Book: Очередь



Очередь

Очередь

роман

Михаил Однобибл

© Михаил Однобибл, 2015


Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

Единственной сестре моих сыновей и племянников

1. Метель в апреле

Впервые учетчик попал в город в апреле 80-го, за полгода до привода в райотдел права.

Он и старый Рыморь, бессменный бригадир сезонных рабочих, вместе перемогали зиму. Заодно присматривали места весенней работы. Они знали, что с наступлением тепла на дороги и проселки выйдут ватаги голодных сезонников, и готовились выбрать лучших рабочих, прежде чем их заберут в другие бригады. Чтобы нанимать быстро, Рыморь должен был знать объем и характер предстоящей работы.

На шестой месяц холодов, после звонких солнечных капелей и пробирающих до костей ночных заморозков, когда весна манит, а зима не отпускает, ожидание сезонных работ, веселой дружной сутолоки их начала делается невыносимым. В ясные дни Рыморь и учетчик держались лесных опушек, где сильно чувствовалась весна: деревья смягчали порывы ветра, на проталинах проклевывались из земли первые ростки, а по лужам бодро скользили водомерки.

К населенным пунктам Рыморь не приближался даже на расстояние видимости ночных огней. Жаловался, что слепит слабые глаза, что он стар и пора на покой. Но его спутник подозревал, что матерый отщепенец темнит. Когда бригадир был моложе, он находил другие отговорки, лишь бы не ходить в город, напрочь заслониться просторами, лесами, туманами от завораживающего мерцания огней, властного зова причудливых звуков, сладкого дурмана дымов. Один из редких сезонников, он долгие годы уклонялся от затягивания на зиму в душную городскую круговерть, перебивался скудными случайными заработками и холодными временными ночлегами. Но к середине весны и бригадирские запасы терпения иссякали.

А тут еще одним апрельским днем завьюжило. К вечеру метель белой мглой неслась по лесу и лугу. Под мощными порывами ветра путники вышли на заброшенный лесной тракт. Снег все усиливался. Деревья гнулись и заунывно скрипели. Старая осина рухнула за спиной учетчика, хлестнув его концами ломких веток. Их обоих разом могло накрыть грузной раскидистой кроной. Они шли друг за другом, держась за веревку, чтобы не потеряться, и каждые полчаса менялись местами, так как первый уставал больше второго, пробивая путь в снегу. Это был испытанный способ. И немало метелей они преодолели вдвоем. Но в этот раз Рыморь нервничал сильнее обычного. «Что с погодой? – хрипло кричал он сквозь рев ветра. – В старые апрели я не помню таких метелей!» Он затравленно озирался, по-лошадиному фыркал, часто без толку нюхал воздух (вихри крутили и перемешивали запахи). Он не знал, куда идти, когда шел первым. А когда шел вторым, все медленнее и тяжелее волокся за молодым вожатым.

Наконец, бригадир бросил веревку и стал зарываться в снег под пихту. Для тепла он наломал хвои. Старый барахольщик выудил из вещмешка запасенную где-то на колхозном пастбище длинную дудку прошлогоднего борщевика. Через сухой полый стебель Рыморь собирался дышать, когда снежная толща укроет его с головой. Отчаяние, к которому он был близок в пути, уступило место деловитости. Лично его такой ночлег не пугал. Но учетчик не хотел ложиться в снежную могилу рядом с уставшим от жизни стариком, особенно теперь, в двух шагах от весны. Может, они не замерзнут. Однако и долгая неподвижность представлялась ему невыносимой. Ни за что он не сможет уснуть, а будет беспрерывно ворочаться под душным снежным одеялом в стремлении выставить на поверхность голову и посмотреть, не улеглась ли метель, не показались ли звезды в преддверии ясного утра (наверняка это была последняя агония зимы перед решительным наступлением тепла). Остаться одному на завьюженной лесной дороге тоже было жутко. Из чувства товарищества и от страха он готов был нести спутника на себе, но как его ни уговаривал, как ни пугал шальной волчьей стаей, которая учует запах бригадира через дыхало борщевика и разроет сугроб, Рыморь не сдвинулся с места. Учетчику пришлось идти в метель одному. Перелезая ветровал, он провалился в незаметную под снегом пустоту и больно ушиб колено. Быстро уставая, он часто отдыхал, но не подолгу, чтобы не сморил сон. Без движения, пусть бесцельного, он бы превратился в ледышку.

Уже начало светать, когда он случайно вышел на довольно широкую дорогу, вероятно, лесовозную. Она угадывалась по деревьям на обочинах. Ни людей, ни машин не виднелось в снежных заносах. Но когда-то, судя по тому, что дорога ветвилась, а за деревьями сквозили проплешины, здесь велись большие рубки. Учетчик брел наугад, не запоминая развилок. Он выбился из сил и ждал только наступления дня и окончания метели, а там видно будет.

Поэтому его так ошеломил выплывший на него угол громадного здания, его верхние этажи терялись в снежной мгле. Учетчик замер. Откуда оно в лесу? Может, мираж. Результат усталости, весеннего истощения и многочасового кружения перед глазами метельных вихрей. Однако нет, здание не было видением. Слишком властно выступал в пространство его жесткий слепой торец, слишком ровно швы расчерчивали его на квадраты бетонных панелей, и четко читалась табличка с адресом «ул. Космонавтов, 5». А главное, дом был теплым. Морозный узор чуть тронул окна первого этажа, их учетчик видел ясно. Судя по открытым форточкам и цветущему виду комнатных растений, в помещениях стояла жара. Даже из подвала через продолговатую отдушину в цоколе здания, тянуло сладковатой земной прелью и еще каким-то теплым смрадом. Ни в лесу, ни в селе учетчик не слышал таких запахов. Это был насквозь городской дом.

Учетчик наклонился и заглянул через отдушину в подвал. Большая его часть тонула во мраке. Только далеко в глубине виднелось тусклое пятно от низко висящей лампы. Она освещала профиль игрока, хищно склонившегося над шахматной доской. Напряженный подбородок крепко упирался в сжатый кулак. В ожидании, пока он сделает ход, его противник дремал, откинувшись назад и скрестив на груди руки. Кто были эти люди? На что они играли, быть может, ночь напролет? Наверно, правду говорят, что город никогда не спит. Странно, пока учетчик смотрел в подвал, он не слышал метели. Но стоило поднять голову, она свистела вокруг с неослабевающей силой.

Он с трудом отвел взгляд и, крадучись, пошел под балконами первого этажа вдоль длинной стены здания. Под бетонным козырьком подъезда учетчик различил силуэты людей. Они чего-то ждали неподвижно и молча, некоторые сидели на корточках, вяло свесив руки, поднося к губам огоньки сигарет, но какая-то терпеливая сила чувствовалась в их невозмутимых позах.

Хотя учетчик никогда не был в городе, он слышал о нем от временных рабочих, из лета в лето сменявшихся в его бригаде. Многие из них бывали «на Космонавтов» или знали про это место и, видимо, так свыклись с ним, что слово «улица» для краткости опускали, без него было ясно, о чем речь. И сейчас учетчик почувствовал власть «Космонавтов», некую непреложную необходимость, вынудившую людей ночью придти сквозь метель на холодное крыльцо.

По загородным рассказам учетчик знал, что пятиэтажки «на Космонавтов» находятся в центре города и выйти под их стены из леса невозможно. Расспрашивать собравшихся на крыльце, как такое приключилось с ним, учетчик не рискнул. Подавленный, изнуренный метелью и бессонной ночью, он не хотел показываться городским незнакомцам. Надо было выбираться из их логова.

Он побрел по своим следам обратно. Так вернее всего, хотя, наверно, и не кратчайшим путем, он мог вернуться в лес. Однако в пяти шагах от здания следы замело. Вокруг с заунывным воем неслась мутная пелена. Рванувшись наобум, задыхаясь от волнения, он все же вышел к ближним деревьям. Теперь он избегал открытых мест и пошел не вдоль леса, а ринулся между стволов, чтобы укрыться в чаще. Но совершенно неожиданно налетел грудью на низкий штакетник, ограждающий двор частного дома. Рядом смутно просматривался еще дом. В нем растапливали печь, дым с трудом переваливался через край холодной трубы и уносился ветром.

Так вот оно что! Учетчик стоял у домов частного сектора, глубоко внутри городской черты. И, конечно, эта одноэтажная застройка могла граничить с улицей Космонавтов. Получается, за метелью он и не заметил, как вышел из леса в город. Он уже давно двигался между рядами деревьев вдоль улиц. Эти-то посадки, ограждающие дворы от дороги, а также старые сады между просторно стоящими домами, он машинально принимал за лес, не различая самих домов и заборов в предутреннем мраке. Город уже давно окружил его со всех сторон! В эту секунду учетчик дорого бы дал за то, чтобы каким-нибудь чудом перенестись в сугроб, где в полной безопасности от города мирно спал Рыморь. Теперь учетчик мог только мечтать о таком убежище, вчера казавшемся могилой. Но что проку от запоздалых сожалений! Разве была на них лишняя минута! Метель могла утихнуть внезапно, как разыгралась. Задержанные в домах непогодой служащие хлынут на улицы, спеша на работу, и он окажется тут, как на ладони. Жалкая, нелепая фигура, одним своим видом оскорбляющая привычный порядок. Учетчик понимал всю опасность создавшегося положения и все же не трогался с места. Он не запомнил дорогу в центр и не знал, в каком направлении уходить на окраину.

На дороге показалась женщина в рабочем халате поверх укутывающих ее одежд. Она тянула за собой санки. На них лежал дворницкий инструмент. Виднелся широкий фанерный совок снегоуборочной лопаты. Трудно было в одиночку везти проваливающиеся в рыхлый снег санки, и шагающая следом девушка-спутница настойчиво пыталась помочь, она забегала то справа, то слева. Но так же упорно женщина отстраняла ее. Девушка все-таки изловчилась и взялась за веревку. В этот же момент дворничиха отвернулась от ветра, мотнула тугим плечом, и незваная помощница плюхнулась в сугроб. Ее это не обескуражило. Видимо, она привыкла к такому обращению, потому что красноречиво развела руками, мол, придется стерпеть, и побежала за санями, теперь подталкивая их сзади. Она больше мешала, чем помогала движению, но продолжала усердно стараться. Впопыхах девочка выскочила одной ногой из войлочного ботинка, он был явно велик, и ей пришлось возвращаться за ним, ступая тощей голой ногой в снег.

По ее виду нельзя было ошибиться. Эта голенастая пигалица в коротком пальтишке, руки торчали из рукавов, явно была временной работницей. Люди, принятые в штат постоянных городских служащих, так себя не ведут. То, что она подрабатывала и промышляла в городе, еще не делало ее такой уж важной птицей.

Учетчик выждал, пока женщина пройдет мимо, выступил из-за дерева, поймал девчонку за рукав и спросил, как выйти из города. Она вздрогнула и вытаращилась на него, но потом искра интереса зажглась в ее глазах. «Это что, новый способ знакомиться с девушками?» – спросила она, помедлив и кокетливо кутая худую грудь и шею в облезлый меховой ворот. Из какой кучи старья она вытащила свою одежонку! Он повторил вопрос. И вновь она уклонилась в пустое кокетство. Она будто не слышала угрозы в его словах или, может, принимала ее за мольбу, настолько учетчик устал, так непослушно размыкались губы, сведенные холодом и долгим молчанием. Будь они за городом, он бы живо вылечил ее жеманство и добился внятного ответа, повалив в снег и придавив коленом. Но он вступил на территорию города. Дворничиха, везущая санки, хоть и не видела его затылком, в любую секунду могла обернуться. Делать нечего, с городскими жить – по-городски выть.

«Ты меня разгадала, – криво склабясь, сказал учетчик. – Из всех девушек, кого встречал на сезонных работах, я бы выбрал тебя. Но давай подождем мая и более приятной встречи на лугу, на лесной поляне или у реки. А сейчас мне вправду надо выйти из города». – «Вот еще! Разве я колхозница на сезонные работы бегать! – высокомерно сказала девица. – Где это видано, чтобы мели лес или луг? Наша дворницкая работа зимой и летом только здесь, в городе». Угрюмо глядя на ее кривляние, учетчик не понимал, нарочно или неосознанно уклонялась она от ответа.

Из-за поворота вывернул залепленный снегом хлебный фургон. Переваливаясь с боку на бок, он поехал на дворничиху. Та круто взяла в сторону и опрокинула санки в канаву. Девчонка оборвала разговор и бросилась поднимать рассыпанный инструмент. Учетчик пошел помогать в надежде, что в благодарность за помощь она ответит на вопрос по существу. Кажется, он просил о такой малости. Но неожиданно она накинулась на него, как дикая кошка. «Как выйти из города! – передразнила она учетчика, тесня его от санок. – Неужели ты думаешь, я хоть на секунду поверила, что тебя и впрямь интересует это. За твоим глупым вопросом кроется другой, серьезный интерес! Не выйти тебе надо из города, а войти – так ведь? И ты задумал стать вторым помощником дворничихи, а потом и вовсе оттеснить меня от нее. Да, ты угадал, идя за этими санками, можно продвинуться очень далеко. Но ты ошибся, посчитав меня легкой добычей. Привык в дальних колхозах обманывать сельских простушек, но здесь не на ту нарвался. Ты посмотри на себя, деревенщина!» Ее голосок срывался от злости. Проворные худые руки так и вились перед учетчиком. Не отойди он от санок, она расцарапала бы ему лицо.

Женщина не обращала внимания на их склоку, может, не слышала ее из-под пухового платка. Или же она часто наблюдала подобные сцены, и они ей наскучили. Неторопливо, тяжело сгибаясь в толстой одёже, дворничиха сама подобрала инструмент и мерно двинулась дальше. Девчонка поспешила следом. Она часто оборачивалась посмотреть, не увязался ли за ними незваный помощник, и грозила маленьким кулаком. Она и впрямь думала, что учетчик мечтал бежать вместе с ней за дворницкими санками, куда бы они ни поехали. О чем после этого с ней можно было говорить!

И что ему оставалось, кроме пути наугад? Но ни метель, ни дорога, ни, главное, город не кончались. Казалось, одноэтажное захолустье давно должно было вывести на пустыри городской окраины, но не выводило. Извилисты и нескончаемо длинны были улицы, немы и пустынны заснеженные дворы. В одном из них учетчик заметил сезонников. Они осторожно заглядывали через окошко в дом и отшатывались под стену с такой резвостью, словно опасались, что из крохотной форточки протянется рука и схватит их. Учетчик подумал, что в покосившемся домишке с подслеповатыми стеклами в облупленных рамах вряд ли может быть что-то стоящее внимания. Вероятно, сезонники развлекались, как могли, пережидая ненастье, и должны были уйти со двора, когда распогодится, возможно, в сторону городской окраины. Самое время было в преддверии тепла перебираться за город, чтобы своевременно подыскать хорошую работу на лето. Учетчик, кстати, мог в этом посодействовать. Впрочем, он не хотел навязываться в компанию – только узнать дорогу. Однако, когда он стал салютовать из-за ограды, сезонники пошептались между собой и отвязали дремавшую в будке собаку. Может, это стало продолжением их развлечения. Собака бросилась к забору и свирепым лаем вынудила учетчика уйти.

Единственная компания, куда ему удалось влиться, толкала автобус. Он забуксовал в яме. Неистово крутящееся заднее колесо бессильно кидало из-под себя рыжую глину. Водительская дверца была распахнута, в нее высовывалась напряженная фигура шофера, без шапки, со снегом в волосах. Одной рукой держа руль, он всем телом круто наклонился вбок, вывернул голову и глядел сквозь метель на буксующее колесо. Видя, что бешеным вращением оно глубже зарывается в грязь, он перестал газовать и пытался вывести машину из ямы враскачку, то заползая на ее край, то откатываясь для разгона. И так же наступала и отступала гурьба толкающих автобус помощников шофера. Кто-то призывно и нетерпеливо махнул учетчику, а может, ему почудилось. Он встал в тесную шеренгу, ему досталось самое неудобное место, за буксующим колесом, оно сразу обдало его ледяной жижей. Вряд ли своими хилыми силами, с ушибленным в лесу коленом, он мог оказать существенную помощь в этой поистине бурлацкой работе, но по чистой случайности после его подхода колесо всползло выше обычного на край лужи, помощники подналегли, мотор победно взревел, заглушая надсадные хрипы, и автобус выкатился на ровное. Толкавшие по инерции повалились вперед, но сразу бросились догонять автобус. Шофер и не подумал в благодарность за помощь приостановиться, а резко захлопнул водительскую дверцу и прибавил газ.

Наверно, он выехал из гаража в первый рейс и спешил наверстать отставание от графика. Выводя машину из ямы, шофер разгорячился и открыл для проветривания переднюю пассажирскую дверь. Он не сразу про нее вспомнил, а когда решил закрыть (сейчас-то шофер заботился, чтобы в салон не намело сугроб), старенький пневматический механизм долго набирал воздух, прежде чем с усталым шипением захлопнуться. В эти несколько секунд помощники заскакивали в салон. Некогда было думать, нужно ли ему в этот автобус, куда он едет. В общем порыве учетчик кинулся в давку. Он воспользовался борьбой двух здоровяков – они, как тяжелые рыбины, бились в дверь, ни один не уступал – и нырнул между ними.



Автобус набирал ход, прыгая на ухабах. Из опасения забуксовать шофер на скорости проскакивал невидимые под снегом ямы. Идя по салону, приходилось крепко цепляться за спинки пустых сидений, чтобы не упасть. Широкогрудый мускулистый крепыш, пробившийся в автобус первым, еще раз показал свое превосходство: играючи подтянулся к поручню под потолком и полез вдоль салона, по-обезьяньи перехватываясь руками и ногами. Остальные смотрели на него с осуждением, он мог оторвать хлипкий поручень, что вызвало бы справедливое недовольство водителя, но никто не сделал замечание шалопуту.

Измученная, но счастливая горстка сезонников скопилась в самой уютной, задней части салона, где крыша покато опускалась над высокими сиденьями, а мотор дул в ноги теплым воздухом. Они были уже не чужие люди, вместе толкали автобус, а потом еще и затиснулись в него, поэтому учетчик попытался выяснить у попутчиков маршрут движения. Но остальные пассажиры сами его толком не знали. И интерес учетчика восприняли неодобрительно: разве мало того, что они без билетов, в тепле мчат сквозь метель? Мотор оглушительно выл в самые неподходящие моменты. Собеседники беспомощно прикладывали к уху ладони или притворялись, что не слышат. От них удалось узнать, что любой маршрут проходит через центр города, а им туда и надо. Но ведь автобус поедет дальше. А куда? Будет кружить по городу или выедет за городскую черту? Ничего не оставалось, как только спросить шофера.

Учетчик приблизился к месту водителя и встал за его плечом. Это был матерый городской волк. Сильные руки уверенно держали рулевое колесо. Губы были твердо сжаты. Глаза неотрывно следили за дорогой. Она с трудом просматривалась сквозь летящие в лобовое стекло мокрые хлопья, щетки «дворников» не успевали их счищать. Шофер не хотел и не мог отвлекаться на посторонние разговоры. В данном случае лучшей вежливостью была бы краткость. Но и простота могла оказаться хуже воровства. Опрометчиво было спрашивать, идет ли автобус на окраину города. Шофер мог резонно уточнить, на какую именно, ведь в городе много окраин, и каждая со своим местным названием. Ни одного названия учетчик не знал, а брякнуть, не важно, на какую окраину, было бы нелепо и подозрительно. В лучшем случае шофер оборвет разговор, а в худшем вытолкает из автобуса безбилетного пассажира, не знающего, что ему надо, и отвлекающего водителя разговорами. Поэтому учетчик подался вперед и внятно проговорил шоферу в самое ухо: «Какая остановка конечная?» – «Завод», – хмуро обронил автобусник, не отрывая взгляд от дороги. Для того его кабину и отделяло от пассажиров завешенное шторкой стекло, чтобы ему не дышали в затылок. Рассчитывал он или нет одним словом оборвать беседу, но у него получилось. Учетчик задумался.

Завод! Речь могла идти только об одном большом предприятии, за чьей проходной и расстроился этот городишко. Прежде он был умирающим шахтерским поселком над тощими пластами низкосортного бурого угля. После закрытия шахт построили приборостроительный завод. Большинство трудящихся на заводе были постоянные городские служащие, многие сидели по кабинетам и даже в цеха выходили в белых халатах, но среди чернорабочих-сезонников репутация завода была скверной. Все, кто туда устроился, сгинули и больше не появлялись на раздолье загородных работ. Поэтому рассказов очевидцев учетчик не знал, но и сведения из вторых рук, а долгими звездными ночами у костра он слышал многое, наводили жуть. Говорили о закрытых железными стенами обширных пространствах, где днем и ночью царил полумрак и гуляло эхо промышленных шумов. Говорили о каморках без окон, загроможденных чертежами, приборами, комплектующими деталями и прочим хламом. Даже в главном цехе воздух был прогорклым от эмульсий и масел, под высоким потолком, закрывающим вольное небо, висела копоть. Шум станков, шипение сжатого воздуха и протяжное пение лебедок полностью заглушали звуки внешнего мира. Словом, это была жизнь в ангаре, где нельзя понять, какое снаружи время дня и года. Учетчик припомнил поразившую его даже по рассказам картину громадных раздвижных ворот прямо в стене главного корпуса (они легко запускали внутрь тяжелый грузовик или железнодорожный вагон, а потом так же плавно и намертво затворялись). Если это правда, шофер мог сделать конечную остановку внутри завода, особенно сегодня, чтобы не высаживать пассажиров из теплого салона в метель. Учетчик представил, как растворяется железная стена и автобус вкатывается в чрево завода.

Нет, такое его никак не устраивало! Ему надо было вновь вступить в беседу с водителем, чтобы уточнить важные обстоятельства. Но мешали попутчики. Если двумя минутами раньше, когда он пытался заговорить с ними, они притворялись глухими, то сейчас вытягивали шеи из-за его спины и откровенно подслушивали. Учетчик решал, терпеть ли ему их присутствие. А что он мог с ними поделать! И времени уже не оставалось ни на что.

Автобус тормозил и криво, с небольшим заносом, катился к остановке. У обочины было черно от ждущих опаздывающий рейс служащих. Конечно, все они хотели спрятаться в салон от холода и ветра. Такой же плотной тугой массой, как стояли, они перетекли к дверям автобуса и на секунду замерли. Послышалось знакомое шипение воздуха в механизме открывания двери. Учетчик ринулся к выходу из автобуса, чувствуя, что потом может быть поздно. Встречные потоки пассажиров из передней и задней дверей затиснут его в середину, откуда он протолкнется наружу не раньше конечной остановки, ведь наверняка подавляющее большинство служащих едет к началу рабочего дня на завод. Его опасения подтвердились: солидные пассажиры с деньгами, у них было чем оплатить проезд, и не подумали ждать, пока жалкая стайка безбилетников, подвезенных из милости, покинет автобус. Едва двери открылись, служащие хлынули внутрь. К счастью, попутчикам тоже надо было выходить. Полные решимости, они надавили на учетчика. Его ударило головой о край двери, завертело и вынесло на улицу. Толкаясь в толпе, учетчик неожиданно обнаружил себя над головами людей. Ну, конечно, хилый легковес, он мог выбраться из давки лишь по пути наименьшего сопротивления, то есть вверх!

Стиснутый толпой, он несколько долгих секунд возвышался над ней. Его несло, оторвав от земли, кружа и покачивая, как на реке. Машинально упираясь ладонями в чьи-то шапки, учетчик зачаровано смотрел сверху вниз. Никогда он еще не наблюдал с такой точки зрения людей, стоящих неизмеримо выше его на общественной лестнице. Они были солидные штатные служащие, уверенные в завтрашнем дне, а он был прохожий сезонник, перекати-поле, его появление в городе мало кто заметит, а исчезновение никого не огорчит. Конечно, он и раньше видел служащих, в деревнях и на проселочных дорогах, но не сходился с ними, а посматривал издалека. Поэтому сейчас чувство было острее и упоительнее, чем верховое слежение за лесным пожаром. (Однажды во время сезонных работ потянуло гарью, Рыморь велел учетчику подняться на господствующее дерево, чтобы оценить, насколько близко огонь; дул сильный ветер, клоками гоня от горизонта красную пену верхового пожара и раскачивая мачту высоченной сосны с вцепившимся в ее вершину наблюдателем; рядом рухнул от ветра ощетиненный голыми ветками сухостой, но мрачный восторг, с которым учетчик озирал распахнувшийся перед ним грозный простор, был сильнее страха.)

Теперь жадно впитывая мельчайшие детали происходящего, а он видел лица служащих до прищура глаз, до складки губ, учетчик заметил, что не все так уж горят желанием втиснуться в автобус, как показалось на первый взгляд. Сердито толкались, чтобы успеть занять сидячие места, только полные женщины в возрасте. Молодежь грелась в борьбе. Некоторые напирали для куража и откровенно ухмылялись. В самом деле, разве это был последний автобус, если день только начинался! Словом, гордые, суровые и неприступные в массе служащие поодиночке казались довольно занятными типами.

Учетчик засмотрелся на них и забыл, что находится в подвешенном состоянии. Когда его вынесло из самой гущи и тиски чуть разжались, он сверзился под ноги толпе. Тяжелый заплечный мешок опрокинул его, и учетчик барахтался, как упавший на спину жук. Он выбрался из толпы и проводил взглядом отъезжающий автобус. По меньшей мере один из попутчиков так и не сумел выйти, встречный поток пассажиров унес его в салон, в заснеженном окне мимо учетчика проплыло бледное лицо с приплюснутым к стеклу носом и широко распахнутыми глазами, в них стоял ужас.

Учетчик зашагал от остановки совсем с другим настроением. Впервые оказавшись в городе, причем в самых неблагоприятных условиях, он оказался втянут в борьбу с городом и уже научился не уступать. Разве не испытал он себя на прочность в этой борьбе! После первого конфуза с дворничихиной девкой удачно минул злую собаку, ловко зашел в автобус и еще более ловко из него вышел. Он начал преодолевать город. И это служило верной приметой, что скоро он достигнет окраины. Пусть на борьбу с метелью израсходовано много сил, они восстановятся, а ничего безвозвратно город отнять у него не смог. Дорожный мешок на крепких лямках по-прежнему надежно висел за плечами. Сбитую с головы шапку он нашел, когда толпа поредела. А разорванный рукав телогрейки, из-под мышки торчала вата, он зашьет в первую свободную минуту, как всегда привык это делать. Он еще сохранял самообладание, в то время как его попутчики, теряя элементарное достоинство и личные вещи, удирали от остановки к ближайшему зданию.

2. Свидетель спора

Оказывается, пока он ехал в автобусе, как ни коротко было путешествие, метель поутихла. Еще дул ветер и срывался снег, но уже заметно развиднело вдаль и ввысь. Рядом с остановкой стояла пятиэтажка со знакомым адресом «Космонавтов,5». Получается, он вернулся в центр города. Сначала пришел по тихим улочкам, а теперь заехал в то же место по шоссе с противоположного торца шестиподъездного здания. Учетчик видел его длинный двор. За час, пока он отсутствовал, все пришло в движение. Двери подъездов на тугих певучих пружинах распахивались, выпуская спешащих по делам служащих.

Те же хмурые незнакомцы, от встречи с ними учетчик уклонился на рассвете, обступали здание, не входя и не отходя. Только теперь они не жались под бетонные козырьки подъездов, а освободили проходы, ушли с крылец и вытянулись тонкими длинными вереницами под стеной здания. Они стояли в каждый из шести подъездов. В ближней очереди, она поворачивала за угол дома и продолжалась, очевидно, вдоль задней стены, внимание учетчика привлек поджарый старик в очках, медленно ступавший вдоль строя с бумагами в руках. Он что-то коротко спрашивал каждого стояльца, получал ответ и делал в бумагах пометку. Изредка он заводил разговор сразу с двумя очередниками, что-то выяснял, глядя в стену между ними, словно за ней прятался кто-то третий, недостающий. После выяснения старик проводил в списке длинную хищную черту, раздвигал очередь, наклонялся к отдушине в цоколе здания и кричал в подвальную черноту. Неясно что, неясно кому. Одно было несомненно: что-то тут сверяли и подсчитывали. И, поскольку процедура, пусть весьма отдаленно, напомнила учетчику его загородную работу, он заинтересовался и подошел ближе. Однако посторонних тут не жаловали. Старик умолк. Он обеими руками прижал к груди бумаги и не мигая глядел на учетчика сквозь крохотные стекла очков, а очередь отделилась от стены и злобно выгнулась в сторону чужака. Учетчик поспешил отойти. Что позволено городскому служащему, то не позволено пришельцу. Служащие при желании проходили сквозь очередь, как нож сквозь масло, перед ними молча, покорно расступались. Они воспринимали это как должное.

Для них чистили во дворе дорожки, не дожидаясь конца метели. Уже знакомая учетчику дворничиха лопатой швыряла снег с тротуара на газон, часто на безответных очередников. Помощница как привязанная сновала за ее спиной. Лопаты для нее в дворницких санках не нашлось, и девчонка увлеченно размахивала тощей метлой. Проку от ее стараний подмести снегопад, конечно, не было, она только мешалась, служащие сворачивали с тротуара в снег и обходили ее, чтобы не стегала по ногам. Лучше б она помогла водителям служебных машин освободить от снега стоянку. Судя по малому числу машин во дворе, персоны на них ездили важные, и водители их наверняка были люди нужные. Но никто не искал их покровительства, они были предоставлены сами себе и чистили машины от снега домашними совками. В них удобно заметать канцелярский сор в кабинетах, а не сыплющиеся из туч хлопья.

Чтобы не мешать на узком тротуаре движению стремительных пешеходов, учетчик прислонился к телефонной будке перед зданием и созерцал картину оживленного городского утра. Конечно, ему, лесополевому учетчику, были дики людская сутолока и бессмысленная, по-видимому, скученность зданий. То ли дело загородное приволье! Луг, ограниченный вдали каймой леса или плавно поднимающимся к горизонту холмом. Чаша лесного озера с темной водой под тающим льдом. Ветерок, накидывающий тонкие запахи. Редкие звуки в прозрачной тишине. Конечно, его место там. И если сейчас учетчик немного медлил с уходом из города, то лишь потому, что прояснение погоды с каждой минутой открывало новые возможности. По торцевой стене здания вела вверх железная пожарная лестница. Довольно подняться на крышу, когда снежная муть уляжется, чтобы увидеть, в какой стороне ближний край города. Вряд ли город так велик, как его малюют в загородных сказках о нем.

Но пока учетчик внимательно смотрел вокруг. Раз уж он в первый и последний раз воочию видел недра города (наведываться сюда опять будет некогда, незачем, не к кому), надо было пользоваться случаем и запечатлеть в памяти каждую мелочь этой чуждой, ни на что не похожей обстановки. Когда учетчик вернется в свою бригаду, на привычные сезонные работы, и поделится новыми впечатлениями, это поднимет его авторитет в глазах Рыморя, человека бывалого, но в городе не бывавшего. А тут было на что посмотреть. Одни очерёдные нравы чего стоили!

У второго подъезда здания, где очереди не хватило места под стеной и она вилась по газону, разгорелся спор. Сначала это было заметно по гневным позам и жестам, драть горло очередники не решались. После долгих напрасных препирательств несколько спорщиков вдруг придавили одного к земле, силясь что-то отнять. Он не отдавал, свернулся клубком и отчаянно лягался. Но силы были неравны. И тогда прижатый к земле в бешеном порыве выпростал руку и истошно крикнул: «Свидетель! Свидетель!» На миг нападавшие ослабили хватку, бедолага вывернулся и побежал вдоль здания. В его тяжелом топоте слышалась обреченность. Кого он звал в свидетели? На что надеялся? Никто из служащих не обернулся на крик. Только в одном окне показалось острое лицо женщины, она по-птичьи повертела головой в тугом вороте служебного кителя и задернула штору. Очереди в ответ на вопли одного из своих сомкнулись плотнее. Может, он просил вмешаться в спор знакомого шофера? С крохотной стоянки как раз выезжала, чихая холодным двигателем и свирепо газуя, машина. Беглец кинулся наперерез, пробежал перед самым бампером, пуговица на развевающихся полах его пальто звонко щелкнула по железу. Он вывернулся из-под колес, схватил учетчика за плечо и, счастливо задыхаясь, сказал: «Ты свидетель!»

«Спятил ты или обознался?» – процедил учетчик, пытаясь оторвать от себя его пальцы. Но незнакомец держал его хваткой, не соответствующей просительному тону слов. «Ты свидетель, – повторил он, – что на пути сюда произошла непредвиденная и, что самое важное, не по моей вине задержка. Автобус забуксовал в яме – мы же вместе его выталкивали, помнишь? Не можешь ты не помнить!» Только теперь учетчик признал в нелепой фигуре с глупо приоткрытым ртом и сумасшедшими глазами одного из своих попутчиков, ладного крепыша. Он первым нагнал автобус, лихо прыгнул в дверь и по-обезьяньи пробирался по салону, руками и ногами обхватив поручень под потолком, крепко держа на широких плечах стриженную под полубокс голову. В автобусе его взгляд показался учетчику открытым и светлым. Сейчас, лицом к лицу, он заметил, что глаза попутчика неприятно косили. Что могло его так разительно изменить? Если темный и чуждый учетчику спор в очереди, то не опрометчиво ли ввязываться в него в качестве свидетеля? Он не знал ни дела, ни возможных последствий своего участия в нем. Учетчика это не устраивало. «Не помню. И перестань называть меня свидетелем», – неприязненно сказал он. Крепыш совсем сник, даже ростом стал ниже. «Но почему? – растерянно зашептал он. – Ведь это правда, которая для меня значит слишком много. А тебе ее подтвердить ничего не стоит».



Некоторое время они молчали. Один хмуро прятал глаза, другой неотступно ловил его взгляд. Что было делать? Пытаться силой освободиться от настырного, вступить в схватку здесь, на виду у всех? Но учетчик сутки провел без сна и отдыха, а ушибленное в лесу колено вовсе не оставляло шанса выстоять в поединке с дюжим просителем, чьи силы удвоены отчаянием. Униженные просьбы в секунду могли обернуться вспышкой ярости. «Допустим, я что-то видел и даже что-то вспомню, – неохотно согласился учетчик. – Но почему я должен тебе верить, что мне за это ничего не будет, и совать голову в мешок ваших склок? Ты говоришь, что я тебе важен, а сам даже не объяснил, из-за чего спор». – «Чего же тут объяснять? – искренне удивился проситель. – Меня хотят выбросить из очереди на том основании, что я будто бы опоздал на перекличку. Я же пытаюсь доказать, что это несправедливо, поскольку задержался по уважительной причине, и ты это видел. Все ясно, как день!» – «Ты не учитываешь, что я впервые в городе, – возразил учетчик, – и мне ничего не ясно. Я даже не знаю, что дают в вашей очереди».

Однако этот простой, законный интерес неожиданно вызвал затруднение. Собеседник погрузился в задумчивость, потом тревожно поглядел по сторонам. Окружающие их не замечали, либо старались не замечать. Никто не подслушивал, не приближался к ним. Только от очереди, где возник спор, отделилась группа и медленно подвигалась в их сторону. Она была еще далеко, но крепыш на всякий случай опять зашептал: «Теперь мне совершенно ясно, что нам друг без друга никуда. Не только ты мне нужен как свидетель, но и я тебе пригожусь. Чтобы уберечь от очень больших неприятностей. Ты и впрямь чудовищно наивен, раз говоришь вслух такие вещи – „что дают в очереди!“ Мой тебе дружеский совет: не задавай никому и никогда этого вопроса. Потому что он оскорбляет очередь. А такого и самым зеленым новичкам не прощают. Уж не знаю, какие порядки заведены в тех краях, откуда ты пришел, а в наших очередях дают – слово-то какое! – каждому свое. Стоят все за одним и тем же, за трудоустройством, и каждый, естественно, надеется получить хорошее место. Только очередники предполагают, а кадровики располагают. От нас зависит не все, а вернее сказать, ничего не зависит. С того момента, как соискатель переступает порог отдела кадров, начинается полная неопределенность. Во всяком случае, никто еще не вернулся оттуда обратно в очередь и не рассказал, что и за какие заслуги ему там „дали“, а в чем и почему отказали. Кого-то, наверно, держат в приемных до уточнения обстоятельств, нам неведомых. Кого-то видели бегущим из города – можно предположить, что направили в другой город, где есть подходящая соискателю вакансия, но точно мы опять-таки ничего не знаем. А те счастливцы, которых взяли в штат, пусть на самые скромные должности, знать не хотят старых товарищей по очереди. Сами же мы не смеем о себе напомнить из боязни нажить неприятности, ведь принятые в штат – люди очень важные. Ни у кого из нас не хватает духа окликнуть их, когда они по обыкновению молча проходят мимо, и спросить, как же выглядит источник непомерного самомнения всех прошедших кадровое сито. Поэтому вопрос, во что выльется его очередестояние, волнует каждого, и все пытаются угадать ответ на него, слушают, наблюдают, сопоставляют факты, размышляют бессонными ночами, но никто не задает его вслух, не ставит бестактно в лоб. Да и смысла в такой форме он не имеет».

«Ладно, оставим это, – согласился учетчик, – я в городе проходом и меньше всего хочу толкаться очередях, отнимать у вас работу, когда ее за городом непочатый край. Но объясни мне: почему ты не зовешь в свидетели своих дружков-попутчиков? В автобусе вы сидели такой теплой компанией, так дружно притворялись, что за ревом мотора не слышите моих вопросов, но при этом без помех общались между собой. И вдруг, когда тебе понадобился свидетель, ты обращаешься ко мне, хотя я совершенно постороннее лицо, и тебе приходится растолковывать мне, что к чему, да еще оберегать от крупных неприятностей, которые я по неопытности рискую на себя навлечь. Другие попутчики, твои приятели, тоже могут подтвердить, что ты задержался по уважительной причине. Почему они не спешат тебе на выручку, если соглашающийся дать свидетельские показания не подвергается, как ты уверяешь, никакому риску? Где сейчас эти пассажиры?»

Собеседник безнадежно махнул рукой: «Попрятались в своих очередях и носа не кажут. Ничем их не выманишь до конца переклички, каждый дрожит за свое место. И не друзья они мне, а так, минутные знакомые». Учетчик недоверчиво покачал головой: «Непонятно, как твои попутчики имеют возможность прятаться в своих очередях. Почему их не гонят? Все ехали в одном автобусе, вышли из него вместе, значит, и на перекличку опоздали все». – «Если бы так, мое положение было бы легче, – удрученно вздохнул очередник. – Мы вместе могли бы отстаивать справедливость и защищаться от уличной кодлы, готовой по малейшему поводу выкидывать людей из очереди. Но в том и беда, что опоздал, по всей видимости, я один. Переклички в очередях двигаются всегда от головы к хвосту. Чем дальше в очереди, тем позже накроет перекличка. Наши автобусные попутчики из последних, раз успели вбежать в свои очереди до прохода сверщика. А мой номер в верху списка, я уже недалеко от двери в подъезд учреждения, и меня выкликают в числе первых. Мое место ценно, но тем и опасно: целая орава следомстоящих заинтересована в том, чтобы выжать меня из очереди, ведь в случае моего устранения все они делают шаг к цели. Поэтому, когда сверщик называл мой номер, я в тот же миг выкрикивал свое имя: „Лихвин!“ Так повторялось каждое утро, до сего дня. Сегодня из-за шальной метели, спутавшей день с ночью, из-за шофера, попавшего колесом в яму, вышла осечка, я не рассчитал время и опоздал на перекличку. Пусть на какие-то секунды, но это сочли достаточным, чтобы вышвырнуть меня с обжитого места. Положение скверное! А запас теплых вещей и продуктов, накопленных мной за время стояния, лишь усугубляет дело. Теперь в случае моего исключения ближайшие соседи по очереди – видел бы ты их голодные, жадные морды! – получат право разделить мои пожитки». – «Но это же дикость!» – возмутился учетчик. «Таковы правила. Не нами они заведены – не нам менять. Да и зачем мне пожитки, если меня выставят из движения очереди, то есть из самой жизни! Словом, законы святы, пока соседи не лихие супостаты. А мне достались именно такие. Сразу за мной стоит прожорливый, вечно голодный лоботряс. С ним я ничем не делился, сколько бы он ни облизывался, ни дышал завистливо мне в затылок. Я же обычный очередник, а не городской блаженный, чтобы сажать на шею здоровенного детину, он сам в силах одеться и прокормиться. А там, откуда ты пришел, разве не так?»

Учетчик сочувственно кивнул, знакомая история, и Лихвин горячо продолжил: «Но этот сосед – ягненок в сравнении с впередистоящей соседкой. На вид интеллигентная старушка. А сегодня показала свое истинное лицо. Никогда я так жестоко не ошибался в людях и, видимо, уже не ошибусь. Все долгое время стояния в очереди я грел на груди змею. Даже подарил ей меховую муфту. Когда старушка вдела в нее синие от холода кулачки, она глаза закатила от блаженства. Разумеется, я не ждал от нее уплаты долга вещами и продуктами, но на элементарную порядочность рассчитывать мог, особенно сегодня, когда мчался из автобуса на перекличку, расшвыривая не успевших посторониться. Я издали увидел, что сверщик подошел к моему месту в очереди, что он начал расспрашивать соседей, выясняя, как положено, обстоятельства моей отлучки, прежде чем вычеркнуть меня из списка, и что старушка – о счастье! – смотрит в мою сторону. „Капиша, я тут!“ – завопил я, вскидывая руку. Но что это был за крик, что за взмах! – вздохнул Лихвин, прикрывая глаза и заново переживая случившееся. – Ведь я бежал изо всех сил, нервы на пределе, дыхание сбилось, голос меня не слушался. И все же Капиша меня углядела. Это я понял по тому, как быстро она схватила сверщика за локоть и что-то проговорила ему в ухо. Я, простофиля, думал, что спасен, что она торопится сообщить сверщику, что вот он я, тут, а она готовила мне капут. Как я теперь догадываюсь, Капиша обещала сверщику часть моих вещей, из тех, что отойдут ей по праву соседства, если он зафиксирует мое опоздание на перекличку и меня исключат из очереди. Про нашего сверщика недаром говорят: Егош не упустит грош. Конечно, он согласился обернуть дело к своей выгоде. Он и голову не повернул в мою сторону, вымарал в списке мой номер и крикнул секретарю в подвал, что меня больше нет. А секретарь зафиксировал убавление очереди на одного стояльца. Но на секретаря обиды я не держу. Секретарям нет и не должно быть дела до бушующих на перекличках страстей. Секретари всех очередей потому и сидят в подвале, что там, внутри, они надежно защищены от давления снаружи. Через отдушины в цоколе здания они слушают только сверщиков, которых знают по голосам. Поэтому всему виной Егош, крикнувший о моем опоздании на перекличку за секунду до того, как я схватил его за ворот, развернул к себе и потребовал отменить несправедливое решение. Тогда-то и завязался спор. Неравная борьба, ведь на меня ополчился не только хвост очереди, но и впередистоящая Капиша. Причем старуха вопреки неписаным законам очереди: у передних не принято лезть в распри следомстоящих, это ниже их достоинства, а главное, любой исход борьбы за их спиной никак не влияет на их движение в очереди. Почему-то соседка позарилась на мое имущество. Очень близорукая меркантильность. Капиша вот-вот достигнет подъездной двери и войдет внутрь, а там, в неотлучной живой очереди, жарко если не от тесноты, то от волнений, оттуда, наоборот, выбрасывают одежду на улицу через окна подъезда. Зачем ей там лишний гардероб, тем паче мужской? Ума не приложу! Не знаю, чем кончится для меня эта заваруха, сумею ли устоять в очереди, но одно я уяснил твердо: насколько опасным недомыслием обернулась моя запасливость, она только разжигала аппетиты соседей. Пропади пропадом эта еда и эта одежда! Копил жратву – потерял братву. Если ты дашь свидетельские показания, поможешь отстоять справедливость и место в очереди, я с тобой поделюсь: дам консервов и валенки на резиновом ходу. Не отказывайся! Я же вижу: ты полупрозрачный от голода и холода. Через глаза небо светится. И не думай, пожалуйста, со свойственной тебе, как я уже заметил, излишней щепетильностью, что ты меня обираешь. Я отдаю тебе только часть, тогда как ты мне помогаешь сохранить целое». – «Все же неясно, почему стоянию в очереди придается такое значение, – задумчиво сказал учетчик, услышанное произвело на него тягостное впечатление. – Почему даже случайный свидетель за пустячные дорожные наблюдения, если только они касаются очереди, может рассчитывать на солидное вознаграждение? Чем вызвана такая борьба за каждое местечко в очереди, особенно странная теперь, весной, когда за городом работы хоть отбавляй и с каждым новым днем будут требоваться новые рабочие руки. А здесь, судя по твоим словам, даже у выстоявших громадную очередь нет гарантии трудоустройства».

Так они говорили, ответы обнажали новые вопросы. Как ни противился учетчик, а может, именно благодаря этому сопротивлению, ведь за шипы возражений при известной ловкости удобно цепляться, Лихвину удалось-таки затянуть учетчика в обсуждение своих дел. Незаметно беседа поглотила их полностью, они далеко ушли от ее истока, но раздавшийся вблизи высокий, пронзительный голос вернул их к яви: «Это ты, что ли, свидетель?»

Учетчик раздраженно обернулся. Отряд из очереди Лихвина окружил их и, судя по ухмылкам, забавлялся беседой. Прямо за спиной учетчика стоял вожак, низкорослый горбатый человечек с длинным крючковатым носом. Он глядел исподлобья, пряча подбородок в растянутый ворот огромного свитера. Шерсть крупной вязки светилась от старости, рукава свисали до колен. Свитер плохо грел, горбун зяб и ежился, однако носил свои лохмотья со странным, вызывающим шиком. Видя, что учетчик медлит с ответом, он прибавил: «А шепчетесь вы о том, как одинаково врать. Ты хоть знаешь, что бывает за дачу ложных показаний?» Властно звучал его тонкий голосок. Воинственно похлопывал он по ноге скатанным в трубку списком очереди. Горбун и был сверщик очереди, спорившей с Лихвиным.

В последних словах уродца прозвучала угроза, и его дружки чутко подхватили ее. Раздались злобные смешки. Кольцо вокруг Лихвина и учетчика сомкнулось плотнее. А один из противников, еще совсем зеленый подросток (неужели и он рассчитывал в борьбе с огромным числом взрослых претендентов получить работу!), ногтем большого пальца чиркнул себя по горлу, демонстрируя самые решительные намерения.

Еще менее было понятно, за счет чего надеялась выиграть борьбу за вакансии у молодых и сильных членов очереди немощная старушка. Ее личико посинело от холода. Поля ветхой шляпки уныло поникли над жидкими седыми локонами. Сложенные на груди руки женщина прятала в облезлую заячью муфту, подаренную Лихвиным. Кроме муфточки и тонкого пальтецо, ее костюм не соответствовал погоде. Растоптанные летние туфли старушка надела на шерстяной носок, точно вышла на минуту из дома, да так и осталась стоять в очереди. Она промочила ноги в снегу и зябко переступала на месте. «Пусть Лихвин отойдет в сторону, – тихо, но отчетливо прошамкала старушка, – иначе это будут показания под давлением». Лихвин медленно подчинился. Его руки, недавно с такой силой державшие учетчика, повисли плетьми. По лицу тек пот.

К тому месту, где в центре растущего столпотворения одиноко стоял учетчик, стекались зеваки из очередей в другие подъезды здания. Они уже прошли перекличку и с черствым любопытством посторонних наблюдали за чужой распрей. Чтобы разрядить обстановку, учетчик как можно спокойнее проговорил: «Я только сегодня попал в город, многое вижу впервые, никогда не стоял в очереди и, разумеется, не знаю, что бывает за дачу ложных показаний. Но мне этого и не нужно знать, потому что долго я у вас не задержусь, а главное, не собираюсь давать ложных показаний. К чему бы это мне, случайному прохожему? Но даны они будут в любом случае под давлением: вы обступили меня таким плотным кольцом, что молча из него мне не выйти, так ведь?» – «Нет, ты вправе отказаться давать показания, – своим пронзительным голосом возразил горбун, – это дело добровольное».

Вот как! С очередью приходилось держать ухо востро: то она вцеплялась мертвой хваткой, то давала свободу выбора. Впрочем, молчание учетчика тоже решало спор в пользу одной из сторон, отказ от дачи показаний сыграет против Лихвина. Учетчик пристально вглядывался в этих странных обитателей города. Независимо от роста и возраста их лица выражали жадное, почти подобострастное внимание. Крепкий мосластый старикан повернул в профиль бритую голову и обратил к учетчику ухо с торчащим из него жестким седым волосом. Крупный нос, мощные надбровные дуги и покрытая грязным пухом жилистая шея, она далеко высовывалась из воротника затасканной кофты, делали старика похожим на сипа. Никто не двигался в общем молчании. Глубоко в недрах огромной толпы мелькнуло жалостливое лицо. Женщина едва заметно покачала головой, но тут же опустила глаза, и непонятно было, что выразило ее лицо. Предостерегала она учетчика или уже оплакивала свидетеля и страшилась одной мысли очутиться на его месте?

Учетчик решил говорить. Никогда еще он не выступал перед таким большим собранием. Он потер холодным кулаком озябшие губы, откашлялся и заговорил: «Насколько я понимаю, мне предлагают засвидетельствовать, случилась ли в действительности непредвиденная задержка автобуса, повлекшая опоздание одного из стоящих в одной из очередей на ежедневную перекличку. Это свидетельство представляется настолько важным, что, с одной стороны, меня умоляли подтвердить задержку, а с другой стороны, пугали суровой ответственностью за дачу ложных показаний. Меня призывают к честности и нелицеприятию, но, если следовать этому принципу изначально, то придется оспорить сам предмет спора. Уж не знаю, по какой причине он кажется вам существенным. По-моему, если посмотреть на дело свежим взглядом, а я, как человек пришлый, не могу иначе, обе стороны раздувают из мухи слона. Подумайте спокойно, из-за чего тут бьются лбы. Вот ты, Лихвин! Ну, выгнали тебя из очереди – займи ее по новой, перейди в другую или уйди из всех очередей. А еще проще и разумнее будет, если очередь, поскольку она, наверно, мудрее и сильнее любого из своих членов, закроет глаза на небольшое опоздание Лихвина, великодушно расступится и пустит его на прежнее место. Не так уж важна причина опоздания. Все же видят, как он раскаивается. Так что с какой стороны ни взгляни, ваш спор не стоит выеденного яйца. Единственное, что представляется мне серьезной несправедливостью, – это покушение очереди на имущество Лихвина. Если уж закон очереди так суров и карает малейшее опоздание на перекличку, выставьте нарушителя из очереди вместе с пожитками – вот это будет не шкурная принципиальность! Почему он должен терять, кроме места, имущество, которое нажил своим трудом, а не выстоял в очереди, не получил от нее в дар? И не надо кривиться от моих слов. Сами позвали меня в свидетели – так имейте мужество выслушать нелицеприятное мнение!»

Однако трудно было удержать внимание огромной толпы. Мертвая тишина, установившаяся при первых словах учетчика, сменилась гомоном. Учетчик вынужден был возвысить голос: «Я знаю, о чем говорю! Каждый сезон только через мою загородную бригаду проходят десятки таких Лихвиных. Работая учетчиком, я должен по справедливости разделить между ними плоды общего труда. Я кропотливо считаю каждую минутку рабочего времени, вижу, каким трудом дается пропитание, его за весну и лето приходится зарабатывать на весь год, – неужели для того, чтобы вы в городе учинили грабительский передел, обессмыслив усилия и работника, и учетчика? Да, я понимаю, многие из вас проголодались и замерзли, я тоже. Но правда и то, что вы зашорились, перестояли в затылок друг другу, раз не видите другого способа добыть пищу и одежду, кроме как отнять у своего же брата-очередника. Очнитесь, поднимите головы! Ветер разгоняет облака последней метели, и почки на деревьях не уснут до следующей зимы. Хватит топтаться под городскими окнами и греться от фонарного света. Самое время за ручьями талой воды идти за город, и там, на просторе сезонных работ, вдохнуть полной грудью вольный воздух, разогнать застоявшуюся кровь и заработать несравнимо больше, чем вы можете отнять у Лихвина. Главное, не мешкать: после паводка самые выгодные работы будут разобраны, лучшие места заняты. А сейчас к делу пристроятся все: старики, женщины, дети».

Обращаясь к собравшимся, учетчик медленно ходил по кругу, ища сочувственного внимания, хоть одного живого отклика. Но отовсюду на него смотрели тускло, с прищуром и холодным недоумением. Горбун играл рукавами свитера, низко опустив лицо под густыми сросшимися бровями. Лихвин отводил взгляд и, кажется, конфузился. Стоявшие поодаль роняли скупые реплики. Учетчик не разбирал слов. Одна старая Капиша, видимо, для того, чтобы погреться в споре, ее лицо было землистым от холода, прямо обратилась к учетчику: «Я понимаю, что очередь вызывает бурю эмоций в душе любого новичка. Любви с первого взгляда тут не бывает. Зато страха и ненависти сколько угодно. Только очереди эти скороспелые суждения никогда не вредили – главное, чтобы они не навредили тебе. Но в своих эмоциях ты разберешься позже, наедине с собой или в узком кругу. Если кто-то согласится повторно слушать эту ересь. А сейчас тебе пора дать показания по существу. Довольно ты уже отнял у нас времени и злоупотребил вниманием столь представительного собрания». – «Эх, как же вы не поймете! – воскликнул учетчик, радуясь собеседнице и хватаясь за ее слова. – Вот, к примеру, вы лично в очереди кто? Одинокая немощная старуха, простите за прямоту. А за городом можете стать всеми уважаемой стряпухой. Здесь, если у вас нет сбережений, вы так и останетесь бедняжкой, довольствующейся жалкими подачками вроде заячьей муфточки, она больше насмешка над вашим возрастом, чем защита от холода. А в загородной бригаде вам выдадут робу и теплую обувь, остальное добудете сами: немыслимо, чтобы стряпуха, хранительница бригадного очага, чье место у костра и котла, мерзла или голодала. Даже если вы не очень умелая повариха, нужда быстро выучит. Да и совестно вам будет долго обманывать ожидания усталых работников с волчьим аппетитом. Рано или поздно вы станете в бригаде одной из ключевых фигур. Десятки сильных веселых сезонников будут лелеять вашу старость и приговаривать: щи да каша – Капиша наша. Ваше положение в коллективе, отношение к вам будут полностью зависеть от вас самой. А что зависит от вас в этой очереди? Если уж лицам трудоспособного возраста, как мне тут объяснили, зачастую не удается получить работу, то с вашим грузом лет за плечами какие шансы пробиться в штат городских служащих? Никаких. Вы, может быть, уповаете на жалость кадровиков? Но это смешно: не станут они снисходить к вашим немощам, ведь их обвинят в некомпетентности, с них снимут стружку, если в первый же рабочий день вы уйдете на больничный. Впрочем, я уверен, хворь свалит вас еще в очереди, до того как вы попадете на прием в отдел кадров». – «Ну, хватит, сыта я по горло!» – злобно прошипела Капиша, ее водянистые глазки сверкали. Она решительно повернулась к сверщику, тот продолжал играть рукавами свитера, словно происходящее его не касалось, и официальным тоном заявила: «Я требую отвода этого свидетеля: нет ему доверия! Он лжец, это ясно из того, что он тут про меня наплел. Меня все знают. Я давно стою в очереди – и ни разу не просила поблажки, терплю наравне с другими. Может, я выгляжу старше своих лет, долготерпение старит, но оно же внушило очереди уважение ко мне, до сих пор никто не делал намеков на мой возраст. Там наверху, в отделе кадров, я отвечу на все вопросы. А тут, в очереди, возраст – личное дело каждого. Или было личным делом – пока в город не заявился этот грубиян. Он уверен, что с одного взгляда определил мои года – но это бездоказательно, и позволил себе попрекать меня придуманной старостью – а такое по отношению к даме бестактно. Он еще решил дать оценку моему здоровью! Каким бы оно ни было, мне хватает. Кто из здесь стоящих посмеет сказать, что я жаловалась на болезни? Пусть выйдет сюда – я плюну ему в глаза! Наконец, тут было заявлено, что я бедствую и довольствуюсь подачками. В пример приведена вот эта муфта. Возмутительная клевета! Поскольку сам этот болтун недавно в городе и не мог видеть, как я „побираюсь“, совершенно ясно, с чьего голоса он поет. Лихвин нашептал! А я могу найти дюжину очевидцев того, как мой соседушка меня обихаживал, уговаривал принять в дар изъеденного молью зайца, убитого сто лет назад, а теперь выброшенного молодой служащей вместе с бабушкиным сундуком при переезде из деревни в город. И то, я подозреваю, Лихвин так расщедрился потому, что его ручищи не помещались в дамскую муфту. Так вот, я возвращаю этот, с позволения сказать, подарок и требую оградить меня от клеветы!» С этими словами Капиша, она разрумянилась от гнева, порывистым юным движением швырнула муфту в лицо Лихвину.

И только теперь, когда скандал разразился, горбун-сверщик поднял голову и посмотрел учетчику в лицо. Его губы морщила гадкая ухмылка. Не прятал ли он разбиравший его смех все время, пока с мрачным упорством глядел в землю? А вот Лихвину было не до смеха. Сначала он озадаченно слушал учетчика, потом в еще большем недоумении свою соседку, и лишь после брошенного в лицо оскорбления опомнился и заметался, взывая то к сверщику, то к очереди, то, кажется, к пасмурному небу, с такой силой он вскидывал руки. «Вот до чего доводит ужасающая наивность в соединении с необузданной фантазией и стремлением произвести эффект! – восклицал Лихвин, перекрикивая гул негодования. – Мало того, что он от себя наговорил несусветных глупостей, так еще полностью извратил сказанное мной. Мыслимо ли, чтобы я назвал такую грозную и важную персону, как впередистоящая соседка по очереди, попрошайкой, а мое скромное подношение ей – подачкой! Разве я сказал хоть слово против права очереди разделить мое имущество, если я вправду опоздал на перекличку! Я всего лишь просил подтвердить, что опоздал не по своей вине. Я всячески предостерегал свидетеля от поверхностно-оскорбительной критики в адрес очереди. И даже вообразить не мог, что этот тип осмелится прилюдно, в центре города, вести откровенную вербовку рабсилы и выманивать стояльцев из очередей. Я его предупреждал, что его мнения никого не интересуют, что его задача засвидетельствовать имевший место факт задержки автобуса – когда он забуксовал, сколько времени мы его раскачивали, прежде чем вытолкали, – и все! От сих до сих. Больше ни о чем я его не просил. Я говорил: пропади пропадом эта жратва! А он из этого сделал вывод, что должен защищать мои харчи и припасы. Так и другие мои слова он извратил и перевернул. Поэтому мою уважаемую соседку оклеветал не я, а горе-свидетель, не умеющий слушать и понимать».

Отчаянным, хоть и сумбурным, натиском оратору удалось поколебать невыгодное мнение о себе. Толпа умолкла и сочувственно слушала Лихвина. Только учетчику сделалось холодно, скучно и все равно. Напрасно он старался показать обитателям болота путь к твердой земле. Они не желали освобождения и предпочитали цепляться друг за друга, при этом одни неизбежно топили других. Учетчик и кончиками пальцев не хотел бы касаться их дрязг. Он угрюмо смотрел поверх голов.

В подъезде учреждения высоко, под крышей, было отворено лестничное окно. В темном проеме виднелась ладная фигурка девушки. Пробивающееся сквозь облака солнце освещало ее веселое лицо с живыми глазами. Время от времени девушка роняла слова кому-то сбоку и позади нее. Ее собеседники едва выступали из сумрака подъезда. Удивительно, она совсем не мерзла в своем красном платье с коротким рукавчиком и смело поставила на низкий подоконник крепкую ножку в белом чулке. Она редко и неглубоко затягивалась сигаретой, выпуская дым из круглых ноздрей широкого задорного носа. Счастливица наверняка видела сверху ближнюю границу города, и за ней излучину реки, луговую даль или кромку леса. Только нуждалась ли она в этом? Она не казалась зависимой от огромного тусклого здания. Вид у нее был такой, точно в любую секунду она могла расправить крылья и упорхнуть. Она радовалась прекращению снегопада и восстановлению хорошей погоды. А столпотворение внизу разве что слегка ее развлекало. Да, уж если общаться с кем в городе, то с такими людьми, как она.

Разумеется, девушка не выделяла из огромной толпы учетчика. Зато он, глядя на нее, твердо решил отказаться от дачи показаний и вообще от разговоров с очередниками. Сутяги они были до мозга костей. Учетчик ждал, когда поредеет толпа, чтобы выйти и навсегда покинуть опостылевший двор. Хватит того, что он уже видел. Наверняка по возвращении за город его долго будут преследовать в кошмарах и старушка Капиша с кукольными локонами над бескровным лицом, и Лихвин, с пеной у рта нападающий на собственного свидетеля, и горбатый сверщик Егош.

Сверщика, в отличие от других, ничуть не разжалобили оправдания Лихвина. Он оборвал опоздавшего на полуслове, протянул руку и с нетерпением экзекутора, утомленного мелкими проволочками перед неотвратимой карой, проговорил: «Комедия окончена. Теперь ты должен вернуть то, что тебе больше не принадлежит». Учетчик отвернулся, чтобы не видеть, как Лихвин, этот атлет, унижался перед хилым уродцем и без слов молил о пощаде. Значит, протест Капиши был удовлетворен и свидетелю дали отвод. Что ж, тем проще.

Небольшое волнение поднялось в дальних рядах толпы, под стеной здания. Оттуда передавали по цепочке какое-то известие, некоторые очередники подпрыгивали, чтобы выкрикнуть его через много голов. Волна с удивительной быстротой достигла центра. Из-под ног ближних к учетчику очередников вывернулась карлица в остроконечной детской шапке с длинными болтающимися ушами. Переданное по эстафете было адресовано сверщику. Когда карлица протараторила ему новость на ухо, он громко присвистнул и напролом зашагал сквозь толпу, врезаясь в не успевших посторониться. Раздались жалобные стоны, но без ропота, без малейшей попытки защититься.

Хотя учетчик решил ничему не удивляться, карлица его шокировала. Ее место было в цирке! Однако и она толкалась в очередях, надеялась получить в городе постоянную работу. А усомнись кто в достижимости ее цели, она возмутилась бы так же, как старуха Капиша. И, пресекая в зародыше скепсис по отношению к себе, малютка показала учетчику язык.

Сверщик отсутствовал недолго. Еще поспешнее он протолкался обратно и взволнованно сказал учетчику: «Радуйся: у тебя будут взяты свидетельские показания». На главных спорщиков, Лихвина с Капишей, он и не взглянул. «А я отказываюсь!» – громко возразил учетчик. Но, не тратя время на препирательства, Егош энергичным кивком подозвал сипоголового деда, самого крепкого из стоявших вблизи. Вдвоем они подхватили учетчика под руки и понесли к зданию, сминая толпу. Толстая тетка заметалась перед ними, не сумела посторониться ни направо, ни налево, и вдруг, обхватив голову, разметав юбку, повалилась под ноги учетчику. Он повис на спутниках, но все-таки пробежал по мягкой всхлипывающей спине. На бегу он слушал сверщика, тот давал торопливые наставления, не обращая внимания на дикую суматоху вокруг.

«Ни от чего ты не можешь отказаться. Поздно! – отрывисто выкрикивал горбун. – И ни я, ни господь бог ничего не в силах изменить, потому что – непонятно почему! – сверху пришло указание допросить тебя. Сами кадры распорядились. Сейчас тебе предстоит официальный разговор под протокол. И, если не хочешь нажить неприятностей, каких и представить не можешь, не вздумай повторять околесицу, что нес во дворе. Никакой философии, никакой лирики, никаких отступлений и комментариев. Только сухие факты!» Учетчику было интересно, что за важные птицы им заинтересовались, чего ради они лезут в мелкую тяжбу, где и без них душно. Но он не спрашивал, чтобы не прикусить язык в тряском галопе.

Втроем они по-богатырски прорубались сквозь толпу. Учетчик испытывал странное чувство обреченности, но вместе с тем и превосходства от мысли, что он вот так запросто, на чужом горбу, едет в один из высоких кабинетов грозного учреждения, о чем только мечтают прокисшие в очередях душонки, причем едет, сам того не желая. Может, стоило посетить город ради удовольствия рассказать по возвращении старому Рыморю анекдот о своем нечаянном возвышении. Поэтому учетчик слегка разочаровался, когда понял, что показания будет давать с улицы, через одну из отдушин в цоколе здания (туда он уже заглядывал ранним утром, туда же сверщики очередей кричали об изменениях в списках).

Учетчику велели глубже заглянуть в проем, и он увидел секретаря очереди. Тот восседал за низким раскладным столиком на кипе бумаг. В секретаре учетчик узнал одного из виденных им ночью шахматистов. Секретарь сонно клевал носом. Круглое безбровое лицо поникло над чистым листом бумаги. Свеча, теплившаяся на краю стола, грела крохотный медный чайничек. Он стоял над огнем на проволочном треножнике. Свеча слабо освещала недра подвала вокруг секретарского стола.

Приоткрывшаяся картина ошеломила учетчика, он забыл про секретаря и про допрос. Невысоко вдоль подвала тянулась толстая от теплоизоляции труба. На ней и вдоль нее на земле длинной вереницей сидели и полулежали люди. На учетчика никто не взглянул. Все спали. Один завалился на колени соседа, тот уронил голову на плечо следующего спящего, положившего свою голову на его голову. Каждый тулился как мог. Учетчик слышал похрапывание и лепет видящих сны. Костистый долговязый мужчина сидел на земле рядом со столиком секретаря, глубоко уронив голову между рук. Локти покоились на коленях, длинные кисти свисали вниз, чуть покачиваясь от упорных попыток пушистого котенка допрыгнуть до пуговицы на рукаве спящего. Целый выводок котят с грязной облезлой кошкой расположился у ног мужчины, его грызли, тянули за шнурки ботинок, но спящий оставался безучастным.

Кто были эти люди? Зачем спустились в подвал в таком количестве? Людей разного возраста и пестрого обличья роднила рыхлая бледность давних обитателей пещер. Учетчик опасливо цедил через нос затхлый воздух. Вдруг он сунул голову в карантин, где в воздухе носилась инфекция. Вдруг под зданием была устроена тюрьма и среди узников вспыхнула эпидемия болезни. А кто такой подвальный секретарь? Может, он по совместительству санитар или тюремный надзиратель? Если так, то понятно, почему он вял, сер, неряшлив. Он переутомлен, у него нет времени постирать халат. За городом учетчик не встречал такого резкого контраста внутри одного здания, контраста между задорной девушкой в окне верхнего этажа, сотканной из весеннего ветра, и подвальным кротом с грязно-розовым личиком, казалось, только что вылезшим из норы. А в глубине подвала наверняка есть такие застенки, куда не проникает и лучик солнца. Учетчику вспомнились слова горбуна, знает ли он, что бывает за ложные свидетельские показания. А кто даст оценку показаниям учетчика? И что его ждет, если она окажется неудовлетворительной? От мысли, что его спустят в подвал, учетчик в страхе попятился. Но его удержали.

Движение привлекло внимание секретаря. «Долго ты будешь молча заслонять свет? – недовольно сказал он. – Я уже давно готов вести протокол и, между прочим, трачу на тебя личную свечу». Строго говоря, упрек был несправедлив. Свеча еще грела чайник, секретарь снимал его с огня, подливал и прихлебывал из крохотной чашки, вместо того чтобы сразу приступить к допросу. Но учетчик решил не вступать в пререкания и кротко сказал: «Я тоже давно готов. Спрашивайте». – «Как же я буду спрашивать о том, чего не знаю, что мне совершенно безразлично и никак меня не затрагивает? – едко возразил секретарь. – Я не кадровик, не первоочередник, я всего лишь секретарь очереди. Допросы свидетелей вообще не моя обязанность. Но сверху пришло распоряжение, от которого я и рад бы отказаться, да нельзя. Поэтому мое дело – протокол, не меньше, не больше. Говори, что считаешь нужным, и поскорей».

Учетчик по порядку вспомнил все, что могло иметь отношение к опозданию Лихвина. Начал с того, как утром услышал звук автобуса. Отметил, что это был именно надсадный буксующий вой, его не спутаешь с сытым рокотом едущей машины, и длился вой, пока учетчик шел на звук, не менее пяти минут. Значит, в течение этого времени автобус стоял на месте и отставал от графика. Пятиминутную задержку учетчик готов засвидетельствовать твердо. Кроме того, учетчик видел, как Лихвин выталкивал автобус из ямы, а потом ловко прыгнул на ходу в салон. Эти показания могут подтвердить и другие пассажиры автобуса. К сожалению, учетчик не знает, кто они, где их искать. Вот и все.

Надо признать, протоколы секретарь писал лихо. Пока учетчик говорил, кстати, довольно быстро, рука секретаря так и летала. Длинные грязные ногти, похожие на когти зверька, ими бы норы рыть, с шорохом царапали по бумаге. Из-под щелкающего пера летели чернила. Несмотря на внешнюю суровость, секретарь показал себя отходчивым, свойским малым: уже поставив в протоколе точку, он в раздумье погрыз перо и посоветовал дополнить показания, слишком скупые, на его взгляд, фразой о водителе. Ведь если речь идет о задержке автобуса, то шофер в этом деле, как ни крути, ключевая фигура. Сначала он, и не кто иной, допустил оплошность, а потом сам же ее исправил. Как ни усердствовали толкающие, их помощь стосильному мотору тяжеленной махины была ничтожна, главное зависело от расторопности рулевого, от его умения нажимать педали.

Будучи одним из винтиков учреждения, секретарь, конечно, лучше знал требования неведомых учетчику инстанций, оценивающих протоколы, и мог предполагать, что ждет свидетеля, если показания окажутся неполными. Поэтому учетчик охотно согласился с секретарем и добавил: «По моим наблюдениям шофер действовал безупречно. Его вины в опоздании Лихвина нет. Да, автобус попал колесом в яму. Но водитель не ясновидящий, чтобы в метель объехать все ловушки ухабистой дороги. Буксовал шофер грамотно, выводил машину из ямы единственно верным способом – враскачку. При этом умело командовал гурьбой неорганизованных помощников, добился слаженных усилий мотора и мускулов, что, собственно, и позволило выехать. Шофер сделал выводы из случившегося и дальше повел автобус на скорости, очень приличной для тряской дороги, чтобы с разгона проскакивать топкие места. При этом был вежлив с пассажирами и ответил на мой вопрос. Содержание разговора нет смысла передавать, поскольку оно не имеет отношения к опозданию Лихвина».

«Никак к делу не относится, – пробормотал секретарь, со смаком повторяя голосом движения пера, – чудесно». Он вывел дату «08.04.80», поднял протокол над головой, подул на чернила и протянул в подвальное оконце свидетелю на подпись. При этом он сладко зевнул и потянулся, как выполнивший долг труженик. Просматривая документ, учетчик слегка отстранился, чтобы дневной свет из-за спины попал на текст. Начало представляло собой жуткие каракули, разобрать их мог при большом желании лишь вдумчивый, искусный читатель. Но по ходу составления протокола у секретаря, видимо, проснулась совесть, или он почувствовал страх перед высшими инстанциями. Документ стал разборчивее, а его окончание было каллиграфическим. По-хорошему стоило протокол переписать набело. Но учетчик решил, что за почерк и отвечать писарю. А ему хотелось поскорее убрать голову из пасти подвала. Унизительно долго стоял он в невольном поклоне перед низким оконцем. Навалилась накопившаяся усталость. Ныли ссутуленная спина и больное колено. В голове шумело, мысли путались. Он с трудом понял секретаря, когда тот вернул ему протокол и недовольно сказал: «В твоей подписи нет номера, без номера она недействительна». – «Это для меня новость, – бессильно вздохнул учетчик, – а что за номер?»

«Не бубните, дайте спать!» – плаксиво крикнули из невидимой глубины подвала. «В изоляторе выспишься!» – рявкнул секретарь с неожиданной для рыхлой груди мощью, и эхо его голоса покатилось под своды подземелья. Как же далеко оно тянулось и сколько народа томилось в нем! Секретарь потер грудь, наверно, закололо сердце, и поморщился. Некстати эта боль, говорила его гримаса.

Он поймал руку учетчика, втянул в подвал и долго рассматривал, слегка поворачивая, точно гадал по линиям. «Темно тут», – пробормотал он, взял свечу, крепко сжал учетчику запястье и стал вновь вглядываться, подсвечивая ладонь снизу пламенем. Учетчик вскрикнул от ожога, рванулся и выскочил из проема. Это уж слишком! Он дул на руку, ища комочек снега остудить кожу. Но очередники своими ножищами растолкли снег. Они глазели на учетчика с тупым недоумением, то ли не поняли, что ему больно, то ли ждали продолжения. «Егош! Егош!!» – яростно завопил из проема секретарь. Его голос, гулкий и грозный под землей, пробивался наружу писком. Но горбатый сверщик услышал зов, подбежал к отдушине и угодливо заглянул внутрь. «Ты кого берешь в свидетели? – гаркнул секретарь, в подвале, наверно, стены тряслись от его крика. – Он же без номера! Он, видите ли, „учетчик бригады Рыморя“ – и точка. Это же ничего не говорит городским инстанциям. Какой учетчик? Какой Рыморь? Что за бригада? Где ее искать? Сплошной туман, и свидетель из тумана. Отправь я наверх такую бумагу, Движкова с Лукаяновой заставят меня ее съесть и чернилами запить. И правильно сделают! А ты, горбатая гадюка, останешься чист, как младенец, ведь о тебе в протоколе нет и косвенного упоминания».

Горбун стоял под градом упреков совершенно обескураженный, от его спеси не осталось следа. «Кто же мог предположить, что этот малохольный до сих пор не занял очередь, – растерянно бормотал он. – Все приходящие в город новички первым делом, чтобы время не текло впустую, занимают очередь. Это так просто, естественно и разумно: пусть она себе движется, пока новичок осматривается в городе и выясняет, что да как. Этот субчик, между прочим, с рассвета слоняется возле нашего учреждения и в какой-нибудь подъезд давно мог встать. Минутное же дело! Но раз у него нет номера, никакой очереди он не занимал. Тогда что он делал столько часов? Не для того же он пришел в город, чтобы выталкивать из грязи автобусы! Я впервые встречаюсь с такой беспечностью».

Рассуждая, Егош не столько пытался снять с себя вину, сколько уразуметь, как мог случиться такой казус. Но секретарь не желал следить за извивами его логики и крикнул, что не позволит красть время своего отдыха после бессонной ночи и впустую жечь свет, ведь новую свечу взамен потраченной ему никто не выдаст. Он с радостью швырнул бы протокол в лицо сверщику, пусть свернет себе из него шутовской колпак, но, к сожалению, бумагу с нетерпением ждут наверху. В сложившейся ситуации секретарь видел только один выход, может, противоречащий букве, зато соответствующий духу закона. Следовало дать свидетелю номер задним числом: сейчас внести учетчика в список очереди и записать его порядковый номер в протокол допроса, тогда необходимые формальности будут соблюдены.

Очередь поняла мысль секретаря и забурлила вокруг учетчика. Прямо на шершавой стене здания Егош ловко развернул список очереди, желтый от старости рулон обоев. Их свободный от рисунка испод пестрел именами, цифрами, метками, зачеркиваниями. Очередники потянулись на помощь сверщику, множество рук бережно разглаживали свивающийся рулон и плотно прижимали к бетону. «Следующий номер 970 – круглый! – деловито сказал Егош. – Красивое число, а с хозяином не повезло! Жалко отдавать такому обормоту, но делать нечего! Имя скажи». – «Пиши: учетчик бригады Рыморя, – мгновенно ответил за учетчика секретарь, чутко следивший за событиями из подвала. – Подпись в протоколе уже стоит, а она должна в точности соответствовать списку». И он продиктовал имя бригадира по буквам.

Учетчик баюкал обожженную руку. Каждая клетка тела ныла, голова раскалывалась от боли. Будь у него хоть малейший шанс защититься, он не позволил бы этим арапам чертить на себе рабские городские знаки. Но на борьбу не осталось сил. А объяснять, что нет смысла давать ему номер очереди, в которой он ни минуты не собирался стоять, было бесполезно. При нем они говорили о нем в третьем лице, как о бездушной вещи. Они без него знали, что с ним делать.

Хотя учетчик не проронил ни слова, не сделал протестующего жеста, от него ждали подвоха и хотели пресечь любую возможность сопротивления. Железные пальцы впились ему в ключицы. Его усадили и прижали к земле с такой силой, что ни охнуть, ни вздохнуть. Учетчик протянул было левую руку, чтобы не трогали обожженную правую. Но им непременно нужна была правая. Когда ее выпростали, то не только плечо, локоть, запястье, но каждый палец раскрытой кисти сжали кулаки очередников. Учетчик чувствовал себя в тисках сторукого чудовища. Он слышал азартное сопение толпы. Его схватили за волосы и запрокинули голову, чтобы не заслоняла жидкий свет неба, падавший на его ладонь. Учетчик судорожно сглотнул. Но воздух не проходил в легкие через сдавленное горло, и учетчик потерял сознание. Последнее, что он увидел, крючконосое сосредоточенное лицо сверщика. Егош муслил во рту химический карандаш, губы его сделались фиолетовыми.

3. Хфедя

Когда учетчик очнулся, было еще светло или уже светло. Снегопад совершенно прекратился. В разрывах высоких быстрых облаков сверкала синева. Над головой учетчика вытянул голые ветви кривой тополь. Учетчик лежал в незнакомом месте. Его бил озноб, в горле пересохло. Светло-русый малыш лет шести разжимал слабыми пальцами учетчику губы, чтобы протолкнуть комочек снега. «Вы просили пить, – объяснил он, увидев, что учетчик открыл глаза, – а воды, кроме снега, нет». Мальчуган плохо выговаривал «р», но держался степенно, как маленький старичок. Стариковской была его залатанная одежка, перетянутая грубым ремнем из кожзаменителя. И свое имя он произнес на старинный лад – Хфедя.

Учетчик пожевал снег, медленно сел, ощупал волглый толь под собой. Вещмешок лежал рядом. Учетчик сидел на скате крыши сарая. Влево и вправо уходил длинный ряд неказистых строений. Тесно, стена в стену, жались они напротив уже слишком знакомой учетчику пятиэтажки, но на почтительном удалении от нее. Низкие кособокие сараюшки точно стыдились своего соседства. Возможно, когда учетчик потерял сознание, его закинули на крышу сарая, чтобы не путался у служащих и очереди под ногами. Но сейчас он вряд ли мог кому-то мешать во дворе. Утреннее столпотворение сменилось безлюдьем. Куцые группки сезонников дежурили у подъездов. Из знакомых учетчик увидел старую Капишу, она стояла первой сбоку от двери второго подъезда, куда подходила ее очередь. Капиша не успела сделать последний шаг со двора внутрь здания: в работе кадровой службы, видимо, наступил перерыв, в окнах учреждения сквозила пустота, редко где колыхались вялые тени. Задорная девушка из лестничного окна под крышей скрылась, на ее месте темнело закрытое стекло.

«Где все?» – спросил учетчик, с трудом ворочая языком. «Ушли по своим делам, – охотно сообщил малыш, – теперь до вечера тут мало кого увидите». – «А ты?» – «А я крайний. Не могу отлучаться, пока новый крайний не займет за мной. Вы тоже не имели права уйти со двора, пока я не занял за вами. Но у вас и возможности не было: вы лежали без сознания. Честно говоря, я долго сомневался, в какой подъезд занимать очередь, у каждой очереди есть плюсы и минусы, каждая выпячивает свои плюсы и чужие минусы. В конце концов, мне надоело печься о своей выгоде, не по-мужски это. И я выбрал нашу, второподъездную очередь. Вас мне стало жальче других крайних. Наверно, вам я нужнее. Вы так метались в беспамятстве! Пришлось вас сторожить, чтобы вы не скатились с крыши. А главное, вы повторяли, что вам надо срочно уйти. Но как же уйти, если за вами никто не занял очередь? Зато теперь, когда я новый крайний, вы можете смело отправляться по своим делам хоть до завтра. Не хотел бы навязывать свое мнение, куда пойти. Меня предупредили, что священное право каждого очередника по-своему тратить свободное от перекличек время. Но на всякий случай скажу, что недавно за сараи прошла компания наших печь в костре картошку. Они перебирали овощи в магазине, весной гнили много, за работу им дали несколько картошек. Меня тоже звали. Но раз уж я не должен отлучаться до появления нового крайнего, то почему бы вам не присоединиться к ним вместо меня? Тут недалеко».

Малыш уважительно называл учетчика на «вы». Неуклюже, но искренне хотел ободрить товарища по очереди. Когда учетчик молча отклонил совет пойти к чужому костру, Хфедя сбегал на край крыши, где из-под стены сарая тянулся кривой тополь, и принес учетчику на случай, если он не напился, тощую кривую сосульку. Сам-то малыш жаждал общения. И хотя его смущало, что для впередистоящего у него не нашлось ничего, кроме снега и льда, он вновь застенчиво заговорил: «Конечно, я еще не настоящий очередник: у меня нет номера. Но мне твердо обещали, что вечером меня занесут в список и присвоят номер. А у вас есть номер?»

Уж, наверно, никуда не делся, подумал учетчик. Он раскрыл руку, чтобы самому убедиться, что случившееся ему не приснилось. Ладонь распухла и чесалась. Посередине белел волдырь ожога свечой. Под основанием большого пальца химическим карандашом было жирно начерчено: 970. Над порядковым номером стоял шифр: Ко.5-II. Его учетчик не помнил. Но смысл угадывался: начальные буквы улицы Космонавтов, номер дома, и римской цифрой второй подъезд, куда учетчика записали в очередь. Шифр очереди был вынесен на закругление тыльной стороны ладони, зоркий прохожий мог прочесть его, не заглядывая учетчику в руку. Вероятно, городским очередникам он служил опознавательным знаком для отличия своих от чужих при случайных встречах на улицах. Защищала такая метка или создавала опасность? Пока учетчик знал одно: его номер очереди за время обморока не потерял силу. Если бы его лишили очереди, отняли б и пожитки, а вещмешок остался при нем. Хотя учетчик чувствовал себя разбитым, он твердо помнил про грабительский передел имущества. Варварские обычаи очереди врезались в сознание!

Очередь умела набить себе цену. По Хфеде можно было понять, что Егош вертел им с ловкостью опытного интригана. Рабское клеймо номера, от которого учетчик хотел, но не мог отбиться, которое придется отскабливать песком, чтобы не позориться перед вольными загородными сезонниками, малышу-несмышленышу было преподнесено как знак принадлежности к высшей касте. Хфедя с замиранием сердца ждал, когда его удостоят клейма. Он восхищенно осмотрел номер учетчика, цокнул языком и смущенно признался: «К сожалению, я знаю счет только до двадцати. А тут сколько?» – «Почти тысяча». – «Ого! – воскликнул малыш, но робости не было в его голосе, наоборот, глазенки задорно сверкнули. – Я слышал, чем длиннее очередь, тем быстрее она движется. Тяжелый хвост сильно толкает вперед голову!»

Учетчик ощупал под собой деревянные рейки, крепившие толь, поерзал, готовясь встать. Нечего здесь было ждать. Какой-нибудь местный завхоз, городской коллега учетчика, наверняка посматривает за сараями из окон учреждения. Вряд ли он будет терпеть чужое присутствие на крыше. Прыгнуть с низкого сарая учетчику не позволяло больное колено. Он не знал, как оно себя поведет, когда он начнет спускаться по стволу тополя, держась единственной здоровой рукой.

Учетчик рассеянно отвечал на щебет мальчишки, пока тот с жаром новичка затверживал азы очереди. Единственное, что учетчику интересно было бы узнать, откуда маленький бродяжка пришел в город, какую работу надеялся получить, но об этом собеседник молчал. Наверно, какой-нибудь глумливый староочередник шепнул ребенку, что и на его возраст в городе найдутся вакансии. А в действительности желторотый юнец выстоит громадную очередь только для того, чтобы в отделе кадров с порога получить отказ. Непонятно, для каких целей, но здешние пауки вроде Егоша не ленились ловить в сети всякую мелюзгу. В других обстоятельствах учетчик попытался бы Хфедю образумить, но сейчас был слишком слаб, а еще черной неблагодарностью Лихвина научен, чем чревато спасение стоящих в очереди от очереди.

Из всех, кого учетчик до сих пор встретил в городе, никто не вызвал у него такой чистой, беспримесной жалости. Но учетчик подозревал, что после того, как он не нашел общий язык со зрелыми стояльцами, очередь подослала к нему юношу с безоблачным взглядом. Сам Хфедя мог не понимать, что с его помощью очередь пытается приручить учетчика. Глупо было выдвигать претензии Хфеде, еще глупее забывать, что наивное детское лукавство опаснее лицемерия взрослых.

У малыша не было багажа. В какой-то момент он достал из кармана замусоленный фантик от съеденной карамельки и со вздохом положил обратно. Сейчас он был голоден и зяб в своей одежонке. Но больше волновался о том, что служащим, как ему сказали, принято делать подношения, а ему, неимущему, нечего будет и подарить, когда он отстоит очередь и переступит заветный порог отдела кадров. Правда, бодро заметил малыш, у него еще есть время найти подарок, а выяснить вкусы кадровиков помогут советы старших по очереди. После этого предисловия Хфедя уже совершенно естественно поинтересовался, чем запасся его впередистоящий сосед. Но учетчик был начеку. Он сухо ответил, что в мешке одно учетное железо, дарить его запрещено, оно мало кому интересно.

Он даже не спросил у Хфеди, как пройти на окраину, хотя это представлялось таким логичным: малыш вошел в город, наверно, позже учетчика, когда метель уже улеглась, и ясно видел путь. Быстро же город выучил учетчика не рассчитывать на чужую помощь, доверять только своим глазам, полагаться лишь на свои силы.

4. В горсаду

Через полчаса учетчик шел по центральной улице. Он наклонился вперед под тяжестью вещмешка и осторожно ступал на больную ногу. Что могло помешать ему без подсказок пройти насквозь этот городишко? Он же не столица, не крупный промышленный центр. Его пересекают из конца в конец одна-две главные улицы. На какую-то из них его уже вывез автобус. Если идти, не сворачивая в боковые улочки, дорога сама выведет за город. Путь, может быть, не короткий, зато надежный.

Учетчик привык вольно шагать по безлюдным проселкам. Пробираться вдоль оживленного шоссе было сложнее. Едущие в обе стороны машины давно превратили свежевыпавший снег в черную и рыжую жижу, веером летевшую на обочины. Учетчик то выжидал, то бежал мимо луж, чтобы огромные, страшно крутящиеся колеса не обдали его грязью. Когда на шоссе разъезжались две большие машины, учетчик сходил в кювет, в глубокий, черный от копоти снег. Тротуар вдоль дороги был не везде. Раскисшая пешеходная тропа, теснимая деревьями и заборами, вилась то с одной, то с другой стороны улицы. Где дорога пересекала ложбину или ручей насыпью, тропа покорно ныряла вниз по рельефу, тогда уже грязь из-под колес дождем летела сверху, от нее не защищали редкие чахлые деревца на обочине. Без листьев, в клубах гари, они выглядели мертвыми, невероятным казалось их пробуждение, но учетчик наметанным глазом видел набухшие почки.

На тротуар из боковых улочек выныривали служащие. И, поскольку они являлись постоянными городскими работниками и спешили по делам, а учетчик шел без дела, сторониться приходилось ему. Не уступи он дорогу, они бы его оттолкнули. В результате, таща на спине мешок, он вынужден был лавировать, переходить с одной стороны дороги на другую и полз, как улитка.

Даже если учетчик по невезению, а в последние сутки оно преследовало его неотступно, выбрал из главных улиц длиннейшую, вряд ли до городской черты было больше пяти километров. В нормальном состоянии полчаса ходьбы. Но силы были истощены метелью и очередью. С рассвета он держался на нервах.

На перекрестке главных улиц учетчик пошел в сторону понижения местности. Это было вероятное направление к реке. По загородным рассказам учетчик помнил, что с одной стороны естественной границей города служит река. Дорога привела на мост, под ним текла река, но не та. Она больше напоминала ручей. Над узеньким руслом от берега до берега нависали ивы. С обеих сторон речушку стискивали просторные огороды, частью свежевскопанные. Некоторые без всякого забора тянулись до самой воды. По берегам вытаивали кучи мусора. Вечно занятые, спешащие горожане просто сдвигали его в обрыв. На одном огороде резвилась рослая кудлатая псина, весна пьянила.

Без сомнения, под мостом тек приток нужной реки. Парой недель раньше учетчик ушел бы к слиянию по льду. Но сейчас он рисковал провалиться: лед истончился, под ним пульсировало течение, местами вода выплескивала на поверхность. А проход по берегу, по рыхлому снегу, ощетиненному густым кустарником, был слишком труден.

Учетчик пошел дальше по центральной улице, ища первое ответвление влево, чтобы повернуть по течению притока. Но затяжной подъем от моста в гору казался беспросветным. Слева от дороги высились заборы и здания, в основном двухэтажные каменные постройки с ветхой лепниной на фасадах. Над мощными сводчатыми окнами трогательно висели балкончики. В плотный ряд тяжеловесной старой архитектуры втиснули современную коробку дома быта и легкомысленный кинотеатрик. Лишь когда подъем кончился, за огромной кирпичной руиной непонятного происхождения потянулась прозрачная решетка горсада. Странно было соседство места отдыха горожан с заброшенными развалинами.

Железные ворота в маленький пустынный сад были приотворены. Учетчик прошел среди свободно растущих старых деревьев, мимо памятника юному герою на высоком постаменте, мимо ржавых аттракционов, мимо круглой деревянной эстрады и вдруг очутился на краю обрыва. Дух захватывало, такой отсюда открывался простор! Учетчик стоял над рекой. Она текла с юга на север медленной широкой лентой. Из-под ног спускался к реке огромный высокий берег, плотно застроенный. Между учетчиком и водой петляли узкие улочки, сквозь голые кроны садов виднелись домишки. Зато на противоположном, низком и пологом берегу открывалась ширь лугов, за ними до горизонта темнел лес.

На таких заливных лугах после половодья остаются в понижениях озерки. Когда вода спадает, зашедшая на луг рыба не может уплыть в реку. На мелких, прогреваемых солнцем водоемах, удобных для ловли и разведения рыбы, Рыморь планировал открыть новый весенний сезон. И, хотя накануне бригадир заночевал в сугробе по эту сторону реки, уже сегодня он вполне мог перейти на другой, пологий берег, чтобы до самого начала сезонных работ держаться на границе паводка, чутко следя за переменами, отступая и наступая с водой. Там его и следовало искать, причем не мешкая. Лед скоро должен был тронуться. Сверху учетчик видел черные точки сезонников, с безостановочностью муравьев они колупали ледяной панцирь. От дружных усилий по льду бежали трещины. Под одним из рисковых парней открылась полынья, он ловко отпрыгнул, тяжелая льдина закачалась на воде, как голодная рыбина. Сколько же удали, силы и простого весеннего озорства после дрёмы зимнего безделья ощущалось в действиях ледокольщиков! И как жалок на их фоне был какой-нибудь Лихвин, мелочный здоровяк, трясущийся за свое место в такой же алчной, оглядчивой очереди! В стороне от ледокольщиков, на широком участке русла, где лед казался белее и прочнее, реку медленно пересекала крохотная фигурка. Может, Рыморь, может, нет. Не важно, в любом случае учетчику следовало переправиться на тот берег. Иначе близкий ледоход и разлив реки отрежут его от фронта весенних работ недели на две.

Почему же учетчик медлил и мерз на ветру? Ничто ему не препятствовало, с этой стороны парка ограды не было. Из круто срезанного склона торчали корни деревьев. С возвышения, где стоял, учетчик мог спуститься на три метра в проходившую под ним улицу, а потом ноги сами вынесут к реке. Но теперь, увидев ее, он успокоился и тщательно взвесил силы и шансы. Ему предстояло пересечь реку с тяжелым мешком по изъязвленному тонкому льду. И что его ждало на другом берегу? Долгие одинокие ночевки у костерка, кромешная враждебная тьма, скудость уходящей зимы. Рыморя он может искать неделю. В вещмешке учетчика немного одежды и рабочий инструмент, продуктов нет. Случайно добыть в это время за городом что-то съестное почти невозможно, подножный корм давно подобран. Щелкать зубами от голода, глядя на вольные звезды, учетчик еще успеет. Сейчас, пока не вечер и ничто не предвещает новой метели, не мешало бы отдохнуть и подкрепиться перед уходом. Неспроста ноги привели его в место отдыха.

Город в этой части был другой, суше, выше, просторней, чем на Космонавтов. Там, за окнами пятиэтажек, ощущалось присутствие сотен служащих, дворы сочились юшкой очередей, в подвалах сидели то ли больные, то ли проштрафившиеся. Ни оставаться лишней минуты в том болоте, ни просить пищу у его обитателей учетчик, понятно, не мог и не хотел. Но здесь-то не виднелось и куцых очередей. Машины гудели тише и реже, прохожие шли мимо, не заходя в ограду. Здесь учетчик не жевал колючую снежную кашу для утоления жажды. Он вволю напился из уличной колонки. А главное, в углу горсада притулилась небольшая столовая. Снаружи она была похожа на принаряженную колхозную столовую. Она притягивала учетчика, как все полузнакомое в незнакомом месте. Столовая еще не открылась на обед. За огромными стеклами зала, они глядели не в парк, а на улицу, стояли пустые столы. Зная по опыту, что кухня оживает задолго до открытия заведения, учетчик прошел в здание через служебный вход. Раскормленная подачками дворняга ревниво зарычала на чужака. Он на ходу угрожающе повернулся к ней, она трусливо отпрянула. Внутри столовая уже разогрелась, источала густые запахи кухни.

Миловидная женщина в белом халате и маленьком колпаке быстро мыла руки и поглядывала в зеркало над умывальником. «Эх, очереднички, куда от вас деться? Прогонишь с глаз – дышите в шею!» – беззлобно сказала повариха отражению учетчика в зеркале. Она резво обернулась и растопырила пальцы, брызги теплой воды полетели в лицо учетчику. Служащая, видимо, торопилась на кухню, чтобы в ее отсутствие ничего не подгорело. Она ушла, не дождавшись, что скажет учетчик. Он и не собирался ей отвечать. Она его не прогнала, не затопала ногами, не кликнула других поваров, чтобы выгнать раннего посетителя. Этого было довольно. Она явно не впервой видела голодного сезонника, потому что вела себя, как женщины в колхозных столовых, властные, знающие себе цену, но добродушные от тепла и близкой сытости. Учетчик погрузил руки в струю теплой воды, промороженные пальцы больно заныли, он потерпел, тщательно умылся, снял шапку и расчесал обломком гребешка волосы. Номер очереди на ладони сразу не отмылся, скоблить было некогда.

На кухне скворчали и булькали кушанья, но там появление постороннего стало бы открытым вызовом бригаде поваров. Учетчик прошел в пустой зал. На одном столике он увидел остатки прерванной трапезы: нанизанные на вилки вареные картофелины, порезанные кругами соленые огурцы, тарелку хлеба. Стульев вокруг было больше обычного, евшие взяли их от соседних столов и далеко, по-хозяйски отодвинули в сторону, когда вставали из-за стола. На полу пряталась за ножкой стола початая бутылка 45-градусной сибирской водки (на этикетке тройка лошадей скакала по снежному полю). Наверно, за этим столом завтракали на скорую руку и согревались после дороги от дома до столовой сами поварихи.

Учетчик пошел на безлюдную раздачу и взял, что было выставлено заранее или не убиралось со вчерашнего дня: салат из зеленых помидоров и холодную рыбу под маринадом. Все несвежее, но выбора не было. Рыба была не местная, не речная, учетчик такой не знал. Он ел через силу, переутомление и запахи холодильника отбивали охоту, но надо было подкрепиться перед дальней дорогой. Учетчик налил стопку водки и положил зеленую дольку вытекшего помидора на ломтик хлеба.

Он медленно завтракал, осторожно выбирая из костей рыбу и замирая при появлении поварих. Они выглядывали из окна, соединяющего зал с посудомойкой, выносили из кухни на раздачу огромные кастрюли, сковороды и противни с дымящимися кушаньями, на которые учетчик старался не смотреть. Главная повариха на минуту села за кассу. Блеснув золотом зубов, она с шумом выдвинула и задвинула ящик для денег. Учетчик оставил намек без внимания. Денег у него, разумеется, не было.

Уйду, когда придут убирать посуду, решил он. Не могли же они открыть для посетителей зал с объедками служебного завтрака на столе, с водкой под столом. Учетчик предусмотрительно не сел за чистый стол, чтобы не вынуждать убирать отдельно за собой. Он изредка подкармливался в сельских столовых и знал, как держаться в рамках приличий. Пока он не прибавил поварихам работы и не взял ничего существенного. Они, без сомнения, могли списать со счета старый салат и рыбу, не съеденные вчерашними и позавчерашними клиентами. А на свежие блюда из дефицитных продуктов, на мясо, масло, сметану он не покушался. Поварихи не платили из своего кармана за каждый кусок хлеба. И, уж конечно, не чертили риски на бутылке водки, чтобы возмутиться малейшей убылью. Неизвестно, как богато жили они за стенами столовой, но внутри не ограничивали себя в питье и пище, в этом учетчик не сомневался.

Он выпил водки, для аппетита и чтобы после голодовки не заныл желудок (с ним было такое, когда натощак поел орехов). Перед трудной дорогой, при накопившейся усталости он налил себе 50 грамм, не больше. Теперь, когда выход из города найден, он не хотел уснуть, ткнувшись лбом в столешницу.

Сквозь огромные стекла зала учетчик видел, как по противоположной стороне улицы стремительно прошла стайка очереди. Ее вожак, знакомый учетчику сипоголовый старикан, на ходу оборачивался и что-то энергично внушал спутникам. Учетчику было неинтересно, кого они искали, чего промышляли. Благо, на столовой висел замок. А через мутные окна зала нельзя было различить на фоне темной стены неподвижно сидящего учетчика.

Целеустремленность прохожих навела учетчика на мысль, что и ему не худо бы заняться делом, посчитать за едой.

5. Проверка вещей

Учетчик подтянул к себе здоровой ногой свободный стул, развязал вещмешок и стал методично выкладывать содержимое.

Он решил проверить, не пропало ли чего во время обморока. Кажется, в мешок не заглядывали. Горловина была стянута хитрым личным узлом учетчика. Распускался он одним движением, но если бы очередь развязала узел, она не стала бы утруждать себя его вязанием в прежней замысловатой последовательности. Очередь могла без объяснений забрать мешок, однако не сделала этого, как не сняла с руки учетчика, пока он лежал без сознания, водонепроницаемые командирские часы. В мешке все было на месте. Если учетчику не изменяла память, вещи лежали в той же обертке в том же порядке, как он укладывал их осенью, по окончании сезонных работ. Кое-где пятнышки плесени коснулись чистых тряпиц.

Все передряги зимы, снегопады и бураны, морозы и капели, не повредили писарскую матрешку. Так для краткости называлась в учетчицком обиходе упаковка канцелярских принадлежностей: перья и карандаши в круглом пенале, круглая чернильница и круглый пузырек чернил были закатаны в бумажный рулон и поверху обернуты берестой. Она защищала от влаги, а также использовалась для износостойких документов. Прочий учетный инструмент был таким же компактным, опрятным, готовым к действию, как взведенный механизм. С веселым чувством припоминания подзабытых движений учетчик щелкнул косточками маленьких счетов, взял в ладонь плоский кругляш рулетки, вытянул и отпустил ее язычок, он с голодным свистом сам втянулся обратно.

Кроме инструмента, в мешке носился мелкий бытовой скарб: кружка, ложка, огарок свечи, набор для штопки одежды, кривое бутылочное дно для розжига костра от солнца. При необходимости эти вещи использовались и в учете.

В общем, мешок был тяжел. С этим грузом учетчику предстояло искать бригадира в чаще леса, пересекать овраги, подниматься на холмы. Уже первый спуск от горсада к реке обещал испытание хромому колену. Поэтому учетчик намеревался выйти из столовой налегке. И в мешке было от чего избавиться. По мере углубления в недра обнаруживались разные, порой совершенно забытые вещи. Ветхие таблицы мер и весов, зачитанные до дыр справочники с оторванными обложками, графики канувших в прошлое сезонных работ, даже логарифмическая линейка. Если в справочники учетчик еще заглядывал на заре карьеры, пока их цифры употреблением не врезались в память намертво, то логарифмическая линейка изначально была безделушкой, шиком юности. Теперь она стала мертвым грузом, нужды в ней как не было, так и не будет, ведь сезонные бригады не решают научные задачи.

Среди ненужных и сомнительных вещей попадались увесистые. В ржавом заостренном цилиндре с привязанным к нему шпагатом учетчик узнал отвес и вспомнил историю его появления. Сезонов семь назад Рыморь нашел работу на звероферме. Набранные в бригаду сезонники оказались работящими, но криворукими ребятами. Они усердно выращивали лис и куниц, а жилую времянку для себя сколотили так поспешно и косо, что крыша съехала бы на землю, не проследи учетчик за обустройством их быта. По неопытности он тогда еще не умел на глаз определять допустимый крен легких построек, пришлось мастерить отвес.

Когда учетчик выгрузил из мешка все вещи, они заняли несколько стульев и часть стола. Он решил отказаться от двух громоздких приборов: неисправного теодолита (его учетчик нашел давно, случайно, пора было честно признать несбыточной надежду когда-нибудь его починить) и морского бинокля. Причем от бинокля (в него приходилось смотреть одним глазом, второй окуляр был разбит) учетчик избавился со злорадством. Он давно вышел из шпионского возраста, когда издали тайком наблюдал за работниками. Теперь он открыто подходил к любому в бригаде и по совокупности мелких примет, неуловимой для неопытного, а для него очевидной, определял, работает тот или филонит. Бинокль ронял учетчика в собственных глазах. До сих пор он берег его на непредвиденный случай, вдруг возникнет срочная необходимость, а такой прибор на дороге не валяется.

Но иные вещи при их очевидной необязательности рука не поднималась отложить в сторону. Например, карманные часы в виде луковицы с откидывающейся крышкой. Учетчик пользовался новыми, наручными часами. Старомодная луковица давно остановилась. Не имело смысла искать мастерскую, чтобы отдать ее в ремонт, потому что пришлось бы еще раз наведаться в город забрать ее из ремонта, но с городом учетчик твердо решил расстаться навсегда. Тем не менее, вопреки всем практическим соображениям, учетчик решил сохранить луковицу. Он не был суеверен, но почему-то цеплялся за этот гладкий осколок безвозвратно ушедшего времени, когда за городом простирался необозримый фронт сезонных работ, а стоявшие в городе робкие очереди любителей тепличной жизни не смели заступать дорогу вольным учетчикам.

Сложнее всего было решить судьбу рычажных весов. Их гири и гирьки весили в общей сложности 11 килограмм. Плюс мешочек с желтой медью, монеты учетчик использовал в качестве мелких разновесов, их масса в точности соответствовала номиналу: 1, 2, 3, 5 копеек весили 1, 2, 3, 5 грамм. Умением взвешивания учетчик особенно гордился. На кондовых «гусиных носах», как он любовно звал весы за красный цвет и форму указателей равновесия, в гнутых алюминиевых чашках учетчик с аптекарской точностью взвешивал желуди и шишки (когда Рыморь находил заказ на лесопитомник), лепестки и корешки (если бригада занималась сбором трав), благодаря этому вклад каждого в бригадный результат труда оценивался четко и честно. Зарыть весы на зиму в укромном месте учетчик не мог, потому что нельзя было предугадать, на какие работы, как далеко, в какую сторону заведут его в новом сезоне Рыморь и превратности загородной жизни. Хотя бригадир не отличался жалостливостью, все же учетчик был его бессменным помощником, правой рукой, и однажды Рыморь выразил недоумение, зачем учетчик круглый год таскает на себе такую тяжесть. Ведь значение имеет не сама по себе цифра килограмм и грамм, а учет плодов труда каждого занятого на общих работах сравнительно с другими. Следовательно, можно набрать в реке разной гальки, пронумеровать ее и класть на весы вместо стандартных гирь. Главное, при взвешиваниях в течение одного сезона использовать один набор гальки. Оно, конечно, непривычно и не совсем удобно. Зато по окончании сезонных работ самодельные гири можно бросить, следующей весной подобрать другие камни, тогда как чугунную тяжесть заводских разновесов приходится таскать на спине всю зиму без употребления. На бригадирский совет учетчик дипломатично отмолчался, но гири сберег. Варварское взвешивание камнями ранило его гордость, и, что хуже, могло породить в бригаде кривотолки, недоверие к учету. Поскольку учет определял долю, сезонники неусыпно следили за каждой мелочью.

По этой же причине учетчик, хотя с годами навык считать в уме, пользовался косточковыми счетами. Он и страховал себя от ошибок, и соблюдал ритуал счета, косточки стремительно летали по блестящим спицам, жужжа и вертясь, как рассерженные пчелы, что вызывало у не знавших счета сезонников благоговейный трепет. Маленькие походные счеты ничего не весили. Зато соблазн бросить гири и монеты, был так велик, что учетчик оставил бы их в дар столовой, если бы нашел в мешке, кроме рычажных весов, легкий пружинный безмен. Он был бы даже лучше, поскольку на крючке безмена удобно взвешивать за жабры рыбу, а Рыморь в новом сезоне планировал заняться рыбоводством. Но безмена в мешке не нашлось. Учетчик подумал, что полгода носил на себе гири без всякого толка, и сейчас, когда сезон открывался, когда они вот-вот должны пойти в дело, бросать их было обидно вдвойне. С тяжелым вздохом, в нем была и радость, как перед разлукой с друзьями, которой удалось избежать, учетчик вернул весы на дно мешка.

Мучительная, радостная ревизия поглотила учетчика целиком. Он забыл, где находится. Звон разбитого стекла вернул его к действительности. Учетчик неохотно поднял глаза. Повариха, встреченная им первой и озорно брызнувшая водой ему в лицо, теперь угрюмо стояла на раздаче. Она слегка перегнулась в зал через стойку. Видимо, она уронила стакан, осколки широко разлетелись по каменному полу. Или стакан выронил посетитель, которому она его подавала. Посетителем был не кто иной, как Лихвин. Этот баламут сунул нос и в столовую. Его вместительная сумка, криво уронив лямки, стояла на полу, под нее подтекала лужа из разбитого стакана, между тем как хозяин пожирал глазами повариху, работавшую в бригаде, очевидно, пекарем. Неловко и трогательно она держала перед собой руки. Кисти рук были белы и влажны от свежего липкого теста. Видимо, Лихвин отвлек ее от работы, попросил пить, она подала ему стакан предплечьями, чтобы не пачкать тестом, и выронила.

Учетчик наблюдал немую сцену секунду. Женщина нахмурилась, видя, как учетчик и Лихвин на нее уставились. «Компотом ты угостился, угостись и пирожком», – сухо сказала она, потянулась через раздачу и вдруг двумя ловкими движениями рук размазала тесто с тыльной и лицевой стороны ладоней по щекам Лихвина, после чего круто развернулась и скрылась в глубине помещений. Поварихи, заметившие ее проделку, фыркнули. Но Лихвин не стушевался. Он вытер лицо и облизал с пальцев тесто, жмурясь от удовольствия, как кот, что усилило общий смех. В нем слышались поощрительные нотки.

Лихвин явно был завсегдатаем столовой и не обиделся. Быстро собрал осколки, принес тряпку, вытер лужу. Он не мог не заметить учетчика, но пока не обращал на него внимания. Учетчик пальцем поманил его. Однако тот сделал жест – жди! – и скрылся в служебных помещениях, оттуда донеслись оживленные возгласы и смех. Поварихи, кажется, отбивались от домогательств нескромного гостя. Одна из них, старшая по возрасту, но не по должности, села за кассу. Женщина демонстративно удалилась от молодежи и через весь зал отпускала соленые шуточки, давала товаркам рискованные советы, как и чем укротить Лихвина. Гвалт и хохот покрывали ее слова. Пару раз она выталкивала из-за кассы грузное тело, чтобы присоединиться к общему веселью, но в последний момент вспоминала о своем возрасте и со стоном, так ее уморил смех, опускалась в мягкое кресло с удобной спинкой.

В поднятой Лихвиным кутерьме поварихи прозевали время открытия столовой. За огромными стеклами зала нервно прохаживались проголодавшиеся служащие. Они прикладывали к стеклу лица, сдвинув козырьком ладони, чтобы не отсвечивало, и заглядывали внутрь. Они не проявляли бурных признаков раздражения, учетчик был уверен, что его не видно в сумрачной глубине зала, и все-таки ежился под их невидящими взглядами.

Лихвин вернулся в зал красный и возбужденный. Учетчику надоело ждать. Он чувствовал, пора уходить, и напомнил Лихвину обещание отблагодарить за свидетельские показания. Но тот заартачился. Лихвин сказал, что свидетель из учетчика никудышный. Своими разглагольствованиями не по существу дела он настроил очередь против Лихвина. Единственно важный факт задержки автобуса утонул в отступлениях от темы, о нем никто не услышал, так как все перестали слушать. Положение спасло только неожиданное, поистине чудесное указание сверху снять-таки с учетчика свидетельские показания вопреки воле очереди и, вообще, несмотря ни на что. Попробовал бы учетчик после этого их не дать! Словом, нет никакой заслуги учетчика в том, что он, в конце концов, выступил-таки свидетелем по делу о мнимом опоздании Лихвина на перекличку, неведомая могучая рука проволокла учетчика через этот спор, как тащат на строгом ошейнике шкодливого пса. За что же тут благодарить? Учетчик не заслужил и кусочек сахара, какой дают цирковым животным за смышленость, а уж о консервах, о валенках на резиновом ходу и говорить нечего.

Пока один зрачок Лихвина сверлил переносицу собеседника, другой косил на стол и стулья, где учетчик разложил вещи. Какой уж тут было ждать честности! Учетчик имел дело с такими субъектами и не встречал среди косоглазой братии ни одного прямодушного. Учетчик прервал Лихвина, сказал, что на сегодня хватит споров, и предложил обмен. На консервы и валенки он не претендует, но готов уступить морской бинокль за эластичный бинт. Выгода обоюдная. Учетчик перевяжет больное колено перед дальней дорогой. А бинокль поможет Лихвину издали наблюдать через окна происходящее в служебных кабинетах. Не беда, что он не услышит слов, многое понятно по жестам, позам, мимике, а при желании и прилежании можно научиться читать по губам. Правда, у бинокля один окуляр нерабочий, но морская оптика сильная, Лихвин и одним глазом все увидит.

Лихвин хмыкнул, поводил биноклем по залу и согласился. Правда, бинт взамен не дал. Он долго копался в сумке и нашел дырявый капроновый чулок с янтарной чешуйкой луковой шелухи. Чулок носили на теле, затем подвешивали в нем на хранение лук, и лишь после того, как служащие не нашли чулку никакого применения, он достался Лихвину. Из-за того, что чулок давно не касался ничьей кожи и как бы очистился луковой шелухой, учетчику было проще взять его в руки. Он с силой растянул капрон. Прорехи увеличились до таких размеров, что в них просыпались бы и крупные луковицы, но старый чулок не рвался, нить сохранила упругость. Это было главное, и учетчик согласился на обмен. Он не сказал Лихвину, что решил расстаться с биноклем и мог бы отдать его даром. Крохобор мог воспользоваться излишней откровенностью и выторговать за старый обносок что-нибудь вдобавок к биноклю.

Учетчик закатал штанину и туго обмотал колено чулком. Железная дверь столовой лязгнула и заходила ходуном, так решительно ее затрясли снаружи. Отдельные звуки недовольства доносились и прежде, теперь терпение ожидающих лопнуло. На крыльце образовалась очередь, и каждый пристраивающийся к ней новый человек добавлял силы и решимости ускорить открытие столовой. Но поварихи были тертыми тетками. Если они чувствовали вину, то не спешили ее признать, наоборот, медлили и сохраняли достоинство, чтобы никто не подумал, что они испугались. С ленивой грацией поправляя белые колпаки, женщины встали на раздачу. Кассир долго смотрела в меню и сердито спросила, где выпечка, но, поскольку ей никто не ответил, махнула рукой. Только после этого из посудомойки вышла в зал пожилая толстая женщина, та, что недавно балагурила в кресле за кассой.

Она с громом отодвинула засов, но не сразу впустила посетителей, некоторое время загораживала вход и бранилась с теми, кто, по ее подозрению, колошматил в дверь. Очередь снаружи пеняла ей, что теряет время обеда, но густым уверенным голосом судомойка возражала хору недовольных: у них спешат часы, а если и нет, то пятиминутная задержка никого не уморила голодом. Напоследок она напомнила, что в столовой самообслуживание, поэтому пусть убирают за собой посуду после еды, тогда видно будет, кто интеллигент, а кто хабалка. Только после этого она освободила проход. Посетители поспешили в зал. Обгоняя друг друга, они разбирали подносы и цепочкой вставали в узкий проход между раздачей и барьером. Барьер отделял очередь от зала, чтобы до расчета у кассы никто не мог выйти из очереди. Служащие бросали сердитые взгляды на занятый вещами и грязной посудой угол, где расположились учетчик с Лихвиным, но не высказывали претензий, так торопились занять место в очереди. Никто не хотел остаться в хвосте и потерять лишние минуты обеденного перерыва.

Однако судомойка, несмотря на толстокожесть и враждебное, по-видимому, отношение к клиентам, чутко уловила их недовольство. Десять минут назад она хохотала над фиглярством Лихвина, сейчас насупилась и жестом велела неслужащим очистить помещение. Лихвин бесшумно, как официант, собрал и унес грязную посуду. Учетчик тем временем так же скоро, но не по приказу судомойки, а потому, что пора, укладывал в мешок вещи. Он тайком прихватил со стола чужую вещицу – фарфоровое яйцо с крохотными отверстиями в верхней части. Учетчик решил взять на память о столовой солонку. Он подарит Рыморю этот сувенир в доказательство, что был в городе. Солонка будет и гостинцем, запасенную с осени соль учетчик и бригадир давно съели и страдали от солевого голода.

Идя к выходу, учетчик заглянул в окошко в стене зала, через него грязную посуду подавали в мойку. Лихвин стоял у раковины и бок о бок со служащей тер тарелки. В какой-то момент он так увлекся, что забыл субординацию, поднырнул судомойке под руку и вдруг вырос у нее перед грудью, полностью оттеснив от работы. Она усмехнулась, вытерла о фартук красные руки с глубоко вросшим в фалангу пухлого пальца желтым кольцом. Женщина с грубоватой нежностью потрепала помощника по вихрам, прислонилась к стене и задумалась. Лихвин один полоскался в клубах пара под толстой струей горячей воды.

6. Спуск к реке

От реки в гору дул ровный холодный ветер, предзакатное апрельское солнце сияло во всю силу. Последние клочья облаков неслись к горизонту. Громко щебетали птицы. От черных от сырости заборов курился парок. Весело было шагать вниз крутыми извилистыми улочками, за каждым поворотом открывалось новое. Разноцветный красавец-петух высоко держал голову, бдительно глядя за курами, склонившимися к земле в поисках корма. У бревенчатой стены на пригреве дремал оставник-служащий в тулупе и валенках, уставленных вверх круглыми тупыми носами. Грязи на дороге не было, вода не застаивалась на крутом склоне.

От реки неслись гулкие звуки, похожие на треск лопающихся досок. Наверно, рачительный хозяин разбирал сарай, стоявший близко к реке, пока его не унесло половодье. Не удивительно, что город, притихший под метелью, в ясную погоду наполнялся шумом весенних забот.

Сейчас, когда учетчик с неукоснительностью воды двигался вниз, не думалось и не хотелось думать о пережитом в городе. Наоборот, это прошлое, как мешок за плечами, невидимый, но ощутимый груз, толкало вперед. Поэтому, когда за спиной раздался топот и появился запыхавшийся Лихвин, учетчику показалось, что они расстались много часов назад. Он думать о нем забыл. И что между ними общего! Несуразица свидетельских показаний. Мелкий обмен вещами. Ради этого не стоило бить ноги и догонять учетчика.

Но Лихвин был настроен иначе. «Тебе надо вернуться в столовую, извиниться за свое поведение, – задыхаясь от быстрой ходьбы, озабоченно сказал он и, видя, что учетчик продолжает идти, с угрозой прибавил: – А ну, стой!» Он схватился за узел вещмешка, однако учетчик так резко и зло повернулся всем корпусом к Лихвину, что тот не успел разжать руку, мотнулся за мешком, как кукла, и едва не упал. «Стою. Что дальше?» – презрительно сказал учетчик. Он со стыдом вспомнил, как поддался на уговоры стать свидетелем, а потом наблюдал, как масса очереди, включая крепыша Лихвина, повиновалась решительности, твердости и силе, причем не важно, от кого исходила сила, от горбатого уродца-сверщика, от старушки Капиши или от подвального секретаря. Секретарь не мог дотянуться ни до кого во дворе, но один его голос, слабо доносившийся из подвала, держал в страхе орду очереди.

Лихвин сменил тон, но не унялся. «Ты оскорбил повариху – надо извиниться», – с тупой, молящей неотступностью повторил он. «Чем же и кого я мог оскорбить? – холодно возразил учетчик. – А впрочем, неинтересно. Умышленно я этого не делал, а что кому померещилось, не знаю и знать не хочу. Я сыт по горло вашими городскими выдумками. В десятый раз повторяю: я случайный прохожий, не тяните меня в свои раздоры. Даже не подумаю возвращаться! Предположим, у тебя хватит силы и сноровки, в чем я лично очень сомневаюсь, волоком утащить меня в столовую и кухонным ножом разжать зубы, все равно никаких извинений ты не услышишь. Наоборот, тогда я точно оскорблю повариху, и не одну. Я ученый, знаю: уступки очереди ни к чему не ведут, только глубже затягивают в ваше болото. Я уже побыл свидетелем. А теперь мне навязывают роль виноватого!» – «Но это уступка не очереди, – в жалобном отчаянии возразил Лихвин. – Все гораздо серьезнее!»

Однако учетчик уже отвернулся от Лихвина и шагал к реке. Он не смотрел на попутчика, но отогнать его не мог. Зажать себе уши было бы признанием слабости, мольбой о пощаде и, вообще, нелепостью. В результате речи Лихвина проникали в сознание, как жужжание большой назойливой мухи.

По его словам, оскорбленной сочла себя Зоя-пекарка, первая встреченная учетчиком в столовой. Учетчик якобы ранил ее черствостью и бездушием. Она не привыкла, чтобы заходящие в столовую очередники, где они кормятся хоть и скромно, но все же бесплатно, не обращали на нее внимания. Обычно нахлебники это понимают, так что поварам приходится умерять пыл благодарностей. Но учетчик показал себя форменным истуканом. Разве пекарка много от него ждала! Чего ему стоило перемолвиться с женщиной словом, ласково заглянуть в глаза, попросить пирожок? Своей беспричинной враждебной холодностью он заставил унизиться признанного мастера выпечки, украл ее время. Зоя (хотя учетчик этого не заметил и не помнил) ходила по залу, как нищенка, сметала с чистых столов несуществующие крошки, выдвигала и задвигала стулья, даже напевала, чтобы привлечь внимание спесивого гостя. Не могла же она, солидная служащая, известная в городе личность, первой заговорить с ничтожным сезонником, с перекати-полем, занесенным в столовую диким ветром. Поистине, это единственное, до чего она не унизилась, между тем учетчик хозяйничал как у себя дома. Без спроса взял с раздачи холодные закуски и с кислой миной сжевал их за столом, где Зоя с подругами скромно отмечала свой юбилей. Точно она отказала бы ему в свежем и вкусном, намекни он словом или взглядом. Но он окружил себя стеной ничем не вызванного отчуждения. Когда учетчик пил водку, ему недостало элементарной вежливости спросить, по какому поводу застолье. Вместо этого он, как крот, зарылся в свой мешок на виду у целой бригады поваров, которые, в конце концов, еще и женщины. Он посеял среди них внутренние раздоры. Тщетно добиваясь расположения учетчика, Зоя слышала за спиной усмешки коллег, мол, привыкла, подруга, греться в лучах общего внимания, а попробуй-ка холодный душ. На самом деле веселого было мало, в душе поварихи понимали: пренебрежение к одной распространяется на всю бригаду – чему же тут злорадствовать?

К сожалению, рядом с учетчиком слишком долго не было никого, кто мог бы подсказать простые и естественные правила приличия. У Лихвина из-за проклятой переклички весь день с утра кувырком, поэтому в столовую он пришел позже обычного, когда учетчик уже расселся в зале, как барин. Успей Лихвин раньше, он, конечно, не позволил бы учетчику так себя вести, неприятностей удалось бы избежать или сгладить острые углы. Но все случилось так, как случилось: Зое нанесено тяжкое оскорбление. Ни сама она, ни подруги ничего вслух Лихвину не сказали. Однако, будучи завсегдатаем столовой, он научился угадывать мысли и настроения. По расстановке поварих, по их позам, по грому швыряния на плиты кастрюль и сковород, по молниям в глазах Лихвин понял, что учетчик крепко им насолил, ведь он был центром этой бури, правда, хранил беспечность, но от этого картина выглядела еще более зловещей.

А уж когда Зоя на просьбу Лихвина утолить жажду (что было скрытым приглашением к откровенности, ведь он легко мог напиться из-под крана) принесла компот и, глянув на учетчика, шваркнула стакан об пол, вместо того чтобы дать в руки, стало окончательно ясно, против кого все раздражены. Лихвин спросил глазами, надо ли удалить учетчика из столовой. Но пекарка гримасой дала понять, что не надо: такое могло быть расценено как скупость и негостеприимство с ее стороны, а она бы этого не хотела, потому что дело не в этом. Лихвин стал собирать стекло, чтобы выиграть время и сообразить, что же предпринять. По совести не он, а учетчик должен был ползать на коленях и поднимать осколки.

К счастью, Зоя не осталась равнодушной к стараниям Лихвина. То, что он фактически отдувался за другого и подвергся унижению вместе со служащей, смягчило ее гнев, и кое-какой намек она все-таки сделала. Она вымазала Лихвину тестом лицо в знак дружеского расположения и чтобы дать почувствовать, что особенность сложившейся ситуации в нерасторжимом сочетании забавного и унизительного, и это, хочешь – не хочешь, придется проглотить. Лихвин последовал Зоиной подсказке. Чтобы избавить присутствующих от лицезрения учетчика, один его вид нервировал женщин, Лихвин ушел в кухню, где поварихи постепенно обступили его, и в ярких красках изобразил похождения учетчика в городе.

Лихвин всячески пытался внушить им, это было единственное спасение в сложившейся ситуации, что в облике и поведении учетчика гораздо больше нелепого, чем оскорбительного, и он не стоит того, чтобы на него обижаться. Даже хорошо, что он не пытается угождать служащим: при его чудовищной неуклюжести это не вызвало бы ничего, кроме стыда и досады. В городе и в очереди учетчик зеленый новичок, по несчастному стечению обстоятельств попадающий в положения, требующие изрядного знания городской жизни и большого опыта очередестояния. Отсюда путаница и трагикомизм. То учетчик делает лишнее, то пренебрегает обязательным. Когда шофер автобуса великодушно закрыл глаза на безбилетных пассажиров, учетчику следовало вместе со всеми благодарно затихнуть в углу, а он шатался по салону и отвлекал водителя разговорами. Он совершал бестактность за бестактностью. Во дворе учреждения еще не занял очередь, а уже ввязался свидетелем в чужой спор. Порядочные свидетели ограничиваются изложением фактов, учетчик же возомнил, что имеет право на высказывание личного мнения, не имеющего отношения к делу, в результате докатился до смехотворной и возмутительной агитации за самороспуск очередей. Словом, чудик мечется по городу, как шальной, ничего не знает про место, куда его занесет следующий рикошет, и отскакивает от каждой поверхности, вместо того чтобы проникнуть под.

Самое поразительное – это, конечно, посещение столовой. Ведь со двора пятиэтажки на Космонавтов,5 он мог идти на все четыре стороны. Но каким-то непостижимым ветром его занесло в горсадовскую столовую, где присутствие новичка, особенно из очереди Ко.5-II, совершенно непозволительно, потому что и самые искушенные, бывалые очередники заглядывают сюда с трепетом, призывают на помощь весь свой такт и ходят, как по лезвию ножа, с оглядкой во все стороны, а если физиономии при этом самые простецкие и развеселые, то это ведь тоже одно из правил приличия. Разумеется, после жуткой, трагической случайности проникновения в столовую учетчик не мог не наломать дров. И он их наломал. В столовой его талант все делать невпопад проявился в полной мере!

В этом месте своего странного повествования, казалось, он рассказывает сон, Лихвин сбавил пыл и пояснил, что в пух и прах раскритиковал учетчика в глазах поварих не из личной неприязни, а потому, что только так, беспощадным высмеиванием, можно было остудить их гнев и спустить дело на тормозах. Это испытанная уловка, и в какой-то момент Лихвин подумал, что сработало. Как поварихи ни крепились, ни поджимали губы, смех прорывался наружу. Особенно когда Лихвин пересказывал страстные воззвания учетчика к очереди, вроде того что «хватит греться от фонарного света!». А когда Лихвин изобразил, как отважный ниспровергатель городских порядков упал в обморок, пока ему всего лишь рисовали на руке номер, поварихи рассмеялись всей бригадой. Женщины веселились от души, и Лихвин решил, что дело замято, что не захочет Зоя в радостный день 25-летия трудовой деятельности изводить себя мыслями о незваном невежливом госте. Лихвин вышел из кухни успокоенный, и зря, потому что обида не улеглась, а зрела. Зоя категорически потребовала извинений учетчика.

«И ты, как бобик, побежал за мной! – усмехнулся учетчик, грустно качая головой. – Слушаю я тебя и удивляюсь: охота так унижаться? Причем не один ты, целая очередь, судя по твоим словам, пресмыкается перед этими работницами общепита – и чего ради? Чтобы даром взять черствый пирожок, вчерашний салат, голову селедки? Поварихи все равно это выбросят или отнесут свиньям? Вы, как с голодного края, бежите в столовую за компотом, в котором нежный вкус чернослива отравлен горечью подачки, тогда как в лесу сейчас уже течет березовый сок. Про это, ладно, не буду: опять скажешь, что я агитирую за уход из города. Но и в случае, если вы глухи к зовам весны, если огорожанились до мозга костей, все равно непонятно, почему свет сошелся клином на этой убогой столовке. Разве она единственная в городе точка общественного питания! Меня в нее, как ты верно заметил, случайно занесло. А вот зачем тебе таскаться сюда, так далеко от подъезда учреждения, куда ты верой и правдой стоишь в очереди?»

«У тебя не возникло бы этого вопроса, знай ты хотя бы азы городской жизни, – важно сказал Лихвин. – По правде говоря, я уже устал объяснять все подряд, но, поскольку вразумить тебя больше некому, буду отдуваться и дальше. Дело в том, что городские служащие – великие труженики. Они дорожат доверием, которое им оказали, зачислив в штат постоянных работников, с возрастом их благодарность только растет. Большинство горожан, тянущих лямку по основному месту службы, еще и подрабатывают. В столовой одна судомойка довольствуется одной работой и свободное время проводит на диване перед телевизором. Все остальные поварихи лишь по совместительству. Место их основной работы – кадры. После столовой они бегут на службу в разные учреждения в разных частях города. В своих отделах, в пока еще совершенно недоступных для нас с тобой кабинетах, они ведут прием и отбор поступающих на работу. Мы, соискатели, напрямую заинтересованы в том, чтобы эти женщины приходили на службу с зарядом бодрости и хорошего настроения, поскольку скорость движения очереди, как легко догадаться, зависит от трудолюбия и усердия кадровиков. Ты наивно подумал, что у поварих наш народ пьет компот. На самом деле смысл не в компоте. Мы ходим в столовую не попрошайничать, не набивать брюхо (хотя почему бы не поесть, если от души угощают?), а потому, что шефствуем над этим заведением. Кто по доброй воле, как я, кто по графику, мы заходим в столовую, чтобы поддерживать здесь нормальную, а в идеале легкую и приподнятую атмосферу. Надо – пылинки с поварих сдуваем, надо – шутов перед ними корчим. Не стану углубляться в тонкости и ухищрения этого в высшей степени деликатного шефства, такой рассказ займет слишком много времени, и не объяснишь на пальцах то, что целая очередь постигала путем долгих проб и ошибок. Тебе важно понять одно: ты опечалил и выбил из колеи самую толковую кадровичку из всех, к кому в будущем мы с тобой можем зайти на прием. Это роковое, жуткое совпадение: Зоя работает в отделе кадров в том самом подъезде того самого учреждения, куда мы стоим в очереди! Причем Зоя – лучшая. Среди служащих на Космонавтов,5 ей нет равных. Она сейчас в самом расцвете служебных сил. Никто не ведает тайн ее ремесла и обращения с посетителями, прием-то ведется за закрытыми дверями, но работает она на удивление споро, с той изумительной легкостью и головокружительной быстротой, которые отличают зрелую и еще не затюканную неурядицами и начальством служащую. Эта женщина для нашей второподъездной очереди подлинно свет в окошке, не случайно и улыбка у нее золотая. Теперь ты понимаешь, что бестактным вторжением в столовую оскорбил, да еще в день юбилея, ту, на кого вся наша очередь возлагает главную надежду?»

«Я не подозревал, что в столовых кипят такие страсти, – насмешливо сказал учетчик. – И в каких выражениях служащая потребовала моих извинений?» – «Разумеется, ни в каких! Вслух она слова не сказала, ограничилась красноречивыми взглядами. Гордость ее уязвлена. Ее и от меня тошнило. А уж передавать через свидетеля своего унижения послание его виновнику – а вдруг ты и это проигнорируешь! – было выше ее сил, такое окончательно уничтожило бы ее в собственном мнении. Нам с тобой придется покумекать, в какой форме принести извинения, ведь она может их и не принять. Похоже, она решительно настроена поставить нас на место и показать всем очередникам, кто истинный хозяин положения, и в столовой, и в ее кабинете. Если ничего срочно не предпринять, она сделается для посетителей официальным лицом, суровым инспектором одного из отделов кадров, и не более. Ничего сверх определенного инструкциями, никакого внеслужебного рвения, никаких добрых чувств и стараний помочь соискателям хоть как-то зацепиться в городе. Повторяю, никогда я не видел Зою более грозной, чем сегодня, при одном воспоминании дрожь берет. Но, будем надеяться, повинную голову меч не сечет. Все равно иного выхода, кроме как попытаться убедить ее в твоем чистосердечном раскаянии, у нас нет». – «У вас, может, нет, а у меня есть», – возразил учетчик. «Это какой же?» – «Я немедленно и навсегда ухожу из города. Завтра за неявку на перекличку меня вычеркнут из очереди, и память обо мне исчезнет. Ты сейчас возвращайся в столовую, скажи пекарке и всей бригаде, что впредь моя физиономия никогда не омрачит их взоров ни в горсаду, ни во дворах учреждений под окнами кабинетов. Можешь сказать, что силой вытолкал меня из города, это тебе зачтется в копилку добрых дел. Вали на меня, как на мертвого. И хоть рассыпься перед Зоей в извинениях от моего имени! Я не против».

В этом момент из-за поворота навстречу Лихвину с учетчиком вышли две молодые сезонницы. Они шумно сопели. Модные тесные туфельки на высокой шпильке шатались на неровной дороге. Под тугой кожей играли сильные икры. Узкая короткая одежда не защищала от холода оголенных рук и ног, в то же время сковывала движения, стесняла дыхание крепких грудей. Одна девка была затянута в платье, сужающееся книзу, оно вынуждало семенить. Но и при мелких шажках тонкая материя угрожающе трещала под напором широкого молодого тела. Движения второй стесняла юбка, такая короткая, что ее хозяйка невольно приседала и держала руки по швам, она прижимала ткань к бедрам, чтобы ветер не заголял до верха мощные, красные от холода ноги. Щеголихи явно недавно пришли в город под предлогом его покорения, чтобы самим быть покоренными им. Наверняка за городом на тяжелых сезонных работах они чувствовали себя в своей стихии и давали норму наравне с мужчинами, а здесь ходили на полусогнутых и нелепо ставили ноги носками внутрь.

По многолетней привычке с ходу проникать под шелуху поверхностного впечатления учетчик заметил, что девки были похожи, наверно, двойняшки. Возможно, наскучившее обеим сходство послужило причиной стараний воздвигнуть между собой отличия. Одна выкрасила голову в темный цвет, другая обесцветилась до неестественной белизны. Но густые рыжие веснушки на коже выдавали одинаковый природный цвет волос. Девицы грубо обкорнали друг друга, стрижки были разные, но обе нелепые, растрепанные ветром. Модницы безжалостно выщипали брови и намазали тушью ресницы, испачкав веки.

Двойняшки оказались знакомыми Лихвина и обступили его, ревниво потеснив учетчика. В их действиях чувствовалась уверенность, что учетчик счастлив быть рядом с Лихвиным, но не заслуживает такой чести. Девки затараторили, зовя Лихвина на танцы. Они шли в горсад засветло, чтобы успеть занять ближние к эстраде места, пусть за спинами постоянных городских жителей, те-то всюду имели преимущественное право прохода, зато впереди своих, таких же, как они, очередников.

Но Лихвин слушать не стал. «Прочь!» – буркнул он и резко толкнул с дороги двойняшку, вставшую между ним и учетчиком. Та сделала несколько падающих шагов, подвернула каблук и с размаху села в грязь. Узкое платье мешало ей подобрать под себя ноги, чтобы сразу переменить неловкую позу. Она в два приема перевернулась на колени, кругом вымазав подол. Под пяткой криво висела сломанная при падении шпилька.

Лихвин пошел дальше, не оглядываясь. Учетчик нахмурился: можно было мягче отказаться от приглашения. И, поскольку Лихвин сорвал злость на случайной прохожей из-за несговорчивости учетчика, он в стремлении как-то загладить грубость подал упавшей руку. Но девка и не подумала принять помощь. Она ловко устремила пальцы с грязными накрашенными ногтями мимо левой, здоровой руки учетчика и впилась в правую. Он невольно наклонился вниз за больной рукой. «Приятно познакомиться!» – прошипела девка. Она опасливо поглядела в спину удаляющемуся Лихвину и с хищной грацией вывернула оголенное плечо, чтобы показать учетчику красиво наколотое число 969. «Между прочим, мы твои впередистоящие соседки по очереди, – высокомерно сказала сезонница, тщательно осмотрела татуировку, не запачкалась ли, и сдула невидимые пылинки. – Не мы, а ты, невежа, должен был давно нас разыскать и представиться. Но ты возомнил, что тебе можно нарушать приличия, водить знакомство с такими высокими очередниками, как Лихвин, на пару сотен номеров старше тебя. Так вот, чтобы не забывал свое место, тебе памятка!» С этими словами девка так вонзилась ногтями в обожженную ладонь учетчика, что у него потемнело в глазах. Свободной рукой он не мог защищаться, так как боролся с обеими двойняшками, другая подкралась к учетчику со спины и повисла на нем. Она душила его за шею, дрожа от злости и пища в ухо. Лихвин обернулся на приглушенные звуки борьбы. Он без раздумий выломал хлыст из черемухи, растущей рядом с чьей-то оградой, и со свистом рассек воздух, показывая самые решительные намерения. Этого было довольно, чтобы девки отпустили учетчика и в страхе отбежали. Одна ковыляла на сломанном каблуке, ее нарядное платье было безнадежно испачкано, вторая на ходу пыталась его отчистить. Лихвину они не сделали упрека, а на учетчика кидали мстительные, злобные взгляды.

Мужчины молча возобновили путь. Учетчик понимал, что если бы Лихвин не навязался в попутчики и не защитил его, случайная встреча с дюжими соседками по очереди могла кончиться гораздо хуже. Это смягчало неприязнь к Лихвину. Сам Лихвин, кажется, не думал ни о столкновении на дороге, ни о своих заслугах. Когда невидимая река уже близко вздыхала за домами, поскрипывала льдом, пошлепывала волной, Лихвин не выдержал и дал волю чувствам. Жалостливо он окинул учетчика косящим взглядом и в горьком недоумении проговорил: «Неужели ты и вправду готов так вот без всякой борьбы уйти из очереди? Но почему? Трудности? Они есть у всякого, кто занимает очередь, да и не похож ты на парня, пасующего перед трудностями. Ошибки? Но они исправимы и не перечеркивают бесспорных, я бы сказал – огромных, успехов твоего первого городского дня. Ты принят, как у нас говорят, в космонавты: официально зачислен в Ко.5-II, одну из самых престижных, могущественных и быстро движущихся городских очередей, что само по себе удача. Тебе не придется киснуть в какой-нибудь захолустной конторке на окраине города, где всего один отдел кадров, а очередь годами топчется в навозе между огородом и курятником. Далее, ты, желторотый новоочередник, привлек внимание матерой кадровички. Что она посчитала себя оскорбленной – это, конечно, плохо, но гораздо лучше безразличия. Большинство стояльцев нашей очереди она в упор не видит. Лично я не один месяц добивался ее внимания, и первый блин у меня тоже был комом. Я до сих пор не уверен, что мне удалось ее заинтересовать, хоть я и вывернулся наизнанку. Раньше я тоже был колючий, как ты, а теперь шелковый, но мои иголки не исчезли, просто спрятались внутрь. И в твоем случае мы что-нибудь придумаем. По большому счету у тебя нет причины унывать. Может, я увлекся и сгустил краски, когда обрисовывал трудности твоего положения, но преувеличил я только для того, чтобы как-то тебя расшевелить, раззадорить. Временное недовольство пекарки не повод опускать руки и отступаться от всего уже тобой достигнутого. Зачем с такой странной и опасной поспешностью идти на столь отчаянный шаг? Не понимаю. Опоздать на перекличку и вычеркнуть себя из очереди никогда не поздно. Ты можешь уйти из города и кануть в никуда завтра, послезавтра, через неделю. А вот обратно войти в поток нашей очереди уже не сможешь. Раз оскорбив космонавтов пренебрежением, ты навсегда попадешь в черные списки, хранящиеся у секретаря, и нового номера тебе никто не даст. Другие очереди тоже будут смотреть на тебя косо. Как у нас говорят, повторные номера не доводят до добра. Хорошему очереднику номер дается только раз!»

Вновь наступило молчание. Лихвин ждал, не скажет ли чего учетчик. Учетчик опустил руку к земле, где под штабельком сваленных к забору бревен еще не растаял снег, взял горсточку в правую руку, чтобы унять дергающую, путающую мысли боль. Ладонь распухла, чесалась и горела. Лихвин его не поколебал, но жаль было здоровяка, достоявшегося в очереди до рабского пресмыкательства перед ней. Как-никак он оказался единственным в городе, кто не только притеснял учетчика, как сверщик и секретарь очереди, как встреченные на дороге мстительные девки из хвоста очереди, но и опекал неопытного пришельца. (Не считать же гостеприимным хозяином Хфедю, сторожившего учетчика на крыше сарая из страха, что бесчувственное тело скатится на землю, и в исполнение строгого наказа очереди: крайний должен держаться впередистоящего и не отлучаться, пока за ним не займет очередь новый крайний.)

«Ты, Лихвин, по-своему прав, и в некотором смысле я тебе благодарен, – проговорил учетчик после долгого молчания. – Ты хорошо объяснил, что и передо мной город открывает определенные перспективы. Только мне они ни к чему. Потому что, сколько волка ни корми, он в лес смотрит. Никогда я не стоял и не смогу стоять в очереди. Возможно, я избалован: до сих пор очереди стояли ко мне. Стояли крепкие, как ты, сезонники, покорно дожидались, пока я посчитаю и запишу их дневную выработку, лишь после этого шли отдыхать. Стояли на очереди неотложные дела, каждое без слов кричало, что его необходимо сделать вне всякой очереди. Чтобы не закружиться, не потеряться в этом вихре разнообразных занятий, чувства и мысли тоже приходилось выстраивать в очередь. Мысли в голове, голод в животе, усталость в каждой мышце. А что делать! В сезон за городом работы невпроворот. Как говорится, бери больше, кидай дальше, пока летит, отдыхай. А я за всеми считай! Причем кидают-то в разных местах в разные стороны – только успевай поворачиваться и примечать. В страду на учетной работе глаз не сомкнешь. Сейчас начнется новая горячая пора, когда я буду нарасхват, стану нужен всем и каждому в своей бригаде, а ты мне предлагаешь киснуть в очереди на трудоустройство вместе с тысячами городских бездельников и потакать капризам вами же избалованной поварихи, между тем как в загородных бригадах стряпки счастливы, если я, отведав их варево, не выплесну его молча на землю. Молча не с целью унизить, а потому что некогда вникать и объяснять, что да как, пусть сами доходят, недоварено или пересолено».

«Как мне все это знакомо и до чего верно ты передал загородный дух! – горячо отозвался Лихвин. – Я тоже на себе испытал упоение сезонными работами, доводящее до полного изнеможения! Я сам ходил за городом в ударниках. Но разве тот адский труд, с постоянными авралами из-за погоды, с риском за пару месяцев надорвать здоровье, а пенсию сезонникам, сам знаешь, не дают, – разве он не трамплин для прыжка в более размеренную и упорядоченную жизнь? Не разбег перед попыткой получить в городе постоянную, гарантированную от капризов неба и земли работу и сделать карьеру здесь? Разве тебе не приходила мысль, что за городом сезонники изнуряют себя работой для того, чтобы запасти как можно больше пищи и одежды на то время, когда они стоят в очереди на трудоустройство здесь? То, что ты попал в город помимо своей воли, не пустая случайность, а знак, что ты созрел для постоянной работы в городе. Он сам привлек тебя к себе. Для городской службы далеко не всякий годен, потому что легкое и приятное времяпрепровождение она только по виду, а по сути накладывает серьезнейшую ответственность, ведь постоянный служащий пользуется плодами трудов сезонников и решает их судьбы, и чем выше его власть, тем больше он рискует наломать дров ее неосторожным, легкомысленным употреблением. Может, в такой работе меньше пота, зато больше выдержки и терпения, меньше героики, зато неизмеримо выше цели, которых можно достичь, шире открывающиеся горизонты!»

Но уже истекало время споров и увещеваний. Они вышли из улиц к воде, учетчик жадно смотрел на распахнувшуюся в обе стороны низкую покачивающуюся ширь. Вот те на! А лед-то уже пошел.

Они стояли у городской бани, старинного строения, крепко вросшего в берег каменными стенами. Река здесь расширялась и мелела. Поперек русла были вбиты в дно деревянные сваи. Они держали доски узких пешеходных кладей с хлипкими деревянными перильцами. Сейчас река переливала клади. Наползающие льдины выворачивали доски. Прибитые к ним перила покосились. Понятно, что только вбитые в дно сваи стояли из года в год, а настил каждую весну уносило половодье. После спада реки город настилал новые доски, это показывало, какой заботой были окружены в городе постоянные жители, все, включая немногочисленных обитателей заречных улиц. Учетчик видел со своего берега, что домишки там стояли редко, людей около них не было видно. Между тем в сотне метров ниже по течению висели фермы железнодорожного моста. И лишь для того, чтобы жителям заречья не приходилось карабкаться на высоченную крутую насыпь, а после перехода на другой берег спускаться с нее, рядом была устроена и каждый год возобновлялась низкая и удобная пешеходная переправа. Сколько оставалось жить прошлогодним кладям, сейчас был вопрос минут. Учетчик и Лихвин одни на пустынном берегу наблюдали величественную картину ледохода.

За рекой, под ивой, курили незнакомые сезонники. Они опирались на тяжелые мокрые пешни. Этих ледокольщиков или их товарищей учетчик видел с высоты горсада, они дружно ломали тогда еще стоявший лед, чтобы река скорее вскрылась. Они сделали самое трудное и предоставили воде довершать начатое. В их усталых, неторопливых движениях ощущалось чувство выполненного долга. С ревнивой, голодной завистью учетчик подумал, что он еще не приступал к весенним работам. И неизвестно, когда приступит, сколько дней потратит на поиски бригадира, как скоро заживет колено.

Летящий над рекой ветер продувал насквозь. Лихвин прекратил безнадежный спор и в угрюмом одиночестве сидел на пригорке. Рядом сиротливо стояла бутылка сибирской водки, взятая из столовой. Он ее выставил, но не пил. Учетчик подошел к самой воде, думая, что предпринять, идти в обход на кручу железнодорожного моста или рискнуть перебежать реку по утлым, уплывающим кладям. Но сделать выбор не успел. Заливистый свист заставил его обернуться. Из спускавшейся к реке улицы выходил сипоголовый старикан с ватагой очередников. Учетчик видел их из окна столовой, тогда они спешно прошли мимо. Сейчас вожак свистел и властно, призывно махал стоявшим на берегу. Впереди всех двигались недавние знакомые двойняшки. Они забыли про танцы. Без сомнения, они показали преследователям, куда пошел учетчик. В азарте погони девки крутились перед вожаком, как две гончие, и вдруг, сняв неудобные туфли, босиком помчались к берегу. Из-под разорванных свирепым бегом платьев мелькали голые ноги. Девки молотили по воздуху каблуками зажатых в кулаках туфель.

Лихвин приветственно махал сипоголовому в знак того, что заметил и понял его.

7. Переправа

«Выждал время!» – бешено крикнул учетчик. Он вмиг понял, чего ради Лихвин вел пространные, мутные беседы. Заговаривал учетчику зубы, пока не подоспеет погоня. Под грубостью обращения с двойняшками Лихвин прятал намерение послать за подмогой. Третировал он их напоказ, а незаметно подмигивал и подавал знаки срочно привести сильных мужчин из очереди. Как ни здоровы, ни злы были девки, трехкратное превосходство сил показалось Лихвину недостаточным. Может, косоглазый плут опасался, что учетчик вооружен? Теперь настал момент оправдать опасения. И, хотя Лихвин стоял смирно и не пытался преградить путь, учетчик пригнулся, выхватил из голенища несуществующий нож и рассек воздух выброшенными вперед пальцами пустой руки перед лицом врага. Тот в страхе попятился.

Учетчик ступил на клади и пошел через реку. Хотя он пригрозил Лихвину, тот на безопасном расстоянии плелся следом и убеждал не пороть горячку. Лихвин ныл, что не знает, зачем очередникам понадобился учетчик, что еще не известно, он ли им нужен. Может, уличники бегут занять очередь на ночевку в бане, в холодное время много охотников хорошо выспаться в прогретых паром и горячей водой помещениях после ухода служащих. Но учетчик слушал только шорох и поскрипывание ползущего поперек пути льда. На стремнине он шагнул на уже затопленный участок кладей, тяжело тычущиеся льдины сильно накренили мокрые доски. За спиной учетчика раздался хищный визг. Девки обогнали Лихвина, непонятно как изловчились на узеньких кладях. Они побросали туфли, бегущая впереди беловолосая протянула руки схватить учетчика. Река ударила и туго забурлила вокруг сапог. Он выпустил наклоненные к воде перильца и раскинул руки, держа равновесие. Левой ногой он ступал по доскам, а правой – по льду, напирающему на переправу. Он старался быстрее шагать с льдины на льдину, чтобы они не успевали погружаться. Но девки, бежавшие налегке, настигли его раньше, чем он пересек самый опасный участок реки. Только страх ледяной купели мог задержать погоню. Азарт оказался сильнее.

«Стоять!» – крикнул звонкий девичий голос. Цепкие пальцы схватили учетчика. В ухо ударило сопение счастливо задыхающейся преследовательницы. С зоркостью предельного напряжения учетчик крупно и медленно увидел лица ледокольщиков, наблюдавших с другого берега за борьбой на переправе. В следующую секунду он не удержался на ногах и ударился о льдину. Она перевернулась и накрыла его, как крышка. Он не мог поднять голову над водой. Заплечный мешок, набитый учетным инструментом, перевернул его на спину и потянул вниз. Течение ударило учетчика о сваю. Он уперся в дно, тут было мелко, но выше роста, обнял осклизлый столб и стал карабкаться вверх. Воздух в легких кончался, движения делались мельче, бессильнее. Неожиданно чьи-то руки стали его подсаживать. Наконец, учетчик выставил голову над поверхностью, жадно глотая воздух, свет, звуки. К счастью, он вынырнул из реки не там, где провалился под лед, а по другую сторону мостков. Тут, ниже по течению, вода уносила льдины, поверхность была чистой.

Хотя тело заливало холодом, учетчик мгновенно ощутил тревожную легкость. Вещмешок не оттягивал плеч. Учетчик завертел головой и увидел Лихвина. Тот продолжал выталкивать учетчика вверх, на доски переправы. Конечно, он и перерезал под водой лямки мешка ножом. Теперь Лихвин переложил нож в зубы, чтобы освободить руки. Гири мигом утянули мешок на дно.

Упорные усилия учетчика уйти из города с миром, сохранить свое, не причинить вреда чужому пошли прахом. Уступки и полумеры в противостоянии с очередью обернулись тем, что она руками Лихвина без колебаний утопила инструмент, по крупице собранный учетчиком за долгие годы. Без него учетчик за городом был не нужен и не мог прокормиться. Сейчас он не знал, зачем ему воля, но это было единственное, за что оставалось бороться. Преследователи не собирались его упускать. Двойняшки подплывали к нему, они шумно фыркали и выбрасывали из воды голые красные руки. Несуразная городская одежда слезла с них, как линялое перо. Хотя на кладях они опередили Лихвина, в воде он оказался ближе к учетчику. На раздвинутых лезвием ножа губах застыла широкая улыбка. Уж не мнил ли он себя спасителем?

Резким взмахом левой руки учетчик вырвал у Лихвина скрежетнувший о зубы нож, глубоко разрезав угол рта. И прежде, чем к бледным краям раны притекла кровь, учетчик, не останавливая движения руки, ударил ближнюю двойняшку в темно-рыжие корни мокрых волос. В пылу борьбы он едва успел повернуть кисть, чтобы попасть по голове не лезвием, а рукоятью ножа. Девка погрузилась, но всплыла, она беспорядочно, слабо водила по воде руками, течение понесло ее. Другая двойняшка в страхе отплыла в сторону. Лихвин глядел на учетчика широко раскрытыми глазами, сжимая распластанную щеку рукой, между пальцев текла кровь.

Учетчик оттолкнулся от переправы и наискосок поплыл к противоположному берегу. Где-то он доставал дно ногами, но вновь проваливался в ямы коварного русла. Он не выпустил нож и пытался вогнать лезвие в крупные, тяжелые льдины, чтобы подняться на них. Но лед крошился, не держал. Учетчик не мог переложить нож в правую руку, истерзанная очередью кисть окоченела, скрюченные пальцы не слушались.

Учетчика пронесло между каменных быков под высоко вознесенными пролетами железнодорожного моста. На излучине реки показалось низкое деревянное строение с красным спасательным кругом на стене. Рядом погоня сталкивала в воду лодку, очередь обогнала учетчика по берегу. Сипоголовый предводитель вперевалку бежал от спасательной станции к воде, в обеих руках он держал по веслу.

8. Вне очереди

Через пару минут все было кончено.

За все годы, сколько учетчик себя помнил, не было дня, когда бы его мяли, терли, душили столько чужих рук. На загородных сезонных работах должность учетчика обязывала держать учитываемых на дистанции и не оказывать предпочтений. Рыморь с первых шагов внушил учетчику, что, поскольку он один определяет вклад каждого в общий результат труда, постольку во избежание распрей внутри бригады его отношение ко всем должно быть ровным, а невольно возникающую к кому-либо симпатию лучше гасить до того, как ее искра затеплится в приветливом взгляде. Обмениваясь рукопожатиями с группкой рабочих, учетчик не пропускал никого. А когда выходил на утренний развод многочисленной бригады сезонников, поднимал руки и в знак быстрого общего привета сжимал левую правой. Он не тратил время на церемонии, в большой бригаде велик и объем учетной работы, а истинная учтивость учетчиков – точность. И ночевал учетчик отдельно, не в общем бараке, где в бессознательном лепете спящего работяги его товарищи могли заподозрить выклянчивание лишней дольки бригадного пирога, тайный сговор с учетчиком. Никто, даже самые молодые и бойкие сезонницы, не рисковали фамильярничать с учетчиком. Его считали высокомерным типом, но таким его сделала необходимость. Зимой, не в сезон, когда из всей бригады в лесу оставались только Рыморь и учетчик, они окончательно лесели, почти не общались, но не переживали по этому поводу, так как оба привыкли занимать особое положение, держать дистанцию, хранить молчание.

В городе же все и сразу стали грубо толкаться. С того момента, когда учетчик затесался в гущу очередников, толкающих автобус, и колесо обдало его грязной жижей, он вошел в плотное соприкосновение с местным народцем. Учетчик не то что за день, за год не примирился бы с таким сумбуром. После того как во дворе учреждения Ко.5 учетчика перемололи и выплюнули жернова очереди, на нем репьем повис Лихвин. Учетчик ранил прилипалу, бросился вплавь через ледоход, но не вырвался из рук города.

Непрошеные спасатели насильно втащили его в лодку и вернули на левый берег. Они разом тянули телогрейку, сапоги, ремень, срывая мокрое. Потом одни надевали на учетчика чужое сухое, толстый колючий свитер, другие мяли закоченевшие руки и ноги, а сипоголовый предводитель растирал водкой грудь и прижимал бутылку к губам, принуждал пить, чтобы согреть нутро. Старикан и сам отпивал то ли от волнения, то ли для примера. Учетчик стучал зубами о стекло бутылочного горлышка. Каждое чужое прикосновение обдирало, как наждак.

Он терпел происходящее с мрачным стоицизмом. А что ему оставалось!

Спасатели отчаянно торопились и мешали друг другу. Главарь в сутолоке объяснил учетчику причину задержания.

По словам Кугута (так обращались к сипоголовому подручные), протокол свидетельских показаний, снятый с учетчика утром и отправленный наверх, вернулся обратно в подвал с требованием задать свидетелю уточняющий вопрос. Секретарь распорядился срочно доставить учетчика к подвальному окну для повторной дачи свидетельских показаний. Приказ был отдан секретарем сразу после полудня, солнце стояло высоко, и за прошедшие несколько часов посланная Егошем-сверщиком команда сбилась с ног в поисках учетчика. Не суть важно, где он шлялся, почему оказал сопротивление, главное, они его заполучили, и теперь нужно торопиться. Однако срочность не повод для паники, успокаивал Кугут. Ничего серьезнее мелкого уточняющего вопроса, на который следует правдиво ответить, учетчику не грозит. Зря он так волнуется. А если это Лихвин нагнал на него страху, вынудил с риском для жизни бежать через реку, то он за это и поплатился. Учетчик молодец, порезал баламуту рот, пусть придержит язык.

Кугут возился с учетчиком, как нянька или добрый товарищ. Между тем раненый Лихвин беспомощно топтался рядом в мокрой одежде. Он сам как-то выбрался из реки, сам ушел от переправы далеко вниз по течению к тому месту на берегу, куда пристала лодка. Розовая кровь текла по мокрой шее за ворот, но никто не подумал перевязать ему рану, переменить одежду. Оставленный без внимания Лихвин здоровым углом рта пытался что-то сказать, может быть, возразить: спасатели распотрошили его сумку и одевали учетчика в лихвинские сухие вещи. Ища в общем ворохе нужное, они побросали часть вещей в грязь. Раненый пускал пузыри, взволнованно обращался то к одному, то к другому соочереднику, но никто не вникал в его мычание. Все, кроме учетчика, были страшно заняты, но к учетчику единственному Лихвин не обращался.

Откуда-то бегом привезли садовую тележку на вихлястых колесах с растерянными спицами. Наверно, украли из чьего-нибудь огорода у реки, половодье все спишет. Учетчика без разговоров погрузили в тележку, сверху для тепла закидали тряпьем из той же лихвинской сумки. Команда сипоголового стала толкать пленника от реки в гору. Очередники часто менялись, попарно вставали за ручки тележки, чтобы тянуть быстрее. А уж с горы помчали с ветерком. Хотя хлипкая тележка грозила вот-вот рассыпаться, посланцы очереди во весь дух бежали с ней в понижения, чтобы с разгона вытолкать на пригорки и затяжные подъемы. Они только раз пересекли асфальт центральной улицы и ринулись в холмы и овраги, где названия узких глубоких улочек говорили сами за себя: на темных от времени стенах бревенчатых домов мелькали облупленные таблички «Земляной вал», «Кузнечный вал».

Учетчик не пытался запомнить путь, хотя за городом привык запоминать каждую новую дорогу. Сегодня все дороги вели в очередь. Если учетчика не обманывали и действительно везли обратно на Космонавтов,5, то он двигался в одну точку города уже по четвертому маршруту. Очередники-старожилы, конечно, знали местность и бежали кратчайшим путем, не повторяя крюк через центр, сделанный учетчиком по дороге к реке. Кроме того, на захолустных улочках реже встречались служащие и в такой вечер совсем не ходили машины. После захода солнца синее распахнутое небо мигом вытянуло дневное тепло, дорогу подморозило. Свежие опилки, ими в гололедицу была посыпана земля перед калитками, могли удержать опасливого пешехода, но не разогнавшуюся тележку. На поворотах бегущие рядом с тележкой дружно и смело хватались с разных сторон за борта, одни тянули, другие наваливались, оберегая учетчика от столкновения с забором. При этом в случае удара любой из них рисковал быть придавленными к забору всей тяжестью несущихся на скорости тел и колес. Поскользнувшиеся не цеплялись за тележку, чтобы не опрокинуть, а самоотверженно отпускали руки и с глухими возгласами, похожими на стоны и на крики удали, катились в сторону. Они отставали от общей группы, но затем нагоняли.

Кугут нес впереди факел. Он подчеркивал важность и срочность процессии. Случайные встречные очередники видели ее издали, сторонились и пропускали. Мокрый от пота череп главаря блестел в реющем на ветру пламени. Старик тяжело, валко, быстро шагал перед тележкой. На спусках не переходил на бег, а временно передавал факел подручным, чтобы на медленном тяжелом подъеме так же размеренно обогнать процессию и вновь взять огонь.

Из всей группы только двое, главарь и Лихвин, не толкали тележку. Но, если Кугут шагал отдельно, чтобы следить за ситуацией, то Лихвина, хоть он и хотел впрячься, не подпускали. Потому ли, что ослаб от кровопотери, по другой ли причине никто не хотел тянуть с ним в паре. В том, как он молча, настойчиво предлагал помощь и получал отказ, было что-то очень похожее на утреннюю толкотню вокруг дворницких санок, когда могучая дворничиха единолично тянула лямку, безжалостно оттирая помощницу. Тогда и сейчас в отказе от помощи чувствовались унижение и оскорбление.

Но униженнее всех в этой странной процессии был тот, кто проделывал путь без всяких усилий. По видимости учетчика везли, как раджу, а он ощущал себя вещью, с ним никто не считался, его мнение заведомо никого не интересовало. В тележку его усадили исключительно по необходимости, и верно рассчитали: на своих ногах он не выдержал бы темпа подъемов и спусков. Один день в городе обескровил и преобразил его до неузнаваемости. Он был закутан, как кукла, в чужое тряпье, потерял способность к сопротивлению, чувства притупились. Разве кто-нибудь из загородных знакомых узнал бы вездесущего, неунывающего учетчика в скорченном полумертвом инвалиде! Он один не участвовал в согревающей и сплачивающей ходьбе. Каждая жилка ныла, суставы ломило, мышцы сводила судорога. Чтобы унять судорогу, учетчик изо всей силы выпрямил ногу, она нелепо торчала из тележки вверх.

Но, странное дело, когда он перестал смотреть на дорогу, закрыл лицо от морозного воздуха и окунулся в волны знобкой дрожи, тогда в глухой стене безысходности забрезжил не то чтобы выход, но все же некий зазор, куда можно было попытаться вбить клин. В действиях врагов прослеживалась непоследовательность. Очередь цинично использовала учетчика для своих непонятных городских прихотей, но обращение с ним менялось на диаметрально противоположное. Какой-то неведомый ветер мотал этот флюгер в разные стороны. Часто очередь грубо и бездушно помыкала учетчиком. Но иногда те же люди берегли его, точно страшились суровой кары за причинение малейшего вреда. Лихвин с риском для жизни выловил учетчика из реки (если бы он раньше обмолвился, какое огромное значение имеет для него инструмент, Лихвин, наверно, не стал бы резать лямки, вытолкал бы мешок наверх вместе с хозяином). Потом целая команда гребцов-спасателей, неистово тыча веслами и шестами в плотно идущий лед, пробивалась к учетчику поперек реки. Они не щадили ни себя, ни лодку. На берегу учетчика моментально окружили заботой, в то время как и раненого Лихвина, и девок-двойняшек оставили замерзать без всякой помощи. Причем те не выразили никакого протеста, восприняли как должное. Валенки на резиновом ходу, которые Лихвин обещал учетчику за свидетельские показания, но пожадничал отдать, спасатели без разговоров надели на учетчика, обернув ему ноги сухими портянками из лихвинских же запасов.

Правда, пока учетчика переодевали и растирали, он видел, как темноволосая двойняшка подходила к реке, делала робкие жесты подруге на том берегу, зовя обратно. Но просить о помощи соочередников не смела. В итоге, та, что столкнула учетчика с переправы, определила успех погони и тяжелее всех пострадала, оказалась брошенной. Одиноко, понуро сидела она на холодной земле за широкой лентой ледохода. Раненая бессильно роняла голову на грудь и стыла в неподвижности. Компания ледокольщиков на другом берегу прошла вслед за погоней вниз по течению. Они что-то обсуждали в своем кружке, кивали на утопленницу, но не приближались.

Так она там и осталась. Ее товарка вместе со всеми бежала за тележкой с учетчиком. Вспоминала ли она о подруге, о том, что они шли на танцы? По ее поведению этого не было заметно. Накинув на голову куцее одеяло, украденное из спасательной станции, шутиха без тени прежнего высокомерия заглядывала в лицо учетчику, развязно и льстиво кричала: «Не спи, замерзнешь!» Она тоже искала малейшую возможность поучаствовать в опеке над учетчиком.

Выходит, очередь окружала учетчика вниманием и заботой в те моменты, когда он требовался для какой-то надобности могущественным лицам, стоявшим над очередью, их приказы беспрекословно выполнялись, их желания угадывались. Но как только у этих лиц пропадал интерес к учетчику, очередь дружно от него отворачивалась. Его могли бросить без помощи там, где он потерял сознание, закинуть на крышу сарая, чтобы не валялся во дворе, не мешал проходу все тех же важных лиц. Может, учетчику следовало поискать защиты от стоглавой, сторукой очереди у тех, перед кем она заискивала? Не у подвального секретаря, откровенно сказавшего, что он человек подневольный и в делах учетчика никак не заинтересованный, а выше, на этажах здания, в коридорах и кабинетах кадровой службы. Оттуда дул ветер и спускались распоряжения. Например, приказ снять с учетчика свидетельские показания, а после ознакомления с ними столь же категоричное повеление задать ему некий уточняющий вопрос.

То, что эти лица не обращались напрямую к учетчику, еще не значило, что с ним не хотят общаться. Возможно, чрезмерная занятость по службе помешала им разыскать его. Или дело было в том, что и протокол допроса, который секретарь ревностно старался оформить по всем правилам, и уточнения к нему, ради которых очередь со всех ног бросилась искать свидетеля, были в глазах высоких инстанций мелочью, а мнимую важность делу придали Кугут и ему подобные дурачки, готовые расшибить свой и чужой лоб в служении кадровым богам. Кстати, судя по тому, какими каракулями было заполнено полпротокола, уточняющие вопросы не могли не возникнуть. Но так ли уж существенны недоразумения, вызванные опиской или неразборчивым словом?

Чтобы не потонуть окончательно в этой путанице, учетчику следовало лично попасть на прием в учреждение, самому правдиво изложить происшедшее и получить официальный пропуск, грозную бумагу с печатями. От ее вида цепные псы очереди, Лихвин и Кугут, подожмут хвосты и безропотно выпустят учетчика за город. Учетчик не сомневался, в любом отделе кадров ему охотно дадут такое разрешение. Чем короче очереди, тем проще кадровикам работать. Их захлестывает поток желающих устроиться на работу в переполненный город, а штаты постоянных сотрудников хоть и резиновые, но все же не безразмерные. И силы кадровиков небеспредельны, чтобы пропускать через свои отделы, а по сути через душу и сердце, прорву соискателей вакансий.

Любой служащий согласится с неотразимой логикой учетчика, если его выслушает. Конечно, учетчика и страшил такой путь: чтобы вырваться из города, ему предстояло пронырнуть самые мрачные и опасные недра, где могла сгубить любая случайность, малейшая неосторожность. И все же, сгинет он там или нет, бабушка надвое сказала. А вот если учетчик отдастся течению событий, то ближайшая перспектива слишком очевидна. Можно не сомневаться, как только он выполнит требование неведомых высоких инстанций и секретарь запротоколирует его ответ на уточняющий вопрос, очередь моментально от него отвернется. Учетчика не просто бросят на произвол судьбы! Фактически он достанется на растерзание Лихвину, этот жмот потребует свои валенки, свою сухую теплую одежду (а мокрые вещи учетчика спасатели бросили на берегу реки). Лихвин станет мстить за рану, полученную на переправе, в этом ему поможет очередница, чью двойняшку учетчик вгорячах отправил на тот берег. В такой ситуации много ли шансов продержаться хотя бы до утра? На морозе во враждебном городе учетчик быстро превратится в ледышку, сверщик Егош равнодушно-деловито вычеркнет его из списков очереди, а вертихвостка, дворничихина помощница, вывезет его на санках на глухой пустырь.

Когда во дворе пятиэтажки Космонавтов,5 учетчика выгрузили из тележки и поставили на онемевшие ноги в огромных валенках, он решил всячески оттягивать повторное свидание с секретарем для уточняющего допроса. Пока он не видел, как это сделать. Хорошо хоть всеобщее пристальное внимание, окружавшее его утром, ослабло.

К вечеру деятельность учреждения, видимо, оживлялась. На ветках чахлых деревьев, растущих перед зданием, сидели очередники и заглядывали в окна. За спинами наблюдателей сильно светила с морозного неба низкая полная луна, двор казался припорошен белой пылью. Люди, деревья, машины на стоянке отбрасывали четкие черные тени. И лунное сияние, конечно, пронизывало сквозь темные окна внутреннюю обстановку кабинетов с незакрытыми шторами. Под деревьями густо стояла очередь. Она задирала головы и жадно ловила слова и жесты своих шпионов.

Очередь обернулась на скрип подъехавшей тележки. Кугут сорвал с учетчика шапку и факелом осветил его, как трофей. Но когда он убрал огонь и прошло секундное ослепление, учетчик увидел только спины. Значит, свидетеля, доставленного в учреждение для уточняющего допроса, далеко не все считали ценной добычей. Даже Лихвин привлек большее внимание, его подозвали к одной из групп во дворе, наверно, перевязать рану.

Когда учетчика вели к зданию, он заметил под стеной тощую дворничихину помощницу. Утром учетчик столкнулся с ней, вступив в прямые взаимоотношения с городом. Облитая лунным светом, она сидела на корточках у проема и принимала какие-то свертки, пакеты, ведра, невидимые руки подавали их из подвала. Между двором и подвалом поддерживалась тесная связь. Девчонка буркнула что-то под дом, приостановила передачу и утомленно выпрямилась. Она подошла к Кугуту, указала на раздрызганную тележку, в ней привезли учетчика, и велела, чтобы завтра утром во дворе не валялось ни колеса, ни спицы этой рухляди. Она взяла руку Кугута, державшую факел, и ткнула в двойняшку. Теперь, когда не надо было никуда бежать, та переминалась на месте от холода. В коротком одеяле она была похожа на голоногую сутулую цаплю. «Ты пугалом во дворе не торчи, – сказала маленькая дворничиха, – тут служащие ходят». Кугут и двойняшка послушно закивали в ответ. Обращаясь к ним, она внимательно рассматривала учетчика, но ему не сказала ни слова. Он тоже молчал, не чувствуя к ней симпатии, не связывая с ней надежды.

Учетчика крепко взяли под руки и повели, помогая идти и подталкивая. По спине учетчика гулял холод, он плохо чувствовал землю под собой. Шутка ли, полгода носил, не снимая, тяжелый, греющий спину мешок. А сейчас за плечами были пустота и враги. Его вели к проему в цоколе здания, куда учетчик уже давал показания. Ему предстояло второй и последний раз сунуть голову в тесный бетонный зев.

Он заозирался. Ребенок, медленно спускавшийся по ступенькам крыльца, привлек его внимание. Держа шапку под мышкой, мальчик опустил русую голову с торчащим на макушке хохолком и разглядывал свою ладошку. С тихой, светлой улыбкой он поворачивал ее так и этак. Хотя учетчик разговаривал с малышом несколько часов назад, он почти стерся из памяти. С огромным трудом учетчик вспомнил имя и, не представляя, о чем будет говорить, слабо позвал: «Хфедя!» Мальчуган обрадовался и поспешил подойти. Он выставлял перед собой правую руку, на ней углами и закруглениями жирно синели цифры номера очереди, нарисованного химическим карандашом, видимо, только что. «Правду говорят, что свежий номер, как свежий ветер, приносит удачу, – заговорил Хфедя, в детском простодушии не замечая ни жалкого вида учетчика, ни мрачных конвоиров рядом. – Когда я занимал очередь, мне велели запомнить последнего, чтобы знать, кого держаться. Я так и сделал. Но потом все куда-то делись. До самого вечера я бродил среди тех, кто не ушел со двора в отлучку или уже вернулся из нее, в надежде найти хотя бы предпоследнего. Но ни свой номер назвать, ни чужой понять я не мог, ведь я знаю счет только до 20. Какая удача, что господин добрый Егош занес меня в список очереди, хоть и не успел из-за большой занятости сразу начертить номер на руке. Только сейчас мы с ним по бумагам нашли мое число. Едва я взял его на ладонь, как услышал знакомый голос, голос впередистоящего!»

Из-за плеча учетчика выдвинулась двойняшка и наклонилась над Хфедей, как над младенцем. «Ты можешь держаться за мной. Я твоя предпоследняя и стою сразу перед ним», – с приторной лаской сказала девка. Да, мрачные предчувствия не обманывали учетчика. Судя по девкиному тону, она уже вычеркнула его из списка стояльцев и прозрачно намекала Хфеде, что он может не брать во внимание впередистоящего, потому что утром, когда очередь построится на перекличку, учетчика в ней не будет. Малыш растерянно переводил взгляд с учетчика на девку и обратно.

«Спасибо, что напомнил о важных формальностях, – сухо, медленно сказал учетчик, взрослостью обращения он отметал фальшивое двойняшкино сюсюканье, малыш внимательно его слушал. – Я, как и ты, новичок в очереди, и тоже хочу убедиться, что принят в нее по всем правилам. Моя ситуация отличается от твоей: номер на руке мне начертили безотлагательно, раньше, чем я заикнулся о желании быть пронумерованным, а вот занес ли сверщик меня в список, я не знаю, и теперь собственными глазами хочу убедиться, что я там есть. Ведь я пока еще полноправный член очереди, не так ли?»

Хотя учетчик обращался к малышу, стоящий за спиной Кугут понял, кому это говорилось, и зло процедил: «Сначала ты дашь показания!» Но Хфедя взял учетчика за руку маленькой теплой ладошкой и повел по ступеням крыльца к сверщику. Малыш оборачивался и ободряюще глядел на учетчика. Казалось, он решил не разлучаться с соседом по очереди и рад был оказать услугу, чтобы она стала еще одной связующей их нитью. Он не роптал, когда учетчик, шатаясь от слабости, тяжело наваливался на него, наступал ему на пятки носами огромных валенок.

«Ладно, загляни в бумагу. Имеешь право на эту формальность. Можешь не сомневаться, ты есть в списке, – бурчал Кугут, идя следом. – Эта мелкая отсрочка ничего не изменит. Только не втягивай в свои неприятности невинного ребенка. Не омрачай его радости. У него сегодня праздник новоочередника, который мог быть и твоим, если бы ты себе его не испортил. Для этого малыша очередь еще чудо. Постепенно он пройдет суровую школу стояльца, научится переносить тяготы и лишения ожидания. Но пока он хрупкий, нежный росток, ни к чему в первый же день лишать его наивности, посвящать в наши разногласия, жаловаться на якобы творящиеся в очереди несправедливости, которые кажутся тебе несправедливостями исключительно по недомыслию. Пусть ты считаешь нас, староочередников, причиной твоих бед, это у тебя на лбу написано, но его-то винить не в чем. Он чист, как агнец. И, даже если бы захотел, он не в силах предотвратить то, чему предстоит быть». Чувствовалось, остальные очередники разделяли заботливое отношение Кугута к Хфеде. Стоявшие на крыльце с нежными усмешками расступались перед малышом.

Они пробрались к двери подъезда. Сбоку от нее на хлипком деревянном ящике сидел Егош. Он приставил ухо к двери и чутко прислушивался к происходящему за ней. Его не пугал риск получить удар в висок и опрокинуться вместе с ящиком, если кто-нибудь внезапно выйдет изнутри. Он был всецело погружен в угадывание творящегося внутри подъезда. При виде учетчика он покривился. Однако его не удивило требование учетчика показать себя в списке очереди. Видимо, сверки были тут в порядке вещей.

До прихода учетчика Егош держал наготове развернутый свиток. Это, по его словам, тоже был список очереди, но не тот. Егош зажал бумагу между колен, чтобы освободить руки, и стал искать за пазухой, шарить по карманам, удивительно, сколько у него их было нашито внутри и снаружи. Он выхватывал тугие свитки, разворачивал и со словами «не то» прятал обратно. Видел Егош в сумерках, как сова, и мгновенно ориентировался в бумагах, слегка поворачивая их к лунному свету. Хфедя и конвоиры отступили и отвернулись, чтобы не заслонять свет, или же процедура сверки считалась такой деликатной, что и смотреть в эту сторону было неприлично. Возникла заминка. И, пользуясь моментом, учетчик шепнул Егошу: «Пусти меня вне очереди!»

Сверщик замер, возможно, не разобрал смысл, и учетчик быстро добавил: «Мне только спросить. И я сразу выйду обратно, обещаю. Обман невозможен, я не смогу трудоустроиться в таком состоянии. Любой кадровик отошлет меня лечиться. Я болен, у меня жар. Потрогай лоб». Однако Егош не прикоснулся к учетчику и не стал уточнять, с каким вопросом он хочет пройти вне очереди.

«Ни слова больше! Ты с ума сошел», – тусклым голосом пролепетал он. Но, поскольку он не крикнул во всеуслышание, не позвал на помощь, в его отказе крылась слабина. Учетчик ниже наклонился к сверщику и, как если бы отвечал на вопрос «который час?», поднял широкий рукав лихвинского свитера и показал на запястье часы со светящимся циферблатом. «Я оставлю в залог часы-амфибию, – одними губами сказал учетчик. – Все, что есть. Остальное утонуло в реке». Егош понурился. Наверно, его одолевали сомнения.

Треск открываемого рядом, в первом этаже, окна привлек общее внимание. Двойная рама, утепленная и не открывавшаяся с осени, поддалась не сразу. Внутри здания под чьим-то нетерпеливым напором лопались и отдирались бумажные ленты. Створки окна широко распахнулись, из него далеко наружу выставилась взъерошенная курносая очередница. Она лежала грудью на подоконнике. Над ней возвышался и толкал ее в шею багровый от гнева кадровик. «Я русским языком повторяю: нет у меня для тебя штатной единицы, – говорил он, отдуваясь и сопровождая каждое слово тычком. – Что ты предлагаешь? Чтобы я против инструкции взял тебя на мужскую вакансию и поломал себе карьеру!» Кадровик не ждал ответа на свои восклицания, да его жертва и не могла возражать, так он тряс и мотал ее из стороны в сторону. Наконец, ворвавшийся в окно морозный воздух остудил мужчину, он сообразил, что сам себе мешает: выталкивает соискательницу вон и в то же время пригибает книзу. Он вдруг высоко поднял девушку, она едва успела опереться о подоконник босой ногой, и урча швырнул во двор. Несчастная всплеснула руками, подол широкой юбки надулся, открыв ножки в черных чулках. Очередница криво, как галка на пашню, упала на газон. Она прикрыла голову руками, точно опасалась, что из окна ей в спину полетят молнии, и не зря, потому что обидчик запустил в нее пухлым скоросшивателем, наверно, личным делом. Широко взявшись за разлетевшиеся створки окна, кадровик выставился наружу и крикнул всем и никому: «Зарубите себе на носу: в 1 отделе только мужская работа!» Он с треском захлопнул окно.

Отвергнутая соискательница сжалась и замерла на земле. Но когда гроза миновала, когда клацнули шпингалеты оконных запоров, шоркнули сомкнувшиеся за кадровиком тяжелые шторы, очередница ожила. Она осторожно подняла скоросшиватель. Он упал раскрывшимися страницами вниз, однако скованная морозом грязь не запачкала подшитые в дело документы. Девушка со счастливым вздохом прижала папку к груди. Неловко переступая босыми ногами, она вернулась под стену учреждения, хотела было постучать в окно рядом с негостеприимным, но удержалась от поспешных действий. Подумав, она вновь удалилась от стены, по лесенке спортивной площадки во дворе поднялась вровень с окнами первого этажа и стала ждать.

Очередь во время крутой скорой расправы не проронила ни звука. Лишь когда служащий вернулся вглубь кабинета и ничего не мог слышать, Кугут пробормотал с каким-то странным одобрением: «Горяч хохол: второй раз кандидатуру через окно отклоняет. Тасино счастье, что первый этаж». Кугут, другие очередники стали сходить с крылец и тротуаров. Увлекаемые любопытством, они обступили виновницу демонстративного категорического отказа. Она смотрела с лестницы поверх голов в окна отдела кадров. В ее напряженной, застывшей позе сквозила мольба к этим окнам, превосходящая жадный интерес толпы.

Когда очередь схлынула, на крыльце остался Хфедя. Сверщик тоже не покинул свой пост под дверью. Учетчик ободрился, вокруг стало свободно, и настойчиво зашептал Егошу: «Сам видишь, мало выстоять очередь! Даже здорового соискателя могут отвергнуть, если он, к примеру, другого пола. А кого устроит, давай говорить прямо, твой горб? Тебе неминуемо откажут в приеме на работу. И куда идти? Только за город. Наниматься на сезонную работу. Но там ты быстро почувствуешь, что тебе не по плечу соревнование с жилистыми здоровяками на общих работах. Твоя доля при дележе будет мизерной. Я учетчик и точно знаю: ни в одной бригаде сильного в пользу слабого не обделят, чтобы не отпугнуть хороших работников. Поэтому богатырю везде богато, а горбатому – горбато. Но одна возможность победить голод и холод у тебя будет. Ты на общие работы не ходи, а ищи бригаду Рыморя (запомни – бригадир Рыморь, его за городом знают). Я в его бригаде учетчик и обещаю взять тебя в подучетчики, чего бы мне это ни стоило, тем более что с азами учета ты как сверщик знаком. В крайнем случае, если бригада попадется прижимистая, я отдам тебе часть своей доли. Могу написать расписку, не сходя с этого места. Только пропусти меня внутрь задать вопрос. Никто и не заметит! Я вернусь до того как зеваки очереди удовлетворят свое любопытство и оставят в покое бедную неудачницу, ей и без них тошно».

Егош, казавшийся совершенно безучастным к доводам учетчика, вдруг резко повернул голову и посмотрел вдоль стены. Учетчик невольно повторил его движение. В окне по соседству с тем, откуда вытолкали очередницу Тасю, приотворилась высокая узкая фрамуга. Показалась изящная женская лапка. Тонкий золотой перстенек сверкнул камешком в луче луны, разгорающейся в густеющем мраке. Невидимая снаружи кадровичка слегка поманила пальцами – и мигом сторожившая каждое ее движение Тася (она уже сбежала с лесенки и дрожала в нетерпении под окном) подпрыгнула и вложила в раскрытую ладонь кадровички свое личное дело. Рука с документом спряталась, но фрамуга не затворилась, как бы оставляя небольшой шанс произойти чему-нибудь еще. И тотчас соискательница обернулась к соочередникам и стала делать торопливые призывные жесты руками снизу вверх, как если бы нагоняла ветер от земли. Ее моментально поняли, крепкие рослые мужчины подбежали под окно. По сцепленным рукам, по спинам она вскарабкалась наверх, встала на подоконник и, грациозно откинув руку и извиваясь, стала боком протискиваться в узкую высокую фрамугу.

В тот миг, когда фигурка девушки наполовину скрылась в здании и стало ясно, что через несколько минут после того, как ее с треском выгнали в одно окно, она сумела вернуться в другое, Егош отвел от нее взгляд и обратился, наконец, к учетчику: «Ты понимаешь, что она вернулась в тот же отдел кадров, где только что получила категорический и бесповоротный отказ? То, что она прошла через другого инспектора в соседний кабинет, не меняет сути». Учетчик молчал. «Не в первый раз, – продолжал сверщик, – не злой, но вспыльчивый кадровик выгоняет соискательницу Тасю из отдела, а его более тактичная и сдержанная коллега впускает ее обратно. Сколько бы начальник отдела кадров ни клялся, что у него одни мужские вакансии, окончательное решение вопроса о трудоустройстве Таси сложится из непрерывно и причудливо меняющейся расстановки сил на тот последний момент, когда дальше тянуть с принятием решения станет невозможно. А служащие, чтоб ты знал, обожают волокитить дела, томить нас неопределенностью, держать в страхе и трепете. Словом, заранее судьбу соискателя не знает никто, ни ветераны и авторитеты очереди, ни начальник райотдела права, хотя он больше, чем кто бы то ни было в городе, влияет на решение кадровых вопросов. А ты заделался гадалкой и на основании всего лишь вот этого, – Егош большим пальцем небрежно показал себе за спину, – готов предсказать, примут меня в город на работу или нет. Да я знаю не один случай, когда очередники с более серьезными увечьями попадали в штат постоянных городских служащих. И, с другой стороны, породистые здоровяки, кровь с молоком, на них пахать можно было, равно как утонченные высоколобые умники, не только вылетали за дверь отдела кадров, но шли под суд и на этап. Недаром в соискательских кругах родилась шутка: нет шрама – нет и шарма. Шутка, потому что и это не правило, иначе в очереди давно бы стояли одни калеки. Всерьез результат трудоустройства непредсказуем. Наше дело не умничать, а выстоять очередь и шагнуть за порог кабинета. Сначала терпение, натиск – потом. На приеме в отделе кадров я буду бороться и изворачиваться до последнего, как любой другой, как этот малыш Хфедя, который за время очередестояния утратит свою наивность. И, если ты указал на мой горб, чтобы убить во мне надежду, твой выстрел далеко мимо цели, а твои посулы устроить меня на работу за городом жалки, потому что в поражении, случись такое несчастье, никто и ничто меня не утешит. Впрочем, зачем я мечу перед тобой бисер? Ты циничен, подозрителен и заведомо уверен в нашей продажности. Но это противоречит фактам. Например, только что во всеуслышание было объявлено, что в 1 отделе одни мужские вакансии, однако никто из крепких мужчин не попытался оттереть Тасю и вместо нее без очереди протиснуться в заветное окно для трудоустройства. Как это объяснить? Может, мы не так эгоистичны и продажны, как ты думаешь?»

Учетчик хмуро молчал. Он предлагал простой и щедрый обмен, а ему навязывали темный ненужный спор. «Сам видишь, – продолжал Егош, – у тебя нет ответа ни на один из вопросов, которые ставит перед тобой очередь. Зато есть предложение, которое я не рискну повторить в присутствии невинного малыша. – Голос сверщика звенел, как натягивающаяся струна. – Сперва я ушам своим не поверил. А когда до меня дошло, о чем ты, мне стало горько. Неужели я, столько времени верой и правдой дежуривший у подъезда, куда мимо меня и мышь не проскочит, дал повод предлагать мне такую гнусность? Но теперь-то я понял, что все дело в тебе, в твоем безграничном цинизме. Ты, деревенщина, знаешь, что тебя ждет, если я кликну очередь и скажу, чего ты просишь?»

Стоявший до сих пор тихо и только внимательно слушавший Хфедя вдруг схватил Егоша с учетчиком за одежду и стал тянуть друг к другу в меру детских силенок. Не понимая смысла происходящего (учетчик говорил шепотом, а сверщик загадками), но чувствуя разлад между дорогими и важными ему людьми, малыш без рассуждений пытался помирить их. Горбун не подвинулся к учетчику ни на сантиметр. Он снисходительно потрепал малыша по голове и сказал: «Хфедю благодари. Видно, успел к тебе привыкнуть. Жаль в первый же день лишать такого славного мальчугана ближайшего соседа. Впереди у него еще много разочарований. Сколько пролетело метелей, с тех пор как я пришел в этот двор таким же новоочередником! Легкая сутулость успела вырасти в горб и вот уже стала предметом торга». Егош криво усмехнулся и прикрыл веки от нахлынувших воспоминаний. О поисках учетчика в списке очереди он давно забыл.

Внутри подъезда, скрипя и щелкая, запела пружина. Дверь приотворилась на четверть и застыла, кто-то держал ее изнутри. И чей-то голос, учетчик со своего места не видел державшего, насмешливо проговорил: «Ты все мечтаешь, Егош? Скорей очнись и зови следующего, а то холодно, не май на дворе». Неожиданно наступил тот волнующий момент, когда далеко на этажах учреждения кто-то переступил порог заветного кабинета, очередь продвинулась на одно место вперед, и открылась возможность запустить в подъезд еще одного стояльца. Егош вскочил с ящика, выронив от волнения свиток очереди, он забыл, что держал его между колен. Но замешательство продолжалось миг. Горбун на лету поймал бумагу, лихо, со свистом развернул, припал глазами и звонко выкрикнул номер: «695!»

Однако его не услышали. Не только второподъездники, но все очереди учреждения Ко.5 роились и галдели под окнами, откуда вылетела и куда вернулась на прием в отдел кадров стоялица Тася, на эту минуту местная знаменитость. Соискатели смаковали и заново переживали все подробности ее сокрушительного падения и нового взлета, спорили о капризах своенравной фортуны. По толпе пробегали волны, над головами взлетали руки, что-то показывая, к чему-то призывая. Учетчика вновь поразило, до чего близко к сердцу принимал город всякую очерёдную мелочь. Егош громче выкрикнул номер, и опять никто не откликнулся на зов. Взгляды были прикованы к заветным окнам, к стене, к земле под ними. Все ловили улетучивающееся тепло следов происшедшего. «Как глухари на току!» – ругнулся Егош. По-стариковски кряхтя, спрыгнул с крыльца и побежал искать в толпе 695.

Дверь плавно прикрылась, проем сузился до щели, чтобы в здание поступало меньше холодного воздуха улицы. Но дверь продолжали держать открытой. До сих пор учетчик не видел, кто стоял за ней. И теперь, когда все препятствия исчезли, он, поддаваясь скорее зову неведомого, чем желанию проникнуть внутрь, заглянул в подъезд. Прямо перед собой он увидел сухопарого, чисто выбритого мужчину в белой нейлоновой сорочке с мельхиоровой запонкой на манжете. Одной рукой держа дверь и сильно щурясь, он благодушно-снисходительно оглядел учетчика. За мужчиной в тусклом свете подъездной лампы, даже свет луны ее перебивал, темнели смутные силуэты. «Ты, что ли, следующий? Ждать себя заставляешь», – с укором сказал придверник, сторонясь и пропуская учетчика. Учетчик ощутил слабое прикосновение, он понял, что это Хфедя, но не обернулся, напротив, ускорил движение. «Мне только спросить», – буркнул учетчик себе под нос так невнятно и тихо, что вряд ли его расслышали. Он глубоко вдохнул, опустил лицо и, как вор, шагнул в дверь. Пружина захлопнулась.

Он сжался в ожидании града вопросов и, возможно, ударов. Но тихо, тепло, покойно было внутри. В нагретом батареями сухом воздухе слышался запах старого бетона. На первом этаже, за дверью ближнего кабинета, отделенного от входа в подъезд коротким лестничным маршем вверх, слабо играло радио. Учетчик остановился сразу за дверью, давая глазам привыкнуть к потемкам. Лампочка в подъезде едва тлела, внутри закоптелой колбы висела холодная красная спираль.

В здании плотно стояла очередь. На пятачке у подъездной двери и выше, на каждой ступени лестницы, поднимающейся на этажи. Между перилами и жмущимися к стене очередниками оставался тесный проход, очевидно, для служащих учреждения, иначе как бы они попали в свои кабинеты. Самой людной была узенькая лесенка, ведущая вниз, на ней очередь стояла сразу в двух направлениях, уходила во мрак затылками и поднималась из него лицами. Никто из очередников не проявил интереса к учетчику. Едва дверь захлопнулась и доступ холода прекратился, все отвернулись и от входа. Очередь слабо копошилась в потемках. Стояльцы вернулись к неспешным, размеренным занятиям, какие только и возможны в такой тесноте. В углу, где очередь круто переламывалась, двое ужинали: держали на весу за железные ушки кастрюльку и поочередно черпали из нее, опуская лица в поднимающийся от пищи густой сытный пар.

Придверник, впустивший учетчика, отошел к стене под почтовые ящики. Учетчику нравилось, как от него празднично пахло тонким одеколоном и чуть-чуть винцом. Кажется, в минуты, пока он держал дверь, не холод был причиной его нетерпения, мужчина торопился закрыть ее, чтобы вернуться к прерванному занятию. Это было коллективное чтение какого-то письма. В центре группы читателей стоял седой, как лунь, старичок. Сжав мизинцем и безымянным пальцем угол свисающего вниз почтового конверта, он держал в скрюченных пальцах исписанные листы. Его руки старчески дрожали, глаза слезились и мигали от напряжения, он жадно водил взглядом по строчкам и беззвучно шевелил губами. Рядом тоже были всецело поглощены изучением письма. Все читали про себя. Когда старик переворачивал лист, изнутри выпала вложенная в письмо фотокарточка. Придверник мгновенно протянул к ней сложенные лодочкой ладони и бережно поймал на лету. Он словно боялся стереть пыльцу с крыльев бабочки. Что-то преступное проглядывало в лицах чтецов. Уж не служебную ли почту они тайком читали? Если так, то в подъезде не испытывали к служащим такого безграничного пиетета, как во дворе. Это обнадеживало.

Хотелось прилечь и уснуть в теплом уютном пристанище, а с утра на свежую голову пробиваться наверх. Однако страх пересиливал усталость. Учетчик понимал, что в любую секунду Егош с товарищами распахнут дверь и вытащат нарушителя из подъезда. До сих пор он не мог уйти от очереди, потому что поддавался беспечности. Теперь учетчик решил не медлить.

Щеголеватый придверник выглядел радушнее других. Учетчик был ему уже слегка знаком. Кроме того, мужчина и сам не мог не чувствовать себя нарушителем порядка, он погрузился в чтение чужого письма с таким интересом, какой проявляют только к запретному. Учетчик шагнул к стене под ступеньку, на которой стоял придверник, и спросил: «Могу я пройти без очереди? Мне только спросить».

Как ни тихо он говорил, головы всех повернулись к нему. Даже очередники с лестницы на второй этаж (уж им-то ничего не грозило, ведь он мог зайти в один из кабинетов первого этажа) отошли от стены, перегнулись через перила и вытянули шеи, чтобы видеть, кто говорит. Воцарилась тишина, на лестнице, ведущей вниз, оборвали на полуслове анекдот. «Ты серьезно? – спросил придверник, и было ясно, что он выразил общий интерес. – Какой же вопрос ты хочешь задать, если не секрет?» – «Не секрет. Дворовая часть очереди, думаю, без вашего ведома принуждает меня стоять в очереди и не выпускает из города. Вот я и хочу спросить служащих: имеет ли очередь право удерживать? И если нет, могу ли я получить официальный пропуск на выход из города?»

Учетчик растерянно смолк. Его слова потонули в хохоте. Смеялись все. Верхние стояльцы перевешивались через перила с риском свалиться. Раскаты многолосого хохота, визгливого и басистого, доносились из глубины лестницы, ведущей вниз. У самой двери, поддавшись общему веселью и утирая невольные слезы, смеялась редкозубым ртом старушка Капиша, она зашла по очереди в подъезд незадолго до учетчика. Красиво, от души смеялся придверник, скрестив на груди породистые длинные руки. Только маленький седой старичок остался серьезен. Послюнив конверт, он бережно запечатал письмо, вернул его в один из почтовых ящиков на стене и воззрился на учетчика.

Смущенный, но и ободренный общим весельем (наверно, его просьба была сущий пустяк, а он так смешно волновался) учетчик поднял ногу в тяжелом валенке и поставил на нижнюю ступень лестницы. Это движение не укрылось от старичка. Он сразу отделился от стены, вышел на середину своей ступени и преградил учетчику путь. Несмотря на дряхлый возраст в нем чувствовалась непреклонность, которую нельзя просто обойти или отодвинуть. «Я понимаю причину общего веселья, но не разделяю его, – заговорил старик тихим голосом человека, привыкшего к вниманию. – Вам смешно, что нас, прошедших огни и воды, пытаются надуть самой примитивной со дня сотворения очереди уловкой. „Мне только спросить!“ А как зайдет в кабинет, так там и останется. Очередь ведь не вправе самовольно открывать дверь даже для восстановления справедливости. Не тянуть же проходимца обратно крючком через замочную скважину. Согласен, что „мне только спросить“ – это смешно. Но вы не допускаете, что у этого простеца в запасе и другие, более тонкие ухищрения? А грубую шутку он отколол нарочно, чтобы уверить нас в своей простоте и усыпить бдительность, ведь смех расслабляет».

Старику безмолвно внимали. Очередь посерьезнела, поскучнела. Поэтому снаружи явственно донеслось слабое, упорное царапанье и скуление, как будто неуклюжий замерзающий щенок просился с улицы в тепло. Дежурный наклонился и гибким точным движением, в нем чувствовалось раскаяние за легкомысленный смех, взял подсунутую под дверь бумагу и передал ее старику. Тот брезгливо пробежал записку (совсем не так, как недавно читал письмо) и еще тише и медленнее сказал: «Так я и думал. Один фокус этот шутник уже провернул, зашел в подъезд без очереди, вместо 695. Сверщик снаружи просит обмен: внеочередника выдать во двор, а следующего по очереди впустить. Копия ходатайства, тут указано, направлена секретарю очереди. Этой припиской, как я понимаю, нам пытаются угрожать, чтобы мы согласились на обмен». Ветеран умолк и задумался. Он заложил руки за спину и прохаживался коротенькими шажками по своей ступеньке из конца в конец, как по жердочке. Он не сходил ни вверх, ни вниз, где стояли другие.

Придверник взял учетчика за руку, взглянул на номер и быстро посчитал в уме. «970 вместо 695 – перепрыгнул 275 номеров. Невероятно! Как тебе удалось?» – сказал дежурный, и непонятно, чего в его словах было больше, негодования или восхищения. «Я просто вошел в открытую дверь, – с бесконечной усталостью сказал учетчик. – И вправду хочу только спросить, как навсегда уйти из города. Не понимаю, почему моя просьба представляется лживой. Меня давно ждут за городом». Но придверник и остальные недоверчиво слушали учетчика. Очередь переговаривалась между собой. Сварливый женский голос завистливо протянул из темноты: «970 – это из самого хвоста. Желторотик, еще ожидания не нюхал, а какой куш сорвал! Понятно, почему он опять мимо очереди лезет, вошел во вкус. Я бы тоже номеров двести или триста на крылышках пролетела!» Выкрики неслись с разных сторон. Чувствуя в них обвинение и не дожидаясь, пока его бросят ему в лицо, придверник надменно выдвинул подбородок и сказал: «Это обязанность дворового сверщика знать, чья очередь заходить в подъезд. А его, сверчка, и на крыльце не стояло, когда самозванец подошел к двери. Между прочим, по виду он не похож на новоочередника, одет, как старый уличный чертяка, и пахнет городом».

«Меня переодели не по моей воле», – сказал учетчик, обращаясь к седому ветерану, он чувствовал его главенство. «Или ты это подстроил», – так же тихо отозвался старик.

Придверник продолжал доказывать свою правоту: «Когда кто-то наверху переступает порог кабинета и голова очереди втягивается глубже в здание, образуется истончение, грозящее разрывом очереди. Тогда я должен открыть дверь и запустить одного с улицы, одного, не более. А кого конкретно, мне разницы нет. Я хвост очереди из подъезда не вижу. И разве упомнишь морды этих чумазых уличников! Все они на одно лицо, как тунгусы, с одинаковым выражением алчности».

«Скажу больше, не только придвернику, но и любому из нас нет разницы, кто следующий входит в подъезд, – вновь заговорил ветеран, и вновь при звуке его слабого голоса очередь почтительно затихла. – Всяк сюда входящий встает крайним. Все уже здесь находящиеся впереди него, поэтому его личность не имеет значения. Что касается номера, вы прекрасно помните, если только не выбросили эту память, как старый хлам, что номера придуманы во избежание ссор и путаницы среди стояльцев, отлучающихся по своим делам. Во дворе номер сохраняет место в общем строю. Но внутри подъезда стоит живая очередь, каждый неотлучно смотрит в затылок впередистоящего, и номер теряет значение. Да, произошел вопиющий случай проникновения в здание без очереди, но вопиющий он для уличных дворняжек, пусть они между собой и грызутся. Кусают собственный хвост. А нам следует позаботиться о себе, о голове очереди. И, если смотреть на дело с нашей колокольни, то я вижу дальше, чем многие, стоящие в очереди по первому разу. Я хорошо помню, и уважаемая стоялица Капиша тоже, заваруху 71-го года. Тогда под предлогом удаления внеочередника дворовая очередь вломилась в подъезд. Произошла рокировка: хвост очереди вышвырнул из здания голову и занял ее место. Началась смута. Бунтовщики никак не могли решить между собой, кто из них первый, а кто следующий. Посетители шли на прием в кадры по двое, по трое, чем навлекали на себя и на всю очередь законный гнев кадровиков. После инцидента 71-го года внутренний распорядок очереди запрещает открывать подъездную дверь снаружи – только изнутри. То, что уличники подсунули под дверь письмо, уже дерзость. Они пробуют нас на прочность. Если мы уступим и откроем дверь для формально справедливого обмена, кто может поручиться, что мы сумеем ее закрыть, что уличная орда не хлынет в подъезд? Кажется, они там далеки от рассудительности, необходимой для установления справедливости».

Старик умолк. Подобный гулу волн шум несся снаружи. «Сейчас дело уже не в нем, – ветеран ткнул скрюченным пальцем в учетчика, – а в тех 275, которых он обскакал. Они оскорблены, уязвлены. А с другой стороны, заражены и воодушевлены его примером. Их жжет мысль, что и для них возможно нечто подобное. Пусть большинство обойденных в отлучке до завтрашней переклички, еще часть вычеркнута из очереди по ходу стояния. Но и дюжина бунтовщиков с улицы способна перевернуть подъезд вверх дном, ведь мы тут, что греха таить, размякли от малоподвижного образа жизни, наша сила годится для войны нервов, а не для рукопашной. Конечно, если они сами дерзнут нарушить распорядок очереди и откроют дверь, мы схватимся с ними, причем не ради 970 прохвоста, заварившего эту кашу, а за целость и стройность наших рядов. Но самим в такой момент дать слабину, открыть уличникам дверь – это позорное и преступное малодушие! Мы на него не пойдем».

Далеко на верху лестницы открылась дверь. Послышался цокот каблучков, быстрый звонкий говор, журчащий смех. «Это молодые стажеры с пятого этажа, – радостно сообщил придверник. – Очень кстати. Один их вид станет лучшим успокоительным средством для уличников». – «Не о том думаешь! – зашептал старик и щелкнул придверника по лбу от досады. – Гляди, чтобы наш пострел и тут не поспел! Вдруг он прямо в подъезде заговорит со стажерами, а они в силу юношеской неопытности и отзывчивости согласятся его выслушать. Вдруг сочтут нужным провести его вне очереди. Никто не посмеет им препятствовать. Конечно, это неслыханно и невероятно. Но ведь то, что он уже натворил, тоже считалось невероятным. Поэтому срочно уберите его с прохода. И, раз уж от него никуда не деться, окажите ему, наконец, помощь, чтобы стал похож на стояльца живой очереди. Сейчас один его вид способен разжалобить сильнее всяких слов».

Несколько очередников прибежали на помощь придвернику. Им пришлось силой отнимать пальцы учетчика от перил, он не оказывал сопротивление, а держался, чтобы не упасть. Учетчика затиснули в гущу очереди, стоявшей в два ряда на лестнице, ведущей вниз. Подъездная дверь осталась сверху и в стороне от него. Каждый раз, когда через нее входили и выходили служащие, учетчика брали под руки и кто-то из-за спины горячей мягкой ладошкой зажимал ему рот. Обращение с учетчиком было таким же неумолимым, как в дворовой очереди, но более вежливым и любезным. Тут следствием многократного перевеса сил была не грубость, а ласка. С невольным удовольствием ощущая прикосновения теплых рук, глядя в утонченные бледные лица, учетчик погружался в сладкую дрему болезни. Кто-то по-сестрински обнял его и губами коснулся лба, пробуя жар. Чьи-то осторожные чуткие пальцы сняли намотанный на ногу мокрый чулок, и тихий девичий голос с усмешкой сказал: «Смотри-ка чего». Те же заботливые руки втерли в колено мазь, от нее по ноге разлилось приятное тепло, и плотно перевязали сустав сухим и чистым. Учетчик чувствовал себя в убежище между лестницами вверх и вниз. В душной тесноте, но не в обиде. На холод, он был уверен, его не выставят. А это было главное, потому что озноб и истома болезни охватывали его все туже, все слаще пробирали до костей. Учетчик не мог не поддаться. Слишком он переутомился, переохладился, перенервничал.

9. Вид из окна. Торг

Все же очнулся он от нестерпимого холода. Он лежал в постели укрытый с головой. Обильный пот, выступивший с простудным жаром, насквозь промочил простыню. Пока учетчик был в забытьи, она остыла и облепила кожу влажным коконом. Хотелось сорвать ее – и страшно было шевельнуться, холод сковал тело.

Учетчик рывком сел, нащупал сухой край белья и принялся лихорадочно растирать грудь, шею, спину. Он стучал зубами и поскуливал от озноба. Он отшвырнул сырую простыню и завернулся в грубое колючее одеяло. Учетчик сжался в комок, подтянул колени к подбородку и пытался унять дрожь. Подушка тоже была колючей. Он провел ладонью по ней, потом по голове. В действительности кололась щетка собственных волос. Он был коротко острижен, но ни стрижки, ни пути в помещение, где очнулся, ни проведенного здесь времени не помнил.

Пригревшись под сухим, учетчик мог незаметно задремать, а он этого не хотел. Он выставил голову и стал вглядываться в окружающий полумрак, наполненный шелестом и легким посвистыванием. Учетчик лежал в длинном и узком коридоре. В обе стороны коридор уходил в темноту. Никакой искусственный свет не горел под низким небеленым потолком. Из невидимого за бетонной перегородкой окна острый луч косо падал на земляной пол.

ЧуднЫм было больничное ложе. Постель лежала на толстых трубах, обернутых теплоизоляцией, под ней гудела и толкалась вода. Трубы проходили низко над землей. Впрочем, упасть с такой постели было мудрено, так как тело под своим весом сползало в округлое углубление между трубами. Рядом с учетчиком спали другие пациенты загадочного заведения. Они вытянулись на трубах вереницей. Ноги к ногам, голова к голове, очевидно, по соображениям гигиены и безопасности. Если больной лягался в бреду, он не мог ударить соседа по голове.

Пациенты лежали вперемежку, мужчины, женщины, старики, дети. Рядом со своим изголовьем учетчик увидел рассыпанные по маленькой подушке девичьи кудри. Соседка тихо и ровно дышала во сне. Пока учетчик рассматривал девушку, робкая мечтательная улыбка скользнула по ее лицу. Ветхая одежка подчеркивала свежесть соседки. Учетчик заметил проклюнувшуюся в прореху острую незрелую грудь и отвел взгляд. Не в том он месте и не в том состоянии, чтобы любоваться девичьими прелестями. Да и кто ее знает, может, соседка притворялась спящей и следила за ним сквозь смеженные ресницы.

Ни врачей, ни санитаров, ни медсестер видно не было. Наверно, учетчик очнулся в сончас. Удачный момент, чтобы спокойно осмотреться, понять, где выход, как охраняется. Учетчик поискал одежду, рядом не нашел, запахнулся в одеяло и вошел в полосу света, падавшего из окна. Голое жесткое окно без стекла и рамы было почему-то под потолком. Между тем в него частенько выглядывали. Перекладины приставной деревянной лесенки сильно расшатались. С пола ничего, кроме неба, учетчик не увидел. Но когда поднялся по лестнице, понял, почему окно так высоко. Помещение было устроено ниже уровня земли. По лестнице учетчик поднялся к поверхности.

Насколько мрачным казалось заведение внутри, настолько умиротворяющим был вид из окна. Над землей стоял тихий теплый полдень. Сразу за стеной начинался уютный больничный садик. Прямо перед учетчиком виднелась опрятная цветочная клумба. За ней дерево с черной струйкой бегущих по коре муравьев. За деревом асфальтированная дорожка для прогулок. Рядом с дорожкой будка таксофона.

Как раз в этот момент в будку решительно вошел невысокий человечек. Врач решил позвонить по неотложному делу? Или выздоравливающий пациент пользовался тишиной и безлюдьем сончаса, чтобы предупредить близких о скорой выписке? Часть стекол в будке была разбита, и щелкающий, жужжащий звук далеко разносился в безветренном воздухе, пока мужчина крутил диск. Набрав номер, он не меньше минуты вслушивался в трубку. Учетчик с жадным интересом больного, вернувшегося к действительности, наблюдал. Но по лицу человечка нельзя было и приблизительно догадаться, куда он звонил, зачем. Если ему ответили, по какой причине он молчал? А если он слышал только гудки и никто не отзывался на другом конце провода, почему целая буря чувств отразилась на его лице? Ожидание быстро уступило место почтительному, напряженному вниманию, потом звонящий расплылся в блаженной самодовольной улыбке, обнажив мелкие кривые зубы, впрочем, скоро он принялся нервно покусывать верхнюю губу. Мучимый соблазном что-то сказать, он возбужденно переминался с ноги на ногу, дергал плечами, поднимал брови и, в конце концов, зажал микрофон ладонью, чтобы нечаянно вырвавшийся из груди звук не достиг слуха невидимого собеседника. Внезапно лицо звонящего вытянулось и окаменело. Он горестно потряс трубку телефона, вновь поднес к уху. Но на другом конце, видимо, отсоединились. Разумеется, кого не выведет из терпения упорное глухое молчание! Человечек голодно облизнулся, опустил трубку на рычаг и стал рыться в карманах в поисках монеты. Один звонок его не насытил. И только убедившись, что второй монеты нет, он вяло вышел из будки.

Учетчик уже про него забыл, внимание само переключилось на другое. Когда по-звериному острые глаза учетчика привыкли к яркому свету, он рассмотрел далеко за будкой таксофона знакомую крону над знакомой крышей сарая. Слишком много примет и ориентиров доводилось запоминать учетчику на своем веку, чтобы спутать знакомый кривой тополь с чем-то другим. Конечно, он уже видел эти серые корявые ветви, покорно и мощно вытянутые по направлению господствующего ветра, но видел над собой, когда на крыше сарая очнулся от обморока. Теперь тополь отделяла стена, значит, учетчик смотрел на него из подвала ненавистной пятиэтажки на Космонавтов,5, куда неизменно приводили его городские пути-дорожки.

В том же дворе стояла та же телефонная будка, и из нее выходил знакомый сверщик Егош. На время телефонного звонка горбун гордо и демонически преобразился, а когда с ним прервали связь, вновь стал похож на себя, уродца очереди. Значит, когда учетчик свалился от жестокой простуды, очередь просто-напросто затолкала его в подвал на трубы теплотрассы. Недалеко его отправили лечиться! Сколько времени он провалялся под зданием? Учетчик поднес к свету часы. Они стояли. По счетчику суток в квадратном окошечке циферблата учетчик видел, что завод кончился 8 апреля, в тот день, когда метель завела его в город. Однако теперь весна стояла заметно более поздняя: из газона перед стеной задорно торчала молодая трава, и деревья окутались зеленой дымкой мелкой листвы. Выходит, дней минуло немало.

Учетчик медленно повернулся внутрь подвала. И там все было ожидаемо. Слева от окна притулился шаткий столик, за ним секретарь когда-то писал протокол свидетельских показаний учетчика. Пока учетчик находился снаружи, ему в голову бы не пришло назвать окном узкую отдушину у земли под широкими светлыми окнами учреждения. А внутри отдушина была единственным источником света, и, чтобы пропустить солнце в подвал и лучше рассмотреть стол, учетчику пришлось убрать из окна голову. Тот же медный чайничек на том же крохотном таганке стоял на углу стола, под донцем чайника виднелась оплывшая свеча, сейчас она не горела. Сам секретарь сидя спал, обняв столешницу короткими руками, похожими на лапки крота. Он и во сне караулил бумаги.

Бесшумно ступая босиком по волглому земляному полу, учетчик приблизился и заглянул секретарю в лицо. Да, это был он. Только зря учетчик искал все новых и лишних подтверждений, что попал в подвал Ко.5. Спящий почувствовал, что на него смотрят. Один его глаз приоткрылся, толстый язык облизал губы, и отчетливым медленным шепотом секретарь спросил: «Учетчик бригады Рыморя?» – «Да!» – вздрогнув от неожиданности, сказал учетчик. «Наконец-то!» Секретарь выпрямился и сладко потянулся. Он откинулся далеко назад, этим же движением выхватил из-за спины складной стульчик, разложил его на лету и поставил перед учетчиком.

«Что значит „наконец“?» – настороженно спросил учетчик, продолжая стоять. Но секретарь еще раз указал на стул: «Ты сядь и ноги подбери. У нас в подвале босиком не ходят. Землица быстро выпьет до темечка. А „наконец“ значит то, что уж больно ты расхворался, давно пора в себя придти. Вышестоящим инстанциям нет ведь дела до твоего или моего самочувствия. У них время не терпит, им результат подавай. Я уже не раз пытался подступиться к тебе с вопросами, когда ты вроде бы приходил в сознание. Но ты нес ахинею, негодную для протокола. Откровенно говоря, не знаю, болезнь тому виной или притворство: ты уже приучил всех к мысли, что от тебя можно ждать любого подвоха. Но сейчас ты встал на ноги и смотришь осмысленно. Значит, я наконец-то могу задать уточняющий вопрос и навсегда от тебя отделаться. Причем ответить тебе придется, не сходя с этого места, я первым должен получить от тебя показания. Раз дело поручено мне, это вопрос чести. Заодно чаю попьем. А наши сони пусть дрыхнут. Да ты садись!» – еще раз пригласил секретарь и бережно затеплил свечной огарок. Пока он раскладывал письменные принадлежности, учетчик забрался с ногами на стул и укутался в одеяло.

«Вот для начала неопровержимое доказательство, что я тебе докучаю не по своей прихоти», – благодушно промурлыкал секретарь. Чтобы не оставить след на бумаге, он крутанул в пальцах перо и тупым концом ткнул в знакомый учетчику протокол. Слова «шофер любезно ответил на мой вопрос» были жирно подчеркнуты синим. Этим же карандашом поверх показаний была наложена размашистая резолюция. «Не могу разобрать, что написано», – щурясь, сказал учетчик. «У Лукаяновой всегда такие каракули, каждое слово читается в муках! – согласился секретарь, в его голосе слышалась гордость за небрежный почерк служащей и за свое умение его разбирать. – А спрошено здесь коротко и ясно – „о чем речь?“ Значит, ты должен уточнить, какой вопрос задал шоферу и какой от него получил ответ. Только и всего». – «Однако тут в глазах рябит от пометок, а ты мне зачитал только резолюцию какой-то Лукаяновой. Она что, такая важная птица?»

Учетчик склонился над протоколом, поворачивая голову влево и вправо. Поверх его показаний бежали в разных направлениях строчки резолюций. Лист был испещрен ими. Они бесцеремонно заползали друг на друга. Если бы не разные цвета чернил и карандашей, записи слились бы в такую мешанину, что разобраться в ней недостало бы уже никаких секретарских и человеческих сил. Налагавшие резолюции не стесняли себя рамками. Кто-то лихо нарисовал губной помадой на весь лист алый вопросительный знак. Может, служащие просто веселились? Или же резолюции имели разную степень серьезности и важности? Наверно, об этом следовало спросить секретаря. У него на все было свое устоявшееся мнение.

«Птица? Ты назвал архивщицу райотдела права птицей? – Секретарь опасливо усмехнулся, дивясь вольности учетчика и не одобряя ее. – Твое фамильярное отношение к служащим наделает бед нам обоим. Да, Лукаянова очень влиятельна. Ее вопрос на протоколе самый свежий, последний по времени и, значит, наиболее актуальный. Будем надеяться, поток неотложных дел еще не успел отвлечь ее внимание от твоей жалкой личности. Но даже пометки менее важных, говоря твоим языком, птиц были достаточным основанием, чтобы достать тебя из-под земли, не только из реки. Тут многое написано бисерными буковками, без лупы не прочтешь. Это экономит место, но ничуть не умаляет важности резолюций. Что делать, бумага не резиновая, вынуждает мельчить. Нового листа я начать не рискую: служащие терпеть не могут, когда плодятся лишние бумаги, в этом усматривают недостаток секретарской культуры. Сами они, кстати, умудряются решать сложнейшие вопросы без единой бумажки: буковки не напишут пером, а результат не вырубишь топором. Так что твой ответ на уточняющий вопрос мне придется заносить цветными чернилами между строк твоих первых показаний. Я ни в коем случае не призываю тебя вспоминать разговор с шофером в урезанном виде, полнота и достоверность прежде всего, довольно с нас и одного уточняющего вопроса, но постарайся все же излагать по существу».

С этими словами секретарь занес перо над протоколом. Но учетчик не стал ничего рассказывать, а заявил, что не может поверить, будто городские служащие интересуются такими пустяками, и туже завернулся в одеяло, стриженая голова зябла. Секретарь по-бабьи всплеснул руками, пробормотал «горе ты мое луковое», поднял со свечной конфорки закипающий чайник, налил крошечную чашку, положил в нее миниатюрную ложечку сахара, тщательно размешал, попробовал на вкус, отхлебнув от волнения добрых полчашки, и подал учетчику. «Опять у тебя обостряется болезнь, путаются мысли, – огорченно сказал секретарь. – Постарайся сосредоточиться на том, что я тебе сейчас скажу. Мы и так уже слишком много времени потеряли. Есть железный закон города: служащие не удостаивают очередников словом, пока мы не достоимся к ним на прием. В самом деле, зачем выше головы занятым людям бежать впереди событий, могущих не произойти? А вдруг ты сгинешь в очереди или завернешь в дверь другого отдела кадров, тогда все предварительное общение служащего с тобой мартышкин труд, пустая трата времени, захламление памяти ненужными лицами и сведениями, загрязнение души эмоциями. Кроме того, внимание служащего к очереднику неминуемо выделяет последнего среди своих, возносит над очередью, поселяет в нем избыточные надежды на трудоустройство, а в его товарищах – зависть, переходящую в ненависть. Ведь самая сухая беседа служащего с неслужащим на самую приземленную тему таит в себе массу смыслов и оттенков и поддается бесчисленным толкованиям. Короче говоря, существует слишком много слишком веских причин, препятствующих прямому обращению служащего к очереднику. Это удостоверено долголетним опытом. И вот, в обстановке нерушимого молчания, в город заявляется безвестный новичок-деревенщина, зайцем едет в городском автобусе и дерзко вызывает шофера на разговор. Все уверены, что служащий и ухом не поведет. Но, неслыханное дело, шофер поддерживает беседу. Никто бы этому не поверил, если бы твои случайные попутчики не увидели из салона в зеркало, как шофер что-то сказал. Что именно, они не слышали, но разнесли новость по всем очередям. В городе началась смута. Очередники, привыкшие к заведенному порядку, не знают, чего ждать и как себя правильно вести. Может, отныне следует отбросить скромность и на улице приставать к служащим с разговорами? Этот шофер, кстати, известен своей нелюдимостью. За все время работы в городе, а стаж у него солидный, он ни с кем из очередников взглядом не перекинулся. Он и с равными себе коллегами по работе скуп на слова. А для тебя почему-то сделал исключение. Хуже всего, что этот факт не ускользнул от служащих и вызвал у них, мягко говоря, недоумение. Протокол твоих свидетельских показаний попал на глаза Зое Движковой, самой трудолюбивой кадровичке нашей очереди. Видимо, она приводила себя в порядок и заодно просматривала бумаги. Протокол так ее поразил, что она первым, что попало под руку, губной помадой, нарисовала знак вопроса. Жало его точки бьет в слова, подчеркнутые и Лукаяновой. Это может повести к трениям таких гигантов, как начальница влиятельнейшего отдела кадров и всеведущая архивщица райотдела права. Думать страшно, что будет с теми, кого затянет в жернова их борьбы! А ты говоришь: пустяк».

«Если для служащих так важна эта беседа, они могли бы спросить о ней шофера», – заметил учетчик. «Может, да. Может, нет, – уклончиво сказал секретарь. – Мне про это ничего не известно, а выведывать я не стану. Наверняка у служащих есть веские причины воздержаться от допроса своего коллеги и окольными путями доискиваться истины. Поэтому давай быстрее запротоколируем содержание твоего разговора с шофером, пока мы оба не попали служащим под горячую руку. Им и так долго пришлось ждать, пока ты очнешься, а терпение у них хоть и адское, но не безграничное». – «Изначально спор шел вокруг опоздания Лихвина на перекличку, в связи с этим я дал свидетельские показания, – задумчиво проговорил учетчик. – Но какое отношение к опозданию Лихвина имеет мой разговор с шофером?» – «Разумеется, никакого!» – воскликнул секретарь, но объяснять ничего не стал.

Учетчик поставил на стол пустую чашку, бессмысленно было просить еще одну, для утоления жажды не хватило бы и десятка таких наперстков. Он поднял руки вверх, как бы сдаваясь на милость секретаря-победителя, одолевающего в споре не доводами, так настойчивостью, и покорно сказал: «Будь по-твоему! Скажу, о чем шла речь между мной и шофером. Дай только собраться с мыслями, чтобы ничего не упустить. А ты, пока я буду вспоминать, найди мою одежду и выпиши пропуск на выход из города. Я, правда, еще слаб, но, думаю, если не чинить искусственные препоны, дохромаю до окраины». – «Это к чему ты сказал? – помедлив, протянул секретарь, его бледное лицо порозовело, а бровки обиженно поползли вверх. – Я секретарь очереди, а не подвальная кастелянша. Откуда мне знать, где твоя одежда?» – «Ну, тогда, может, ты знаешь, где мои волосы? – перебил секретаря учетчик. – Тоже не знаешь? Вот видишь, ничего ты не ведаешь, ничего не решаешь, ничего не можешь обещать. Сам подумай, зачем мне говорить с тобой, пустым местом? Не разумнее ли дать показания подвальной кастелянше, та хоть одежду выдаст. Пойду к ней!» И учетчик решительно приподнялся на стуле.

Но секретарь уже взял себя в руки. Он брезгливо скривился, точно ему стало стыдно за жалкий, неубедительный блеф собеседника. «Иди, – равнодушно бросил он, – только она тебя слушать не станет, это я гарантирую. Как только поймет, что именно ты намерен ей сообщить, заткнет уши, а по возможности просто сбежит. Потому что у всех в подвале есть свой, четко очерченный круг занятий. Пойми же, наконец, лесной житель, что твой торг неуместен, смешон, безнадежен. Хотя бы потому, что ты все валишь в кучу, включая то, что невозможно выторговать. Положим, документ на беспрепятственный проход через город я бы еще мог на свой страх и риск тебе выписать, да и то обезопасил бы тебя лишь от стояльцев нашей очереди, для других моя подпись не указ, у них свои секретари есть, и они могут крепко разозлиться, если уличат свои очереди в выполнении чужих предписаний. Но самое главное, прежде чем пересечь город, тебе из подвала надо выйти. А вот это возможно исключительно в порядке очереди. Двигаться она будет так скоро, как будет угодно штатным городским служащим, то есть медленно, почти незаметно для глаза. Но быстрее сам господь бог тебя отсюда не вызволит!»

Учетчик оторопел. Такого он не ожидал. Он посмотрел вокруг новыми глазами. В самом деле, с чего он взял, что отсюда выпускают гулять во двор? Из жалости к себе. Дескать, кто же лишит человека после болезни невинных и столь естественных удовольствий: вдохнуть свежий воздух, подставить солнцу лицо! Весенняя теплынь навеяла приятную, но безосновательную надежду. Теперь-то он четко видел, какой неразрывной цепью, строго друг за другом, расположились на трубах и вдоль стен спящие. Он сам очнулся одним из звеньев этой цепи, сложной, извилистой, но вытянутой в колонну по одному, нигде не запутанной в узел или ком. Учетчик посмотрел на землю рядом с секретарским столиком. Та же кошка с котятами, на них он обратил внимание в первый раз, когда снаружи давал показания, лежала на том же месте. Тогда котята играли развязанными шнурками мужчины. Теперь они выглядывали из складок длинной широкой юбки пожилой женщины. Она спала, разбросав ноги и свесив набок голову в завязанном под горло платке. Получается, очередь двигалась, раз кошка жила на одном месте, а спящие рядом с ней люди менялись.

«Значит, подвал тоже очередь», – прошептал учетчик, скорее отвечая на свои мысли, чем обращаясь к секретарю. Но тот услышал. «Разумеется, подвал – часть очереди, не самая видная, зато самая большая и сложно устроенная, – значительно сказал секретарь и гордо выпрямился на кипе бумаг, служившей ему стулом. – Подвальная очередь может показаться прихотью, ненужным извивом между двором и подъездом учреждения. Но это ложное впечатление. Поверхностному наблюдателю не понять, почему очередь, зайдя в подъезд, не устремляется сразу на лестницу, к заветным дверям отделов кадров, а ныряет в подвал и укладывается двенадцативерстной кишкой (как мы тут говорим, позволяя себе некоторое преувеличение от гордости за свой участок очереди), затем возвращается наверх через ту же подвальную дверь и лишь тогда вступает на лестницу в приемные кадровой службы. Кажется, к чему этот окольный путь, когда есть прямой? А к тому, что уличную шпану, весь этот разношерстный сброд, который отовсюду пристраивается к очереди и образует ее хвост (ты, кстати, на себе почувствовал, что это за отребья), ни один уважающий себя служащий не пустит на порог кабинета. А превратить заросшего грязью уличного буяна в хорошо воспитанного этажника из головы очереди можно не иначе, как проведя его через суровую школу подвального ожидания. Подвал – это таинственные хляби, где в потемках, в тесноте, в обиде происходит чудо превращения хвоста очереди в голову. Мутное сусло уличников сбраживается в игристое вино и подается на этажи. Первоочередники называют нас переброженский полк. А во время первого допроса ты подумал, что все это величественное просторное подземелье отдано под канцелярии и бумажки секретарей?»

Они помолчали. Учетчику низкий затхлый подвал не казался просторным и величественным. Секретарь заботливо снял нагар со свечи, при ровном горении она медленнее оплывала.

«Погоди! – сказал учетчик, прикрывая глаза, у него кружилась голова, но сейчас он не мог уступить болезни и слабости. – Давай поговорим начистоту. Чем дальше ты знакомишь меня с порядками очереди, тем безнадежнее разделяющая нас пропасть. Причины и цели ваших поступков, смысл слов, которые вы говорите, совершенно мне недоступны. Казавшееся привычным перестает быть понятным в общении с очередью. То, чем вы дорожите, в моем представлении не стоит выеденного яйца. Вы же, со своей стороны, не придаете значения тому, что ценю я. Возьмем для примера часы. Вот они на моей руке. Водонепроницаемые, со светящимися стрелками, за городом они представляют серьезную ценность. Окажись я там во власти чужаков, они отняли бы их силой, что вызвало бы у меня злость, желание отомстить, вернуть часы, но только не удивление. За городом я понятен врагам, враги понятны мне. В городе же, пока я лежал без сознания на улице, затем в подвале, любой желающий мог легко снять часы. Однако никто не позарился. Более того, как я теперь начинаю подозревать, очередь не только часы, само время мало волнует. А мой вещмешок с инструментом, который я собирал годами, без которого в загородной бригаде я ноль, вы без тени сомнения, не заглянув внутрь, утопили в реке. Мою одежду бросили на берегу, ее смыл паводок. Сейчас у меня не осталось за душой ничего, кроме разговора с шофером. Да какой там разговор! Один незамысловатый ответ на незамысловатый вопрос. По мне это ничтожная мелочь, она и в памяти удержалась потому, что забываться нечему. Кажется, отчего бы не поделиться ей с очередью? Но тут я сам себе думаю: стоп, ведь пустяк это с моей колокольни. А с точки зрения города, не знаю что, но что-то важное, раз вы все, стоящие в очереди и над ней, так пристально этим интересуетесь. Интерес я почувствовал еще в проклятый день 8 апреля, когда меня хватали и волокли на допросы, как старый глиняный кувшин, который берегут исключительно для того, чтобы не пролилось его драгоценное содержимое. И вот теперь ты предлагаешь мне передать тебе разговор с шофером и лишиться единственного залога безопасности. Мне понятно, что он сказал, но я не знаю, как его слово отзовется в очереди. Облегчит это свидетельское показание мое положение или сделает его окончательно невыносимым? Не станет ли оно сигналом для суровой расправы? И я сам по глупости ударю в гонг. Судя по тому, как до сих пор со мной обращались в городе, ждать от вас можно чего угодно. Кстати! Только что припомнил, надеюсь, и ты не забыл, что по твоему совету я дополнил свидетельские показания упоминанием о шофере. Теперь-то я понимаю, что брякнул лишнее, тем более что никакого отношения к опозданию Лихвина тот разговор не имел, и горько раскаиваюсь, но за язык потянул меня ты! Не было бы упоминания о разговоре с шофером, не возник бы и уточняющий вопрос. Мы вместе посеяли ветерок, поднявший в верхах такую бурю, и отвечать за последствия нам по совести надо бы вместе. Меньше всего я хочу, чтобы у тебя из-за меня случились неприятности. Но и ты пойми: я вишу на волоске, и этот волосок – слово шофера. Поверь, мне позарез нужно выбраться из подвала. Ты говоришь: сам бог не поможет. Не уверен, что стоит поднимать на такой уровень решение моего вопроса. Но может, тут будет прок от какой-нибудь более скромной силы. Ведь когда в подъезде я потерял сознание, кто-то продавил меня без очереди в подвал. Почему бы этой силе не выставить меня из подвала обратно? Почему не позвать ее уполномоченного за стол переговоров? Сообща мы нашли бы решение, устраивающее всех».

Учетчик приводил серьезные аргументы, раз секретарю нечего было возразить. Он слушал и быстро писал, откинувшись далеко назад и выпятив от усердия губу. Он поставил точку, бросил сверху промокашку и нацелил в лицо учетчику перо. «Ты пытался втянуть меня в заговор против очереди. Все слышали!» – гаркнул секретарь, и после долгого шептания обвинение громом прокатилось по подвалу. Учетчик оглянулся. Очередники вокруг поднимали головы и толкали друг друга, они плохо понимали спросонок, что происходит. Но самые чуткие, видимо, пробудились раньше и тихо подступили к секретарскому столику. Они стояли за спиной учетчика, позевывали и слушали. «Подпишите протокол», – властно сказал секретарь. Свидетели по очереди робко подходили и ставили подписи, не глядя на учетчика. Протискиваясь к столу, они осторожно переступали через бабу с ползающими по ней котятами. Ее старались не тревожить. Она продолжала беспробудно спать.

Пока подвальщики ворочались после дневного сна, пока шли подписывать донос, которой не читали, они подняли пыль. Учетчик закашлялся и не мог остановиться, но мучители не предложили больному глоток воды. А секретарь перегнулся через стол и прикрыл двумя ладонями чайник. Он защищал пламя свечи от бурного кашля и предупреждал попытку взять чайник. Учетчик с трудом встал и, путаясь в одеяле, пошел к лестнице. Он хотел подняться к окну глотнуть воздуха. Но и этого ему не полагалось. Сквозь навернувшиеся слезы учетчик видел ручки секретаря, он ловко выдернул лестницу из-под окна и уволок в темноту.

10. Санитарка Рима

С этого дня учетчик лежал в полузабытьи. Он завел часы, но потерял счет времени. Жар и слабость погружали его в дрему. Холодная испарина, жажда, кашель выталкивали в унылую явь. Иногда поднимали соседи: очередь подвигалась, и все переходили на новое место.

Временами учетчик наблюдал за происходящим вокруг. Наученный горьким опытом общения с уличным сверщиком, подвальным секретарем и прочей очередью учетчик глядел украдкой, не показывал, что бодрствует. Он отвечал уловкой на уловку секретаря. Тот часами просиживал у постели больного, подслушивал в надежде, что учетчик проговорится во сне. Чтобы не терять время, секретарь клал на колени доску и работал с документами. Зачастую он откровенно клевал носом. Учетчика навещали подвальные зеваки, его подолгу разглядывали, тихонько дули в лицо, но дотронуться, разбудить не решались.

Трудно было рассмотреть творящееся в подвальных потемках. Очередь скупо жгла свечи, а цокольные окна утром и вечером постоянно кто-нибудь загораживал. Шли долгие переговоры с кем-то вовне здания, что-то передавалось из подвала наружу, что-то снаружи в подвал. Беспрепятственно солнце светило только днем, когда все спали и ничего не происходило.

Неожиданные возможности открывала ночь. В кромешном мраке учетчик мог бодрствовать свободно и незаметно. Он бесшумно садился на жестком трубном ложе и с широко раскрытыми глазами вслушивался в темноту. Подвал словно нарочно подогревал его интерес к ночным бдениям. Иногда его пугали прикосновения. Он вздрагивал и лязгал зубами от страха и отвращения. Он слышал удаляющийся шумок невидимок. Может, очередники ощупью пробирались по узким подвальным ходам и нечаянно задели его. Или то были крысиные коготки и писк этих тварей.

С вечера в подвале начинались хождения, очередники шатались по гостям, собирались компаниями и до утра в неспешных беседах коротали время. Эта коллективная бессонница имела четкую цель. Время от времени шепот и подвальное копошение разом, как по команде, стихали, и в воцарившейся тишине учетчик слышал далеко-далеко, как будто в толще горы, гудение водопроводного крана и журчание воды, настойчивую трель телефона, заливистый смех или нарастающие и опадающие волны яростного спора. Когда донесшийся сверху, из учреждения, звук стихал, подвал некоторое время в благоговейной тишине слушал, не возобновится ли. Но постепенно томительная пауза становилась невыносимой. И кто-то из темноты осторожно вполголоса замечал: «Вон как дверной звонок проквакал, это у Движковой. Наверно, опять гости из соседнего отдела. Крадут служебное время по пустякам». Или, бывало, нарастающий до страшной, невозможной высоты крик, выстрел двери и спотыкающиеся шаги на лестнице означали крах соискателя, выставленного за порог отдела кадров, худшие опасения стояльцев в очередной раз подтверждались, и подвал мрачно изрекал: «В 23 отдел на прием лучше не ходить. Встречают с распростертыми объятиями, а в итоге выставляют за дверь, сквозь их сито еще никто не пробился». В словах сочувствия слышалось удовлетворение: крах отринутых 23 отделом сохранял для следомстоящих возможность его первопроходства.

Порой в темноте вспыхивали тихие ожесточенные споры. Например, о том, какой телефон звонил в толще учреждения. Чей-то раздраженный шепот доказывал: «Нет, это не следователю райотдела звонили. Ясно слышалась мелодичная трель, а следовательский телефон от бесконечных звонков осип и дребезжит. И следователь, когда снимает трубку, говорит быстро, как выстрел, «да!», а не тянет томно «алло». Обыкновенно каждый из спорщиков оставался при своем мнении. Постепенно эмоции иссякали, чуткий шелест подвальной ночи возобновлялся до очередного звука сверху.

Учетчик не понимал, как очередники улавливают далекие и невнятные верхние шумы, узнают голоса телефонов, угадывают, дверь какого кабинета в каком подъезде на какой лестничной клетке скрипнула и отворилась в ночной тиши. Может, они внушили себе, что отличают замки по щелку ключей.

Разговоры о служащих по ходу прослушивания высей ограничивались скупыми, лежащими на поверхности замечаниями: этим богам остерегались лезть в душу, либо основательные сведения о них были дорогим товаром, их продавали шепотом на ухо. Зато в ожидании очередного звука сверху стояльцы охотно и подолгу мыли кости друг другу. На эти темы подвальные веретёна жужжали бесконечно.

Постепенно из упоминаний десятков неизвестных ему очередников, героев разных историй, заложников пикантных ситуаций учетчик приблизительно уяснил масштаб очереди. Его с самого начала поразил номер, нарисованный ему на ладони. Он был чуть ли не тысячным! Столь же длинные вереницы соискателей стояли в каждый из шести подъездов учреждения, и таких учреждений в городе было множество. Однако, несмотря на громадный приток народа, в очередях сохранялся порядок медленного, но неуклонного движения всех и каждого с улицы в подъезды, из подъездов в подвал, из подвала на лестницы и дальше вверх, к порогам кадровых приемных. Этот неукоснительный порядок поддерживали сами очередники. Размах, протяженность, сложность очереди подавляли. Не удивительно, что изнемогающие от наплыва посетителей служащие вели прием по выходным и праздничным дням, а их сверхурочные бдения затягивались до рассвета. Кому удавалось, получали в этом же здании ведомственное жилье. Другие кадровики приходили и уходили, но и они, чтобы не тратить время на дорогу домой, забывались коротким тревожным сном на диванчиках в кабинетах. Это подвальщики видели своими глазами еще в бытность уличниками, когда забирались на деревья под окнами здания и подсматривали за служебной круговертью.

Колоссальный механизм трудоустройства, подбора нужных городу кадров и отклонения неподходящих кандидатур работал, как часы, хотя очереди пронизывали здание клубком змей: их хвосты вились по двору, тела переплетались в подвале, а головы вползали по лестницам на этажи. Каждый стоялец в этом гадюшнике старался надежно закрепиться на своем месте в очереди, а при удачном стечении обстоятельств норовил обменять его на другое, ближе к голове. О таких попытках, забавных, жестоких, поучительных, в подвале велись долгие ночные беседы. Назывались конкретные личности. Учетчику запомнился Лихвин, потому что имя было знакомо.

Лихвина, вопреки внешней хваткости, считали ярким примером безнадежного неудачника. С виду он был ловок, использовал малейшие возможности для упрочения своего положения в очереди, умел достать вещи и продукты, укрепил здоровье гимнастикой, искусно выстроил отношения с соседями по очереди, вызвав их уважение намеками на вакансию физрука в местном техникуме, которую якобы держат персонально для него в одном из отделов кадров, куда он и зайдет на прием. Но жизнь показала, чем обернулась такая предусмотрительность, грандиозные планы высились, чтобы грандиозно рухнуть. Вследствие избытка сил и переоценки своих возможностей Лихвин впал в соблазн разовой очереди: прокрался в пригород на служебные дачи кадровиков, чтобы там в обход установленного порядка добиться трудоустройства и въехать в рай через головы товарищей. Однако провернуть аферу не удалось, гнусная измена родной очереди выплыла наружу, и теперь преступника ждет суровая кара. Особенно подвальных рассказчиков будоражила последняя лихвинская осечка. Когда он был полностью изобличен внутриочерёдным расследованием и взят под стражу, мимо случайно проходила Движкова из 19 отдела. По обыкновению она не обращала внимания на очередь, но вдруг приостановилась напротив Лихвина и посмотрела с интересом. В тот миг он мог попросить заступничества. Он располагал ценными сведениями и мог передать их ей. В обмен могущественная кадровичка вызволила бы его из когтей хоть десяти разъяренных очередей – кто бы посмел ей перечить! – и он уже готов был заговорить, но натолкнулся на сгусток крови во рту. А пока Лихвин мычал и пытался разлепить склеенные юшкой губы, Движкова, поскольку у служащих вечно нет времени и внимание переключается с предмета на предмет, пожала плечами и прошла мимо. Это ли не рок! И не от жалости к Лихвину (очередь не знает снисхождения к предателям-двурушникам), а от неотвратимости наказания, настигающего злодея с разных сторон и, в конце концов, обнажающего жало внутри него, рассказчиков и слушателей этой истории душили слезы.

От Лихвина подвальщики перешли к обсуждению его антиподов, мнимых простаков, умеющих при внешней беспомощности и непрактичности найти могущественных покровителей и в итоге хорошо устроиться. О таких везунчиках говорили с враждебным, завистливым восхищением. Особенно подвальщиков раздражал некий юродивый. Судя по тому, что доносилось до учетчика, блаженный был крайне хитер. Очереди он казался скудоумным, зато в отношениях с высшими ему не было равных! Его простецкая физиономия служила ему пропуском в души самых недоверчивых служащих. Любой другой очередник, добившись малейшего расположения служащего, дорожил бы таким отношением. А неблагодарный юродивый рассеянно отворачивался от служащего, оказавшего ему доверие, уже готового помочь, и направлялся в другую сторону. И, что уж совсем невероятно, в этой другой стороне он опять-таки находил опекуна, еще одного, нового. Даже дети считали своим долгом ему помогать. Везунчик утвердился в мысли, что добрые великаны растут, как грибы, на обочинах всех путей, где ему вздумается ходить, и всегда готовы протянуть ему руку. Внимание служащих его вконец избаловало. Он так осмелел, что стал выказывать пренебрежение самым влиятельным очередникам. Неслыханная самонадеянность, за нее рано или поздно наступит расплата. Рядовые стояльцы очереди с нетерпением ждут этого момента. У многих чешутся руки проучить невежу.

И так далее в том же духе шептались подвальщики. Этот юродивый уже икал, наверно, от упреков в свой адрес, но почему-то не возражал, хотя, как можно было догадаться, полеживал в очереди неподалеку. Порой его разгорячившийся обличитель в ответ на предостерегающий шепот товарищей восклицал: «Ну, и пусть слышит!» На что ему насмешливо замечали: «Ты в темноте такой смелый, потому что твой голос ему не знаком. А выскажи ему правду в глаза при свечке!» После этого храбрец сконфуженно умолкал. Учетчик рассеянно усмехался в темноте мелким страхам подвальных склочников. Он слушал их пересуды только от нечего делать, потому что не мог придумать, как освободиться из подвала.

Он и санитарку, тихую тонкую девушку, помнил смутно. За городом учетчик привык сам себя обслуживать и стеснялся прикосновений ее молодых гибких рук. Чувствуя это, она быстро оказывала необходимую помощь и исчезала. От нее веяло свежестью загородных сезонниц. Когда она убегала, очевидно, к другим больным, нуждающимся в заботе, учетчик испытывал облегчение и вместе с тем укол ревности, за что в душе над собой посмеивался. По делу упрекнуть ее было не в чем. Она переменяла больному постель. Он всегда находил у изголовья воду и скромную трапезу. Он редко замечал, как санитарка приносила их, так легка была ее поступь. Вряд ли столь юная особа, почти девочка, была врач, но больше никто учетчика не посещал, не назначал лечения, и никаких снадобий ему не давали.

Один случай показал учетчику, что санитарка, хотя и делала черную работу, занимала важное место в подвальной иерархии. Это произошло, когда движение очереди подняло его под потолок (теплотрасса делала колено вверх). Прямо под учетчиком сидел в очереди паренек с чубчиком, как у школьника. Обычно он молча думал о своем. К нему в гости пришла разбитная бабенка из другой части подвала и принесла дорожные шахматы, только что переданные ей через окно с улицы. Она обменяла их на сведения о работе 1 отдела кадров: кое-что расслышала про то, как соискательницы ухищряются за спиной грозного начальника отдела вопреки инструкциям замещать мужские вакансии. Шпионке пришлось угнездиться под самым потолком подвала, то есть под полом 1 отдела, приставить к перекрытию слуховой рожок и не одну ночь ловить малейшие шумы происходящего наверху. Теперь она желала, чтобы ей показали, как ходят фигуры, и научили играть в шахматы. А кто может сделать это лучше Немчика, тараторила женщина, и учетчик впервые услышал имя своего соседа.

Гостья была на редкость говорлива, ни секунды не оставалась в покое и все вокруг норовила сдвинуть. Шахматы влекли ее как повод для набегов на чужие участки очереди. Она втыкала жирными пальцами штырьки крохотных фигурок в отверстия маленькой шахматной доски и увлеченно рассказывала, какие испытывает ощущения. Она представляла себя солидной служащей, едущей в купе поезда в дальнюю командировку и уверенной, что никакие передряги не опрокинут ее планы, как не опрокинет фигуры на шахматной доске вагонная качка. На самом-то деле она больше походила на шебутную проводницу, чем на пассажирку железной дороги. Когда опытный шахматист Немчик показал, как ходят разные фигуры, гостья захотела немедленно сразиться, а в ответ на великодушное предложение партнера играть с ней без ферзя, гордо сказала, что будет бороться на равных и на реальный интерес. «Вот досада: ничего ценного у меня нет!» – огорченно воскликнула бабенка и хлопнула по карманам просторного халата. Ее плутоватые, узкие на толстощеком лице глазки зыркнули на учетчика, она безапелляционно сказала Немчику: «Если проиграю, очищу для тебя лежачее место на трубах. Твой сосед разлегся, как фон-барон, пусть посидит калачиком». – «На него я играть отказываюсь, он Римин больной», – решительно возразил Немчик и коротко добавил что-то женщине на ухо. «Он и есть тот самый? А по виду не скажешь! – ахнула подвальщица, ее глаза встретили взгляд учетчика, и она униженно сказала: – Язык у меня без костей, впереди ума бежит, беру свои слова обратно». Фанаберия незваной гостьи испарилась, она явно боялась санитарки Римы. Бабенка собрала шахматы и поспешила убраться. Когда она уходила, в ее медвежьем вилянии толстыми бедрами был страх.

По ходу выздоровления учетчик внимательнее приглядывался к санитарке. Она появлялась реже, видя, что больной идет на поправку. Посещения делались короче и суше. В начале болезни, пока был сильный жар, она прикладывала губы ко лбу учетчика. А потом отняла и ладонь. Может, больше самой Римы учетчика волновало ее отсутствие. Где и как она проводила время? От нее исходили свежие, резкие запахи улицы, отличавшиеся от подвальных. Они будоражили. Секретарь очереди знал, чем уязвить подвального узника, когда преградил доступ к окну. Но благодаря Риме учетчик словно воочию видел, как на лугу молодая трава прокалывает жирную влажную землю, а в лесу распускаются ранние цветы волчьего лыка.

Однажды Рима принесла веточку клена, чьи листья рождаются и опадают багряными, и поставила рядом с учетчиком в жестяную банку. В тот момент над городом бушевала гроза. Подвальщики ушли со своих мест в очередях и толпились под окнами. Сверкали мертвенные сполохи молний. Ветер заносил косые струи дождя. Их ловили в горсти и плошки, тут же весело, дико, жадно пили. Никто не поднимался вплотную к окнам их страха перед грозой или чтобы не заслонять от остальных ее бурное сырое дыхание. Учетчик подумал, что его прозябание в городе затянулось от снежных метелей до весенних гроз. Так можно досидеться и до последнего, коричневого от старости березового сока. Пользуясь тем, что никто не смотрел в его сторону, чувствуя, что Рима сейчас уйдет, учетчик взял ее руку и привлек к себе. Она вздрогнула, может быть, от прогремевшего в эту секунду грома.

«Ты столько дней лечишь меня и ни разу не спросила о здоровье», – с мягким укором сказал учетчик. Не так-то просто было нарушить молчание, разросшееся за долгое время. «Ни к чему эти пустые вопросы дежурного внимания, – сказала Рима, она не отняла руку и не ответила на пожатие. – Лекарств помочь тебе у меня все равно не было. Твой организм сам боролся с болезнью. Конечно, дружеское участие не вредит, и не трудно мне было спросить о здоровье. Но я опасалась быть неверно понятой». – «В чем?» – «Ты мог подумать, что я ищу к тебе подход в стремлении к той же цели, что и остальная очередь, что предисловия о здоровье нужны мне для того, чтобы завязать с тобой приятельские отношения и выведать, о чем ты говорил с шофером. Ты мог заподозрить, что я подослана секретарем или авторитетами очереди, а я хотела избежать таких подозрений, потому что это неправда». – «А что правда?» – спросил учетчик. Они помолчали, слушая ливень, молотивший у подвальных окон по бетонной отмостке здания. Порыв ветра обдал их пьянящим мокрым воздухом.

«Мне и без разговоров с тобой забот хватало, – проговорила Рима. – В подвале вода дефицит. А больному необходимо питье. Хотя бы для того, чтобы плеснуть в лицо ненавистной тюремщице, то есть мне (было в бреду и такое, хотя ты, наверно, не помнишь). Да мало ли как приходилось тебя выхаживать и мало ли чем попутно заниматься! У твоей болезни есть предыстория, побочные эффекты и далеко идущие последствия. А у меня, кроме твоей болезни, есть обязанности, тебя не касающиеся, но от них меня никто не освобождал. Начни я тебе все рассказывать, у тебя могло сложиться впечатление, что я пытаюсь выпятить свои заслуги, втереться к тебе в доверие и направить твои мысли в определенное русло. С того момента, как ты попал в город, слишком многие пытаются склонить тебя на свою сторону, вызвать на откровенность и выудить ценные сведения, а когда это не удается, подслушивают твое сонное бормотание в надежде, что проболтаешься. Твоя болезнь не вызвала никакого сочувствия, никто не дал тебе передышку, как это делается в честной борьбе. Наоборот, изощренные атаки на тебя с разных сторон усилились». – «По-моему, ты сгущаешь краски, – возразил учетчик. – Во время болезни никто, кроме секретаря, не пытался выведать у меня никаких тайн. Но и его попытка не пытка, она больше напоминала униженную мольбу». – «Помимо секретаря с разных сторон организованы травля и подстрекательство, – с тихим упрямством сказала Рима. – Ты давно пошел на поправку и не мог не слышать, как ночами в разных компаниях тебя бесчестят, называют ловким недоумком, юродивым, ханжой, чтобы оскорблениями втянуть в перебранку, вдруг в сумбуре угроз, обличений и оправданий ты нечаянно проговоришься».

«Вот оно что! Значит, это я хитрый зверь! – удивленно воскликнул учетчик. – Если бы ты сейчас не сказала, мне бы и в голову никогда не пришло, что я, и не кто иной, жажду всеми правдами и неправдами трудоустроиться в городе, я, и не кто иной, иду к цели по головам очереди, а она не смеет остановить меня и растоптать лишь потому, что я всюду нахожу себе могущественных покровителей. И ты одна из них, так?» – «Ну, в общем, да, – смущенно согласилась Рима. – Город в массе считает тебя плутом. Но отдельные люди думают иначе. Я только разделяю мнение этих куда более важных персон. Вот их, с оговоркой, можно назвать твоими покровителями. На самом деле они всего лишь проявляют к тебе некоторый интерес, он сам по себе служит защитой. А причислять меня к покровителям, значит, непомерно преувеличивать мою роль».

Учетчик в волнении сел в постели и задумался. «Возможно, я упустил что-то важное существенное, пока валялся без памяти, – озадаченно проговорил он. – Это ты провела меня в подвал?» – «Нет, миленький, такого я при всем желании не смогла бы!» Было заметно, что Риму шокировало одно предположение об этом. «Тогда кто?» – «В том-то и фокус, что никто! Или, можно сказать, неведомые силы. Причем настолько мудрые и могущественные, что их вмешательство обошлось без видимых чудес, оно скрыто и недоказуемо. А очередь уверена, что сам ты сюда пролез, так ослеплена болью и злобой. В нищем подвале ты лишний рот и лишнее тело, не говоря уже о главном, о том, что ты отодвинул на одно место назад каждого из сотен второподъездников, очутившихся следом за тобой стоящими. Ярятся уличники, ярятся подвальщики, а деть тебя некуда. Однако если спокойно и трезво вглядеться в происшедшее, делается ясно, что сама очередь служила слепым орудием неведомых сил, она стихийно несла и толкала тебя в подвал. Разве есть чей-либо умысел в том, что Кугут переодел тебя в заношенную одежду Лихвина, когда достал из реки! Но вследствие этого ты, городской новичок, приобрел вид староочередника, невольно обманул придверника, и он запустил тебя в подъезд. Тебя мог бы остановить сверщик, но он в этот момент покинул свой пост, чтобы позвать на крыльцо следующего. Строго говоря, Егош должен был послать вместо себя кого-нибудь другого, но подвела излишняя самонадеянность. Он не заподозрил опасность, потому что никогда еще новоочередник, у кого и номер на руке не высох, не смел шагнуть из хвоста очереди прямиком в подъезд. Словом, нет ни твоей вины, ни заслуги в том, что раззява Егош ушел с крыльца звать следующего, что этот следующий не стоял, как положено, у подъездной двери в ожидании вызова изнутри, а вместе со всеми уличниками глазел на кадровые передряги 1 отдела. Никто не спорит, крайне любопытно, как упорно женщины пытаются замещать там мужские вакансии, как начальник отдела собственноручно выбрасывает Тасю в окно и как эта бестия проникает обратно. И все же это событие, хоть оно неизменно собирает голодные толпы очереди, охочей до таких зрелищ, не ново. Нет никаких оснований связывать Тасино кино с твоим появлением во дворе. А некоторые договорились до того, что и это ты подстроил. Конечно, такое смехотворное подозрение и опровергать не стоит. Тогда где же во всей этой цепи событий твоя воля и твоя вина? Ты сам – это шаг с крыльца в дверь подъезда. И все. Но кто же из очередников, окажись он на твоем месте, не уступил бы такому искушению!»

«Происходившее на крыльце и в подъезде я помню, – поморщился учетчик, неприятны были все эти мелкие подробности. – Что дальше?» – «Дальше – больше, еще более невероятное стечение обстоятельств, – азартно сказала Рима, в этот момент раскат грома ударил вместе со вспышкой молнии, гроза бушевала у них над головами. – Когда ты только протиснулся в подъезд, беда была поправима. Его нижняя площадка служит ловушкой наподобие речной воронки. Если в нее попадает посторонний, очередь кружит его, как щепку в водовороте: он ныряет, выныривает, тонет в пене, вновь появляется на поверхности. Щепка находится в непрерывном движении, но если спокойно посмотреть со стороны, с берега, то видно, что это движение на одном месте. Вот в какую ловушку ты попал. Внутри подъезда ты оказался на проходе. При появлении служащих тебя отталкивали бы с дороги в сторону подвальной лестницы, в горло очереди, чтобы ты пикнуть не мог в гуще стоящих, а после прохода служащих тебя выталкивали бы из горла обратно к двери, где придверник не дал бы тебе ни сна, ни отдыха, ведь нарушителей держат в строгости. Без еды и питья, на крохотном пятачке, переполненном движущейся в разные стороны очередью, ты скоро утратил бы понимание происходящего и способность к сопротивлению. Между тем придверник и сверщик по разные стороны подъездной двери могли спокойно делать свое дело. Ночь они подождали бы, зная, что сам ты никуда не денешься, как та щепка из водоворота, а поднимать шум в это время суток крайне рискованно: все пристально слушают, что происходит в стенах учреждения, голове очереди даже ток собственной крови кажется досадной помехой. Зато днем напряжение спадает, уличники после переклички разбредаются по своим делам, подвальщики спят, и этажники дремлют на ступеньках, как куры на шестках. Днем придверник, что по ошибке тебя впустил, и упустивший тебя сверщик стакнулись бы и придумали, как осторожно, без шума, выжать тебя за дверь. А во дворе, сам знаешь, тебе не поздоровилось бы. Так должен был сработать механизм чистки очереди. Однако 8 апреля ты ускользнул из ловушки, потому что случилось непредвиденное событие: по реке проплыл большой пароход, и поднятая им волна вынесла щепку из водоворота. Сама я этого не видела, но слышала неоднократно во всех душераздирающих подробностях. У меня прямо перед глазами стоит, как это было. Дверь широко распахнулась – и с клубами морозного пара в подъезд вошла Движкова собственной персоной. Все думали, что она, как обычно, поднимется в свой 19 отдел на сверхурочную работу: прозвенит каблучками, зорко поглядывая на очередь и ни слова не говоря. Движкова уже взялась за перила нижнего марша лестницы, но внезапно остановилась и, ни на кого не глядя, а тем самым обращаясь ко всем, медленно, внятно проговорила: „Учетчик здесь?“ В ответ, понятно, мертвая тишина. Вся лестница языки проглотила от страха и удивления. Кто же рискнет добровольно, без персонального вызова на допрос, общаться со служащей! Мало ли чем это потом обернется, по инстанциям затаскают. Как говорится, дальше от служащих – дальше от этапа. Но стена молчания Движкову, конечно, не остановила. Она как-то учуяла тебя, выставила перед собой руки и наугад сделала несколько шагов в темноту подвальной лестнички. Неужели ты и этого не помнишь?»

«Нет. Не знаю никакой Движковой. Кто она?» – напряженно спросил учетчик. «Служащая нашего подъезда. Инспектор 19 отдела кадров. На нее мода. Все этажники в голове очереди рвутся на прием в ее кабинет, словно там медом намазано. Считается, у нее лучшие вакансии и скорейшее оформление на работу. А по-моему, ее добродетели сильно преувеличены. Просто бойкая бабенка и карьеристка. Этажники тоже порядочные эгоисты, ведут себя, точно после них в очереди никого. Осаждают модные приемные, вместо того чтобы равномерно растекаться с лестницы по всем кабинетам. Тогда бы и очередь шла быстрее. Кроме того, замечено, что двери отделов, куда долго никто не пытается проникнуть, закрываются наглухо, как бы обидевшись. Но это не значит, что работающие за ними кадровики ленивы и некомпетентны. Просто их чувство собственного достоинства не позволяет так заигрывать и фамильярничать с соискателями, как Движкова. Это видно и на твоем примере: вместо того чтобы терпеливо ждать, пока ты сам в порядке очереди зайдешь в ее кабинет (а если нет, то и суда нет), она унизилась до того, что стала сама искать тебя в очереди. Какая распущенность!» – «Для чего я мог ей понадобиться?» – хмуро сказал учетчик. Рима пожала плечами: «Этого она не объяснила». – «И как я ответил на ее зов?» – «Никак. Ты не мог ответить. Тебе мигом зажали рот и стали заталкивать ниже и ниже в подвал, настолько быстро, насколько позволяла скученность в горле очереди. Ты, наверно, уже ничего не видел и не слышал, горячка тебя свалила. Ведь между твоим проникновением в подъезд и появлением Движковой прошло добрых полчаса. Ее интерес к тебе ужаснул очередь. Вне своих кабинетов служащие с очередниками не общаются. И вдруг, с учетом твоей беседы с шофером, за одни сутки второй случай. Тебя спрятали в недрах очереди из опасения, что Движкова возьмет тебя за руку и на глазах изумленной армии безработных проведет в свой кабинет на трудоустройство. Случись такое, ты за один день попал бы из хвоста очереди в голову, опрокинув десятилетиями складывающиеся порядки и устои. Такая вопиющая несправедливость уничтожила бы сам смысл очереди. Словом, второподъездникам ничего не оставалось, как только на своих руках спустить тебя в подвал и толкать все дальше и дальше от Движковой, пока встречное стихийное сопротивление твоему продвижению без очереди само собой тебя не остановило. По чистой случайности в результате этих конвульсий ты оказался рядом со мной, мы стали соседями. Подвальщиков, что остались впереди тебя, такой клин, вбитый очередью в саму себя, только развлек. Зато оставшиеся позади стали выражать жуткое недовольство: твое вторжение отодвинуло каждого на одно место дальше от головы очереди. Но на что же и на кого тут можно сетовать! Ты залетел в подвал, без преувеличения, как метеорит, и застрял между нами, как между земными камнями».

«Служащая до сих пор меня ищет?» – спросил учетчик. «Точно мы не знаем. Но у очереди больше о тебе не спрашивала. И в тот вечер ее интерес ограничился несколькими шагами в твою сторону, после чего Движкова опомнилась и ушла в свой кабинет». – «А когда она ушла, что мешало выставить меня из подвала обратно?» – вздохнул учетчик, он с грустью смотрел на затихающую грозу, так ясно все было за окном по сравнению с удушливым нагромождением непривычной и непонятной жизни вокруг. И терпеливо, как малому ребенку или капризному больному, санитарка объяснила: «Очередь и помешала. Когда ты только проник в подъезд, достаточно было приотворить дверь, чтобы вернуть тебя на крыльцо. Вытолкнуть обратно из подвала гораздо сложнее. Тут самое гиблое, непроходимое место – горловина подвальной очереди. На ступеньках лестнички, ведущей из подъезда в подвал, встречаются два потока очереди, один течет вниз, другой – вверх. Стоящие в них находятся в порядке очереди на громадном расстоянии друг от друга: одни еще только спускаются с улицы в подвал, а другие, счастливцы, уже поднимаются из подвала в заветные кабинеты кадровой службы. Одних мучает соблазн прыгнуть в голову очереди, а других – страх за свое место и стремление не допустить вторжения. Еще на подступах к подвальной двери очередь начинает напирать и уплотняться. Каждый следомстоящий дышит в затылок переднему соседу и ревниво следит за тем, чтобы никто не вклинился между ними. А уж на подвальной лестничке между встречными потоками и мышь не проскочит». – «Короче говоря, – раздраженно перебил Риму учетчик, – ни одна живая душа из спустившихся в подвал не в силах покинуть его раньше времени, только в порядке общей очереди?» – «Конечно!» – «А я знаю, кто не раз выходил мимо очереди на улицу. Причем это довольно хрупкое создание, но вид у него после таких хождений из-под земли на землю и обратно не помятый и растерзанный, а бодрый и цветущий». – «Но кто же это? Кто?» – изумленно спрашивала Рима. «Ты!» – «Я», – растерянно повторила девушка и вдруг звонко рассмеялась. Ближние подвальщики обернулись и хмуро посмотрели на них. Минуту Рима боролась с душившими ее приступами смеха. Когда она заговорила вновь, в ее голосе слышалось изумление: «Все время, пока я тебя навещала, ты думал про меня такое и держал в себе с риском, что эта мысль выжжет тебе нутро? Такого нелюдима в нашей очереди еще не стояло: догадался, что я бываю на улице, и до сих пор не спросил, как я туда попадаю. Что ж, покажу тебе дверь, день и ночь открытую персонально для меня. Кстати, пора посмотреть, что натворил во дворе ливень».

Рима увлекла учетчика под стену подвала. Скользящим гибким движением она вывернулась из кофточки, спустила тяжелую юбку, переступила через нее и осталась в тонком линялом трико. Оно подчеркивало необычайную худобу девушки. Рима разулась и стала медленно, сосредоточенно ходить по кругу. Ее головка отрешенно поникла на детски худую грудь, руки повисли плетьми. Подвальщики, ушедшие было после грозы из-под окон, стали возвращаться. Они, видимо, знали, что последует за этими приготовлениями. На лицах было написано предвкушение зрелища, одна старуха облизнулась. Не делая заминки в медленном кружении, так что нельзя было уловить момент, когда она решилась, Рима вдруг взлетела на приставленную к стене лесенку и, вытянув над головой руки, нырнула в проем. Это удалось ей не сразу, несколько томительных секунд она волнообразными движениями проталкивала змеиное тельце изнутри наружу здания. Но вот окно вновь засветлело пустотой, зрители перевели дух, словно сами проделали невероятный трюк, еще через секунду девушка заглянула в подвал уже снаружи и задыхающимся голоском весело приказала: «Подай мне одежду».

Учетчик поспешно собрал снятые перед нырком вещи, поднялся по лестнице, передал их в окно и сам приник к проему. Протиснуться в него было немыслимо, холодный шершавый бетон жал виски, царапал уши. Плечи вовсе не помещались. Рима, пока одевалась, снисходительно наблюдала за его попытками. Она дала ему помучиться и сказала: «Послушай доброго совета: не пытайся повторить мой ход. Уже была масса охотников пронырнуть стену, то головой вперед, то ногами, то из подвала во двор, то, еще чаще, со двора в подвал по течению очереди. Но кончалось все печально и нелепо. Либо горе-ныряльщик сознавал свое бессилие и сам отступался, либо застревал в окне так, что его с трудом вызволяли, сдирая с одеждой кожу. Говорят, с тех пор как в здании стоит очередь, за все двадцать пять лет, мне одной удалось пронырнуть проем. Но и я всегда делаю это как в последний раз. Сто нырков не дают уверенности, что удастся сто первый». – «Но еще до самого первого сумела же ты как-то добиться такой неимоверной, выдающейся худобы», – завистливо сказал учетчик. Рима сделала пренебрежительный жест: «Ничего я не добивалась, все само вышло. Если тебе интересно, после расскажу. А сейчас мне пора проверить решетки ливневой канализации. Когда на них скапливается сор, во дворе после дождя стоят огромные лужи. И лучше не ждать, пока справедливые нарекания служащих вынудят дворничиху саму разгонять воду». – «О чем ты волнуешься! – в отчаянии воскликнул учетчик. – Твой удивительный талант дает тебе связь между двумя огромными частями очереди, иглу, сшивающую двор и подвал. Тут даже на самый поверхностный взгляд открываются такие перспективы, что дух захватывает. А ты беспокоишься о мелкой дворницкой работе, вместо того чтобы саму мысль о подобной чепухе утопить в луже прошедшего дождя».

Рима склонила голову набок и задумчиво проговорила: «Не разгляжу, глаза у тебя серого неба или стылого пепла. Ты как будто забыл, кто я есть: прежде всего дворничихина помощница, а потом уже твоя соседка по очереди, добровольная санитарка и девушка-змея, носящая на хвосте из подвала во двор и обратно бесчисленные пожелания и поручения. Неужели ты забыл нашу первую встречу? Как ты шагнул ко мне из метели, дикий, холодный, неукротимый, как взял меня за руку и назвал лучшей из виденных тобой девушек. Или то было притворство?» Учетчик, не мигая, смотрел Риме в лицо. Не верилось, что она и была первой, с кем он решился заговорить на неприветливой городской земле. 8 апреля он видел жалкую пигалицу: ветхое пальтишко с облезлым воротником, спадающие с ног ботики, выражение неприятного жеманства на синем от холода лице. Сейчас Рима казалась учетчику сказочно красивой и женственной. Ее близость, ставшая за минуту недостижимостью, кружила голову. «Поразительно черствый тип!» – сказала девушка, вытянула в проем руку и тонкими пальчиками запечатлела на лбу учетчика легкий, похожий на поцелуй щелчок.

11. История Римы

Когда Рима вернулась в подвал, учетчик напомнил ей обещание рассказать историю удивительной худобы. В это время уже настала ночь. Они лежали в очереди на трубах, как обычно, голова к голове. И то, что они не касались друг друга, даже глядели в разные стороны, помогало учетчику чище понимать шепот девушки.

По словам Римы, ниоткуда она в город не приходила, а изначально была здешней. Жила при дворничихе, чьей добровольной помощницей (формально дворничиха ее не признавала и помощи у нее не просила) сделалась задолго до того, как встала в очередь на официальное трудоустройство. Рима, в отличие от других очередников, не мечтала о теплом доходном месте. Получить в будущем инструмент, метлу да лопату, и ходить на уборку своего участка по соседству с дворничихой – вот и все ее чаяния. Пока Рима стояла в очереди на улице, куда можно являться раз в сутки, на перекличку, совмещать такое порхание и дворницкую работу было легко. Но затем она вошла в здание и увязла в смоле живой очереди. Все резко поменялось.

Девушка недооценила силу своей привычки к дворничихе, к ее беспокойному, неблагодарному, а где-то и самоотверженному труду. В этой должности красота вывернута изнанкой заботы о ней. Чем другие любуются, то дворник убирает, зимой – снег, осенью – палую листву. Летом донимает тополиный пух, и во все времена года – домашние животные, роющиеся в баках и растаскивающие сор. В разлуке с дворничихой Рима днем и ночью думала, как та одна справляется, видела ее во сне, хотя их отношения никогда не отличались сердечностью, штатная городская работница беззастенчиво помыкала добровольной помощницей.

У дворницкой работы мало выгод, одна из них в том, что на уборке улиц рано утром случаются неожиданные находки. Поэтому Рима заранее припасла кое-какие подарки кадровикам на тот момент, когда подойдет ее очередь. Подношения ничуть не повышают шансы получить работу, это было бы слишком грубое решение слишком деликатного вопроса, и все же считается дурным тоном идти в кадры с пустыми руками. В пришитом к кофточке изнутри кармашке были спрятаны старинная брошь, недрагоценная, но тонкой ювелирной работы, настоящая серебряная сережка без пары и авторучка с золотым пером без колпачка. А опиралась Рима, стоя в очереди, на зонтик-трость с изящно выгнутой ручкой. Правда, он не раскрывался, но кто же раскрывает зонт в здании! Зато в будущем кадровики могли бы отдать его в починку.

За подъездной дверью Рима скоро поняла, что до приема в отделе кадров еще дожить надо, а пока ей необходима, как глоток воздуха, хотя бы весточка о дворничихе. Только как ее получить, если подъездная дверь приотворяется на короткий миг для пропуска внутрь здания очередного уличника, потом ее безжалостно захлопывают и никакие разговоры через нее не ведутся. Придверник за этим строго следит, а стоящие в подъезде следят за придверником. Ожидальцы, поднявшиеся в подъезд из горла очереди, после подвального мрака и шепота очень чувствительны к свету и шуму. С непривычки скрип дверной пружины, яркий свет, резкий сквозняк причиняют им боль. Они всячески стараются воспрепятствовать открыванию двери. Конечно, против прохода служащих они не пикнут, но тем менее церемонятся со следомстоящими, младшими товарищами по очереди.

По всем этим причинам подъезд связан с вольным воздухом не напрямую, а окольным путем, через подвал. Если кто-то передает просьбу, она по цепочке очереди спускается к подвальщикам, они через одно из цокольных окошек подзывают к себе кого-нибудь из уличной очереди, и уже тот ее по возможности выполняет. Но за все это надо благодарить. Рима отдала и брошку, и сережку, чтобы ей рассказали о том, что раньше во дворе она могла даром увидеть своими глазами. Причем до нее дошли весьма путаные и сбивчивые сведения, ведь они передавались по долгой цепочке шепелявых языков и ленивых ушей. Такой глухой телефон многое исказил и затемнил, но Рима сумела сложить объективную картину: хотя дворничиха не спрашивала о помощнице и не высказывала вслух недоумение в связи с ее отсутствием, все же время от времени, иногда посреди напряженной работы, женщина вдруг замирала, ища взглядом кого-то недостающего или что-то припоминая. Раньше такой рассеянности за ней не водилось. Рима предположила, пусть это было несколько самонадеянно, что дворничиха в душе скучает по ней и борется с грустью, отсюда и новые странности поведения.

Но если даже матерая городская служащая не могла без следа похоронить свои чувства, притом что железная выдержка этих людей, их привычка к разлукам и утратам общеизвестны, то Риму, простую слабую сезонницу, и вовсе тоска заела. Пришли сомнения и страх будущего. До очереди у Римы была хоть временная работа, теперь же впереди маячила неизвестность: кадровики могли ее забраковать, как большинство соискателей, и оставить за бортом городской жизни. Тогда на ее долю выпадет изгнание. Но в силах ли она, городская по происхождению, притерпеться к загородным тяготам и лишениям, если даже праздное стояние в очереди для нее так мучительно?

В итоге, еще в горловине очереди, на спуске в подвал, Рима не выдержала и попросилась наружу. Она согласна была пожертвовать своим местом и всем уже потерянным в очереди временем. Но на ее просьбу никто и бровью не повел. Много позже она поняла, ее желание было невыполнимо, как сегодня несбыточны мечты учетчика выйти из подвала против течения очереди. От тоски и безысходности Рима стала чахнуть. Лишь тиски соседей удерживали ее от падения на ступени подвальной лестницы. Как она попала в подвал, Рима не помнила. В этом их с учетчиком истории схожи. На нее махнули рукой. Видимо, решили, что не стоялица, и ждали, когда окончательно свалится, чтобы отправить в изолятор безнадежных больных. Рима стремительно таяла. Стоявшая следом соседка по очереди сочувствовала ей, но не могла скрыть радостное предвкушение шага вперед, на место готовой выбыть.

Рима рассказывала, не торопясь. Часто она прерывала свою историю и вместе со всеми вслушивалась в звуки над подвалом. Когда учетчик выразил нетерпение, она приложила к его губам тонкий пальчик, настаивая на тишине, и потом, когда стих отдаленный гул кадровых высей, объяснила, как маленькому: «Я продолжу рассказ в любое время, все бывшее в нем уже навсегда останется неизменным, никуда не денется окостеневшее прошлое. Не стоит приносить ему в жертву мгновения, когда прямо над нами творится настоящее и решается важнейшее. Говорят, в приемных кадровой службы на собеседовании чувствуешь себя, как на горной вершине. Открыты все пути и горизонты, но вместе с тем легко оступиться на коварных обрывистых склонах. Все быстро и непредсказуемо меняется на зыбком перепутье. У одного только подошла очередь на прием, и он робко заглядывает в дверь. Другой уже в горячке собеседования вскакивает со стула и бежит под кран освежить голову, либо стучит по столу и в страхе, что зря сорвался, смотрит на свой кулак. Кандидатуру третьего соискателя решительно отклоняют, а он, словно заразившись непреклонностью вершителей судеб, отказывается хоронить свои надежды и грозит кадровикам судебным разбирательством, хотя знает, что кончится оно скверно: его осудят за неповиновение властям, арестуют и вышлют на этап. Так что в прослушивании подвала не одно голое любопытство, но и чувство товарищества, солидарность. Тебе это давно известно!» Последние слова Рима сказала не учетчику и мягко оттолкнула кого-то подкравшегося, учетчик его не разглядел. Видела Рима в темноте, как кошка, или подвальщики узнавали друг друга на ощупь? Когда незваный гость удалился, она продолжила рассказ.

Без чувств, без мыслей, без сил Рима плыла по течению очереди, пока не приостановилась напротив какого-то из цокольных окошек. Однажды на заре, когда затих последний слабый шум кадровой работы, а вместе с ним и подвальная возня, из-за стены донесся тугой шелест ивовых прутьев, чешущих газон. Кое-как Рима поднялась к проему. Струя свежего воздуха ударила ей в лицо, кружа голову. На дворе стояла средняя осень. Под хмурым небом с деревьев облетали листья. Дворничиха мощными взмахами сметала их. Она заметила Риму, но никак этого не показала. Она постепенно, шаг за шагом приблизилась к цоколю здания и вдруг, не прерывая размеренной работы, взмахом метлы кинула в лицо бывшей помощнице жухлый лист. Он был полупрозрачен от ветхости, схож цветом с бурой землей, уже готов раствориться в ней. Рима получила намек, на что она стала похожа, особенно в сравнении с дворничихой, краснощекой, как торчащий за ее спиной клен. Ясно было, что он тоже вот-вот сбросит листья и вновь придется подметать. Однако, несмотря на нескончаемые заботы, на то, что осталась одна под огромными кронами облетающих деревьев, пожилая женщина не опускала рук, не теряла присутствия духа. А ее бывшая молодая помощница, постыдно бездельничая в подвальной очереди, увяла, как осенний листок. Всю эту гамму чувств дворничиха выразила без единого слова, но с пронзительной силой.

В те дни в верхах учреждения произошла непонятная, непредсказуемая заминка, такое бывает. Очередь стояла без движения, а вместе с ней, напротив подвального окна, и Рима. Она неотрывно смотрела, как работает дворничиха, хотя та больше не обращала на нее внимания, сосредоточилась на уборке и, может быть, сжилась с мыслью, что бывшая помощница отрезанный ломоть. Рима тоже ни на что не надеялась. Днем некому было оттеснить ее от окна, подвал спал. Она придвигалась к проему, заворожено глядела во двор без всякого смысла и цели, пока однажды вдруг не обнаружила себя снаружи здания, по ту сторону стены. Вот и все.

Очередь до сих пор не верит, что Рима сама не знает, как так получилось. Подвальщики думают, есть некая тайна чудесной субтильности. Дескать, Рима изображает простушку, а сама знает заговор или рецепт зелья. Незачем и опровергать эту клевету, потому что протесты лишь разжигают подозрения. Впрочем, толки завистников ее мало заботят, а учетчику она готова поклясться всеми богами очереди, что впервые скользнула в окно безотчетно. Уже потом, когда осознала эту возможность, наловчилась нырять по необходимости.

Первые дни, после того как у Римы нечаянно открылся дар пролазки, были самыми удивительными на ее памяти. Она находилась в и вне живой очереди. Невероятная новость моментально облетела город. Уличники окраин приходили, как в цирк. Высокомерные этажники из головы очереди рисковали вывалиться из подъездных окон в попытках заглянуть под стену здания. Но самый сильный шок испытали подвальщики. Иные отказывались верить своим глазам, думали, что грезят. Когда Рима впервые окликнула через окно соседку по очереди, та разрыдалась: спросонья подумала, что оказалась на улице, отодвинулась в хвост очереди, раз видит Риму, отделенную стеной.

Не дождавшись от виновницы переполоха объяснений, очередники принялись гадать, как такое стало возможно. Доморощенные подвальные философы предполагали, что сначала в проем просочилось то, что на языке служащих зовется «душа», а уже потом исхудалое в болезни тельце, разом душа и тело в такую щель не протиснутся. Только проку в этих гаданиях не было, потому что подыскать более или менее нелепое объяснение могли многие, а повторить нырок – никто. Ничего подобного не помнили ветераны очереди, не хранили ее предания. Случай не подпадал ни под какие правила и обычаи, они его не запрещали, но и не разрешали. В очереди чувствовалась оторопь: пускать ли Риму обратно в цоколь, и если да, то дозволять ли ей новые отлучки на улицу?

Пока длилось замешательство, Рима успела стать полезной по обе стороны подвальных стен. Она быстро пошла на поправку, когда стала выныривать из подземелья. Болезнь счищалась с нее, как чехол змеиной выползины. Девушка забыла сон и отдых. Ночью в подвале чутко прислушивалась к звукам над головой, чтобы утром во дворе рассказать избранному кругу уличных авторитетов отголоски самых свежих и горячих новостей ночного приема. Ей радовались, как кормилице, подхватывали каждую весточку. А подвальщиков Рима задобрила свежей водой, полными ведрами носила к цокольным окнам. Иногда, если дворничиха отвлекалась, разговорившись с кем-нибудь из знакомых служащих, помощница незаметно опускала в какое-нибудь цокольное окошко шланг (в сухую погоду им поливали во дворе дорогу и тротуар, чтобы прибить пыль под окнами учреждения). В подвале живая струя свежей воды вызывала бурю восторга, ведь его обитатели привыкли довольствоваться технической водой, задохнувшейся в кипящих котлах, в тесных трубах и радиаторах отопления, да и та сочится по капле из вентиля, подтекающего только из милости сантехника. Подвал – техническое помещение, не предназначенное и не приспособленное для стояния очереди. Поэтому, хотя под зданием полно воды, трубы гудят от напора, врезать в них водопроводный кран никто не позволит. Разумеется, уличники носили подвальщикам свежую воду и раньше, до того как Рима стала челночницей. Бутылки и бидоны живительной влаги отдавали в обмен на новости. Однако обе стороны ловчили. Спекулируя на жажде впередистоящих, уличники безбожно взвинчивали цену на воду. А подвальщики наряду со свежими, горячими известиями из недр учреждения норовили подсунуть устарелые сведения, бородатые анекдоты, и не удивительно: разве напасешься подлинных новостей, чтобы напоить водой огромный многолюдный подвал, они просто не появляются с той скоростью, с какой жажда вскоре после утоления возобновляется, растет и становится нестерпимой.

Прохладнее других к возвращению Римы отнеслась дворничиха. «Явилась – не запылилась», – буркнула она в пространство. Слова ее выражали, уж конечно, не радость, а некое легкое удовлетворение, и не фактом возвращения Римы, а тем, что она не уронила себя окончательно во мнении служащей. Что же касается чудесного самовызволения из подвала, повлекшего грандиозные перемены, то это внутренние дела очереди, в такие мелочи штатные городские работники с высоты своего положения не могут и не хотят вникать. Но при всей чопорности служащих их замечания, даже мимолетные, изумительно точны: пыль в подвале действительно страшная, пропылит до кишок. Рима очень хорошо понимает, почему на учетчика нападают приступы кашля, она сама им подвержена. Ироничная реплика дворничихи заключала сдержанную похвалу помощнице за то, что она запылилась в подвале не до конца. А могла бы.

Рима стала местной достопримечательностью, приносящей второму подъезду учреждения Ко.5 ощутимые выгоды. Удивительный дар пролазки и открытые им новые небывалые возможности вызывали зависть других очередей и привлекали новичков, только что пришедших в город и раздумывающих, в какую очередь встать.

К сожалению, величайшие нововведения сохранить не удалось. Рима не сумела остаться всемогущей волшебницей очереди. По уговору с авторитетами она прекратила, с одной стороны, лить в подвал бесплатную воду, а с другой стороны, выносить из подвала и безвозмездно передавать уличникам служебные новости. Это нарушало складывающееся десятилетиями равновесие. Рима нажила бы слишком много врагов по обе стороны подвальной стены. Подвальщики радовались без ограничения льющейся воде и допьяна напивались ей. Но безвозмездно отдаваемых на поверхность новостей из кадровых высей им было жальче. Двор, в свою очередь, был недоволен тем, что терял полноту и многообразие картины творящегося в недрах учреждения: щедрая струя опущенного в подвал дворницкого шланга с утолением жажды подвальщиков устраняла необходимость делиться новостями с улицей, а Рима при всем старании не могла подслушать и понять столько, сколько весь подвал.

Постепенно очередь сжилась с новой ролью Римы. Свыклись все, кроме самой Римы и, как ни странно, подвальных стен. Надо стать челночницей, чтобы почувствовать, что оконные скважины могут вести себя как живые! Уверенности в своих силах Рима так и не почувствовала. Не раз цокольные окна не впускали ее в подвал или не выпускали обратно. Не раз, отступая от окна после обидного поражения, девушка думала, что навсегда утратила свой случайный дар. В такую минуту она не могла понять, оплакивать в душе потерю или радоваться. Однажды проникнув в проем, она оказалась обречена на вечную борьбу с этими зияющими глазницами. Случалось, она их застигала врасплох: шла мимо вроде бы без всякой цели и вдруг ныряла внутрь или наружу.

Про подвальщиков недаром сложена едкая и меткая поговорка: в цоколе все немного цокнутые. Но если таковы очередники, которые попадают в подвал лишь на время, то в отношении самого цоколя это замечание справедливо вдвойне. Уже четверть века он держит махину кадрового учреждения. Пять этажей, шесть подъездов, девяносто отделов. Пусть некоторые служащие ведут прием ни шатко, ни валко, отсиживают рабочие часы, но в большинстве кабинетов кипит вулканическая деятельность. Изнурительные собеседования с соискателями, бурные совещания и мрачные уединенные размышления кадровиков отливаются в страшную тяжесть окончательных решений. От такого груза ответственности жесткие прямоугольные бойницы проемов чуть-чуть округляются. Выпучив глаза, как тяжелоатлет, цоколь всецело поглощен тем, чтобы удерживать над собой здание вместе с кипящим котлом страстей внутри. Конечно, Рима не знает, когда наступают моменты тяжелейшего напряжения, но если в такую секунду по счастливой случайности ныряет в амбразуру окна, оно ее пропускает. В этот миг цоколю не до нее. С течением времени у Римы все сильнее ощущение, что цоколь живой, что он дышит.

В этом месте учетчик не вытерпел и перебил рассказ возражениями. Железобетонные плиты не резиновые, поэтому про цокнутость подвала Рима, конечно, сочиняет. Хрупкая девушка не страдала бы такой мнительностью, следствием нервного перенапряжения, уйди она из очереди сразу и навсегда в тот день, когда впервые ускользнула через подвальное окно на улицу. Зачем было возвращаться?

Рима кивнула: именно так поначалу она и думала поступить. Она танцевала, пьяно шатаясь от слабости, кружилась с падающими листьями, бросала их вверх, подставляла лицо легким прикосновениям. Потом упала на ворох листвы, раскинула руки и жадно глядела в небо, не заслоненное подвальным перекрытием. Но когда восторг поулегся, на первый план выступили другие резоны.

Во-первых, очередь незаметно приручает к себе. До сих пор Рима обращала внимание учетчика на тяготы и лишения стояния, поскольку речь шла об умении проныривать стены, а оно обусловлено трудностями. Но у очереди есть и великая притягательная сила, перебарывающая любые неприятности: стояние открывает доступ к тайне трудоустройства. Всех манит возможность бросить жребий, и нельзя заранее сказать, что кому выпадет, поэтому у каждого есть шанс пробиться в штат постоянных городских служащих и забыть, как кошмарный сон, очередь и жалкие крохи временных заработков. Однажды кто-то удачно сравнил очередь с моряками, волны носят их вдоль неприступного скалистого берега, а они держатся за мачту, обломок кораблекрушения. На верху отвесных скал они видят своих недавних товарищей, сумевших занырнуть в подземный грот и выйти через него на сушу. Это единственный путь спасения, и каждый из моряков мечтает его повторить, хотя страшен риск задохнуться, потому что неизвестно, где точно находится грот, сколько до него плыть под водой.

Во-вторых, если бы Рима самоустранилась из очереди, она нанесла бы ей тяжкое оскорбление, а очередь мстительна и могущественна, в чем учетчик убедился на собственном опыте.

Была и третья причина не покидать подвал. Понять ее сразу Рима не могла, потому что она открылась позднее. До прихода в город учетчика было еще полгода, а у девушки, видимо, уже возникло безотчетное предчувствие, что он появится, проникнет в подвал и будет нуждаться в ее заботе. Рима организовала для него постельный режим, без нее учетчика давно вытеснили бы с лежачего места, и воды, разумеется, никто бы не дал. Тогда как его организм поборол бы тяжелую долгую хворь? Возможно, сейчас он доживал бы последние дни в подвальном изоляторе в компании безнадежных больных.

«Что ты меня спасла, а тем самым и продлила медленную пытку очередестояния, бесспорно. Неясно другое, – задумчиво сказал учетчик, – какая польза лично тебе, горожанке до мозга костей, при том что у тебя хлопот полон рот – дворничихе ты помогаешь, полезные вещи в подвал подаешь, сор из него выносишь, – нянькаться со мной, загородным чужаком? Вот в первую нашу встречу в метель твое обращение было куда понятнее: презрение к заблудившемуся в городе новичку, высокомерное уклонение от разговора. Почему с того времени ты круто поменяла отношение ко мне? Да еще вразрез с общим мнением, что я хитрый юродивый, прикидывающийся наивным, лишь бы вне очереди продвинуться в очереди как можно дальше».

Рима приподнялась в темноте со своего места, подвинулась к изголовью учетчика, их лица сблизились, хотя далеки оставались тела, обращенные в разные стороны на узкой теплотрассе. С минуту Рима лежала так тихо, что учетчик не чувствовал ее дыхания, может, прислушивалась, нет ли рядом посторонних. «Никакой ты не юродивый. Они тебе цены не знают, – шепнула Рима, – я одна знаю. И еще кое-кто наверху, пожалуй. Ты себя с первого раза показал, только я не сразу разглядела. Зато после часто вспоминала наше первое свидание: шатающийся от усталости, залепленный снегом, заиндевевший от мороза путник обращается к случайной прохожей и спрашивает – что бы вы думали? – не воды, не еды, не теплого пристанища, а дорогу вон из города, куда он только что и явно из последних сил вошел. Это ли не сила духа!» – «Я заблудился в метель», – с досадой сказал учетчик (сколько уже раз скольким городским обитателям он повторял эту, казалось бы, столь очевидную причину происшедшего). «Ну, и что? Любой другой на твоем месте искал бы в городе постой, чтобы отдохнуть, устроиться на временную работу, пока весна не нагонит тепла, а уж потом, когда откроется дверь в лето, продолжить странствия. Но ты остался равнодушен ко всем городским перспективам и обитателям. Как ни странно, ты сам больше обращаешь на себя внимание штатных горожан, чем интересуешься ими. Ты не отстоял очередь, не добился в городе прочного положения, а уже стал человеком их круга. Служащие разговаривают с тобой, как шофер в автобусе, обижаются на тебя и пытаются выяснять отношения, как Движкова, не потому ли, что чувствуют в тебе ровню? А может, служащие чувствуют в тебе достойного противника? Конечно, очередникам удобнее считать тебя хитрым лисом, чем допустить мысль о твоем стремительном, невероятном и чудовищно оскорбительном для них возвышении. Но в действительности не ты шагаешь вперед по головам очереди, а кадровики одним своим интересом неудержимо притягивают тебя к себе через все, что вас разделяет. Получается, очередь затесалась между вами и путается под ногами. Она не хочет понимать эту мысль, так как никогда не сможет с ней примириться, и поэтому выворачивает наизнанку очевидные факты. Стояльцы со слухом обратили внимание, что твой голос схож с голосом шофера. Авторитеты очереди решили, что ты ему подражаешь. А по-моему, тебе нет нужды попугайничать, по-моему, ты явился в город с голосом, походкой, взглядами и ухватками штатного служащего. Ты недавно из сельской местности, но горожанистее многих, кто из года в год топчется в очереди и бьет себя кулаком в грудь, что освоился в городе (только кулак этот деревенский, мозолистый, не то, что твои канцелярские пальчики). Толки о твоем близком крахе – утешительный самообман очереди. Честнее и для нее же выгоднее взглянуть правде в глаза и признать, что у тебя, хоть ты в городе и новичок, огромные возможности, которые со временем будут расти. Препятствовать тебе бессмысленно и опасно. Я думаю, ты и сам не можешь сопротивляться своему продвижению. И на твой вопрос, чего ради я тебе помогаю, отвечу так (если уж ты за всеми поступками ищешь выгоду): ради будущего. Когда ты возвысишься и займешь среди служащих подобающее место, тогда, может, не откажешься сделать для меня какую-нибудь малость. Вернее сказать, сам вспомнишь обо мне и угадаешь, чем помочь, потому что в твоем великом будущем я до тебя не докричусь, нас разделит пропасть. От тебя помощь мне потребует легкого усилия, зато для меня, рядовой очередницы, она будет бесценна».

«А если я забуду тебя или не угадаю твои чаяния?» – усмехнулся в темноте учетчик. «Значит, на то будут неведомые, непостижимые для меня причины. Разве можно требовать гарантий? – кротко прошептала Рима. – Но уже те дни, пока я ухаживала за тобой больным, дали мне больше, чем все время стояния в очереди. Ты не представляешь, какие мы все жалкие, выгадывающие в мелочах и упускающие главное, в сравнении с твоей якобы непрактичностью. Ты близорук, но близорук, как великан, вслепую бредущий к цели и не замечающий мышиной возни под ногами». Учетчик и не подумал принять эту лесть, неважно, расчетливую или наивную, за чистую монету. Вслух он только заметил: «Пока что мое величие выражается в том, что и своей одежды у меня нет».

Он был разочарован: откровения Римы ничуть не приблизили его к освобождению из подвала. Он охладел к общению с санитаркой.

12. Карлица

Подвал спал. После того как улеглись банные страсти, очередников в преддверии хлопотного вечера сморил неодолимый дневной сон. Лишь Немчик, юный сосед учетчика по очереди, сидел за шахматной доской, косо освещенной из цокольного оконца. Но и он, наверно, задремал над позицией.

Закутавшись в одеяло, учетчик уселся на трубах, ткнул подбородок в колени и стал обдумывать складывающуюся ситуацию. Принесенное Римой известие о том, что его ищет шофер, казалось учетчику невероятным. Что их связывает, кроме пары фраз, сказанных на ходу? Пусть очередь и кто-то из служащих полагают, что учетчик понадобился шоферу для продолжения давней беседы, содержание которой очереди так и не удалось выведать. Но учетчик-то знал, что содержание ничтожно и не предполагает продолжения. До сих пор учетчик укрывался мнимой тайной, как щитом: пока он оставался свидетелем, передавшим наверх еще не все интересующие служащих сведения, очередь его волей-неволей берегла. Но мистифицировать можно кого угодно, только не другого участника той же беседы, это ясно как день.

Нет, причина не в разговоре, а в чем-то ином. Но для размышления об ином недоставало сведений. Учетчик хотел с толком использовать каждую минуту до надвигающейся встречи с шофером и вспомнил слова Римы, что очередь больше не выступает против учетчика единым фронтом. Раз между улицей и подвалом произошел раскол, глупо было не заглянуть через трещину этих противоречий глубже в ситуацию, не расспросить кого-нибудь из уличников. Учетчик поднялся к цокольному окну и выглянул во двор.

К сожалению, поблизости не было никого, кроме шайки Кугута. С этими учетчик не мог вступить в доверительный разговор, после схватки на речной переправе они стали врагами. Под чахлым деревом на утоптанном газоне Кугут и его подручные играли в карты. Партнеры обменивались колкостями, раздавали щелчки и подзатыльники. Азартными порывами налетавший ветер уносил возгласы и накрывал компанию клубами пыли от проезжавших по двору машин. Стояла голая весна, когда ни снега, ни дождя, и трава, укрывающая землю от ветра, еще не выросла. В ожидании, когда мимо окна пройдет какой-нибудь другой уличник, учетчик наблюдал за картежниками.

После одного кона игры из компании мужчин выскочила, как на пружинах, низкорослая девчонка, до сих пор учетчик не видел ее за головастыми, широкоплечими кугутянами. В вытянутой руке перед собой коротышка торжествующе сжимала выигрышную карту. Следом сконфуженно привстал долговязый парень, видимо, проигравшийся. Не успел он распрямиться, как победительница крепко щелкнула его картой по носу. Остальные картежники радостно захохотали. Игра шла на двухкопеечные монеты, парочка отделилась от компании и направилась к будке таксофона. Теперь учетчик видел их отчетливее. Подросток с жуликоватой физиономией был один из погони, настигшей учетчика на реке. Счастливой обладательницей двушки была не девчонка, а миниатюрная зрелая женщина, тоже знакомая, но по другому случаю. В свой первый городской день, когда учетчик стоял в окружении разъяренных уличников, еще не подозревая о существовании подвалов, секретарей и допросов, эта уличница принесла сверщику Егошу распоряжение служащих снять с учетчика свидетельские показания. На карлице была та же детская шапка с длинными меховыми ушами и круглыми помпончиками на завязках. Теперь, в теплынь, шапка болталась за плечами. На смуглом немытом лице прятались непроницаемые глазки. Крепкий кулачок сжимал монету.

Учетчик давно наблюдал из подвала за телефонной будкой и понял, что звонок считается сокровенным, сугубо личным делом каждого очередника, поэтому и звонящий ревностно следит, чтобы никто не приближался, и сами посторонние держатся на почтительном расстоянии от слушающего трубку. Карлица же и подросток подошли к телефону вместе. Скоро стало видно, для чего. Рослый сопровождающий был необходим, чтобы снять с рычага трубку телефона, подать ее карлице, взять у нее две копейки, вставить в монетоприемник и набрать на диске цифры заветного номера. Для этих действий женщине не хватало роста. Но едва помощник проделал их за нее и пошли гудки вызова, карлица вытолкала его из будки, захлопнула дверь и сосредоточилась на звонке. Свободной рукой она заткнула свободное ухо, чтобы ни один посторонний звук не мешал, и низко нагнула голову, пряча на груди от всех близящееся общение. Внутри каркаса с разбитыми стеклами это выглядело трогательно и нелепо. Карлица прикрыла глаза и страстно вслушивалась в события на другом конце провода.

Но, пользуясь тем, что она оглохла и ослепла для окружающих, подросток украдкой вернулся, бесшумно протянул над ее головой длинную руку и опустил сверху на монетоприемник. В тот момент, когда на другом конце провода сняли трубку и монета должна была провалиться в щель автомата для установки соединения, вор придержал ее, плавно вытянул обратно и развязной походкой зашагал прочь.

Учетчик ясно видел жульничество и хотел было крикнуть карлице, но та сама быстро почуяла неладное. Поскольку монета не упала в аппарат, связь прервалась. Женщина злобно посмотрела на трубку, отклонилась назад и подпрыгнула, чтобы проверить, не желтеет ли в монетоприемнике медный кружок, вдруг случайно застрял. Убедившись, что две копейки исчезли без звонка, карлица рассерженно швырнула от себя трубку, та ударилась о стенку будки и закачалась на шнуре в гибкой стальной оплетке. Звонившая ни на секунду не поверила в неисправность автомата, может быть, потому, что добиться от него она все равно ничего не смогла бы. Карлица вихрем налетела на обидчика. Она не задавала вопросов, не искала доказательств вины. Парень и не пытался делать вид, что не виноват, он уворачивался и держал присвоенное сокровище в высоко поднятой руке. Возможно, он хотел пошутить, но рассердил женщину всерьез. Не находя от ярости слов, она подпрыгивала и набрасывалась на противника в старании пригнуть книзу его руку. Она щекотала его, но он отвечал тем же, а щекотки она боялась. Все ее усилия были тщетны, тогда она крепко обняла вора и впилась ему зубами в бок через одежду. Подросток на потеху зрителям истошно завыл. Он кругло ощерил рот и выпучил глаза, но не опустил монету, а свободной рукой вцепился карлице в волосы, силясь оторвать ее от себя.

Драчуны превозмогали боль, но не уступали друг другу. Они так хрипели, рычали, горланили, что учетчик едва расслышал легкий недовольный стук захлопнувшегося в первом этаже окна. Наверно, служащим учреждения этот кошачий концерт мешал сосредоточиться на делах. Не было произнесено ни слова упрека, но Кугут и молчаливое недовольство мигом уловил. Легко и мощно старикан поднялся с газона, жилистой ручищей стиснул парню горло и отнял монету. Сделалось тихо. Карлица хватала ртом воздух. Еще не в силах ничего сказать, она протянула за монетой ладошку. Кугут спрятал две копейки во внутренний карман, присел перед лилипуткой и стал кивать на здание, что-то назидательно приговаривая. Может, объяснял, что в наказание за гам она лишается двушки. Женщина упорно его не слушала и негодующим жестом показывала на подростка, дескать, он затеял свару и поднял крик, не умея терпеть боль. Одновременно она упорно тянула руки к карманам Кугута. Тогда он резко схватил карлицу, прижал ее локти к бокам, взметнул вверх короткое тельце и усадил на крышу телефонной будки. В ту же секунду он обернулся к своей компании и грозно приложил палец к губам. Кугутяне надрывались от смеха и, чтобы заглушить его, падали друг на друга и зарывались лицами в одежду. Чем отчаяннее становилось положение несчастной уродки, тем сильнее их разбирало. Эта картина еще раз показывала, насколько чуждо очереди элементарное сочувствие.

Бедная карлица! Упади она или прыгни вниз, ей бы не поздоровилось, высота будки составляла три ее росточка. К тому же она страдала высотобоязнью, сквозившей в каждом движении. В первую секунду, чтобы не видеть своего положения, женщина крепко зажмурилась, чем вызвала у зрителей отдельный приступ тихого хохота. Потом, боясь с закрытыми глазами потерять равновесие и свалиться, карлица распласталась, как ящерка, на крохотной крыше, она бы вросла в нее, будь это возможно. Она онемела от ужаса и несправедливости. Неизвестно, сколько бы длилась ее мука, но тут к зданию подошла молоденькая служащая.

По обыкновению штатных городских работников она не обращала внимания на выкрутасы очереди. Девушка задумчиво цокала каблучками по тротуару. Она приостановилась, открыла сумочку и стала искать в мягком матерчатом кошельке мелкую монету. Она намеревалась звонить. Кугут на цыпочках огромными шагами подбежал к будке и угодливо повесил болтающуюся трубку на рычаг аппарата. Но он и не подумал снять с крыши карлицу. Между тем, нельзя было представить, что элегантная молодая кадровичка с блестящими перспективами продвижения по службе, они светились в ее лице, в легкой походке, приблизится к недоразвитой зверушке без капли женственности, прозябающей в хвосте уличной очереди. В воздухе запахло скандалом. Зеваки прекратили смеяться и с хищным любопытством наблюдали за происходящим. Они предвкушали необычайное зрелище. Как жалкая уличница усидит над головой звонящей служащей! Такая дерзость была против всех правил и обычаев очереди. Но надвигающийся ужас пересилил древнюю боязнь высоты. Едва девушка тихо цокнула каблучком в сторону будки, коротышка заметалась так, будто крыша превратилась под ней в раскаленную сковороду, и стала сползать вниз по железному каркасу с торчащими из него осколками стекол. Подол ее платья задрался, на смуглой крепкой кривой ноге выступила кровь. Не чувствуя пореза, женщина скатилась на землю и без оглядки, скуля и спотыкаясь, забилась под балконы первого этажа.

У самой стены здания она пропала из поля зрения учетчика, но ее сдавленные рыдания слышались совсем близко. Карлица глотала слезы, чтобы не завыть в голос. Учетчик не решился сразу ее окликнуть, чтобы не спугнуть. Вряд ли она сейчас могла понимать что-то, кроме жестокой обиды. Ей нужно было остыть. Долго учетчик ждал, пока гневные всхлипы станут реже, клокочущее дыхание ровнее, а бормотание угроз тише.

Во дворе здания огромная лихвинская одежда высохла, стала легче и слетела от порыва ветра с бельевой веревки на землю. Второпях Рима забыла прицепить ее прищепками. Учетчик с радостью надел бы на себя все теплые вещи, особенно валенки, унесенные Римой для обмена на летние туфли. На улице светило солнце, а в цоколе, как обычно, тянуло погребным холодом. Прежде учетчика раздражали тяжесть и огромный размер валенок, к их войлочному теплу он привык. Теперь же, босиком, учетчик так продрог, что не чувствовал ног на узких перекладинах лестницы.

Постепенно жалобные, укоризненные нотки в бормотании карлицы утихли, она сменила тон. «Алло, пригласите, пожалуйста, к телефону Движкову Зою, – вежливо, ровно, тихо проговорила женщина. – Кто спрашивает? Это не имеет принципиального значения, я звоню по служебному делу. Она занята? Послушайте, голубушка, у вас там она занята по совместительству, а мой звонок касается ее основной работы. Мы должны обсудить важный кадровый вопрос. Поэтому будьте любезны!»

Учетчик в недоумении слушал ни с того, ни с сего начатый разговор, пока не догадался, что карлица говорит с воображаемой собеседницей. За неимением другой возможности бедняжка сама отвечала на свой звонок по телефону, сама себе возражала и отклоняла возражения. Карлица быстро входила в роль и «будьте любезны» сказала, как заправская служащая, в голосе звенел металл, сплав вежливости и непреклонности. Учетчик усмехнулся. Он не сомневался, что уличница такая смелая только на репетиции, далеко от телефона. Но стоит ей услышать в трубке настоящий служебный голос, она вмиг онемеет и по обыкновению очередников будет бессильно пожирать взглядом черные дырки микрофона, пока на другом конце провода не бросят трубку.

Между тем, карлица продолжала и оживлялась по ходу разговора: «Значит, вы настаиваете, что Движкова не может подойти к телефону, потому что у нее подгорит выпечка. Но у меня к ней тоже горящий вопрос! И что вы мне предлагаете? Передать через вас, чего от нее требует служба? А вы, простите, кто? Судомойка? Хорошая специальность, на такой работе никто и ничто не сгорит. Вы считаете, я говорю вам дерзости? А, по-моему, это вы дерзите, предлагая для обсуждения сверхделикатных служебных вопросов глухой телефон. Откуда мне знать, что все мной сказанное вы передадите Зое дословно и верным тоном? Нет, уж лучше я сама прямиком ей в уши. Разумеется, могу и не то сказануть. Но тогда и отвечу за свою, а не чужую вину. Так честнее и четче. Что, что вы сказали? Вы советуете звонить Движковой по кадровым вопросам не в столовую, а в учреждение? Но весь город знает, что в 19 отделе нет телефона. Уверена, что и вам это известно, вы просто ищете предлог от меня отделаться. В учреждении на Космонавтов,5 телефон есть в 40 отделе, хотя сам отдел давно дышит на ладан, его инспекторы годятся разве на то, чтобы других звать к телефону, но, конечно, не пойдут в соседний подъезд за коллегой из 19 отдела. Это возмутительно, что телефоны проводят бесперспективным работникам! Что вы говорите? Вы лишь подрабатываете судомойкой, а по основному месту вы и есть начальница 40 отдела кадров. Надо же, с кем я удостоилась беседы! Наверно, приятно тратить служебное время исключительно на себя, будучи хозяйкой кабинета, куда много лет никто не заходит на прием. Уже и голос ваш забылся. Что?! Вы лично мне предлагаете трудоустройство через 40 отдел! Но вы не знаете моих способностей, ни разу меня не видели, я даже не представилась вам по телефону – низко же вы себя цените! Лучше откажитесь от телефона в пользу 19 отдела, и я обещаю никогда впредь не звонить Движковой в столовую. Вашими услугами в трудоустройстве я не воспользуюсь, а рассказать всем, как вы переманиваете чужие кадры, могу, но не буду, если вы позовете к телефону Зою-пекарку. Иначе я буду вынуждена использовать тактику случайного вызова. Да, придется беспокоить звонками всю вашу поварскую бригаду, пока Зоя случайно не возьмет трубку. Я своего добьюсь, даже если придется скормить таксофонам все двушки этого города. Не сомневайтесь, монет у меня достаточно!»

Если в воображаемом телефонном разговоре очередница так изощренно, отчаянно блефовала, ведь не было у нее ни одной монеты, то какие же интриги плелись в действительных отношениях очереди со служащими, какие бушевали страсти, к каким катастрофам они приводили!

13. Подвальные облака

Нельзя было ждать ощутимых перемен раньше начала отопительного сезона. Задымит далекая невидимая центральная котельная, изменит температуру труб, и это в 40 кладовой станет единственным признаком жизни, идущей своим чередом за стенами подвала на Космонавтов,5. Все чарующее, текучее, никогда в точности не повторяющееся многообразие осеннего увядания сведется к нагреву металла, а бурное и будоражащее восстание весны – к его остыванию в конце отопительного сезона.

Но в скудости подземелья и с такими переменами связывались надежды. Майя ждала, что с наступлением отопительного сезона, когда внешняя стужа оттеснит очередников к горячим трубам недр подвала, учетчик остепенится. Швея давно отвыкла интересоваться происходящим за пределами подвала. Она думала, что учетчика тянет к окнам, пока все к ним льнут, а когда очередь остынет, и он отвернется.

Единственным слепым глазком на волю оставалось крошечное квадратное окошечко на циферблате наручных часов. Каждую полночь по истечении суток механизм мягко цокал и показывал следующее число. Какое-то время после 8 апреля учетчик упустил. Часы остановились в беспамятстве болезни, и он не знал, на сколько отстал от настоящего хода времени. Однако, начиная с 9 по счетчику числа, учетчик заводил часы в одно и то же время, это было центральным событием суток.

На 53 сутки подвального сидения по отстающему календарю учетчик услышал гул. Земля дрогнула. Бетонные панели подвала колыхнулись, устояли и вновь колыхнулись. Подземные толчки начались ближе к полудню, когда подвал спал, а учетчик в привычных бесплодных поисках выхода из лабиринта бродил между спящими. В первую секунду он замер от неожиданности: не почудилось ли? Однако подземное движение не прекращалось. Оно слабело и усиливалось. До сих пор учетчик не попадал в землетрясения. Но от путешественников слышал рассказы о рвущих дороги трещинах, о рушащихся селениях. И подвальщики, среди них наверняка были матерые бродяги, не могли не догадываться, что ждет всех скопившихся под зданием, если перекрытие не выдержит тяжести зашатавшихся этажей учреждения. Луг, поляна, улица, двор, где над головой только небо, – вот безопасные места при землетрясении, туда надо бежать, это ясно всякому. Учетчик ждал паники, истошных криков, массового исхода очереди из подвала.

Огонек свечи колыхался от толчков крови. Учетчик прижался к бетонной колонне цоколя, одной из несущих тяжесть здания. Поначалу он решил пропустить вперед людскую лавину и вырваться из подвала на ее плечах. Но затем предпочел движение в первых рядах. Когда неуправляемая толпа хлынет наверх через горло очереди, она неминуемо вынесет учетчика из подвального лабиринта к выходу из подъезда. Учетчик наугад зашагал вперед. Жаль, Немчика рядом не было. Вместе, плечом к плечу, они быстрее пробились бы на поверхность.

Когда невнятный гул и толчки затухали, учетчик обмирал. Но грозные вдохновенные звуки, от них с потолка сыпалась пыль, возобновлялись. Учетчик шел и шел на сладкий пьянящий шум.

Между тем, подвальщики спали, не чуя опасности, так изнуряли их еженощные бдения. Конечно, они не ожидали землетрясения. Вряд ли с момента постройки здания случалось подобное. Мелькала шальная мысль разбудить спящих криком тревоги и ликования. Но учетчик опасался паники в сонном царстве. Осторожно разбудить сначала одного? В угрюмых вереницах спящих учетчик стал выбирать, кого.

В узком месте ему пришлось переползать переплетенные во сне тела. Никак нельзя было обойти клубок. Нечаянно учетчик в кого-то больно уперся, или свеча капнула горячим стеарином. Толстая рука нащупала и повалила учетчика. Свеча погасла. Во мраке учетчик почувствовал, что потревожил женщину. Она его не упрекала, ни о чем не спрашивала, а прижимала к себе и укладывала поудобнее, чтобы избавиться от беспокойства и опять заснуть. Она не понимала спросонок, что их лежбище вот-вот станет братской могилой, что оберегаемый ей временный покой не кончится. Настойчиво, с усталой лаской она прижимала учетчика к полной мягкой груди и гладила по волосам, так самка в полусне убаюкивает детеныша. Когда учетчик щипками, тычками и отчаянным шепотом в ухо все же добудился бабу, она послушала гул, широко зевнула и, чтобы не утруждать себя спором, согласилась: «Да, землетрясение. А может, война. Но главное, над нами тихо. Если кадровики не подняли тревогу, нам подавно не о чем волноваться. Ты кто такой, чего колобродишь?» Истратив на внушение последние силы, очередница повернулась к учетчику спиной и ровно, глубоко засопела.

Когда учетчик выпутался из клубка тел, подземные толчки прекратились. Они возобновились на следующий день, но учетчик уже знал их природу. Во дворе ревел, дребезжал, грыз землю старенький экскаватор. Такая обыденность поначалу страшно разочаровала учетчика. Но через пару дней он понял, что рытье траншеи не менее важно, чем неслучившееся землетрясение. На это указывало и поведение швеи. Вопреки всегдашнему безразличию к событиям внешней жизни, не касавшейся ее в принципе, она первой объявила учетчику новость: «Говорят, в здании надолго отключат воду, течи труб пересохнут. Надо сделать хотя бы маленький запас воды. Может, Немчик поможет? Не мне, всему изолятору. Попроси своего дружка». Учетчик согласился.

Однако Немчик некстати пропал. Наверно, нашел достойного противника, о ком всегда мечтал, и погрузился в раж шахматных баталий. Между тем события, начавшиеся рытьем траншеи во дворе, стремительно развивались. По наущению сантехника, обследовавшего ветхие трубы учреждения Ко.5, город решил поменять их на новые. Траншея подошла под здание. И в один прекрасный день рабочие отбойным молотком пробили в цоколе брешь. Ее тусклый отсвет падал на стену в конце коридора, в который выходила дверь 40 кладовой. Теперь учетчик знал, куда идти, но подвальщики и близко не подпускали его к пролому. В отношении него продолжало действовать негласное суровое предписание, он чувствовал, что нарушением было даже то, что он видел свет. Впрочем, пролом цоколя потряс все подвальные устои.

По изменениям в поведении подвальщиков, по отрывочным репликам встревоженной Майи учетчик составил представление о происходящем у пролома в разное время суток.

Пока трясущийся от натуги экскаватор вонзал в землю ковш, пока отбойный молоток разбивал асфальт и бетон, пока сварка резала и варила трубы, пока рабочие вынимали из земли старые сети и прокладывали новые, пока машинист экскаватора менял лопнувший от натуги гидравлический шланг, пока чинили дряхлый компрессор, пока неспешно обедали и распивали на дне траншеи бутылку вина, – словом, пока штатные работники жилищно-коммунального хозяйства что-то делали у пролома, они своим присутствием поддерживали относительный порядок. Уличники из хвостов очереди по ту сторону пролома кругами ходили вокруг рабочих, но боялись путаться под ногами, только украдкой охотились за случайными находками. Всему, что рабочие выкапывали из земли и бросали за ненадобностью, очередь находила применение. Обрывку проволоки, огрызку трубы, ржавому печному утюжку, давно вышедшему из употребления в городе и в деревне. Очередников с внутренней стороны пролома поглощал дележ кусков толя и колючей стекловаты, валяющихся в подвале после вскрытия старой теплотрассы. Всему находилось применение за исключением горьких попок магазинных огурцов. И все знали свое место.

Но когда вечером, по окончании рабочего дня, служащие расходились по домам, у пролома закипали страсти, начиналось яростное противостояние. Открывшийся прямой путь из хвоста в чрево очереди, притягивал уличников, как открытая рана. С обеих сторон, изнутри и снаружи, пробоина кровоточила очередниками. Хвост очереди норовил, минуя подъезд, вторгнуться в подземелье. Подвальщики, наоборот, пытались зарастить рану живым заслоном. Чахлые от подземного мрака и затхлого воздуха стояльцы неотлучной очереди были слабее резвой мускулистой улицы. Но защитников в проломе стояло больше, их укрепляло сознание своей правоты, они отражали посягательство на основу основ, на сам порядок стояния очереди. По этой причине сторону подвальщиков приняли этажники, тревога головы очереди была понятна: из подвала бунт хвоста очереди мог вырваться на лестницы и достичь порогов кадровых приемных. Этажники пытались остудить горячие головы уличников, шипели на них из лестничных окон и кидались, чем могли. Только что у них было, у этих птиц небесных! Одна мелкая карманная кладь. Этажники изготовились шагнуть в кадровую дверь, а в нее не пускают с большим багажом, за ней любят легких. Голова очереди избавлялась от лишнего хлама и несла вверх только необходимое. Жалко кинуть в уличную грязь заветный подарочек, который пронес через все тяготы и лишения очередестояния, чтобы задобрить кадровиков на собеседовании! В итоге, этажники помогали подвалу морально, взывали к совести бунтовщиков, грозили страшными карами и бедствиями для всей очереди.

Но лукавые уличники не слышали их или делали вид, что не слышат. Они накапливались на дне траншеи, как толстые басовитые шершни у летка в улей, и вдруг атаковали проем. С разгона нападавшие пытались вклиниться как можно глубже под здание, а когда их все же выталкивали обратно, они цеплялись за ближних подвальщиков, чтобы утащить их с собой за стену и вырвать клок живой очереди. Оборонявшиеся шли на любые жертвы, чтобы удержаться в очереди. Израненных защитников подвала доставляли в Майин изолятор. Их вид красноречивее слов говорил о ярости борьбы на линии противостояния.

Подвал сплотился перед угрозой улицы. Новые и новые отряды уходили к пролому на смену обескровленным боями. Вся живая сила очереди была поставлена на учет. Подвальные патриоты удостаивали общением Майю с помощником, с ними делились сводками и слухами о ходе боев, перед ними заискивали. Учетчик забирался на верхотуру, под потолок 40 кладовой, ворочал раненых и требовал воды. Здоровые подвальщики, скупые и бессердечные в мирное время, покорно несли воду, горячо интересовались, есть ли надежда поставить раненых на ноги и вернуть в подвальное ополчение.

В распространившемся по подвалу патриотическом угаре учетчик помалкивал. Выскажи он свое отношение к происходящему, его бы не услышали, а если б услышали, не миновать ему суровой расправы. В душе учетчик сочувствовал не подвальщикам, не уличникам, а кадровикам, изнемогающим под натиском громоздких бестолковых очередей. На месте кадровиков – а разве за городом они с Рыморем не были на их месте всякий раз, когда набирали бригады сезонников! – учетчик воспользовался бы междоусобицей очереди, чтобы рассортировать и перетасовать соискателей. Если бы Рыморь по примеру городских кадровиков затворился в кабинетной келье и запускал по очереди всех желающих, он набирал бы рабочих с весны до белых мух. Городские очереди зависели исключительно от времени прихода приблудившегося соискателя. Его навыки, стаж, характер, возраст никак не влияли на состав и порядок очереди. Туманны были причины и приема на работу, и отказа в трудоустройстве. Отчасти поэтому очередь считала трудоустроенных, штатных городских служащих высокомерными, чопорными счастливчиками. Однако учетчик подозревал затаенное отчаяние в упорном нежелании кадровиков знаться с соискателями до того, как они переступят порог их отдела. Возможно, когда-то, на заре очередей, кадровики пытались их перестроить, объяснить, что у подавляющего большинства нет шанса на трудоустройство просто потому, что нет подходящих вакансий, а для заполнения имеющихся клеток необходимы единицы, удовлетворяющие конкретным требованиям. Однако со временем кадровики махнули рукой и отвернулись от очереди, видя, что она не слушает добрых советов, а гнет свою линию. Она сеет раздоры среди трудоустроенных служащих и остается монолитной в своих заблуждениях.

За городом невозможно было представить Рыморя, набирающего бригаду шишкобоев, в окружении толпы страдающих высотобоязнью старух. Для быстрой работы на высоте бригадир набрал бы команду легконогих юнцов. А вот иное занятие, например, ядосбор доверил бы осторожным, умудренным опытом старухам и не подпустил бы к нему молодых ветрогонов, склонных тянуть в рот и пробовать на вкус все незнакомое и яркое. В городе же царила всеядность. Кто попало, когда угодно занимал любую очередь и заходил в отдел кадров по своему выбору. Произвольные разношерстные вереницы жили по законам самосохранения и служащим навязывали свои интересы. Очередь не допускала мысли, что можно интересоваться чем-то, кроме нее. Стоило шоферу с учетчиком обменяться парой слов, совершенно к очереди не относящихся, как она ревниво заподозрила их в сговоре против очереди. Очередь ханжески жаловалась на зависимость от служащих, но сама вела себя деспотично. Да, очередники боязливо шептали про грозный райотдел права, но так кивают на недоступного заоблачного бога или ударившую в отдалении молнию. А в делах будничных, повседневных, житейских была ли в городе сила влиятельнее вездесущей тысячеглавой очереди? И вот теперь разные части могучей порочной системы вступили в открытое противоборство. Это могло перевернуть, либо упрочить сложившуюся расстановку сил. Но по обе стороны пролома сражались не за счастье, а за очерёдное представление о нем, расхожее и милое вопреки убожеству. Служащие, очевидно, давно поняли это и предоставили очереди возможность вариться в собственном соку, пока она не создавала угрозы порядку за ее пределами.

Учетчик недоверчиво слушал речи подвальщиков о карательных отрядах служащих, которые спустятся под здание и восстановят порядок в очереди, если уличникам все же удастся его опрокинуть. Эти россказни вряд ли имели отношение к действительности. Они были нацелены на подъем духа защитников подвала и устрашение уличных супостатов. Подвал они, может, и взбадривали. Но до улицы либо не доходили, либо ее не останавливали.

Умом входя в положение кадровиков, по-человечески жалея раненых подвальщиков, лично для себя учетчик не мог не желать вторжения уличников в подвал. Только в дикой сутолоке сражения на каждом клочке подземелья учетчик мог надеяться, что о нем забудут, и он проберется между драчунами на волю. Растерянная, притихшая швея тоже не исключала поражения подвала, но, кажется, гнала от себя мысль о последствиях такого исхода.

Надежда светила учетчику пару дней и погасла. Очередь нашла-таки управу на смутьянов. С первых атак на подвал сидящие под зданием секретари принялись строчить жалобы наверх. Почтовая эстафета работала с полным напряжением, выносила из подвала на лестницы исходящие и доставляла входящие сразу, как только служащие отвечали на сигналы бедствия. По своему положению улица не знала, чтО высшие инстанции отвечают на жалобы и отвечают ли вообще. Но однажды утром наступили последствия напряженной переписки. Списки уличных очередей, по обыкновению отданные после перекличек в подвал для уточнения, вернулись во двор с обескураживающими исправлениями. Номера штурмовиков, кто в первых рядах рвался в подвал, были зачеркнуты. А напротив номеров зачинщиков и подстрекателей беспорядков змеились вопросительные знаки. Поджигатели междоусобицы, конечно, поняли прозрачный намек: хотя они прятались в гуще уличников, их личности не остались тайной, они получили последнее предупреждение и повисли в очереди на волоске. Такая иезуитская мера остудила и главарей, и беспринципных смутьянов, не имеющих своего мнения и колеблющихся между соблазном прыгнуть из хвоста в середину очереди и страхом возмездия. И, хотя вымаранные из списков штурмовики, поскольку им уже нечего было терять, рвались в бой и клялись вывернуть очередь наизнанку (тогда все прежние номера и списки утратят смысл), хотя они обвиняли своих товарищей в отступничестве, а подвальных крыс-секретарей в самоуправстве (якобы те вычеркнули их номера по своему произволу, без санкции сверху), все же натиск, лишенный поддержки большинства уличников, потерял силу и выдохся. Непримиримые отступили, свои братья-уличники их утихомирили. В ряды сторонников переворота был внесен раскол. Хвост очереди, как презрительно пошутила швея, раздвоился. Майя лишь в очередной раз из бесконечного числа раз убедилась, как призрачна всякая надежда на перемены.

Между тем события не стояли на месте, хоть и вошли в мирное русло. Остыв, очередь опомнилась. По обе стороны пролома хорошо понимали, что открывшуюся брешь в скором будущем залатают, и ринулись наверстывать упущенное. Жадно торопились меняться через пролом. Большое округлое отверстие открывало доступ вещам, не проходившим в бойнички подвальных окон по габаритам. Мимо учетчика вглубь подвала несли железные спинки и сетки панцирных коек, громоздкие, отжившие век кресла. Однажды от пролома проплыл длинный ветхий диван. Мураши подвальной очереди бережно несли эту рухлядь с пропоровшими обивку пружинами по извилистым узким проходам. Наверно, диван предназначался авторитету. Может, Богомолу, чтобы вытянулся во весь рост. Или подземным судьям, чтобы обдумывать на нем вину учетчика.

В траншее начались бетонные работы. После того как бетон застыл, рабочие сняли деревянную опалубку и бросили рядом. Вечером этого же дня, когда служащие разошлись по домам, подвал под носом уличников предпринял дерзкую вылазку и затянул доски опалубки в свое чрево. Вскоре у двери 40 кладовой появились длиннющие носилки с высокими шершавыми бортами, с больно царапающимися каплями засохшего бетона. Их сколотили из досок разобранной опалубки. Команда дюжих подвальщиков погрузила на гигантские носилки всех больных.

Пока грузчики выносили из кладовой тела, Майя с восхищением рассказывала учетчику про изобретателя носилок. Головастый стоялец избавил подвал от необходимости искать для каждого пациента персональный деревянный щит и через горло очереди переправлять наружу. После погрузки братских носилок отряд подвальных силачей готовился внезапно, скрытно, стремительно вытолкнуть их в траншею. Операцию задумали провести на рассвете, когда одних уличников после рыскания по городу сваливает сон, а другие зачарованно смотрят в освещенные окна здания, где идут последние служебные бдения. По ту сторону цоколя тяжелобольные сразу попадут в зону ответственности уличников. Втолкнуть носилки обратно им не удастся, подвальщики не дадут застать себя врасплох. Тем же утром уличникам волей-неволей придется переправить лежачих куда следует, за высокий забор райотдела права, где компетентные лица решат, что дальше с ними делать. Уличники в лепешку расшибутся, но успеют очистить траншею от больных до начала рабочего дня, когда придут сварщики, бетонщики, сантехники, машинист экскаватора и другие штатные городские рабочие с четко очерченными полномочиями и обязанностями. Лицезрение очерёдных инвалидов выходит далеко за рамки того, что могут и должны терпеть простые, непривычные к таким страхам труженики. И если уличники не хотят огромных неприятностей, а они не хотят, у них нет иного выхода, кроме как избавить рабочих от этого зрелища. Вот такой изящный безукоризненный план!

Когда последнее тело вынесли в короб братских носилок, за порог 40 кладовой, швея блаженно раскинула руки и упала на тюк с тряпьем. Освободившаяся конура с непривычки казалась огромной. «Настоящие хоромы! – воскликнула Майя, глядя в потолок. – И в этом шикарном уединении мы проведем, конечно, не медовый месяц, никто нам его не даст, но хотя бы медовый час, до того как поступит первый новенький. Надо только исключить сюрпризы, способные все испортить в самый неподходящий момент». Швея схватила иголку с ниткой, свечу и шмыгнула за порог перепроверить швы на пижамах. Майя сияла, уверенная в своем ближайшем медовом будущем. После ее ухода учетчик закружил по кладовой, как зверь в клетке.

Подвальная жизнь неслась мимо! Ее поток бурлил и метался, как мутная река в паводок, катящая под водой камни, меняющая русло. Массовая выписка больных из подвала заставила учетчика особенно остро почувствовать, что он даже не в хвосте событий, а вообще в стороне. Ему вспомнилась схватка на реке. Теперь он был не тот. Он сник. Стал похож на раненную им на переправе очередницу, на мокрую нахохлившуюся птицу, забывшую, когда в последний раз летала. День за днем, час за часом он упускал драгоценное время перемен. А между тем, их вызывали и направляли не только могучие далекие служащие, не только очередь с ее нелепыми установлениями, но и рядовые стояльцы, к примеру, изобретатель, придумавший, как использовать пролом в стене на благо подвала.

Все вокруг что-то затевали, были деятельны. Подвал перестал быть болотом. Его обитатели думали уже не о том, как не утонуть, переползая с предыдущего места в очереди на следующее, как с кочки на кочку. Один учетчик сохранял выдержку и самообладание, которые в изменившихся условиях были малодушием, особенно если учесть кратковременность новизны. Со времен постройки здания случалось ли в подвале такое выдающееся событие, как ремонт сетей с проломом капитальной стены? Вряд ли. Повторится ли оно? Если да, то в необозримом будущем. Не исключено, что на подвальном небе засияла первая и последняя звезда. И, как из проделанной в начале точки она расширилась до солнечного круга, так с завершением ремонта погаснет и сожмется глухой стеной. Если и пытаться что-то изменить, то при свете этого, какое уж есть, солнца. Вместо того чтобы давить себя мыслью о нерушимости господствующего порядка, все жадно ловили момент, применялись к обстоятельствам, лавировали.

Швея, к примеру, ничего не пускала на самотек, обштопывая свои делишки. Она прикрывалась словами о судьбе и женской доле, но не передоверяла этой самой судьбе ничего конкретного. На все у швеи твердый взгляд, все она готова подгонять под свою куцую мерку. 40 кладовую, которая хуже норы, потому что из каждой норы есть лаз на волю, Майя назвала хоромами. Ее искренность не вызывала сомнений. Значит, не так уж недовольна она своей долей. А если бы швея, как учетчик, ощущала это помещение склепом, где мысль о завтра, похожем на сегодня, давит могильной плитой, что тогда? Неужели б играла с Немчиком в шахматы, чтобы убить время, неужели б уныло ворочала тела для проветривания пролежней и только в мечтах возвращалась за город? Невероятно! Она обнюхала бы каждую пядь ненавистной темницы и при отсутствии иных перспектив стала бы изувеченной лапкой скрестись на волю. А лишившись и этой возможности, она саму себя зашила б в мешок!

Ломая в волнении спички, учетчик зажег свечу и стал осматривать углы и стены. После уборки больных они казались особенно голыми и обшарпанными, одиноко и криво висела у капитальной стены труба, она пронизывала помещение насквозь. Ее провели изначально, а уж потом сколотили деревянную кладовку. До сих пор учетчик не выделял трубу из общей обстановки. За время, проведенное им в 40 кладовой, труба поддавалась приступам басовитой дрожи, через нее доносилось рычание далеких кранов, с ними она соединялась через общую сеть труб, пронизывающих здание от цоколя до пятого этажа. По отзвукам кадровых высей лукавые авгуры очереди гадали о том, где и по какому поводу в учреждении лили воду. Учетчик привык не обращать внимания на бессвязный, бессмысленный лепет трубы. Но сейчас, в крайнем ожесточении, он уловил одну прежде ускользавшую мысль. Давно, когда учетчик только начинал знакомиться с подвалом и зданием над ним, он слышал краем уха, что отделы кадров используют трубы для быстрой громкой связи. Если шум за стенкой мешает кадровикам сосредоточиться, но некогда идти устанавливать тишину на другой этаж учреждения, то потревоженные служащие хватают любое железо, попавшее под руку, хоть щипцы для колки орехов, и стучат по батарее отопления, чтобы унять шумных коллег. Сейчас, когда учетчик это вспомнил, ему пришла мысль настолько очевидная, что странно, как она не приходила раньше, ведь всюду, не только в 40 кладовой, по подвалу тянулись трубы. Ясно, что их непрерывная звукопроводящая сеть могла быть использована для передачи сигналов в любом направлении, и снизу вверх тоже.

Учетчик поднял из угла кладовой длинную кованую кочергу. Откуда она здесь? Переехала с прежнего места службы работников 40 отдела вместе с другим старьем? В здании с центральным отоплением кочерга ни к чему. Она ладно легла в ладонь. Может, ее последнее назначение в том, чтобы помочь учетчику вернуться к печам загородных зимовий и летних полевых станов до того, как город превратит его в изгоя, чуждого всему, и городу, и зАгороду, и далекому вольному нЕгороду.

Учетчик готовился выйти на связь с целым зданием кадровиков. Поэтому сигнал, посылаемый из подвала на этажи, не должен был отражать душевную смуту. Служащие не очередники, чтобы гадать о смысле бессвязного шума, они спишут его на технические издержки ведущегося под зданием ремонта. Сигнал должен звенеть громко, внятно, неотступно. Один долгий удар, два быстрых, вновь долгий и вновь быстрые – простая, четкая последовательность. Ее повторение должно вызвать наверху озадаченность и беспокойство. Если хотя бы один служащий спустится в подвал хотя бы для того, чтобы прекратить звон, это уже даст шанс.

Учетчик умерил дыхание, размахнулся, благо освобожденная кладовая позволяла, и стал ритмично бить. Да, он действовал верно, потому что искаженные страхом голоса запричитали, закричали учетчику, чтобы прекратил. Множество рук заскреблись в дверь, подпертую учетчиком изнутри толстым черенком лопаты. Из коридора неслись угрозы, проклятия, мольбы, но учетчик не отвечал. Громовержец держал четкий ритм, и весело было рубить на куски задверные стоны. «Ты все погубишь!» – молила швея. Раньше надо было думать о соблюдении тишины! Если бы Майя искренне стремилась к покою, она одела бы учетчика в пижаму, уложила бы на дно братских носилок, чтобы его с тяжелобольными выставили из подвала. Сам он и не намекал на подобный исход, чтобы не опускаться в очередной раз до бессмысленного унижения, так швея приучила его к безнадежности просьб.

Теперь учетчик готов был длить этот набат, или благовест, для кого как, до пришествия хозяев 40 кладовой. Пусть полюбуются на носилки у порога, на безжизненные тела, на сизые пролежни под рубищем пижам, на все, до чего довела очередь своих стояльцев при попустительстве служащих. Пусть начнется строгое разбирательство, учетчик его не боится, хуже не будет, а если и будет, то он согласен на хуже, лишь бы иначе.

Правая рука немела от усталости. Он переложил биту в левую и ударил с новой силой. Раздался свист. Еще удар по инерции, и из пробитой трубы вырвалась шипящая струя кипятка и пара. Учетчик отпрянул. Свеча погасла. Темные, осязаемо густые, горячие волны быстро заполняли помещение. Дышать стало трудно, как в бане.

Учетчик ощупью пробрался к двери, выбил упор и вместе с клубами пара вывалился из кладовой. Снаружи не было ни души. Быстро же подвальщики разбежались с места аварии! И носилки с больными унесли, оставив учетчика наедине с неопровержимыми уликами преступления. А он жаждал ответственности и разбирательства по горячим следам причин и обстоятельств инцидента. Нечаянный свищ форсировал события. Теперь кто-нибудь из служащих спустится в подвал перекрыть пар, стремительно заполняющий пространство под зданием. Учетчик ждал.

И точно, желтый луч фонаря завиднелся в горячем тумане и осветил учетчику лицо. «Где?» – гулко крикнул мужской голос. Учетчик молча провел посетителя к двери, он его почти не различал. Мужчина быстро заглянул в свистящую волглую темень и пошел прочь. Его не было целую вечность. Когда свист утих и пар перестал выходить из перекрытой в отдалении трубы, учетчик подумал, что служащий сделал необходимое и ушел из подвала. Нет, сантехник пришел убедиться, что пар перекрыт. Он шатался от духоты и усталости. Мимо учетчика, сидевшего на корточках сбоку от двери и дрожавшего от сырости, сантехник протопал в 40 кладовую. Следом из сырого мрака выступили подвальщики. Мужчина осмотрел повреждение и вернулся из кладовой.

На выходе он сильно запнулся о порог. Жилистая рука с зажатым в кулаке фонарем, было опасно выронить его в темноте, скользнула по голове учетчика, ища опоры. Удерживая служащего от падения, учетчик привстал и крепко подставил плечо. Сантехник принял помощь как нечто само собой разумеющееся и беззастенчиво навалился на учетчика. Они вместе побрели сквозь подвал. Учетчик вдыхал крепкие запахи улицы, пота, табака, вина. Оступаясь, спутник ругался. Ноги его заплетались, свет фонаря мотался по сторонам, но он безостановочно двигался в твердо известном направлении. Он круто поворачивал, налетая на дышащих в спину подвальщиков. Они расступались и давали дорогу. В такие моменты учетчик ощущал прикосновения, его украдкой пытались отнять от служащего. Но тот налегал на учетчика, как на костыль, ставший частью тела и незаменимый под рукой. Может, сантехник вправду знал подвал вдоль и поперек и мог ходить по нему в любых направлениях, но сейчас пар, хмель, усталость сбили его с пути. Они забрели в подвальную глухомань.

Послышалось заунывное пение. Казалось, оно долетает в подвал из более глубокого подземелья. Учетчик подумал, что слышит звуки тайной скорбной церемонии, где все посторонние лишние, значит, им точно не туда, но когда он попытался отвернуть в сторону, у него потемнело в глазах, с такой силой вожатый сдавил ему шею. С куражливым упрямством хмельного сантехник шел своей дорогой. В направлении, куда они двигались, подвал понижался.

В компаниях спящих стали встречаться первые поющие. Они пели, не открывая глаз, сиплыми спросонок голосами. У пения не было слов. Торжественно-мрачный мотив свивался из разных партий, повторялся и нарастал. Любой человек, знакомый и не знакомый с ним, в зависимости от певческого опыта и настроения, слуха и голоса, мог уловить одну из партий, более или менее сложную, более или менее страстную, высокую или низкую, с какого-то места ее подхватить и влиться в хор. Не была ли эта музыка гимном подвала? Поющих становилось больше, они пели живее и громче, сидели и стояли теснее. На сантехника с учетчиком никто не глядел, их не замечали в упоении или избегали на них смотреть.

В одну из подвальных каморок набился хор, кольцами опоясавший низкое помещение. Певцы возвышались уступами на лавках и досках, один ряд над другим. Чистыми и тонкими, хриплыми и грубыми голосами они вели свои партии. Особенно проникновенно и грозно звучали верхние. Они горбились под потолком, казалось, держа на плечах подвальный свод. Они смотрели исподлобья и пели, не размыкая губ, но их груди бурно вздымались. Хор завораживал и гремел. Сантехник приостановился, воздавая должное силе концерта, и пошел дальше сквозь гущу поющих. Все крепче прижимал он к себе спутника, все тяжелее опирался. Учетчик валился с ног от изнеможения, тревоги и неведения. Когда они достигли середины хора, учетчик увидел, что в средоточии поющих, в перекрестье взоров водила рукой в такт и тоже пела Майя. Близоруко щурясь, она строго посмотрела на проходящих как бы в ожидании, что они присоединятся к хору. Мощно, печально, трогательно лилась музыка. Учетчик обернулся на швею из-под руки вожатого. Уже не он нес на себе служащего, служащий увлекал его вперед. Мимо Майи они пересекли помещение и вновь шагнули в кольца хора. Теперь не спины, а лица преграждали путь. Фонарь высветил изломанные вскинутые брови, оскаленные рты, напрягшиеся жилы. Некоторые хористы показались учетчику знакомы, он хотел рассмотреть. Но служащий уже шагал с подножия второго ряда на возвышение третьего, в непроницаемую черноту за его спинами. Мужчина переложил фонарь в правую руку, продолжая ей прижимать к себе учетчика, а свободной левой собрал в горсть мешающую пройти черноту, она была драпировкой, и с силой дернул вниз. Они с трудом увернулись, ткань ухнула им под ноги вместе с деревянным брусом, крепившим ее к подвальному своду.

В лицо учетчику хлынул ослепительный свет. Хор за спиной стих, либо его пение перестало быть слышно. В тишине донесся негромкий будничный разговор, скрежет лопаты. Сантехник, сильно согнувшись, полез дальше, куда двигаться плечом к плечу стало невозможно, так сузился ход. Вожатый, наконец, отпустил учетчика, но тот уже сам рвался следом. Хотя ноги путались в складках упавшей кулисы, он протиснулся наружу и сразу пошел дальше. Он чувствовал спиной пропасть, куда неминуемо рухнет, если задержится на краю.

Мучительно привыкая к свету, учетчик долго не мог поверить, что он на дне траншеи под открытым небом, что подвал остался по ту сторону пролома и что сантехника, выходит, не подвело чувство пути.

14. По течению

Мягкое закатное солнце висело над траншеей. Учетчик слышал хруст камешков под шагами сантехника, звякание ключей в тяжелой сумке. Учетчик шел следом, держась за осыпающуюся стенку траншеи, другой рукой прикрывая глаза. Он опасался, что подвал петлями, крючьями втянет его обратно в пролом. С непривычки учетчик опьянел от света и воздуха.

Слесарь скоро остановился и сел в кружок ждавших его товарищей. Видимо, из их компании он ушел, когда в подвале открылся свищ. Его спросили, что случилось. Ремонтник пренебрежительно отмахнулся, дескать, работа отняла время, ни к чему отвлекаться еще и на разговоры о ней. Учетчик подумал, что Рыморь ответил бы так же, матерым загородным сезонникам была свойственна сдержанность.

Компания расположилась на дне траншеи вокруг заляпанного строительным раствором ведра. Его перевернули и накрыли дно газетой. При отсутствии излишеств стол ломился от яств: бутылка черно-красного густого портвейна, жирные перья зеленого лука, наломанный без ножа хлеб, горсть соли. На утлом ведерном донце все это весело, тесно громоздилось и свисало за край. Стакан был один. Сантехнику чинно налили полный, чтобы наверстал упущенное за время отлучки и стал вровень со всеми. Компания неукоснительно придерживалась неписаных норм. Прежде чем пригубить, сантехник решил развязаться с делами, чтобы не отравлять послерабочий покой. Он поднял голову и сказал наверх: «Сегодня горячей воды не будет, авария. Из сороковой пусть выносят вещи на просушку».

Мало-помалу учетчик приучил глаза к свету. Он стоял невдалеке, но на почтительном расстоянии от застолья. Проследив взгляд сантехника, он увидел, что слова адресовались молоденькому курьеру. Как раз в этот момент курьер с разбега перепрыгнул траншею и намеревался повторить смелый трюк. Но при словах сантехника моментально поменял планы. Для юнца с мизерным опытом серьезной работы поручение бывалого служащего было важнее детской забавы. Курьер сломя голову помчался исполнять.

На верху траншеи осталось скопище уличников. С птичьим любопытством, как зверя в яме, они бесцеремонно и зорко разглядывали учетчика. Он давно должен был привыкнуть к назойливости очереди, но всякий раз его коробило. Уличники перетаптывались на покатом валу вынутого из траншеи грунта и заглядывали далеко под стенку, рискуя обрушиться с рыхлого края на головы служащих. Пока что им удавалось держать равновесие, только камешки с легким шорохом сыпались вниз. Одни очередники тихо, оживленно беседовали, другие зловеще молчали.

К стенке траншеи прислонилась деревянная лестница. Велик был соблазн немедленно выбраться наверх. Однако при виде армии неприятелей, обсуждавших, кажется, только детали скорой расправы, учетчик решил пока не отдаляться от своего спасителя. Если бы не присутствие служащих, уличники давно посыпались бы на дно траншеи.

Между тем компания, скрытая от коллег и начальства (очередники в любом количестве были для штатников привычно пустым местом), не спешила расходиться. Разумеется, основное место работы этих хозяев города было где-то в лабиринтах коридоров и кабинетов солидных учреждений. Там они облачались в чистые костюмы и принимали важные решения. На ремонте они подрабатывали. Их странная, всеядная алчность, они не гнушались грязной работенкой, вызывала возмущение и зависть. За благодушной неразборчивостью чувствовался подспудный аристократизм. Только непостижимо устроенные штатные городские служащие, вознесенные над безработным контингентом на головокружительную высоту карьерных лестниц, могли с равной силой держаться за свои многообразные занятия и выказывать пренебрежение ими. И где было удобнее громко выражать недовольство, как не на дне ямы теплым летним вечером, расслабив утомленные мышцы, развязав вином языки, вдали от глаз и ушей вышестоящих инстанций! Рабочие с жаром доказывали друг другу правоту одних служебных решений и перемещений и необоснованность других. Учетчику все это было бесконечно чуждо. Не понимая и не надеясь понять хитроумную механику городского карьерного роста ввысь и вширь (один человек замещал полставки, другой мог с успехом занимать две и три должности, но не в любом сочетании, и т. д., и т. п.), учетчик в сторонке ворочал свои трудные мысли. Он обхватил голову, чтобы не потерять сознание, если кто-нибудь из осаждающих яму уличников в нетерпении столкнет на него камень.

Как ни радостны были события последнего часа, счастливо завершившиеся освобождением из подвала, учетчик не мог не признать, что победа одержана помимо его воли и разумения. Пока слесарь силой волок его к выходу, он по-овечьи таращился по сторонам, не понимая происходящего, не участвуя в борьбе.

Учетчик вышел на солнце, чтобы увидеть неотразимые доказательства своей беспомощности. Его порывы к свободе заводили в неволю. Опыт общения уже с тремя служащими свидетельствовал о сложившейся привычке достигать целей, противоположных намеченным. С первым, шофером, учетчик сказал несколько слов, и эти слова свились петлей, утянувшей его в подвал. С хозяйкой 26 кладовой он пытался вступить в переговоры, чтобы выторговать освобождение, а в результате едва не обрек себя на пожизненное подвальное заточение. И только сантехнику учетчик не сказал ни слова, ничуть на него не надеялся, но именно этот невзрачный мужичонка оказал учетчику неоценимую помощь. Следовательно, права очередь, избегающая разговоров со служащими. Так они понятнее и безопаснее.

Особняком стояла встреча в горсадовской столовой. Учетчик не вступал в общение с Зоей-пекаркой, держался нелюдимо, но это не уберегло его на речной переправе от шайки Кугута. Впрочем, Зоино влияние на учетчика не толковалось однозначно. Возможно, он не вышел тогда из города по своей вине: замешкался у реки, позволил Лихвину втянуть себя в ненужный спор. Возможно, Зоина обида была мнимой, учетчик знал о ней со слов Лихвина. Достоверно очередью было засвидетельствовано только то, что вечером того же дня 8 апреля во втором подъезде учреждения Ко.5, когда учетчик потерял сознание, Зоя его окликала. Зачем? Вряд ли для того, чтобы низринуть в подвал! А всякое иное развитие событий было для учетчика предпочтительнее.

Тягучий томный голос вывел учетчика из задумчивости, голос вплыл в траншею сверху и заполнил ее: «До начала вечерней смены час».

Над краем траншеи возвышалась холеная, одетая в щегольской мундир кадровичка. Крепко упирались в землю по-хозяйски расставленные ноги, руки покойно лежали на груди, голова уходила в сумеречное небо, где уже виднелась звезда. Не удивительно, что при появлении служащей в неотразимом блеске могущества уличников как ветром сдуло. Учетчик тоже оробел. К счастью, женщина обращалась не к нему.

Тот, кому она говорила, заерзал среди дружков. В попытке встать на ноги усталый хмельной сантехник схватил рукой воздух, и учетчик привычным движением подставил плечо. По шаткой лестнице они поднялись из траншеи и направились к первому подъезду учреждения. Уверенная, что они идут следом, кадровичка важно шагала впереди. Она чувствовала их спиной и, не оглянувшись, спросила рабочего: «Кто с тобой?» – «Мой приятель!» – развязно ответил тот и на всякий случай зажал рот учетчику, хотя он и не думал возражать. «Он проводит меня на службу», – добавил сантехник, его ободрило молчание спутницы. «Коллега, а вы в курсе, что творится на службе? – сказала женщина с ударением на официальное „вы“. – В очереди волнения. Начались в подвале и выплеснулись на этажи. На лестнице перед отделом сутолока. Похоже, очередь теряет над собой контроль. Вы же знаете, что за публика эти безработные, как быстро они переходят от мелкого вредительства исподтишка к прямому неповиновению и тогда уже берут нахрапом. Мне с трудом удалось открыть и запереть за собой дверь отдела и выйти из подъезда. У меня возникло нехорошее чувство, что если бы я попыталась спуститься в подвал, передо мной попросту не расступились бы». – «Женская мнительность! – снисходительно возразил сантехник. – Отсюда боязнь воображаемого бунта, очередь никогда на него не решится. Шум поднялся из-за того, что в трубе образовался свищ и в подвал пошел пар. Но после того, как я перекрыл горячую воду, причин для паники нет». – «А я думаю, сначала был шум, потом пар, – холодно сказала кадровичка. – Однако не будем спорить при соискателях. Иначе про нас подумают, что мы в простых вещах не можем придти к согласию, путая причину и следствие. Чего уж тогда говорить о деликатных вопросах трудоустройства! О соблюдении очереди. Об отличии соискателя от собутыльника, которого вы, коллега, зовете на службу в гости. Между тем до начала приемных часов очень мало времени, вам необходимо побыть наедине с собой и настроиться на работу. Пусть в голове одни хмельные мысли, но ведь и с ними надо собраться».

С этими словами служащая прошла в здание. Стремительно и широко распахнула она подъездную дверь, визгливо простонала пружина, несколько уличников из стоявших на крыльце спрыгнули на землю.

Когда женщина завела речь о волнениях в очереди, учетчик глаза боялся поднять. Лишь после ухода кадровички, с трудом веря, что избег разоблачения, он осторожно огляделся. Служащая была права, не пожелав объясняться во дворе: вокруг колыхалась огромная и продолжающая прибывать толпа зевак. Очередь роилась и обтекала сантехника, пряча лица и жадно стараясь ничего не упустить. В глазах рябило от уличников. Поверх голов в окне первого этажа стояла девочка. Поднявшись на цыпочки на подоконнике, она выставила голову в форточку и зачарованно смотрела во двор. Она забыла вынуть палец изо рта, так захватило ее происходящее. В наблюдательнице учетчик узнал Тасю. 8 апреля сантехник, он же начальник 1 отдела кадров, вытолкал ее из окна и объявил, что в его отделе исключительно мужские вакансии. Тогда Тася ухитрилась вернуться внутрь через другое окно, открытое женщиной. Значит, Тася до сих пор держалась на плаву, проходила сложные и опасные процедуры проверок, освидетельствований, комиссий, предваряющих трудоустройство или отказ в нем. Теперь учетчику стала понятна непотопляемость соискательницы, ей покровительствовала влиятельная служащая, только что она сделала внушение самому начальнику отдела. Сантехник тоже заметил Тасю. «У, проклятая, – процедил он и заговорщически шепнул учетчику: – Мы еще заставим их стирать наши рубашки!»

Они взошли на крыльцо. Очередь сделалась более вязкой, уже не расступалась перед ними загодя. Учетчик видел ощеренные рты. Глаза уличников горели яростью. Ближние тянули к учетчику хищно скрюченные руки, но в последнюю секунду разжимали пальцы и отдергивали руки. Слесарь грубо расталкивал очередь. У самой двери он сшиб первоподъездного сверщика, поджарого старика в железных очках. Не будь за спиной стены, тот упал бы. От жестокого удара в грудь старик переломился в глубоком поклоне, и в этом была покорность, но в надсадном кашле хрипел протест. Путь был свободен. В тот момент, когда кадровик взялся за ручку двери, чтобы потянуть ее на себя, и учетчик почувствовал, что спутник перенес вес тела и не висит на его плечах, он вывинтился из-под руки служащего и сбежал с крыльца в толпу уличников. «Все-таки она тебя испугала, – разочарованно сказал сантехник, из распахнутого подъезда за ним доносилась глухая борьба. – Но я тебя запомнил». И непонятно было, что означали его последние слова, обещание отомстить за неблагодарность или вновь придти на помощь учетчику. Или служащий надеялся со временем привлечь его на свою сторону в борьбе с засильем женщин в 1 отделе?

Служащий скрылся в подъезде. В наступившем безмолвии томительно тянулись секунды, учетчик встал спиной к телефонной будке, готовясь встретить врагов, когда на него кинутся. Однако уличники не спешили атаковать, в них чувствовалось смущение, странное при подавляющем превосходстве в силе. Старик-сверщик, наконец, справился с кашлем и завладел общим вниманием. Он встал рядом с учетчиком и глухо сказал: «Все видели?» Двор убито молчал. Только рабочие, поднявшиеся из траншеи, лениво обменивались короткими фразами. Они грузили в телегу инструмент, по обыкновению занятых людей не глядя на безработных. Запряженная в телегу старая коммунальная лошадь стояла неподвижно, как изваяние.

«Все видели, как твердо он отказался от проникновения в отдел кадров без очереди? – возвысил слабый голос старик и в волнении глотнул услужливо поднесенную воду. – На наших глазах он отклонил приглашение, открывавшее прямой путь к трудоустройству на мужскую вакансию через 1 отдел. А после трудоустройства для учетчика канули бы в безвозвратное прошлое все тяготы и лишения очереди, все планы нашей страшной мести. Наших проклятий он просто бы не услышал. Он начисто забыл бы о нашем существовании, как забывают все счастливчики. И вот от таких-то благ он добровольно отказался! Так мог поступить только человек чести. Думаю, никому не надо объяснять, что сам этот факт начисто снимает с учетчика подозрения в измене очереди, в попытках занять в городе теплое местечко в обход установленного порядка. Но почему же раньше мы допускали такое предположение? Почему верили в вину учетчика, в то, что только страх перед разоблачением придал ему прыти и помог укрыться в подвале от гнева улицы? Да потому, что об этом твердили второподъездники, наши соседи по двору, а доверие необходимо для поддержания добрососедских отношений. Мы думали, кроме того, что они сами наведут порядок в своих рядах и поставят на место ставший одиозным для всего города номер Ко.5,II-970. Еще пять минут назад сверщик второго подъезда убеждал меня, что 970 вернулся во двор не по своей воле, что его вытолкали из подвала через пролом как вклинившегося в очередь без очереди, что его единственное спасение повиснуть репьем на добром от вина служащем. А минуту назад коллега Кугут вместе со всеми увидел, как ошельмованный им учетчик, рискуя навлечь на себя гнев служащего, решительно отказался пройти в здание без очереди, причем не куда-нибудь, не в подвал, а прямо за порог отдела кадров, в средоточие наших чаяний. Такая несгибаемая воля и сила духа решают все сомнения в пользу учетчика. Если он и совершил мелкие проступки в первый день пребывания в городе, когда только занял очередь, то не кроется ли их причина в лютой опеке товарищей по очереди? Он же был в городе зеленый новичок и мог сделать отчаянные, необдуманные шаги под натиском Кугута и его команды, гонявшихся за учетчиком по всему городу!»

«А что я? – из дальних рядов толпы испуганно крикнул Кугут. – Я только выполнял указания сверху, полученные снизу через подвального секретаря!» Общий смех, негодующее шиканье были ответом на жалкие оправдания. Симпатичные лица обступивших учетчика уличников, сплошь незнакомых, светились дружеским участием. Кугута не подпускали и близко, а слышал он все, потому что каждое слово первоподъездного сверщика легким шелестом из уст в уста летело в разные концы людского моря. У старика была слабая грудь, он говорил с жаром, но тихим надтреснутым голосом, и так же полушепотом закончил внезапное чествование: «Очередь сурово карает отступников, готовых ради скорейшего достижения цели увильнуть в подлые разовые очереди и в конечном счете ввергнуть город в хаос, когда вакансии будут замещаться не по порядку, а по пронырливости. Но в равной степени не должен остаться без награды и подвиг отречения от соблазна, пример скромности и величайшего самообладания. Таков поступок учетчика. На таких, как он, держалась и держится очередь. Качать его!»

Множество сильных рук бережно подхватили учетчика. Бесполезно было сопротивляться, но он страшно напрягся. После стольких горьких уроков мог ли он принять за чистую монету льстивые речи! Чем восторженнее похвалы, тем меньше веры. Не издёвка ли за ними? И, все выше взлетая под одобрительный гул толпы, учетчик мучительно ждал подвоха. Он отчетливо представлял, как по условному сигналу качающие дружно уберут за спину руки и с любопытством будут глядеть, как он грянется оземь, хрипя и корчась от боли. Само ожидание удара таило опасность: окаменевшее, закрепощенное тело хрупче раскрепощенного, мягко налетающего на препятствие ветошками расслабленных мышц при внезапном ударе. С такими мыслями учетчик падал вниз.

Когда же он летел вверх под окна третьего этажа, он рисковал попасть на глаза знакомым, враждебно настроенным служащим. Главную опасность представляла Рая-архивщица, похоронившая учетчика в подвале. Он мог лишь надеяться, что ее не привлечет пышное чествование, что она не увидит его в окно и не скомандует вернуть беглеца под землю. Шофер и Зоя-пекарка волновали меньше: вряд ли они узнАют в учетчике учетчика, преображенного подвалом до неузнаваемости со времени встреч с ними. К счастью, в окнах учреждения мелькали только незнакомые служащие. Они без интереса глядели мимо учетчика. В здании одна соискательница Тася далеко вытягивала тонкие руки из форточки первого этажа и слала учетчику воздушные поцелуи. А сидящие на ветках деревьев уличные наблюдатели, те, что ночью с луной заглядывают в окна темных кабинетов, подбрасывали в воздух шапки. Правда, кричать «ура» они отваживались шепотом.

Когда учетчика поставили на ноги, у него качались перед глазами освещенные окна и приветливые лица. Чтобы учетчик чувствовал себя увереннее, старик-сверщик дружески обнял его и предложил покровительство первого подъезда. Он объяснил, что так бывает: не врос в одну очередь – врастешь в другую. Иногда разумнее заново начать городскую жизнь с нового номера. На втором подъезде свет клином не сошелся, пусть там находится хваленый 19 отдел кадров во главе с Зоей Движковой. Кстати, ее персональный интерес к учетчику штука обоюдоострая: может выйти для него и триумфом, и крахом. Первый подъезд предпочтительнее для новой жизни уже тем, что ему учетчик принес пользу, еще не успев занять очередь. Инспектор 1 отдела кадров противилась его посещению, он уловил протест, не пошел в гости, чем предотвратил разлад между кадровиками, в будущем учетчику это зачтется. Сверщик доверительно шепнул, что в 1 отделе все решает женщина-инспектор, а вовсе не замухрышка начальник, как бы он ни пыжился. В водопроводе он разбирается лучше, чем в тончайших кружевах кадровой работы. Что касается очередников первого подъезда, для них честь заполучить в товарищи такого несгибаемого стояльца, как учетчик. Правда, несмотря на все заслуги, ему придется встать в очередь, конечно же, крайним, иначе нарушится основополагающий принцип очереди. А учетчик за него пострадал и его незыблемость своим последним благородным поступком подтвердил.

При последних словах сверщика первоподъездники с облегчением рассмеялись. Как ни велико было их дружелюбие и восхищение, может, они до утра готовы были чествовать учетчика, однако никто не хотел пускать в очередь перед собой лишнего человека. Учетчик не забыл, как смертельно рискованно объяснять городским, что не нуждаешься в очередях. Он вежливо поблагодарил за предоставленную возможность, сказав, что воспользуется ей несколько позже. Сейчас же ему необходимо придти в себя, развеяться от подвальной тьмы и узости, размять затекшие мышцы, надышаться чистого воздуха, напиться воды из щедрых уличных колонок. Не мешает и на звезды взглянуть, в общем, побаловаться тем, чего он был лишен в подвале и что доступно любому уличнику в часы между перекличками. Уличники это мало ценят, поскольку у них еще впереди подвальные скученность, жажда, мрак. Когда учетчик это сказал, первоподъездники посерьезнели и съежились. Видно, он попал в точку тайных страхов перед неотлучным стоянием, на словах они жаждали скорейшего продвижения в очереди, а в душе трепетали.

Старик-сверщик щелкнул замком истертого портфеля, погрузил в него руку и из-под пухлых, залосненных развертыванием и скручиванием свитков очереди извлек 2 копейки. Медь была в грязи и патине. Вместе с монетой старик вручил учетчику номер телефона 1 отдела кадров, нацарапал огрызком карандаша на клочке газетного поля.

«Эта монетка самое ценное из моих личных сбережений, – растроганно сказал старик. – Скоро я передам портфель сверщика одному из следомстоящих и шагну в подъезд. А там, сам знаешь, телефонных будок нет. Разумеется, я бы еще успел сделать звонок служащим. Но дарю эту возможность тебе, чтобы ты не думал, будто за твою жертву мы не способны отблагодарить ничем существеннее похвал и качания». – «Существеннее? – спросил учетчик, удивление вырвалось раньше, чем он успел сдержаться. – Вы называете существенной возможность побыть пустотой для невидимого собеседника? Как я понимаю, все звонящие соискатели тратят монеты исключительно на молчание. Может, кто-то что-то и говорит на том конце провода, но на этом я не слышал ни одного членораздельного слова!» – «А чего тут можно сказать? – удивился в ответ старик. – Ведь мы звоним людям, которые нас в глаза не видели, ничего про нас не знают и ничуть не интересуются нами, пока мы не отстоим очередь и не попадем к ним на прием. А это перспектива дальняя и ненадежная. Даже выстояв очередь, не сгинув в ее извивах и ловушках, соискатель может пробиваться на работу через другой отдел кадров, не тот, куда звонил из таксофона. Такие перемены происходят и независимо от нашей воли, ведь в каждом подъезде учреждения одновременно ведут прием несколько отделов, любой из них может без объяснения причин надолго закрыться, и так же вдруг, без предупреждения, открываются и возобновляют прием отделы, прежде запертые, казалось, навсегда. И вот тогда, если цель стояния по ходу движения от хвоста к голове очереди поменялась, звонок, сделанный в давнем прошлом, еще с улицы, окончательно теряет смысл». – «По-моему, в нем изначально нет смысла, – возразил учетчик. – Это озорство и забавным не назовешь. Что за дикая прихоть звонить по служебному телефону незнакомого человека, не сделавшего тебе ничего дурного, и изводить его молчанием. Хорошо, если служащий спишет немоту на ошибку номером или технические неполадки, а не задумается о постороннем, не встревожится и не потеряет на весь день рабочий настрой». Сверщик развел руками: «Что делать! Есть изъяны в единственно доступном нам способе хоть как-то повлиять на кадровиков, заронить в них смутное предчувствие о возможной встрече в будущем. Но я бы никому не советовал пренебрегать таким шансом. Телефонное молчание – огромная сила при умелом применении в удачный момент, когда служащий находится в подходящем расположении духа, чтобы в разверзшейся на другом конце провода тишине услышать не баловство, а тайный зов грядущего, к которому нельзя отнестись легкомысленно. Тут на несколько секунд между молчащим и слушающим наводится мост, незримый для всех, кроме звонящего, для него он ярче радуги. В такой момент, когда от счастья распирает грудь, опаснее всего не удержаться и чего-нибудь брякнуть в трубку. Ведь впоследствии, на собеседовании с соискателем, голос может вспомниться, а кадровики ох как не любят, когда на них пытаются влиять в надежде предопределить их решение. Решения они любят принимать самостоятельно. Конечно, случаются в очереди растяпы, которые тратят драгоценную монету на звонок в такой момент, когда трубку телефона снимает даже не тот, с кем хотят установить молчание, не зрелый служащий, а какой-нибудь мальчик на побегушках, или дряхлый отставник, или вовсе посторонний, на минуту заглянувший в чужой отдел за солью или мелкой справкой. Вот такие звонки действительно только вредят, они досадные помехи в эфире содержательного молчания. У таких пустозвонов, будь моя воля, я бы отнимал монеты и давал тем, кто знает вкус и толк в искусстве немого звонка. Впрочем, твое положение, если решишь звонить по номеру, что я тебе дал, наиудобнейшее: из телефонной будки видны окна 1 отдела. Там все решает, как я уже говорил, женщина-инспектор. У нее привычка бродить по кабинету, она часто подходит к окну, изучая мелкий или неразборчивый документ. И, когда по ее лицу ты увидишь, что наступил подходящий момент, что женщина смягчилась и предалась мечтам, тогда не мешкай, звони!» – «Бедная женщина! Сколько уже соискателей рассматривали ее до дыр, чтобы через них читать в ее душе, как в открытой книге». – «Сказано грубовато, у нас не принято так выражаться о служащих, но суть уловлена верно. Тебе придется узнать все, что сможешь, всеми допустимыми способами о всех сотрудниках отдела, через который решишь трудоустраиваться. Можешь подглядывать, подслушивать, выведывать, выменивать сведения у головы очереди, если есть на что, украдкой поднимать за кадровиками старые билеты, квитанции, записки, которые они теряют на ходу или за ненадобностью выбрасывают из карманов и сумок, пока бегут со службы или на службу. Но это все тайные тихие поиски за спиной, по ходу их ты ни в коем случае не должен привлечь к себе внимание тех, кем интересуешься. А единственную возможность потревожить высокопоставленных избранников и хоть как-то намекнуть о своих планах дарят соискателю вот эти 2 грамма меди. Кроме того, звонок дает тебе шанс насолить Тасе. Давно пора вбить клин между инспекторшей и ушлой девкой. Она засела в кадровой приемной, как собака на сене, сама не может трудоустроиться и другим не дает. В некотором смысле немой звонок подобен игре в покер, для выигрыша своя выгода бывает не так важна, как урон, нанесенный противнику». – «Я понял! – устало сказал учетчик и опустил монету в карман. – Если в очереди есть разговор на неисчерпаемую тему, то он о телефонном молчании. Раз так, мы его неминуемо продолжим. А пока я пойду».

И вовремя. В свете дальнего фонаря на взгорке тротуара учетчик увидел знакомую фигуру. Невысокая ладная женщина приближалась размеренным шагом. С усталым достоинством держала она увенчанную тяжелой косой голову. Учетчик узнал Раю Лукаянову. Она только шла на службу в свой 26 отдел, значит, не могла видеть, как ее подземный пленник качался под окнами учреждения. И теперь не следовало показываться ей на глаза. Учетчик стал удаляться от светящихся кадровых громад улицы Космонавтов, протиснулся между сараями и вышел в одноэтажный, заросший зеленью частный сектор. Ноги сами вели за кривой тополь. Сколько раз учетчик смотрел на него из подвального окна, мечтая оставить за спиной решето корявой кроны, заслонившей загородные дали! По этим улицам в метель он забрел в город, они же выведут его обратно.

Но если в снежной апрельской мгле улочки тянулись безжизненными просеками, то сейчас, в летнюю теплынь, они не спали. Некоторые дворы, особенно у заборов в густом мраке под деревьями, были полны копошения, смешков и возгласов. Учетчик хотел было уйти из-под фонарного света середины дороги на обочину, но оттуда послышались игривые голоса и топот догонялок. Учетчик на ходу мельком оглядел компанию. Ничего особенного, неугомонная зеленая молодежь из мелких служащих: курьеры, порученцы, стажеры, студенты на практике. Видимо, по неопытности или нерадивости они допускали упущения по службе в течение рабочего дня, поэтому по его окончании, сверхурочно, им было велено штудировать руководящие инструкции. Однако занимались они самообразованием несерьезно, да и учебную тетрадку им выдали на всех одну, непоседы вырывали ее друг у друга, боролись и бегали по бревнам с риском быть задавленными, если сложенный у забора штабель раскатится. Вокруг резвящихся младослужащих угадывались во мраке скорбные силуэты очередников. С угрюмым немым укором взирали они на беззастенчивое разбазаривание времени. Одного в фонарном свете учетчик увидел четко, тот скорбно восседал на верху ворот, ведших, очевидно, во двор отдела кадров, откуда высыпала пестрая братия. Нечто похожее учетчику доводилось видеть за городом, когда извилистые пути и проселки сезонного промысла выводили на окраины деревень. Он не знался с такими компаниями, не оборачивался на оклик: звать могли не его, а если его, то значит, окликнувший обознался.

Сейчас учетчика тревожила слежка. Ее, впрочем, и слежкой трудно было назвать, потому что нашедшие и догнавшие его на темных улицах двое шли за учетчиком, не таясь и спокойно беседуя между собой. Такая бесцеремонность тем более удивляла, что одним из сопровождающих был Кугут. 8 апреля учетчик навсегда запомнил личность сипоголового. Увязавшиеся за учетчиком очередники шли как будто по своим делам, но, когда учетчик поворачивал с улицы на улицу, они, как привязанные, поворачивали за ним. Не мог же он до утра гулять под надзором! Их присутствие не входило в его планы. Но и бежать от докучного старикана было нелепо. Сегодня не 8 апреля. Очередь ясно дала понять, что учетчик в городской иерархии не ниже Кугута. Учетчик круто развернулся к незваным попутчикам и исподлобья посмотрел на Кугута.

Тот примирительно поднял руки и сказал: «Мы здесь только для того, чтобы избавить тебя от неприятных сюрпризов. Мы знакомы с первого дня, и я знаю, что ты не ходил один по ночному городу. Метель не в счет, это редкий случай, когда пустые улицы действительно безопасны. А летней ночью чужака на каждом шагу подстерегают угрозы. Чем теплее и тише, тем опаснее. Частносекторные стояльцы знают меня и могущество очереди, которую я представляю, поэтому связываться не рискнут, а в одиночку ты станешь легкой добычей. Опасны не только очередники. Мелкие служащие, все эти безусые стажеры, вчерашние студенты, заигрываются и бывают жестоки. Как-то странно, первоподъездники, так высоко ставя твои заслуги, не позаботились о твоей охране. Мы пошли за тобой еще для того, чтобы сказать: пожалуйста, не думай слишком плохо о втором подъезде и слишком хорошо о первом. Их сверщик воспользовался удобным случаем, чтобы смешать нашу очередь с грязью, а себя выставить ревнителем чистоты стояния. Но неизвестно, как первоподъездники повели бы себя на нашем месте 8 апреля под бомбежкой срочных запросов и грозных резолюций высших инстанций. Кстати, и сейчас мы можем предложить тебе больше, чем они. После всех славословий в твой адрес их сверщик предложил тебе встать крайним в очередь, что доступно любому в городе новичку без всяких заслуг. В нашу же очередь ты можешь вернуться на свое законное 970 место. Все эти месяцы я не вычеркивал тебя из списка, да и как я мог, когда ты фактически оставался в очереди, в ее сокровенных недрах. Завтра ты смело можешь явиться на утреннюю перекличку и занять свое место. Его ты легко найдешь по Хфеде, занимавшем очередь за тобой. Надеюсь, ты не забыл своего ближайшего соседа?»

Учетчик с трудом и не сразу узнал в спутнике Кугута Хфедю. Тот демонстративно держался в стороне, медленно обходил по кругу пятно фонарного света и, далеко выбрасывая длинные сильные ноги, пинал мелкие камни. В хищной повадке подростка, в колючем прищуре глаз не осталось и следа былой наивности. За пару-тройку месяцев в городе он вырос в опасную уличную бестию, прошел школу хвоста очереди и впитал присущие ей пороки, страхи и страсти. Хфеде, закоренелому стояльцу, никак не улыбалось возвращение в строй давно пропавшего номера из числа впередистоящих. Естественно, учетчик и в подвале стоял впереди, но там это было не так оскорбительно зримо, как лишняя спина, выросшая перед глазами. И, чтобы не наживать себе в городе еще одного врага, их без Хфеди было довольно, учетчик быстро и твердо сказал Кугуту: «Ты сам знаешь ответ на твое предложение». – «Да, но я должен был сделать его для очистки совести, – осклабился старик. – Твое дело отказаться, а мое – предложить. В то, что ты всерьез намерен уйти из города и всех его очередей, я поверил еще на переправе, когда веслом выбивал у тебя нож: так грозно ты им размахивал, хотя уже пускал пузыри и готов был уйти на дно. Поверь, мы с Хфедей ничего не имеем против тебя и твоей решимости навсегда нас покинуть. Лично я фактически благодаря тебе сделал карьеру сверщика, сменив на этом посту Егоша, отправленного в хвост очереди за халатность. Может, у Егоша на тебя вырос зуб, хотя он сам виноват, шляпа. Я полагаю, если совместное будущее нам не светит, незачем ворошить прошлое. В знак примирения, чтобы ты за городом не поминал нас лихом, мы собрали тебе в дорогу кое-какую снедь и готовы проводить тебя на вокзал, на предутренний белёвский поезд. Конечно, не в наших силах достать билет, этого никто из очереди не сможет, но до первой загородной остановки легко доехать и на подножке. Вскочить на нее можно, когда поезд тронется и проводник уйдет в вагон. Некоторые из наших и зимой, когда голодно, отваживаются на такие поездки в деревню с риском заледенеть и свалиться на ходу. А уж летом, когда теплый ветер овевает лицо, путешествие на подножке одно удовольствие. Белёвский проходит через нашу станцию очень рано. На рассвете ты оставишь за спиной улицы города, проедешь по высокому железнодорожному мосту над текущей далеко внизу речонкой, махнешь на прощание злым зареченским очередям, пусть бегут за тобой под насыпью в бессильной ярости. Еще через полчаса ты растворишься в своем милом загороде. Ну, а мы останемся куликовать на своем болоте, номерами прикованные к очередям, взорами – к окнам заветных кабинетов, а сердцем – к телефонным будкам. Поверь, в маете уличной очереди одна отрада: набрать заветный порядок цифр и в чудесной близи услышать заветный голос, тот, что позовет меня в будущем, когда я отстою очередь и шагну за порог отдела кадров».

Учетчик взял у Кугута сумку с продуктами, но от предложения проводить себя на вокзал решительно отказался. Достаточно, чтобы ему указали дорогу. Кугут с Хфедей подробно объяснили, как пройти на вокзал, он был недалеко, но когда учетчик дружески попрощался с ними, они вопреки ожиданию не отстали, а пошли за ним по пятам, точь-в-точь как раньше. Учетчик искал и не находил предлог отделаться от провожатых.

Из-за поворота донесся быстрый топот, учетчик услышал по-собачьи частое дыхание, и в него врезалась юркая коренастая фигурка. Круглое бурятское лицо с маленькими глазками взмокло от пота. Учетчик сразу узнал карлицу. В отличие от Хфеди эта очередница не менялась. «Я не опоздала?» – спросила карлица, не отдышавшись. «Тебе нечего тут делать!» – угрюмо в два голоса сказали Кугут с Хфедей, они моментально очутились рядом. «Значит, не опоздала, – злорадно облизнулась карлица, ее не смутил враждебный прием, она с вызовом заявила: – Я тоже имею право напутствовать товарища по очереди. Хочу предупредить тебя, милый учетчичек, о возможной ловушке, куда ты, свежий человек, можешь угодить по незнанию застарелых болячек первоподъездной очереди. Как бы ни курили тебе фимиам, ты должен трезво понимать, что поступил не благородно, а просто умно, отклонив предложение начальника 1 отдела зайти к нему на службу. Никаких шансов трудоустроиться через него у тебя не было, нет и не будет. Этот недотепа много лет бьет себя в грудь, заявляя, что у него одни мужские вакансии. Но горе клюющим на громкие заверения! Уже много здоровых, сильных духом и телом парней, имевших неплохие шансы трудоустроиться через отделы по соседству или выше по лестнице, поверили обещаниям, шагнули за роковой порог и сгинули. Те же, кому удалось пробиться сквозь кадровое сито 1 отдела, были исключительно женщины. Поэтому если кто и получил пользу от твоего героического отказа войти в подъезд, так это, во-первых, ты сам, а во-вторых, первоподъездный сверщик. Забеги ты хоть на минутку в гости к служащему, и на первоподъездную очередь легло бы позорное пятно. Для сверщика это обернулось бы катастрофой. Пусть все видели, что сила солому ломит, что служащий не только старика отшвырнул от двери, но всех уличников разметал с крыльца, все равно такой вопиющий случай нельзя было бы оставить без последствий. За такую промашку снимай последнюю рубашку! Первоподъездный сверщик должен был повторить судьбу второподъездного Егоша, выброшенного в конец очереди. Ты спас его. И чем же отблагодарил тебя старый сквалыга? Подкинул номерок телефона безнадежного 1 отдела, через который ты, парень, никогда в жизни не трудоустроишься. Он посылает тебя на верное отсеяние. На словах возвел на пьедестал, а на деле вырыл яму. Даже монеты не пожалел! Он так воодушевился на публике, набрался такой самоуверенности и цинизма, что в глаза тебе заявил: путать планы других в очереди важнее, чем преследовать свою выгоду. Старый интриган намекнул, как он тебя одурачил!»

«Значит, сверщик мог лукавить и в том, что с меня сняты все подозрения и обвинения?» – напряженно спросил учетчик. «Нет, в этом не мог, – сказала карлица тоном, каким нетерпеливые взрослые говорят с несмышлеными детьми. – Когда ты ускользнул из рук кадровика, совершив, быть может, главный в жизни поступок на глазах сотен уличников, в этот самый миг любой, кто мало-мальски разбирается в уставах и традициях очереди, а старик в этом точно разбирается, смог бы предугадать решение ее авторитетов в твою пользу. Для этого не надо быть провидцем. Они обречены тебя оправдать, иначе простой люд их не поймет и авторитеты, чего доброго, зашатаются. Ты красиво вывернулся. Твоя заслуга настолько огромна, что я даже не знаю, с чем сравнить, разве что изобличение изменника очереди почетнее. Теперь, главное, не оступись. Стоит ли связываться с первоподъездной очередью и звонить в 1 отдел, устанавливая с ним опасную близость телефонного молчания?» – «Конечно, не стоит, – с тонкой усмешкой согласился учетчик, доставая бумажку с номером телефона и разрывая ее на клочки. – Я не буду связываться ни с какими очередями и обещаю покинуть город в ближайшее время. А поскольку я тут сделался, пусть на час, кем-то вроде почетного гражданина и вряд ли кто осмелится на меня покуситься, я могу сию минуту без охраны и провожатых идти на вокзал и ехать за город искать своего бригадира. Пожелай мне удачи». – «Ну, само собой! – воскликнула карлица, все более приходя в странное раздражение. – Тебе придется рассчитывать только на себя и на удачу. Ведь ты не можешь позвонить бригадиру и предупредить: встречай тогда-то, поезд такой-то, вагон такой-то. Потому что в лесу и поле не стоят телефоны!» – «Вот и мы с Кугутом замаялись намекать: ни к чему ему двушка, раз он решил распрощаться с городом, – презрительно фыркнул Хфедя. – А он то ли издевается, то ли впрямь не поймет такой очевидной истины».

Наступило молчание. Учетчик нащупал в кармане монетку. Действительно, он и думать о ней забыл. Надо было признать, эти трое изучили его лучше других очередников. Другие не шли за ним гурьбой по ночным улицам только потому, что и не мечтали уговорами или подношениями выманить 2 копейки, так высоко ценилась в очереди иллюзия некой перспективы, которую приоткрывал, проваливаясь в монетоприемник таксофона, заветный кругляш. Но, к счастью, и учетчик имел возможность узнать характер каждого из троицы. Он помнил злые слезы карлицы, когда Кугут присвоил ее монету и унизил, посадив верхом на телефонную будку. Женщина, без сомнения, крепко помнила ту обиду. Если Кугут претендовал на монету по праву сильного и старшего, а Хфедя по праву соседа учетчика по очереди и в надежде на быстрые ноги, то карлица могла рассчитывать только на силу духа. В ее случае присущую коротышкам твердую волю усиливала жажда реванша и справедливости.

«Монету я получил в дар, – сказал учетчик и пристально посмотрел в глаза каждому, ища подтверждения своим мыслям, – и могу так же свободно передарить ее, не объясняя и не обсуждая свой выбор». С этими словами учетчик поднял желто блеснувший в свете фонаря медячок и вложил в ладонь карлицы. Та мигом стиснула кулачок и затолкала его глубоко под кофту на животе. Несмотря на превосходство конкурентов в силе она готова была свернуться ежихой, пряча монетку в центре своего существа. И Кугут готов был хищным зверем кружить рядом в упорных попытках размотать клубок. И Хфедя с его проворством и гибкостью гимнаста рассчитывал выцарапать монету, воспользовавшись превратностями предстоящей борьбы. На учетчика больше никто не взглянул.

Он зашагал прочь, не оглядываясь, не прислушиваясь к борьбе за спиной. Он не сомневался, что о нем забыли. Учетчик хорошо понял, как идти на вокзал, но после второго или третьего поворота изменил маршрут и нырнул в проулок между заборами, ведущий в другом направлении, чтобы ни одна живая душа не угадала путь его отхода из города.

Учетчика охватило ликование. Он чувствовал себя на гребне событий. Что за дивный день! Он не знал точно, какое сегодня число, но пока все складывалось настолько же удачно, насколько вкривь и вкось шло 8 апреля, с утра, когда метель завела его в город, до вечера, когда город низринул его в подвал. Теперь и тонкий полумесяц не выдавал учетчика в темноте, не затмевал хрупким светом путеводных звезд, глядел верным товарищем в отличие от постылой полной луны 8 апреля.

Однако, радуясь, учетчик себя охолаживал. Сам он к жестокому устройству городской жизни, к механике разворачивающихся в неразрывном сцеплении разных событий относился с тем же непростительным легкомыслием, с той же недооценкой опасности, что и в первое время. Он задавался вопросом и не находил ответа, почему только сейчас, через столько часов после освобождения, он дал себе труд мысленно вернуться в подвал и подумать, что там творится после его ухода в пролом.

Для этого не требовалось богатое воображение. Учетчик почти воочию видел, как Майя, разогнав хор, не смогший предотвратить побег, и примчавшись к секретарю второподъездной очереди, рассказывает о происшествии и в нетерпении стучит дирижерской палочкой по столу. Но зря она понукает, толстяк сам торопится изо всех сил: брызгают чернила, щелкает перо, рвется бумага. Когда депеша о побеге учетчика готова, подвальщики поверх голов передают срочное известие в высшие инстанции, в первую очередь в 26 отдел кадров, лично Лукаяновой, потому что она кровно заинтересована в молчании Майи, купленном отдачей учетчика в вечные подмастерья. Но у других служащих тоже есть вопросы и претензии к учетчику, поэтому следующая копия шоферу, еще копия Зое-пекарке, всем заинтересованным лицам. Вновь взлетают над головами руки подвальщиков, это уже летят обратно ответы с руководящими указаниями. На бумаге свежие злобные росчерки: «обеспечьте поимку», «выпытайте правду» и тут же, другой рукой, «пусть замолчит!» Взаимоисключающие грозные резолюции нагоняют страх и побуждают к действию. Конечно, секретарь давно уже кричит в цокольное окно, зовя Кугута, чтобы передать приказ об аресте учетчика. И счастье учетчика, что сипоголовый гонитель ушел со двора учреждения за двушкой. Разве не почуял учетчик подвальный холодок в груди, когда карлица загородила ему дорогу! Ему повезло, что и она оказалась охотницей за монетой. Но это уже в последний раз, нельзя бесконечно уповать на удачу. Теперь-то уже все в городе спохватились. Учетчик не сомневался, что следующие шаги за спиной будут шумом погони. Тогда не убежать. Если он не хочет вернуться в подвал, что хуже любой бесприютности, нельзя дать очереди обнаружить себя, поэтому нельзя делать ожидаемых шагов. Значит, ни в коем случае не идти на вокзал. Раз ему советовали уехать из города по железной дороге, вокзал уже наводнен патрулями очереди от зала ожидания до крыш вагонов проходящих поездов, а на подступах устроены засады.

Учетчик должен был разминуться с ищейками, высланными ему наперехват, при том что они знали город, как свои пять пальцев, могли ориентироваться с закрытыми глазами, он же шагал наугад по незнакомой местности. За месяцы подвального сидения учетчик отвык от физического напряжения. Сердце, вяло толкавшее кровь в подземелье, трепыхалось в груди, как птица. Казалось, оно решило сполна и сразу вознаградить себя за долгую несвободу и улететь на простор из куцей полуволи городских улиц. А тело, хилое тело взмокло от пота и дрожало в изнеможении каждым мускулом. Усталые ноги несли учетчика вниз. По ходу спуска бурьян рос гуще и выше, проулки истончились до тропок. Движение вдали от глаз и пут очереди доставляло счастье, отчего делалось невыносимо жарко. Поэтому, когда кривые заборы и тупики, откуда учетчик ощупью возвращался в петляющие между огородами проходы (в одном месте пришлось осторожно перешагнуть спящего пса), вывели к речке, учетчик чуть не вошел в воду в одежде.

Ветви ив смыкались над узким руслом. Было безлюдно, только на другом берегу в низком доме мерцало окно, работал телевизор, слышались неестественно отчетливые голоса актеров. Осторожно, чтобы не выдать себя плеском, учетчик умыл лицо и напился тепловатой, пахнущей тиной воды. Без сомнения, он вышел к притоку главной реки. Весной он не смог через нее переправиться, но ледоход давно прошел. И сейчас сплав по течению этой тихой воды разве не лучший тайный путь из города? Во всяком случае, приток безошибочно приведет к слиянию.

Как только учетчик остановился и задумался, вокруг него в душном воздухе собралось облако комаров. Они тоже не давали времени на колебания. В сумку с подаренными в дорогу продуктами учетчик уложил одежду, привязал к голове, чтобы освободить руки, и голышом скользнул в воду. Речка была мелкой, где по пояс, где по грудь. Редкие ямы он переплывал. Впрочем, на всем протяжении русла он не шел, а полуплыл, погрузившись в воду и мягко толкаясь от дна, чтобы собственным весом не повредить ногу о замытую в ил корягу или колючий железный хлам, прикосновение к нему вызывало дрожь отвращения.

Приток оказался извилистым, путь долгим, и у слияния, когда в просвете под деревьями, приоткрылась ширь главной реки, учетчик клацал зубами от холода и голода. Следовало отдохнуть и подкрепиться перед решительным броском за город. Глупо утонуть в ста метрах от воли! Учетчик вышел на берег, трясущимися пальцами распаковал сумку и долго растирался сухим полотном рубашки. Когда он чувствовал, что от сотрясающего тело озноба у него вот-вот вырвется скуление, он впивался зубами в одежду. Потом он ел необыкновенно вкусный, с кислинкой, черный хлеб, такой пекли на местном хлебозаводе. Хлеб достался учетчику за 2 копейки. Вокруг царили тишина и безвестность. И отдаленный собачий лай не доносился из города. В тиши одиноко катилась с горы невидимая машина, жалобно скрипя на ямах рессорами. Учетчик чувствовал себя бодро, голова работала ясно. Он не забыл отстегнуть от подкладки жилета булавку, чтобы на глубине держать ее под рукой и уколоть мышцу, если сведет судорога. В прежнее время учетчик мог рассчитывать на свою выносливость, но сейчас ждал от собственного тела любого подвоха.

Он собирался вернуться в воду, когда в десяти метрах впереди кто-то тихо подплыл к слиянию из большой реки и у самого берега, на мелководье, вдруг распрямился во весь рост, вода с журчанием заструилась вниз. С берега ударил луч фонаря. Молодая обнаженная женщина оглаживала руками освеженное купанием тело, она позволила себя рассмотреть, зачерпнула пригоршню воды и плеснула в светящего. Кто-то невидимый сказал с берега: «Не шуми». – «А ты не свети!» Фонарь погас. Наступила тишина.

Но учетчик узнал и фальцет Егоша, разжалованного сверщика второподъездной очереди, и свою впредистоящую соседку по очереди, одну из тех, кто ловил его на переправе. За спиной купальщицы учетчик заметил грязно-белые пенопластовые поплавки. Место слияния рек было перегорожено сетью. Но если бы сети не было, учетчик не проплыл бы незамеченным мимо врагов, стерегущих его в засаде. Они все предусмотрели. И не факт, что их было двое, а не больше. Лезть с убийственным треском через прибрежные заросли в надежде выйти к реке в обход засады учетчик тоже не рискнул. Пришлось незаметно уходить назад против течения притока, хорошо, что перед слиянием оно замедлялось.

15. Из овражка

Отшумели холодные дожди и ветра начала осени. Но дни бабьего лета принесли свои печали. Державшаяся наперекор ненастью листва с возвращением тепла стала желтеть и рушиться. Учетчик не находил укрытия в удобных развилках толстых деревьев, сквозь сетку голых ветвей его стало заметно издали, вместе с истлевшими, давно кинутыми птичьими гнездами. Учетчик спустился. Но в канавах и на пустырях, где мертвая трава стояла еще высоко и густо, было нестерпимо холодно, под звездным небом ударили утренники, на рассвете земля покрывалась инеем.

От долгого питания подножным кормом учетчик ослаб, зрение и слух притупились, движения замедлились. Он старался реже менять лежку и не думать о том, откуда возьмет силы на решающий штурм городской черты под покровом первых метелей, а до них надо было протянуть еще месяц. По утрам между пробуждением и подъемом учетчик подолгу думал, где он сейчас, в каком году и сезоне затеряно это сейчас и что надлежит делать. Он не мог всплыть на поверхность собственной памяти. Затаив дыхание, он искал взглядом, за что зацепиться, чтобы вытолкнуть себя в сегодня. Если в ночном мраке накрапывал дождь, удары капель о траву казались шагами, учетчика охватывал страх. Он не был уверен, что не кричит во сне.

После изнурительных скитаний и разведок учетчик, наконец, подыскал более-менее надежное укрытие на дне овражка за огородами. Никто не пытался освоить неудобье, занятое старыми ветлами. Они росли вповалку, переплетясь живыми и мертвыми ветвями. Вода подмыла корни, ветра довершили дело. Понятно, почему окрестные хозяева оставили дровяное топливо гнить: не хотели возиться, даже клиньями мудрено поколоть сучковатые витые стволы, а до того их надо было раскряжевать и вытянуть из ямы. Под эти деревья, черные от сырости, а частично сбросившие кору и выбеленные дождем, незачем было соваться очередникам или собакам. Здесь учетчик проводил бесконечные дни. От скуки глядел на грунтовую дорогу, наезженную вдоль края овражка. Половину ее съел и стянул вниз оползень. Изредка по ней пылили машины, одни бесшабашно кренились на ухабах, другие опасливо виляли. Немногим чаще появлялись пешеходы, загородные сезонники или городские очередники. Некоторые вызывали симпатию. Но учетчик не поддавался на вероятный самообман. Он не доверял себе и называл себя глухим аспидом. И разве не уподоблялся он змее или ящерице, когда выползал из-под осклизлых валежин на пригрев. Пожалуй, он был еще более жалок, потому что и в минуты блаженного покоя его сбрасывали с солнечных возвышений чих и кашель. Хотя учетчик подобрал шляпу и дырявое пальто, выброшенное горожанами вместе с молью, он простудился. Настоящей причиной болезни были не холод и голод, а хандра и вынужденное безделье.

Овражек, несмотря на хмурость и погребную стужу, дарил мелкие радости. Хозяева выходивших к овражку усадеб сталкивали в него все ненужное. Кроме откровенного хлама, крошева старой штукатурки или голых безногих кукол, прожженных кислотой из опрокинутого аккумулятора, кидали и такие обломки городской роскоши, которые за городом нашли бы применение: гнутые ржавые гвозди, болты и гайки с рваной резьбой, аптечные пузырьки с крышками, пустые консервные банки. Учетчик вспомнил, как Рыморь поднял в лесу вместительную жестянку из-под томата, отмыл ее и всю зиму носил с собой: огонь под тонким дном моментально растапливал снег. Теперь в стылые рассветные часы, пока город спал, а неспящие прислушивались к спящим, учетчик разводил на дне оврага крохотный костерок и готовил похлебку. В консервной банке он сварил выросший на корневой гнили деревьев пучок зимних опят. Да, не зря бригадир Рыморь как-то заметил, что дешевизна и доступность унизили консервную банку, а до эпохи жести чудесная утварь с тонкими жаропрочными стенками бережно передавалась бы от бригадира бригадиру по наследству, как священная реликвия, ее утрата была бы невосполнима.

Среди брошеных вещей учетчик нашел обрывок мягкого портновского метра и бережно убрал в карман. Полустертые деления сохранились от 26 см до 78 см, это давало сплошных полметра, что удобно при сложении замеров большой длины. Учетчик сам себе подивился. Неужели он исподволь возобновил сбор учетного инструмента? Неужели надеялся вновь стать учетчиком, а не только вернуться за город, кем угодно, лишь бы вернуться?

Самой ценной находкой стал обломок ножа, ржавый, но крепкий. Удивительно, что город им пренебрег. От стального лезвия остался целый мизинец, наборная плексигласовая ручка удобно легла в ладонь. Конечно, менее пестрая рукоять была бы практичнее, но и за эту следовало сказать спасибо городской расточительности. Когда дул ветер, шуршала жухлая трава, скрипели мертвые ветви, учетчик точил обломок о шершавый скол гранитного надгробья, непонятно какими судьбами и для какой надобности занесенного в овражек с кладбища.

Таким ветреным солнечным днем учетчик заметил на приовражной дороге повозку. Старая понурая кобыла тянула медленно. Попутный ветер пылью из-под колес застилал дорогу лошади и мужичку, вяло державшему вожжи. Его единственной пассажирке скучно было смотреть на пыль, она уселась в задке телеги, свесила ноги через борт и облокотилась на жесткий дорожный чемоданчик. Видимо, путь предстоял долгий, она запаслась терпением и задумчиво озирала остающийся позади город. Конечно, не очень-то удобно было ехать в тряской телеге по разбитой дороге. Переменяя позу, путница запрокинула голову и взмахом подняла и опустила руки. Подставляла она солнцу лицо, посылала прощальный привет знакомым местам перед разлукой, или просто захотела расправить мышцы, но по движению, исполненному неизъяснимой грации, учетчик ее узнал. Их знакомство оборвалось так внезапно, они не собирались расставаться, поэтому можно было надеяться, что она ждала новой встречи. В эту же секунду учетчик понял, что и сам подспудно искал ее после освобождения из подвала. А кому еще он мог довериться в городе!

Учетчик помчался наперерез повозке. Он мог бы не бежать, треща ветками и царапаясь о колючки высокой расторопши. Лошадь плелась шагом. Но уж слишком он взволновался. И когда ухватился за борт телеги рядом с пассажиркой, долго шел не в силах сказать слово. Хотя пассажирка тоже молчала, хотя мешковатое платье и застиранный головной платок старили ее, учетчик не ошибся. В телеге ехала Рима, его подвальная приятельница и опекунша. В платке, повязанном под глаза, как у загородных сезонниц на полевых работах во время суховеев, она казалась учетчику еще милее, чем в чудные моменты прошлого, когда в обтягивающем трико вставала на цыпочки и с невинно-лукавым видом опускала голову, чтобы в следующий миг наперекор всем городским установлениям ринуться в цокольную скважину и пронырнуть подвал. Сейчас Рима не собиралась идти пешком, ехала в повозке босая.

Учетчик весело отсалютовал девушке, стараясь непринужденностью скрыть ликование. Ростом учетчик был вровень с повозкой, чуть ниже борта, поэтому сидящий впереди возчик, даже если бы оглянулся, не мог видеть приблудившегося попутчика. Это было удобно. Зато совсем неудобно было разговаривать с Римой, вывернув голову вверх, не видя дороги под ногами и спотыкаясь. Девушка бесстрастно покачивалась в телеге, за ней в выцветшем небе осени висели башни кучевых облаков. Рима не ответила на приветствие учетчика, не обратила на него внимания и невозмутимо глядела вдаль. Однако он не мог ждать, пока она снизойдет до общения с ним. Тихий проулок мог вывернуть на людную улицу, в перекрестье случайных взглядов. «После неожиданной разлуки и встреча бывает нежданной», – сказал учетчик и коснулся колена Римы. Однако она убрала ноги, будто его прикосновение могло замарать, и неприязненно сказала: «Ты кто?» Ах, ну, разумеется, от простуды и долгой немоты в стылом овражке его голос осип, на запыленное лицо в эту минуту, когда он меньше всего нуждался в маскараде, опускались мятые поля старой шляпы. Учетчик сорвал ее и швырнул в пыль. «Я учетчик бригады Рыморя, твой сосед в подвальной очереди», – проговорил он, волнение душило его.

«Учетчик?» – небрежно протянула Рима. Она упрямо смотрела ввысь. И только оттого, что дорога предстояла долгая, лошадь шла медленно, делать было нечего, а докучный прохожий не отставал, девушка нехотя заговорила: «Действительно, знала я одного бывшего учетчика и бывшего соседа. Тот был боец с редким самообладанием, так отклонял удары, что его противники разили друг друга. Он был выше очереди, не радовался победам над ней и примеривал костюм служащего, готовясь вступить в более тонкую и почетную борьбу. Меня упрекали в том, что я испытывала чувство к тому учетчику. А разве можно было не испытывать! Разве можно не поддаться обаянию идущего на бой в одиночку с таким врагом! К несчастью, непредвиденные непреодолимые обстоятельства нас разлучили. Говорят, он спутался со швеей. Его выжили из подвала, а затем и из очереди. Он опустился на самое дно города, в тину уличных канав. Я не верила, что с тем учетчиком возможны подобные превращения, но, судя по виду этого учетчика, мне говорили правду. Глядя на эту чумазую физиономию, лишний раз убеждаешься, что никто не может путаться со швеей безнаказанно. Вот к чему ведет общение с изменниками очереди!» – «Но в логово швеи меня завели, говоря твоим языком, непредвиденные неодолимые обстоятельства, о них мои хулители, я уверен, умалчивают, – возразил учетчик, стук и скрип переваливающейся на ямах телеги сначала мешал ему слушать Риму, а теперь мешал говорить. – Прошу, давай не будем начинать с чужих слов и старых распрей нашу новую встречу. Иначе как счастливым случаем ее не назовешь. Возможно, она награда за нелепое расставание в самый неподходящий момент. До этой минуты я не имел даже возможности поблагодарить тебя за ботинки, которые ты с такой милой и неожиданной в твоем возрасте обязательностью передала в подвал. Конечно, теперь ботинки поизносились, они не те, что были, когда я распаковал твою посылку, но жаль их бить, идя пешком за телегой, которая едет в попутном направлении и продолжит ехать со мной точно так же, как без меня». – «Ах, учетчик, зря ты оправдываешься и хочешь казаться любезным! – ожесточенно сказала Рима, она и не подумала пригласить его в телегу. – Я помню тебя представительным мужчиной, которого не стыдно послать на переговоры со служащими. А в кого ты превратился! Ты хоть в лужу на себя смотрел? И пахнет от тебя потом и горьким дымом. После череды твоих чудовищных падений и моих разочарований я заговорила с тобой только потому, что это наша последняя встреча, а не потому, что ты способен меня в чем-то разубедить».

В эту минуту дорога, переломившись на взгорке, пошла под уклон. Телега сама покатилась вперед и вытолкнула кобылу из дремы, она ускорила шаг. Учетчик вынужден был рысить следом, он вцепился в доску кузова над головой, но, стоило ему запнуться, он бы не удержался. И, хотя Рима уже оставила без внимания его просьбу, он попробовал еще раз: «Нам было бы проще говорить, если бы ты пригласила меня сесть рядом. Я устал, и путь неблизкий. А еще лучше нам лечь на дно телеги голова к голове, подальше от посторонних глаз, поближе друг к другу, как в ту счастливую минуту, когда я впервые увидел над собой твое заботливое лицо. Тогда только вольного неба недоставало. С тех пор я на многое взглянул по-новому с высоты, а вернее, из глубины городского опыта. Должен признать, в подвальных потемках я тебя недооценил. Ты самая удивительная, жертвенная, чистая девушка из всех, кого я знал». Однако Рима лишь горько и упрямо качала головой на задыхающиеся увещевания: «Напрасно бередишь душу, учетчик. Не обманут меня сладкие слова. Даже если ты сейчас говоришь искренне, это ведь не ты говоришь, а дух очереди через тебя. Не мной ты очарован, а моим положением. Давно известно, что никто не вызывает такого ужаса и любопытства, как очередник, осужденный на бессрочную высылку из города, в промежутке между вынесением приговора и приведением его в исполнение. Будь на моем месте любая замухрышка, хоть швея, и в ней открылись бы бездонные глуби и прелести перед отправкой в неведомую даль, в такие места изоляции от общества, откуда нет возврата. Я-то думаю, секрет стороннего жадного любопытства в чувстве удовольствия: это не твой последний путь по городу, не тебя везут в райотдел и дальше на этап. Все непричастные испытывают облегчение и превозносят горемыку до небес. Жертве напоследок подрисовывают черты совершенства, щедрость проявляется особенно охотно, когда ничего не стоит. Ты не нов и не оригинален в похвалах мне. Сегодня утром дворничихины сотрапезники проводили меня из ворот с самыми добрыми напутствиями и уверениями, что лучше меня нет. А начались восторги накануне, когда служащие вскладчину устроили шумное застолье в мою честь. Председательствовала на пиру, конечно же, судья, приговорившая меня к бессрочной ссылке. Она щедрее всех рассыпалась в комплиментах, чаще поднимала один и тот же прощальный тост за легкий этап, ей полнее наливали бокал, сейчас она беспробудно спит на дне телеге, но может проснуться от жажды, конюх уже укладывал ее, когда она пыталась встать, так что посадить тебя к ней в кузов не удастся. Не знаю, куда ты сейчас направляешься, но со мной, воровкой, тебе точно не по пути. Тебя и на порог райотдела права, где формируются этапы, не пустят. Поэтому не трать зря силы, прощай. Не быть мне твоей загородной девушкой, а тебе моим городским парнем!»

«Но кто и за что тебя осудил?» – обескуражено пробормотал учетчик. Опять город завлекал его в свои темные лабиринты. Учетчик из последних сил цеплялся за борт повозки. К счастью, спуск кончился. На вопрос Рима зябко повела плечами: «Об этом можно только гадать. Формально меня обвинили в краже из сундука дворничихи материи, той самой, из которой тебе пошили костюм. Но вряд ли это подлинная причина. Ткань досталась дворничихе от предков, давно вышла из моды и сгнила бы в сундуке вместе с другим тряпьем в вечном запасе на черный день, который для городских служащих никогда уже не наступит. Даже несколько яиц, что я решилась вытащить из-под кур для подкрепления твоих сил во время болезни, были нужнее в хозяйстве, чем залежалая материя. Она только место занимала. Но и яйца не повод для такой лютой мести со стороны дворничихи, не так она скупа и мелочна! Скорее всего, я подозреваю, – тут Рима наклонилась к учетчику и зашептала, осторожно показывая узкой ладошкой за спину, – процесс против меня затеял конюх. Он снял у дворничихи комнату и задумал избавиться от меня, неимущей безработной, чтобы не делить кров и стол. Либо он самоутвердился с моей помощью: добился, чтобы хозяйка меня уступила, дал почувствовать, что вместе с ним в дом пришли перемены. Темны причуды, шатки настроения служащих! Вчера конюх расчувствовался и пел на моих проводах, обнимался, шептал, что будет добиваться отсрочки и отмены приговора. До поздней ночи я, хотя ни о чем не просила, слушала, как прекрасно могли бы мы ужиться в доме втроем. Лучше бы дал выспаться, потому что сегодня поднялся ни свет, ни заря, растолкал судью и повез нас в органы исполнения наказаний. Уверена, без него дворничиха не стала бы раздувать дело. Материя украдена давно, но до вселения конюха никто не поднимал шум из-за пропажи. Впрочем, не важно, верны мои запоздалые догадки или нет, потому что они ничего не меняют. Приговоры судов служащих окончательны и обжалованию не подлежат. Так что, Римаша, погуляла по городу, погоняла тополиный пух, половила радугу в веере поливочного шланга, поныряла сквозь стены, погрустила по учетчику – пора и честь знать! Уступи следующим место под городским солнцем. Знаешь, учетчик, ночью, когда все уснули, такая в немоте и темноте тоска меня взяла, так когти запустила – не вздохнуть, а сейчас на ветерке развеялось. Да и кто знает, так ли страшен этап, как его малюют фантазеры очереди, ведь никто оттуда не возвращался и не рассказывал, что там. – Рима оборвала рассказ и стала беспокойно озираться. – Скоро поворот на Большую Советскую, а ты рысишь за мной то ли как жеребенок за маткой, то ли как безутешный родственник за покойницей. Уйди куда-нибудь!»

Однако учетчик не слышал, что она говорила, как не почувствовал прикосновение ее руки, когда девушка, забыв о своем презрении к нему, промокнула кровь на скуле, оцарапанной в беге через овраг. Учетчик во все глаза глядел за Риму. Еще в тот момент, когда она наклонилась вниз, чтобы возница не слышал ее шепот, учетчик увидел на ее спине ремень. Плоская серая лента свисала из-под платка девушки. Не представляя, что бы это могло быть и для чего, учетчик рывком подтянулся, повис и заглянул через борт в повозку. Действительно, на дне жесткого дощатого короба, широко разметавшись, заголив в беспамятстве выше колен мощные ноги, жарко спала дворничиха. Голова тяжело моталась от дорожной тряски. На пунцовом лице золотисто-зеленая красавица муха пила скопившуюся в углу пухлого рта влагу. Однако нельзя было сказать, что дворничиха совершенно не контролирует происходящее. Перед сном она приняла меры (наверно, это было единственное, о чем она позаботилась), чтобы случайно не выпустить второй конец ремня. Истертый брезент до локтя обмотал голую руку. Длина привязи менялась. При желании можно было туго держать Риму за горло. Но сейчас ремень вился по дну телеги между дворничихой и ее бывшей помощницей.

Учетчик втолкнул себя глубже в кузов, чтобы ноги не перевешивали торс, достал из кармана нож, уперся локтями в дно телеги и сжал ремень в горсть. Брезент выглядывал из кулака коротким извивом. Его можно было резать, не тревожа Риму и дворничиху натяжением всей длины ремня. Учетчик проделал все быстро, без колебаний, с привычной загородной сноровкой. Он чувствовал неожиданный прилив бодрости. Куда девалась многодневная вялость! Не видя за его спиной, что он делает, а на вопросы учетчик не отвечал, Рима в нетерпении стукнула его сверху кулачком. Но учетчик уже упруго распрямлялся и в порядке плавно переходящих одно в другое движений вернул нож в карман, спрыгнул на землю, ссадил Риму и снял ее чемоданчик.

Рима в ошеломлении переводила взгляд с учетчика на удалявшуюся повозку и обратно. Потом посмотрела на свисавший из-под платка обрезок ремня. Так на загородных работах лесовальщик мог смотреть на отрубленный палец в секундный промежуток между сверкнувшим по руке топором и первым раскатом боли. Опомнившись, Рима стала жалобно кричать вслед возчику, как будто он не был ее злейшим врагом и зачинщиком высылки из города. К счастью, в этот момент старая коняга вспомнила молодость, или что-то попало под шлею. Она с громким ржанием понесла. Конюх не слышал Риминого зова, он неистово ругался и натягивал вожжи, чтобы остановить лошадь и не вылететь из ныряющей и страшно кренящейся повозки. Дворничиха моталась в кузове, как сноп соломы.

В считанные секунды телега скрылась из глаз. Учетчик взял чемодан и отвел Риму на обочину. Девушка стянула на шею платок, открыв жалкое помертвелое лицо, и в полном отчаянии повторяла: «Что ты наделал? Что теперь будет?» Освобожденная Рима была несчастнее осужденной. Учетчик обнял ее, заглянул в глаза и сказал: «Нет ничего странного в том, чтобы избавить невинную от незаслуженной кары». Однако девушка уперлась локотками в грудь учетчика, ладошками стиснула себе виски и с ужасом смотрела в никуда.

Она набросилась на учетчика с упреками: «Ты не понимаешь! В городе так не делается! Еще не было случая столь дерзкого и циничного самоуправства! Никогда очередники не спасали других очередников от судов штатных городских служащих. Даже во времена Великой Амнистии только из среды служащих выдвигались избавители и защитники!» – «Если служащие так уверены в неотвратимости своих приговоров, а очередники так послушны, то почему тебя конвоировали на привязи?» – возразил учетчик. «Это чистая формальность, – отмахнулась Рима, – знак предстоящей отправки на этап, выставленный напоказ в назидание остальным. Каждый очередник должен заранее трепетать, помня, что и от него город в любой день может очиститься. Если бы прохожие с обочин, на расстоянии, видели нитку, дворничиха вела бы меня на нитке, никуда б я не делась». – «Мы за городом ребята простые, без тонкостей. Поэтому нас предупреждать надо, что вам нравится совать голову в петлю и самим себе противоречить, как ты сейчас. Глядя на тебя, можно подумать, мы прыгнули с повозки не на землю, а в ад, и он вот-вот полыхнет вокруг. Но, если отбросить эмоции, из чего следует, что твое положение ухудшилось? Тебя вели туда, откуда никто не возвращался и не рассказывал, каково там. Я устроил побег. Но и в побег, по твоим же словам, еще никто не уходил. Выходит, мы можем лишь сравнивать одну полную неизвестность с другой, столь же полной, и гадать, какая страшней. Почему ты решила, что вторая?» – «Потому что открытое восстание против сложившегося порядка может навлечь ужасные, непредсказуемые последствия на всю очередь, включая будущих стояльцев, которые еще даже не знают, что когда-нибудь займут очередь, и пострадают уж точно безвинно. Служащие злопамятны, возможности мщения у них огромны, и в средствах они не стесняются. – Рима понурилась и чуть слышно добавила: – Нельзя думать только о себе. Побегу я догонять своих».

Она попыталась высвободиться, но учетчик нежнее и крепче обнял девушку, усадил на чемодан и опустился перед ней на корточки, заглядывая в лицо и не отпуская ее взгляд: «Лучше перестань оборачиваться назад, сделанного не воротишь. Ты видела, в какой тряске они уехали. Твоя судья, без сомнения, проснулась и обнаружила побег. Как она себя поведет дальше, предугадать нельзя, поскольку дерзость-то неслыханная. Может, твоя явка с повинной не умерит ее гнев, не облегчит для очереди последствий содеянного. Наоборот, все станет еще хуже, еще отчаяннее, потому что рядом с тобой она увидит меня. Пусть я жалок в роли горожанина и путаюсь в хитросплетениях вашей мудреной политики, зато помню о простой порядочности. Если моя помощь обернулась медвежьей услугой, я не стану прятаться в кусты, а пойду вместе с тобой и заявлю, что освободил тебя силой против воли. При этом я сразу попаду в поле зрения очереди, фактически сдамся на милость Егоша и ему подобных, не знающих милости, и ко всем нашим унижениям добавится оскорбительная картина торжества этого воронья!» – «Да уж, видно, поздно идти на попятную, – неохотно согласилась Рима после сердитого молчания в ответ на уговоры учетчика. – Но куда же нам деться?» – «Вот вопрос, на который необходимо побыстрее найти ответ, – с ласковой настойчивостью сказал учетчик. – Ведь я чужак, слепой крот, передвигающийся по городу на ощупь, мои глаза здесь не видят. А ты своя, знаешь ходы и выходы. Если мы дальше бежим вместе, то ясно, кто кого поведет». – «Значит, остается одно…» – Рима вопросительно, робко посмотрела в глаза учетчику, и он ответил ей ободряющим взглядом.

Давние подозрения учетчика, что он не знал частный сектор, как не знал и массив пятиэтажек, и что поэтому передвигался по городу рабскими кривыми путями вдоль дорог и заборов, начали немедленно подтверждаться. Идя за Римой, учетчик видел город, полный прямых путей и удобных маршрутов, спокойных дворов и укромных убежищ. Рима удивила с первого шага. Чтобы уйти с улицы, она без колебаний открыла ближайшую калитку. Чувствовалось, она прекрасно знает этот двор, знает, что дом в это время дня пуст, они не встретили даже кошку. Из смежных дворов-соседей Рима по каким-то своим приметам выбрала тот, через который следовало двигаться дальше. В результате они шли по городу не дорогами служащих, обозначенными на официальных картах, а скрытыми тропами очередников. В высоком заборе, в частом штакетнике открывался, если знать где, тайный лаз. Рима поднимала из травы и приставляла к оградам серые от дождей доски, по этим трапам они переходили на другую сторону через колючую проволоку поверх оград. А неприступный кирпичный забор можно было обойти, сделав небольшой крюк, китайских стен в частном секторе не строили. Рима пересекала город быстро и осторожно. Она умело избегала опасных мест. По каким признакам она определяла их, учетчик не спрашивал, чтобы не замедлять движение. Он молча нес за Римой чемоданчик.

Город, обступавший учетчика казарменной стеной учреждений, раскинувший сеть ловушек, открывался уютным мягким исподом в блеклых лучах осеннего солнца. Рима вела учетчика путями, где не ощущалось настороженное противостояние кадровиков и очередей. Местные штатные служащие, трудонеустроенные очередники и залетные сезонники, забыв о страшной разнице положений, увлеченно работали бок о бок. Копали картошку, со звоном сыпали тугие клубни в ведра, из них в мешки. Длинными ножами отсекали от жестких хряпок капустные кочаны. На сочный хруст откликались из темноты сараев здоровым похрюкиванием поросята, они предвкушали добавку крайнего, замаранного землей капустного листа, который хозяйка для них срежет, прежде чем засолить кочан или убрать на зимнее хранение. А одинокое желтое яблоко на безлистной ветке замерло в волнении, что его забудут съесть, после того как забыли положить в кадку с капустой. Выпущенные на простор убранных огородов куры усердно искали корм и черной землей пачкали клювы. Пришлая бригада загородных сезонников копошилась у компостной кучи. Эти дички работали за самую скромную плату и почтительно сторонились кур из опасения, что домашняя птица штатных городских служащих раскудахтается.

Чтобы не мешать страде, Рима вела учетчика краями огородов. Ее окликали и приветствовали как старую знакомую. Случайные встречные не замечали в Риме ничего необычного. Она поправляла на шее платок и прятала обрезок конвойного ремня. В начале пути беглянка тщательно заправила его под воротник старенькой застиранной блузки. Учетчик мог бы начисто освободить Риму от пут, но сейчас главное было не останавливаться, а девушка и так страшно переживала внутри, судя по тому, что не обращала внимания на знакомых. Учетчик из-за ее спины вместо нее салютовал в ответ, чтобы как-то смягчить Римину холодность, о ее причинах эти славные случайные встречные не догадывались и ничуть ее не заслуживали.

Даже служащие на Риминых дорогах встречались другие или в другом настроении. Особенно учетчика поразил голубятник. Сильный, зрелый мужчина по-мальчишески азартно вращал длинным шестом и оглушительно свистел. Он дирижировал мчащей в небе стаей. Шаткий дощатый помост, где рядом с большой клеткой для птиц стоял голубятник, был поднят на высокие сваи. С края помоста свешивался испачканный китель. Служащий небрежно бросил его под ноги. Обшлага и лацканы тускло блестели золотым шитьем, говорившем о высоком ранге и широких полномочиях хозяина. Если верить очерёдной молве, облаченному в такой мундир стоит только свистнуть, и все сделается по его хотению. А Рима шла, не таясь, и случайно пошатнула тонконогую голубятню. Учетчик шепотом напомнил девушке об осторожности. Городской сановник мог посмотреть вниз, увидеть посторонних и натравить на них погоню.

Однако Рима сказала, что страхи напрасны. Голубятник никогда не спускался на грешную землю, чтобы заняться правовой или кадровой работой. Только никчемные сизари могут заставить его сердце биться чаще. Много лет он прячется от работы в учебу: блестяще отучившись в техникуме, поступил в следующее учебное заведение, и его окончил с отличием, чтобы перепрыгнуть в третье, где уже много лет уклоняется от выпуска, то уходит в академический отпуск, то восстанавливается в числе учащихся. Очередь давно поняла, что карьера вечного студента кончилась на богатых задатках. Очередь не интересует его, он не интересует очередь. Поэтому не стоит оглядываться на линялую позолоту его мундира. «Лучше под ноги смотри», – хмуро посоветовала Рима учетчику. Сама она прихрамывала. Видно, натрудила босые ноги. Как же она надеялась выдержать нескончаемый путь по этапу!

К счастью, идти оставалось недолго. Город сходил на нет, беглецы пересекали его все более прямыми и короткими тропами. Дома становились ниже и реже, заборы из серого горбыля кривее и щелястее. В запахах города ветер нес примеси хвойного леса и жухлого луга. Раскидистее и выше росли в садах старые яблони. Здесь город вырывался из тесноты плотной застройки и успокаивался, не переворачивал лопатой из года в год верхний пласт, земля сама неспешно приносила плоды. Урожай в садах был снят, листва облетела, и в просвете под ветвями деревьев, посаженных рядами, далеко виднелись группки сезонников, собиравших падалицу. В них было что-то умиротворяющее, ведь и учетчик в городе пробавлялся тем же.

Путники стали подниматься на холм, огибая кованую ограду, обсаженную высоким густым кустарником. Рима круто завернула в распахнутые ворота, опустилась на лавку и прикрыла глаза. Возможно, девушка выбилась из сил, возможно, ей было привычно зрелище, до этой секунды спрятанное за оградой. Но для учетчика оно открылось впервые и вдруг. Сначала он увидел крепко вцепившиеся в землю камни мощного фундамента. На нем покоилось здание, такое внушительное и причудливое, что у учетчика закружилась голова, пока он поднял взгляд от основания до парящего в небе шпиля. Древняя, без сомнения, постройка была похожа на тюрьму и дворец одновременно. Размеры и пропорции завораживали. Толстые массивные стены плавно смыкались полукружиями арок, легко держащих многоярусную кровлю сложной формы, боковой фасад уносился под облака четырехгранной башней со шпилем. У земли строго насупленные сводчатые окна сходились к окованной железом двери на толстых петлях. Сейчас она была широко растворена. Через нее из темного зева здания на свет чинно выходили старомодно одетые люди. Никого из них учетчик не знал. Чувствовалось, и они, и здание, и земля на три метра под ним пропитаны городом, как ничто другое. Рима выбрала для передышки чересчур людный двор. И учетчик засмотрелся на архитектуру, забыв, как много посторонних глаз в эту минуту смотрели на него. Надо было срочно уходить отсюда.

На лавке, где отдыхала Рима, сидела невзрачная мелкая служащая. Она держала мятую алюминиевую кружку с желтевшими на дне медяками. Видимо, женщина собирала плату за вход в старинное здание. Нелепо было предполагать, хотя именно это в первый момент подумал учетчик, что служащая разменивает деньги на двухкопеечные монеты для телефонных звонков. При появлении Римы бабенка забыла кассирские обязанности и прониклась участием. Она бросала на девушку жалостливые, пытливые взгляды, вздыхала и, наконец, пригласила отдохнуть, успокоиться и привести себя в порядок в старом милом музее.

Вот как! Их угораздило задержаться рядом с музеем. Он не казался учетчику милым. Меньше всего их путь имел отношение к какому бы то ни было музею. «Мы пойдем дальше», – сквозь зубы пробормотал учетчик, не глядя на служащую. «Девушке надо остановить кровь!» – настойчиво сказала музейка. Учетчик только теперь заметил густую лужицу под босой ногой Римы, медленные крупные капли стекали на утоптанную землю. Значит, поранилась в дороге. Но не подала вида, не охнула, а он, идя за ней, наступал на следы крови и не замечал, потому что не смотрел под ноги, так слепила его перспектива будущего. Теперь, отвечая на немой вопрос спутника, девушка виновато прошептала: «Пока шлось, я шла. А здесь вправду можно отдохнуть». – «Я понесу дальше тебя на руках», – шепнул учетчик. Однако въедливая бабенка вопреки обыкновению служащих держаться на расстоянии от очередников ловила каждое слово, она даже выпростала ухо из-под косынки, и сварливо возразила учетчику: «Лично ты иди дальше. Лично тебя никто здесь не держит». С этими словами доброхотка схватила Риму за руку и увлекла в зев музейной двери. Учетчику оставалось только идти следом, неся чемодан, он оттягивал руку и бил по ногам.

В глубине огромного сводчатого зала с многочисленными предметами старины стоял осанистый, изысканно одетый мужчина. Борода и расчесанные на стороны длинные волосы резко выделяли его из стоящей к нему очереди стриженых туристов. Пока он говорил с одним, остальные мялись в ожидании. «Это смотритель музея. Надо спросить разрешение», – значительно сказала провожатая. Когда подошла их очередь и смотритель обратил на них внимание, женщина тонким заискивающим голосом стала объяснять, чем опасно состояние Римы, почему ей следует предоставить в музее временное пристанище. Смотритель сразу уловил суть, отмахнулся от ненужных деталей и жестом отослал подчиненную работать к остальным сотрудникам музея, скоблившим в углах зала полы и витрины. Женщина покорно удалилась. Теперь она была за Риму спокойна. Смотритель положил пухлую руку Риме на голову, властно отклонил назад, хмыкнул и слегка толкнул от себя. Грубоватая ласка должна была ободрить девушку, этим же движением смотритель дал понять, что предельно занят, что у него нет свободной минуты. Смотритель подмигнул учетчику и переключился на других посетителей, предоставив учетчику самому решить, были они знакомы прежде или нет.

Наступил вечер, часы работы музея истекли. Последние посетители вышли, дверь за ними закрыли на широкий засов. Поднимая одеждами ветер, колеблющий огоньки светильников, смотритель энергично обошел музейные экспозиции и исчез за внутренней дверью. Когда учетчик пошел за ним, ему преградил путь один из уборщиков, и вопрос, как и когда учетчик с Римой покинут музей, повис в воздухе. Тут умели без слов повиноваться начальству и беречь его. Кстати, чистота в музее была глубже и основательнее, чем в техникуме, там белили и красили, здесь скоблили и натирали.

Чтобы не мешать уборщикам, а им, кроме прочего, предстояло удалить с пола пятна крови, Рима захромала в угол зала, к ведущей вверх деревянной лесенке. Силы покинули девушку, она повисла на учетчике. Обняв ее за талию, волоча громоздкий чемодан, он с трудом протиснулся по узким ступеням наверх. Рима и в музее хорошо ориентировалась. Лесенка привела на уютную галерею с расставленными на ней пюпитрами. Чуть тлело дежурное освещение. Сверху хорошо просматривался главный зал, тогда как снизу нельзя было видеть, что творилось на галерее. Рима достала из чемоданчика чистую сменную одежду. Учетчик оторвал от нее ленту и перебинтовал девушке рану.

16. Санитарный день

Сказались недели ночевок в стылом овражке. Учетчика страшно разморило в теплом стоячем воздухе под звездочками дежурного освещения, ночью и днем они горели одинаково тускло. Толстые музейные стены скрыли приход зари, заглушили рассветный щебет птиц. В результате учетчик, умевший за городом среди ночи подниматься без побудки, не заметил, как проспал утро. Он долго не мог выпутаться из вязких сновидений, пока кто-то сначала осторожно, потом резко, упрямо будил его. Наконец, учетчик сообразил, что перед ним Лихвин, и понял по его гримасам, что случилось нечто чрезвычайное, на что им вдвоем следует взглянуть, а вот Риму, напротив, будить не следует.

Они вошли в музейную башню, долго кружили внутри по винтовой лестнице и вышли на каменный пятачок смотровой площадки. Музейная башня господствовала над городом. Лихвин предложил учетчику посмотреть, что творится в городе. Наблюдатели прижались к перилам оградки, чтобы их не заметили снизу. Учетчик изучил участок за участком открывшейся панорамы, при необходимости он смотрел в одноглазый морской бинокль. Давным-давно в горсадовской столовой учетчик отдал его Лихвину как лишний груз. Он оказался единственным предметом учетчицкого арсенала, на время вернувшимся к хозяину.

Над городом носилась тревога. Тревога чувствовалась в вереницах сезонных бригад. Спешным маршем, словно в предчувствии удара стихии или облавы, они удалялись к городским окраинам. Одна бригада улепетывала вниз по реке на утлом, наспех связанном плоту, в помощь течению сезонники гребли досками. С рыночной площади в центре города сердито взмыла стая ворон и перелетела в кроны старого кладбища рядом с рынком. Через секунду между пустыми в будний день торговыми рядами показалась ватага тяжело и быстро бегущих к какой-то цели очередников. Погоня была не одна. Ближнюю учетчик заметил на вершине холма, где стоял техникум. Студенты подзадоривали очередников, швыряя вдогонку камни.

Самое яркое свидетельство тревоги и предчувствия потрясений учетчик увидел на трубе хлебозавода. Она господствовала над городом поодаль от музейной башни. В округлое краснокирпичное тело трубы были вмурованы железные скобы для верхолазов на случай ремонта (трубу содержали в исправности, над ней и сейчас курился дымок хлебопекарни, кормившей город черным и белым). На ступеньках скоб, на страшной высоте, свалишься – костей не соберешь, стояли и висели уличники. Слабые привязались, более выносливые продели в скобы руки и сцепили в замок, некоторые держали друг друга. Ветер высоты развевал волосы и одежды смельчаков, они коченели от холода и напряжения. Как они думали спуститься? Зачем вскарабкались в поднебесье?

Лихвин обратил внимание учетчика на неказистое плосковерхое зданьице. Трехэтажная коробка, поскольку городской ландшафт поднимался в ее сторону, стояла вровень с музейной башней. В бинокль учетчик отчетливо видел, как с крыльца здания сбежала дворничиха. За ней волочился намотанный на руку длинный обрезок конвойного ремня. Пряди нечесаных волос, полы расстегнутой кофты мотались на бегу. Мужчина в застегнутом под горло кителе являл полную противоположность ее затрапезному виду. Пристроив на коленях портфельчик, мужчина в сосредоточенном ожидании сидел в задке повозки, знакомой учетчику по вчерашним событиям. Неуклюже, но стремительно дворничиха перевалилась через борт, встала во весь рост, уже держа вожжи, яростно хлестнула лошадь обрывком ремня, еще, и еще раз. Старая кобыла испуганно дернула и покатила.

Приставленный к лошади конюх курил на лавке у входа в здание и не ожидал, что уедут без него. С поднятым кулаком он выбежал на середину дороги. Но дворничиха продолжала нахлестывать лошадь и без оглядки летела под гору. Пассажир оказался с крепкими нервами и по-своему, невозмутимо, признавал срочность поездки: он опасно раскачивался и подпрыгивал, но не делал попыток замедлить скачку. Он предусмотрительно сел лицом по ходу движения, не так, как Рима вчера, иначе хладнокровие не уберегло бы его от падения. Лошадь еще не проскакала спуск, как из двери здания выбежала служащая в униформе. Она держала перед собой документы, очевидно, забытые дворничихой и ее попутчиком. Женщина скрутила бумаги трубкой, вручила оставшемуся не у дел конюху и стала толкать его в спину, чтобы догонял. Тот без разговоров зашагал по дороге, в его походке сквозило опасливое недоумение, как эта женщина не понимает, что пешком не догнать умчавшую под гору лошадь.

Отдавшая документы вернулась в здание, обняв себя за плечи и сокрушенно качая головой. Мундир скрадывал ее фигуру, волосы были тщательно убраны под головной убор, но по манерам учетчик узнал Раю-архивщицу. Все участники кутерьмы были знакомы. Только само здание учетчик не знал. И когда он спросил Лихвина, а тот, уязвленный такой неосведомленностью, ведь за ней стояло упорное пренебрежение основами городской жизни, нехотя ответил, учетчик пристальнее осмотрел постройку.

Да, ее неказистость была вызывающа. Штукатурка на стенах облупилась, трещины мутных окон были заклеены пожелтелыми бумажными полосками. На битуме плоской кровли старые-престарые смоляные заплаты поросли чахлой зеленью, могущей корениться в земле, а земля накопилась от пыли, нанесенной ветром, значит, крышу годами не чистили. Но, может, именно так, без внешнего блеска, без показного величия, и должен был выглядеть райотдел права, грозное учреждение, где вершились судьбы местных жителей и пришлых искателей лучшей доли, а самые запутанные и спорные вопросы находили быстрые бесповоротные решения.

Значит, учетчиком и Римой заинтересовался райотдел. От кадровых блюстителей порядка, от специально обученных ищеек-следователей, связанных в отлаженную систему борьбы с нарушителями общественного спокойствия, уйти будет, конечно, сложнее, чем от самоучек очереди. Новый день внешне был похож на вчерашний кучевыми облаками. Но сейчас они казались клубами порохового дыма над полем битвы, далекий караван гусей поспешно летел за горизонт немирного простора. Все пришло в движение, и только в центре бури учетчик с Лихвиным пребывали в вынужденном бездействии. Они сидели на смотровой башне, как в окопе. Рискованно было поднять голову над перилами. Спуститься сейчас вниз было бы опрометчиво. Оставалось наблюдать и ждать, пока по бегу погонь станет понятно, знают они или нет, где искать.

Картина разворачивающихся на огромном пространстве событий внушала страх и трепет. После внимательного наблюдения Лихвин проговорил: «Со времен Оликова побега не было такого переполоха! Хотел бы я знать причину». Учетчик рассказал. Нелепо было утаивать известное всему городу от человека, с кем они волей-неволей стали заодно против всех. «Смело!» – отозвался Лихвин на историю побега и замолчал. «Рима вчера выразилась крепче, – заметил учетчик, – по ее мнению, мы совершили неслыханное безрассудство. Однако ты вспомнил еще чей-то побег. Значит, похожее случалось и прежде?» – «Ничего похожего! – сердито возразил Лихвин. – Олик был смел и ловок, а ты глуп. Как на реке махал ножом, не подумав, будет ли толк, так и резал конвойный ремень. Конечно, это было неслыханное безрассудство, но не ваше с Римой общее, а лично твое. Побег пресекли бы еще вчера, лишь благодаря расторопности Римы ты сейчас отсиживаешься в укрепленном месте. Эта девушка для тебя клад, ты ее не заслуживаешь. Почему лучшие всегда достаются охламонам! Другая на ее месте одной рукой вцепилась бы тебе в горло, второй рукой в обрезок ремня на руке судьи и дергала бы до тех пор, пока служащая на тебя не набросилась бы. Я ночью глаз не сомкнул, гадая, что за притча у Римы на шее и куда ты с такой важностью решил двигаться из музея на рассвете. А теперь мне ясно, что за время побега ты совершил единственный разумный поступок – проспал рассвет, иначе вы с Римой сами вышли бы на ловцов. Нет, Олик боролся и победил не так!»

Лихвин распекал учетчика в самый неподходящий момент, им надо было сплотиться перед общей опасностью, поэтому учетчик не стал возражать, хотя считал, что шансы разминуться с преследователями в суматохе общегородского розыска, особенно по темноте, были. Однако Лихвин истолковал его молчание на свой лад: «Ты, может, обиделся? На меня нельзя обижаться. Только благодаря мне ты сохранил возможность делать глупости. Не лежишь на дне реки придавленный мешком, замытый песком. Уж если я не обижаюсь на отметину, полученную от тебя в благодарность за спасение, то не знаю, кто на кого в этом городе может обижаться! И не только тебя я укоряю, я стыжусь сумбура и своей борьбы. Мой протест тоже был взбрык, конвульсивный, судорожный и, в итоге, бессильный. Пинок огня! Стыдно сказать, еще вчера я гордился эдаким подвигом. Вчера по-детски радовался вашему приходу, мечтал в приятной компании скоротать в музее остаток дней. Но сейчас с моих глаз упали шоры. Разве можно уйти на покой в осажденной крепости? Разве это достойно мужчины! Город незыблем в своем мрачном праве на гнет. И змеящиеся по нему очереди год от года удлиняются, уплотняются, сплетаются туже. А вот борцы с тиранией измельчали, или нас затравили. Мы заслуживаем презрения, потому что не видим дальше собственного носа, не готовим и не караулим счастливый случай, он сам сваливается нам на голову, в результате мы не знаем, что с ним делать и как развить успех. Вернемся хоть ко вчерашнему. По правилам Рима должна была следовать за повозкой пешком, отставая от усталости и непроизвольным подергиванием ремня сигналя судье о своем присутствии. Но судья уснула (везение номер один), появилась возможность незаметно сесть в телегу, далеко не каждый подконвойный ей бы воспользовался, но Рима решилась (везение номер два), в результате ремень потерял чувствительность, что позволило тебе забрать его в кулак и перерезать так, что никто не заметил. И в ту же секунду ты отпрянул назад, как мелкий шкодник! Если чувствовал вину, зачем вообще покушался на конвой? А если считал свое дело правым, должен был усиливать натиск, не давая врагу опомниться! Ведь удали тебе не занимать, на реке ты показал себя отчаянным храбрецом. А в телеге растерялся. Смекалки не хватило перевалить пьяную бабу за борт, встать мужичонке-конюху за спину, схватить за ворот, чтобы не оглядывался, и через его голову стегать лошадь, пока не понесет. Конечно, она могла вас опрокинуть до пересечения городской черты, но такая блистательная катастрофа была бы достойнее робкой полумеры, предпринятой тобой в действительности. Нет, не таковы были люди, стоявшие у истоков этой борьбы! Нас хватает на порывы, они шли на прорыв. Среди тогдашних богатырей были незадачливые, те сгинули, но победитель Олик навсегда останется в вольнолюбивых преданиях очереди, в учебниках криминалистики служащих, обязанных держать очередь в повиновении. Целая конвойная команда с собаками не смогла остановить безоружного очередника. Слушай, как было дело, и учись. Отсюда вон виден Казачий луг и проселок, по нему Олика гнали в партии осужденных на высылку. Был закат мартовского дня. Колонна арестантов месила подмерзлую грязь в дорожных колеях, сбоку шли сторожевые псы, следом в машине медленно ехали сами стражники, разморенные всегдашней покорностью жертв, утомленные их числом. Этап за этапом безропотно уходят из города в неизвестность. От леса колонну отделяло снежное поле. Многие безучастно глядели на неподвижную целину, но Олик-тропильщик знал, что она меняется. Он по своей специальности, как говорится, три пары железных сапог истропил, с юности наступал ногой на всякую поверхность в разную погоду. И, конечно, на снег разной толщины, плотности, вязкости, в мороз и в оттепель. Перед отправкой этапа выпал глубокий снег, днем весеннее солнце его размягчило, а под вечер морозец сковал по верху коркой наста. В прошлом, когда Олик прокладывал тропы в такую погоду, он надевал деревянные дощечки, латы, чтобы не резать ноги об острый наст, проваливаясь под него в коварное рыхлое. В тот день Олик предусмотрительно надел под одежду латы. Стражники увидели в них безобидное чудачество оборванца, а когда спохватились, было поздно. Ах, учетчик, какие богатые натуры стояли в очереди в те былинные времена, теперь мы бескрылы и узколобы! Ракита за рекой была кустиком, когда Олик вдруг отделился от колонны и как ни в чем не бывало зашагал через луг к лесу. От такой дерзости на грани помешательства даже собаки на секунду растерялись. Беглец учел, что стража, много лет не сталкивавшаяся с попытками побега и сопротивления, страшно разбалована. Он прошел метров десять, прежде чем псы кинулись за ним. Конечно, в других погодных условиях у него не было шанса. Но при том состоянии снега тяжелые раскормленные овчарки с первых прыжков в кровь порезали лапы о кромку наста, заскулили и завертелись в страхе и недоумении. Они еще не наталкивались на такой необычный отпор! Когда же из салона машины высыпал конвой, обнаружилось, что он в легких туфлях и тапочках, а в кобурах вместо оружия перекус. Стража привычно думала доехать до пересыльной тюрьмы, сдать этап и вернуться в райотдел, не замарав ног. Под нож наста никто не полез. Конечно, вернувшись в город, конвоиры надели лучшее снаряжение и бросились в погоню. Но к ночи пошел снег и замел след Олика. Так он и ушел с концами!»

«И ты был очевидцем такого побега?» – завистливо спросил учетчик. «К сожалению, нет. Мною тогда в очереди и не пахло, – грустно сказал Лихвин. – Но я храню правдивую историю великого побега, доверенную мне честными людьми, а уж они слышали ее от очевидцев. Побег Олика-тропильщика стал единственной удачей за все время противостояния очереди и служащих, по крайней мере, в нашем городе, именно поэтому рассказ бережно хранится и в точности, без прибавлений и убавлений, передается из уст в уста. Сберечь правдивую память о подвиге не менее важно, чем его совершить! Приходится неустанно отсекать фантастические домыслы, которыми история обрастает в изложении вралей и сказочников очереди. Они злостно уклоняются от были в легенду. То Олик угоняет конвойную машину, то мчит на собаках, а то и вовсе разоружает стражу, что просто смехотворно. Да, за подобными баснями кроются благие намерения, восхищение своим братом-очередником, вера в его богатырскую силу. Но преувеличения лишают совершенно реальный, конкретный случай правдоподобия. И, если дать волю мистике и брехологии, через пару-тройку лет большинство очереди, а его составляют холодные скептики, иначе очередь не выстоишь, перестанет верить в исход Олика, в то, что кому-либо когда-либо удалось выскользнуть из жерновов карательной системы. Между тем, на мрачном фоне всевластия штатных городских служащих, судей, следователей, кадровиков, есть только два светлых пятна: Великая Амнистия да Оликова тропа. Но, если наши далекие следомстоящие утратят веру в его побег, если он исчезнет под небылицами, то постепенно и саму Великую Амнистию сочтут сказкой, решат, что она утешительный самообман древних первоочередей, а в действительности очередь стоит от основания города в 1146 году, суды сотни лет штампуют обвинительные приговоры и столько же времени райотдел гонит на этап партию за партией».

Лихвин замолчал. Учетчик тоже. Еще и еще раз он прокручивал в мыслях побег Олика. Он увлекал примером, давал надежду. Лихвин был прав, измышления принизили бы его. За городом учетчик знал не одну тропильную артель. Когда сезонной бригаде требовалась удобная сеть рабочих троп, например, в горной местности, где необдуманные, окольные и крутые пути создавали ненужные опасности, отнимали массу времени и сил, Рыморь подряжал тропильщиков, хотя был скуп, а они брали за работу недешево. Возможно, учетчик встречал артель Олика, но не слышал про его подвиг. За городом хвастовство не в чести, и недосуг мыть кости прошлому. Не исключено, что Олик стыдился городского плена, таил его.

И еще потому хотелось учетчику тишины, что эх как хорошо было здесь, на высоте птичьего полета! Пусть спуститься вниз он мог только обратно в город, но сейчас он вознесся над густой сетью тесных улочек, вырвался из их душного плена. Здесь какое-то время он мог позволить себе не думать о творящемся внизу. Переполох не достигал верхотуры смотровой башни. И, оставаясь мишенью общегородского розыска, сотен людей и нелюдей, гораздо более могущественных, чем он, учетчик преспокойно отвернулся от них. Он сложил под головой руки и глядел в темный зев музейного рупора над собой. Страшный раструб зиял немотой. От мысли, что он загремит, мурашки бежали по телу.

Лихвин внимательно следил за событиями. Пригнувшись, он обходил смотровую площадку и смотрел на четыре стороны. Вдруг он сильно толкнул учетчика и встал на колени, упершись лбом в балясину и глядя вниз. Учетчик тоже посмотрел в облетевшие кроны яблоневого сада у подножия музейного холма. Вчера по саду шли Рима с учетчиком, сейчас остервенелой сворой бежали очередники и уличные псы. По их движению чувствовалось, что каждый держал след в известном всем направлении и старался опередить других участников погони. Учетчик простым глазом видел ее ярость, уличники усердно размахивали кулаками, толкая себя вверх по склону.

Когда они взбежали на холм и, обтекая музей, ринулись вдоль ограды к воротам, Лихвин с учетчиком помчались вниз. Учетчик едва нашел Риму на галерее. С того места, где спала, она перебралась в платяной шкаф, там оркестранты хранили парадную одежду, и затаилась, как мышка. На упреки учетчика девушка сконфуженно пробормотала, что, проснувшись одна, подумала, что он ушел на рассвете без нее. Хотя она уверяла, что ни капельки не обиделась, ведь за содеянное ими вчера и здоровому человеку только чудом можно уйти от возмездия, в ее глазах блестели слезы. Ну, что на такое можно было сказать!

И не до разговоров было. С лязгом, эхо разнесло звук по притихшему зданию, отворилась железная дверь. Полоса света прорезала музейную полутьму. Через секунду по этому лучу внутрь стремительно вбежал мальчишка с плутовской свирепой физиономией. С разбега он лихо проехал по истертому камню пола, как по льду. Следом размашистыми прыжками ворвалась беспородная кудлатая псина, закружилась, вскинула морду и с подвывом залаяла.

Укрывшиеся на галерее ждали появления массы преследователей. Нельзя было сомневаться, что погоня быстро обыщет здание снизу доверху. «Не посмеют они нас тронуть в музее», – растерянно сказала Рима. «Врываться в музей с собаками раньше тоже никто не смел. Псу закон не писан!» – прошептал Лихвин и прокрался к выходу с галереи на лестницу. Он видел, как собака понюхала воздух и направилась в угол, к входу на лестницу. Сжавшись, выставив вперед скрюченные пальцы, Лихвин поджидал, когда собака вымахнет наверх, чтобы поймать ее за горло.

Со своего нового места Лихвин не видел, как из потемок музейного тамбура собаке наперерез выступила согбенная старушка и с размаха хлестнула ее палкой. Дворняга шарахнулась к ногам хозяина, уверенный злобный лай сменился оглушительным плачущим визгом. Да, вход в музей с собаками все-таки был запрещен. Поскольку старушка была не очередница, а служащая, она ничуть не боялась пришельцев с улицы, продолжала наступать и теснить их, грозя клюкой. На помощь ей спешила вчерашняя билетерка, пригласившая Риму под музейный кров. Судя по тому, что вслед за первыми ворвавшимися никто в здание не проник, она обратила вспять остальных преследователей, ведь и эта женщина была служащей, а служащим очередники, сколько б их ни было, не могли противостоять. Теперь обе женщины энергично выпроваживали нахального сорванца. Тот тянул время, крутился юлой и шнырял глазами по сторонам. Он послушно кивал, прикладывал руку то к сердцу, то к уху, изъявляя готовность выполнить любые приказы сразу, как только собачий лай перестанет их заглушать. Тогда билетерка ткнула ему в лицо табличку, которую, очевидно, показала его спутникам и готовилась повесить на дверь музея. На табличке было жирно выведено «санитарный день». Парень больше не мог притворяться глупышом и двинулся на выход, резким свистом позвав пса. И в этой дерзости напоследок, свист в музее был оскорбителен, и в развинченной походке юнца крылся насмешливый вызов служащим. Еще некоторое время после его ухода у учетчика звенело в ушах.

Женщины, видимо, пришли в музей незадолго перед погоней. Учетчик с Лихвиным, поглощенные наблюдением за массами, проморгали одиночек. Избавившись от нежеланных посетителей, служащие облачились в музейную робу, такие же серые линялые халаты, как у Лихвина (только для него, устроенного в музее на птичьих правах, халат был почетной одеждой, Лихвин из него не вылезал), и принялись за уборку. Их движения были неторопливы и привычно уверенны, хотя с галереи женщины казались маленькими и немощными, их было всего две на дне огромного высокого помещения, заполненного густым сизым воздухом. Думали они или нет о том, что в здании есть другие люди, но ни разу не посмотрели на галерею. Лихвин бросал беспокойные, ревнивые взгляды на их мирный, размеренный труд. После того как нервное напряжение спало, он чувствовал себя не в своей тарелке и с брезгливым удивлением подносил к лицу пальцы, будто не верил, что хотел сцепиться с собакой. Лихвин сокрушенно вздыхал и бормотал, как он себе противен. На учетчика с Римой он не смотрел. Наконец, Лихвин скорчил покаянную мину и в разных направлениях перечеркнул рукой воздух, после чего приободрился. Он поставил точку в бесплодных самоукорениях и решил загладить вину делом.

Лихвин стремительно сбежал в зал. Через минуту он стоял на высокой стремянке, протирал от пыли верх огромной золоченой рамы. Штатные музейщицы не выказали радости, но и не препятствовали добровольному помощнику. Судя по навыку он взял на себя опасную для женщин работу не впервой. Риме тоже не терпелось отблагодарить спасительниц. Она смущенно улыбнулась учетчику и, прихрамывая, пошла за Лихвиным. Учетчик остался на галерее и с ревнивой завистью, чувство было ново и неприятно, наблюдал, как Рима оттирала от свечных натеков медное подножие напольного светильника. Она работала на коленях, приподняв забинтованную ступню, так ей было легче. Старухе рядом, наоборот, трудно было наклоняться, она уперла клюку закругленной ручкой под грудь и длинными сноровистыми движениями чистила верх этого же светильника, затем перешла к музейной витрине и мелко поплевала на стекло, чтобы удалить грязь до пятнышка.

Учетчик давно узнал сторожиху, коварно выгнавшую его из техникума. Она обошлась с ним, как с отпетым негодяем, не сомневалась, что им движут воровские инстинкты, не поинтересовалась истинными мотивами и вынудила прыгнуть в окно, не предложив выйти в дверь. Чувство испытанного унижения обожгло учетчика с прежней силой. Но главная причина, почему он уклонился от уборки музея в санитарный день, хотя испытывал неловкость перед товарищами, была не в самолюбии. Учетчик остерегался попасть на глаза сторожихе, потому что не знал, чего от нее ждать. В музее ее личность стала еще более темной. Где хотя бы ее основное место работы? Она не производила впечатление двужильной. Разве мало было в ее возрасте с ее здоровьем обхода четырех этажей техникума, чтобы браться еще за уборку музейных залов! Насколько велико было ее влияние здесь? Какую-то власть она чувствовала, раз так жестоко и смело расправилась с собакой. А очередники во мнении штатных служащих не многим выше собак. Сторожиха с доброжелательством, пусть едва уловимым, отнеслась к появлению подле себя Римы. Но к учетчику у нее могла вспыхнуть старая антипатия, сторожиха хитра на уловки и может выставить учетчика за дверь раньше, чем он начнет сопротивление. А за дверью учетчик сразу попадет в руки очереди. Погоня, конечно, не ушла, стережет.

Выбор, что делать, был небогатый. Если решил не идти вниз, оставалось удалиться наверх. Рано или поздно генеральная уборка дойдет до галереи. Учетчик повесил на грудь бинокль, прокрался в темный тамбур при входе в музей, увидел, что наружная дверь заложена на засов, это радовало, и вбежал в колодец смотровой башни. Чтобы попусту не терять время, учетчик решил сверху наметить маршрут, ведущий из музея за город. Теперь он стоял на смотровой площадке в одиночестве, Лихвин не отвлекал внимание.

В качестве первого ориентира на местности учетчик хотел найти одиозное здание Космонавтов,5, чтобы знать, по крайней мере, куда не следует двигаться. Тут примешивался и болезненный личный интерес: кто был заживо погребен и после долгих усилий освободился, того тянет заглянуть в старую могилу сверху. Но к своему немалому удивлению опознать узилище в общей панораме города учетчик не сумел. Видневшиеся вдали от музея типовые панельные коробки жилого массива жались друг к другу безликой массой, заслоняли кривой тополь, по нему учетчик угадал бы нужную пятиэтажку. Впрочем, такое дряблое сорное дерево, как тополь, могло быть повалено ветром или спилено.

Пока учетчик приглядывался, его поразило неожиданное открытие, сделать его можно было только с башни. Плоские кровли пятиэтажек тоже были заселены. На них обитали очередники. Было совершенно непонятно, чего ради эти жалкие создания, учетчик отчетливо видел их в бинокль, ютились на голых крышах, где негде укрыться от палящего зноя, проливных дождей, снежных бурь. Сейчас они подставляли тела холодным лучам осеннего солнца, вяло сушили скудные пожитки.

Внимание учетчика привлекла крошечная фигурка, расхаживающая по парапету крыши над пятиэтажным обрывом. Учетчик навел бинокль. Впрочем, еще до того, по дерзкой неподражаемой грации, он узнал девушку в красном платье, чем-то неизъяснимо отрадным она запомнилась учетчику еще 8 апреля, в первый день в городе. Тогда она стояла в подъезде, в проеме распахнутого окна на четвертом этаже, весело поставив на подоконник крепкую ножку в белом чулке и красной туфельке. Сейчас очередница заметно подурнела, волосы каре спутались, но и в куцем пальтишке неопределенного цвета она держалась бойчее прочих и по-балетному врозь ставила стройные ножки. В какой-то момент ей стало скучно просто ходить по краю, или она захотела согреться. Девушка вдруг изящно и высоко, как серна, прыгнула. Опустилась и тотчас сделала полный оборот вокруг себя. В результате маленькая танцовщица потеряла равновесие. Томительно жуткую секунду она отчаянно взмахивала руками, ломаясь в талии, клонилась в разные стороны, пока не отпрыгнула от края пропасти. Наблюдая с огромного расстояния, учетчик невольно вскрикнул от страха за девушку. Но никто из ее соседей по крыше, апатично сидевших и лежавших неподалеку, не пытался остановить смертельные танцы. Впрочем, и девушка ни о ком не думала. Если давним весенним утром она была душой компании, обступавшей ее на лестнице, а токи ее оживления достигали учетчика, зажатого в толпе очереди во дворе, то теперь одну себя она пыталась развлечь, и заведомая безнадежность была в этих попытках, рано или поздно они должны были кончиться падением с высоты. Но для чего она поднялась на крышу? Что, кроме безысходности, могла вызывать ограниченная голая плоскость? Почему было не сойти на землю, вместо того чтобы так безрассудно и безнадежно прогонять тоску? В балеринке и других очередниках на плоских кровлях крылась странная несообразность. Жалость к девушке, смешанная с досадой на нее за ее беззащитность, раздражала учетчика, но разгадать загадку он не мог.

Он заставил себя перевести взгляд. В другом направлении и солнце не светило в глаза, и городская окраина находилась ближе. Под музейным холмом, за тремя параллельными улочками частных домишек, расстилалась широкая, пустынная сейчас равнина. Всех очередников и сезонников как ветром сдуло, попрятались от метлы общегородского розыска. В этом направлении учетчика заинтересовало шоссе. Оно стрелой уносилось из города за горизонт. В глубоких кюветах вдоль обочин росли кусты и раскидистые деревья, они защищали обитателей домов рядом с трассой от автомобильных аварий и гари. В этом направлении от смотровой площадки, где находился учетчик, до городской черты было не более полукилометра. Трудно улицами, дворами, огородами прокрасться от музея к дороге, зато потом легко ползти последние двести метров по дну придорожной канавы под прикрытием густых зарослей.

Учетчик стал по частям осматривать подходы к дороге, каждый двор частного сектора. Опасный, непредсказуемый муравейник. Что творилось под крышами домов и надворных построек, какие опасности подстерегали в садах, между шпалерами смородины и крыжовника? В мощный бинокль учетчик видел смутное движение, но что это было, переклички и роение очередей, сборы в дорогу новых погонь или мирные хлопоты по хозяйству, не понимал. Для этого надо было быть городским, как Лихвин или Рима. Среди людей и построек учетчик нашел хорошо заметный издали и, самое главное, с земли ориентир. Высоченную голубятню. На ней лицом к учетчику стоял хозяин. Он вращал длинным шестом, как будто пытался привлечь внимание учетчика, хотя, конечно, не мог видеть притаившегося на верху башни. Голубятник был полный сил, высокопоставленный городской служащий, на расшитых золотом лацканах небрежно расстегнутого кителя блестели регалии. Вновь и вновь перепроверяя себя, задерживая дыхание, ведь малейшая дрожь смазывала изображение в мощном бинокле, учетчик всматривался в фигуру мужчины, в очертания голубятни на тонких сваях. Сквозь дымку стальной сетки виднелись стопки книг на грязном полу. Ошибки быть не могло.

Тот самый вечный студент стоял на той самой голубятне. Сегодня, как и вчера, дежурил он на своем маяке и посылал сигналы заблудившимся в беспокойном городском море. И чем ему, сибариту и умнице, могла служить такая заурядная сорная птица, как голубь? Только живым дымом. Им он издалека привлекал внимание. Подобно факиру, выдыхающему огонь, голубятник запускал в небо и приземлял стаю. Он посылал сигналы не лично учетчику, но всем скитальцам.

Накануне Рима провела учетчика между сваями голубятни. Сверху было четко видно, что в тот момент они находились в сотне метров от края города. С земли учетчик этого не видел, но Рима с ее доскональным знанием местности, Рима, чувствующая себя в городе, как рыба в воде, не могла этого не знать. Так ясно вчера было небо, так весел и свеж попутный ветер, так радушны мимолетные встречи! Но зачем, зачем вместо близкого вольного загорода девушка-проводница отвела его на окруженный городскими улицами холм, в музейный тупик?

И, если отбросить излишнюю доверчивость, а в эту минуту учетчик сомневался во всем, почему музей не мог быть западней? О том, что в музее любой беглец в неприкосновенности, учетчик знал со слов Римы. На деле ворвашийся сюда молодчик из авангарда погони выказал мало почтения древним стенам. Только крепкая клюка, только настойчивость служащих вынудили его покинуть здание. Причем музейщицы охраняли не учетчика с Римой, а безлюдье санитарного дня. Как теперь, когда музей окружен преследователями, достичь голубятни? Стоя на смотровой башне, учетчик завидовал крылатке кленового семечка.

Тяжело, неохотно он сошел вниз. Он не поднялся по лестнице на галерею, остался в полутемном тамбуре. Еще раз ему открылась перспектива музейных залов, с этой точки особенно грозная и внушительная. Наверно, зодчий и задумывал при входе произвести на посетителей большое впечатление. Долго же учетчик смотрел с высоты на город. Музей уже сиял чистотой.

Закончившие уборку чинно ужинали. Столов в залах не было, кое-где стояли конторки. На них клались старинные фолианты: в часы работы музея гиды зачитывали посетителям выдержки из древних текстов для вящей убедительности экскурсов в прошлое. Поверхности конторок для удобства чтецов делались с наклоном, поэтому есть на них было неудобно и, наверно, не принято среди музейщиков. Женщины-служащие скромно сели у стены, разложив трапезу на низкой темной лавке, до блеска отполированной ерзанием отдыхающих туристов, больше в музее сидеть было не на чем. Музейщицы ужинали без посуды, на старой газете вместо скатерти, но со вкусом. Толстая некрашеная лавка, порыжелая от старости бумага, простенькие рабочие блузы женщин эффектно оттеняли розовые шампанские яблоки, пупырчатые хрусткие огурцы, тугую луковку в янтарной кожице, крупные сваренные вкрутую яйца в сахарно-белой скорлупе, ломтики сала с розовыми прожилками мяса и ноздреватый черный хлеб. Над этим изобилием, невыносимым для голодного взгляда, царила высокая бутылка вина. Стекло было в пыли и паутине, только горлышко чисто вытерто. Неужели в музее был еще и винный погреб! Музейщицы ели со смаком, небольшими кусочками. Билетерка, она была моложе и простодушнее сторожихи, что-то тихо, увлеченно рассказывала. Многоопытная собеседница изредка вставляла реплику и вновь внимательно слушала.

Собеседницы не обращали никакого внимания на Лихвина, сидящего у их ног на полу. И он, как скоро догадался учетчик, проявлял притворный интерес к беседе. Пользуясь тем, что музейщицы после чарки вина подобрели, увлеклись разговором, пищу брали редко и рассеянно, Лихвин исподтишка хватал то надкушенный огурец, то шкурку сала, то горбушку хлеба (беззубая сторожиха выламывала себе мякиш) и нес добычу на другой конец лавки, она далеко тянулась вдоль стены. На другом конце скромно поместилась Рима. Лихвин угощал ее и угощался сам. Что ж, они помогли навести порядок в музее, и не было ничего зазорного в их желании по окончании рабочего дня разделить со служащими трапезу.

Заметив учетчика, Рима энергичными жестами стала его подзывать. Но он неподвижно, хмуро стоял в сумраке музейного тамбура. Тогда девушка, прихрамывая, подошла сама, протянула половину чищенного посоленного яйца (за недели овражного сидения учетчику приелся пресный подножный корм, его терзал солевой голод), ломтик хлеба и полпряника. Явно для него приберегала. Через плечо девушки учетчик видел, что на ее передвижение не обратили внимания ни музейщицы, поглощенные служебными пересудами, ни Лихвин. Этот вышел на середину центрального зала, куда залетел через подкупольные световые окна шальной голубь, и кормил его, доставая из швов вывернутых карманов какие-то крошки. Такое приваживание неряшливой птицы в убранное помещение заслуживало хорошей взбучки, но музейщицы за выступом стены не видели Лихвина.

Учетчик отодвинулся от Римы в придверный мрак. Она послушно шагнула за ним, продолжая протягивать угощение. Он отвел ее руки. «Я сейчас был на смотровой башне, видел голубятню, под ней мы вчера проходили. – Учетчик умолк, волнуясь, но Рима молчала, и он продолжал: – Сверху видно, что голубятня рядом с границей города. Почему ты не повела меня за город, а завела вглубь? В результате мы застряли в музее». – «Но ты же не просил вывести тебя из города», – удивилась Рима. «Да разве это само собой не понятно!» – «Конечно, нет! У меня мысли такой не было, да и не могло быть. Ох, учетчик, до чего ты рассеян, просто диву даюсь! Сколько недель мы провели с тобой в подвале голова к голове, так близко, что наши дыхания соединялись в одно, и ты не дал себе труда узнать, кто я и что я. А я горожанка до кончиков ногтей. Я не пришлая, а местная. Я своими ногами исходила сеть внутригородских троп раньше, чем себя помню. Но за городом я и в гостях не была, понятия не имею, как туда идти, где лучше пересекать городскую черту, какие ловушки подстерегают на этом пути. Из возможных проводников за город я наихудший: без злого умысла, просто по неведению я завела бы тебя прямиком в засаду Егоша или других твоих врагов. Мне ведомо лишь одно чувство загорода: по мере приближения к окраине города ноги сами несут меня обратно в сторону центра. Вчера я изначально вела тебя в музей, единственное место, где можно найти хоть временное убежище от возмездия за неслыханную дерзость выдуманного тобой побега. Раньше, в подвале, пока я была юной, гибкой и знаменитой, ты не был так строг и взыскателен. А теперь, когда по твоей прихоти стала хромой беглянкой (даже этот ничтожный изменник Лихвин смотрит на меня снисходительно и оказывает покровительство!), когда я до крови стерла колени, налаживая добрые отношения с музейщицами, без их поддержки нам тут часа не продержаться, ты вальяжно спускаешься из поднебесья смотровой башни (заниматься вместе со всеми уборкой в санитарный день ниже твоего достоинства!) и укоряешь меня, зачем я не прыгнула выше головы. Ну, извини, мой повелитель!»

«У нее жар, она не в себе!» – подумал учетчик, глядя на черную от грязи повязку на ноге Римы. Ее лицо пылало, пальцы бегали по высокому глухому воротнику блузки, скрывающему обрезок на шее. Она гладила его через ткань, как талисман, последнюю связь дикаря с родным племенем. Зря учетчик сразу не сорвал эту удавку! Тогда Риме осталось бы только примириться с полной оторванностью от прошлого, она зажила бы ровнее, спокойнее, глубже.

Если же невольничий ошейник намертво прирос к ее душе, учетчик должен был обеспечить хотя бы элементарный покой, не отпускать больную на уборку, не смотреть отстраненно, как она с незажившей раной ползает по каменному полу. За укорами Римы стояла невысказанная, но несомненная правда: девушка ухаживала за учетчиком в его болезни, не считаясь со временем, когда же настал его черед заботиться, он не учитывал немощи спутницы в стремлении скорей вырваться за город.

Музейщицы, продолжая увлеченно беседовать, не глядя на очередников, прошли через музейный тамбур на выход. Скрежет входной двери и лязг замка известили о том, что санитарный день кончился. Учетчик бережно отвел Риму на галерею, промыл рану и перевязал чистой тряпицей из ее чемодана. Оба молчали, учетчик виновато, Рима подавленно. Она лишь ворчливо сказала учетчику съесть ужин. Он согласился. И вправду отчаянно проголодался, а силами следовало запастись на двоих.

Лихвин куда-то пропал, но учетчик рад был без него провести вечер. Он гладил Риму по голове, рассказывал ей на сон грядущий загородные были, которые, конечно, лучше волшебной сказки. Не беда, что она никогда этого не видела, учетчик твердо обещал ей волю, где нет и духа очереди.

17. Стихия

Если бы учетчику предложили запалить с четырех концов город, он бы не так изумился. Поджог музея был немыслим по огромному числу причин. Он был противен самой натуре учетчика, понимавшего, что в городской архитектуре музей самое древнее, мощное и вместе с тем затейливо-утонченное сооружение. Ни панельные коробки кадровых учреждений, ни плоская пекарня хлебозавода с выпирающей из нее исполинской трубой, ни серый облезлый райотдел не шли в сравнение с музеем. Ни в одно иное здание не было вложено столько труда! Причем десятки, если не сотни человеко-лет работы горожан составляли меньшую часть общих усилий. Городской стройке предшествовал труд многих и разных бригад сезонников, создававших за городом и в далеком диком нЕгороде прочные и красивые материалы, без них здание не стало бы долговечным и величественным. Оно само по себе представляло огромную ценность, и внутри хранились сокровища: картины, скульптуры, утварь. В случае пожара, а тушить его при таком ветре будут долго, если вообще потушат, горящие обломки чердачного перекрытия рухнут вниз на бесценные экспонаты.

Учетчик живо припомнил дружескую тяжесть ладони смотрителя на своей голове. Когда учетчик с Римой нуждались в помощи, он великодушно позволил им укрыться в музее, без вопросов втолкнул под кров. И не испугался неприятностей, когда защищал случайных гостей от архивщицы, а в ее лице от всего райотдела. Без сомнения, смотритель нес личную ответственность за музейные ценности. По отношению к нему поджог был ничем не извинительной гнусностью. А для беглецов он был безумием, лишавшим единственного убежища.

Тем не менее серьезность намерений Лихвина не вызывала сомнений. Он вернулся к сорокалитровой фляге, с ней он возился в момент появления учетчика, и покачал ее. По плеску жидкость занимала не меньше четверти объема. Лихвин поднял крышку. Ударивший из фляги резкий запах заострил его круглое лицо хищной гримасой. Не мог керосин храниться на чердаке по элементарным нормам пожарной безопасности. Значит, Лихвин готовил поджог задолго до прихода учетчика. Он волочил флягу по крыше, рискуя скатиться вниз, под ноги караулу очереди вокруг здания. Теперь учетчик отчетливо видел признаки готовящегося поджога. Бумаги на чердаке были разбросаны с обдуманной хаотичностью. Толстые тома стояли затылками вверх и опирались на раздвинутые корки переплетов, чтобы страницы свободно пушились. Понятно, что бумага с прослойками воздуха воспламенится быстрее сжатой в кирпич. Раскрытые документы были подготовлены к поджогу, а не брошены в спешке, как показалось учетчику поначалу. Беглый взгляд его обманул.

Лихвин заметил его смятение и сочувственно проговорил: «Поверь, когда мне впервые пришла мысль о поджоге, я растерялся не меньше тебя, и вид у меня был, если бы кто глянул со стороны, такой же очумелый. Я сразу попытался сбить эту мысль, как искру с одежды. Но истина, особенно такая истина, если уж она явилась, обладает невероятной способностью постоять за себя и подсовывает доводы в свою защиту со всех сторон, куда бы ты от нее ни отвернулся. Великие достоинства пожара открывались мне одно за другим, а все вместе они жгли нестерпимо. Главное я тебе уже объяснил. Добавлю, что пожары в музее не новость, бывали раньше и немало послужили его украшению, как говорит сторожиха. Никакая постройка не может стоять вечно без ремонта и подновления, а поскольку музей противится этому по своей природе, огонь помогает в борьбе с косностью и затхлостью. Сторожихе можно верить, она долго работает, трех смотрителей пережила. По ее рассказам, музей горел и в незапамятные времена, и в ее детстве, но никогда пожар не мог его уничтожить. И впрямь для разрушения таких стен любого огня мало, надо, чтобы земля расселась. Что касается кровли, само небо ударами непогоды велит менять ее хотя бы раз в сто лет. При нашем поджоге, я думаю, выгорит только часть кровли. Пожарные в городе ретивые. Никогда не забуду, как эти герои спасли меня из огня после неудавшейся казни!»

«Ты хочешь выпустить на волю огонь при порывистом ветре, когда нельзя предвидеть границы разрушений, – возразил учетчик. – Как ни искусны и быстры пожарные, очень вероятно, что вместе с запасниками и кровлей будут уничтожены древние экспонаты в музейных залах, а это невосполнимая потеря для истории».

«Ты сильно переоцениваешь музей, – снисходительно усмехнулся Лихвин. – Таких городов, как наш, тысячи, и в каждом по музею или по два. Постоянные выставочные экспозиции везде одинаковы, относятся к одним и тем же эпохам. Сам подумай, откуда на все музеи набраться подлинников! Практически все, что ты здесь видел, копии древних оригиналов. Пусть добросовестный, тщательный, но новодел. Скажу тебе по секрету, единственный подлинник висит при входе в музей над кассой. На маленькой картине неизвестного автора (известно только, что из старых мастеров) изображена кормилица с младенцем. Но и эта реликвия попала в местный музей не из центральных фондов, картина нашлась сама во время ремонта одного из городских учреждений. Раньше я думал, что реликвия висит над кассой, чтобы не украли, и для привлечения туристов: полюбуются на нетленное искусство, заодно и сувенирчик купят. Но сегодня я догадался, что подлинник держат у входа на случай пожара. Место поджога далеко и высоко от этой картины, поэтому не переживай, ее успеют вынести в безопасное место. Я точно знаю, что геликон из оркестра снимает жилье рядом с музеем, с его габаритным инструментом в автобусе на работу не поездишь. У него есть ключи от музея, значит, он проинструктирован смотрителем, что спасать из огня в первую очередь. Если говорить о других возможных потерях, они восполнимы: после пожара смотритель закажет новые копии, попросит другие музеи поделиться излишками. В общем, пожар – дело поправимое. Я все продумал! Одного не учел, что ты станешь таким осмотрительным! – насмешливо сказал Лихвин и крепко хлопнул учетчика по плечу. – Выше голову, а то тебя не узнать! Я посвятил тебя в тайну запасников, думал, что передо мной удалец, дерзко прорвавшийся сквозь очередь в подвал, затем вырвавшийся против очереди из подвала и на глазах многочисленных врагов растворившийся в городе. Все лето про тебя ходили легенды одна фантастичнее другой! Новичков очереди пугали тобой, как детей серым волком, но вместо страха ты вызывал тайное завистливое восхищение. Когда на реке ты порезал мне лицо, я пускал кровавые пузыри, но против воли тобой любовался. Почему сейчас тебя как подменили? Орел превратился в курицу! Ты стал мелко расчетлив и вследствие этого убог, бессилен, слеп. Ты просишь лекарства из аптеки с настойчивостью искреннего заблуждения, что они помогут, а они лишь на короткое время отсрочат ваш с Римой крах в музейном тупике. В тебе появилась жалкая оглядка на чужие дела: ты волнуешься за сохранность прогорклых музейных ценностей в ущерб размашистой, рискованной, вольной жизни. Ты как будто нарочно закрываешь глаза на то, что, судя по твоим прежним авантюрам, должен был сразу увидеть и оценить: пожар создаст смертельные угрозы, но откроет и небывалые возможности. Разумеется, вслед за пожарными в здание полезут очередники, они попытаются схватить вас с Римой под предлогом, что на время пожара принцип неприкосновенности отменяется. Они будут кричать, что спасают вас, а не уводят на расправу. В этом опасность. Но до того у нас будет фора во времени: пока уличники в оцеплении музея учуют дым с крыши, пока стукнут в окна ближайших домов, пока сонные служащие дойдут до телефонов и вызовут пожарных, пока те приедут, пока вытащенный из постели геликон будет путаться в мыслях и одежде, пока прибежит и отопрет дверь музея! За это время мы много успеем, если с первой секунды поджога четко будем знать, что делать. Можем одеться в робы музейщиков, а Риму завернуть в ковер, в гобелен, в ризу, в любое музейное тряпье. В дыму и неразберихе вынесем ее во двор и станем действовать по обстановке. На границе пожара будут открываться самые неожиданные возможности, только лови. Накинем капюшоны, смешаемся с людским морем и поплывем в его волнах, свернем в проулок и будем огородами пробираться в сторону Казачьего луга, к ближней городской окраине».

Лихвин жадно уставился в лицо учетчику, ища согласия: «Или у тебя уже другая цель? Или ты врос в модный костюм, подаренный тебе Римой, стал солидным господином и играешь по правилам служащих? Ждешь, что в музей придет шофер, и надеешься вступить с ним в переговоры? Мечтаешь всколыхнуть симпатии Движковой, вернуть прежний интерес к твоей персоне? Вынужден тебя огорчить: большинство городских служащих, в их числе шофер и Движкова, заходят в музей раз или два в жизни. Они интересуются историей из вежливости. В практических вопросах на историю они не оглядываются. Кстати, Зоя недавно заходила, ее второе посещение в скором будущем невероятно. Если ты рассчитываешь на переговоры, тебе придется ждать годы без всякой гарантии увидеть здесь ожидаемое лицо. Ты уже опоздал: Зоя Движкова забыла доставленное тобой в столовой минутное огорчение, и интерес шофера к тебе остыл. Самое умное в твоем положении не напоминать о себе. Посмотри, на кого ты похож! Жалкий бродяга в чужом пальто с полными карманами медяков. С ними и в аптеку стыдно идти, подумают, что с паперти!»

Лихвин извлекал доводы в пользу поджога, как фокусник, отовсюду. «Огонь свел его с ума!» – подумал учетчик. Видимо, помешательство началось с плавки свинца для казни Лихвина, когда он паяльной лампой поджег сено в сарае и превратил публику в жертву устроенного ей спектакля. Пожар помог Лихвину выкрутиться из безнадежной ситуации. Однажды призвавший на помощь огонь и ощутивший на себе его могущество Лихвин стал видеть в нем универсальное средство решения вопросов. Фанатичных поджигателей учетчик встречал и за городом, но там их деятельность пресекали без разговоров. В мотивы поджогов сезонные бригады не вникали.

О своих сомнениях в душевном здоровье Лихвина учетчик промолчал, глупо и опасно обсуждать с помутившимся его помутнение. Он только спросил: «Сам ты после пожара куда?» Странно, этот простой вопрос, Лихвин не мог не думать о нем раньше, вызвал заминку. Поджигатель загадочно и значительно посмотрел на учетчика блестящим косым взглядом и сказал: «Пойду к сторожихе в квартиранты. Старушка живет одна. Буду о ней заботиться, козу пасти».

«Хорошо, ты со своей колокольни прав: поджог необходим, – мягко, как ребенку, сказал учетчик. – Мое мнение я в расчет не беру. Поскольку город для меня вечная новость, я некомпетентен. Но раз уж нас трое, и Рима тоже рискует, ведь ее обвинят в соучастии, то справедливость требует спросить и ее. Если она, горожанка до мозга костей, не хуже тебя разбирающаяся во всех ваших местных тонкостях, скажет „поджигай“, значит, так тому и быть: гори оно все синим пламенем! Тогда я согласен». С этими словами учетчик как бы невзначай встал между Лихвиным и керосином. Он давал понять, что на этот момент спор окончен, и предлагал разойтись по-хорошему. На самом деле он и не думал волновать Риму обсуждением столь безрассудной затеи. Он предчувствовал, что этого не понадобится. Это и не понадобилось.

Уверенный в своем превосходстве после победы на речной переправе, а с тех пор Лихвин обрюзг, отпустил живот, учетчик недооценил противника. Лихвин по-медвежьи сцапал его, поднял и так притиснул к стропиле, что из учетчика дух вылетел. Сколько же силы крылось в этом каменном торсе! «Ни твоего, ни ее согласия на пожар я не спрашиваю! Я всего лишь ставлю вас в известность по старой дружбе, чтобы вы уносили ноги. А ваши мнения оставьте при себе, – пропыхтел Лихвин, на ощупь поймал руку учетчика и с чрезвычайным проворством выкрутил нож. – Здесь тебе не удастся разделаться со мной, как на воде! И вот этим огрызком ты перерезал конвойный ремень? Никто в очереди не отважился бы на такое и священным оружием. Да, боги трудовых резервов умеют смеяться. Теперь ножичку место в музее. Отыщется на пепелище».

Лихвин отбросил нож далеко в потемки и отпустил учетчика. Тот корчился и хватал ртом воздух. Лихвин грузно прошагал к чердачному окну и распахнул его. Летящий над крышей ветер только и ждал случая ворваться внутрь. Державшиеся аркой кривые кипы документов зашатались и рухнули. Тощие скоросшиватели полетели вглубь запасников, хлопая корками и стукаясь о бидон с керосином. В пухлых томах бешено шелестели страницы не в силах оторваться от корешков.

Открытые светильники задуло, Лихвин взял лампу, защищенную от ветра стеклянной колбой. Чтобы запасники взялись дружней, он переходил с места на место, наклонял флягу и мерно плескал керосин. Резкий мутящий запах толкнул учетчика к окну. Он хотел выбраться наружу, как только восстановится дыхание, Лихвин сильно помял ребра. После поджога будет минута пробежать по кровле, пока пламя под ногами найдет выходы наверх. Учетчик должен был поспешить на помощь Риме. Он смирился с тем, что не сумел предотвратить пожар, когда из дальних темных недр чердака донесся стук отворяемой двери (оказывается, на чердак вела дверь!), и ослабленный ветром и расстоянием женский голос крикнул: «Учетчик здесь?» Лихвин тоже услышал и угрожающе повернулся к учетчику. Но между ними было метров пять, Лихвин не мог их перепрыгнуть. И учетчик, хотя для него стало полной неожиданностью, что его ищут, не растерялся. Он сложил ладони рупором и зычно крикнул: «Здесь! Здесь!!» Его услышали, и тот же невидимый требовательный голос сказал: «Здесь черт ногу сломит! Это ветер все перевернул? Почему окно открыто? Иду на свет, держи его».

В действительности лампу держал Лихвин, но неведомая гостья не подозревала о его присутствии. Пока она пробиралась по чердачным завалам, у него было время разбить горящую лампу и скрыться через окно, пожар вспыхнул бы мигом, учетчик с женщиной его бы не потушили. Но поджигатель точно забыл, кто он. Минуту назад хладнокровный циничный преступник безропотно покорился приказу. Появление служащей парализовало Лихвина ужасом, он замер, как изваяние, и держал лампу над головой, пока женщина не подошла настолько близко, что все трое смогли разглядеть друг друга. Пришелицей оказалась музейная билетерка. Она зябко куталась в накинутый на плечи халат и брезгливо зажимала ладошкой нос. В нескольких шагах от учетчика она заметила нечто привлекшее ее внимание, низко нагнулась и полезла под самый край, где кровля набегала на чердачное перекрытие. «Посвети мне!» – приказала она из темноты с досадой на недогадливость Лихвина. Тот обреченно повиновался. Учетчик тоже подошел.

Лампа осветила толстый оголенный провод, сверху на него был брошен обрезок стальной арматуры, в месте соприкосновения металл закоптился от вспышки. Если бы не музейка с ее опытностью и наметанным глазом, учетчик ни за что бы не догадался, что Лихвин поднял на чердак керосин для повторной попытки поджога, а первую предпринял еще до прихода учетчика. Лихвин подстроил короткое замыкание, проводка начала гореть, но предохранители обесточили здание. Женщина как бы в недоумении покачала головой. «А мы-то внизу гадаем, почему в музее свет выключился. Так и до пожара недалеко!» – сказала она с простодушием, прозвучавшим укоризненнее прямого обвинения. Она поддела железку носком резиновой калоши, на лету поймала и вышла из-под края кровли. Лихвин шел за ней с выпученными глазами и дышал через раз. Казалось, он заклинал служащую забыть о его существовании.

Музейка не забыла. Она окинула Лихвина цепким быстрым взглядом с высоты своего росточка и велела передать лампу учетчику. В тот миг, когда Лихвин разжал пальцы, а учетчик крепко взял лампу, ее ни в коем случае нельзя было уронить в разлитый керосин, музейка вдруг двумя руками с оттяжкой ударила Лихвина железкой в живот. Учетчик невольно вздрогнул от неожиданности и мгновенного представления о причиненной Лихвину боли. Такой железякой можно изувечить. Но Лихвин и не охнул. Удар произвел тупой ватный шлепок. И тотчас Лихвин обхватил себя руками и зигзагами кинулся наутек. Он петлял между кипами документов. Он не боялся сжечь эти бумаги, но даже в панике избегал на них наступать. Это его сгубило. Служащая метнулась наперерез, руша Лихвину под ноги нагромождения запасников. Зазвенела брошенная арматура. Музейка освободила руки, завела их за спину под накинутый на плечи халат, взметнула его крылом вверх, перекинула через голову, накрыла Лихвина и повалилась с ним в пыль.

Учетчик подоспел, когда поджигатель уже не сопротивлялся. Женщина сидела верхом на неподвижном теле и с усилием расстегивала широкий тугой ремень, для этого ей пришлось упереться коленом в живот Лихвину. Наконец, она высвободила из-под одежды толстую картонную папку. Лихвин прятал ее на животе под ремнем. Она защитила его. Ударом музейка проверила подозрение, возникшее у нее при виде Лихвина, и, судя по силе удара, не сомневалась в своей догадке. Она выдернула папку у вора. Учетчик посветил и прочитал на обложке: «Меморандум Движковой». Большего он не успел. Женщина отшвырнула от себя папку, как ядовитое насекомое. Она и не подумала развязать тесемки, заглянуть внутрь. В отличие от Лихвина она не чувствовала к секретным документам даже простого обывательского любопытства. «Какая гнусность совать нос в музейные тайны! – гневно фыркнула служащая. – Это же закрытое хранилище. Всем, кроме смотрителя, вход воспрещен. Ты тоже взял на память какое-нибудь дельце?» Учетчик отрицательно покачал головой. Поверила служащая или нет, заговорила она о другом: «Прибраться здесь надо. Но после. Сейчас нам страшно некогда. Учетчик, я тебя ищу по всему музею, а ты копаешься в мертвечине, которая для современников уже лишилась свежих соков, а для археологов еще не усохла как следует. При этом жизнь несется у тебя под ногами без твоего участия. Но, если поспешим, успеем. Жаль, что нельзя оставить здесь этого мошенника даже на время. Не верю я в его обморок. Жук притворился дохлым, чтобы вернуть отнятую добычу, как только мы уйдем. Думаю, он прекрасно меня слышит».

Музейка подняла Лихвина на ноги. Учетчик тоже подставил плечо. Каким же немощным, мягким, как куль, сделался горе-поджигатель! Вдвоем они потянули его к выходу. Учетчик спотыкался, пальто висело на нем гирей. Музейка сказала выкинуть из карманов лишнее, он пропустил совет мимо ушей, она не настаивала. Значит, не всех билетерка видела насквозь, как Лихвина, ее прозорливость была выборочной. Медь в кассе она не считала.

Пока они брели через чердак и руки Лихвина лежали на их плечах, а голова свесилась вниз, музейка вводила учетчика в курс событий. Одновременно она делала ему выговор.

По ее убеждению, в эту ночь он должен был драться за свое счастье, а вместо этого оставил Риму без присмотра. Испытание их чувствам готовилось еще накануне, когда архивщица, оскорбленная упрямством смотрителя и насмешками музейной публики, уведомила дворничиху, что райотдел умывает руки, пусть сама устраняет последствия своей халатности. А они могут быть очень печальными. Если Рима после побега будет открыто и безнаказанно жить в музее, люди решат, что дворничиха смирилась с поражением и махнула рукой на свою репутацию. Уважающая себя служащая не позволит, чтобы о ней думали подобным образом. Поэтому дворничиха оказалась поставлена перед необходимостью что-то предпринять. Она не имеет права силой взять Риму из музея. Но она вправе договориться с ней по-доброму, другого выхода нет. Со вчерашнего дня городские кумушки жили в предвкушении этих переговоров. А сегодня еще до рассвета явились в музей. Дворничиха пришла раньше всех. Завершить переговоры она надеется до начала рабочего дня, пока не пришел смотритель, чтобы не уводить девушку у него на глазах, ведь он с риском для себя предоставил Риме в музее убежище, конечно, ему будет тяжело видеть, что его жертвой пренебрегли. Да и Риме в присутствии смотрителя поддаться на уговоры оставить музей, значит, демонстративно отплатить своему заступнику черной неблагодарностью. Наконец, рань удобна тем, что лишние свидетели спят. Проснулись и прибежали в музей ни свет, ни заря только знатоки и ценители душещипательных сцен. Они просачивались внутрь по одному, но постепенно заполнили здание. Интерес публики подогревался тем, что многие служащие, особенно из оркестрантов, симпатизируют Риме: без ее живого голоска инструменты звучат сухо. Еще большее число горожан не может взять в толк, чего романтичного нашла Рима в такой нелюдимой темной личности, как учетчик, но это опять-таки усилило общее любопытство. Среди собравшихся есть солидные музейные завсегдатаи, они неофициально, безвозмездно помогают музею. Ведь на содержание такой махины, пополнение фондов и зарплату музейщиков никогда не хватало и не хватит билетной выручки. («Эти пуды меди только занимают место в кассе!» – в сердцах заметила билетерка в этом месте своего рассказа.) Хотя солидные посетители не выставляют свои заслуги напоказ, они отлично знают себе цену. В благодарность за помощь они довольствуются малым, но терпеть не могут, когда и в этом малом их разочаровывают. Вместе с другими азартными болельщиками они ждали сегодня драмы, упорного, изощренного противостояния учетчика и дворничихи в споре за Риму. Они думали, Рима станет разрываться между двумя силами, гадали о перипетиях и финале непредсказуемой тройственной борьбы. А что увидели? Слезливую мелодраму без намека на интригу.

Учетчик сбежал с поля битвы до ее начала. Дворничиха даже не пыталась, как принято у служащих, держать фасон, и жалобно бегала в поисках Римы по залам музея, как слепая лошадь по кругу. Наконец, билетерка, не в силах дольше выносить это зрелище, взяла ее за руку и отвела на галерею, где та бесхарактерно кинулась Риме на шею и зарыдала. Дворничиха умоляла помощницу вернуться в обжитой угол, где она впредь не встретит грубого неуживчивого конюха, ему навсегда отказано в квартире. Служащая горько каялась, что пустила его в дом, винила свой коварный возраст, когда женщина в последний раз пытается найти мужское плечо, чтобы опереться в старости. Последняя надежда особенно обманчива. Вот и поддалась дворничиха соблазну воспользоваться постояльцем, по весне бесплатно вспахать личную усадьбу коммунальной лошадью, а осенью привезти с дальнего огорода десяток мешков картошки. И забылось за этой выгодой, сколько долгих лет Рима в любую погоду без просьб и напоминаний помогала дворничихе, сколько еще готова помогать. Но теперь-то, клялась дворничиха, она освободилась от наваждения, с треском выгнала шаромыгу конюха, проживут они с Римой и вдвоем, зато душа в душу. Разве мало в старом родовом доме вокруг большой русской печи места двум одиноким женщинам! Служащая обещала не отдавать Риму в больницу, на казенную койку, обещала сама за ней ухаживать, делать перевязки, поить отварами. В общем, дворничиха обрушилась на Риму с мольбами и посулами после многих лет сухого, черствого общения без слов.

Баба причитала, голосила, раскладывала у ног своего кумира принесенное угощение. Неумолимая судья и кроткая жертва фактически поменялись местами. Зрители на этом спектакле скучали, так как любому служащему понятно, почему безработной обещали райские кущи. Заупрямься Рима, задержись в музейном убежище, на что имеет полное право, и дворничиха останется навеки опозоренной. Как говорится, из своего отдела сор вынесла, а до райотдела не донесла. Баба попадет в черный список презираемых служащих, тех, из кого даже очередники веревки вьют. Соседи отшатнутся от рохли, чтобы не заразиться черной немочью. Голодные уличники станут безнаказанно побираться в ее доме и огороде. Если дворничиха придет в райотдел с жалобой, ее поднимут на смех, а если позвонит, дежурный швырнет трубку, узнав голос.

Наверно, и Рима, городская девушка, все это понимала. Она могла бы торговаться, выдвигать условия, требовать письменного помилования, однако ничего не предприняла. И к угощению беглянка не притронулась. Без лишних слов, ползая больной ногой на коленке, принялась укладывать в чемодан вещички, чтобы последовать за дворничихой. Публику такие гладкие отношения разочаровали, зрители зевали. Но Рима не обращала на них внимания, наоборот, стала выражать признаки нетерпения, дескать, она хоть сию минуту готова добровольно покинуть музей, только хромота мешает. И ни разу за время общения с дворничихой Рима не упомянула учетчика, не спросила о его долгом и более чем странном отсутствии. С ее уходом его положение станет отчаянным, но Риму это почему-то не волнует. Даже музейку покоробила такая черствость, хотя с самого начала Рима вызвала у нее теплое чувство.

Таща Лихвина и выглядывая над его плечом, музейка в увлечении рассказом так придвинулась к учетчику, что если бы Лихвин очнулся, ему некуда было бы поднять голову. Но служащая о нем не думала и сердито выговаривала учетчику: «Вы перебаламутили весь город, поссорили музей с райотделом, сторожиху чуть кондрашка не хватила от злости, я вчера ее валерьянкой отпаивала – и что в финале этой феерической истории? Пшик, благостная скука примирения палачки с жертвой. Баба по обыкновению спаслась слезами, не понадобилось напрягать ум, строить расчеты, нести потери. Зрители, пришедшие в музей посмотреть на честную борьбу, кривились от стыда за капитуляцию Римы. А мне жалко стало пичужку. Она в одиночку вынесла на себе всю тяжесть принятия решения. Больной трудно скрывать чувства: я видела, как она искала тебя глазами, хотела увидеть напоследок. Пока дворничиха бегала за носилками, заранее растяпа не позаботилась, я Риме шепнула, что надо вам попрощаться. Рима только голову опустила и горько, уголком усмехнулась: „Какое со мной, калекой, прощание! Оскомина одна“. А я: „Вы же не на срок, навсегда расстаетесь! По-человечески надо сказать другу прости-прощай“. А она: „Все переговорено. Убавила бы от сказанного, будь моя воля“. Я дальше не стала с ней спорить, чтобы не терять время, а побежала тебя искать. Но уже долго ищу. Не знаю, успеете ли вы обменяться словом или хотя бы взглядом. Может, ушла уже твоя девушка».

С последними словами музейки они вышли из чердачных потемок на лестницу смотровой башни, опустили Лихвина на каменный пол. И в ту же секунду учетчик через две ступеньки помчался вниз. Когда он вбежал в огромные тусклые залы, горели только свечи и принесенные снаружи чадные факелы, его поразило многолюдство, причем вокруг толпились очередники. Музейка словом о них не обмолвилась. Были они для нее пустым местом или в ее отсутствие заполнили музей в несметном количестве? Над головами волнующегося моря медленно плыла на тяжелом широком щите Рима. Уличники-мужчины с красными повязками на поднятых руках несли плот. Рима была в сознании, задумчиво лежала, опершись на локоть. Возможно, ее пьянило общее внимание, возможно, она вспомнила силу и славу ныряльщицы. Кисть ее руки свешивалась за край щита, самые ретивые в толпе подпрыгивали, чтобы с восторженным сочувствием пожать ей пальцы, но еще выше, на полностью вытянутые руки, вздымали щит могучие чуткие носильщики.

Рима не была привязана к своему ложу. Она вольно качалась на волнах людского моря. Однако плот незаметно, плавно подвигался и скоро должен был уйти под входную арку и выплыть во двор. При этом ни носильщики, ни шедшая сбоку дворничиха пальцем не касались девушки. Хитро! Вероятно, ее не принуждали и не притрагивались к ней, а заманили на щит и на веревках опустили с галереи на плечи носильщиков. Но если дворничиха и ее сообщники заготавливали оправдания, значит, чувствовали вину и опасались расплаты.

Толпа непрерывно текла и перемешивалась. Движение мутило взор, раздражало нервы. Учетчик неуклюже подпрыгнул в тяжелом пальто и махнул шляпой. Жалкие потуги! Рима его не заметила. Тогда учетчик завопил во всю мочь. Но крик здесь не помог. Его покрыл рев оркестра, грянувшего с галереи бравурный напутственный марш, видимо, приличествующий случаю. А дворничиха вскинула руку и стала стегать носильщиков. Истертая брезентовая лента, связанная в местах разрывов уродливыми узлами, высоко, криво взлетала и падала на спины мужчин. Дворничиха была штатная городская служащая, но так же, как бесправная очередница Рима, не смела освободиться от конвойного ремня, несколько суток назад перерезанного учетчиком. Теперь она использовала обрезок вместо плети. Носильщики ускорили, насколько могли, шаг и втянулись под своды музейного тамбура. Они горбились от боли, но бережно несли драгоценную ношу, ни один не отнял рук, не выпустил свой край щита.

Возбуждение толпы, подстегиваемое с галереи ревом оркестра, достигло апогея. Качающееся в разные стороны море носило учетчика по музею. В центре процессии, где все гудело, стонало, бурлило, учетчик потерял направление. Он не оставлял попыток двигаться наперекор беспорядочно вздымающимся волнам, но его носило помимо воли. Прямо над собой в мечущихся факельных отсветах учетчик увидел старинный портрет бородатого лысого вельможи, он наморщил лоб и пытливо вглядывался из дали времен в бурлящий под ним поток. Учетчик догадался, что он в музейном тамбуре.

Толпа вынесла учетчика во двор и покатилась за ворота. С высоты музейного холма учетчик увидел причину всеобщей спешки. Рима быстро уплывала по дороге вниз. Она подняла голову к угрюмому небу и вдыхала сырой холодный воздух. Ей вдогонку летели последние ржавые листья, срываемые ветром с березок музейного сквера. Учетчик барахтался в толпе. Расстояние, отделяющее его от Римы, увеличивалось с каждой секундой. Но, кроме сокращения этого расстояния, оставалась ли у него хоть какая-то цель!

Учетчик стал горстями швырять по сторонам медь из карманов. Но нет, ничего сегодня не удавалось! Вместо того чтобы кинуться за монетками вожделенного телефонного молчания и освободить дорогу, уличники на секунду оцепенели и вдруг разом обернулись к учетчику. Раздались злобные, радостные возгласы узнавания. Робко, но лишь оттого, что еще не могла поверить в удачу, очередь с разных сторон потянула к учетчику руки. За спинами ближних кто-то уже кричал, чтобы позвали Егоша с двойняшкой.

Только расторопность дружинников предотвратила немедленный самосуд. Очередники с повязками на руках пробрались к учетчику и взяли его в кольцо. Они стояли к учетчику спинами, держась за руки, и скучными голосами исполняющих неприятный долг урезонивали напиравших особенно рьяно. Образовавшийся круг постепенно сползал вниз по дороге, он менял форму, сужался, вытягивался, но не размыкался. Когда стало ясно, что дружинники надежно сдерживают стихию очереди, из цепи вышел худощавый паренек, удивительно, как он мог наравне с товарищами сдерживать натиск, и приблизился к учетчику. Он смахнул пот, пригладил чубчик и слабо улыбнулся ясными глазами. Это был Немчик! Учетчик сам не ожидал, что так дико обрадуется давнему подвальному знакомцу. Крутящие рядом вихри людского скопища замедлились и отдалились, угрозы толпы стали глуше.

«Ты маленький, а всегда приходишь на выручку, когда трудно! Не побоялся, что затопчут в давке, – с невольным восхищением сказал учетчик. – Но как ты освободился из подвала?» Мальчуган знаком показал, что слишком шумно, он не перекричит толпу. Учетчик наклонился вплотную к Немчику. Несокрушимая, особенно удивительная в такую минуту рассудительность ребенка прибавляла учетчику сил. «Последовал твоему примеру, – проговорил ему в ухо Немчик. – Вышел через пролом в стене, пока не заделали. Правда, потерял место в очереди. Зато дышу свежим воздухом. Но сейчас не обо мне речь. Я пришел от имени и по поручению авторитетов очереди. Тебя зовут на переговоры». – «Ах, вон оно что!» – пробормотал учетчик, вновь чувствуя страшную усталость и разочарование, так велика была подспудная надежда, что Немчик и его товарищи бросятся вместе с ним в погоню за Римой. И в эту же секунду глухое ожесточение против девушки вдруг охватило учетчика.

«Мне самому неприятно это поручение, – сказал Немчик, он чутко ловил перемены в настроении учетчика, брезгливо стянул с рукава повязку дружинника и затолкал в карман. – Но тебе для сведения должен сказать, что предложение авторитетов очень почетно. Выше этого уж не знаю что, разве трудоустройство! Приглашение говорит о том, что авторитеты попали в некую зависимость от тебя. В чем она заключается, я не знаю, сам выяснишь по ходу переговоров. К сожалению, выбора у тебя нет. Если откажешься от переговоров, мои полномочия по твоей защите независимо от меня немедленно прекратятся, тебя ждет самосуд уличников. Никто и ничто не спасет. После стольких мытарств и подвигов упокоиться на дне грязной придорожной канавы – бессмысленный и обидный конец. Натиск толпы будет усиливаться, дружинники его не выдержат хотя бы потому, что они тебе не друзья, а послушно-равнодушные исполнители воли авторитетов, которой они не понимают и не сочувствуют. Что касается Римы, дворничиха не потерпит твоего присутствия, после того как ты выставил ее на посмешище. В то же время можешь не сомневаться, что дворничиха свято выполнит данные Риме обещания. Она пообещала ее вылечить при свидетелях-служащих, а служебное положение дворничихи сейчас крайне шатко. В случае обмана музейная билетерка ей житья не даст, ведь она преданная болельщица Римы. Также учитывай, что по мере лечения и выздоровления Римы ситуация будет постоянно меняться. Для вашей будущей встречи, если она тебе так необходима, могут открыться новые, неожиданные возможности, сегодня они попросту не видны, а завтра могут стать предметом торга с авторитетами. Ты же не станешь спорить, что любая дипломатия, если отбросить шелуху церемоний, сводится к торгу».

Аллейка елей, отделяющая пешеходную обочину от дороги, встала на пути шествия. Дружинники слаженно разомкнулись в полукруг, оцепили часть улицы, где росли деревья, и отсекли толпу. Учетчик и Немчик вдвоем вошли в узкий проход между елями и высоким глухим забором. Густая хвоя заслонила их от взглядов с дороги. Немчик поднял руку и тихо, отчетливо пробарабанил по доскам. Кто-то невидимый за забором отодвинул доску, висящую на одном, верхнем гвозде. Сильная рука втянула учетчика в приоткрывшийся лаз. Доска под своим весом сама закрылась за ним.

18. Гонцы и авторитеты

Они пересекли угол первого двора и нырнули в собачий лаз под сетку-рабицу. Рабица не граничила с улицей, а разделяла дворы. Во втором дворе пожилой горожанин в домашнем трико размеренно вычесывал граблями сухие листья и ветки. Из уже собранного вороха выползала густая струйка белого дыма. На подветренном склоне холма у земли было сравнительно тихо, а над головой ветер трепал ветки деревьев. Перед дождями мужчина жег сор. Он глубоко погрузился в свои мысли, наверно, дела службы не отпускали, и смотрел на бегущих по его участку очередников невидящим взглядом. Они перелезли в третий двор, лихо проскочили узкий проулок и вновь побежали огородами. Они двигались вдоль подошвы холма, петляя и путая след, но не удалялись от смотровой башни, она всюду нависала над головой.

Проводник, открывший доску в заборе, уверенно вел Немчика и учетчика по сложно-пересеченной местности. Учетчик узнал в проводнике знакомого. Сутки назад этот человек пытался выманить учетчика с Римой из музея. Тогда он скромно представился уведомителем, но учетчик подозревал, что он важная персона. С тех пор уведомитель не удосужился переодеть щегольской костюм. Он перепачкал глиной брюки и туфли, его белая нейлоновая сорочка потемнела от пота, узел пижонского галстука съехал набок. Но возбужденная, разрумяненная физиономия довольно сияла, в огородах он чувствовал себя увереннее, чем на переговорах. Он прыгал через заборы с неожиданным при его полноте проворством. Расстегнутый плащ воинственно развевался. Не уговоры, а широкие, размашистые действия были стихией уведомителя.

Они остановились во дворе неказистого дома. Дом щурил на свет подслеповатые оконца, прорезанные в аршинных бревнах. Такой толщины срубов учетчик еще не видел. Дом стоял на склоне музейного холма, и его приподняли на каменный цоколь, высокий под передней стеной и понижающийся к склону. Крутые ступени, засыпанные листьями, вели на высокое крыльцо. На входной двери висел замок, ветер колыхал паутину на его дужке. Общий вид дома и ветхого сада с перепутанными ветками яблонь и слив, за ними давно не ухаживали, был нежилой.

Здесь пути беглецов разошлись. На вопросительный взгляд учетчика Немчик ответил, что к авторитетам он не вхож, его мнение не играет для них роли, поэтому с ними учетчику придется договариваться самому. Учетчик готов был идти дальше за старым товарищем, но не стал навязываться в попутчики, чтобы не навлечь ярость очереди на ребенка в случае, если их схватят вдвоем. Немчик уже много для него сделал.

После ухода Немчика проводник не поднялся на крыльцо, а через низкую дверцу в каменном цоколе зачем-то полез под дом. Он поманил за собой учетчика, но тот не хотел после одной подвальной тюрьмы соваться в другую. Проводник был в курсе подвальных злоключений учетчика, вернулся наружу и шепотом пояснил, почему путь ведет под дом. Оказывается, они пришли на госдачу столичных служащих, куда вход, естественно, запрещен. Поскольку дача находится в дальнем Подмосковье, законные хозяева живут на ней исключительно летом. А с осени до весны, пока дом пустует, в нем устроилась зимняя резиденция авторитетов очереди. Разумеется, дом заняли по-тихому, без уведомления служащих. В случаях, когда разрешение не может быть получено, нет смысла его спрашивать. Поэтому очередь ведет себя тише воды, ниже травы. Авторитеты ночью не зажигают свет, днем не мелькают в окнах, в дом заходят через подпол. Никто не поднимается на крыльцо, чтобы служащие на соседней даче не заметили чужаков. Соседи, если заподозрят вторжение, известят московских коллег, те нагрянут с облавой, и тогда не поздоровится всем.

Учетчик недоверчиво слушал проводника. Тот зажег фонарь, лучом показал, что в цоколе пусто, и один полез под дом. Он поднялся по склону близко к полу, подсел, уперся спиной и с тихим скрипом приподнял и сдвинул в сторону половицу. Она была заранее оторвана. Открылся ход, через него проводник исчез наверху. Он ни разу не оглянулся, дав понять, что доверяет учетчику и предлагает ему добровольно пройти в дом.

Учетчик бесшумно обошел дом снаружи, он крался под окнами вплотную к стенам. Кругом было безлюдно. Он поднял мертвую ветку и подпер снаружи дверцу цоколя. От слепой задней стены, чтобы не увидели из дома, учетчик начал уходить вверх по склону холма.

В переговоры с очередью учетчик не верил. В создавшемся положении мог быть только один план действий. Завтра на рассвете пробраться к зданию на Космонавтов,5. Дворничиха придет туда на уборку своего участка. Скрытно проследить, где она живет, там должна быть и Рима. Затаиться рядом с их домом, выждать и действовать по обстоятельствам. Рано или поздно Рима залечит ногу, выйдет из помещения подышать воздухом, погреться на солнце. Тогда, независимо от ее желания, учетчик ее вызволит и уведет за город. Он не потерпит, чтобы городская фифа считала его шельмой и вором. В конце концов, Рима смирится, жизнь ей докажет, что нет ничего отраднее вольных загородных странствий. Город возжелал обратить учетчика в очерёдное рабство, учетчик долго защищался и отступал, пора нанести встречный удар, похитить патриотку города. Этим он займется в скором будущем, а пока ему необходимо отдохнуть, зарыться в солому, в щепки, в опавшие листья и выспаться. Но первым делом найти воду. Смыть с губ, выполоскать изо рта горькую музейную пыль и пить, пить.

Кстати дорогу учетчику пересек ручеек. Родник по капле точился из музейной горы. Нитка воды была тонюсенькой, пряталась в камнях и траве, учетчик не набрал и горсточки влаги. Он раздвинул камни, вода ушла глубже. Он лег ничком, вжался в землю и пытался лакать. Язык царапали камешки, шершавая жухлая трава. Слабый привкус холодной воды только раздразнил жажду. Нет, пить таким способом было невозможно.

К учетчику протоптанной вдоль склона тропкой шла женщина. Одной рукой она осторожно перебирала заостренные колья ограды, в другой несла на отлете яйцо. Она шла одна, никакой опасности не было в ее робком медленном приближении. Баба оказалась жалостливой. Без слов поняла затруднение учетчика, достала из фартука стакан, дунула в него, чтобы очистить от пыли и крошек, и подала учетчику. Он долго пил. Тщательно вжимал граненую стенку стакана в ямки едва обозначенного русла и по капле набирал мутную, с песком, воду. Тем временем женщина, очевидно, местная, рассказывала учетчику, что одна птица из соседского курятника повадилась нести яйца в бурьяне. Женщина высмотрела ее гнездо и теперь может побаловать себя и своих друзей свежим домашним яйцом. Она не считает себя воровкой: для хозяина курицы яйцо так и так потеряно, в бурьяне он его не найдет и не станет искать, сосед даже не заметит урон, кур у него много. А вот тем, у кого их нет вовсе, маленькая находка доставит истинное удовольствие. С этими словами случайная встречная разбила яйцо в стакан, вынула из чистой тряпицы хлеб, покрошила, посолила, достала чайную ложечку – чего только не было в ее фартуке! – ловко переболтала желток и белок с хлебным мякишем и протянула угощение учетчику. Женщина держалась простецки, учетчик был голоден, у него и мысли не возникло отказаться.

«Мы с тобой раньше встречались! – вдруг сказала женщина, пока учетчик медленно ел ложечкой из стакана и боролся с желанием проглотить все разом. – Весной во дворе Ко.5 тебя бегом вели на допрос, я не дала дорогу, замешкалась, и ты по мне пробежал. У меня тело мягкое, белое, до сих пор на спине синяки». Учетчик с закрытым ртом сочувственно кивнул: он этого не помнил, в любом случае, он не по своей воле причинил ей боль. Женщина поняла и махнула рукой: «Что было, то быльем поросло. Не стоит вспоминать давние обидки, когда от последних событий впору схватиться за голову. Страшно стало в городе. И как же он тесен! Думаешь: вот новый человек, а приглядишься и видишь, что человек старый».

Пока учетчик ел, женщина за компанию с ним с пулеметной быстротой щелкала семечки. После того как учетчик благодарно вернул дочиста выскобленный стакан, она угостила его семечками. Он спешил в путь и отказался. Тогда собеседница, не меняя ни позы, ни тона, буднично сообщила, что дальше на его пути кольцо погони замкнулось и его подстерегает засада. Спокойно, не мигая, смотрели на учетчика блеклые серые глаза, к нижней губе, женщина этого не замечала, прилипла подсолнечная лузга.

Учетчик живо обернулся, но не туда, откуда, по словам прохожей, исходила угроза, а в противоположную сторону. Его догадка была верной! В ста метрах ниже, под слепой стеной дачи, он только что ушел оттуда, стояла группка мужчин и женщин разного роста и возраста, иные почти дети. Они переминались на месте, не пытаясь приблизиться, а когда учетчик взглянул на них, стали ему салютовать. Верзилы с учтивым поклоном прикладывали к сердцу ладонь, коротышки, чтобы не отстать, подпрыгивали и приветственно вскидывали над головой сцепленные в кулак руки.

«Понятно. Либо на свой страх и риск уходить от погони, либо идти на переговоры с авторитетами, – хмуро сказал учетчик. – И ты одна из них». Женщина опустила глаза и мягко, но уверенно возразила: «Фактически переговоры уже ведутся. До формального начала процедуры и выдвижения условий разумно устранить лишние помехи, чтобы не мешали пониманию. Как говорится, накорми, дай отдых, а потом спрашивай. Что я и предлагаю. Накрытый стол, покойный теплый ночлег – все это близко, все возможно. Я уже не говорю о том, что на даче ты защищен от стихийной расправы очереди. Пока ты с нами, с твоей головы волос не упадет. Обо всем прочем, о предмете переговоров разумнее потолковать позже, на свежую голову. Ты не спал двое суток».

Учетчик неудержимо зевнул. Как ни осторожно он пил и ел, его разморило. Но он ни в коем случае не должен был терять сосредоточенность. Об авторитетах он пока знал одно: они хорошо осведомлены. Значит, они были в курсе того, как очередь обманывала учетчика. Более того, они могли быть закулисными вдохновителями этих обманов, на то они и авторитеты. В данную минуту учетчик не знал их намерений и действительных полномочий. Внешний вид делегации не внушал доверия. О том, что они авторитетны, учетчику сказал Немчик. Он дал им скупую, ироничную в недосказанности характеристику, но в целом одобрял переговоры с ними. Немчику учетчик верил безоговорочно. Но Немчик, несмотря на всю свою рассудительность, был ребенок, на его наивности могли сыграть матерые интриганы. В очереди предостаточно стояльцев, ненавидящих учетчика лютой ненавистью. Словом, он вынужден был выбирать из двух неизвестностей: или войти в резиденцию авторитетов, похожую на тюремный острог, или искать счастья в попытках вырваться из кольца погонь. Так как последние дни учетчик вел войну нервов в музее, взаперти, теперь он предпочел борьбу на открытом воздухе.

Женщине он не сказал о сделанном выборе и встал, чтобы уйти. Разве могла пожилая неуклюжая тетка преградить ему путь! Но она сумела. От ее следующих слов учетчик замер как громом пораженный. «Ты все такой же неуступчивый, Чугушок! – сказала женщина и подала листок, сложенный треугольником. – Вот моя верительная грамота. Авторитетнее того, кто ее дал, для тебя нет и быть не может. Я с непривычки ногу натерла, пока за реку ходила. Но не зря. Я тебя еще за городом изучила. Чувствовала, без бумажки не обойтись, и сердце меня не обмануло. Хотела передать в более доверительной обстановке, но ты рассудил иначе. Узнаешь почерк?»

«Кто ты?» – растерянно пробормотал учетчик, бессильно глядя в дряблое лицо авторитетки. Но раскрытое письмо заставило его забыть обо всем. Учетчик не спутал бы этот почерк ни с одним почерком в мире, хотя рука писавшего уже заметно дрожала от старческого холода. И с первых строк учетчик узнал мысль и манеру выражения. Письмо не могло быть подделкой.

«Низкий поклон учетчику от бригадира! Ставший для меня пропащим, надеюсь, себя не потерял, – писал Рыморь с присущим ему юмором. – Говорят, ты в городе заметная фигура, с тобой считаются. Мне еще весной передавали о твоих подвигах, ты показал себя орлом. Жаль, сам я в город не вхож, а то проведал бы тебя в пустое межсезонье. Посмотреть бы хоть одним глазком, как ты в техникуме с видом заправского студента пишешь мелом на доске. За городом я уже и не знал, чему еще тебя учить. А в городе тебе еще многому, наверно, можно поучиться. Когда устанешь от круглосуточного света, приходи обратно. Хорошо, если твои новые знакомые подарят тебе крючки и леску. Пробурим лунки, половим рыбки. Пока я кормлюсь богатым жизненным опытом и солидным трудовым стажем, то есть подножным кормом. На зиму ничего не запас. Рыбоводство дело прибыльное, погода в нынешний сезон благоприятствовала, бригаду я набрал проворную, а все же при расчете не свел концы с концами, недостало твоего въедливого учета. Без тебя моя рота круглоротых запускала в бригадный котел ложки до начала дележки. Я думал, будет тройная уха, а там на дне потроха. Посадили меня ребята на зимние опята, и те уже отошли. Вот шучу для притупления голода. Возвращайся, пока твой бригадыр не стерся до дыр. Есть думка на следующую весну. Где меня найти за городом, расскажет передатчица этого письма. Один сезон она работала у нас в бригаде стряпкой. Кстати, твои командирские (чуть не сказал – бригадирские) еще идут? Который час?»

На этом письмо обрывалось. Учетчик убрал его в карман, обхватил женщину за голову, отвел волосы и увидел на мочке уха памятное родимое пятнышко. «Стряпка!» – блаженно проговорил учетчик, целуя женщину в мягкие толстые щеки, в глаза, в нос, мажа ее копотью музейных ламп.

Накопившаяся тоска по загороду вырвалась и затопила его. Непрошеные, неуместные воспоминания о далеких счастливых днях завертелись перед глазами. Имени женщины учетчик не знал никогда, не было нужды. Стряпка и стряпка. За годы сезонных работ скупой Рыморь единственный раз разорился на бригадную повариху, отдельно занятую приготовлением пищи для всех, обычно рабочие кашеварили по очереди или в одиночку заботились о пропитании, кто как сумеет. Но и тогда бригадир из экономии взял неопытную девчонку такого росточка, что ее видно не было из-за котлов. Едоки, занятые на основных работах, потешались над стряпкой. Но малявка была цепкая, юркая, злая на язык, что, впрочем, было отзвуком злости на работу. Она быстро приловчилась к длинным рогатым ухватам, горячим цепям и крючьям, на них висели над огнем котлы, и еще успевала бегать с топором к дикой яблоне, росшей рядом с полевым станом. Тяжелым топором в детских ручках стряпка помахивала у корня яблони и угрожала срубить дерево, если плоды, мелкая оскомистая дичка, не вырастут крупнее. Бранилась она понарошку, но очень сердито, как и подучил учетчик. Советом припугнуть дерево он разыграл стряпку, чтобы отвязаться от нее. Она докучала ему жалобами, что ей совестно подавать на стол бледный компот, а густой варить не из чего. Неизвестно, стряпкина угроза подействовала или череда теплых дождей, но дикие ранетки налились соком, покрупнели.

Теперь учетчик со слезами умиления вглядывался в обрюзгшую, постаревшую подружку юности. Она была, кажется, мало растрогана, сухие глаза глядели испытующе. Впрочем, любую женщину покоробило бы столь долгое узнавание.

На следующий день учетчик проснулся на даче. Он утопал в необъятной перине, на такой высокой подушке, что ныла шея. Учетчик первым делом проверил письмо. Перед сном он не оставил его в одежде, брошенной рядом с кроватью, а спрятал на животе под майку. Учетчик проснулся лицом к стене. Не меняя позы, он медленно, строку за строкой, перечитал на свежую голову бригадирское послание. Он понял, что получил сигнал о помощи, настолько отчаянный, насколько позволяло достоинство старика Рыморя.

Бригадиру всегда было свойственно шутливое самоуничижение, переходящее в шутливое возвеличивание учетчика. Но если в прежние годы этим легким юродством смягчалось несомненное превосходство матерого волка, вожака сезонных стай над младшим товарищем, то в последнем письме юмор сделался вымученным. Из письма сквозила тоска. Учетчик с болью читал эти строки. Предательски дрожала чертившая их рука. Ровные, с одинаковым наклоном, буквы вдруг начинали шататься, корявые инвалиды цеплялись друг за друга. Рыморь резко сдал, потому что надорвался в отсутствие учетчика. Целый сезон в одиночку командовал, по его выражению, ротой круглоротых. Каждый из набранных в бригаду рвачей старался набить карман в ущерб остальным. Учетчик по опыту знал, как сложно держать в узде таких работничков, за ними нужен глаз да глаз, а единственный помощник Рыморя прохлаждался все лето невесть где. Учетчику вспомнились признаки подкрадывающейся старости в повадках бригадира. Тот стал скуп на мелкие движения. Если позволяли местность и погода, носил ботинки без шнурков, чтобы обуваться, не наклоняясь. Когда раздевался, не вынимал рукава пиджака из рукавов плаща, снимал их одним движением, потом вместе брал с вешалки и разом надевал. Он не менял привычную сорочку, пуговицы на ней по старой моде были пришиты с частотой баянных кнопок, но из сорока пуговиц расстегивал три верхних и стягивал сорочку через голову. Когда-то давно еще полный зрелых сил и мыслей бригадир учил учетчика, что на горных работах подлинно осторожные идут вверх от лагеря: возвращаться после работы усталому легче, шагая вниз, и в случае травмы товарищи на спуск быстрее доставят пострадавшего в лагерь. Как шутил Рыморь, низобоязнь умнее высотобоязни. В последние годы он не обходил сам все участки работ, как положено бригадиру, а сознательно или инстинктивно держался выше лагеря. В бане же, наоборот, опускался, тихо грелся на нижнем, холодном полке, а было время, учетчик исхлестывал о бригадира два веника.

Особенно щемили душу начало и конец письма. Переданный учетчику «низкий поклон», несмотря на его шутливость, подразумевал скорую передачу бригадирской власти молодому, энергичному преемнику и выражал робкую надежду немощного старика на заботу о себе в будущем. Письмо обрывалось пронзительным вопросом: который час на часах учетчика? То есть не отстал ли он от хода событий? Его «командирские» уже почти «бригадирские». Пора, пора брать в свои руки бразды правления, принять на себя самую тяжелую и ответственную загородную должность, бригадирскую, так как нынешний «бригадыр» устал до дыр. Необходимые знания и навыки учетчику переданы. «За городом я уже не знал, чему тебя еще учить», – написал Рыморь.

Но паники в письме не было. Оно не призывало очертя голову бежать на выручку. Старый пройдоха еще долго мог питаться подножным и подснежным кормом, он умел одеться в рваную мешковину и заночевать в сугробе, где учетчик его и оставил, не сомневаясь, что Рыморь встанет из-под снега. Можно сказать, сигнал о помощи пришел загодя. Это получилось случайно, но в полном соответствии с характером бригадира. Он во всем так поступал, осенью готовил телегу весны: начинал думать и волноваться о новой страде задолго до окончания уходящего сезона. Рыморь сам не принимал решения впопыхах и в других не терпел скоропалительности, не вынужденной чрезвычайными обстоятельствами. Между строк учетчик прочел, что до лунок на реке, то есть до ледостава, бригадир его не ждет, дает время развязаться с городом.

Перед написанием письма стряпка явно рассказывала Рыморю о городских похождениях учетчика. Если про схватку на переправе бригадиру могли сообщить и ледокольщики, наблюдавшие за борьбой с другого берега реки (и «орлом» его, потерпевшего сокрушительное поражение, назвали с грубым загородным юморком), то о художествах учетчика в техникуме, где он писал мелом на доске в полном одиночестве, загородные сезонники никак не могли знать. Учетчик не понимал, откуда и городским это известно. Как бы то ни было, за этим фактиком просвечивала глубокая, тщательная подготовка визита стряпки к Рыморю. Через его письмо авторитеты давали учетчику почувствовать, что они достаточно могущественны, что с ними можно договариваться.

Учетчик бережно сложил листок по сгибам, с удовольствием повторив действия бригадира перед вручением письма стряпке, повернулся от стены на другой бок и встретился взглядом с авторитетами. Все полтора десятка самых влиятельных очередников города, группами и по одному, сидели на своих местах, точно и не покидали их со вчерашнего вечера. Они ждали, пока учетчик обратит на них внимание.

В ногах учетчика, на железной спинке кровати, висела его выстиранная и выглаженная одежда, еще та, родная, загородная. Ее сняли с учетчика, когда выловили его из реки после первого неудачного побега из города. Учетчик давно с ней распрощался, а авторитеты разыскали, либо она сразу попала в их распоряжение. Эта одежда изящно, без слов, еще раз подтвердила влиятельность авторитетов. Учетчик заглянул под кровать, нет ли там вещмешка, утопленного на переправе. Но внизу стояли только сапоги.

Накануне участники переговоров выпили по чарке за встречу и шепотом в темноте пели старинные загородные песни, ведь каждый из авторитетов когда-то, пусть давным-давно, ходил на сезонные работы. Минутами учетчик не верил в происходящее, подозревал, что его обманывают, как много раз до того. Он самому себе, разомлевшему за дружеской трапезой, не доверял. Однако губы невольно растягивались в блаженную улыбку, он смотрел вокруг счастливыми влюбленными глазами. Он отдыхал душой и подолгу задерживал взгляд на стряпке и еще парочке авторитетов, юрких сухощавых мужичках. Они тоже работали за городом в одной бригаде с учетчиком, в прибыльный веселый сезон, когда Рыморь получил квоту на лов майских жуков. Так же, как стряпка, бывшие жуколовы еще 8 апреля с одного взгляда узнали учетчика. Но, поскольку он их не замечал, первыми не подходили, стеснялись. Теперь оба ждали пробуждения учетчика, лежа под потолком, на верху обширной русской печи. Учетчик видел кудлатые нечесаные головы. Будто нарочно для того, чтобы учетчику легче было различать бывших подучетных, у одного запутался в волосах репей.

Ближе других к учетчику расположилась стряпка. Она восседала на жестком четырехугольном стуле и быстро-быстро вязала шарф. Она много связала, шарф складками лежал у ее ног. Безостановочно, бесстрастно посверкивали в проворных пальцах спицы. За ее плечом тихо, как за идеально чистым стеклом, копошилась самая многочисленная группа присутствующих. Они изучали разложенные на длинном столе бумаги и вместе со всеми воззрились на учетчика, когда он повернулся лицом. Странно, учетчик воспринял как должное терпеливое немое ожидание верхушки очереди.

«Можешь оставаться в постели, умывание и обед тебе принесут, – деловито заговорила стряпка и опустила вязание. – Так будет удобнее для всех. Время поджимает. Ты проспал дольше суток. Дело к вечеру, осенний день короток, переговоры без протокола не ведутся, а лампами мы не пользуемся, чтобы не привлечь внимание соседей. Как ни зашторивай окна, нечаянная полоска пробьется. Мы также не топим печь, чтобы не выдать себя дымом. Говорю к тому, что обед тебе дадут холодный. Надеюсь, такая мелочь не вызовет раздражения и не повлияет на ход переговоров». В ответ на слова стряпки учетчик до носа натянул перину, под ней он нежился в тепле и чувствовал себя отчасти внутри письма. Когда рядом поставили на табурет таз с водой, учетчик сел в постели, умылся и вытерся махровым полотенцем. Оно было шикарным, но ветхим, липло к рукам мокрой пылью.

С наслаждением, не спеша, учетчик резал мельхиоровым ножичком желтое антоновское яблоко и медленно отправлял в рот тонкие просвечивающие дольки. Стряпка рассказывала, зачем учетчика позвали на переговоры.

Причиной стало его пагубное влияние на взаимоотношения очереди и штатных городских служащих. Учетчик непонятным образом затесался между ними. Посторонняя, пришлая личность, он попал в орбиту интересов служащих, стал влиять на них, через них на ход очередей и даже, как предполагают авторитеты, на кадровые решения, что совершенно нетерпимо, так как подрывает основы четвертьвекового уклада городской жизни. До появления в городе учетчика два разных мира, трудоустроенные и безработные, сообщались исключительно на приеме в отделах кадров. Но учетчик с первого дня нарушил правила, заговорив с шофером автобуса. Потом учетчик прошил очередь навылет: зашел в подъезд, а вышел через пролом в стене здания, чем посеял уныние и смуту среди добросовестных стояльцев. По милости учетчика дворничиха и Рима стали бунтарками и оказались вне закона, им самим не пришло бы в голову рвать конвойный ремень. Далее, учетчик зашел в музей, и это привело к противостоянию могущественных учреждений, музея и райотдела права. Раздоры вспыхнули и внутри музея. Хотя смотритель отстоял неприкосновенность укрывшихся в музее, против них возмутилась сторожиха, до сих пор безропотно и бескорыстно помогавшая смотрителю. Формально сторожиху оскорбила Рима, но девчонка начала дерзить под влиянием учетчика. Сторожиха с ее колоссальным опытом прекрасно это поняла и отомстила за оскорбление учетчику: шепнула о его местонахождении шоферу. Тот уже несколько месяцев ищет встречи с учетчиком. Вообще-то шофер в музей не ходит, он не охотник попусту глазеть на вышедшую из употребления старину. Но вчера по указке сторожихи нагрянул. Счастье, что учетчик в это время уже спал на даче под присмотром авторитетов!

«Если бы ангелы очереди не вывели тебя из здания, страшно представить, какой безобразный спор за тебя мог вспыхнуть между смотрителем и шофером! – в волнении говорила стряпка. – Оба привыкли добиваться своего. Замшелый обычай музейной неприкосновенности шофер не чтит вовсе. Зато он страшно зол на тебя. На его месте кто угодно взбеленился бы! Сначала ты запрыгнул в автобус и упросил шофера, а через него и саму Зою Движкову организовать лично для тебя тайную кадровую приемную, чтобы трудоустроиться вне очереди. А потом, когда по дороге в условленное место тебя перехватили на речной переправе и ваш план не по вине шофера сорвался, ты зачем-то разболтал всему городу о неудавшемся замысле. Ты вынудил солидных служащих оправдываться в том, чего не было, выставил их на посмешище, может быть, по глупости, но им от этого не легче и тебя это ничуть не извиняет. Движкова в шоке, она выбита из колеи и до сих пор не возобновила прием, работа самого бойкого, 19 отдела кадров парализована. Твоя родная второподъездная очередь точится по капле через соседние отделы. Шофер, естественно, отрицает, что обещал тебя тайно трудоустроить, и требует очной ставки с тобой. Архивщица, наоборот, жаждет предотвратить вашу встречу. Может, потому, что задача райотдела, где она служит, не разжигать, а тушить конфликты, может, почему-то еще архивщица делает все, чтобы ты сгинул и замолчал. У нас в очереди голова кругом, как поступить, чтобы еще сильней все не запутать, не вызвать еще большее неудовольствие служащих. Куда ни кинь, всюду клин! Втайне от служащих удалить тебя из города – значит оставить Движкову униженной и неотомщенной. Организовать шоферу очную ставку с тобой – прогневить архивщицу. Отдать тебя во власть архивщицы тоже плохо, тебя арестуют и погонят по этапу, а это огорчит смотрителя, он и сейчас подозревает, что вы с Римой не по своей воле покинули здание, что вас выкурили музейные бабы. Это я только страсти служащих перечислила. А есть еще незатихающие волнения очереди, требующей на сходках твоего немедленного свинцевания за измену очереди и попытку тайного трудоустройства. В общем, намотал ты клубок: за какую ниточку ни потяни, на чьей-нибудь шее затянется. Давай вместе думать, как быть».

Учетчик слушал стряпку в крайнем изумлении. Даже после всего, с чем он уже столкнулся в городе, таких врак он не ожидал! На него клеветала вся пирамида, от рядовых безработных до высших служащих. После пробуждения учетчик голодно поглядывал на свою старую, удобную одежду на спинке кровати. Теперь, не стесняясь присутствующих, ведь они без стеснения его порочили, он проворно оделся, обулся в загородные сапоги, пристукнул каблуками об пол и перекатился с пятки на носок, проверяя, гладко ли намотал портянки. В привычном загородном костюме он чувствовал себя гораздо увереннее. «Вы сами запутались в своих городских делах! – сказал учетчик и во весь рост выпрямился перед стряпкой, а то она совсем забыла, кем он был для нее за городом. – Я не вступал в сговор с шофером и Движковой. Это несусветная ложь, ни в чем подобном я не признавался». – «Как не признавался? – в свою очередь удивилась стряпка и деловито обернулась назад. – Все же видели протокол. Где он?»

Учетчика позвали к столу. Там, под окном, было светлее. Бережно разложенный перед учетчиком документ был таким ветхим, что знакомиться с ним на весу было рискованно. Захватанный сотнями рук, истертый до волокон листок мог расползтись по сгибам от прикосновения. С трудом, главным образом по красному вопросительному знаку губной помадой, учетчик узнал протокол своего первого допроса. Протокол был начат 8 апреля свидетельскими показаниями в защиту Лихвина, продолжился уточняющими вопросами служащих и вот уже в третий раз вернулся к учетчику. Теперь на нем места живого не было! С обеих сторон вдоль и поперек бумагу покрывали записи. В местах, где тексты наслаивались друг на друга, их писали разными чернилами, чтобы можно было прочесть. Признание, на которое указывала стряпка, было вкраплено между строк первоначальных свидетельских показаний учетчика линиями тоньше волоса, их проводили, наверно, иголкой. Текст оказался довольно пространным, мизерные буковки можно было рассмотреть только в увеличительное стекло. Оно было наготове, в руку учетчику вложили деревянную ручку толстой линзы в бронзовой оправе. Он внимательно прочел свое признание в заговоре с целью организации 8 апреля 80 года в деревне Гранный Холм выездного отдела кадров для экстренного трудоустройства вне очереди. Согласно записи, тайно оформить учетчика на работу обещала инспектор Движкова, временный отдел кадров должен был самораспуститься в тот же день, 8 числа.

Читать было неудобно. Сгрудившиеся вокруг учетчика авторитеты притиснули его к столешнице, жарко сопели в ухо, заслоняли свет. Они будто впервые видели признание и вчитывались с учетчиком в каждое слово. Гнусная клевета была записана чужим почерком якобы со слов учетчика. Но под признанием стояла якобы его собственноручная подпись. Учетчик внимательно изучил росчерк, нажим и скольжение пера на прямых участках, в углах и закруглениях. В подписи не читалось хозяйской уверенности. Неведомый копиист осторожничал, вел линию бескрыло, каждая закорючка повторяла оригинал, но в целом подпись была фальшивой. Учетчик с облегчением выпрямился и сказал: «Моя подпись подделана». Насмешливый, презрительный гул был ему ответом. «Надеюсь, у авторитетов очереди есть почерковед».

К столу подвели флегматичного юношу с продолговатыми, узко посаженными глазами. По виду и повадкам почерковед был бумажный червь. Он тщательно протер носовым платком линзу, долго сличал подлинную подпись учетчика под первым протоколом со второй, тихо пошмыгивал носом и наконец, когда общее терпение готово было лопнуть, невозмутимо подтвердил, что автограф под вторым, скандальным протоколом фальшивка, срисованная с оригинала. Это произвело эффект. Раздались охи. Тугоухой авторитетке, когда ей крикнули новость в ухо, чтобы расслышала, сделалось дурно, ее подхватили. Мужские и женские голоса загомонили наперебой: почему подлинность протокола не проверили заблаговременно, ведь это ни в какие ворота не лезет, чтобы страшно занятых авторитетов очереди столько времени водили за нос и вынуждали принимать важнейшие решения на основании ложных сведений. Почерковед им не отвечал, его бы и не услышали. Но когда выговорились, он по-прежнему тихо напомнил, что ему не поручали сличать подписи и вообще не подпускали к драгоценной бумажке, что до сих пор не было повода устанавливать подлинность, поскольку до очереди с протоколом ознакомились служащие: шофер, Зоя Движкова, Рая-архивщица. И они поверили документу. Правда, архивщица швырнула листок в корзину для бумаг, а уже оттуда, из сора, каким-то расторопным очередником, может, не в меру расторопным, он был извлечен и передан авторитетам. Кстати, добавил почерковед, до сих пор очередь думала, будто Рая скомкала листок от злости, чтобы уничтожить саму память о пребывании учетчика в городе. Теперь, когда все прозрели, есть риск впасть в другую крайность, уверить себя, что Рая отправила документ в макулатуру исключительно потому, что разглядела фальшивку. Однако и такое утверждение может стать заблуждением. У служащих на все свои темные резоны. Кто из очередников может их провидеть? Между прочим, все остальные записи на этой бумаге подлинные.

Почерковеда слушали понуро, пристыжено. Стряпка пылала жаждой мести: «Я вырежу „ложь“ на лбу сочинителя и приложу лбом к сочинению!»

Переговоры продолжались до вечера, пока усердно трудившиеся за столом протоколисты не воткнули перья в чернильницы. Громким и решительным стуком они дали понять, что гаснущих за окном сумерек совершенно недостаточно для записывания. Авторитеты стали покорно расходиться. Они умерили пыл, не пытались продолжить беседу без записи, перевести ее в неофициальное русло. По молчаливому согласию стороны не торопились выдвигать требования. Первый день до темноты потратили на выяснение накопившихся недоразумений.

Выявление фальшивого протокола породило у авторитетов надежду, что не было вовсе никакого общения учетчика с шофером. Учетчик раз, и два, и три пересказал авторитетам разговор в салоне автобуса в злосчастную восьмиапрельскую метель. Рассказ неизменно вызывал оторопь и ропот. На учетчика смотрели, как на бахвала. Даже столь пустячный разговор представлялся авторитетам невероятным. Шофер не мог снизойти до общения со случайным прохожим сезонником. Нрав шофера известен, он и тем, кто постоянно вертится перед глазами и должен бы приучить его к себе, еще не соизволил слова сказать.

К общему удовольствию возникшее недоумение развеяли жуколовы. Старинные загородные приятели предположили, что шофер разговаривал не с учетчиком, а с собой. Но сказанное в задумчивости в ответ на свои мысли случайно совпало по времени с вопросом учетчика. Шофер мог вовсе не слышать вопроса, какая остановка конечная, и произнес не «завод», а, к примеру, «зовут». Ведь он забуксовал в дороге, отстал от графика и хорошо представлял, как мерзнущие на остановках пассажиры ждут задержавшийся автобус и костерят водителя в страхе опоздать к началу рабочего дня. Учетчик, впервые очутившийся в городе, наивно подумал, что шофер вступил с ним в разговор. Такая версия происшедшего устроила всех, лица авторитетов посветлели.

Казус в автобусе был главным недоразумением. Но за полгода пребывания в городе учетчик оброс множеством других вопросов и нареканий, о некоторых он и не подозревал. По городу ходили жалобы на него. Они давно разъедали его репутацию, а он вследствие позднего знакомства с ними только теперь мог возразить. Одни обвинения с ходу вызывали протест, другие давали пищу для размышлений.

Требование, чтобы учетчик принес извинения Движковой за то, что 8 апреля испортил ей юбилей, когда дерзко вторгся в закрытую горсадовскую столовую, было составлено почему-то не самой пострадавшей, а судомойкой. Всегда за Движкову кто-то вступался. То Лихвин уговаривал учетчика покаяться перед ней, то ее защищала товарка из бригады поварих, точно сама могущественная кадровичка боялась или считала ниже своего достоинства бороться. Она чуралась учетчика, как и шофер, по мнению очереди, должен был его чураться.

Зато сторожиха написала целых две кляузы. С мелочностью старой сквалыги она обвиняла учетчика в том, что он искрошил полный кусок мела на хулиганские надписи на учебной доске в техникуме. Еще сторожиха обижалась на учетчика за выдоенную козу. Последнее обвинение учетчик с ходу отверг: не он оставил домашнее животное с пустым выменем, а проезжая бригада северян. Признание учетчик сделал с легким сердцем, так как никого не ставил под удар: пролетные козодои заработали на суровом севере длинный рубль и подались далеко на юг, к теплому морю, проживать добытое тяжелым трудом, туда местные каратели не дотянутся.

Если ябеды сторожихи вызвали снисходительную усмешку учетчика, то докладная Кугута, в ней сипоголовый возлагал на учетчика ответственность за кражу со взломом на спасательной станции, возмутила цинизмом. Старый интриган однобоко описал борьбу на речной переправе, получалось, будто учетчик вынудил своих преследователей взломать дверь спасательной станции, чтобы взять вещи, необходимые для его спасения, между тем как в действительности ему чуть не сломали руку веслом, когда против воли тянули из воды, а одеяло со спасательной станции унесла закутавшаяся в него двойняшка.

Последней учетчику предъявили самую свежую жалобу. Музейная билетерка писала, что он обязан был удержать Риму в музее. Сбив девочку с предначертанного пути, он тем самым принял ее под свою ответственность. Учетчик не имел права отвлекаться на посторонние дела и оставлять больную без присмотра. Острые упреки и рядом с ними осторожные умолчания музейки наводили на размышления. Судя по тому, что служащая не упомянула ни одиозную личность Лихвина, ни правовые запасники, ни попытку их сжечь, она хотела уязвить, но не сокрушить учетчика. Возможно, верила, что он способен выправить ситуацию и вернуть Риму под свое крыло. Либо она не стала разглашать музейные тайны, потому что они были слишком серьезными, слишком горячими, не одной ей принадлежали. Жалобу билетерка написала по свежим следам, не ранее вчерашнего дня, и направила, как положено, непосредственному начальнику, смотрителю музея. Тем более удивляло, как быстро авторитеты выловили эту новость в потоках несущихся по городским инстанциям в разные стороны документов! Да, этим бестиям палец в рот не клади.

По ходу жалобных выяснений, уточнений, опровержений учетчик выдохся. Он вяло поклевал обильный ужин и уснул, коснувшись щекой подушки. Но глубокой ночью его растолкали. Оказывается, поднялся благоприятный ветер, он уносил печной дым в сторону от опасных соседей, и авторитеты решились развести огонь. В плотно зашторенном доме тихо пылала печь, уставленная котлами и кастрюлями. В мерцающей тьме возле пышущего устья сновала в горячем облаке ароматов стряпка.

Пока варилось горячее, учетчика повели в натопленную баню. Во дворе резкими порывами налетал ветер, бросал в лицо колючую снежную крупу. Провожатые держали учетчика под руки в кромешной мгле. На ходу они виновато, но настойчиво внушали ему, что в бане нельзя выть и блажить, учетчик должен сцепить зубы и молчать, как бы ни охаживали его веником в раскаленном пару, как бы ни окатывали ледяной водой, конечно, такое самоограничение лишает банную процедуру полноты ощущений и противно ее сути, но иначе нельзя, и без того окрестные жители поговаривают, что на этой даче нечисто.

19. Гонец Богомолец

Учетчику сильно нагнули голову, оберегая от низкой притолоки, втолкнули в темный предбанник и быстро затворили дверь, чтобы не выпускать тепло и густой запах запаренного веника. Чиркнула спичка. Ждавший внутри зажег свечу.

Тот же очередник, который подошел к учетчику в музее и уговаривал выйти, который потом вел учетчика на дачу авторитетов, теперь помогал мыться в бане. Вот кто голодал по работе и сколько же занятий нахватал с голодухи! Не все давались ему легко. Он был плохим дипломатом, но ловким проводником и банщиком. Проворно захватывал под потолком пар широкими листьями дубового веника, обрушивал его на учетчика, крепко, до боли тер спину, обливал теплой водой, вновь набирал тазы. Впотьмах он безошибочно и бесшумно вылавливал ковши, плавающие в баках с холодной и горячей водой. Банное оконце было завешено, свечка тлела тускло, дрова в каменке прогорели до багровых углей. Плеск воды, тяжелое дыхание распаренных, негромкий разговор, может, и слышались вблизи бани, но дальше тонули в шуме ветра.

По своей воле заботился банщик об учетчике или его обязали, он не выказал ни малейшего недовольства. Возможно, был рад заодно с учетчиком погреть косточки, смыть городские горести. Судя по тому, что учетчика увели из-под носа разъяренной толпы и угадывали его желания (при первом благоприятном ветре истопили баню, чего давно требовало покрытое коркой грязи тело, но вслух он не просил), авторитеты считали учетчика достойным противником на предстоящих переговорах и старались задобрить. Однако, когда учетчик, остывая в предбаннике после парной, прежде чем вновь нырнуть в жар, лениво поинтересовался, чего авторитеты на переговорах могут потребовать и на каких условиях, усердный, словоохотливый банщик ответил, что заранее учетчику этого никто не скажет, такова уж природа авторитетов.

Сам банщик, по его словам, не входил в их число. Он служил гонцом, представлял на переговорах вынужденно отсутствующего авторитета: обозначал его, передавал его мнение, как разрешить тот или иной каверзный вопрос на благо очереди. Учетчик с удивлением услышал, что отсутствующих важных персон, от кого на переговоры ходили гонцы, было больше, чем присутствующих. За стол переговоров с учетчиком сели только авторитеты, стоящие в хвостах очередей, на улице. Но в городе есть еще более влиятельные стояльцы, уже спустившиеся в подвалы, поднявшиеся на этажи. Они физически не могут отлучиться из живой очереди, это железное правило, не делающее исключений. Поэтому авторитеты из головы и чрева очереди держат связь с улицей и всем городом через гонцов. Банщик посетовал, что гончая должность крайне хлопотная и ответственная. Она требует самопожертвования, не давая взамен доверительных отношений. Гонец получает в руки запечатанный секретный пакет и несет его от своего авторитета кому-то или своему авторитету от кого-то. Своих имен у гонцов нет. Для ясности, чтобы сразу было понятно, от кого гонец, его нарекают производным от имени авторитета. Банщик, например, уже и сам забыл свое старое имя. Все его зовут не иначе, как Богомолец, поскольку он служит гонцом Богомола. Учетчик наверняка видел этого авторитета в подвале. Вечно сонный верзила с развязанными шнурками, непостижимо чем и как заработавший авторитет. У него обо всем свое мнение, заметил банщик, и особенно об учетчике. Другие авторитеты с ним считаются, Богомол долгое время провел в подвале рядом с учетчиком и присмотрелся к нему.

В этом месте рассказа учетчик возразил банщику: он помнил в подвале долговязого соню, но не заметил, чтобы тот проявлял интерес к учетчику и вообще к чему бы то ни было. Гонец снисходительно объяснил, что сонливость Богомола выработалась как защита от окружающих, чтобы реже обращались за советами и не лезли с лестью в надежде снискать его расположение. Почитатели всячески пытаются угождать обожаемому авторитету. Они выведали его пристрастия и подселили рядом с его местом в очереди кошку с котятами, предпринимали другие изощренные уловки – все тщетно. Богомол не путает службу с дружбой. Но его равнодушие обманчиво, он держит эмоции в себе. Он не гладит котят, просто позволяет играть шнурками своих ботинок, но это значит лишь то, что его любовь к кошкам не выражается внешне, в душе он увлечен игрой, его удовольствие не меньше кошачьего. Да, судя по наружности, Богомол никого в очереди не замечает, ничто его не волнует. Но он смеживает веки, чтобы отчетливее слышать и пронзительнее мыслить. Додумавшись до какого-нибудь решения, Богомол действует молниеносно. То он на неделю впадает в оцепенение, не передает на улицу никаких поручений, и гонец под стеной учреждения убивает время в пустом ожидании, то вдруг среди ночи принимается швырять из подвала камни, палки, что попадет под руку, осыпает бранью и угрозами прохожих уличников, требуя из-под земли достать гонца, в этот момент, как назло, отлучившегося на короткий отдых. И уличники, конечно, в страхе повинуются авторитету и достают Богомольца из самого укромного места, изнутри чудесного сна. И он, высунув язык, мчится получать поручение. Может, в нем нет никакой срочности, но обиднее всего, что и этого гонцам понять не дано, ведь их не знакомят с содержанием поручений. Отношение к гонцам хуже, чем к собакам. В насмешку их всех, поддерживающих связь нутряных авторитетов очереди с улицей, зовут созвездием гончих псов. Но до гончих охотников им, как до неба, в действительности они гонимые и загнанные.

«Значит, ты рядом со мной не по своей воле?» – сказал учетчик. «Конечно! – откликнулся из влажной тьмы Богомолец. – Я не могу говорить с тобой от себя, я могу быть только посланным. Когда ты укрылся в музее, я пришел к тебе уведомителем, чтобы довести до тебя позицию авторитетов без права обсуждать ее и делать тебе самостоятельные предложения. Сами уличные авторитеты побоялись лезть на глаза вам с Римой и ввязываться историю, которая непонятно чем обернется. Взявший вас под защиту смотритель музея столь влиятельная фигура, что любой здравомыслящий очередник побоится привлечь его недоброжелательное внимание. Спрятанный в подвале Богомол устроился лучше всех: без всякого риска для себя захотел получить сведения из первых рук, то есть от меня. Уразумел я это, конечно, позже, задним числом. А той ночью он меня огорошил, без объяснений отправил в музей, сказал только: „Оденься поприличнее“. Легко сказать! В такой короткий срок уговорить кого-то в очереди дать костюм напрокат, даже за безбожную плату, немыслимо. Но какой гонец дерзнет огорчить своего авторитета! Пришлось красть, страшно вспомнить, у кого. В шикарном костюме я подбежал к музею, вручил авторитетам пакет от Богомола, а внутри оказались инструкции для уведомителя, то есть для меня же. Вышло как в сказке: гонец несет секретную грамоту с приказом на самого себя. Дальше ты знаешь: все мои уговоры оказались напрасны, из музея вы не вышли. А я еще и по шапке получил от музейки. Вину за провал уговоров взвалили на меня же. Богомол убедил остальных авторитетов, что его совет, как выманить вас из музея, не сработал исключительно потому, что был дан на основании неполных и неточных сведений о происходящем в музее. Получал он их только через меня, следовательно, я чего-то упустил, не донес. Каково!» – «На самом деле ты нас почти уговорил выйти и держался гораздо представительнее своих подельников, трусливо стоявших в сторонке. Это и были господа авторитеты, как я теперь понимаю».

Богомолец с горечью махнул рукой: «Не надо обольщаться на мой счет. Хоть там, хоть здесь я никто! Я губка для впитывания впечатлений от происходящего. Таковы же гонцы других отсутствующих авторитетов, все, кто молча сидит и пишет за столом переговоров. Это сейчас у нас с тобой дружеский, ни к чему не обязывающий треп, лишь бы подольше погреться в бане и заодно помолоть языком, пока можно, – ха-ха! А в процессе официальных переговоров мы, гонцы, лишены права голоса. Тем шире открыты наши глаза и уши, чтобы в точности зафиксировать и передать нашим хозяевам каждое слово, мельчайший нюанс. На основании полученных от нас сведений они передадут на дачу, опять-таки через нас, свое авторитетное мнение, какие шаги следует предпринять в дальнейшем для завершения страшной сказки твоих городских странствий. Кстати, в бане, я тоже выполняю свой долг. Честно предупреждаю, чтобы ты не думал, что я тайком за тобой шпионю. Если бы я заметил у тебя лишнюю перепонку, Богомол узнал бы про это первым, можешь не сомневаться. Всякий гонец предан своему патрону. И право тереть тебе спину я взял с боем. Сегодня после полуночи, когда подул банный ветер, все гонцы, не исключая женщин, готовых ради дела отбросить стыд, спорили, кто будет топить тебе баню. Авторитеты доверили мне: я тебе знаком, я рисковал рядом с тобой в музее, я уводил тебя от погони с риском быть растерзанным очередью заодно с тобой. Впрочем, мои завистники зря ревновали, ничего сверхъестественного я не увидел и не услышал. Я еще в музее догадался, что из тебя не вытянешь слова, не предназначенного для чужих ушей. Зато напарился вволю, отвел душу, в каждой жилке истома, каждой косточке тепло».

«Но отчет о прошедшей ночи, о том, что у меня нет лишней перепонки, тебе придется составить и отнести Богомолу незамедлительно?» – спросил учетчик. «Такая служба». – «А как же отдых после бани?» – «Отдых отменяется, – вздохнул гонец, и важности в его вздохе было больше, чем огорчения, он отклонил занавеску и выглянул через щелку на улицу. – Уже на рассвете, а он наступит скоро, я со всех ног помчусь на Космонавтов с оперативным донесением, и тот же холодный северо-восток, сделавший возможной эту баню, будет продувать меня до костей. А закутайся я после бани, мой же родной авторитет обругает меня толстым увальнем. Затем я буду прыгать у подвального окна, бегать кругами, задирать прохожих, разве что не лаять (ты никогда не замечал, что собаки на морозе греются лаем?), чтобы не заледенеть в ожидании, пока Богомол медленно обдумает мое донесение, ведь полнейшее отсутствие новостей требует, как шутят авторитеты, глубочайшего анализа. Мой хозяин осчастливит меня самим окончанием этого ожидания, когда через цокольное окно выдаст, наконец, пакет дальнейших предложений, и я сломя голову помчусь обратно на дачу, чтобы успеть к началу нового дня переговоров, чтобы всматриваться, вслушиваться, записывать, запоминать. Я буду рад уже тому, что оказался в тепле, но при этом мне придется бдительно следить за собой, чтобы не задремать рядом с натопленной печью».

«Для меня это удивительная самоотверженность, – задумчиво сказал учетчик. – У нас за городом послебанный покой священ для всех независимо от ранга. Это единственные минуты бездействия, безмыслия и общебригадного мира. В остальное время сезонные работы полны тревог, борьбы, интриг и козней. Вымыться при необходимости можно в реке, в луже, в росе, поэтому баня, как говорят вольные сезонники, пустая шутка, если на нее минутка. А в городе, получается, не все могут чтить баню. Другие гонцы, как я понимаю, на твоем месте поступили бы так же. Это серьезная жертва, у нее должна быть веская причина. Наверно, ревностным служением гонец зарабатывает право стать авторитетом в будущем».

«Вот! Чужак со стороны сразу уловил, чего требует справедливость. А очередь десятки лет не может понять! – фыркнул Богомолец и смешно запрыгал на месте (он ополаскивал таз и плеснул кипяток себе под ноги). – Давно пора закрепить каким-нибудь неписаным законом право авторитетонаследования. Чего лукавить, каждый гонец в душе метит в авторитеты. Еще никому это не удалось, но тем интереснее, кто же станет первым, ведь когда-нибудь это случится. Потому что формального запрета нет. Бытует лишь одно железное правило: авторитетами становятся не по расчету, а по слепой любви очереди, по ее внезапному, стихийному влечению. В каждом конкретном случае ни причин, ни логики этого влечения, чтобы угадывать его в дальнейшем, понять нельзя. В результате авторитетство – лотерейный барабан. Можешь скакать в нем втрое шустрее или втрое ленивее прочих шаров, выбор не зависит от твоих усилий и ухищрений, только от случая. От темного брожения и колыхания умов и душ очереди. Само начало авторитетства неуловимо. В какой-то момент к заурядному, ничем не выдающемуся очереднику вдруг обращаются за мелким советом. Это может быть и знакомый стоялец из той же очереди, и залетный уличник из другого конца города. Следом так же невзначай, через рваные промежутки времени, обращаются второй, третий, четвертый. Начинаются слухи и пересуды, какую поданные советы принесли пользу. Зачастую отсутствия вреда довольно, чтобы посетители продолжали идти. После десятого или двадцатого обращения ближайшие соседи по очереди, давно знающие советчика, но прежде мало им интересовавшиеся, вдруг чувствуют, что им тоже крайне важно его мнение по волнующим их вопросам. Поздно хватились! Теперь им приходится пробиваться сквозь кольцо посетителей, фактически к советчику выстраивается стихийная очередь, на первых порах это блеющее разноголосое стадо, когда все говорят и суются наперебой. Бесполезно спрашивать у них, за какие такие заслуги они выбрали именно этого очередника своим наставником. Даже самый первый обратившийся за советом промычит откровенно несуразное „я, как все“. Ни о чем не подозревавшего, ни на что не претендовавшего стояльца помимо воли производят в авторитеты. Фактически бедолагу силком вталкивают во власть, он сам не рад своей популярности, отказывается давать советы под предлогом недостатка времени, необходимого ему, как всякому очереднику, для поисков пропитания и одежды. Но жалобы лишь подогревают ажиотаж. За уверениями новоиспеченного авторитета в своей несведущести видят стремление набить цену. К нему начинают идти с подношениями, чтобы возместить потраченное на советы время. Довольно скоро его заваливают, с одной стороны, вопросами, как быть и стоять в очереди, а с другой стороны, вещами и провизией. Между тем, очередь продолжает двигаться и затягивает авторитета вместе с накопившимся багажом и растущим влиянием в подъезд, в нутро живой очереди. Его ученики, оставшиеся на улице, чувствуют себя осиротевшими, поскольку жизнь не стоит на месте и постоянно подбрасывает новые вопросы, а они привыкли опираться на мнение своего авторитета, как инвалид на удобно подогнанный костыль. Авторитет тоже тоскует по прошлому: привыкший влиять на людей и события, отравленный ядом власти, он попадает в тиски живой очереди, в томительное состояние пассивного ожидания. Он забыл, что прежде всего он смиренный стоялец очереди, а потом уже авторитет, его вторая натура – не стала ли она первой? – бунтует. Раз он не в силах отлучиться из подъезда или подвала, он согласен и на заочное участие в решении важных вопросов. Он жаждет послать кого-то в гущу событий, конечно, не вместо себя, но от своего лица. И тогда авторитет принимается искать гонца. Вернее, он его чает, надеется на его появление с таким жаром, что подходящий кандидат неминуемо находится. Причем авторитет выбирает гонца не из числа своих приверженцев, слишком они эгоистичны, суетны, склонны преследовать личные интересы при выполнении поручений, ничуть их не касающихся. К счастью для авторитета велика, протяженна и разнолика матушка очередь, у нее много концов, куда еще не дошел слух о нем. И мало ли рыщет по дворам кадровых учреждений голодных оборванцев, только начавших обживать город! Есть из кого зорким глазом высмотреть не ослушника, а послушника, подозвать к подвальному окну и постепенно приучать к азам гончей работы. Она в нашем маленьком городе нехитрая: отнести на какую-нибудь улицу запечатанный пакет, вернуться с уведомлением о вручении адресату и получить плату. Выгода при этом обоюдная: зеленому новоочереднику некуда девать себя и свое время, авторитет же избавляется от излишков вещей и продуктов, ими его продолжают задаривать через подвальные окна оставшиеся на улице получатели советов. Если посланный оправдывает доверие и начинает постоянно ходить с поручениями, он становится гонцом. Фактически он теряет свободу и самого себя (как поется в нашей гончей песне, „от чужого имени гонца имечко, от чужих имений именьице“), зато неуклонно растет его посредническая роль в отношениях авторитета, скованного цепью живой очереди, со стихией улицы. А выполнение гонцом многообразных поручений способствует разностороннему развитию. Мы, гонцы, во всех сферах удальцы. Не буду выпячивать себя, есть примеры ярче. Помнишь угловатого парнишку, сличавшего твою подлинную подпись в протоколе с поддельной? Он хладнокровно, непредвзято провел эту крайне важную и деликатную экспертизу, хотя никто не учил его профессиональному почерковедению, он впервые в жизни сравнивал почерк и чуть не упал в обморок от волнения, как сам мне потом признавался. Вчитываться в проведенные от руки линии, разгадывать скрытый за мелкими неровностями смысл этот гонец навык по ходу дела, в процессе исполнения своих обязанностей. Обязанности такие, что проще застрелиться. Никто из очереди не согласится и не сможет побыть в шкуре Глинчика. Штука в том, что чем темнее и косноязычнее авторитет, тем культурнее и понятливей и просвещеннее вынужден быть гонец. Такой малохольной тетки, как хозяйка бедного Глинчика, нет во всем нашем районе, а может, и в области. Ты слышал про Глинку?» – «Нет, никогда».

Богомолец заботливо поправил тряпицу на руке. В музее он с гордостью показывал учетчику номер очереди, а в бане завязал его, чтобы не смылся.

«А вот я про Глинку наслышан, хотя ни разу не видел и вряд ли увижу. Ее очередь скоро подойдет. Она уже поднялась из подвала на этажи и сверху тянет щупальца. В далекие времена, когда она, будучи уличницей, только обрастала авторитетом, мной в очереди и не пахло. Поэтому я и представить не могу, как она приобрела и сохранила авторитет, если до сих пор грамоты не знает! Впрочем, как сохранила, понятно: удачно выбрала себе гонца. Дремучее невежество Глинки вызвало к жизни блестящие таланты Глинчика. Ее косность уравновешена его гибкостью и смекалкой. На переговорах Глинчик внешне неотличим от других гонцов, скромно корпит над бумагами в общем ряду. Признайся, тебе и в голову не пришло, что он не записывает, а зарисовывает происходящее в лицах и мелких подробностях. Он не может себе позволить даже краткие пояснительные подписи под картинками, потому что когда безграмотная адресатка внутри подъезда получит его отчет, она не будет просить непосвященных, стоящих рядом на лестнице, читать ей вслух совершенно секретные сведения, предназначенные исключительно для авторитетских глаз, да и сами соседи зажмурятся, лишь бы не смотреть в такие бумаги. Поэтому Глинчик должен добиться не только портретного сходства, но и выразить позицию каждого участника переговоров через характерную позу, подкрепленную красноречивым жестом, через зорко схваченную гримасу. Тогда как мы, прочие гонцы, всего лишь скромные писарчуки очереди, Глинчик мог бы стать ее великим живописцем, лично мне не доводилось бывать в столичных музеях, но думаю, его рисунки удовлетворили бы самым взыскательным вкусам. А что же на деле происходит с его творениями? Наспех исполнив свои маленькие шедевры, гонец даже не задумывается об их художественной ценности. Наоборот, он слишком хорошо знает, что их красота и выразительность очень скоро будут перечеркнуты. Он сам несет их через весь город на Гвардейскую улицу, где в одну из очередей затиснута Глинка. Чтобы выразить свое авторитетное мнение, безграмотная баба исправляет и подрисовывает изображения Глинчика, возвращает их ему по эстафете очереди, а он доставляет ее глубокомысленную мазню обратно на дачу. В результате твоя подружка стряпка Матвеевна и другие авторитеты видят знакомые события с точки зрения Глинки. Мне удалось заглянуть одним глазком в эти дорисовки на судебной коллегии по лихвинской измене. Между нами говоря, черт знает на что похоже! Одной из судей подрисован длинный дразнящий язык, другому члену трибунала мушка фюрерских усиков. На спине подсудимого Лихвина намалевано пламя, ему в руку Глинка причертила лопату, будто он сам себя намерен тушить. Все подрисовано, как курица лапой, высунутый изо рта язык нельзя отличить от языка огня. Тогда, на суде, я не понял, какой в этом смысл, кроме издевки. Только потом, когда все уже случилось, стала понятна и дорисовка: во время казни возможен пожар, и Лихвин им воспользуется. Да, Глинкино прорицание сбылось, но ничего не предотвратило. Если бы за годы стояния в очереди темная баба дала себе труд выучить азбуку, она четко и ясно написала бы о своих опасениях, тогда побег Лихвина, несомненно, удалось бы пресечь. Вдобавок Глинка испортила своей пачкотней удивительный по мастерству портрет: в плутовской физиономии Лихвина, в косящем взгляде художник так тонко уловил выражение изменника очереди, что по нему можно было бы распознавать будущих изменников, готовых в душе на трудоустройство вне очереди. Вот сколько потерь от невежества и лени одной только авторитетки!

Теперь ты понимаешь, учетчик, какое грубое упрощение считать авторитета пастухом, а его почитателей – овцами. Иногда во время вынужденного безделья, например, слоняясь у подвальных окон в ожидании поручений, мы с другими гонцами пытаемся приоткрыть загадку непостижимого и несуразного выбора очередью своих авторитетов. Если на этот вопрос есть ответ, то кроется он в природе самой очереди. Она исходит только из времени. Она выстроена не по росту, не по возрасту, не по силе и ловкости, не по заслугам или мастерству, а по случайному моменту занятия очереди, то есть без смысла. Перед тобой, к примеру, очередь заняли двойняшки, после тебя – Хфедя. Девки пришли раньше тебя, он – позже, больше ваше соседство ничем не обусловлено и не объяснимо. Очередь всеядна, бессмысленна и безразмерна! И точно так же восхитительно случаен выбор авторитетов. Недаром в очереди шутят, что в авторитетство впадают, как в детство. Ничьего предварительного умысла тут нет. В этом вопросе и сами авторитеты бессильны. Наверно, многие из них в благодарность за верную службу с радостью передали бы свои полномочия гонцам и ввели обычай авторитетонаследования. Но они даже не пытаются, чтобы не тратить зря время, потому что уверены: в этом пункте стихии очереди никто не указ. Да и гонцы, насмотревшись на авторитетов, а в душе каждого из них обожатели устраивают проходной двор, вряд ли скажут спасибо за передачу такого знамени, почетного, но неподъемного. Все зыбко, все колеблется на грани, включая желание и нежелание преемства.

Теперь ты понимаешь, учетчик, какую мутную взвесь жалости и восхищения, умиления и брезгливости мы носим в груди по отношению к авторитетам! Не стал ли и ты в городе вызывать подобное чувство? Может, перед этим чувством не устояла Рима. Может, еще в подвале, раньше всей очереди, звериным девичьим чутьем она угадала твой авторитет. Может, ты сам не заметил, ни как возник твой авторитет, ни как он рос незаметно и независимо от твоей воли. Теперь он так непомерно высок, что никто не смеет и в банное окошко поскрестись, чтобы нас поторопить. Между тем, скоро рассвет, многие из живущих на даче давно не были в бане, а когда еще выпадет возможность ее истопить! Не раньше, чем безлунной ночью вновь подует северо-восток».

Учетчик уже спал. В неодолимой дреме он чувствовал, как Богомолец его вытирал, укутывал, нес через двор и подпол в дом, где учетчик окончательно провалился в сон. Но утром он вспомнил разговор на свежую голову и насторожился. Либо его хитро, с подходцем вербовали в авторитеты очереди, непонятно, с какой целью, у него не было желания ее выяснять. Либо уже назначили авторитетом, женили на власти без его ведома. Богомольца, а возможно, и Глинчика, перестали устраивать старые авторитеты, и они решили переметнуться на службу к новому. Да, только учетчичеков в городе не хватало! Это грозило завистью очерёдных богов, Богомола и Глинки. А еще хуже, яростной ревностью Римы. В любом случае, авторитетство не предполагало освобождение учетчика из города. Нет уж, довольно с него недоразумений! С 8 апреля он сыт ими по горло.

Учетчик с трудом дождался, пока участники переговоров вернутся на дачу с утренних перекличек, и выдвинул свои условия: когда Рима выздоровеет, их вдвоем должны проводить за город до известного стряпке места, где учетчика ждет Рыморь, взамен учетчик готов дать гарантии, что больше ноги его в городе не будет, никогда, ни при каких обстоятельствах. Подумав еще чуть-чуть и решив, что на переговорах умно выставить необязательное условие для возможного отказа от него, учетчик прибавил, что ему нужен комплект учетного инструмента взамен утопленного в реке.

Условия учетчика встревожили оппонентов. Почерковед Глинчик швырнул на стол карандаш и впился взглядом в учетчика, чтобы запечатлеть каждую черточку человека, выдвинувшего столь дерзкие требования. Авторитеты, имевшие право голоса, охали и жаловались, что рискуют навлечь на очередь гнев дворничихи, но в итоге сдались. Выдвинули, правда, встречное условие: пусть учетчик сам уговорит Риму уйти с ним за город.

20. В беседке с Глинчиком

Со своей стороны авторитеты предложили учетчику подписать один, но довольно объемистый документ. Его подготовили в течение суток после выдвижения учетчиком своих условий. Письмо в четырех экземплярах адресовалось начальнице 19 отдела кадров Зое Движковой, шоферу (здесь он фигурировал как инспектор 26 отдела), архивщице райотдела права и смотрителю музея. Чтобы никто из адресатов не жаловался на унижение копией, все четыре манускрипта были оригиналами. При этом их тексты в точности совпадали. Многостраничные письма были написаны без помарок, без единого вычурного завитка, безукоризненно-разборчивым почерком. Старая, порыжелая бумага соответствовала спартанской простоте. Письма были написаны на пустых, оборотных сторонах давних документов, знакомых адресатам по их прежних автографам. Старое содержание сопровождало новое, чтобы дать ему рекомендацию заслуживающего доверия.

К Зоиному экземпляру письма прилагалась солонка в чистом холщовом мешочке, с пояснением, что была взята городским новичком без преступного умысла, по неведению. Авторитеты возвращали вещи хозяевам: одежду – учетчику, извлеченную из ее кармана солонку – поварихам горсадовской столовой. Это вселяло надежду на возвращение старого доброго времени, нарушенного нечаянным вторжением учетчика в город.

Время терпело, пока Рима болела. Никто из участников переговоров не торопил учетчика. Осенняя муха, жужжа в окне, доживала век. В полном молчании собравшихся учетчик строка за строкой прочел каждый экземпляр письма. Они повествовали о заговоре, вскрытом во второподъездной очереди кадрового учреждения на Космонавтов,5. Мотивом заговора стала лютая ревность хвоста очереди к учетчику, затесавшемуся в очередь и оттеснившему назад на занятое им человеко-место сотни соискателей, до того момента стоявших впереди него в честном ожидании приема. Целью заговора была месть. Учетчика порочили в глазах служащих, чтобы лишить шансов на трудоустройство даже в том случае, если он выстоит очередь. Но заговорщики рассчитывали и на большее: еще в подвале вырвать учетчика из очереди руками служащих, как выросший не на месте зуб. Исполнителем заговора стал секретарь второподъездной очереди. Он сфабриковал и отправил по эстафете очереди наверх, штатным служащим, фиктивный протокол свидетельских показаний учетчика.

В протоколе учетчик якобы признался, что служащие пообещали ему трудоустройство вне очереди через выездной отдел кадров. Провести прием якобы хотели на одной из дальних госдач в деревне Гранный Холм. Весной, до снеготаяния, дачи пустовали, это позволяло сохранить в тайне незаконное оформление на работу. Злокозненность лжепротокола усиливала правда о предательстве Лихвина. Того действительно изобличили в измене очереди, он действительно готовил в Гранном Холме почву для трудоустройства, хотел в обход существующего порядка прыгнуть из грязи в князи, из хвоста очереди через ее голову в штат постоянных городских служащих. Лихвина уже вывели на чистую воду в момент подделки протокола, отчего приготовленная секретарем смесь кривды и правды стала убедительней и взрывоопасней. В глазах шофера и других сведущих служащих «показания» учетчика были возмутительной клеветой, у несведущих вызвали длинную цепь вопросов и претензий друг к другу, к Лихвину, к учетчику. По справедливости вся эта лавина недовольства должна была обрушиться на голову вызвавшего ее секретаря очереди. Так считали авторы письма.

Чтобы внести полную ясность, авторитеты вставили между строк портрет секретаря, мастерски выполненный тушью тонкими линиями. Изучая портрет, учетчик посмотрел на Глинчика, корпевшего за столом переговоров с другими гонцами. Если рисунок сделал он, Богомолец заслуженно превозносил его талант. Художник рисовал секретаря под стеной пятиэтажки на Космонавтов,5. Секретарь позировал изнутри и на портрете был заключен в рамку подвального окна. Невидимые стражи притиснули его к створу. Сначала заставили подняться по лестнице и раскрыть перед собой правую руку с номером очереди. Левой рукой обвиняемый держал у груди лист допроса учетчика, направив указательный палец в то место документа, куда он вписал фальшивый протокол. Секретарь щурился. Булавочные уколы глазок крота, извлеченного из норы на свет, ничего не выражали. Он отчаянно защищался от портретирования. Но художнику довольно было взлета бровей, чтобы наряду с внешним сходством передать характер секретаря. Если кадровики, пострадавшие от его козней, получат это письмо, а секретарь когда-нибудь, со второй или третьей попытки, все же отстоит очередь и зайдет на прием к ним, его безошибочно вспомнят благодаря мастерскому изображению.

Да уж, солидарность и взаимовыручка были неведомы очереди. Тут, напротив, валили вину на одного, кто никакими силами не мог отпереться. Из всех участников заговора, а учетчик не сомневался, что в нем было замешано большое число его городских недругов, оказался выхвачен и назван единственный конкретный фигурант – тот, кто составил фиктивный протокол и по эстафете очереди отправил наверх. Подвальный секретарь волей-неволей брал на себя всю тяжесть содеянного. Его дружки и подельники остались безликой массой. И окончательно его заклеймить, официально сделать ответственным за все должен был не кто иной, как учетчик! Ведь только его подпись должна была стоять под письмом. Таково было условие, выдвинутое на переговорах авторитетами. Он выступал и разоблачителем заговора, и доносчиком на секретаря.

Прочтя один за другим все четыре экземпляра документа, учетчик поинтересовался, почему под ним будет стоять только его подпись. «Никого из нас служащие не знают, – ответила за всех стряпка Матвеевна. – Одного тебя они удостаивают отличия. Прочие номера и имена очереди для них китайская грамота, бессмысленный набор знаков. Неимоверно занятых людей любая лишняя запятая приводит в справедливое негодование. Да, в нас сидит страх, если ты это хочешь сказать, но не страх написать свои имена, их и читать не станут, а страх вызвать неудовольствие служащих».

Итак, документ был составлен в угоду служащим. Им удобно было иметь дело с заговорщиком в единственном числе, на него одного обрушить накопившийся гнев, не распыляя сил, не тратя времени. Своей подписью учетчик взвалил бы на плечи подвального секретаря всю вину и ответственность за полугодовую смуту в отношениях очереди со служащими. Но разве это соответствовало действительности! Вся учетчицкая натура противилась такому кривому решению. Конечно, секретарю уже никто и ничто не поможет. Не служащие, так авторитеты его покарают. И все же, все же…

С другой стороны, не слишком ли мало, всего по одной закорючке на четырех бумажках, просили от учетчика за право выхода из города вместе с Римой и учетным инструментом. Учетчик подозревал, что в тексте скрыты ловушки, по своему глубокому городскому невежеству он мог их не заметить. Нет, следовало семь раз примериться, прежде чем поставить под документом роковой росчерк.

Вслух учетчик сказал только, что подумает. Однако в паузах переговоров стал искать, с кем посоветоваться с глазу на глаз. Стряпке он больше не доверял. С беззаботным видом учетчик подошел во дворе к жуколовам. Когда он для затравки разговора погрузился в старые теплые воспоминания о загородных работах, мужички поддерживали разговор, хотя, судя по вымученным улыбкам, слабо различали даль прошлого, не мудрено, они тогда были безусыми юнцами. Но стоило учетчику плавно, невзначай коснуться переговоров, как оба затеребили бороды и вдруг, схватив учетчика под локти, стали просить совет. Оказывается, они задумали сделать сюрприз авторитетской братии, чтобы развеять скуку долгой зимовки, снять напряжение переговоров, которые неизвестно сколько протянутся. Жуколовы зарыли в цветочный горшок куколку вьюнкового бражника, занесли в дом и теперь гадали, выйдет из земли обманутая теплом бабочка до наступления весны или нет. Как учетчик оценивает шансы? Такое могли спрашивать малые ребята, а не матерые жуколовы. Они постарели и действительно все забыли. Учетчик отцепил от себя их робкие руки и пошел прочь.

Он воспрянул духом при виде Богомольца. Но дюжий гонец, недавно такой заботливый, несший на себе в дом уснувшего в бане учетчика, теперь не выказал и тени почтения. Богомолец собирал в саду сухие ветки на растопку и легко мог говорить между делом. Но когда учетчик попытался заговорить, гонец презрительно фыркнул и полез в узкую сырую щель между домом и забором. Там точно нельзя было найти сухой щепки. Зато учетчик, пойди он униженно следом, мог общаться только со спиной Богомольца. Гонец решительно от него отвернулся.

Всю ночь учетчик ворочался под могучий безмятежный храп авторитетов. Его не покидало ощущение, что так могли дрыхнуть только победители. К рассвету учетчик отлежал бока. Думать в постели было уже невмоготу. Он бесшумно поднялся и босиком обошел комнаты. В каждой густо спали участники переговоров. Жилые помещения смыкались в кольцо вокруг массивной высокой печи. Их разделяли дощатые перегородки, не достигавшие потолка, чтобы теплый воздух растекался по комнатам. Сейчас по дому гуляла стужа. Холодом обдавала беленая громада печи, самовольные обитатели дачи не осмелились топить ее в звездную ночь, сменившую ненастье. Спали в тесноте, укутавшись в одежду, некоторые в шапках. На высокой панцирной койке тонула в перине стряпка Матвеевна. Во сне она разметалась и затолкала к стене другую авторитетку, костлявую худую старуху, но та лишь крепче прижималась к горячей дородной соседке. Положив на подоконник очки, чтобы не раздавили, свернулся на сундуке калачиком первоподъездный старик-сверщик. Жуколовы спали на печи валетом, их косматые головы свисали в разные комнаты. Гонцам недостало возвышений, они расстелили дерюжки на полу. Впрочем, гонцы уже просыпались. Не обращая внимания друг на друга и на учетчика, они копошились в сумках, разворачивали и подносили к серому свету окон бумаги, на свежую голову просматривали вчерашние записи, бубнили неразборчивые места, перед тем как нести отчеты подвальным и лестничным авторитетам.

Учетчик услышал скрип отодвигаемой половицы, кто-то вышел из дома. Учетчик торопливо оделся и побежал следом. Занимался редкий для средней осени погожий день. В беседке в дальнем углу облетевшего прозрачного сада сидел человек. Беседка была старой, крыша на подгнивших столбах покривилась. Но еще крепко стояли приземистый столик и деревянная скамейка вокруг него. Над столиком склонился гонец Глинчик. Заостренная карандашом рука в дырявой шерстяной перчатке летала по бумаге. Очевидно, он спешил подправить сделанные на скорую руку рисунки и отнести неграмотной Глинке наглядный отчет о вчерашнем дне. Вряд ли гонца обрадует чужое присутствие.

«Можно, я посижу рядом?» – ёжась, спросил учетчик. Было зябко, хотелось согреться резким сильным движением, как за городом, где сразу после пробуждения наваливались дела. «Конечно. Лавка круглая, – приветливо сказал Глинчик и быстро слизнул капельку пота с губы. – Заодно попозируете мне. У вас иностранное выражение лица. Трудно рисовать по памяти. На своих-то рука у меня набита». Обращение к учетчику на «вы», возможно, было завуалированной просьбой держать дистанцию. Учетчик примостился напротив рисовальщика, через стол, и далеко откинулся назад, показывая, что не пытается заглянуть в чужие бумаги. Для тепла он плотно обхватил себя за плечи.

«Письма служащим с портретом подвального секретаря твоя работа?» – помолчав, спросил учетчик. «Моя каллиграфия, мои рисунки во всех четырех экземплярах, – не без гордости подтвердил Глинчик. – Помучился я, разбирая и переписывая авторитетские черновики, буковка к буковке, чтобы ни одно слово не читалось двояко. Итоговые документы столь важного переговорного процесса должны быть однозначно понятны». – «А вот для меня кое-что осталось темным, – возразил учетчик и, видя, как замер собеседник, продолжил: – Например, некоторые лица, глубоко замешанные в случившемся, в итоговом документе не упомянуты вовсе. Причем не только очередники, но и служащие. Про музейку, сторожиху, дворничиху нет ни слова, тогда как поварихой, шофером, архивщицей текст буквально пестрит». – «А! Вы про общий смысл, – с облегчением сказал гонец, возобновляя рисование. – Не я составлял документ, и не мне отвечать за содержание. Но ответ на ваш вопрос ясен. Он на поверхности. Документ интересуется служащими, важными для очереди. Одно делается за страх, иное – за совесть, это разные работы с разными результатами. И повариха, и архивщица, и шофер, как вы попросту, но не совсем точно их называете, выполняют поварскую, шоферскую или канцелярскую работу по совместительству, для приработка, поскольку служащим вечно не хватает денег. А по основному месту работы они кадровики, вершат судьбы очереди. Оставленные же за строкой документа служащие или никогда не решали вопросы трудоустройства, как музейка, или уволились из кадров, как сторожиха и судомойка, или, как дворничиха, одной ногой в служебной могиле. Дворничиха уже не вернется и на нижнюю ступеньку карьерной лестницы, хотя будет карабкаться до последнего. Но это не значит, что очереди чихать на дворничиху. Неупомянутые служащие сохраняют влияние на общий ход городских дел, особенно если разозлятся, иначе и быть не может. Очередь не пытается их принизить и списать со счетов. Когда авторитеты готовили письмо, они обошли таких служащих молчанием для поддержания почетного нейтралитета с ними. Как говорится, не хочешь встретить волка – не называй его».

«Это ты хорошо растолковал, – сказал учетчик, вспомнив свои контры со сторожихой