгейта. На пустоши планировалось разбить декоративные сады, но Столичное управление работ пожалело денег и предложило своим служителям просто «бродить вокруг, разбрасывая семена утесника». Получилась «дикая» пустошь, и в этой дикости как раз и заключается магия Хэмпстеда.

За отгремевшей на северных высотах битвой за Хэмпстед последовали другие войны. К началу 1860-х годов было образовано Общество по сохранению общинных земель в окрестностях Лондона, а в 1866 году проведен закон, запрещающий впредь закрывать поместья от посетителей. В результате давления Столичное управление работ в 1845 году приобрело Виктория-парк, а в 1858 году – поля Баттерси. Затем парками обзавелись Блэкхит, Хакни-Даунс, Клапем-Коммон, Тутинг-Бек и Эппингский лес. И все же Лондон отставал в этом от других городов сравнимого размера; зато у многих, если не у большинства его жителей был собственный задний дворик с садом. А лондонская улица сама по себе могла быть местом для отдыха.

Непримиримая бедность

Несмотря на всю поступь прогресса, в Лондоне все еще были районы, где царили крайняя бедность и скученность. Посетив город в 1862 году, Достоевский был потрясен его контрастами. Он был в восторге от газового освещения, толкотни на тротуарах, свободного общения богатых и бедных, но его ужасали уличные нищие и в особенности проститутки Вест-Энда. Среди них были и совсем юные, приведенные на Хеймаркет матерями: «Маленькие девочки… хватают вас за руку и просят, чтоб вы шли с ними»[129]. Далее писатель упоминает девочку, «всю в лохмотьях, грязную, босую, испитую и избитую… в синяках». По оценкам, в это время в Лондоне было около 20 000 проституток. Их печальное положение ужасало даже сурового Гладстона, который имел обыкновение ночью выходить на улицы, предлагая встреченным женщинам легкого поведения работу и жилье.

Старейшиной социальных реформаторов Викторианской эпохи был ранний представитель социологии Чарльз Бут, чьи помощники и помощницы, в их числе социалистка Беатрис Уэбб и экономистка, защитница права женщин на трудоустройство Клара Коллет, прочесывали городские улицы в поисках данных. Они сгруппировали улицы города по социальному положению, нанесли данные на карту, и Лондон узнал, какая нищета царила буквально в нескольких ярдах от границ «великих землевладений». В своей первой работе «Жизнь и труд населения Лондона» (Life and Labour of the People; 1889) Бут установил, что главной причиной бедности являлся поденный характер труда в Лондоне. Он не только педантично записывал собранные данные, но и снабжал их душераздирающими комментариями. Он писал, что народ империи должен знать: английские трущобы похожи на африканские джунгли «и населением – карликами, потерявшими человеческий облик, – и рабством, в котором они находятся». В бедности, по подсчетам Бута, жила одна треть лондонцев, хотя он и признавал, что те, кого он отнес к самой низкой категории – жители «Лондона изгоев… низшего, порочного, полукриминального», – составляют, вероятно, не более 2 % населения Восточного Лондона.

Диккенс до самого конца своей писательской деятельности в 1860-х годах тоже бичевал не только трущобы Вест-Энда, но и редко попадавшие на страницы печати вертепы, расположенные вдоль Темзы. Остров Джекоба, на котором жил Феджин в «Оливере Твисте», действительно существовал и находился в Бермондси. Диккенс описывает его так: «Шаткие деревянные галереи вдоль задних стен, общие для пяти-шести домов, с дырами в полах, сквозь которые виден ил… комнаты, такие маленькие, такие жалкие, такие тесные, что воздух кажется слишком зараженным даже для той грязи и мерзости, какую они скрывают». Здесь, по словам писателя, были собраны «все отвратительные признаки нищеты, всякая грязь, гниль, отбросы»[130].

Когда я впервые обнаружил следы острова Джекоба в устье заливчика Шед-Темз, меня привел в содрогание даже вид полуразрушенного склада, сменившего прежние трущобы. Ныне склад перестроен в многоквартирный дом. Лондонские наемные дома и трущобы давно сгинули, но некоторые из примеров того, как выглядели самые убогие жилища, пережили и эпоху бульдозеров, расчищавших трущобы. Они бережно сохраняются в районах, где когда-то жил рабочий класс, таких как деревня Хиллгейт в Ноттинг-хилле, и на задворках Степни, Бетнал-Грина, Саутуорка и Ламбета. Лучше всего сохранилось, пожалуй, землевладение герцога Корнуолльского вокруг Уитлси-стрит за театром «Олд-Вик». Его террасные хижины настолько малы, что могли бы служить декорациями к фильмам (и иногда действительно используются таким образом).

Вообще говоря, было что-то жуткое в очарованности викторианцев нищетой и развратом города, о «темной стороне» которого они только что узнали. Моряки, воры, проститутки, алкоголики, притоны курильщиков опиума, в изобилии встречавшиеся у Диккенса и других писателей, интриговали и ужасали. Диккенс признавался, что чувствует «притяжение одновременно с отвращением». В 1888 году Лондон смаковал так и нераскрытые убийства пяти проституток в Уайтчепеле, совершенные Джеком Потрошителем, который с тех пор успел стать героем около 150 только официально изданных книг.

16. Филантропия против государства. 1875–1900

Октавия Хилл

Поздневикторианский Лондон захлебнулся собственным ростом. Движение, во всяком случае в центре города, нарушали бесконечные заторы. Хотя горожане наконец получили свежую воду, воздух был чрезвычайно загрязнен. Лондон был не особенно красив, не был даже приятен. Иностранцы постоянно писали о сырости, тумане, зимнем мраке и унылых толпах. Джон Рёскин объявил Лондон «устрашающей кучей гниющего кирпича, источающей яд каждой своей порой». Хотя наблюдатели – от Диккенса и Конан Дойла до Моне и Уистлера – художественно преувеличивали недостатки Лондона, но даже обожавший его Генри Джеймс называл город «безотрадным, тяжелым, глупым, скучным, бесчеловечным, вульгарным внутри и утомительным внешне». Однако он все же заключил, что это в целом «наиболее возможная форма жизни… самое большое сборище людей – самый полный компендиум».

Начали меняться моральные ценности лондонцев, что отразилось как в подъеме филантропии, так и в обращенных к правительству все более настойчивых требованиях реформ. Первое олицетворяла великолепная Октавия Хилл, как мы уже знаем, боровшаяся ранее за публичные зоны отдыха для всех жителей Лондона. Крохотная женщина, дочь бедных родителей, обладательница железной воли, в 1865 году она убедила Рёскина приобрести для нее недвижимость в Мэрилебоне, где предполагалось селить семьи из «достойных бедняков»; финансировать эту затею должны были коммерческие инвесторы на коммерческих условиях. Вскоре Хилл стала выкупать недвижимость, срок аренды на которую подходил к концу; вместо того чтобы сносить дома, как другие застройщики, она ремонтировала их и сдавала жильцам. Она самым тщательным образом заботилась о жильцах при единственном условии: они должны были вносить арендную плату. Инспекторами и сборщиками платы у нее служили женщины; она помогала «ответственным» жильцам в период нужды. Подобное разделение между «нравственной» и «безнравственной» бедностью объединяло Октавию Хилл с Бутом и Мэйхью; оно было прочно впечатано в викторианский менталитет.

Принципы, которые Хилл вдалбливала своим сотрудницам, стали девизом зарождавшегося социального найма: «Быстро и эффективно производить ремонт, не допускать скученности, настаивать на своевременной оплате, вести строгую отчетность и, самое главное, так сортировать жильцов, чтобы они помогали друг другу». К 1874 году у Октавии Хилл было 15 программ и 3000 жильцов, которыми занимались ее помощницы. Инвесторы получали пятипроцентную прибыль. Англиканская церковь, которую многие обвиняли в том, что она сдает трущобы на принадлежащей ей земле в Саутуорке и Паддингтоне, попросила Октавию Хилл принять на себя управление целым рядом церковных землевладений, и на попечении благотворительницы оказалось еще 5000 жильцов. Примеру Октавии последовали другие, в том числе подруга Диккенса Анджела Бердет-Кутс и американский магнат Джордж Пибоди. К ним присоединились и целые организации, например Компания по улучшению промышленного жилья и Общество за улучшение условий жизни рабочего класса. Все они подчеркивали, что хорошее управление приносит землевладениям финансовую стабильность, что филантропия – это хорошая инвестиция. Эти проекты никогда не были некоммерческими: их целью было получение скромной, но верной прибыли.

Владельцы старых участков с давней историей вскоре осознали, что трущобы у самого порога отнюдь не повышают стоимость аренды при ее возобновлении; при этом как раз в 1870-х и 1880-х годах завершался срок большого числа 99-летних аренд. В 1884 году в докладе о жилье для рабочего класса говорилось, что Гровнер, Нортгемптон и Церковь предлагают землю в аренду благотворительным компаниям по сниженной ставке при условии сноса трущоб по периметру. Пожалуй, в Лондоне того времени не было ни одного землевладения, на краю которого не выстроили бы свои дома Пибоди или Компания по улучшению промышленного жилья. Ряд таких землевладений возник к северу от Гровнер-сквер и по обеим сторонам Оксфорд-стрит и существовал до недавнего времени. В 1970-е годы я возил жильцов из домов напротив магазина «Селфриджс» (Selfridge’s) на рождественские обеды, и мне не раз приходилось встречать бывших цветочниц и проституток, шумно вспоминавших «старые добрые дни в Мэйфэре». Сегодня в большинстве этих домов находятся частные квартиры.

В 1875 году закон Кросса[131] заложил новые стандарты так называемого «подзаконного» жилья, аналогичного по статусу домам четвертого класса в Акте 1774 года; все дома обязаны были иметь современный водопровод. К тому времени усилиями филантропов 27 000 человек удалось переселить в «образцовые жилища». В ходе одного из исследований было насчитано целых 640 благотворительных обществ, занимавшихся всем: от расселения попавших в беду швей до раздачи Библий беднякам. Их совокупный доход составлял 2,4 миллиона фунтов стерлингов – заметный налог на щедрых (пусть и не обязательно на богатых). Но вся благотворительность мира не могла удовлетворить запросы бурно растущей столицы. Как-то ночью на одной только Трафальгарской площади насчитали 400 человек, спавших под открытым небом.

Правительство наконец-то наносит ответный удар

Отрезвляющей мыслью для лондонцев могло бы стать (если бы они позаботились это заметить) то, что другие британские города далеко опередили их. В Лондоне были школьные управления и лечебницы, но не было демократической власти, общей для всего города. В Манчестере, Лидсе, Бирмингеме было и внятное публичное управление, и предприятия социального назначения. Городские администрации надзирали за строительством дорог, школ и муниципальных школ. Ратуши имели великолепный вид. Ратуша Бирмингема, построенная в греческом стиле, открылась еще в 1834 году. В Лидсе ратуша была построена в 1853 году в итальянском стиле, а манчестерский дворец гражданского управления по проекту Альфреда Уотерхауса был торжеством популярной в 1870-х готики.

Что касается древнего лондонского Сити, где в Средневековье процветало, вероятно, самое представительное демократическое местное самоуправление в стране, то здесь ничего подобного давно не было. С точки зрения философа-радикала Джона Стюарта Милля, Корпорация лондонского Сити была «союзом новейшего плутовства и старинного щегольства». Но и это был образец совершенства по сравнению с остальной метрополией. Архаичные приходские управления, попечители, предусмотренные Законом о бедных, и неизбираемые члены Столичного управления работ продолжали пользоваться протекцией аристократов, лоббировавших их интересы в Вестминстере.

К 1880-м годам приходские управления уже чувствовали, что их дни сочтены, и многие из них попытались опровергнуть обвинения в том, что они «не управляют, а только поглощают ресурсы». Они по собственной инициативе открыли 31 публичную библиотеку и разбили 200 небольших парков. Еще в 1840-е годы возникло движение за учреждение общественных бань; первой ласточкой стала баня с портомойней на улице Ист-Смитфилд, возле доков, которую только в первый год посетило 35 000 желавших вымыться. В Times удивлялись, что «бедняки самого низкого пошиба, которых многолетняя нужда приучила постоянно терпеть грязь собственного тела», теперь, получив возможность сходить в баню, «охотно пользуются всеми предлагаемыми им средствами личной гигиены». К 1870-м годам обеспечение населения банями считалось главной обязанностью приходских управлений. Следствием этого стало возведение бань из красного кирпича и терракоты, которыми приходы гордились не меньше, чем библиотеками; большинство из них ныне переделаны в шикарные рестораны или кафетерии.

Что касается Столичного управления работ, ему уже ничто не могло помочь. Ряд скандалов, связанных с заключением контрактов, возмутил даже невозмутимый парламент. В 1884 году 120 000 человек под влиянием набиравших силу тред-юнионов собрались в Гайд-парке, предъявив доселе неслыханное требование: дать Лондону новое правительство. Лондон слишком поздно заметил признаки волнений среди рабочих. Лидер докеров Бен Тиллетт возглавил успешную кампанию за «докерский шестипенсовик» – минимальную заработную плату 6 пенсов в час. В 1888 году 700 спичечниц с фабрики «Брайант и Мэй» (Bryant & May) в Боу устроили забастовку, требуя улучшения условий труда. Забастовали и рабочие газовых заводов. На этот раз били стекла не в особняке герцога Веллингтона, а в универсальном магазине «Маршалл и Снелгроув».

Главная слабая сторона местной администрации Лондона заключалась в том, что, в отличие от провинциальных муниципалитетов, в Лондоне не было единой власти, уполномоченной перераспределять налоги от богатых частей города к бедным. Как следствие, приходское управление церкви Святого Георгия-на-востоке должно было собирать непосильные для местных жителей 3/9 пенса с фунта, в то время как богатый приход церкви Святого Георгия на Ганновер-сквер взимал «всего лишь» 6 пенсов. Без перекрестного субсидирования одних районов за счет других серьезные усилия по борьбе с бедностью были невозможны. Видный либерал, мэр Бирмингема Джозеф Чемберлен громогласно заявлял, что города должны «по-новому осознать общественный долг, по-новому выстроить социальные предприятия, по-новому определить, в чем состоят естественные обязательства одних членов сообщества перед другими». Камень был в огород Лондона.

Рождение графства Лондон

Наконец парламент сдался. В 1888 году тори во главе с лордом Солсбери провели акт о местном самоуправлении. На смену Столичному управлению работ, по которому никто особенно не сокрушался, пришел Совет графства Лондон; такие же реформы были проведены ранее в управлении провинциальными графствами. Однако лорд Солсбери все еще был решительно против унитарной администрации столицы. По его мнению, такой орган был бы слишком большим и поэтому обладал бы непомерной властью. Поэтому лорд Солсбери не стал реформировать Корпорацию лондонского Сити, сохранил попечителей, предусмотренных Законом о бедных, и, что самое удивительное, неизбираемые приходские управления. С его точки зрения, они были консервативными бастионами против возможного радикализма и мотовства со стороны большого по численности и до неудобства демократического Совета графства Лондон.

В результате новые власти графства приобрели совсем немного полномочий по сравнению со Столичным управлением работ. В ведении Совета находились пожарная бригада, мосты через Темзу, канализация и то муниципальное жилье, которое Совет мог позволить себе построить, однако управление школами, здравоохранением и социальным обеспечением было вне его полномочий. Правда, в одном аспекте разум все-таки возобладал: хотя попытки перераспределить приходские сборы сделано не было, был учрежден общий фонд защиты бедных, который позволил бы выровнять бремя, ложащееся на попечителей в богатых и бедных районах. Это был серьезный шаг вперед.

Несмотря на ограниченные полномочия, новый Совет вдохнул в лондонскую политику жизненные силы. Каждый парламентский избирательный округ был представлен в Совете двумя депутатами. Здесь были и представители старых землевладений, таких как владения лордов Онслоу, Комптона и Норфолка, и радикалы фабианского толка[132], например Сидни Уэбб и Джон Бернс, а также либерал Чарльз Дилк. Джордж Бернард Шоу поносил Совет в своей колонке в радикальной газете Star. Председателем Совета был либеральный аристократ лорд Розбери.

Женщины теперь имели право голоса во всех выборах на уровне графств. Так как имущественный ценз предусматривал наличие недвижимости, было бы очевидной несправедливостью исключать владевших недвижимостью женщин. Они уже допускались в школьные управления и могли служить попечительницами бедных. В Совет графства Лондон были избраны две женщины – от Боу и от Брикстона, несмотря на упорные попытки исключить их (в частности, на том основании, что недвижимость, мол, на самом деле принадлежала их мужьям). К 1900-м годам, по оценке, в Лондоне принимало участие в голосовании 120 000 женщин. Местный вариант демократии намного опередил общенациональный.

Радикальные члены Совета вели себя именно так, как опасался Солсбери. Уэбб распространил фабианский манифест, в котором предупреждал Лондон об «угрюмом недовольстве миллионов его жителей, живущих тяжким трудом», и требовал принятия мер против «спекулянтов, приходских дельцов, откупщиков аренды, акул водоснабжения, рыночных капиталистов, алчных землевладельцев и других паразитов на теле общества». Лондон в перспективе виделся ему «самоуправляемой коммуной» по образцу Парижской коммуны 1871 года. Уэбб призывал к «муниципализации» водо- и газоснабжения, трамваев, доков и больниц. Первый секретарь Совета, а позднее его историк Лоренс Гомм красноречиво писал о возрождении «демократического духа средневековых хартий и традиций гражданства, столь же древних, как саксонские и римские корни города».

После вторых выборов Совета в 1892 году оказалось, что его члены образуют две группы: либеральные «прогрессисты» и консервативные «умеренные»; у прогрессистов поначалу было большинство. Либеральное правительство 1894 года исправило один из недочетов реформы Солсбери: оно провело акт об окончательном приведении сборов с населения к единому показателю, и теперь богатые приходы должны были по определенной формуле производить отчисления в пользу бедных приходов. Наряду с фондом попечения о бедных, сборы в который уже были унифицированы, это ознаменовало решительный сдвиг в распределении ресурсов внутри столицы. Приходские управления влачили свое существование еще десятилетие, пока в 1899 году даже Солсбери, вернувшийся к власти, не согласился наконец, что они должны уйти. На их место пришло двадцать восемь выборных советов столичных боро. Тем не менее избираемые отдельно попечители о бедных и школьное управление Лондона пока сохранялись. Солсбери надеялся, что новые боро будут настолько же горячо поддерживать тори, как это делали (по его мнению) приходские управления.

Целое тысячелетие вся та часть Лондона, что не входила в Сити, не имела отдельного юридического статуса, и вот наконец столица в целом приобрела до некоторой степени ответственное перед населением самоуправление. Название «Лондон» впервые официально применялось к территории за пределами старинного Сити. Но Г. К. Честертон все равно высмеял новые боро в сатирическом романе «Наполеон Ноттингхилльский» (The Napoleon of Notting Hill), в котором предсказал, что в 1984 году между ними разразится война (позднее Джордж Оруэлл взял тот же год для своей куда менее смешной антиутопии). У Честертона последняя кровавая битва произошла на склонах холма Кэмпден-хилл между боро Ноттинг-хилл (на самом деле Ноттинг-хилл статуса боро не имеет), одержавшим победу, и войсками Южного Кенсингтона. Когда 1984 год в самом деле наступил, мне было очень жаль, что горожане Ноттинг-хилла не отпраздновали это славное событие своего прошлого. На самом деле боро оказались более устойчивыми и успешными действующими силами лондонской политической сцены, чем Совет графства Лондон и организации, ставшие его преемниками.

Эта запоздалая реформа высветила одну постоянную особенность политической жизни Лондона. Одна газета из Лидса в период чартизма сетовала: «Почему Лондон всегда начинает шевелиться последним?» Во время волнений рабочих в 1880-е годы член парламента и издатель газет У. Г. Смит негодовал в палате общин, что «самые людные улицы лондонского Вест-Энда по меньшей мере на час оказались целиком во власти толпы». Он был взбешен тем, что протестующие выбили окна в Карлтон-клубе. Он, казалось, не знал, что пятнадцатью годами ранее в подобных столкновениях на улицах Парижа погибло 10 000 человек[133]. Лондон все-таки жил в своем собственном мире.

Карл Маркс объяснял сравнительную пассивность Лондона тем, что в нем рабочая сила была рассеяна и отсутствовали крупные заводы, где рабочие могли бы лучше организоваться. Радикал Фрэнсис Плейс тоже жаловался, что рабочие живут «на значительном расстоянии от места работы, некоторые – в семи милях[134] от него». С тех пор как настал упадок гильдий Сити и предприятий, принимавших на работу только «своих», лондонские рабочие были чужими в городе, случайными людьми, оторванными от корней и знавшими только свой район. Если не считать оставшихся в городе доков и коммунальных служб, лондонские рабочие отказывались объединяться в профсоюзы; к тому же рабочее население столицы постоянно размывалось за счет иммигрантов (больше из провинции, чем из-за рубежа).

Хотя Лондон активно участвовал в волнениях 1832, 1867 и 1888 годов, историк социума Рой Портер удивлялся, почему даже тогда «угрозы общественному порядку в целом оставались удивительно незначительными». Он объяснял это «огромным размером викторианского Лондона и внутренним расслоением его трудящихся классов». Город был слишком велик, чтобы в нем можно было развернуть последовательную агитацию. Места, где жили столичные рабочие, были «как “островки”, замкнутые и фрагментированные». Другими словами, лучшим способом познать историю Лондона по-прежнему остается ее изучение через географию. Растущее население может взорваться, если вовремя не сбросить давление. Но в Лондоне всегда было достаточно пространства.

Транспортное везение

Там, где много пространства, нужен транспорт, и как раз в этой области Лондон не отставал, хотя благодарить за это нужно было вовсе не городскую администрацию – ни прежнюю, ни новую. Территория внутри построенной открытым способом Кольцевой линии оставалась «ничьей», и здесь лондонцам по-прежнему приходилось передвигаться пешком или ехать (очень медленно) в конном экипаже. Толчком к изменению состояния дел стало изобретение, сделанное в Берлине в 1879 году, – электрический транспорт с подводом энергии по проводам или рельсовому пути. Железнодорожные предприятия Лондона ухватились за новую возможность. После ряда фальстартов компания Железной дороги Сити и Южного Лондона начала прокладывать туннели глубокого заложения от станции «Кинг-Уильям-стрит» (возле Монумента в память о Великом лондонском пожаре) под Темзой и далее в Кеннингтон и Стокуэлл. Дорога открылась для коммерческих перевозок в 1890 году и стала первой подземной электрической железной дорогой в мире. Ее успех был феноменальным. За первый полный год эксплуатации по дороге, позднее ставшей восточным отрезком Северной линии метрополитена, проехал миллион пассажиров.

Мощный слой глины под Лондоном считался идеальным для туннелей глубокого заложения, которые строили с применением проходческого щита, изобретенного Брюнелем. Именно эти линии впервые получили прозвище «труба» (так лондонцы называют свое метро и сегодня); линии Метрополитен, Окружную и Кольцевую называли только «подземкой». Далее пришел черед наземной Лондонской и Юго-Западной железной дороги, долгое время завершавшейся на вокзале Ватерлоо и, таким образом, не обеспечивавшей доступа в Сити. Теперь же был прорыт туннель, прозванный Сточной Трубой, от вокзала Ватерлоо до станции «Банк»; он был открыт в 1898 году. В то же время американский консорциум взялся за куда более грандиозное предприятие – длинный туннель от Шефердс-Буш под Ноттинг-хиллом и Бейсуотером, а далее под Оксфорд-стрит до собора Святого Павла. На платформы этой линии, названной Центральной, пассажиры спускались в лифтах, а сиденья в поездах были обиты тканью, что считалось верхом комфорта и почти сенсационной роскошью. Линия стала аристократом в лондонском метро, а за фиксированный тариф ее прозвали Двухпенсовой Трубой.

Будущее столичного транспорта было под землей, но без печальной эпитафии эпохе наземных железных дорог дело не обошлось. Таким проявлением капиталистической удали стало появление в городе в 1899 году Великой Центральной железной дороги. Это было детище магната сэра Эдварда Уоткина, чья мечта (или мания) состояла в том, чтобы связать железнодорожными перевозками класса люкс север Англии и лондонскую линию Метрополитен, председателем правления которой он был. По его плану поезда должны были приезжать из Манчестера прямо на станцию «Бейкер-стрит», затем, пересекая центр Лондона, выезжать в Кент, продолжать движение к туннелю через Ла-Манш и далее следовать до Парижа. Рабочие Уоткина даже начали работы по прокладке туннеля под проливом. На деле же его железная дорога закончилась на Мэрилебон-роуд, а для постройки туннеля ему пришлось на одну зиму раскопать крикетный стадион Лорда. Мечта Уоткина имела под собой основание, но остается нереализованной по сей день.

В мае 1900 года Англо-бурская война в Южной Африке достигла своего апогея. Буры уже семь месяцев осаждали Мафекинг. За ходом осады во всех подробностях следили в Англии – в первую очередь благодаря тому, что четыре британских журналиста, застрявшие в осажденном городе, нашли способ передавать свои депеши во внешний мир. Когда в один прекрасный вечер в девять часов тридцать минут пришли новости о снятии осады, Лондон впал в исступление. Через пять минут после того, как Мэншн-хаус опубликовал новость, 20 000 человек собрались на улицах. В театре «Ковент-Гарден» крик с галерки прервал представление «Лоэнгрина» Вагнера, после чего актеры и зрители стояли и пели патриотические песни (отнюдь не Вагнера). Принц Уэльский в ложе отбивал ритм. Позднее для подобной истерии даже придумали каламбурную идиому – to go mafficking (отглагольное существительное mafficking звучит так же, как и название осажденного города). Хотя сама война была скверной и в остальном шла ни шатко ни валко, Лондон воспринимал ее так, как и следовало ожидать от столицы империи, находившейся на пике могущества и уверенной в своей несокрушимости.

17. Эдвардианский апофеоз. 1900–1914

Память о Виктории

В январе 1901 года, после смерти королевы Виктории, страну охватил спор – каким памятником почтить ее многолетнее правление. Теперь, конечно, Лондон мог строить с имперским размахом. В городе жило, работало и кормилось 6 миллионов человек; всего за сорок лет его население удвоилось. После пертурбаций 1880-х годов столица уже не страдала неуверенностью в себе и чувствовала, что может пустить пыль в глаза – хотя бы чуть-чуть. Как писал Певзнер: «По мере того как викторианский дух крохоборства слабел, стали открыто раздаваться голоса о том, что Вестминстер должен стать столицей, достойной Британской империи и сравнимой по великолепию с Парижем, Веной или Берлином». Было решено, что перестраивать следует королевский квартал Сент-Джеймс, который все еще представлял неопрятное скопище таунхаусов и площадь с видом на Сент-Джеймс-парк, созданный Нэшем в попытке устроить карманный вариант Риджентс-парка.

Победил предложенный архитектором сэром Астоном Уэббом проект аллеи (англ. mall), которая шла бы через Сент-Джеймс-парк от Трафальгарской площади до Букингемского дворца. Улица Мэлл должна была проходить под триумфальной аркой, названной в честь Адмиралтейства, далее переходить в проспект и завершаться статуей королевы Виктории, окруженной эмблемами империи. Букингемский дворец должен был сменить стиль на более подобающий империи. Последнее удалось сделать всего за три летних месяца 1913 года, когда король отсутствовал, и дворец приобрел солидный классицистический вид, который смотрится значительно выигрышнее в ночной подсветке.

Теперь у Лондона имелось пространство хотя бы для скромного государственного церемониала, хотя для этого и потребовалось прокладывать обходной маршрут вместо кратчайшего пути от дворца до Парламент-сквер по Бердкейдж-уок. Кроме того, улица Мэлл оказалась чужеродной вставкой в продуманно-непринужденный ландшафт Нэша. Кроме всего прочего, при прокладке улицы никто не посмел нарушить целостность частных и королевских садов от Мальборо-хауса до Ланкастер-хауса, включая Сент-Джеймсский дворец. До сих пор эти особняки и дворцы выходят на парадную улицу задами, как будто у их обитателей есть дела и поважнее.

Еще один лондонский памятник превратился почти что в фарс. Суть идеи состояла в том, чтобы привести в действие план, долго пребывавший в неопределенном состоянии, – план сноса трущоб Клер-маркет вокруг Олдвича и замены их бульваром в парижском стиле, идущим к северу, в направлении Холборна. Из единственной сохранившейся округи допожарного Лондона (которая могла и должна была быть сохранена и отреставрирована) было выселено 3000 человек. Сохранилось всего одно здание – лавка древностей на краю рынка, возле Линкольнс-Инн-филдс. Именно эта лавка послужила источником вдохновения для одноименного романа Диккенса и, по его словам, «представляла собой одно из тех хранилищ всяческого любопытного и редкостного добра, какие еще во множестве таятся по темным закоулкам Лондона, ревниво и недоверчиво скрывая свои пыльные сокровища от посторонних глаз»[135]. Сегодня она принадлежит Лондонской школе экономики, которая, судя по всему, пребывает в растерянности, не зная, что с этим активом делать.

Новая дорога, получившая название «Кингсвей» – «королевский путь», – потерпела коммерческое фиаско. Ее нельзя было провести насквозь через Сомерсет-хаус, чтобы достичь набережной, и только трамвайный (ныне автомобильный) туннель связывал ее с рекой. Когда в 1905 году новый король Эдуард VII пришел на открытие улицы, он обнаружил, что проезжая часть завалена щебенкой и строительными ограждениями. На фотографиях он едет верхом, словно посещая театр военных действий. Новый Олдвич, призрак древнего Лунденвика, закончили застраивать только в 1930-х, а застройщики Кингсвея в поисках арендаторов обратились к организациям, которые служат спасательным кругом для всех незадачливых лондонских застройщиков, – государственным конторам. Это, конечно, были отнюдь не парижские Елисейские Поля, и Кингсвей стал последней абсолютно новой улицей в центре Лондона вплоть до туннеля под Гайд-парком, проложенного в 1962 году. Холборн всегда был «ни рыба ни мясо», оставаясь районом, затерянным между двумя «городами» в составе Лондона.

Новый век – новый стиль

В остальном Лондон, вступивший в эпоху эдвардианской помпы, продолжал обновление своей георгианской ткани, начатое поздними викторианцами. И делал это беспощадно. В то время никто еще не задумывался об уважении к прошлому, не говоря уже о его бережном сохранении. Кампания по массовому сносу продолжалась еще полвека. Даже культовые сооружения не были неприкосновенными. В Сити было разрушено семнадцать церквей работы Кристофера Рена; на освобожденном месте выросли в основном здания банков. Только освященные традицией ливрейные гильдии сохранили свои старинные «залы». В остальных местах по истечении периода аренды собственники как с цепи сорвались. В период бума с 1890 по 1910 год основные магистрали Лондона были перестроены практически полностью.

В отношении стиля наблюдалось желание двигаться прочь от домашнего и безмятежного голландского стиля и стиля Возрождения времен королевы Анны. Этот архитектурный язык казался слишком скромным для великой империи. Но куда именно двигаться, было неясно. Архитектор Джон Брайдон призвал патриотически вернуться к любимцам Хогарта – Кристоферу Рену и Джону Ванбру, чье английское барокко «в достаточной мере установилось в качестве национального стиля, понятного всей стране». Брайдон даже объявил барокко «стилем будущего» и подкрепил это внушительным правительственным зданием, выходящим на Парламент-сквер.

В конечном итоге оказалось, что сойдет все. Результаты проведенного Эндрю Смитом исследования архитектуры Лондона на рубеже веков говорят о буйстве эклектики, доходящей до неразборчивости. Так, Смит перечисляет церкви, все еще построенные в строгом готическом стиле, например церковь Святой Троицы на Слоун-стрит (построена в 1888 году), богато украшенную в стиле движения «Искусств и ремесел»[136], а далее упоминает отель «Ритц» (Ritz; 1903) в духе французского Ренессанса, Вестминстерский собор в византийском стиле (1895), магазин «Селфриджс» (1908) в духе американской неоклассики, фламандскую ратушу Мидлсекса на Парламент-сквер (1913) и Новый Скотланд-Ярд (1887) в стиле шотландских баронов.

Первые большие многоквартирные дома, построенные в 1880 году Норманом Шоу, возвышались и над Альберт-холлом, и над собственным особняком архитектора Лаудер-лодж, стоящим по соседству. Подобные же утесы в духе барона Османа воздвигались вдоль таких улиц, как Виктория-стрит, Букингем-палас-роуд, Найтсбридж, Мэрилебон-роуд, Мэйда-Вейл, а также в районе Сент-Джонс-вуд. Жильцы этой урбанистической утопии из кожи вон лезли, чтобы не числиться лондонцами «второго сорта». Один критик подчеркивал, что само по себе обитание в квартире, а не в доме «не ставит клеймо неудачника», однако «ни один сторонний наблюдатель не должен быть в силах догадаться, что плата за аренду здесь невысока».

К этому времени главные улицы Лондона постепенно утрачивали визуальную однородность, зафиксированную Тэллисом в 1830-х годах. Действительно, улицу как определяющий элемент лондонского ландшафта сменили отдельные здания. Так как их заказывали архитекторам, как правило, сами эксплуатанты, а не владельцы участка, то эти постройки неизбежно выглядят воплощением торжествующего индивидуализма, а не добрососедства. Большинство знаковых лондонских зданий этого периода: Центральный уголовный суд, или Олд-Бейли (1903), администрация Лондонского порта (1909), Военное управление на улице Уайтхолл (1906), администрация графства Лондон (1909), Центральный холл методистов (1905), Музей Виктории и Альберта (1899–1909) – представляют собой тот или иной вариант дозволенного Брайдоном барокко. При подготовке планов сноса домов Нэша на Риджент-стрит их тоже было предписано заменить барочными; пример такого дома – отель «Пикадилли» (Piccadilly) работы Нормана Шоу, соединяющий Риджент-стрит с Пикадилли (см. далее).

Самые убедительные примеры этого возрождения барокко встречаются не в общественных зданиях, а в домах, построенных там и сям на смену георгианским террасным домам, например во владениях Портленд и Гровнер, на Уэлбек-стрит в Мэрилебоне и на Парк-стрит в Мэйфэре. Кривые линии крыш, окна с фронтонами, украшенные карнизы и дверные проемы, а то и статуя-другая – все направлено на то, чтобы придать фасаду индивидуальность. Если поднять глаза над уровнем улицы, то можно увидеть, что фасады коммерческих зданий эдвардианских Бонд-стрит, Албемарл-стрит и Пикадилли отличаются потрясающим разнообразием. Это была последняя эпоха, когда призыв к возрождению старого считался признаком вдохновения, а не признанием поражения. Построенные тогда здания стали истинным лекарством от георгианской монотонности.

Далее настала очередь театров Вест-Энда. Здесь гением места был Фрэнк Мэтчем, в основном работавший на театральную «империю» Столла и Мосса[137]. В его фантастических залах ставили Гилберта и Салливана, Уайльда и Шоу – среди буйства потолков в стиле рококо, фиолетовых занавесов и гипсовых херувимов. Шедевром Мэтчема был театр «Колизей» (Coliseum) на Сент-Мартинс-лейн, а перед зданиями театров «Ипподром» (Hippodrome), «Палладиум» (Palladium) и «Виктория-палас» (Victoria Palace) померкли старинные «Ковент-Гарден» и «Друри-Лейн». Сам Мэтчем считал, что помогает драматургу вырвать зрителей из повседневной реальности, и был рад узнать, что толпы стекаются в его «дворцы удовольствий» посмотреть не только спектакль, но и сами дворцы.

Отели класса люкс пока в основном оставались вотчиной железнодорожных компаний, хотя отель Брауна (Brown’s) был построен еще в наполеоновскую эру, а «Кларидж» (Claridge’s) – в 1850-х годах. В 1889 году семья Д’Ойли Карт на доходы от оперного театра «Савой» построила новый отель «Савой»; в качестве директора был приглашен из Парижа Сезар Ритц, а в качестве шеф-повара – Огюст Эскофье. Другой отель, получивший имя самого Ритца и открытый на Пикадилли в 1906 году, стал первым зданием Лондона на стальном каркасе; его уличный фасад спроектирован по образцу парижской улицы Риволи. Рестораны теперь ни в какое сравнение не шли с прежними трактирами. В путеводителе Бедекера 1898 года перечисляются 60 хороших ресторанов Вест-Энда. Для безденежных имелись лавки, где продавали хлеб и молоко, чайные ABC и сеть Corner House, основанная Джо Лайонсом.

Перестроенный в 1901 году универмаг «Хэрродс» на улице Найтсбридж гордился первой в Лондоне «движущейся лестницей». Посетителям, осмелившимся, несмотря на страх, подняться по ней, наливали бесплатно бокал бренди. Магазин-конкурент – «Селфриджс» – появился на Оксфорд-стрит в 1909 году и щеголял помпезным классическим фасадом работы Дэниэла Бернема из Чикаго (с тех пор, правда, довольно сильно перестроенным). Девиз Гарри Селфриджа – «Клиент всегда прав» – воплощал идею шопинга как приключения, а не просто похода за покупками. Чтобы отпраздновать открытие, Селфридж выставил в магазине аэроплан, на котором француз Луи Блерио только что перелетел через Ла-Манш[138].

Восход местного патриотизма

В новой администрации Лондона воцарялась характерная для эдвардианского периода самоуверенность. Солсбери надеялся, что столичные боро будут сдерживать мотовские порывы Совета графства Лондон, но боро сами проявили инициативу. Едва избранные администрации боро Вулиджа, Вондсворта, Дептфорда, Челси и Ламбета построили ратуши, достойные ренессансных принцев. Власти более бедных районов, вздохнув посвободнее в результате перераспределения сборов, проводили санитарное обследование трущоб, открывали бесплатные библиотеки и общественные бани (в том числе турецкие). К 1902 году в одном только Камберуэлле было шесть публичных библиотек и картинная галерея. Пятнадцать боро имели генераторы электричества для уличного освещения.

Ист-Хэм, боро центрального подчинения за границей Лондона, в графстве Эссекс, построил ратушу, которую Певзнер назвал «крайним примером силы и уверенности местных лондонских властей в правление короля Эдуарда». За десять лет Ист-Хэм обзавелся новым залом собраний, полицейской станцией, судами, библиотекой, медицинским центром, пожарной станцией, плавательным бассейном, техническим колледжем и трамвайным депо. Напротив, администрация боро Кенсингтон, привыкшая считать деньги, осталась в старых зданиях приходского управления, сгрудившихся вокруг кладбища при церкви Сент-Мэри-Эбботс. Там ютились и само приходское управление, и начальная школа, и зал для собраний, и богадельни, и арестантская. О лондонских приходских управлениях прежних времен, работавших по принципу «всё в одном», напоминает и администрация Уолтемстоу. Правление короля Эдуарда было эпохой наивысшего подъема независимого местного лондонского самоуправления – эпохой, которая оказалась, увы, очень короткой.

Первые семнадцать лет общегородского самоуправления (1889–1907) бал в Совете графства Лондон правило прогрессистское большинство. В 1904 году Совет, окрыленный значительными поступлениями за счет местных сборов, а также акцизов на алкоголь, взял под свой контроль школьное управление Лондона; поскольку технические колледжи и так подчинялись Совету, теперь он контролировал все уровни образования в столице. Ему принадлежало 940 школ, где работало 17 000 учителей; ученикам предоставлялось бесплатное питание, благодаря чему удалось практически покончить с серьезным недоеданием среди маленьких лондонцев.

Еще в одном смелом начинании Совета – расчистке трущоб – результаты были несколько скромнее. Все советы имели право сносить дома и строить на том же месте новое жилье, что привело к появлению двух первых землевладений Совета графства Лондон – на Баундери-стрит в Бетнал-Грине и в районе Миллбанк, за галереей Тейт. Выстроенные тогда здания в стиле королевы Анны, с коньковыми крышами, существуют и сегодня; они удивительно симпатичны. Они стоят на улицах, вдоль которых растут деревья, и в них вполне могли бы располагаться щеголеватые частные апартаменты (сегодня кое-где дело так и обстоит). Вскоре таких землевладений было уже 12.

Для подобной первой пробы муниципальной застройки нужны были и ресурсы, и политическая воля. К тому же этот путь имел свою цену. Сборы с владельцев недвижимости не были ничем ограничены, и советы стали их резко повышать; при этом вследствие закона о перераспределении наибольшее бремя ложилось на более богатые боро. Результатом стало резкое отторжение со стороны плательщиков. На выборах 1907 года в 22 из 28 лондонских боро победили умеренные (консерваторы), несмотря на то что на общенациональных выборах в том году либералы одержали сокрушительную победу. Нежелание платить высокие местные налоги оказалось таким мощным средством против прогрессистов во власти, что умеренные (переименовавшись в «муниципальных реформаторов», а позднее в тори) заправляли Советом графства Лондон в течение следующих 23 лет.

Йеркс и Дикий Запад в Лондоне

Тем временем лондонское метро развивалось так же бурно, как в 1840-х годах – наземные железные дороги. В отличие от нью-йоркской подземки или парижского метрополитена правительство, несмотря на свою критическую роль в городской инфраструктуре, не предпринимало никаких усилий по планированию или координации прокладываемых под столицей туннелей. Британское правительство не смело оспорить волю свободного рынка. Поэтому строительство метро стало идеальной площадкой для последних железнодорожных авантюристов. В 1900 году 63-летний американец Чарльз Тайсон Йеркс исчерпал потенциал своей карьеры на родине – в Филадельфии и Чикаго, где он был предпринимателем, плейбоем и, наконец, сидел в тюрьме по обвинению в мошенничестве. Йерксу не давало развернуться упорное стремление американских городов самостоятельно проектировать свои системы метрополитена, и он обратил взоры на Лондон, где о подобном вмешательстве в частный бизнес и слышать не хотели.

Йеркс прибыл в Лондон и незамедлительно купил контрольный пакет акций проектируемой линии, которая должна была идти с севера на юг от Хэмпстеда до Чаринг-Кросса. Затем он приобрел шедшую с запада на восток старую Окружную линию, которую давно пора было перевести на электричество, и учредил Компанию железнодорожной тяги столичного округа (Metropolitan District Railway Traction) для закладки путей, позднее ставших линиями Пикадилли и Бейкерлоо. Когда Йеркс консолидировал всю эту империю в своих руках, но еще ничего не построил, в его руках и руках его соотечественников-спекулянтов оказалась половина будущей сети лондонского метро.

Закончилось приблизительно тем же, что и железнодорожная мания 1840-х. В 1901 году на рассмотрение парламента было представлено 32 предложения о прокладке туннелей, и почти все они провалились. Прогрессисты из Совета графства Лондон стали требовать контроля над транспортом, и в 1905 году Королевская комиссия даже предложила учредить транспортное управление Лондона. Но этого сделать не успели: как мы уже знаем, в 1907 году прогрессисты проиграли выборы. Йеркс со своими тремя новыми линиями напирал, заблокировав проекты всех соперников за счет лоббирования в парламенте.

Путь к успеху был тернист. Хэмпстед не для того спас свою пустошь от застройки, чтобы теперь по его красивым холмам (и даже под ними) мчались кишащие лондонцами поезда. Когда Йеркс обещал, что его туннель будет самым глубоким в метрополитене и пройдет под пустошью на большой глубине, то жители начали жаловаться, что в туннели уйдет вся вода из водоносных слоев, а деревья погибнут от тряски и пустошь станет пустыней. Йеркс невозмутимо продолжал работы, построив северное депо на перекрестке возле поля Голдерс-Грин. На Темзе возле Лотс-роуд в Челси была построена электростанция для питания новой линии. Разъяренный художник Джеймс Уистлер, сам живший в Хэмпстеде, требовал подвергнуть Йеркса «потрошению и четвертованию». Сегодня электростанция внесена в список памятников культуры.

Йеркс умер по пути домой, в Америку, в 1905 году, когда станция на Лотс-роуд еще не начала давать электричество и даже ни один из новых поездов еще не вышел в рейс. Однако его линии все равно были достроены. Историк железнодорожного транспорта Кристиан Уолмар подсчитал, что всего за четыре года, с 1903 по 1907 год, было проложено шестьдесят миль (ок. 96,5 км) туннелей – результат феноменальный. Однако финансовые результаты были печальными. Линию Бейкерлоо вскоре называли не иначе как «великолепным фиаско». Через год после открытия линий Йеркса их акции продавались за треть первоначальной стоимости. В отличие от первых линий – Метрополитен и Центральной – новые линии пали жертвами моторизованных омнибусов, которые вот-вот должны были побежать по улицам Лондона.

Хотя позднее сеть метрополитена еще по кусочку продлевали в пригороды (в частности, так появились длинные ответвления линии Метрополитен в Аксбридж, Уотфорд и Эмершем), в целом она сохранила тот вид, в каком ее оставил Йеркс после пяти лет «бури и натиска» в подземном Лондоне. «Не будет преувеличением сказать, – заключает Уолмар, – что без Йеркса многие из сегодняшних линий лондонского метро никогда не были бы построены». Прокладка туннелей прекратилась надолго – до появления линии Виктория в 1960-х; еще позже появилась Юбилейная линия, а прямо сейчас строится линия Кроссрейл.

А тем временем наверху…

Пока землекопы Йеркса рыли туннели под столицей, Лондон наземный никуда не торопился. В 1880-х годах в крупных городах Америки и Европы повсюду были электрические трамваи, но в Лондоне первые трамваи были пущены лишь в 1891 году. Мысль о том, чтобы проложить рельсы по и без того узким улицам центра Лондона, никогда не прельщала предпринимателей. Трамвайная сеть оставалась достаточно неразвитой до 1903 года, и даже тогда консервативные боро сопротивлялись трамваю, ведь на нем в район могли приехать нежелательные элементы. Хэмпстед объявил, что по холму Хаверсток-хилл никакие трамваи подниматься не будут.

Омнибусы на конной тяге постепенно исчезали перед лицом технического прогресса. Со времен Джорджа Шиллибера они были неотъемлемой частью лондонских улиц. Постепенно они обрели уникальный двухэтажный вид: сначала скамейки на крыше стояли спинка к спинке, затем сиденья стали располагаться одно за другим, как в современных автобусах. Первый автобус с бензиновым двигателем ввела Лондонская генеральная омнибусная компания в 1907 году, и в течение четырех лет почти все омнибусы на конной тяге исчезли. Правда, маршруты (получившие в 1906 году номера) были привязаны к местам жительства прежних кучеров и даже к местоположению конюшен, где стояли их лошади. Поэтому большинство маршрутов начинались и заканчивались в пригородах, проходя через загруженный центр; о каком-либо соблюдении расписания в этих условиях можно было и не мечтать. Мне говорили, что именно этим объясняются извилистые блуждания нынешнего 88-го автобуса. Хаотичные маршруты лондонских автобусов продолжают сопротивляться всяким попыткам рационализации.

Скоро за автобусами последовали такси, и к 1914 году бензиновые двигатели начисто смели всех лондонских лошадей, за исключением немногих, все еще возивших грузовые фургоны. Грязи на улицах сразу стало гораздо меньше. Конюшни-«мьюзы» без лошадей были перестроены в гаражи и дома для слуг. Эти живописные уголки лондонской топографии очень ценились, когда в 1960-х годах пришла мода на архитектурные заповедные зоны. Однако за «моторы» город заплатил и другую цену. В 1906 году в Лондоне было зарегистрировано 222 смертельных исхода, связанных с автомобильным транспортом. К 1913 году это число достигло 625 и не уменьшалось до 1920-х годов, когда стали массово внедрять светофоры (первые из них были установлены на Парламент-сквер). Приведу другие цифры для сравнения: в 2016 году под колесами погибло 116 лондонцев, в основном велосипедистов.

Столица вновь разделена

Развитие транспорта вело к дальнейшему расползанию пригородов и новому разделению города. Старейший и давно известный водораздел между Сити и Вест-Эндом был устранен, но существовала и другая пропасть, пролегавшая между старыми и новыми промышленными районами. Рабочие специальности пользовались все меньшим спросом, особенно в тяжелой промышленности; сохранили работу в основном те, кто был занят в специализированных отраслях: типографском деле, табачной отрасли, ювелирном деле, пивоварении, фарфоровой промышленности, изготовлении мебели, пищевой промышленности. Начали закрываться кожевенные заводы Бермондси. Прежних ремесленников-портных из Сохо заменили фабрики готового платья, где чаще всего трудились мигранты по потогонной системе. Фабрики, разбросанные вдоль Темзы от Баркинга до Брентфорда, были расположены неудобно с точки зрения доступа к современному железнодорожному и автомобильному транспорту. Более удачное расположение имели промышленные зоны в частных землевладениях, такие как Парк-Роял близ Эктона, ставший самой крупной подобной промышленной зоной в Европе.

Кораблестроение в Лондоне прекратилось еще в 1860-х годах; теперь штиль накрыл и доки. Лондон по-прежнему был первым портом Великобритании, но он уже не рос. Пристани стремились сохранить свою специализацию, а для захода все более крупных судов приходилось вести дноуглубительные работы. В 1902 году Королевская комиссия рекомендовала национализировать порт, и в 1909 году была в должном порядке создана администрация Лондонского порта. Как и лондонские трамваи, она стала одним из ранних опытов государственного управления предприятиями и подарила докам еще полвека жизни.

Кровью, бурлившей в жилах Лондона, теперь были услуги. 60 % рабочих мест занимали финансисты, юристы, государственные служащие, работники сферы досуга и подчиненные им клерки, машинистки и курьеры. Так как этот сектор включал также розничную торговлю и работу домашней прислуги, треть рабочей силы Лондона представляли женщины. Платили им плохо; работать часто приходилось в переполненных мастерских, расположенных на чердаках или в подвалах. Однако само наличие работы для жен и одиноких девушек несколько облегчало крайнюю бедность лондонского рабочего класса.

Все большую долю рабочей силы составляли иммигранты. Старые диаспоры рассеивались. Французы уезжали из Сохо, который стал гаванью и для греков, итальянцев, венгров, других беженцев от континентальных конфликтов. Район, где некогда жили Каналетто, Казанова и Карл Маркс, стал прибежищем торговцев едой и телом. Немцы покидали Фицровию и «Шарлоттенштрассе», то есть Шарлотт-стрит. Итальянцы уезжали из Саффрон-хилла и Кларкенуэлла. С другой стороны, количество иммигрантов из Восточной Европы, приезжавших в Ист-Энд, было так огромно, что не поддавалось надежным подсчетам. Считалось, что к 1900 году только в Степни жило 40 000 русских и поляков.

Наиболее заметной диаспорой были евреи, бежавшие от погромов в Российской империи; в Уайтчепеле их поселилось около 100 000. Это, в свою очередь, привело к постоянному исходу сравнительно зажиточных членов общины в Хайбери, Вудфорд, Стэмфорд-хилл, Хендон и Финчли; этот путь вертикальной мобильности еврейского населения был прозван «северо-западным проходом». Покидая те или иные районы, члены иммигрантских общин на прежнем месте оставляли религиозные центры и рестораны, куда и после нередко приходили семьями в выходные. Так, в Кларкенуэлле и сегодня есть итальянская церковь, в Фицровии – немецкая, а в Сохо – две французские. Зато экзотические заведения моей юности – ресторан Шмидта на Шарлотт-стрит и ресторан Блума в Уайтчепеле, – увы, закрылись.

Еще дальше на восток сошли на берег из доков Лаймхауса китайские матросы – и попросту исчезли. Лондонский Чайнатаун, непубличный, самодостаточный и расположенный далеко от центра, просуществовал до конца 1960-х годов, когда был упразднен советом боро Тауэр-Хамлетс. Лишенные крова иммигранты переселились, что весьма необычно, в центр города – на Джеррард-стрит в Сохо, которая как раз в это время опустела из-за запрета на уличную проституцию. Я как-то раз попытался исследовать историю этого «великого переселения», но не смог уговорить ни одного из членов замкнутой китайской общины рассказать об этом. Один из советников в Попларе[139] хвалился, что вернул «наши школы нашим гражданам». А ведь китайцы жили здесь с 1850-х годов.

Сага о Лаймхаусе заставляет вспомнить еще об одной особенности столицы, отмеченной романистом Уолтером Безантом. В 1901 году он называл Ист-Энд «большим секретом» Лондона. Здесь жило 2 миллиона человек – больше, чем в любом провинциальном городе страны. Однако в Ист-Энде не было «ни джентльменов, ни экипажей, ни солдат, ни картинных галерей, ни театров, ни оперы, ничего… Никто в Лондоне не ездит на восток, никто не хочет осмотреть здешние достопримечательности; никому нет до него дела». Столь же снисходительно Безант писал о Лондоне к югу от реки – еще одном гигантском городе, где к началу XX века жил почти исключительно рабочий класс. По словам Безанта, некий француз заметил, передернув плечами, что единственное общественное здание в Южном Лондоне – «это паб под названием “Слон и замок”».

Хотя жители восточных и южных боро зависели от внутреннего города в том, что в основном именно внутренний город давал им работу, в остальном они были замкнутыми и самодостаточными, и жителям одного боро не было дела до соседних. Нередко рассказывали истории о лондонцах, которые никогда не забредали западнее Уайтчепела или никогда не были на северном берегу реки, так же как многие жители Западного Лондона никогда не заходили восточнее Тауэра. В одном из докладов о жилье, принадлежавшем англиканской церкви, отмечалось, что Ист-Энд «столь же не исследован, как Тимбукту». Чарльз Бут писал: «Не деревня, а город – наша “терра инкогнита”». По сравнению с бурлящими городами Северной Англии Лондон казался разобщенным по географическому признаку. Когда Джордж Оруэлл покинул Ноттинг-хилл, чтобы описать жизнь лондонских бедняков, он жил в Лаймхаусе под чужим именем и писал о тех, кого изучал, как мог бы писать антрополог о жителях чужой страны.

Круги на воде

Как ни глубока была пропасть между различными частями Внутреннего Лондона, нельзя упустить из внимания и другую пропасть, которая быстро росла, – пропасть между Внутренним Лондоном в целом и все более увеличивающимся «бубликом» пригородов. Безант отмечал изоляцию Ист-Энда, но она не шла ни в какое сравнение с изоляцией новых пригородов. Да, их обитатели ездили на поездах в центр – работать и время от времени развлекаться, но для их современников, живших во Внутреннем Лондоне, они были словно пришельцы из неизвестной страны. У большинства лондонцев было отдаленное представление о Степни, Ротерхайте и Брикстоне, а уж о Кэтфорде, Тутинге или Эдмонтоне мало кому было что-либо известно.

К первым годам нового века растущая столица вышла за пределы графства Лондон – в Суррей, Кент, Эссекс и Мидлсекс. Большей частью новые поселения не возникали на основе существовавших деревень, а просто поглощали фермы и поля, стоявшие на пути строительства. Как и в периоды предыдущих расширений, самая дорогая застройка была к западу, с наветренной стороны от мегаполиса, и железнодорожные компании стремились к тому, чтобы все так и оставалось. Дуга в 90 градусов к северо-западу от столицы была как бы зарезервирована для среднего класса (во всяком случае, на это надеялись). Великая Западная железная дорога всеми силами сопротивлялась пуску поездов для рабочих, опасаясь, что это привлечет на рынок жильцов с низким доходом.

Кое-какие попытки продумать устройство социума все же имели место. В 1909 году филантроп Генриетта Барнетт основала Хэмпстед-Гарден-Саберб на окраине Голдерс-Грина, спроектированный Рэймондом Ануином и Эдвином Лаченсом как «город-сад» для «смешанного общества». Архитекторы не скупились на открытые пространства, район действительно был больше похож на сад, чем на пригород. Были построены две церкви и вечерняя школа, – правда, не было магазинов и железнодорожной станции. Но смешанным по социальному составу район так и не стал.

Большинство новых домов арендовались у застройщиков, но постепенно все популярнее становилось приобретение домов в собственность. После 1905 года активность на рынке снизилась, и застройщики стали стимулировать клиентов покупать жилье, а не брать его в аренду. Одно из рекламных объявлений 1909 года в газете Evening News восхваляло жизнь в собственном доме, приводя следующий аргумент: это «гарантирует респектабельность и стабильность всего района в будущем. Когда в районе большинство индивидуальных собственников, они гораздо больше интересуются вопросами местного самоуправления, что позволяет избежать ненужных или опрометчивых расходов». На протяжении первой трети XX века пригороды росли и постепенно соединялись между собой, образовав вокруг столицы мощный пояс жилья среднего класса.

Аналогичным образом застройка происходила к востоку и югу от Лондона, хотя без конфликтов не обходилось. Джон Келлетт сообщает о реакции Великой Восточной железной дороги на исключение Великой Западной дорогой поездов для рабочих со своих пригородных линий. Генеральный управляющий Великой Восточной дорогой Уильям Берт возмущался: обязательные поезда «просто уничтожили обычные пассажирские рейсы в наших районах», почему же Великую Западную дорогу не принудили к тому же? Так или иначе, Берт последовал той же стратегии. Великая Восточная дорога убрала поезда для рабочих из своих анклавов для среднего класса вокруг Эппингского леса, в частности вдоль драгоценной для компании «Вудфордской петли», ведшей в Чигуэлл, Чингфорд, Хейнолт и Уонстед.

Эти восточные пригороды можно смело назвать малыми достопримечательностями Лондона. Вудфорд-Грин застроен в помпезном неотюдоровском стиле. Уонстед скрывает ряд георгианских таунхаусов. Но самый удивительный из этих районов – Гидиа-парк близ Ромфорда, заложенный в 1904 году в явное подражание Хэмпстед-Гарден-Сабербу. Это должна была быть настоящая выставка современных достижений в строительстве домов: по слухам, над проектом трудились сто архитекторов. Дома делились всего на два различных класса: по 375 и 500 фунтов стерлингов. И это действительно замечательная экспозиция возрожденного английского домостроения, осененная талантом участников движения «Искусств и ремесел»: здесь работали Эшби, Клаф Уильямс-Эллис, Бейли Скотт, Кертис Грин, группа «Тектон»[140] и другие. Все сколько-нибудь заметные таланты были привлечены для сопротивления ордам стандартных домов, надвигавшимся из Уолтемстоу, Лейтонстоуна и Мэнор-парка.

Схожие оборонительные маневры можно было увидеть и к югу от реки. Георгианские Гринвич и Блэкхит старались удержать в узде Нью-Кросс и Луишем. Далич и Камберуэлл держали оборону против Пекхэма, Саутуорка и Уолворта, элегантные Ричмонд и Уимблдон – против захлестывавших волн Патни и Барнса. Контур был всем. Ряды вилл, подобно кавалерийским полкам, выстраивались на высотах, защищая своих обитателей от наступавшей пехоты смежных и террасных домов. Все зависело от милости рынка. Пригороды Лондона повторяли драму великой колонизации Вестминстера, разыгравшуюся в середине XVII века, но в более грандиозном масштабе.

Новый Внешний Лондон плевать хотел на нужды сообщества или инфраструктуру. Поначалу строители закладывали совсем немного главных улиц, школ, церквей, магазинов или клиник. Об общем дизайне города или деревни почти не думали, об инфраструктуре – еще того меньше; разве что доброму застройщику приходило в голову, что скромная торговая галерея поможет поднять продажи. А продавались-то дома. Их внешний облик застройщиков не заботил. В книгах образцов предлагались неогеоргианский, неотюдоровский, неоякобианский стили или стиль королевы Анны, тоже «нео». Главное – аккуратный вид: ведь каждый дюйм пространства становился частной собственностью и продавался как частная собственность. А отдавать бесценную землю под общественные нужды никакого смысла не было.

Ранжирование домов по стоимости повторяло классификацию, установленную Актом о строительстве 1774 года. Однако если акт классифицировал жилье по отдельным улицам, то в силу особенностей ценообразования в пригородах целые акры территории занимали дома для жильцов одинакового достатка. Георгианский пригород требовал социальной градации внутри каждого анклава. У жильцов эдвардианского пригорода слуг не было, зато для нормальной жизни им все чаще нужны были машины, а значит, и соответствующая инфраструктура. В этих районах не было ни интимности внутреннего двора, ни соседского духа террасных домов. Гости регулярно жаловались на отсутствие компании. Герберт Уэллс в романе «Тоно-Бенге» писал: «В Лондоне нет соседей». Каждый человек был островом, каждая семья жила в своей крепости и «не знала даже фамилий людей, живших справа и слева». Это была ранняя версия «тоски новых городков»[141], поразившей Англию позже.

При этом пригороды были именно тем, что рекламировалось: ответом на вековечный вопль лондонцев, мечтавших о бегстве от грязи и тумана большого города к свежему воздуху деревни, от съемного жилья – к дому, который можно назвать своим. Этот стереотип был воплощен в бестселлере о блаженной жизни в пригороде «Смиты из Сербитона» (The Smiths of Surbiton), публиковавшемся как роман с продолжением в Daily Mail в 1906 году. Ближайшая параллель, которую я могу найти подобной свободе бегства из центра города, – это движение американцев на запад, в разросшиеся усадьбы Лос-Анджелеса и Сан-Франциско. Дональд Олсен цитирует нескладный стишок, в котором описывается удовольствие нового жильца:

И, к узкой стенке прислонясь,

Служившей дворику оградой,

Он курит трубочку, дивясь

Знакомству с сельскою отрадой.

Благодарит он небеса

(Долой проклятье улиц тесных!)

И хвалит – вот так чудеса! —

И дым, и вонь дорог железных[142].

К 1910 году последний всплеск расширения Лондона, который длился с 1870-х годов, подошел к концу. Столица вновь насытилась пространством, и на истощенном рынке наступил спад. Пропускная способность транспорта была в избытке, а вот дома стало сложно продать. В 1899 году строилось 27 000 домов, в 1913 году – всего 8000. Строительных рабочих увольняли тысячами. Органы по проведению переписи заключили, что Лондон в своем расширении наконец достиг пика и дальше расти, вероятно, не будет. Теперь остальной стране пора было догонять столицу.

В стране же, широко раскинувшейся вдоль бассейна Темзы, все еще было немало бедности, однако большинство бедных (за исключением представителей общественного «дна») могли рассчитывать на пенсии и систему национального страхования, введенные Ллойд Джорджем[143] в 1909 и 1911 годах. Почти во всех слоях общества уровень жизни лондонцев был несопоставим с тем, что был веком ранее. Георгианский Лондон отапливался и освещался открытым огнем, воду брал из реки, ездил на лошадях. В этом смысле он мало отличался от города эпохи Елизаветы или Стюартов.

Лондонцам XX века уже не нужно было ходить на работу пешком: они ездили в метро, на автобусе с бензиновым двигателем, в кэбе или в автомобиле. В Лондоне никогда прежде не было столько людей, имевших собственный дом с садом, не говоря уже о канализации, водоснабжении и центральном отоплении. Дома освещались электричеством, пищу готовили на газовых плитах, в ванной комнате была горячая вода. Одежду лондонцы носили фабричного производства, их кладовые были наполнены привозными продуктами. В конторах использовались пишущие машинки и кабели связи. В Лондоне насчитывалось больше абонентов телефонных линий, чем во всей Франции.

Культурная жизнь реагировала на все эти новшества. Америка перестала быть колониальным захолустьем и теперь экспортировала мюзиклы и кино в жаждущий развлечений Лондон. Регтайм, уанстеп, банни-хаг вызвали настоящее помешательство. Лондонцы могли слушать музыкальные записи на граммофоне, посещать публичную библиотеку, баню с бассейном, технический колледж и кино. К дверям ежедневно приносили газеты с мировыми новостями. За какую-то четверть века случилась техническая революция, не имевшая аналогов: равным по размаху переворотом было разве что появление интернета.

Города не только делают политику, но и нередко становятся ее жертвами. На лондонцев, да и на всех британцев того периода порой смотрят свысока как на самодовольных и наивных людей, наслаждавшихся «бабьим летом» Эдвардианской Прекрасной эпохи. Но откуда им было знать о двух грозах, которые разразятся в течение следующих трех десятилетий? И уж тем более они не могли их предотвратить. Как писала историк Барбара Такмен, из всех искусств, мастерство в которых европейцы совершенствовали веками, никакого прогресса не было достигнуто только в политике. При всей своей умудренности Европа не избавилась от привычки воевать. Британия, проведшая целый век в ладах со всем континентом, не смогла остаться в стороне, когда континент оказался не в ладах сам с собой. Гроза приближалась.

18. Война и ее последствия. 1914–1930

Столица на линии фронта

Города не любят кризисов. Кризисы питают неуверенность и обычно дурно сказываются на коммерции. В августе 1914 года, пока европейские державы обменивались ультиматумами и мобилизовали армии, Сити пребывал в состоянии плохо скрываемой паники. Банк Англии направил к Ллойд Джорджу в Казначейство своего эмиссара – объявить, что «вмешательство в войну находится в прямом противоречии с финансовыми и торговыми интересами лондонского Сити». С этим соглашался журнал Economist, утверждая, что Британии столько же дела до «ссоры» на континенте, сколько до войны Аргентины с Бразилией или Японии с Китаем. Никогда британский изоляционизм не проявлялся так ярко, хотя, если учесть, что конфликт вспыхнул довольно далеко – на Балканах, отстраненная позиция казалась в тот момент вполне разумной.

В остальной части столицы запах войны в этот раз вызвал совсем другую реакцию. И в прессе, и в общественном мнении в течение всех последовавших военных лет царил ура-патриотизм крайней степени. Несмотря на сдержанность политиков, было ясно, что Британии скоро придется соблюсти если не условия «сердечного согласия» с Францией и тем самым с Россией, то по крайней мере гарантию территориальной целостности Бельгии, нарушенной германским вторжением. Но Сити все равно был тверд как камень. Асквит[144] отмечал, что банкиры были «самыми большими нюнями, с которыми мне когда-либо приходилось иметь дело… [они были] перепуганы, как старухи, болтающие за чаем в провинциальном городке».

По мере разворачивания приготовлений к войне точка зрения Сити менялась. Активно проводилась мобилизация, росли государственные траты, правительству пришлось брать кредиты в Сити, и его прибыли стали расти. Военную лихорадку уже невозможно было игнорировать. Вербовочный автобус ездил по Ист-Энду, приглашая съездить «бесплатно – в Берлин и обратно». Лавки и фирмы с названиями, хотя бы отдаленно похожими на немецкие, – пусть даже они принадлежали подданным союзных Бельгии или России – подвергались нападениям. Мой дед вступил в отряд судебных иннов и каждый день в обед проходил учения на Грейс-Инн-сквер.

Закрытие европейских рынков и Балтийской биржи, на которую теперь приходилось большинство сделок по международным морским перевозкам, а также перебои в поставках импортного сырья привели к тому, что количество рабочих мест поначалу упало на 13 %. По мере проведения мобилизации падение прекратилось и даже перешло в подъем. В Лондоне производились винтовки Энфилда и пулеметы Максима, а также боеприпасы, транспортные средства, предметы снабжения и обмундирование. Безработица быстро упала, достигнув в 1915 году 1,8 %: Лондон даже стал испытывать дефицит рабочей силы, сохранившийся до конца войны. Детей раньше времени отпускали из школы на подработку. Работные дома опустели, бродяг ловили, а психиатрические лечебницы просили забрать у них трудоспособных постояльцев. В некоторых отраслях количество членов профсоюзов увеличилось на 80 %.

На фабрики, в больницы и в другие места поступало работать столько женщин, сколько не было никогда прежде. Большинство из них занималось конторской работой, в частности на государственной гражданской службе; но, например, количество работниц Вулиджского арсенала выросло со 125 до 28 000. Многие отмечали значительное количество работающих женщин в автобусах, в магазинах, в сфере услуг и даже в полиции. Одна из газет писала о женщинах, которые «глубокой ночью идут по столице; они ничем не защищены, но кто посмеет на них посягнуть? Залог их безопасности – вновь обретенная уверенность в себе, которую подарила “слабому” полу работа во время войны… До Армагеддона подобное было бы невозможным».

Лондон явно выиграл от войны. Заработная плата докеров удвоилась; доходы населения, вероятно, росли быстрее, чем в любой другой момент истории. Так как рабочих мест было много, сократилась доля людей без жилья, и вырос спрос, сгладивший перепроизводство времен строительного бума 1900-х. Сообщалось о дефиците мебели и даже пианино, без которых нельзя было помыслить «порядочный» дом представителя рабочего класса. Историк Джерри Уайт отмечает изменения на школьных фотографиях. На довоенных снимках, сделанных в школе на Уэбб-стрит, в трущобном районе Бермондси, были «оборванные, стриженные “под горшок”, насупленные мальчишки; у одних пальцы ног торчали из просивших каши башмаков, другие вообще были босиком». После войны на тех же школьных фотографиях красовались стройные юноши в пиджаках, начищенных до блеска ботинках и рубашках с открытым воротом. Детская смертность в Лондоне продолжала падать – с 15 % в 1901 году всего до 6 % в 1922 году. Один чиновник из Совета графства Лондон объяснял это как улучшением питания за счет бесплатных школьных завтраков, так и повышением доходов бедных слоев населения.

Война послужила причиной любопытного и иррационального увлечения Уайтхолла[145] насаждаемыми сверху пуританскими привычками. Пабы обязаны были закрываться рано, а «угостить» кого-либо стаканчиком – даже супруга – стало уголовным преступлением. Именно во время Великой войны были введены печально известные британские ограничения на время продажи спиртного в пабах, отмененные только в 1988 году. Спортивные матчи ограничивались, однако театры, мюзик-холлы и рестораны были битком набиты. Лондон запрудили люди в военной форме: они толпились на станциях, они шествовали по паркам и площадям. Викарий церкви Святого Мартина-в-полях Дик Шеппард предложил бездомным солдатам (которых нередко высаживали из поезда на вокзале Чаринг-Кросс, и дальше иди куда хочешь)«всегда открытую дверь» в крипте своего храма.

За время войны 124 000 лондонцев погибли в бою; около 10 % составляли молодые мужчины между 20 и 30 годами. Самым травматичным испытанием для населения города было начало воздушных бомбардировок. Во время первой из них, в мае 1915 года, над Восточным Лондоном прошли цеппелины, сбросив 120 бомб, в основном зажигательных, на Далстон, Хокстон и Стратфорд. Семь человек погибло. За цеппелинами последовали бипланы-бомбардировщики «Гота» и самолеты-«гиганты» класса «Ризенфлюгцойг», появившиеся осенью 1917 года. Основное воздействие они оказывали на боевой дух населения. Бомбардировочные рейды вызывали панику – не в последнюю очередь оттого, что город казался беззащитным перед ними. Беатрис Уэбб записала, что эти рейды «истерзали нервы лондонцев и имели своим следствием немало случаев постыдной паники даже среди зажиточных и образованных людей». Она вспоминала, что для нее прибежищем служили книга и сигарета. Тысячи людей покинули свои дома и нашли жилье в Хэмпстеде, Хайгейте или даже Брайтоне. Рейды прекратились лишь в мае 1918 года, когда противовоздушная оборона Лондона научилась на равных сражаться с атакующей стороной. К тому времени погибло около 670 лондонцев. Впервые со времен викингов сама столица оказалась на линии фронта.

В одиннадцатый час одиннадцатого дня одиннадцатого месяца 1918 года выстрелы сигнальных ракет отметили наступление перемирия. Толпы высыпали на улицу, вновь пережив минуты ликования, как после снятия осады Мафекинга. 100 000 человек, по оценкам, собрались перед Мэншн-хаусом, который все еще оставался эмоциональным средоточием для многих лондонцев; остальные заполнили Вест-Энд. По слухам, некоторые лондонцы в своем восторге переходили все границы. Писатель-сатирик Малкольм Маггеридж утверждал, что видел ночью в парке совокуплявшиеся парочки, – от многократного повторения этот анекдот не стал более достоверным. Более достойным символом мира стали скорбевшие в молчании толпы лондонцев в соборе Святого Павла. В целом горожане прежде всего испытывали облегчение и желание положить конец войне, которая сама должна была, по словам Герберта Уэллса, «положить конец всем войнам».

Лондон уклоняется влево

Великая война, как называли ее тогда, стала первой «тотальной» войной. Как таковая, она породила более высокие общественные ожидания от современного государства, полностью мобилизовавшего свои ресурсы. К тому же во главе этого государства находился Дэвид Ллойд Джордж, который еще на посту министра финансов перед войной сделал решительный шаг вперед в социальной сфере. Теперь он позиционировал себя как главу общенациональной коалиции, обещая, что правительство сделает страну «достойной для жизни героев». Он не уточнял, что именно имел в виду, но подразумевалось, что государство, которое могло победить Германию, сможет безусловно и навсегда победить бедность.

Выборы в декабре 1918 года прошли на волне военного патриотизма. Это было первое общенациональное голосование, в котором участвовали все мужчины в возрасте свыше 21 года и все женщины старше тридцати. Коалиционные кандидаты – в основном консерваторы, но также и несколько примкнувших к коалиции либералов – победили с огромным перевесом. Надежды на зарю новой эпохи несколько тускнели в связи с огромным государственным долгом, выросшим с 80 миллионов фунтов в 1914 году до 590 миллионов в 1920 году. Это означало, что бюджетные расходы придется решительно рубить; мера получила название «топор Геддеса» (по имени инициатора – председателя комитета по национальным расходам сэра Эрика Геддеса). Вернувшихся героев ждала не растущая экономика, а финансовые ограничения. 1920–1922 годы стали периодом рецессии, подтолкнув государственных мужей к не слишком мудрому стремлению заставить платить за все Германию с ее и без того разрушенной экономикой.

Весной 1919 года консерваторы сохранили господство в Совете графства Лондон, однако молодая лондонская Лейбористская партия (то есть «партия труда») увеличила свою долю с двух мест до пятнадцати, отобрав тысячи голосов у либералов. Лозунг лейбористов, вдохновленный охваченной волнениями Ирландией, гласил: «Гомруль для Лондона»[146]. Они призывали к муниципализации всего – от торговли углем, хлебом, молоком и мясом до пассажирского транспорта. Что более важно, лейбористы взяли под свой контроль двенадцать из двадцати восьми администраций боро. Представитель партии Герберт Моррисон стал мэром Хакни, а Клемент Эттли – членом парламента от Степни. Но самой прославленной личностью был шестидесятилетний мэр Поплара Джордж Лэнсбери, истовый христианин и редактор левой газеты Daily Herald. Пацифист, позднее защищавший от нападок сталинский Советский Союз, Лэнсбери объявил своей целью «основать царство Божие на земле» или, по крайней мере, в Попларе.

Лэнсбери первым бросился в бой, имея для этого немало ресурсов. В 1920 году он кардинально увеличил расходы Поплара, установив одинаковую оплату труда мужчин и женщин и запустив программу жилищного строительства. В итоге дело закончилось перерасходом бюджета даже с учетом перераспределения сборов: запрашиваемое районом финансирование выросло почти вдвое. К тому же Лэнсбери отказался отчислять со средств, собранных в боро, сумму на административные расходы Совета графства Лондон, Управления лечебниц и столичной полиции. Так как эти платежи были обязательными, то в июле 1921 года советники Поплара вместе со своими сторонниками отправились в суды, где тридцать советников – двадцать пять мужчин и пять женщин – были арестованы. Заседания Совета проводились в Брикстонской тюрьме.

После ряда лихорадочных попыток найти консенсус советников освободили, и была согласована новая, более радикальная схема перераспределения сборов. В пятнадцати беднейших боро Лондона сборы были уменьшены, а в самых богатых западных боро – увеличены. «Попларизм» одержал победу. Но этот спор серьезно расколол лейбористский Лондон. Открытое неповиновение Поплара поддержали только Бетнал-Грин и Степни. Борьба между левой частью партии, зачастую настроенной прокоммунистически, и умеренными Герберта Моррисона, стремившимися к респектабельности и поддержке от среднего класса, продолжалась и после рецессии 1920-х годов. «Раскольнические» демонстрации и забастовки были нередки.

Конфликт внутри Лейбористской партии, а также между партией в целом и консервативным большинством (муниципальными реформистами) Совета графства Лондон продолжался и в краткий период лейбористского кабинета Рамсея Макдональда в 1924 году. Всеобщая забастовка, к которой в 1926 году призвал Британский конгресс тред-юнионов, началась не в Лондоне, но городские докеры и работники транспорта вняли призыву и поддержали шахтеров, прекратив работу. Уинстон Черчилль, тогда министр внутренних дел, мобилизовал для перевозки пищевых продуктов грузовики, автобусы и армейские подразделения и провез на склад в Гайд-парке запасы продовольствия; это привлекло внимание публики, но и привело к вспыхивавшим то тут, то там уличным столкновениям с полицией. Правительство все же победило, чему в Лондоне помогли около 100 000 штрейкбрехеров. Как и прежде, прямой призыв к выступлению был встречен в столице прохладно.

Смерть аристократического Лондона

Рынок недвижимости Внутреннего Лондона пострадал от новой тенденции: Вест-Энд стал стремительно терять свою притягательность. Сельское хозяйство «великих землевладений» еще с 1880-х годов находилось в упадке, подоходный налог возрастал, не говоря уже об огромных налогах на наследство. Последние в 1914 году выросли до 20 % с недвижимости стоимостью более 1 миллиона фунтов стерлингов, а в 1919 году – до 40 % с недвижимости стоимостью более 2 миллионов фунтов. Многие семьи потеряли мужчин на войне, что способствовало росту жалованья и создало дефицит слуг.

Рекламные объявления от агентов по недвижимости, например «Найт, Фрэнк и Ратли» (Knight, Frank and Rutley), можно читать как страницы альманаха «Дебреттс». Землю продавали герцоги Вестминстер, Сазерленд и Нортумберленд, лорды Абердин, Нортгемптон, Питри и Толмэш. По оценкам, за четыре года четверть земли в Англии сменила хозяев (в основном она перешла к собственникам-фермерам), и это, пожалуй, был самый крупный переход недвижимости из рук в руки со времен упразднения монастырей.

В Лондоне, по мере того как подходил к концу срок 99-летних аренд, продажи земли становились все чаще. Герцог Бедфорд еще до войны сбыл с рук Ковент-Гарден. Выручку он вложил в царские облигации и прогорел. Первое из старинных лондонских землевладений теперь превратилось в запущенную складскую территорию вокруг прежней рыночной площади. Далее лорд Беркли избавился от большей части своего владения в Мэйфэре. В 1925 году семейство Говард де Уолден продало Грейт-Портленд-стрит сэру Джону Эллерману, который стал одним из редких полноправных владельцев, вошедших в прежде закрытый клуб собственников «великих землевладений».

Аристократические таунхаусы, использовавшиеся только в сезон, рассматривались как ненужная роскошь, покупателей на них нашлось немного. Следствием стало падение продаж и снос этих зданий по всей длине Парк-лейн и Пикадилли. В отсутствие органов охраны архитектурного наследия изящные георгианские и викторианские особняки исчезли с лица земли, уступив место новой застройке. В 1919 году маркиз Солсбери продал свой дом на Арлингтон-стрит за отелем «Ритц»; на его месте был построен массивный многоквартирный дом. Парк-лейн лишилась Дорчестер-хауса, который представлял собой копию римской виллы Фарнезина, равно как и Гровнер-хауса, Кэмелфорд-хауса, Олбери-хауса и Честерфилд-хауса. Герцог Девоншир продал особняк на Пикадилли работы Уильяма Кента с садом, который простирался на север вплоть до Лэнсдаун-хауса работы Роберта Адама на Беркли-сквер. От последнего сохранился только фасад. В 1938 году был разрушен позолоченный особняк герцога Норфолка на юго-восточном углу Сент-Джеймс-сквер; его музыкальную комнату удалось сохранить для Музея Виктории и Альберта.

Парижу той эпохи повезло, что его аналогичный район Марэ не оказался камнем преткновения на пути городского обновления. Он опустился до трущоб и благодаря этому дотянул до возрождения. В Лондоне вне района Сент-Джеймс едва ли сохранился хоть один особняк XVIII века. Читать книгу Гермионы Хобхаус «Утраченный Лондон» (Lost London) – печальное занятие. Из «великих домов» на Пикадилли только Эпсли-хаус и старинный клуб «Ин-энд-аут» хоть в какой-то степени сохранили первоначальный вид. Остальным не повезло: продержись они еще два поколения, их славную историю охраняли бы лучше.

Кроме «великих домов», были и другие утраты. Отель «Сесил» на набережной уничтожили ради постройки оруэлловского Шеллмекс-хауса (Стрэнд, 80, где, кстати, работает издательство этой книги). В 1937 году в Адельфи Роберта Адама по соседству с Сомерсет-хаусом снесли центральный квартал, заменив его курьезной стилизацией в духе ар-деко. Олдвич, не пользовавшийся спросом у арендаторов, в конечном итоге перешел американскому спекулянту Ирвингу Т. Бушу; его имя ненадолго обрело мировую известность, когда в Буш-хаусе разместилась Всемирная служба корпорации Би-би-си (BBC). Самым бессмысленным был снос неоклассического Банка Англии, построенного по проекту Соуна. Его утрата воспринималась в широких слоях общества как величайший вандализм в Сити этого периода (а побороться за этот сомнительный титул могли многие события). Банк заявил, что ему нужно больше места, которое и было в конце концов найдено путем расширения куда-то еще.

Но квинтэссенцией гибели старинного Лондона стало разрушение Риджент-стрит, построенной Нэшем. На ней по-прежнему действовали строгие условия аренды, заложенные самим архитектором: арендаторы должны были каждые четыре года штукатурить фасады и ежегодно их мыть. В 1920-х годах владельцы отеля «Пикадилли», расположенного между Пикадилли и Риджент-стрит, заявили, что им нужно расширить здание с тыльной стороны. Совет по собственности короны (Нэш по понятным причинам возразить уже не мог) позволил Норману Шоу построить необарочный фасад, нелепо торчащий над соседями. Для Нормана Шоу, по словам датского урбаниста Расмуссена, «слова “штукатурный фасад”… были ругательством». Некоторое время отель возвышался на дуге Риджент-стрит как большой серый слон в поле белоснежных лилий: его белый строительный известняк мгновенно темнел.

Совет по собственности короны явно стремился избавиться от шедевра Нэша, и снос в конце концов был довершен. Был уничтожен особняк архитектора на Ватерлоо-плейс, целыми кварталами разрушались фасады к северу от Пикадилли-серкус и вверх по Риджент-стрит вплоть до Ланем-плейс, где вскоре был воздвигнут радиотелевизионный центр Би-би-си. Все проекты новых зданий на замену прежним ориентировались на тяжелое барокко Шоу, с каменными, а не штукатурными фасадами. Ветераны войны сравнивали руины, оставшиеся после сноса, с полями битвы во Фландрии. Новая Риджент-стрит стала воплощением возрождения барокко в XX веке – тяжелого, нудного, но не без собственного характера. Только универсальный магазин «Либерти» (Liberty) сохранил определенный шарм. Владельцы магазина были сторонниками движения «Искусств и ремесел» и, воздвигнув на Риджент-стрит барочный фасад, выстроили позади него неоелизаветинский верх, отделанный деревом с двух старых военных кораблей, причем деревянные панели крепились шпеньками, а не гвоздями. Согласно Певзнеру, это должно было отражать «ностальгию по старому, более уютному миру, утраченному Британией после Первой мировой войны».

«Дома для героев»

В одной области правительство Ллойд Джорджа было решительно настроено не отдать первенство левым. Оно обещало героям дома, достойные героев, и в 1919 году один из невоспетых строителей фундамента «государства всеобщего благоденствия» Кристофер Аддисон провел Акт о жилищном строительстве и городском планировании. Аддисон, выдающийся врач и член парламента от либералов (позднее от лейбористов), во время войны был министром вооружения в правительстве Ллойд Джорджа. Затем он возглавил Министерство здравоохранения, которое занималось не только собственно медицинскими вопросами, но и смежными аспектами, касающимися школ, тюрем, жилищного строительства, Закона о бедных и местного самоуправления в целом. Аддисон сделал местные советы – в Лондоне это были Совет графства Лондон и администрации боро – ответственными не только за расчистку трущоб и землевладения, находящиеся вне городской черты, но и за обеспечение жильем всех, кто в нем нуждался, по арендным ставкам, определявшимся только финансовыми возможностями квартиросъемщиков. Кроме того, в каждом жилище должна была быть «ванная комната». Финансировать потенциально огромные затраты сверх грошовых поступлений от местных сборов должно было Казначейство, видимо застигнутое врасплох.

Уайтхолл слабо ориентировался в реальности местного самоуправления. В правительстве бушевал «топор Геддеса», а Казначейство выдавало средства на строительство муниципального жилья до наивного щедро. В области государственного строительства произошел мгновенный взрыв. Если в 1913 году 6 % новых лондонских домов были построены государством, то к 1920 году эта цифра достигла 60 %. Субподряды раздавались направо и налево, растраты были огромными. Мафия подрядчиков вовсю занималась хищением материалов. В 1921 году дома в Хендоне обошлись Совету более чем в тысячу фунтов каждый – втрое дороже, чем стоили дома в частном секторе. Строители предусмотрели в этих домах «ванные комнаты», но те же помещения должны были служить кухней, судомойней и прачечной. Два года спустя Казначейство урезало субсидии, и цены взлетели. Аддисон был вынужден подать в отставку.

Как бы то ни было, дома были построены. В старых, еще довоенных землевладениях Совета в Миллбанке и на Баундери-стрит брали за образец работу филантропов Джорджа Пибоди и Октавии Хилл. Застроенные после 1918 года землевладения Беконтри на окраине Дагенема и Сент-Хелиер возле Саттона выглядели как настоящие новые города на 120 000 и 40 000 жителей соответственно. В зеленой зоне было застроено пятнадцать менее крупных владений, где в конечном итоге разместились 250 000 человек. В отличие от владений во Внутреннем Лондоне новая застройка велась далеко от мест, где жили потенциальные арендаторы, и уж тем более от мест, где они могли найти работу. Город расползался беспорядочно: в новые районы почти не ездили поезда, здесь было мало школ, магазинов, больниц. Уверяли, что один новосел колотил в соседские двери, вопрошая: «Что случилось? Почему везде такая тишина?»

В 1923 году министром здравоохранения стал Невилл Чемберлен, сын Джозефа Чемберлена и член парламента от Эджбастона, пригорода Бирмингема. Сухой трудолюбивый интеллектуал, помешанный на административной работе (согласно описанию одного биографа, он всегда «ходил с кислой миной»), в 1919–1921 годах он служил в правительственном комитете с любопытным названием «комитет по нездоровым территориям». В ходе работы в комитете он не понаслышке познакомился с худшими трущобами страны и, став министром здравоохранения, посвятил себя преобразованиям, вылившимся в полномасштабную реформу социальной политики, оставаясь на этом посту – с одним перерывом – до 1931 года. Заступив на должность, Чемберлен объявил, что у него готово двадцать пять законопроектов о реформе, – и двадцать один из них ему впоследствии удалось провести (результат примечательный!). Он даже отказался от назначения в Министерство финансов, желая завершить работу над зародышем «государства всеобщего благоденствия».

Закон о бедных 1834 года к тому времени устарел почти на век. Дни попечителей, работных домов, лазаретов, лечебниц и отдельной помощи неимущим, жившим вне домов призрения, были сочтены. В 1880-х годах отец Чемберлена ставил на обсуждение вопрос о передаче всего перечисленного в юрисдикцию новых советов графств, а в 1909 году одна из комиссий предложила их упразднить. Но лишь в 1929 году Чемберлен смог провести акт, согласно которому попечителей, предусмотренных Законом о бедных, наконец сделали подотчетными местному самоуправлению. Сделать это удалось в результате речи, длившейся два с половиной часа и снискавшей бурное одобрение палаты общин. Если бы не его неверное суждение о Гитлере в 1938 году, Чемберлена сегодня восхваляли бы как великого социального реформатора[147].

В результате акта Чемберлена в ведение Совета графства Лондон перешли 75 лазаретов, инфекционных больниц и психиатрических лечебниц Столичного управления лечебниц. Эти заведения работали бок о бок со старинными независимыми благотворительными больницами – и соперничали с ними. Таким образом, комитет по здравоохранению Совета графства Лондон к 1939 году контролировал 60 % всех больниц Англии, не считая частных. Лондон мог похвастаться, что имел «самый большой местный орган здравоохранения в империи». Так что на деле британское «государство всеобщего благоденствия» ведет свою историю не с лейбористского правительства 1945 года. Самый большой шаг к нему сделал находящийся на посту министра здравоохранения тори, давший полномочия Совету графства Лондон, где также господствовали тори.

В то же время те из муниципальных боро, где большинство было за лейбористов, усерднее всех внедряли новшества. В течение всей межвоенной эпохи они разрывались между социализмом Лэнсбери и умеренным реформизмом Моррисона. Лэнсбери обладал мощной харизмой и необыкновенным талантом доводить аудиторию до слез. Он сохранял популярность на протяжении 1920-х годов и даже прошел в парламент. В 1929 году, когда к власти ненадолго вернулся Рамсей Макдональд, Лэнсбери стал министром общественных работ. Благодаря ему Лондон обзавелся озером для катания на лодках в Риджентс-парке и общественным пляжем на озере Серпентайн в Гайд-парке; при этом Лэнсбери привел в ярость сотрудников Times, настояв, чтобы пляж был общим для мужчин и женщин. С точки зрения историка А. Дж. П. Тэйлора, это единственные заслуживающие уважения памятники, оставленные после себя незадачливым правительством Макдональда 1929 года.

Эти боро, как и все местное правительство Лондона независимо от партии, оставались, по сути, верны идеям Моррисона и традиции «социализма в вопросах воды и газа» Уэбба. В Лондоне не было ничего похожего на гражданские волнения, поднимавшиеся в этот момент в городах Франции и Германии. Методичный Моррисон был типичным «новым» лондонцем, ездившим на работу из пригородного Летчуэрта, а не из Вестминстера, Финсбери или Бетнал-Грина. Под его флагом Вулидж в 1920-х годах построил свыше тысячи муниципальных домов. Бермондси снискал всеобщее восхищение успехами в здравоохранении с бесплатными стоматологией, патронажем и лечением туберкулеза. Кроме того, в Бермондси строились плавательные бассейны и был учрежден «комитет по благоустройству», под руководством которого церковные кладбища были превращены в скверы. Появился даже новый сорт георгинов, названный в честь Бермондси. Система перераспределения сборов сработала так, как и было задумано.

19. Пик разрастания. 1930–1939

Всепожирающий мегаполис

Невилл Чемберлен смог провести реформы, направленные на создание государства всеобщего благоденствия, но с более серьезной проблемой – введения лондонского рынка жилья, вновь начавшего бурно расти, в определенные рамки – ему справиться не удалось. Местные советы могли строить дома, но у них это получалось не лучше, чем у частных застройщиков: воткнули дома в чистом поле и собираем арендную плату. Какой-либо инфраструктуры или хотя бы подобия спланированной застройки не предполагалось. В 1927 году Чемберлен учредил орган с претенциозным названием Комитет по региональному планированию Большого Лондона. Однако все, что сделал комитет, – это зафиксировал три года спустя, что зеленые территории, расположенные внутри окружности радиусом 11 миль (ок. 17,7 км) с центром в Чаринг-Кроссе, исчезают со скоростью тысяча акров (ок. 4 кв. км) в год.

В 1932 году (Чемберлен уже был канцлером Казначейства, но бдил за происходящим на предыдущем месте службы) правительство представило первый в истории страны комплексный Закон о городском и сельском планировании. Закон предоставил советам (прежде всего лондонскому) полномочия составлять планы землепользования, в том числе на уже застроенных участках, а застройщикам «рекомендовалось» согласовывать сносы и перестройки с советами. Это была первая с XVII века мера, направленная на обуздание роста столицы, если не считать постановлений местных властей и строительных правил. Были установлены нормы ширины улиц и высоты зданий: последняя не должна была превышать 100 футов (ок. 30,5 м) для деловых зданий и 80 футов (ок. 24,4 м) для жилых зданий[148]. В законе, однако, были тщательно обойдены требования к обеспечению инфраструктурой или сохранению территорий общего пользования. Советы могли запрещать снос исторических зданий, но лишь при условии выплаты компенсации, из-за чего это положение применялось лишь на бумаге.

Из-за беззубых формулировок закон оказался неэффективным. Депрессия 1929–1931 годов ударила по Лондону не так сильно, как по стране в целом, однако политический климат в последующие годы не способствовал правительственному регулированию бизнеса. Обращение в Вестминстер с просьбой сохранить Норфолк-хаус осталось без ответа из-за цены, в которую это обошлось бы. Эстетические вкусы эпохи были не настолько тонки, чтобы ограничить постепенный снос Портленд-плейс работы Адама или остановить строительство Чарльзом Холденом[149] здания совета Лондонского университета, возвышавшегося над владением Бедфорд. Время от времени пресса публиковала письма протеста; в одном из них архитектор Чарльз Роберт Эшби, участник движения «Искусств и ремесел», сетовал, что «любой прекрасный памятник прошлого… в котором можно было бы разместить библиотеку, клуб, музей, школу или приходское собрание, [вместо этого] сносится и продается на строительные материалы». Но протесты были напрасны. Тридцатые годы стали свидетелями самого чудовищного осквернения старого Лондона; сравниться с этим может разве что немецкий «Блиц»[150], да и то не факт.

Самый символический акт вандализма произошел, когда Моррисон в 1934 году вырвал Совет графства Лондон из рук тори (после этой победы лейбористы контролировали Совет вплоть до 1965 года, когда он был упразднен). Желая прослыть убежденным новатором, Моррисон решил снести непременный атрибут всех фотографий и картин, изображающих вид собора Святого Павла с Темзы, – изящный мост Ватерлоо работы Ренни. Он созвал прессу, которая должна была запечатлеть, как он лично выламывает кувалдой первый камень: «В сердце столицы нам нужна транспортная артерия, а не памятник древности». На этом, правда, чаша переполнилась. Пресса нападала на проявленную Моррисоном «эстетическую слепоту, граничащую с филистерством», и его «вульгарный утилитаризм». Корпорация лондонского Сити на три десятилетия отложила снос другого моста работы Ренни – Лондонского. Оба они были в конце концов заменены спартанскими каменными блоками – это все равно что замазать белилами картину Каналетто, не раз Лондонский мост рисовавшего. Что касается цели Моррисона – облегчить потоку транспорта движение в Вест-Энд, ей на смену позднее пришло другое стремление – этот поток снизить. Утрата моста Ватерлоо положила начало устойчивому отходу Лондона от Парижа и других европейских столиц, где исторические центры по-прежнему считались заслуживающими уважения и сохранения в их эстетической цельности. Вплоть до начала охраны исторических зданий, что произошло уже после Второй мировой войны, Моррисон и его преемники рассматривали берег Темзы просто как ряд строительных участков.

Город из домов на две семьи

Если не считать сноса моста Ватерлоо, проблема передвижения по городу оставалась для Совета графства Лондон слепым пятном. Ни один другой город не делал так мало для обеспечения движения транспорта. Через правительство прошел только один проект дорожного строительства, и он в основном касался Истерн-авеню и Вестерн-авеню, облегчавшими движение через перегруженные восточные и западные пригороды. Были запроектированы северная и южная окружные дороги, а также построена объездная дорога в обход Кингстона. Эти шоссе стали магнитами для новых предприятий обслуживающего сектора, которые переезжали из Ист-Энда и доков. Среди них были фабрики «Гувер» (Hoover) и «Файрстоун» (Firestone), построенные архитектурным бюро «Уоллис, Гилберт и партнеры» (Wallis, Gilbert and Partners) в стиле ар-деко, а также другие, где производились бритвы Gillette, огнетушители Pyrene, электротовары марки Curry, зубная паста Macleans и хрустящий картофель Smiths. В 1931 году, на пике депрессии, пятнадцать фабрик в промышленной зоне Парк-Роял сообщали о нехватке рабочей силы. В том же году в Дагенеме открылся филиал американской компании Ford Motor, благодаря чему получили работу жители владения Беконтри, застроенного Советом графства Лондон, но находившегося в транспортной изоляции. К концу Великой депрессии, в 1933 году, на Лондон приходилась половина всех новых рабочих мест в Британии.

Количество частных автомобилей в столице за десять лет выросло вшестеро – со 187 000 в 1920 году до миллиона с небольшим в 1930 году, в то время как средняя цена автомобиля упала с 684 фунтов до 210 фунтов. В докладе 1937 года настоятельно рекомендовалось проложить сеть радиальных и кольцевых автодорог, прорыть новые туннели и разделить полосы для скоростного и медленного движения, однако ничего из этого сделано не было. Рост железных дорог и их электрификация делу не помогли, лишь ускорив застройку низкой плотности в южных пригородах. В 1929 году второе правительство Макдональда учредило Управление пассажирского транспорта Лондона, в ведение которого к 1933 году перешло все метро и некоторые наземные железные дороги столицы. Управление стало крупнейшим предприятием общественного транспорта в мире. Его директор Фрэнк Пик и архитектор Чарльз Холден задали новые стандарты комфортабельного и стильного городского транспорта. Разработанные Холденом проекты станций метро, на которые большое влияние оказала шведская архитектура, по праву занимают место среди выдающихся образцов межвоенного зодчества. Не менее выдающимся явлением в области дизайна стала схема метро, разработанная Гарри Беком (взявшим за основу электрические схемы) и в общих чертах сохраняющаяся и сегодня.

В первой половине XX века среди государственных организаций Лондона одно только Управление пассажирского транспорта и занималось чем-то схожим с городским планированием. Историк Лайонел Эшер назвал управление «главным мотором регионального развития Лондона» просто потому, что город развивался там, где управлению было угодно проложить железные дороги. Под эгидой управления состоялся массовый исход из внутреннего города в пригороды, по сравнению с которым все предыдущие подобные переселения были ничтожны. Население Лондона между мировыми войнами увеличилось всего на 10 %, но площадь застроенной территории выросла вдвое. К 1939 году город раскинулся вширь на тридцать четыре мили (ок. 55 км), уже в шесть раз больше, чем в 1880 году.

Большей частью это произошло из-за строительства сотен ферм в Мидлсексе компанией Metropolitan Railway, придумавшей для «своей» территории броское название «Метроленд» (Metroland). Старт проекту был дан в 1919 году; реклама, эксплуатировавшая мечты о пригородном блаженстве, обещала «превратить приятные холмистые поля в счастливые дома». Компания даже заказала песню, ставшую популярной, – «Мой маленький дом в Метроленде» (My Little Metroland Home). Плотность застройки была низкой, использование земли – неэффективным, а потребность в инфраструктуре – высокой. Но дела до этого никому не было.

Безликие районы, выраставшие в результате подобного расползания застройки, отличались только ценой. В какой-то мере имели собственное лицо только окру`ги вдоль «Еврейского северо-западного прохода». Еврейская община была рассредоточена на территориях от Голдерс-Грина, где в 1922 году была открыта первая синагога, до Хендона, Милл-хилла и Эджвера. Приток в эти районы иностранных иммигрантов, многие из которых спасались от нацистской Германии, к концу 1930-х стал настолько велик, что, по оценкам, на северо-западе Лондона жила четверть всех иностранцев, проживавших в Британии. Станция подземки «Голдерс-Грин» в 1920-х годах считалась пятой по загруженности; к тому же неподалеку располагался один из самых больших зрительных залов столицы – огромный театр «Ипподром» на 3500 мест.

Поезда Южной электрической компании (Southern Electric) наконец обеспечили полноценную связь южного берега Темзы с центром столицы. В Кенте, на юг от Вулиджа до Элтема, Кэтфорда и Бексли, располагалось преимущественно жилье представителей нижнего слоя среднего класса. Как и в северной части Лондона, можно было заметить, что стоимость домов и размер садов увеличивались в зависимости от высоты над уровнем моря: так было в Сиднеме, Бромли и Чизлхерсте. На юго-западе, в Мертоне, Саттоне, Эпсоме и на склонах Ричмонда, застройка напоминала скорее застройку Метроленда. Строительство велось с бешеной скоростью: дома на две семьи с общей стеной возводились с нуля меньше чем за месяц. Целые фермы исчезали с лица земли за считаные недели.

Культура пригорода

К этому времени масштабы разрушения привычного вида Лондона вызывали всеобщее беспокойство. Перед войной попытка построить многоквартирный дом на Эдвардес-сквер в Кенсингтоне была отбита, но в 1920-х годах улицу Эндсли-Гарденс в Блумсбери поглотил Дом друзей[151], а весь переулок Морнингтон-кресент в Кэмден-тауне стал сигаретной фабрикой «Каррерас» (Carreras). Однако то была последняя капля: самую характерную черту лондонского городского ландшафта – площадь-сад – надо было спасать, а то, того и гляди, Гровнеры построят что им заблагорассудится на Белгрейв-сквер или Гровнер-сквер. В результате в 1931 году был принят закон, предусматривавший сохранение всех лондонских площадей числом 461. Вслед за этим в 1934 году Совет графства Лондон объявил, что вокруг всей застроенной территории будет сохранено «зеленое ожерелье» (позднее его стали называть «зеленым поясом»). Кроме того, Совет выделил 2 миллиона фунтов стерлингов на выкуп земельных участков, «легко доступных из полностью урбанизированных районов Лондона», для превращения их в общественные зоны отдыха. Правда, по этому плану были приобретены только Энфилд-чейз и Нансач-парк[152]. Это позволило наконец сохранить хотя бы растительность, но об исторических зданиях все еще никто не думал.

Между тем новый пригородный стиль жизни лондонцев неизбежно накладывал отпечаток на самосознание нации. В литературных кругах к пригородам относились с долей снисходительного цинизма. Писательница Розамонд Леманн грозилась «поджечь эти растущие как на дрожжах бунгало… я бы – да просто взорвала бы их все». Для Дж. Б. Пристли, приехавшего с севера, пригород был новой Англией, местом «огромных кинотеатров, танцевальных залов и кафе, бунгало с крошечными гаражами, коктейль-баров, магазинов “всё по три пенса”, автомобилей, радио, походов, фабричных девчонок, выглядевших как актрисы, собачьих бегов и мотоциклетных гонок, плавательных бассейнов и сигаретных вкладышей[153], за которые тебе отдадут все, что хочешь». Одному из первых историков пригородов, Алану Джексону, в его героях виделась «легкомысленность местного патриотизма и нехватка чувства общности». В них не было ничего, что могло бы пробудить интерес или любопытство стороннего наблюдателя. По словам историка Лондона Джерри Уайта, жители пригородов «с показной невозмутимостью» роняли: «Успел на последний». Их жены говорили: «Приятно познакомиться» – и «перед партией в вист ставили консервы на кружевную салфеточку».

Расмуссен, более бесстрастный и зоркий наблюдатель, проявлял больше симпатии. С его точки зрения, пригороды представляли собой «перенос делового центра из города… чтобы людям не надо было ехать в город за покупками или для развлечения». Пригород был новой версией города, хотя ему и не хватало всех городских услуг и развлечений. Дело было за будущим. Поэту Джону Бетчеману, барду пригородной жизни, еще меньше хотелось что-то критиковать:

В Рейслип-гарденс мчит из Сити

Поезд, прочь от душных стен.

Сотню раз сказав «простите»,

Вышла на перрон Элен[154].

Его героиня спешит:

На задворки, где на склонах

Изгороди две зеленых

Наш Эдем, наш сельский Мидлсекс

Всё хранят от перемен[155].

Бетчеман так и остался очарован этим новым Лондоном. Он смотрел с высот холма Хэрроу, словно со скалистого островка, на бурное море пригородного Уэмбли: «Штормовые тучи к западу, на Кентон, / В Перивейле зажигают маяки».

Нападение на пригороды – и, пожалуй, более решительное – произошло с другого фланга: архитекторы-беженцы из Европы Бертольд Любеткин, Вальтер Гропиус и другие принесли в Лондон скупые геометрические линии немецкого баухауса. Такие здания, как «Хайпойнт I» (Highpoint One) в Хайгейте (1933) и Модернистский дом (Modern House) Максвелла Фрая (1937), можно счесть «перегибами на местах», но их жесткий модернизм взял приступом и школу Лондонской архитектурной ассоциации, и страницы журнала Architecture Review. Несколько пригородных застройщиков, например компания New Ideal Homestead, даже пробовали включать один-два проекта в стиле баухаус в свои книги образцов. Если вы едете в Хитроу по Грейт-Уэст-роуд и достаточно наблюдательны, то можете заметить несколько вилл 1930-х годов в стиле баухаус, с плоскими крышами и охватывающими обе смежные стены угловыми окнами. Очевидно, в моду они так и не вошли, потому что некоторые из них в конце концов все-таки оказались снабжены шатровыми крышами.

Чего новым «модернистам» удалось добиться, так это положить конец декоративному шику межвоенного ар-деко – еще одного отчасти немецкого детища. Оно ненадолго расцвело в отелях, таких как «Савой» и «Стрэнд-палас» (Strand Palace), на фабриках, построенных бюро «Уоллис, Гилберт и партнеры» в Западном Лондоне, и в новых пригородных обителях удовольствий – «суперкинотеатрах». Интерьеры многих кинотеатров спроектировал эмигрант из России Федор Комиссаржевский. Из его работ сохранился кинотеатр «Гранада» (Granada) в Тутинге с орга́ном фирмы Wurlitzer, прозванным «Могучим Вурлитцером», чей интерьер должен был наводить на мысли об эскапизме нового кино и развеять скуку замужних дам, оставленных на весь день в новых домах (об этой скуке тогда много писали).

Если говорить об освоении земельных участков, строительный бум того времени, резко остановленный в 1939 году началом Второй мировой войны, был самым мощным в истории Лондона. Появился даже неологизм «метрофобия». Комиссия Барлоу, учрежденная Чемберленом в 1937 году, в очередной раз потребовала тщательного планирования землепользования в Лондоне, вывода промышленности из центра города, расчистки трущоб, разгрузки транспортных артерий, охраны зеленых зон и исторических памятников. Против этих благих намерений никто не возражал. Были даже проведены законы, один из которых, 1935 года, носил амбициозное название «Об ограничении ленточной застройки». Однако пропасть между правительством в Уайтхолле и реальностью на местах оставалась непреодолимой. Власти могли приказывать что угодно, но руль управления не был сцеплен с мотором, а мотором являлся рынок.

Там, где есть люди, есть свободное место и нет регулирования, первые естественным образом занимают второе. Британский парламент был обеспокоен волнениями трудящихся в 1920-х годах, а также буйным возрождением автократии по всей Европе. Казалось, что с точки зрения парламента разрастание города служило умиротворяющим средством, почти что наркотиком. Ведь лондонцы в действительности мечтали именно о том, что обеспечивалось разрастанием города: о домике с садиком и железнодорожной станцией. А обеспечение общества и инфраструктуры – не их забота. И почему бы правительству их останавливать при наличии свободной земли? Как писал Джексон, реальность пригородов состояла в том, что «у многих тысяч людей выросли жизненные стандарты» до такого уровня, о котором предыдущее поколение и мечтать не могло. Та же движущая сила стояла за столь же беззаботным и хаотическим распространением «поместий для топ-менеджеров» по английской глубинке в 2010-х годах.

Невзирая на предвоенные предсказания демографов, Лондон не сделался менее заманчивым. Если его улицы и не были вымощены золотом, зато в пригородах вдоль них росли трава и деревья, и этого было уже довольно, чтобы столица притягивала к себе людей. Лондон стал не просто самым большим городом мира: ни в одном другом городе такая высокая доля людей не жила в домах с водоснабжением и электричеством, отдельным входом, садом и железной дорогой, по которой они могли бы ездить на работу. Что касается рынка недвижимости, здесь бум прекратился. На пике роста, в 1939 году, население Лондона составило 8,6 миллиона человек; эта цифра будет превзойдена только в 2019 году. Как и перед Великой войной, мегаполис словно взял паузу, чтобы посмотреть, что случится дальше.

20. Столица на войне. 1939–1951

«Блиц»

В сентябре 1938 года заявление Чемберлена о том, что он привез из Мюнхена «мир для нашего поколения», вызвало ликование и у публики, и в парламенте. Даже в начале 1939 года оставалась слабая надежда, что путем дипломатии удастся ограничить немецкий экспансионизм или хотя бы удержать Британию в стороне от конфликта, ограниченного в то время территорией Восточной Европы. Вторжение Гитлера в Польшу, чью целостность Британия гарантировала, как и целостность Бельгии в 1914 году, положила этим надеждам конец. Но объявление Чемберленом войны не было встречено всплеском шапкозакидательского патриотизма, как в 1914 году. Те, кто помнит этот момент, говорят об ощущении парализующего ужаса.

Известно, что Гитлер не имел желания воевать с Британией. Он скептически относился к разработанному его генералами плану вторжения – операции «Морской лев», учитывая, что Королевский военный флот не был разгромлен, а воздушная битва за Британию весной 1940 года продемонстрировала, что у Германии нет превосходства в воздухе. Тем не менее для защиты Лондона принимались отчаянные меры. В сельской местности «ближних графств»[156] было создано три пояса дзотов и пулеметных гнезд. Насколько мне известно, ни один из них не сохранился до сего дня. Сообщения о планах Гитлера по оккупации Лондона (оккупационная администрация якобы должна была располагаться в здании совета Лондонского университета в Блумсбери) представляют собой позднейшие фантазии, эксплуатирующие интерес ко Второй мировой войне. К осени 1940 года операция «Морской лев» была отменена, и главной задачей обороны столицы стала защита от воздушных налетов, а это все-таки другая война, с сомнительной для нападающей стороны эффективностью.

Угроза воскресила в памяти лондонцев воспоминания о Великой войне, и многие пребывали в ужасе: ведь все знали, насколько усовершенствовались с тех пор бомбардировщики. Бертран Рассел писал, что после начала войны столицу сразу же сровняют с землей. Она превратится в «один огромный бушующий Бедлам, больницы будут брать штурмом, транспортное сообщение прекратится, бездомные будут взывать о помощи… враг будет диктовать свои условия». Такие взгляды выражали не только философы левых убеждений. Черчилль еще в 1934 году предупреждал, что от трех до четырех миллионов лондонцев будут спасаться в сельской местности. Согласно правительственным прогнозам 1937 года, за две недели бомбардировок должны были погибнуть 600 000 человек, и в больницах было развернуто 300 000 коек. Как следствие, столичные власти организовали эвакуацию около 660 000 женщин и детей, в том числе половины всех школьников города, в провинцию. Эта операция, по сообщениям, прошла без единого серьезного сбоя.

Вялые бомбардировки доков начались в сентябре 1940 года, однако целились немцы плохо, и в основном бомбы падали куда придется. В Лондоне с самого начала ввели ночное затемнение; эта мера была непопулярной, но считалась эффективной. В качестве защиты от бомб распространялись металлические полубочки, которые назвали «бомбоубежищами Андерсона»; их нужно было устанавливать на заднем дворе. В центре города от них было мало проку, и по сигналу воздушной тревоги люди бросались в метро. Попытки предотвратить скопление людей на платформах оказались тщетными; станции быстро переполнились, и власти махнули рукой.

Такой войны, как зимой 1940 года, лондонцы еще не знали. Каждую ночь любой житель города мог погибнуть – внезапно, как некогда в окопах Великой войны. 29 декабря 1940 года 130 бомбардировщиков сбрасывали на Лондон бомбы со скоростью 300 штук в минуту. Окрестности собора Святого Павла были объяты пламенем, но сам собор не рухнул. Пострадало около трети старого Сити. Затем бомбардировки прекратились: Гитлер переключил внимание на Восточный фронт. Лишь в 1944 году произошло еще четырнадцать налетов, прозванных «бэби-блицем». За ними, с июня 1944 года и до конца войны, следовали атаки самолетов-снарядов «Фау-1» и ракет «Фау-2».

О бомбардировках люди вспоминали по-разному. Писательница Элизабет Боуэн отмечала, что каждый вечер лондонцы «чувствовали, как истончается промежуток между живыми и мертвыми… Когда небо начинало бледнеть, а потом темнеть с наступлением сумерек, прохожие на улицах говорили друг другу: “Доброй ночи! Удачи”. Каждый надеялся, что не умрет ближайшей ночью, а если умрет, то будет хотя бы опознан». Представление о «духе Блица»[157] давно развенчано в публицистике как патриотическая фикция, изобретенная в Уайтхолле для поднятия духа населения. В душах лондонцев господствовала скорее мрачная готовность пережить то, что происходит, до конца. При всем при том тысячи эвакуированных детей вернулись домой еще до того, как бомбежки прекратились: часть населения считала правительственные меры избыточными.

Люди молодые, казалось, воспринимали все происходящее спокойно, даже лицом к лицу сталкиваясь с происходящим ужасом. В январе 1941 года при попадании бомбы в зал станции «Банк» погибло 117 нашедших там убежище человек. Моя мать, тогда студентка, вызвалась в добровольцы и стала водителем скорой помощи в Ист-Энде. Когда я спрашивал ее, как она себя ощущала, она спокойно отвечала: «Как водитель скорой помощи». Лишь после мы узнали, насколько травматическим был этот опыт для девушки, которой едва исполнилось двадцать. Там же, где непосредственного соприкосновения с кошмаром войны не было, царила атмосфера жутковатой обыденности. Даже в сильно пострадавшем Сити конторские работники приспособились к ежедневным неудобствам. Управляющий Банком Англии Монтегю Норман два или три раза в неделю ночевал на работе, а жаловался только на скуку: из-за простоя в коммерции работы было мало.

Частью военного нарратива стал не столько «дух», сколько сила духа граждан. Значение приобретали мелочи: концерты пианистки Майры Хесс в Национальной галерее в обеденный перерыв; танцовщицы в театре «Уиндмилл» (Windmill Theatre), который «ни разу не закрывался»; фотоснимок купола собора Святого Павла, объятого пламенем; огород, разбитый во рву Тауэра; песня Ноэла Коварда «Гордость Лондона» (London Pride). Город стал участником войны нового типа (возможно, предыдущий подобный случай был во времена Тридцатилетней войны) – конфликта целых народов, а не просто армий.

Этот живой образ Лондона перенес через Атлантику американский радиожурналист Эд Марроу. Он вел репортажи из Лондона в прямом эфире, рассказывая о девушках, беспечно идущих на работу в платьях, и о богачах, вкушающих напитки в вестибюлях отелей, пока вокруг сыплются бомбы. Один из слушателей говорил Марроу: «Вы положили погибших в Лондоне к нашим дверям, и мы поняли, что эти мертвые – не чужие, а наши». Он помог развенчать заблуждение, согласно которому «то, что происходит за океаном за 3000 миль (ок. 4828 км), на самом деле вообще не происходит». Черчилль считал, что Марроу сыграл ключевую роль в том, что изоляционистски настроенная Америка в 1941 году вступила в войну.

Целью «Блица», как и любых кампаний по бомбардировке городов, было сломить волю населения, принудить свергнуть правительство или поменять его политику. Ни то ни другое достигнуто не было – ни в Британии, ни в Германии. Даже работа для нужд фронта почти не прекращалась, а задачи гражданской обороны – защита от налетов, тушение пожаров, обеспечение едой и кровом бездомных – придавали широким массам чувство вовлеченности, которого у них не было во время Первой мировой войны. Последующие опросы показали, что число самоубийств и психических расстройств в Лондоне снизилось, а предсказания массовой паники и «бомбового невроза» оказались чепухой.

Хотя «Блиц» продолжался недолго, для Лондона он стал определяющим событием войны. Его прозвали вторым Великим пожаром; от бомбежек погибло около 30 000 жителей, и именно это послужило причиной статистического парадокса: один из каждых трех лондонцев, погибших во время Второй мировой войны, был гражданским лицом, а не военным. Бомбы сровняли с землей около 100 000 домов, а повредили вдесятеро больше. В некоторых частях Ист-Энда половина жилья стала непригодной для обитания.

Вера в агрессивную мощь бомбардировщиков послужила причиной ответной кампании Королевских военно-воздушных сил, обрушивших свой удар на Германию и продолжавших бомбить ее до конца войны. Как следствие, по сравнению с разрушениями в Германии жертвы Лондона кажутся почти незаметными. В Германии, по оценкам, от бомб погибло полмиллиона мирных жителей; налетам в течение всей войны подвергались не только крупные населенные пункты, но и небольшие средневековые городки, что было уж и вовсе бессмысленным варварством. Летчики упорно верили, что самолеты могут выиграть войну – возможно, даже без наземных боев. Этот просчет во всех смыслах дорого обошелся обеим сторонам.

Озирая развалины

В День Победы в Европе, 8 мая 1945 года, лондонцы вышли на улицы, чтобы праздновать. Однако радость была недолгой: предстояло зализывать раны. Для Великобритании победа оказалась пирровой. Лондон выглядел скорее как город побежденной стороны – почерневший, запущенный, усеянный руинами. С наступлением мира немецкие и японские промышленники ринулись восстанавливать производство, в то время как в Британии труд по-прежнему был неэффективным, а инвестиций не хватало, но разговоры о «нашем самом прекрасном часе» отвлекали внимание от этих недостатков. Наиболее тяжелой гирей на ногах Лондона было ложное представление о том, что он выстоял в одиночку (нам постоянно твердили об этом в школе) и теперь мог с полным правом вкушать плоды победы. На самом деле победа была в значительной мере достигнута усилиями Америки и Советского Союза. Им и достались какие ни на есть плоды.

Как и после Великой войны, британцы ожидали, что государственная машина, выигравшая войну, сможет воспользоваться мирным временем. Неожиданный успех лейбористов, которые опередили возглавляемых Черчиллем консерваторов на выборах 1945 года под лозунгом «Теперь надо победить в мире», говорил именно об этом. Таким образом, пока оккупированная Германия начала с необыкновенной скоростью восстанавливать экономику, британцы, казалось, ждали, пока правительство что-нибудь сделает. Командная экономика никуда не делась. Правительство сохранило талоны на продукты питания, на строительные материалы, на газетную бумагу и ткани, как если бы рыночной экономике еще нельзя было доверять. Спартанские жилищные условия почти не улучшились. Зимой 1946/47 года ударили сильные морозы, а угля не хватало. На фотографиях того времени сотни лондонцев стоят в очередях за картошкой. Черчилль позднее определил социализм словом queuetopia (от англ. queue – «очередь» – и «утопия»).

Единственным слабым намеком на восстановление коммерческой деятельности стало решение 1947 года объявить старую экспериментальную взлетную полосу компании Fairey Aviation в Хитроу Лондонским аэропортом вместо неудобно расположенного Кройдона. Годовой пассажирооборот в Хитроу за три года удвоился, достигнув 250 000 человек; в 1955 году он превысил 2,5 миллиона, а в 1960 году – 5 миллионов. Местных жителей каждый раз заверяли, что уж это-то расширение будет последним, и каждый раз обещание грубо нарушалось: авиарейсы множились, и их полетные маршруты проходили над густонаселенными территориями.

Материальные разрушения в Лондоне были заметны, но распределены географически неравномерно. Тысячи людей, оставивших город, потихоньку стекались назад, однако дома и рабочие места многих из них были разрушены. Сити утратил треть контор и большинство складов, а с ними и немалую часть еще остававшегося производства и коммерческой деятельности. Финансовый сектор уже пострадал от бегства иностранных компаний, и они вернулись далеко не сразу. Сити, казалось, лишался статуса мировой финансовой столицы; теперь в этой сфере господствовала Америка, где взошла звезда нью-йоркской Уолл-стрит. Хотя Организация Объединенных Наций провела свое первое собрание в Лондоне, в Центральном зале методистов, ее штаб-квартира, как и штаб-квартиры Всемирного банка и МВФ, расположилась в Америке.

Вне экономической сферы некоторые признаки нормальной жизни все-таки стали появляться. В Париже в 1947 году была запущена линия одежды «Нью лук» (New Look) от Dior, вызвавшая не только огромный резонанс (и поднявшая моральный дух), но и большое удивление – почему лондонские дизайнеры все еще ограничены талонами. В 1948 году возобновилось проведение автосалона в Эрлс-корте, хотя бензина не хватало и машинам приходилось вставать в очередь на участие. В том же году был, к вящей пользе для Лондона, создан Совет по искусствам, что позволило возродить театры и галереи. Проведение Лондоном Олимпиады 1948 года, прозванной «суровыми играми», ознаменовало возвращение некоторого международного престижа. Мой отец водил меня на церемонию открытия, и, сидя у него на плечах, я видел, как зажегся олимпийский огонь.

Город какого типа?

В 1942 году, в самый разгар боевых действий, военный кабинет, как будто бы дело происходило в мирное время, опубликовал доклад бывшего директора Лондонской школы экономики Уильяма Бевериджа о послевоенной социальной реформе. Доклад был составлен исходя из принципов, которые Беверидж обсуждал с Ллойд Джорджем еще в ходе Великой войны. Аналогичное упражнение в градостроительстве было поручено Патрику Аберкромби, преподавателю архитектуры, который работал еще над докладом Барлоу 1937 года. Ожидалось, что он будет расценивать «Блиц» как возможность, как начало новой эры. Свой доклад он должен был направить Совету графства Лондон.

С окончанием войны эти планы стало возможно воплотить в жизнь. Однако руководить их воплощением должно было правительство, нацеленное на централизованную реформу; их нельзя было оставлять на откуп местному самоуправлению. Учреждения, занимавшиеся заботой о бедных и переданные Чемберленом под эгиду Лондона, теперь были выведены из-под его контроля и отданы в распоряжение Уайтхолла, который ввел режим «национальной помощи». Министр здравоохранения Эньюрин Бивен, питавший крайнюю неприязнь к Моррисону, возглавлявшему Совет графства Лондон, нашел особенное удовольствие в том, чтобы отнять у Лондона его драгоценные больницы и передать их в ведение своей новой Национальной службы здравоохранения. Даже в жилищном вопросе «национализация» победила. До того как потерять свой пост, Черчилль планировал соорудить на старых заводах по производству «Спитфайров» миллион сборных бунгало, которые «воздвигались бы за несколько часов». Этот смелый план потерпел фиаско: себестоимость одной подобной сборной конструкции оказалась втрое выше, чем обычного пригородного дома на две семьи. Все же несколько подобных домов дошло до наших дней – в Кэтфорде на юге Лондона; они выглядят очаровательно хрупкими и внесены в список объектов архитектурного наследия.

Градостроительные идеи Аберкромби в отношении Лондона были куда смелее и масштабнее. Их истоком послужила революция в теории городского планирования, захлестнувшая Европу в начале 1930-х годов: теоретики архитектуры увлеклись ею и в авторитарных, и в демократических странах. Архитектор Гитлера Альберт Шпеер видел Берлин символом новой Германии и планировал перестроить его в имперских масштабах. В Советской России воплощались сталинские апокалиптические градостроительные идеи. Целые города в Восточной Европе расчищались, и на их месте воздвигались проспекты, застроенные государственными зданиями. Хотя в подобных идеях было что-то и от классической геометрии, и от имперского величия (Гитлеру Берлин виделся новым Римом), сквозившие в них автократические идеалы были ужасающими. В них не было уважения ни к веками развивавшейся европейской городской культуре, ни к историческим зданиям.

Среди архитекторов, оказавших серьезное влияние на эти идеи, был французский архитектор швейцарского происхождения Ле Корбюзье (настоящее имя – Шарль-Эдуар Жаннере). Он стал одним из отцов предвоенного модернистского движения CIAM, члены которого рассматривали архитектуру «как социальное искусство… экономический и политический инструмент, который может помочь сделать мир лучше». В 1933 году было образовано британское ответвление CIAM, получившее известность как группа MARS. Ле Корбюзье призвал его членов «к рациональной модернизации целых стран, рассматриваемых как неделимые единицы… чтобы мы смогли воплотить наши обширные планы». Они должны были «сделать светлее дома и тем самым – жизнь миллионов рабочих», и эту цель необходимо было преследовать «в духе величия, благородства и достоинства».

Юные архитекторы от Ле Корбюзье просто млели. Если прежде всемогущее государство ставило технические достижения на службу войне, то теперь оно должно «вести мирную войну», определяющую будущее человеческого жилища, а архитекторы виделись маршалами этой войны. Ле Корбюзье призывал их думать о великих французских правителях – Людовике XIV, Наполеоне I и Наполеоне III, «о золотых моментах истории, когда власть разума господствовала над сбродом… Отдельные люди могут быть достойны презрения. Но человек – это высокое звание». Как выразился британский модернист Максвелл Фрай, архитекторы должны «обращаться только к тем, кто способен их понять, а остальных к черту».

В большинстве профессий Ле Корбюзье и его последователей сочли бы безумцами. В Париже он предложил очистить весь правый берег Сены и построить ряды 60-этажных бетонных домов. Лондонская архитектурная ассоциация ответила на это своим планом столицы, где от старого Лондона не осталось почти ничего, кроме Тауэра, собора Святого Павла и Британского музея. Вокруг них были разбросаны гигантские дома-коробки и проложены шоссе. «Блиц» сам по себе как будто облегчил титаническую задачу архитекторов, став увертюрой гигантской оперы, сюжетом которой была переделка всей городской жизни в соответствии с ви́дением творцов. Помню, как уже в конце 1960-х архитекторы-подмастерья в Архитектурной ассоциации все еще выражались этим языком. И ни один не шутил.

Идеология в действии

Аберкромби был прежде секретарем нового Совета по сохранению сельской Англии. Но кроме того, он преподавал градостроительство в своем родном Ливерпуле и говорил на языке эпохи. Он яростно критиковал прошлое Лондона как время «всего устаревшего, плохого и негодного жилья, зачаточных [именно так] сообществ, несогласованных дорожных сетей, скопления промышленных предприятий, низкого уровня городского планирования, неравенства в распределении общественных пространств, растущих заторов на унылом пути на работу». На страницах истории лондонского градостроительства Ника Баррэтта он предстает как одержимый «той любовью к аккуратности и красивым очертаниям на картах, которая есть у всех специалистов по градостроительству, но, к сожалению, редко позволяет своим носителям обратить внимание на то, что уже построено». У Аберкромби, по словам Баррэтта, «руки чесались что-нибудь снести и перестроить».

В основе плана лежал принцип, позаимствованный у Джона Гвинна, который в 1760-х годах сетовал, что Лондон слишком вырос за счет остальной страны, и призывал этот рост ограничить. Зеленый пояс, впервые задуманный еще до войны, должен стать святая святых и использоваться только для сельского хозяйства и отдыха. Внутри этого пояса город должен быть адаптирован к веку автомобилей: здесь должно быть пять кольцевых автодорог и множество радиальных. Внутреннее кольцо должно было окружать Сити, Саутуорк и Вест-Энд, по возможности проходя сквозь районы, особенно пострадавшие от бомбардировок. Второе кольцо предполагалось проложить через Ноттинг-хилл, Примроуз-хилл, Ислингтон и далее в Ротерхайт, Пекхэм и Клапем; позднее эту магистраль прозвали «шоссе-коробкой» за характерную форму. Третье по счету кольцо образовывали северная и южная окружные дороги. Предполагалось еще два внешних кольца. Сити, в свою очередь, категорически отказался от такого плана и предложил построить собственную кольцевую дорогу по линии старых стен. Дорога по плану Сити была отчасти построена; она включает автомагистраль вдоль «Лондонской стены» у Барбикана, а также Аппер-Темз-стрит и Лоуэр-Темз-стрит вдоль реки.

В плане Аберкромби одни только дороги обошлись бы в миллиарды фунтов, а их строительство привело бы к переселению большего числа лондонцев, чем «Блиц». Однако это не шло ни в какое сравнение с тем, что предусматривалось расположить между дорогами, то есть собственно с будущим Лондоном. Старый Лондон, по словам Аберкромби, «износился», его «серые и скучные» здания непригодны для современного жилья. Необходимо переселить свыше полумиллиона человек, в том числе 40 % населения Ист-Энда, в восемь новых городов-спутников в ближних графствах. С территорий, обозначенных как жилые, будет изгнана промышленность. Вдоль дорог везде будут зеленые насаждения. И разрешения ни у кого спрашивать не предполагается.

Плотность населения, землепользование и высота строительства будут жестко контролироваться. «Все плохое и уродливое» (это понятие не конкретизировалось) будет устраняться. Аберкромби с трепетом относился к тому, что он называл «органическими сообществами», – к историческим «деревням»: Кенсингтону, Ислингтону, Хакни и Степни. Они будут отгорожены заборами и оставлены в изоляции без транспорта как объекты некоего урбанистического музея. Остальному Лондону придется начать с нуля. Новая столица положит конец «буйной лихорадке конкуренции», здесь воцарятся «порядок, эффективность, красота и простор». Этот план сохранился в коротком черно-белом фильме, доступном онлайн, под названием «Гордый город» (The Proud City).

Со времен Кристофера Рена еще не случалось, чтобы один человек попытался сделать столицу холстом для воплощения своих фантазий. Рен хотя бы мог оправдаться тем, что после пожара собирался строить с чистого листа. Аберкромби же имел дело с городом, где жило уже 7 миллионов человек. В 1947 году его план был взят на вооружение в новом Законе о городском и сельском планировании – первом законе, настаивавшем на обязанности местного самоуправления активно контролировать будущую застройку. Он давал советам право разрешать и запрещать строительство зданий без выплаты компенсации за упущенную выгоду. Сюда входила и защита исторических зданий, перечни которых должны были быть подготовлены. Для финансирования государственного строительства было извлечено из-под сукна предложение действовавшего в военное время комитета Утватта – взимать «налог на улучшение» с излишка прибыли от частного строительства. Освобождали от этого налога только «в случае крайней нужды», что позволило бы накопить централизованный фонд 300 миллионов фунтов стерлингов.

Между тем параллельно имело место обновление совсем иного рода: повторилась история с реакцией Сити на план Кристофера Рена после Великого пожара. Еще в 1944 году был принят акт, позволявший немедленную перестройку зданий, пострадавших от бомбардировок, даже если ущерб был небольшим. Любые частные помещения, которые в военное время использовались как конторы, могли сохранить статус офисного здания. Кроме того, в третьем приложении к закону 1947 года была лазейка, позволявшая в целях содействия реставрации добавлять 10 % к объему любого разбомбленного здания; эта льгота имела приоритет над правилами стандартного зонирования.

Такая батарея предполагаемых спасательных мер, при всех благих намерениях, оказалась фатальной для плана Аберкромби. Закон 1947 года стал мощным отрицательным стимулом для коренного обновления и при этом предусматривал такое количество изъятий и лазеек, что спровоцировал буйный расцвет коррупции. Лазейка из третьего приложения была просто вопиющей. Ответственный за нее министр Льюис Силкин позднее признавался: «Мы не подозревали, что ею можно будет злоупотреблять», но не сделал ничего, чтобы исправить положение. Тем самым Уайтхолл лишь подтвердил свою традиционную неспособность планировать развитие столицы. Подобно планам военных сражений, градостроительный план Аберкромби вызывал только один вопрос: сколько времени он выдержит после первого столкновения с противником?

Город сопротивляется

Противником Аберкромби была измученная душа послевоенного Лондона. Справедливость требует признать: город выглядел ужасно. Здания были темными и грязными. Дым и сажа застилали архитектурные детали, восхищавшие людей Викторианской и Эдвардианской эпох, но практически невидимые для лондонцев 1940-х годов. В тот момент было почти невозможно представить, что эти почерневшие глыбы камня могут быть хоть сколько-нибудь привлекательными. Разбомбленные улицы, похожие на щербатые рты, были засыпаны щебнем. В своей истории восстановления Лондона Лайонел Эшер писал: «Там, где закоптелые террасы остались невредимыми, из прогнивших мешков на мостовые сыпался песок, подвалы наводняли крысы, сады на задних дворах заросли бурьяном, не кошенным несколько лет». В городе доминировал черный цвет, разбавленный только зеленью редких деревьев и ярко-красной россыпью автобусов, телефонных будок и почтовых ящиков. Я никогда не забуду этот красный цвет, – всегда казалось, что они едва-едва покрашены. Это была улыбка, которой Лондон встречал превратности судьбы.

И все же что-то уже двигалось в пыли. По утрам после налетов на лондонских улицах можно было увидеть мужчин с блокнотами в руках, бродивших по развалинам. Их интересовали не утопии Ле Корбюзье, а прибыль. Многие из них еще до войны окончили Лондонский колледж управления недвижимостью и добились признания, снося старые особняки Вест-Энда и строя на их месте новые здания. Это были застрельщики очередного бума. Их метод работы состоял в следующем: наутро после авианалета обзванивать агентов по недвижимости в поисках одурелых собственников, отчаянно желающих продать свою недвижимость. Они знали, что жизнь в городе не остановится, даже если все остальные погрузились в сон. Лондон, как и в 1666 году, стал полем битвы за выживание. Людям нужно было где-то работать, а работа – это офисы. Прибыль прежде всего! Когда бомбы перестали падать, интеллектуалы вроде Аберкромби оказались не нужны ни собственникам земли, ни арендаторам, ни застройщикам. Подняв голову из пыли, Лондон посмотрел на обитателей Уайтхолла и зала заседаний Совета графства – и произнес решительное «нет».

Некоторые из этих предпринимателей открывали магазины. На руинах «Блица» выросли и империя мужской одежды Fifty Shilling Tailors Генри Прайса, и сеть Монтегю Бертона, прозванного «портным со вкусом». Другим нужна была только земля под застройку. Среди них были такие известные в дальнейшем бизнесмены, как Гарольд Сэмюэл, Джо Леви, Чарльз Клор, Феликс Фенстон, Джек Коттон и Макс Рейн. В 1960-х годах молодой бизнес-журналист Оливер Марриотт был заинтригован тем, как горстка неизвестных прежде лондонцев в одночасье стала миллионерами. В своей книге «Бум недвижимости» (The Property Boom; 1967) Марриотт описал этих людей, сыгравших на наивности чиновников, занимавшихся городским планированием в Лондоне, а также на несовершенствах и лазейках закона 1947 года. К концу 1940-х годов, казалось, началась новая война. На одной стороне была армия радикальных идеологов, на другой – нерегулярные партизанские части, подстегиваемые честолюбием и немалой жадностью. Между ними лежало поле боя – лондонский рынок недвижимости.

Фестивальная интерлюдия

В 1951 году наступило в некотором роде перемирие. Это была лебединая песня послевоенных лейбористов, кульминацией которой стал фестиваль Британии на южном берегу Темзы. Фестивальная площадка была разбита вокруг нового концертного зала; творцами идеала Британии выступали не модернисты, а довоенный либеральный истеблишмент. Сатирик Майкл Фрейн назвал эту Британию «травоядной», в противовес «плотоядным» модернистам. Последователи Ле Корбюзье и Аберкромби были оставлены, хотя желание последнего обустроить на реке квартал, посвященный культуре, исполнилось. Фестиваль был веселым и живописным. В ярко освещенных павильонах в сердце столицы выставлялись чудеса британской науки и промышленности. Эшер описал путь на фестиваль от Трафальгарской площади «вниз по мрачному ущелью Нортумберленд-авеню», через временный мост над Темзой – в уголок фантазий и эксцентричности. Везде были «викторианские воздушные шары, велосипеды-“пауки”, чудо-поезда Роуланда Эметта[158]… все это представляло, говоря словами Майкла Фрейна, уходящую эпоху сладостей по талонам и комедий студии “Илинг”».

Я помню эту выставку по комиксу в детском журнале Eagle, вымокшем от дождей того лета (оно выдалось самым влажным в истории наблюдений). Двадцать пять лет спустя я интервьюировал многих из доживших авторов для юбилейного документального фильма Би-би-си. Раз за разом они вспоминали, как хотелось им казаться оптимистичными и полными энтузиазма – им, чьи мечты юности разбила в прах война. Мне, представителю младшего поколения, было трудно осознать глубину травмы, которую они пытались залатать и к которой порой примешивалось опасение, что модернисты еще могут одержать верх.

Черчилль считал фестиваль Британии социалистической пропагандой. Когда уже после закрытия фестиваля, в конце 1951 года, он вернулся на пост премьер-министра, то приказал полностью снести павильоны, Купол открытий и скульптуру «Скайлон»; остался стоять только Фестивальный зал. Место, где он проводился, быстро начало страдать от «постфестивального упадка» – проклятия всех локаций, предназначенных для разовых мероприятий. Несмотря на высокую стоимость земли в этом районе, фестивальная зона становилась все более запущенной, пока ее не конфисковал архитектурный отдел Совета графства Лондон. В 1968 году Совет возвел рядом с Фестивальным залом бетонное здание художественной галереи «Хейворд» (Hayward Gallery); уверяют, что анонимная «творческая группа» упивалась его уродством. Две скульптурные галереи под открытым небом так и не были использованы по прямому назначению, но, несмотря на неприглядный вид, снести все это так до сих пор и не удалось. Наряду с расположенным рядом более стильным Национальным театром работы Дениса Лэсдена, открытым в 1976 году, комплекс «Хейворд» стоит как памятник одному из революционных эпизодов в истории культуры Лондона. Остальная фестивальная зона выше по реке стала автостоянкой и по большей части до сих пор используется в этом качестве. Радует, что хотя бы столь же экстравагантный Купол тысячелетия[159] после 2000 года смог выжить и возродиться как популярный развлекательный центр.

21. Великий бум недвижимости. 1951–1960

Партизаны побеждают

К 1950-м годам нарождался новый, более уверенный в себе Лондон. Молодые люди вели себя неспокойно, находя новую поколенческую идентичность за океаном, во всем американском. Они увлекались рок-н-роллом, ходили в кафе-бары, носили джинсы и кожаные куртки. Американец Билл Хейли с группой Bill Haley and his Comets отличились тем, что стали первой рок-группой, вызвавшей бунт (по прибытии на вокзал Ватерлоо в 1957 году). Их взрывная танцевальная музыка предвосхитила музыку Элвиса Пресли и нашего соотечественника Клиффа Ричарда, чьи первые хиты вышли соответственно в 1956 и 1958 годах. Постепенно возникала трещина, разделившая старый и молодой Лондон – тех, чью жизнь перевернула война, и их детей, которые скоро устали слушать о ней.

Одним из последствий войны стало легкое очарование черным рынком, которое обессмертил Пинки, герой фильма «Брайтонский леденец». Жажда беззаботного настроения посреди мрачного мира отлично схвачена в серии комедийных фильмов студии «Илинг» (Ealing Studios). Сатирическое изображение трудной жизни послевоенного Лондона представлено в фильмах «Пропуск в Пимлико» (1949), «Банда с Лавендер-хилла» (1951) и «Замочить старушку» (1955). Герои мюзикла 1959 года «Теперь не то, что раньше» сетовали: «Прежде – пиво с пеной, / Нынче – кофе с пенкой».

А вот все более слабевшему Совету графства Лондон уверенности в себе как раз не хватало. И лейбористское, и консервативное правительства с самого начала Второй мировой войны по возможности вели наступление на полномочия самоуправления, полученные столицей в межвоенные годы. Совет утратил власть над здравоохранением и больницами, у боро и попечителей забрали социальное обеспечение бедных. Из прежних столпов лондонской демократии остались только образование, жилищное строительство и городское планирование. Моррисон теперь был в правительстве, и разговоров о «гомруле для Лондона» уже не возникало. Более того, три четверти площади «Лондона» теперь лежали вне границ графства Лондон. Ситуация напоминала кризис в отношениях Сити с Вестминстером в XVII веке, только теперь она повторилась в масштабе столицы и ближних графств.

Еще более значительные последствия имело решение консерваторов после прихода к власти в 1951 году отменить военные меры контроля, как хорошие, так и плохие. Министр жилищного строительства Гарольд Макмиллан в значительной мере «вырвал зубы» у закона 1947 года и тем самым у плана Аберкромби. Он провозгласил своей целью «освободить народ… помочь тем, кто занимается делом: застройщикам, людям, которые создают национальное богатство, как скромным, так и вознесенным высоко». Скромных к тому времени осталось немного. В 1953 и 1954 годах все строительные лицензии были отменены, равно как и сбор, предложенный комитетом Утватта, но так и не взимавшийся, и контроль строительных поставок.

Посыл всего этого был прост: полная свобода действий! Лазейку из третьего приложения не убирали до 1963 года. Пользуясь этим законом, прозванным «хартией афериста», застройщики смогли растоптать визуальную связность послевоенных лондонских улиц. Пройдите по Сент-Джеймс-сквер, Портленд-плейс, Бейсуотер-роуд – и вы почти наверняка угадаете, в каких местах когда-то упала бомба. Вновь выстроенные здания поднимались над соседними самое маленькое на два этажа, нарушая композиционное единство и эстетику ансамбля. Это самое заметное отличие между послевоенным Лондоном и городами на континенте. Лондон пал жертвой наихудшего способа планирования – планирования путем нагромождения исключений из правил.

Когда Казначейство обложило налогом доходы, оно, как ни удивительно, не подумало предусмотреть налог на прирост капитала. Компании на рынке недвижимости были осыпаны кредитами, так как пенсионные фонды увидели во взлетевших ценах на недвижимость возможность быстрой прибыли. Новыми землевладельцами Лондона стали страховые компании: Pearl, Prudential, Norwich Union. Стоимость основанной Гарольдом Сэмюэлом компании Land Securities, крупнейшего застройщика из всех, выросла с нуля в 1944 году до 11 миллионов фунтов стерлингов в 1952 году и до 204 миллионов в 1968 году. В послевоенные годы Марриотт насчитал 110 миллионеров, чье богатство зачастую начиналось с нескольких сотен фунтов. Богатство, которое по справедливости должно было стать достоянием Лондона в целом, было выкачано весьма небольшим числом индивидов.

Словно овцы перед закланием, ждали своей участи старые лондонские землевладения, искалеченные бомбежками, оттоком населения и налогами на недвижимость. Их владельцы, распланировавшие их под жилье, и не подозревали, насколько дорогой можно было сделать эту недвижимость при небольшой изобретательности. Владельцы Бедфорда продали улицы и площади на севере Блумсбери, чуть менее элегантные, чем остальные в их владении, растущему Лондонскому университету, который вскоре снес или радикально перестроил их. Значительные площади к югу от Блумсбери, напротив Британского музея, частично застроенные наемными домами, были еще ранее проданы музею для нового здания Британской библиотеки. Но этот проект пал жертвой одной из первых успешных битв за сохранение исторического наследия, и будущую библиотеку в итоге разместили на Юстон-роуд рядом с вокзалом Сент-Панкрас, где небольшая площадь, которая должна была дополнить огромный портик работы Смерка, представляла – и представляет – собой бессмысленную трату места.

Сто пятьдесят акров (ок. 0,6 кв. км) Мэрилебона из владения Портман купил Макс Рейн, который снес и перестроил значительную часть Бейкер-стрит и территорию вокруг Портман-сквер. Вместе с другим застройщиком Максвеллом Джозефом он стал владельцем немалой части церковного владения Бейсуотер и сровнял с землей целые акры штукатурных таунхаусов. По словам Марриотта, покупка, снос и перестройка Истбурн-террас рядом с Паддингтоном обошлась Рейну всего в тысячу фунтов стерлингов, а прибыли он извлек на 2,9 миллиона фунтов. В 1950 году Гровнеры решили полностью избавиться от Пимлико, где условия аренды ухудшились, а дома стали использоваться как многоквартирные. Только качество работы Кьюбитта как строителя спасло эти дома от уничтожения. Через два десятилетия «независимый» Пимлико вернул себе былое положение.

Колебания моды в государственном строительстве

Хотя план Аберкромби, в 1953 году наконец утвержденный Советом графства Лондон, на протяжении 1950-х утрачивал внутреннюю согласованность, другого плана у города не было. Слабеющий Совет по меньшей мере попытался сохранить контроль над несколькими районами застройки, сильно пострадавшими от бомбардировок. Это были окрестности собора Святого Павла, «Слона и замка» и центры «деревень» Ист-Энда – Степни, Поплара и Боу. Результаты не радуют. Южная сторона собора Святого Павла, ранее закрытая зданиями, была оставлена бессмысленно-пустой. Небольшую приподнятую площадь на северной стороне, заложенную по проекту Уильяма Холфорда[160], рабочие Сити обходили настолько решительно, что в конечном итоге ее демонтировали. Рядом с пабом «Слон и замок» вместо дорожного узла, который, по замыслу градостроителей Совета, должен был стать «Пикадилли южного берега», был реализован совершенно другой проект – двух больших круговых развязок с пешеходными туннелями.

В одном планы Аберкромби сбылись в полной мере. Как минимум 260 000 лондонцев вынуждены были переселиться в новые города в ближних графствах: в Стивенидж, Хемел-Хэмпстед, Уэлин, Хэтфилд, Харлоу и Кроли. Жители Стивениджа были в негодовании оттого, что на них «высыпали» множество жителей Ист-Энда, и прозвали свой город «Силкинградом» по фамилии министра. Послевоенный Лондон стал для Хартфордшира и Эссекса тем же, чем предвоенный Лондон был для Мидлсекса. Миграция из центра охватила и более отдаленные города: Челмсфорд, Лутон, Саутенд, Мэйдстон, Доркинг, Брэкнелл и Рединг. Боро Ист-Энда, такие как Степни, потеряли около половины своих семейств; в немалой степени была утрачена и живая общность этих районов.

Таким образом, на практике план Аберкромби просто ускорил рыночные процессы, происходившие на протяжении полувека, и дал новый толчок росту Лондона вовне. Город перепрыгнул через защищенный законом зеленый пояс и расплескался по юго-восточному региону. Децентрализация Лондона произошла, однако она была достигнута путем заполнения центра офисами и расселением тех, кто там работал, еще дальше; это усилило нагрузку на общественный и личный транспорт. Уже застроенная территория не уплотнялась, но застройка поглощала все больше сельскохозяйственных земель. Тут Лондон обошелся бы и без плана Аберкромби: рынок добивался того же результата на протяжении веков.

В чем Совет графства Лондон разбирался хорошо, так это в муниципальных домах, и в этой области он поднажал. Первоначальные усилия Совета и отдельных боро были сосредоточены на развитии довоенных землевладений, примером которых служат Беконтри и Сент-Хелиер. В Центральном Лондоне результатом стали квартиры в перестроенных особняках, в основном с отдельными входами, лестничными колодцами, георгианскими окнами и наклонными крышами. Эти дома редко насчитывали больше шести этажей и мимикрировали под частные квартиры Эдвардианской эпохи. Они пользовались популярностью, и вдоль ряда улиц и вокруг внутренних дворов выросли новые кварталы.

В середине 1950-х произошел резкий отход от этого стиля. Власть в Совете постепенно приобретали модернисты, и новые главные архитекторы Роберт Мэтью и Лесли Мартин уже не жаловали индивидуальные дома, традиционные улицы и террасную застройку, характерные для межвоенных пригородов. Новая столица должна была состоять из башен и коробок с нарочито безликими входами и коридорами и общими публичными пространствами. Эти идеи донесли и до Уайтхолла, где после 1956 года чиновники предложили Совету субсидии на возведение высотных многоквартирных домов, причем объемы субсидий росли с каждым следующим этажом.

Самым ранним образцом нового стиля стало владение Черчилль-Гарденс в Пимлико, детище юных выпускников Архитектурной ассоциации Филиппа Пауэлла и Идальго Мойи, победивших на конкурсе еще в 1946 году. Они предложили построить тридцать два дома от 9 до 11 этажей в каждом, уничтожив в Пимлико больше домов, чем погибло во время «Блица». Сегодня это владение является памятником эпохи; его ветреные просторы несколько смягчил позднейший ландшафтный дизайн. На этой территории даже осмелились появиться несколько частных домов и садов.

В 1952 году лондонский Сити нарушил вековые привычки и построил дом из своих собственных муниципальных квартир, хотя и вне границы собственно Сити – на Голден-лейн, к северу от Барбикана. Конкурс на проектирование выиграли три преподавателя Кингстонской школы искусств – Питер Чемберлин, Джеффри Пауэлл и Кристоф Бон; 16-этажная коробка стала самым высоким на тот момент жилым домом Британии. Установленный предел высоты 100 футов (ок. 30,5 м) был нарушен, но это, похоже, никого не волновало.

Совет графства Лондон не уступал. В 1958 году он выдвинулся «из города» в землевладение Олтон на краю Ричмонд-парка в Роугемптоне. Розмари Шернстедт распланировала застройку из одиннадцатиэтажных коробок на склоне над парком, сознательно взяв за образец «марсельскую жилую единицу» Ле Корбюзье. Этот проект был отчасти смягчен добавлением четырехэтажных домов с двухуровневыми квартирами: они были как бы извинением за ущерб, без стеснения наносимый сельской атмосфере парка домами-коробками. Влияние Роугемптона на государственное жилищное строительство по всей стране было огромным.

Лондонские градостроители никогда не стремились повысить плотность населения за счет высотных домов. В застройке многоквартирными домами башенного типа на одном акре (ок. 4000 кв. м) редко жило больше людей, чем на одном акре прежней террасной застройки; в самом деле, сегодня жилой район Лондона с самой высокой плотностью населения – викторианский Южный Кенсингтон. Стандартной плотностью для пригорода было 100 человек на акр, как в Олтоне. Даже в застроенных башнями землевладениях Лафборо в Брикстоне, Брэндон в Саутуорке и Пипс в Луишеме плотность населения лишь немногим превышала 200 человек на акр. В Гонконге британские колониальные чиновники той эпохи втискивали китайских рабочих по 2000 человек на акр.

Зато эти здания непременно представляли собой политическое заявление – насаждение нового стиля городской жизни в противовес тому, что всегда пользовался спросом на традиционном лондонском рынке жилья. В рекламе некоторых высотных домов пользовались «наземными» метафорами: их называли «улицами в небе» или «вертикальными улицами». Невозможность разбить садики на заднем дворе компенсировалась «общественными зонами отдыха». Арендаторы ни в каком смысле не владели своими квартирами – даже на кооперативной основе. Их ремонт зависел от «совета». Сообщество жильцов здесь не зародилось самостоятельно, обусловленное самим характером улицы, а было принудительно учреждено сверху.

Как бы окрыленный новой идеологией, лондонский Сити в 1957 году постановил продолжать застройку своего муниципального жилья, начало которой было положено на Голден-лейн. Теперь предстояло застроить все 40 акров (ок. 0,2 кв. км) округа Криплгейт, разрушенного при бомбежках, в едином грандиозном стиле. Старт проекту был дан в 1965 году; Барбикан должен был «перепрыгнуть» через улицу Лондон-уолл, которой присвоили обозначение «шоссе 11» и вдоль которой предстояло построить шесть безвкусных офисных башен. От рассказа Марриотта о коррупции, некомпетентности и скорости принятия решений (в схеме участвовал среди прочих бывший лорд-мэр) волосы дыбом встают. Новую застройку опять-таки проектировали Чемберлин, Пауэлл и Бон; они взяли за основу принципы Ле Корбюзье, стремясь обеспечить ошеломляющее визуальное единство. Окружающие улицы были принесены в жертву транспорту; вдоль них выстроились трехэтажные парковки, поддерживавшие стилобат, который, словно «улица, висящая в воздухе», служил опорой тринадцати домам-коробкам и трем 44-этажным – самым высоким в Европе – жилым башням.

Бруталистский архитектурный язык Барбикана стал первым заметным примером того, что Аберкромби и его приверженцы уготовили всему Лондону. Барбикан задумывался как первый элемент эстакады Сити, которая шла бы от собора Святого Павла на северо-восток, к Ливерпуль-стрит, и далее вокруг Сити к Тауэру. Но этот градостроительный проект потерпел фиаско. Непохоже было, что публика готова ходить по бетонным эстакадам на высоте трех этажей (впрочем, публику никто и не спрашивал). Все, что смог сделать Сити, – это вымостить края окружающих улиц булыжниками, чтобы пешеходы не могли ходить непосредственно по земле. В результате лондонцы просто перестали заходить в эту часть города, кроме, разумеется, тех, кто там жил. Даже Эшеру в момент постройки все это «великолепие, достойное Пиранези», напоминало «мрак Стикса», «где простор превращается просто в пустоту, если его не заполняют толпы народа, а хлынут ли они сюда когда-нибудь – сомнительно».

И полвека спустя места под пабы, магазины и общественные центры, предусмотренные в стилобате, остаются незанятыми; в сады уличную публику не допускают, и они пустуют, ибо жильцов здесь мало. Прочно запертый Барбикан восхищает бруталистов всего мира, но это, судя по всему, самые пустынные тридцать акров (ок. 0,1 кв. км), какие только можно найти в сердце европейского города. Каким будет дальнейшая судьба владения – вопрос. Никогда в истории новейшего урбанизма выделение такой громадной территории не сопровождалось такими упущенными возможностями ради исключительной выгоды столь немногих. Музей Лондона на краю Барбикана имел такой суровый и недоступный внешний вид, что его попечители взмолились, чтобы Сити разрешил музею переехать в другое место, и эта просьба впоследствии была удовлетворена: музею было дозволено переехать в не столь брутальные окрестности бывшего мясного рынка «Смитфилд».

Покровители в высших сферах

Вопреки всем недостаткам государственного жилищного строительства 1950-х годов к концу десятилетия муниципальные советы построили столько же домов, сколько было уничтожено в «Блице». Это само по себе было настоящим достижением. Хуже было с дорогами. Одна из причин состояла в том, что у Совета графства Лондон и близко не было такого количества денег, чтобы приобрести землю под дорожное строительство, будь то расширение или перестройка. Это, в свою очередь, привело к окончательному завершению эпопеи с планом Аберкромби; на этот раз имела место не конфронтация общественных институтов и капиталистов-застройщиков, а сговор одних с другими.

Совет графства Лондон хотел облегчить движение транспорта в Лондоне. Застройщики предложили способ – и назвали свою цену. Они выразили готовность тайно скупать участки земли, преимущественно на перекрестках дорог, и передавать их в пользование Совету в обмен на отмену ограничений по высоте и плотности застройки на прилегающей территории. Если континентальные города формулировали и соблюдали правила относительно максимальной плотности застройки и сохранения архитектурного облика, Лондон выставил все это на продажу. Как и при Елизавете и Стюартах, власти были неявно заинтересованы в подрыве собственных правил. Осознание того, что разрешения на планирование могут быть предметом переговоров, стало началом новой главы в истории бума недвижимости и безвозвратно коррумпировало лондонское градостроительство.

Первая такая сделка была заключена в 1963 году: Гарри Хайамсу было разрешено возвести небоскреб «Центр-Пойнт» (Centre Point) на Сент-Джайлс-серкус и сделать коэффициент использования площади застройки втрое выше разрешенного. Офисное пространство в «Центр-Пойнте» так быстро росло в цене, что Хайамс не спешил пускать сюда арендаторов, и небоскреб стоял пустым, пока его цена в бухгалтерском балансе Хайамса возрастала, – уловка, которую другие позже повторяли с квартирами класса люкс. В обмен Совет графства Лондон получил землю под строительство круговой развязки на перекрестке Нью-Оксфорд-стрит и Чаринг-Кросс-роуд, хотя именно в этом случае земельный участок впоследствии оказался ненужным Совету. Никакого расследования, публичного обсуждения или даже официального оглашения решения не было. Вложив 3,5 миллиона фунтов, Хайамс получил 11 миллионов прибыли – прибыли, которую в соответствии с предложением комитета Утватта должен был бы получить Лондон. Зарождавшийся музыкальный квартал в Сохо был стерт с лица земли, а на его месте построено очередное пустующее офисное здание.

Башни и коробки взорвали ландшафт; центральное правительство, Совет графства Лондон и администрации боро пускались в сговоры, стремясь получше нарушить собственные правила. Протоколы, регулировавшие строительство высотных зданий вокруг парков, вдоль Темзы и в центре Вест-Энда, рассыпались в прах. Панельный дом на месте прежнего пивоваренного завода «Стэг» (Stag) близ вокзала Виктория стал выходить на сложную систему односторонних улиц, образующих круговое движение размером с добрую пригородную объездную дорогу. Предполагалось, что развязка избавит транспортный поток от светофоров; сегодня светофоров вдоль нее целые гирлянды.

На Юстон-роуд Джо Леви получил разрешение построить башню, нависающую над Риджентс-парком, в обмен на строительство туннеля, где теперь неизменно скапливаются автомобильные пробки. Вложив 2 миллиона фунтов в строительство туннеля, Леви получил чистую прибыль 22 миллиона. В Найтсбридже офисное здание, построенное Гарольдом Сэмюэлом для компании Bowaters, высосало жизнь из оживленного перекрестка неподалеку (и это еще был отменен план Совета построить 400-футовую башню (ок. 122 м), имеющую вход с эстакады). Здание подавляло всю округу и позднее было заменено еще более неприглядным многоквартирным домом по проекту архитектора лорда Роджерса[161] (квартиры там в основном стоят пустые). Найтсбридж так и не обрел заново своего особого характера; вся жизнь переместилась ниже по Бромптон-роуд. Лондонские градостроители могли извлекать прибыль, но не привлекать людей.

Наблюдать плоды этого вовсе не священного союза частного капитала и государственной власти можно не только в Вест-Энде. Джек Коттон смог построить мрачные башню и коробку по сторонам Ноттинг-хилла в обмен на небольшое расширение улицы. Другие места, где прежде концентрировалась лондонская жизнь, уничтожались под строительство новых перекрестков: так было в Уайтчепеле, Воксхолле, Хаммерсмите и ислингтонском микрорайоне Эйнджел. Поучительно сравнить их с уголками, избежавшими такой судьбы; среди них «Боро-маркет» в Саутуорке, «Бродвей» в Фулэме и Кэмден-таун.

Самый известный случай, когда исторической застройке едва удалось избежать гибели, относится к Пикадилли-серкус. В 1959 году Совет согласился поддержать строительство Джеком Коттоном офисного здания «Монико» (Monico), после которого с Пикадилли произошло бы то же самое, что с Сент-Джайлс-серкус после строительства «Центр-Пойнта». Сделку остановило центральное правительство, и только после того, как Коттон опубликовал ее подробности, вызвав, к своему удивлению, бурю негодования в прессе. Другому концу улицы Хеймаркет повезло меньше. Даже Совет графства Лондон упирался, не желая разрешать строительство 18-этажной башни для новозеландского представительства в явное нарушение ограничения по высоте в районе Сент-Джеймс, но кабинет министров отменил запрет на том основании, что государство – член Содружества и не может ударить в грязь лицом. И теперь перекресток улицы Хеймаркет с Пэлл-Мэлл представляет собой, вероятно, самый безрадостный уголок Вест-Энда.

Премьер-министр Макмиллан позволил Конраду Хилтону построить отель с видом на Гайд-парк в нарушение запрета на строительство высотных зданий вокруг парков или с видом сверху на королевские дворцы. Хилтон, вероятно, привел Макмиллана в ужас, заявив, что если ему не разрешат построить башню, то Лондон «так и останется без отеля “Хилтон” [Hilton]». Это решение развязало руки Министерству обороны, вскоре построившему в Найтсбридже высотное жилое здание для офицеров кавалерии, возвышающееся над прежними армейскими конюшнями. Угроза со стороны компании Shell перевести штаб-квартиру в Нидерланды вновь заставила правительство пойти наперекор Совету графства Лондон и разрешить строительство здания прямо-таки в московском стиле на южном берегу.

Председателями комитета по градостроительству Совета графства Лондон в этот период были два члена Совета: Билл Фиск и Ричард Эдмондс. Они были не столько коррумпированы, сколько малокомпетентны для этой должности, а их подчиненные ходили к застройщикам как к себе домой. Официальная история Совета графства Лондон, написанная Эриком Джексоном, гласит, что любое отступление от коэффициента использования площади застройки «самым тщательным образом расследовалось… и сравнивалось с застройкой по соседству». Это полная чушь. Согласно оценке в одном из докладов, комитет по градостроительству тратил в среднем по четыре минуты на каждую заявку.

Первые застройщики в подавляющем большинстве случаев обращались для переговоров с комитетом по градостроительству к одному и тому же архитектору – милейшему Ричарду Сейферту. Сейферт родился в Швейцарии, во время войны служил в Королевских инженерных войсках, стал известен как «полковник Сейферт» и заработал репутацию человека, способного обвести вокруг пальца любого чиновника. Но что важнее, он не раскрывал методы своей работы и сдавал проекты, укладываясь в сроки и в сметы: талант в его профессии редкий. Именно Сейферт спроектировал «Центр-Пойнт» и еще десяток выдающихся коробок и башен; он стал самым плодовитым архитектором Лондона со времен Кристофера Рена; годовой оборот его архитектурного бюро к середине 1960-х достиг 20 миллионов фунтов. Его визитной карточкой были ромбовидные обвязки над оконными фрамугами и вертикальные стойки, делившие оконные проемы. По оценке журнала Building, в одном Лондоне его фирма спроектировала около 600 зданий. Всегда приятный в общении даже со своими противниками, боровшимися за сохранение архитектурного наследия, он разрушал лондонский уличный ландшафт, даже не пытаясь проявить какое-либо чувство контекста или сохранить линию горизонта. В последний раз я встретил его в 1989 году, во время борьбы за сохранение развалин старинного театра «Роза», которым угрожало быть погребенными под одной из его башен в Саутуорке. Помню, его заботило лишь одно: не уронить свою репутацию, сдав проект в срок.

Этим людям не может служить оправданием то, что они в кратчайшие сроки дали Лондону самое необходимое – офисные помещения для работы. Они занимались в основном собственным обогащением. Если не считать тех, кто унаследовал состояние от предков, Сэмюэл, Хайамс, Леви, Коттон и Клор стали богатейшими людьми в Британии. Они достойны сравнения с пиратами времен Елизаветы I – дельцы, вырвавшиеся на морские просторы, чтобы в условиях воцарившейся анархии заграбастать себе все, что только можно. Фрэнсис Дрейк, по крайней мере, обязан был делиться добычей с короной. Застройщики в основном вкладывали свою добычу в увеличение капитала и лишь небольшую часть отдавали государству в виде налогов.

Неудачная попытка распланировать послевоенное восстановление города от бомбежек повлекла за собой слабость дальнейших попыток контролировать рост Лондона. Застройщики стали наглее, не заботились о том, какой ущерб они причиняют городской среде, а градостроители пожали плечами и еще некоторое время притворялись, что воплощают план Аберкромби. С каждым новым Барбиканом, «Хилтоном» и «Центр-Пойнтом» можно было предъявить все меньше аргументов против следующего подобного комплекса. Каждый снос группы прочных старых зданий оправдывал следующие. Первые лондонские площади – Ганновер-сквер, Гровнер-сквер, Беркли-сквер, Портман-сквер – как ансамбли отдельных таунхаусов больше не существовали. Они превратились просто в строительные площадки, такие же, как любые другие.

В одном случае согласованные действия удалось предпринять, хотя опять-таки заслуги ни лондонской администрации, ни центрального правительства в этом не было. Столица со дней Диккенса оставалась «туманным Лондоном». Город и туман стали неразрывной парой до такой степени, что смог вошел в плоть и кровь Лондона. Туристы, можно сказать, ждали его. В 1952 году жутковатым образом повторилось «Великое зловоние» 1858 года. Из-за неблагоприятных погодных условий город погрузился в самый плотный «гороховый суп» (как лондонцы называли смог) на памяти старожилов. Туман был такой плотный, что проникал в здания. Пришлось даже отменить спектакли в театрах Вест-Энда: зрители не видели сцены. Было объявлено, что от смога безвременно скончались 8000 человек.

Рядовой член парламента Джеральд Набарро подал частный законопроект о чистом воздухе, направленный на контроль угольных выбросов в столице. Невероятно, но правительство под давлением угольного лобби воспротивилось принятию закона, как когда-то противилось очистке Темзы. Результатом стала упорная общественная кампания, и в 1956 году наконец билль с поправками был принят. Начался медленный переход Лондона на бездымное топливо; в 1968 году на уголь был наложен полный запрет, и «гороховый суп» ушел в прошлое. Впрочем, его место в воздухе столицы вскоре заняли другие, не столь хорошо видимые загрязнения.

22. «Свингующий город». 1960–1970

Столица вседозволенности

1960-е годы стали своего рода золотым веком лондонской истории – десятилетием, когда столица, как считается, вышла из эры послевоенного застоя на просторы «свингующей» современности. В 1960 году в ходе разбирательства, получившего широкую огласку, суд в Лондоне признал незаконным государственный запрет на продажу романа Дэвида Лоуренса «Любовник леди Чаттерлей» как непристойного, хотя из-под прилавка его давно продавали. Тривиальное само по себе постановление стало сигналом к всплеску либерализации, охватившей как социальную, так и культурную сферу, и дало начало «обществу вседозволенности», как называли его и сторонники, и противники. Менялся образ Лондона в целом.

Годом позже были введены контрацептивы в виде таблеток, поначалу продававшиеся «только по рецептам и только замужним». В 1964 году, когда после 13 лет господства тори было избрано лейбористское правительство, Британия получила самого радикального министра внутренних дел за все послевоенные годы – Роя Дженкинса. Не прошло и года, как были отменены смертная казнь и телесные наказания. В 1967 году Великобритания присоединилась к небольшой тогда группе стран, в основном скандинавских, выведших из уголовной сферы гомосексуальные половые акты. Стали разрешены аборты вплоть до 28-й недели беременности. В 1969 году был дозволен развод при условии, что супруги два года не живут вместе. Пришел конец театральной цензуре, за которую отвечал лорд-камергер.

Хотя в большинстве случаев реформа была пока частичной, ее влияние на открытое, гибкое общество столицы было мгновенным. Гей-пабы и уличные театры процветали. Почти не было выходных, в которые не проходили бы те или иные демонстрации или марши. В 1967 году обнаженные актеры в мюзикле «Волосы» стали сенсацией. В Лондон из Ливерпуля приехали участники группы Beatles; их первый хит, Love Me Do, появился в 1962 году. Битломания охватила весь мир. Представители субкультуры «модов» в кашемировых костюмах вели стилевые войны (а иногда и реальные драки) с рокерами в коже. Американцы, которым я в то время показывал Лондон, удивлялись коротким юбкам девушек и однополым парам, державшимся за руки на улице.

В 1966 году ресторан Фрэнка Кричлоу «Мангроув» близ Портобелло-роуд организовал первый Ноттингхилльский карнавал – громогласное проявление культуры лондонских выходцев из Вест-Индии, ставшее ежегодным. Демография Лондона начинала меняться, а с ней менялись и устоявшиеся анклавы. Торговля одеждой отступила с Бонд-стрит и Риджент-стрит, захватив вместо этого Кингс-роуд (где открыла свой бутик Мэри Куант[162]) и Карнаби-стрит (Джон Стивен[163]). Театры из Вест-Энда вышли в пабы, например в ислингтонский «Кингс-хед». Клубная сцена, прежде в целом ограниченная традиционным джазом, взорвалась дискотеками, от «Сэдл-Рум» на Парк-лейн до Танцевального дворца в Хаммерсмите, куда ежевечерне набивалось до 2000 твистующих. Жители Западного Лондона открыли для себя бенгальские кафе на Брик-лейн и китайские рестораны в Лаймхаусе. Бистро и кафе-бары отнимали клиентов у традиционных пабов с их не слишком тонкой спецификой общественных пивных, салунов и закрытых баров.

Реформы Дженкинса представляли собой своего рода пакт между послевоенным государством и новым поколением лондонцев. Город, который, казалось, со времен войны тяготился культурным отставанием от Нью-Йорка и Парижа, ожил. Его рынки ответили на снос культурных и социальных барьеров и высвобождение творческой энергии. Журналы мод и цветные приложения к газетам процветали. Лондон был прославлен в культовых фильмах: «Фотоувеличение», «Элфи» и «Дорогая», где уже не было места целомудренным намекам на секс, классовую рознь или войну, как в комедиях Ealing Studios. Появилась шумная группа романистов и драматургов, получивших известность как «рассерженные молодые люди»: Арнольд Уэскер, Кингсли Эмис, Дэвид Стори, Гарольд Пинтер, Джон Осборн. Женское лицо литературы и театра представляли драматург Шила Делейни и режиссер Джоан Литлвуд. Посещения театра «Стратфорд Ист» (Stratford East), где ставила пьесы Литлвуд, были восхитительными вылазками в чужую страну; особенно это чувствовалось в 1970 году на спектакле «Проектировщик» – возрожденн