Book: День независимости



День независимости

Ричард Форд

День независимости

Кристине

INDEPENDENCE DAY by RICHARD FORD

Copyright © 1995 by Richard Ford


Издание осуществлено при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России (2012–2018 годы)»

1

Лето плывет над тихими зелеными улицами Хаддама, словно сладкий бальзам, изливаемый беспечным и томным богом, и весь мир настраивается в тон своим таинственным гимнам. Ранним утром тенистые лужайки расстилаются спокойно и влажно. Снаружи, с мирной утренней Кливленд-стрит, до меня доносится топоток одинокого бегуна, спускающегося мимо моего дома по склону холма к Тафт-лейн, чтобы пересечь ее и выскочить на сырую траву Хорового колледжа. В негритянском районе сидят на верандах мужчины с подвернутыми выше носков штанинами, они попивают кофе, наслаждаясь успокоительным, понемногу крепнущим теплом. Помехи браку (4–6 классы) покидают свои спальни в средней школе, оцепенелые, с сонными глазами, желающие вернуться в постель. А между тем на установленной посреди зеленого футбольного поля платформе начинает, убыстряя темп, маршировать наш студенческий оркестр, ибо до 4-го осталось только два дня. «Бум-Хаддам, бум-Хаддам, бум-бум-бу-бум, Хаддам-Хаддам, всем наподдам! Бум-бум-бу-бум!»

Я знаю, небо над побережьем повсюду подернуто дымкой. Близится жара, мои ноздри улавливают ее металлический запашок. На горизонте собираются над горами первые тучи летней грозы, а ведь там, где живут они, жарче, чем у нас. С далекой магистрали «Амтрак» доносится, если дует правильный ветерок, стук колес – это мчит в Филадельфию «Особый коммерческий». И с тем же ветерком приплывает, одолев мили и мили, соленый запах моря и смешивается с ароматами раскидистых рододендронов и последних стойких азалий лета.

Но на моей улице, в первом тенистом квартале Кливленд, царит сладостная тишина. Слышно лишь, как где-то по соседству кто-то усердно стучит по подъездной дорожке мячом: скрип кожи… дыхание… смешок… кашель… «Отлиии-чно. Вот тааак». Совсем не громко. В двух домах от моего, перед дверью Замбросов, заканчивает тихий перекур бригада дорожных рабочих; скоро их механизмы снова залязгают и снова поднимется пыль. Этим летом у нас обновляют дорожное покрытие, тянут новую «магистраль», заново обкладывают дерном «нейтраль», ставят новый бордюрный камень – и все это на доллары, которые мы с гордостью отдаем налоговой службе. Рабочие, уроженцы Кабо-Верде и лукавые гондурасцы, набраны в двух городках победнее, расположенных к северу от нас, в Сарджентсвилле и Литтл-Йорке. Молча глядя перед собой, они сидят рядом со своими желтыми тракторами-погрузчиками, трамбователями и канавокопателями, их глянцевые личные автомобили – приземистые «камаро» и «шеви» – стоят за углом, подальше от пыли, немного позже их накроет тень.

И неожиданно начинают звонить колокола Святого Льва: дон, дон, дон, дон, дон, дон, а следом слышится сладостный, веселый, наставительный утренний призыв далекой церкви Уэсли: «Пробудись, ты, что будешь спасен, пробудись, сбрось с души твоей сон».

Начало хорошее, однако не так уж здесь все и кошерно. (А когда что-нибудь бывает абсолютно кошерно?)

Вот, скажем, меня, Фрэнка Баскомба, в конце апреля оглоушили на Кулидж-стрит. Я воодушевленно топал по ней к дому после того, как закрылся при наступлении сумерек наш риелторский офис, ощущение одержанной победы наполняло легкостью мой шаг, я надеялся поспеть к вечерним новостям, а из-под мышки у меня торчала бутылка «Редерера» – подарок благодарного владельца дома, которому я помог сделать хорошие деньги. Трое молодых парней, одного – азиата – я вроде бы где-то видел, но имя его назвать впоследствии не смог, зигзагами неслись на велосипедах по тротуару, один из них огрел меня по голове здоровенной бутылкой «коки», и они укатили, регоча. Ничего у меня не отняли, ничего мне не сломали, всего лишь сбили с ног, и я минут десять просидел как дурак на траве, и никто меня в кружившем перед глазами сумраке не замечал.

Позже, в начале мая, дом Замбросов и еще один обчистили дважды за одну неделю (в первый раз грабители кое-что прозевали – ну и вернулись).

А потом, тоже в мае, единственного у нас чернокожего агента, Клэр Дивэйн, женщину, с которой меня два года назад связывали недолгие, но пылкие «отношения», к общему нашему потрясению, убили близ Хайтстауна, на Грейт-Вудс-роуд, в кооперативной квартире, которую она собиралась показать возможным покупателям. Связали, изнасиловали и зарезали. Следов никаких не осталось, только у входа в квартиру лежал на паркете розовый клейкий листок с записью, сделанной ее петлистым почерком: «Семья Лютер. Только что начали осмотр. Дом середины 1890-х. 3 часа дня. Не забыть ключ. Обед с Эдди». Эдди был ее женихом.

Плюс падение цен на недвижимость гуляет ныне меж деревьями, как туман без запаха и цвета, оседающий в тихом воздухе, и все мы им дышим, все ощущаем его, хотя последние наши достижения, коим полагалось бы цену повышать, – новые патрульные машины, новые пешеходные переходы, опрятно подстриженные деревья, упрятанные под землю электрокабели, подновленная оркестровая раковина, планы парада 4 июля – делают все возможное, чтобы угомонить наши тревоги, убедить, что это и не тревоги вовсе или, по крайней мере, не наши, а общие, то есть ничьи, а наша задача – не сбиваться с верного пути, держать оборону и помнить о цикличности всего сущего, ведь это и есть главные достоинства нашей страны, и думать как-то иначе значит отступаться от оптимизма, быть параноиком и нуждаться в дорогом «лечении» где-нибудь за пределами штата.

Но на практике, даже помня, что одно событие редко становится непосредственной причиной другого, последние происшествия важны для города, для местного духа, они снижают нашу ценность на рынке. (Иначе с чего бы цены на недвижимость считались показателем национального благосостояния?) Если, к примеру, курс акций здоровой во всех иных отношениях компании, производящей угольные брикеты, резко идет вниз, компания реагирует на это со всевозможной быстротой. Ее «люди» после наступления темноты задерживаются на работе на целый дополнительный час (если, конечно, их уже не поувольняли); мужчины возвращаются домой еще более усталыми, чем обычно, цветов с собой не приносят и дольше стоят в фиалковых сумерках, глядя на ветви деревьев, давно уже нуждающихся в опрятной подрезке, с детишками своими разговаривают без прежнего добродушия, позволяют себе перед ужином выпить в компании жены лишний коктейль, а потом просыпаются в четыре утра и обнаруживают, что мыслей у них в голове осталось раз, два и обчелся и ни одной приятной среди них нет. Только тревожные.

Вот это и происходит в Хаддаме, где все вокруг – вопреки упоительности нашего лета – проникнуто новым ощущением бешеного мира, раскинувшегося прямо за чертой города, несчетными опасениями наших горожан, для которых, уверен я, эти чувства так и останутся непривычными: бедняги умрут раньше, чем успеют приладиться к ним.

Печальная, разумеется, черта взрослой жизни состоит в том, что ты видишь, как появляется на горизонте и надвигается на тебя именно то, с чем тебе никогда не свыкнуться. Ты усматриваешь в этом большую проблему, которая жуть как тревожит тебя, ты принимаешь меры, и особенно меры предосторожности, настраиваешься на правильный лад; ты говоришь себе, что должен изменить всю методу твоих действий. Но не изменяешь. Не можешь. Слишком поздно уже, а почему – непонятно. А может быть, все еще и хуже: может быть, запримеченное тобой издали – это вовсе не то, что пугает тебя, а его последствия. И то, чьего пришествия ты так боялся, давно уже поселилось тут, рядышком с тобой. Это схоже по духу с пониманием, что никакие великие новые успехи медицинской науки никому из нас пользы не принесут, хоть мы и радостно приветствуем их и надеемся, что вакцина подоспеет вовремя, что все еще сложится ничего себе. Да только и этот оборот уже запоздал. И жизнь наша закончилась, хоть мы того пока и не знаем. Прошляпили мы ее. А как сказал поэт, «то, как мы упускаем настоящие наши жизни, это и есть жизнь»[1].


Нынче утром я просыпаюсь в моем кабинете наверху, под свесом крыши, довольно рано и сразу просматриваю описание недвижимости, которое я озаглавил – перед тем как мы закрылись на ночь – «Эксклюзив»; ничуть не исключено, что уже сегодня, попозже, она обретет сгорающих от нетерпения покупателей. Такие продажи нередко возникают самым неожиданным, чудотворным образом: владелец недвижимости закладывает за воротник несколько «Манхэттенов», обходит после полудня свой двор, подбирая клочки бумаги, принесенные ветром из помойки соседа, отгребает от форситии, под которой похоронен его далматинец Пеппер, последние, еще хранящие зимнюю влагу листья (хорошее удобрение), производит тщательную инспекцию болиголова, который они с женой – давно, когда еще были юными молодоженами, – посадили так, что получилась живая изгородь, совершает ностальгическую прогулку по комнатам, стены которых выкрасил сам, заглядывает в ванные, которые он вчера до поздней ночи прихорашивал цементным раствором, пропускает попутно пару стаканчиков кое-чего покрепче, сильно ударяющего в голову, сдерживает крик души, скорбящей о ее давно уж загубленной жизни, – испускать таковые время от времени следует всем нам, если мы хотим жить дальше… И шарах: спустя две минуты звонит по телефону, отрывает какого-нибудь риелтора от мирного семейного обеда, а еще через десять минут дело сделано. Как хотите, но это – своего рода прогресс. (По счастливому совпадению мои клиенты, Маркэмы, приехали из Вермонта как раз этой ночью, и, значит, я смогу замкнуть круг – организовать продажу – в течение всего одних суток. Рекордное время – правда, не мое, равно четырем минутам.)

Намечено у меня на это раннее утро и еще одно дело: завершить статью «от редактора» для издаваемого нашей конторой ежемесячного бюллетеня «Продавец и покупатель» (бесплатно рассылается всем пока еще дышащим владельцам недвижимости, какие числятся в налоговых ведомостях Хаддама). В этом месяце я намерен подробно разобрать нежелательные последствия, коих недвижимости стоит, наверное, ждать от близящегося съезда Демократической партии, где мало кого вдохновляющий губернатор Дукакис, он же дух-вдохновитель «Массачусетского чуда»[2], захапает главный приз, после чего двинется прямым ходом к ноябрьской виктории, – я на нее очень надеюсь, но большинство хаддамских владельцев недвижимости боятся ее до колик, ведь почти все они республиканцы, любят Рейгана, как католики папу, но при этом чувствуют себя обманутыми и оглушенными клоунскими представлениями, которые устраивает их новый лидер вице-президент Буш. Мои аргументы проистекают из знаменитой строки Эмерсонова «Доверия к себе»: «Быть великим значит быть не понятым». Я мошенническим образом вывожу из нее тезис, согласно которому на уме у губернатора Дукакиса гораздо больше «жизненно важных для нас вопросов», чем полагает большинство избирателей; что демократы считают нестабильность экономики явлением положительным; что процентные ставки, весь год ползущие вверх, к Новому году доберутся до И %, даже если в президенты изберут Уильяма Дженнингса Брайана[3] и заново введут серебряный стандарт. (Что также способно до смерти перепугать республиканцев.) «Так какого же черта, – это мой решающий довод, – все может ухудшиться, и очень быстро. А значит, самое время прощупать почву, на которой утвердилась недвижимость. Продавайте! (или покупайте)».


В эти летние дни собственная моя жизнь – по крайней мере, наружно – являет собой образец простоты. Я счастливо, пусть и несколько остолбенело живу на манер холостяка сорока четырех лет в доме моей бывшей жены, Кливленд-стрит, 116, в «президентском» районе Хаддама, штат Нью-Джерси, – городе, где компания «Лорен-Швинделл», что на Семинарской улице, предоставила мне должность «партнера-риелтора». Наверное, мне следовало сказать «в прежнем доме моей прежней жены», Энн Дикстра, ныне миссис Чарли О’Делл, сгинувшей в Дип-Ривер[4], штат Коннектикут, Свэлоу-лейн, 86. Там же живут и мои дети, оба, вот только не уверен, что живут счастливо – или могли бы так жить.

Совокупность событий моего прошлого, которые привели меня к нынешней профессии и в этот самый дом, могла бы, полагаю, показаться странной тому, кто рассматривает всю протяженность человеческого существования в духе составленного в начале нашего века авторитетного «Мидлтаунского доклада» и цепляется за штат Индиана или за его «идеал американской семьи», проповедуемый неким «мозговым центром» правого толка, – кое-кто из его директоров проживает здесь, в Хаддаме, – но ведь это всего-навсего пропаганда образа жизни, коего никто не может себе позволить, не имея в своем распоряжении сильнодействующих, подавляющих любые порывы и нагоняющих ностальгию лекарственных средств, которые никому из нас употреблять не дозволено (уверен, впрочем, что им эти таблеточки завозят на тягачах с прицепами). Любой разумный человек счел бы мою жизнь более или менее нормальной, даже-изучив-ее-под-микроскопом, избегнувшей непредвиденностей и несообразностей и не причинившей даже малого ущерба чему-либо – а потому совершенно не интересной.

Впрочем, в скором времени я отправляюсь в уик-эндовое путешествие с моим единственным сыном, и оно обещает, в отличие от большинства моих начинаний, украситься важными для нас событиями. Собственно говоря, поездка наша сопряжена со странным ощущением завершенности, таким, словно наступает некий знаковый период жизни – моей и его; если это и не полное завершение предыдущего, то, по крайней мере, его фиксация в ожидании поворота калейдоскопа, перемена, которую глупо воспринимать как легковесную, – да я и не воспринимаю. (Меня так и тянет перечитать «Доверие к себе»[5], поскольку выходные – любимое мое время появления на людях, неявное его назначение: сделать нас такими, какие мы есть по сути, свободными.) И путешествие наше совпадает – уже перебор – с годовщиной моего развода, в это время я привычно погружаюсь в унылую задумчивость, ощущаю свою несостоятельность и провожу несколько дней, ломая голову над семилетней давности летом, когда жизнь моя как-то вывихнулась и я, растерявшись, попытался, но не сумел вернуть ее на правильный путь.

Но прежде всего мне предстоит отправиться сегодня после полудня на юг, в Саут-Мантолокинг, что на Джерсийском побережье, ради обычного пятничного рандеву с моей подругой (более учтивого, да и лучшего слова не подберешь), высокой, длинноногой блондинкой Салли Колдуэлл. Хотя и там могут вызревать неприятности.

Вот уже десять месяцев у нас с Салли продолжается то, что кажется мне совершенными любовными отношениями «на два дома», оделяющими каждого из нас щедрыми порциями дружеского общения, уверенности в себе (по потребности), стабильности (в разумных пределах) и – в изобилии – пикантными, непреходящими восторгами, все это с совершенной «свободой», презумпцией невмешательства (от которой мне ни тепло ни холодно) и полнейшим уважением к дорогостоящим урокам и красочным каталогам ошибок зрелого возраста.

Не любовь, это верно. Не так чтобы. Но гораздо ближе к любви, чем тот лежалый товар, которым довольствуется большинство супружеских пар.

Тем не менее за последние недели в каждом из нас нарастало – по причинам, указать которые я не в силах, – то, что я могу назвать только чувством странной неловкости, понемногу распространявшееся на наши волнующие, как правило, любовные ласки и даже на частоту наших визитов друг к дружке; походило на то, что сноровка, с которой каждый из нас удерживал благоволение и близость другого, ослабевала и теперь нам следует обновить ее, вступить в более серьезную, долговечную связь, – да только ни я ни она не смогли пока доказать, что способны на это, и потому мы томимся сознанием нашего несовершенства.

Прошлой ночью, где-то после полуночи, когда я уже успел часок поспать, дважды проснувшись, чтобы перевернуть подушку и поволноваться по поводу нашей с Полом поездки, а после встал, выпил стакан молока, посмотрел канал «Погода» и снова лег, намереваясь прочесть главу «Декларации независимости» Карла Беккера – классика, которую я собираюсь использовать, наряду с «Доверием к себе», как ключевой «текст» при общении с моим влипшим в неприятности сыном и тем самым снабдить его важными сведениями, – позвонила Салли. (Кстати сказать, сочинения эти вовсе не так тягомотны, старомодны и скучны, как нам казалось в школе, но до краев наполнены полезными, поучительными наставлениями, приложимыми, прямо или метафорически, к неприятным дилеммам жизни.)

– Привет-привет. Что новенького? – произнесла она, и я услышал в ее, как правило, мягком голосе смущенностесненные нотки, такие, словно полночные звонки не были нашей привычной практикой, – да они и не были.



– Сижу, читаю Карла Беккера, он великолепен, – ответил, немного встревожившись, я. – Он считал «Декларацию независимости» попыткой доказать, что слово «мятеж» – это неверное обозначение того, на что нацелились отцы-основатели. Просто изумительно.

Она вздохнула.

– А какое верное?

– Ну… Здравый смысл. Естественность. Прогресс. Божья воля. Карма. Нирвана. Для Джефферсона, Адамса и прочих все они означали примерно одно и то же. Эти люди были умнее нас.

– Я думала, там присутствовало кое-что поважнее этого, – сказала Салли. А затем: – Жизнь кажется мне перегруженной. Нынче ночью вдруг показалась. Тебе нет?

Я понимал, что получил кодированное сообщение, но не знал, как его истолковать. Возможно, подумал я, это лишь первый шаг, за которым последует объявление, что она меня больше и видеть-то не хочет, – такое случалось. (Слово «перегруженная» использовалось во втором его значении: «невыносимая».)

– Что-то во мне кричит, требует внимания, я только не знаю что, – продолжала она. – Но это наверняка связано с нами, с тобой и мной. Ты согласен?

– Ну, может быть, – ответил я. – Не знаю.

Я сидел прислонясь к ножке прикроватного торшера, под моей любимой вставленной в рамку картой острова Блок, старый, попахивающий плесенью аннотированный Беккер лежал у меня на груди, оконный вентилятор (кондиционеров я не признаю) овевал мое одеяло прохладой ласковой пригородной ночи. Я не смог бы не сходя с места придумать, чего мне не хватает.

– Просто я чувствую, что моя жизнь перегружена, – повторила Салли, – а мне чего-то не хватает. Ты уверен, что не чувствуешь того же?

– Знать, что имеешь нечто, можно, лишь когда тебе чего-то не хватает.

Идиотский ответ. Заснуть мне, возможно, и удастся, но завтра придется потрудиться, убеждая себя, что этого разговора не было, – и это также нельзя назвать редким для меня занятием.

– Мне сейчас сон приснился, – сказала Салли. – Мы были в твоем доме в Хаддаме, ты прибирался в нем. Я почему-то оказалась твоей женой, но была ужасно встревожена. В унитазе стояла голубая вода, и в какой-то миг мы вышли на твое крыльцо, пожали друг другу руки – как будто ты только что продал мне наш дом. А потом я увидела, как ты уносишься от меня, раскинув руки, точно Христос или еще кто, по большому кукурузному полю, такому, как в Иллинойсе. (Она родом оттуда, из флегматичного, благочестивого «кукурузного пояса».) Поле было вроде бы и спокойным. Однако общее впечатление оставалось таким, что все вокруг очень, очень заняты какими-то делами, страшно суетятся, но никто не может хоть что-нибудь сделать правильно. Тут я проснулась, и мне захотелось позвонить тебе.

– И хорошо, что позвонила, – сказал я. – По-моему, неплохой сон. Дикие звери с моей физиономией за тобой не гнались, и из самолета тебя никто не выбрасывал.

– Нет, – согласилась она и, похоже, призадумалась о такого рода возможностях. – Но я ощущала огромную тревогу. Мне редко снятся настолько яркие сны.

– Я свои сны забывать стараюсь.

– Знаю. И очень этим гордишься.

– Нет, не горжусь. Просто они никогда не кажутся мне достаточно загадочными. Будь они занятными, я бы их запоминал. Сегодня вот мне приснилось, что я читаю, а я и в самом деле читал.

– По-моему, я тебя не очень заинтересовала. Наверное, сейчас неподходящее время для серьезных разговоров.

Голос ее стал смущенным, как будто я посмеялся над ней, чего я не делал.

– Мне было приятно услышать тебя, – ответил я, думая, что она права. Середина ночи все-таки. В такое время положить начало чему-то хорошему почти невозможно.

– Прости, что разбудила.

– Ты меня не разбудила. – Произнося это, я погасил, о чем она узнать не могла, свет и лег, мерно дыша, слушая поезд, идущий в прохладной тьме. – Думаю, ты просто нуждаешься в чем-то, чего у тебя нет. Обычное дело.

Выбор на сей счет у Салли был не маленький.

– А ты такого не чувствуешь?

– Нет. Я-то как раз чувствую, что у меня много чего есть. Ты, например.

– Как мило, – сказала она, но без особой теплоты.

– Это и вправду мило.

– Надеюсь, мы завтра увидимся?

– Непременно. Прибуду во всеоружии.

– Отлично, – сказала она. – Спи крепко. Снов не смотри.

– Буду. Не стану. – И я положил трубку.

Нечестно было бы делать вид, будто то ощущение нехватки или отсутствия чего-то, с которым этой ночью боролась Салли, было мне незнакомо. Возможно, из-за моей слабости к благовесту любви и моего нежелания предпринимать что-либо помимо затыкания ушей, когда его сладкие звуки угрожают преобразоваться в нечто совсем иное, я просто-напросто кажусь ей – или еще кому-то – темной лошадкой. Весьма успешное обыкновение срединной поры жизни, времени, которое я называю для себя «Периодом Бытования», состоит в том, чтобы игнорировать большую часть всего, что мне не нравится или беспокоит и грозит неприятностями, а затем наблюдать, как все мало-помалу рассасывается само собой. Однако я не в меньшей, чем Салли, мере осознаю присутствие либо нехватку «чего-то» и вполне могу вообразить, что слова ее – это первый (а может, и тридцать седьмой) сигнал того, что вскоре мы «встречаться» перестанем. И испытываю сожаления, мне хочется найти какой-то способ оживить наши с ней отношения. Да только я предпочитаю позволять всему идти своим чередом и просто смотреть, что из этого получится. А ну как оно еще и к лучшему повернет. Или к худшему, что также вполне вероятно.


Однако ж существует вопрос куда более тягостный и важный, и связан он с моим сыном Полом Баскомбом, которому сейчас пятнадцать лет. Два с половиной месяца назад, как раз после истечения срока подачи налоговой декларации и за шесть недель до окончания в Дип-Ривере школьного учебного года, его арестовали в Эссексе за кражу трех упаковок презервативов 4Х («Магнум») с торговой стойки супермаркета «Финаст». За деянием этим наблюдала камера «око небесное», вмонтированная в потолок над отделом предметов мужской гигиены. А когда крошечная, одетая, впрочем, в форму охранника магазина вьетнамка подошла к нему сразу после того, как Пол, знаток отвлекающей тактики, оплатил пузырек «Греческой формулы», он попытался удрать, но был повержен на пол, завопил, назвал женщину «поганой мексиканской жопой», лягнул ее в бедро, ударил по зубам (случайно, надо полагать) и выдрал изрядный клок ее волос – все это до того, как она смогла применить удушающий полицейский захват и с помощью тамошнего аптекаря и еще одного покупателя заковать Пола в наручники. (Через час мать вытащила его из кутузки.)

Охранница, понятное дело, выдвинула против него обвинения в нападении, нанесении побоев и нарушении кое-каких ее гражданских прав, а эссекские ювенальные власти даже бурчали что-то насчет «преступной нетерпимости» и «назидания другим». (Я усматриваю в этом лишь пустое предвыборное балабонство да проявление соперничества между небольшими городками.)

Тем временем Полу пришлось пройти через бесчисленные досудебные собеседования и провести многие часы в путаных разговорах с психологами, которые оценивали его личностные характеристики, взгляды и умственное развитие, – я стал свидетелем двух таких бесед и нашел их малоинтересными, но непредвзятыми (правда, заключений психологов я пока не видел). На всех этих разбирательствах присутствовал не адвокат, а омбудсмен, социальный работник с юридической подготовкой, – мать Пола с ним разговаривала, я нет. Первое настоящее судебное слушание назначили на утро вторника – на следующий за 4 июля день.

Что касается самого Пола, он во всем признался, однако сказал мне, что особой вины не ощущает, ведь женщина наскочила на него сзади, перепугав до смерти – он решил, что его пытаются убить, и защищался как мог; ему не следовало, конечно, кричать то, что он кричал, это его ошибка, он ничего не имеет против других рас и полов и на самом деле чувствует себя «обманутым» – чем именно, он говорить не стал. Пол также заверил меня, что никаких конкретных идей относительно применения презервативов не имел (большое облегчение для меня, если это правда) и, скорее всего, разыграл бы с их помощью Чарли О’Делла, которого он, как и его отец, недолюбливает.

Недолгое время я подумывал о том, чтобы взять отпуск, снять где-нибудь поближе к Дип-Риверу кооперативную квартирку и встречаться с сыном каждый день. Однако мать Пола этот замысел не одобрила. Мне не хочется, чтобы ты околачивался поблизости, сказала она. Энн считала, что, если дело не примет совсем уж дурной оборот, жизнь наша должна оставаться до слушания по возможности «нормальной». Мы с ней долго обговаривали каждую мелкую деталь (я звонил из Хаддама в Дип-Ривер), она верила, что все пройдет, просто у мальчика такой период и никаких, собственно говоря, синдромов или маний, как, наверное, думают некоторые, нет. (Ее мичиганский стоицизм позволяет Энн приравнивать долготерпение к прогрессу.) В результате за последние два месяца я виделся с Полом реже, чем мне хотелось, и предложил в конце концов, чтобы осенью он перебрался в Хаддам и пожил со мной, – идея, к которой Энн сразу отнеслась с подозрением.

Энн, однако ж, хватило здравого смысла отвезти мальчика в Нью-Хейвен к модному психотерапевту на предмет «частного обследования» – испытание, которое Полу, по его словам, страшно понравилось, поскольку позволило врать напропалую. Мало того, Энн зашла так далеко, что в середине мая отправила его на двенадцать дней в Беркши-ры, в оздоровительный лагерь «Гормикс» (тамошние обитатели называли его «Лагерем горемык»), где Пола сочли «слишком инертным» и по сей причине заставили гримироваться паяцем и проводить, что ни день, по нескольку часов, сидя в невидимом кресле за невидимым стеклом, удивленно улыбаясь и корча рожи тем, кто проходил мимо. (Все это, разумеется, записывалось на видео.) Лагерные воспитатели, бывшие, как один, хоть это и не афишировалось, специалистами по «групповой терапии», – свободные белые футболки, мешковатые шорты хаки, чрезмерно мускулистые икры, собачьи свистки на шнурках, планшеты, противоестественная склонность к проводимым строго по инструкции задушевным разговорам – заключили, что по умственному развитию Пол опережает сверстников (язык и логическое мышление выше стэнфордских нормативов), однако в эмоциональном отношении недоразвит (близок к уровню двенадцатилетки), и это, на их взгляд, составляет «проблему». Именно поэтому, хоть он и ведет себя и разговаривает на манер толкового второкурсника, проходящего программу повышенной подготовки Белойтского колледжа, – озорные шуточки, двусмысленности (к тому же он в последнее время подрос до 5 футов 8 дюймов и обзавелся тряским жирком) – он раним, как ребенок, знающий о жизни меньше, чем девочка-скаут.

После «Лагеря горемык» Пол обзавелся массой необычайных симптомов: жаловался, что не может нормально зевать и чихать; говорил о загадочном «колотье» в головке пениса; сетовал на неправильность «линии» своих зубов. А время от времени вдруг принимался лаять, а после ухмылялся, как Чеширский кот, и, бывало, несколько дней подряд испускал негромкое, но различимое ииик-ииик – стиснув губы и пытаясь втянуть воздух, и лицо у него было при этом испуганное. Мать попробовала поговорить с ним об этом, еще раз проконсультировалась у психотерапевта (тот порекомендовал провести побольше сеансов) и даже попросила Чарли «вмешаться». Пол сначала уверял, что не понимает, о чем речь, ему все это кажется нормальным, а после заявил, что издаваемые им звуки удовлетворяют его вполне законную внутреннюю потребность и никому досаждать не могут, а если они кому не нравятся, так это их проблемы, не его.

В эти напряженные месяцы я пытался, в сущности говоря, сам исполнять роль омбудсмена, каждое утро беседуя с Полом по телефону (такой разговор состоится, надеюсь, и сегодня), отправляясь с ним, а время от времени и с его сестрой Клариссой, рыбачить в дорогущем прибежище удильщиков под названием «Клуб краснокожего», куда я именно ради таких поездок и вступил. Один раз мы с ним съездили в Атлантик-Сити на выступление Мела Торме[6] в казино «Троп Уорлд» и дважды в приморский домик Салли – лоботрясничали там, плавали в океане, когда шприцы и человеческие фекалии не составляли нам слишком большую конкуренцию, гуляли по берегу и беседовали после наступления темноты о делах нашего мира и – опосредованно – самого Пола.

В этих разговорах Пол поведал мне многое, и самым значительным были его сложные, но безуспешные попытки кое-что забыть. Он помнит, к примеру, собаку, которая была у нас годы назад, когда мы жили единой семьей в Хаддаме, – милого, ушастого немолодого бассета по кличке Мистер Тоби. Мы все на него нарадоваться не могли, обожали его, как дети – конфеты, но одним летним вечером, когда мы устроили во дворе пикник, его прямо перед нашим домом задавила машина. На самом деле, несчастный Мистер Тоби сумел вскарабкаться на тротуар Хоувинг-роуд, доковылять в предсмертном напряжении сил до Пола и заскочить ему на руки, а уж там бедняга задрожал, коротко взвыл, захрипел и умер. В последние недели Пол рассказал мне, что даже тогда (всего-то в шесть лет) он боялся, что этот случай застрянет в его памяти, глядишь, до конца жизни – и погубит ее. По его словам, он неделями и неделями лежал в своей комнате без сна, думая о Мистере Тоби и тревожась на его счет. Со временем воспоминание затушевалось, но после истории с резинками из «Финаста» вернулось, и теперь он «помногу» (может быть, постоянно) думает о Мистере Тоби, о том, что Мистер Тоби мог бы жить с нами и сейчас, – и, если уж на то пошло, Ральф, бедный брат Пола, умерший от синдрома Рея, тоже мог бы жить (конечно, мог бы), и все мы так и были бы по-прежнему «мы». Иногда, сказал Пол, эти мысли даже не кажутся ему неприятными, потому как многое, что он помнит из прежнего времени, после которого все стало плохо, было «веселым». И в этом смысле он страдает редкой разновидностью ностальгии.

Он также сказал, что в последнее время пытается вообразить процесс мышления и его собственный образован, похоже, «концентрическими кругами», красочными, как кольца хулахупа. Один из них – память, и Пол старается «плотно подогнать их друг к другу, уложив один на другой», добиться согласованности, которая, считает он, приличествует этим кольцам, – исключение составляет лишь точный миг засыпания, позволяющий все забыть и испытать счастье. А еще Пол рассказал о том, что именует «обдумыванием мыслей», разумея под этим постоянные усилия отслеживать все, что он думает, стараясь таким образом добиться «понимания» самого себя, научиться управлять собой и тем самым сделать жизнь лучше (хотя, поступая так, он, конечно, рискует сорваться с нарезки). В определенном смысле его «проблема» проста: он слишком рано вынужден был заняться постижением жизни, попытками понять, как ее прожить, – задолго до того, как успел увидеть достаточное число неразрешимых кризисов, проплывавших мимо него, точно разбитые бурей корабли, увидеть и понять, что если ему удастся вернуть в строй один корабль из шести, то получится чертовски хорошее среднее, а остальные пусть себе канают дальше. Мысль в Период Бытования незаменимая, очень помогающая выживать.

Я знаю, это рецепт не из лучших. На самом деле из худших: формула жизни, придавленной иронией и разочарованиями, – один человечек, наружный, пытается подружиться с другим, внутренним, или взять его под контроль, но безуспешно. (Из Пола может получиться в итоге большой ученый или переводчик ООН.) К тому же он левша, а это чревато большей, нежели обычно, опасностью расстаться с жизнью раньше положенного срока, поскольку вероятность всякого рода дурных исходов для него повышена: брошенный кем-то камень может выбить ему глаз, или он сам ошпарится кипящим в сковороде жиром, или его покусают бродячие собаки, или собьет машина, ведомая таким же левшой, или он решит переселиться в третий мир, плюнуть на все и сойти с дистанции, развестись, наконец, как его папа и мама.

Можно и не говорить о том, что разделяющие нас с ним мили выполнения моей отцовской задачи не облегчают. Я должен, играя роль обаятельного посредника между двумя его чуждыми одна другой личностями, детской и нынешней, уговорить их соединиться, вступить в более тесные, дружеские, открытые внешнему миру отношения – а это примерно то же, что уговаривать два отдельных, озлобленных народа жить под одним правительством, – и внушить Полу, что терпимость к себе должна стать основным мотивом его существования. Разумеется, то же самое обязан сделать любой отец, какая бы жизнь ему ни выпала, и я пытался выполнить эту задачу вопреки всем помехам, воздвигнутым на моем пути разводом, временем и недостаточным знанием сил противника. Да только мне теперь представляется ясным (вот и Энн так считает), что особого успеха я не добился.

Впрочем, ранним и ярким завтрашним утром я прихвачу его по пути в Коннектикут, и мы отправимся с ветерком в путешествие отца и сына, которое обоим пойдет на пользу, и посетим столько спортивных «Залов славы», сколько человек способен посетить за сорок восемь часов (то есть всего-навсего два), заглянем в легендарный Куперстаун, где остановимся в достославной «Харчевне Зверобоя», половим рыбу на живописном озере Отсего, разожжем безопасный этический костер, наедимся как нечестивцы, а попутно я сотворю (надеюсь) чудо, какое только отец сотворить и способен. А именно: если твой сын вдруг начинает со страшной скоростью катиться под уклон, тебе надлежит, призвав на подмогу твою любовь и зрелость, бросить ему спасательный конец и вернуть его назад. (И каким-то образом успеть проделать это до того, как ты доставишь его к матери в Нью-Йорк, а сам вернешься в Хаддам, где я, хорошо этот город зная, предпочитаю 4 июля отсутствовать.)



И все же, все же. Неведенье способно испортить даже хорошую идею. А ведь мне остается только гадать, могу ли я достучаться до моего выжившего сына или он уже спятил на манер Мартовского зайца – или быстро подвигается в эту страшную сторону? Порождены ли его проблемы неисправностью нейромедиаторов, устранить которую может лишь прием упреждающих химикатов? (Таким было первоначальное мнение нью-хейвенского терапевта доктора Стоплера.) Обратится ли он понемногу в хитрого затворника с плохой кожей, гнилыми зубами, обгрызенными ногтями и желтыми глазами, в юнца, который раньше времени бросает школу, подается в бродяги, связывается с дурной компанией, пробует наркотики и, наконец, приходит к убеждению, что единственный его надежный друг – это беда, а там, в одну солнечную субботу, и этот друг предает его каким-то немыслимым, невыносимым образом, и он заходит в пригородный оружейный магазин, а после устраивает ад кромешный в каком-нибудь общественном месте? (Этого я, честно говоря, не ожидаю, поскольку в нем пока не обнаружилось ни одной детской самоубийственной мании из их «большой тройки»: тяга к огню, потребность мучить беззащитных животных и ночное недержание; да и потому еще, что мальчик он на самом деле мягкосердечный и мирный – и всегда был таким.) Или же он, опишем и самый лучший сценарий – как бывает с каждым из нас, и как надеется его мать, – просто пройдет через нынешнюю фазу и спустя восемь недель сдаст экзамены, которые позволят ему одиноко укрыться на два года в колледже Дип-Ривера?

Это одному только Богу известно, ведь так? Известно ли?

Для меня, проводящего большую часть времени без сына, самое худшее состоит в моей уверенности: в нынешнем его возрасте человек не способен даже вообразить, что с ним когда-нибудь может случиться нечто дурное. Впрочем, онто как раз и способен. Временами, гуляя с Полом по берегу океана или стоя по колено в воде неподалеку от «Клуба краснокожего», когда солнце гаснет, а вода делается черной и бездонной, я заглядывал в его милое, бледное, изменчивое мальчишеское лицо и понимал, что он всматривается, прищурясь, в не внушающее ему доверия будущее, всматривается с командной высоты, которая, это он уже понял, ему не по сердцу, но которую он удерживает, потому что считает себя обязанным, а еще потому, что, сознавая в глубине души наше с ним несходство, Пол жаждет добиться сходства, ибо оно придало бы ему уверенности в себе.

Вполне естественно, объяснить ему я почти ничего не могу. Отцовство само по себе не осеняет нас мудростью, которой стоило бы делиться. Впрочем, готовясь к поездке, я послал ему по экземпляру «Доверия к себе» и «Декларации», предложив полистать их. Согласен, это не обычное отцовское подношение, и все же верю, инстинкты у него правильные, он поможет себе сам, если сумеет, а чего ему, по сути дела, не хватает, так это независимости – от всего, что держит его в плену: от памяти, истории, горестных событий, управлять которыми он не способен, но считает, что должен.

Представления отца о том, что в его ребенке правильно, а что нет, вероятно, менее точны, чем представления их соседа по улице, который с удобством наблюдает жизнь этого ребенка сквозь щель между занавесками. Я, конечно, хотел бы объяснить Полу, как следует жить и как сотнями привлекательных способов добиваться от жизни большего, – точно так же, как объясняю себе: ничто и никогда не «подгоняется» одно к другому тютелька в тютельку, следует совершать ошибки и забывать о плохом. Однако при наших коротких встречах я оказываюсь способным произнести лишь нечто поверхностное, робкое, а потом сразу иду на попятную, лишь бы не ошибиться, не посмеяться над ним, не поспорить, не обратиться из отца в психиатра. И оттого я, по всем вероятиям, никогда не сумею предложить ему хорошее снадобье от его недуга, никогда не смогу правильно определить, в чем этот недуг состоит, но смогу лишь страдать вместе с ним какое-то время, а после расстаться.

И стало быть, судьба моя в том, чтобы быть худшим из возможных родителей, а именно взрослым. Не ведающим правильного языка, не питающим тех же страхов, не попадающим в те же непредвиденные обстоятельства и не упускающим те же возможности. Судьба человека, многое знающего, но вынужденного стоять, как фонарный столб с зажженной лампой, в надежде, что мой ребенок увидит ее и подойдет поближе к теплу и свету, которые я немо предлагаю.


За окном спокойное тихое утро, я слышу хлопок автомобильной дверцы, затем приглушенный (ради раннего часа) голос Скипа Мак-Ферсона, моего соседа из дома напротив. Он возвращается с тренировки летней хоккейной лиги в Ист-Брансуике (ледовое поле свободно там лишь до рассвета). Не раз я видел, как Скип сидит утром с друзьями, такими же дипломированными бухгалтерами, как он, на ступеньках его крыльца, неторопливо попивая пивко, – все еще в щитках и фуфайках, коньки их и клюшки грудой лежат на тротуаре. Команда Скипа унаследовала эмблему чикагских «Черных Соколов» 70-х, краснокожего воина (Скип родом из Ороры), а сам он выбрал для себя – в честь своего кумира Стэна Микиты[7] – 21-й номер. Временами, если я рано встаю и выхожу, чтобы забрать с крыльца трентонскую «Таймс», мы беседуем, оставаясь на своем бордюрном камне каждый, о спорте. Нередко у него либо под глазом кусочек пластыря, либо губа распухшая, либо колено стянуто замысловатым бандажом, не дающим ноге сгибаться, однако настроение у Скипа неизменно приподнятое и ведет он себя, как лучший сосед в мире, хотя обо мне знает лишь, что я риелтор и что лет мне побольше, чем ему. Типичный молодой профессионал из тех, что в середине восьмидесятых покупали, и за немалые деньги, дома в нашем «президентском» районе, а теперь терпеливо ждут, ремонтируя их по мелочи, сидя на своем мертвом капитале, когда раскочегарится рынок недвижимости.

В сочиненной мною для «Покупателя и продавца» редакционной статье я отмечаю, что, хоть люди и не запляшут от счастья, кто бы на нынешних выборах ни победил, 54 % из них все-таки рассчитывают получать через год доходы несколько посолиднее. (Я не стал упоминать о другом статистическом показателе, который почерпнул из «Нью-Йорк таймс», – лишь 24 % из них считают, что к тому времени возрастут доходы населения нашей страны. Поди-ка пойми, почему эти цифры не совпадают.)

Вдруг выясняется, что уже половина восьмого. Мой телефон оживает. Звонит сын.

– Привет, – вяло произносит он.

– Привет, сынок, – говорю я, образцово жизнерадостный отец-в-изгнании. Где-то играет музыка, на миг мне кажется, что за окном – у ремонтников, может быть, или у Скипа, – но затем я узнаю тяжкое тунга-тунга-тунга-тунга электрогитары и понимаю, что Пол в наушниках, слушает Mammoth Deth или еще какую-то группу из тех, что ему нравятся, одновременно слушая и меня. – Как у вас там делишки, сынок? Все о’кей?

– Ага (тунга-тунга). Все о’кей.

– Мы как, в полной боевой готовности? Кантон, Огайо, завтра, «Зал славы женщин-ковбоев» в воскресенье?

Мы с ним составили список всех, какие есть, «залов славы», включая «Антрацитовый» в Скрантоне, «Клоунский» в Делаване, штат Висконсин, «Хлопковый» в Гринвуде, Миссисипи, и «Женщин-ковбоев» в Витоне, Техас. И дали обет посетить их все за два дня, хотя, конечно, не сможем, придется довольствоваться баскетбольным в Спрингфилде (неподалеку от дома Пола) и куперстаунским – этот, по моим расчетам, может стать прототипическим местом воссоединения отца и сына, поскольку олицетворяет духовно нейтрального наблюдателя – роль, которую спорт благодаря контексту, создаваемому им в идеализированной жизни мужчины, наполнил особым смыслом. (Я никогда там не был, однако брошюры уверяют, что я прав.)

– Ага. В полной. – Тунга-тунга-тунга-тунга. Пол прибавил громкость.

– Тебе по-прежнему не терпится отправиться в путь?

Два дня – все равно что нет ничего, мы оба сознаем это, но делаем вид, будто не сознаем.

– Ага, – безучастно отвечает Пол.

– Ты все еще в постели, сынок?

– Да. В ней. Все еще.

По-моему, ничего хорошего это не обещает, хотя, конечно, времени только половина восьмого.

В сущности, разговаривать нам, да еще и каждое утро, не о чем. В нормальной жизни мы миновали бы один другого, направляясь туда и сюда, переходя с места на место, обмениваясь шуточками, случайными битами искаженной или нелепой информации, ощущая единение или разлад, в обоих случаях безвредные. Но в условиях жизни не нормальной нам приходится прилагать дополнительные усилия, даже если они – пустая трата времени.

– Видел сегодня какие-нибудь интересные сны?

Я наклоняюсь в кресле вперед, вперяюсь взглядом в прохладную листву растущей за окном шелковицы. Это позволяет мне полностью сосредоточиться. Полу снятся временами совершенно дурацкие сны, возможно, впрочем, он их придумывает, чтобы было о чем поговорить.

– Ага, видел. – Похоже, он чем-то смущен, да и тунга-тунга-тунга-тунга звучит теперь немного тише. (Как видно, нынешняя ночь была богата снами.)

– Может, расскажешь?

– Я был младенцем, так?

– Так.

Он возится с чем-то железным. Я слышу металлический щелчок.

– Но очень некрасивым, да? Совсем. А родителями были не ты и мама, и они все время бросали меня дома и уходили на вечеринки. Ужасно крутые.

– Где это происходило?

– Здесь. Не знаю. Где-то.

– На Самом Дне?

«На Самом Дне»[8] – так наш начитанный умник именует Дип-Ривер, с превеликой точностью рассчитав, что это внушит Чарли О’Деллу мысль о полном его ничтожестве. Сдается мне, Пол считает Чарли еще большей никчемностью, чем я.

– Ну да. В глубокой воде. Такие дела.

Интонацию Уолтера Кронкайта[9] он воспроизводит в совершенстве. Уверен, психиатр усмотрел бы в снах Пола признаки страха и ужаса и был бы прав. Страха одиночества, кастрации, смерти – всех солидных страхов, какими развлекаюсь и я. Но Пол, по крайней мере, вроде бы норовит обратить их в шутку.

– Ладно, а что у вас новенького?

– Мама с Чарли здорово поругались вчера вечером.

– Прискорбно слышать. Из-за чего?

– Из-за какой-то ерунды, по-моему. Не знаю.

Я слышу, как синоптик из «С добрым утром, Америка» сообщает новости на уик-энд, хорошие. Пол включил телевизор, говорить о семейных скандалах матери он не желает, просто сообщил об одном из них, чтобы нам было о чем поговорить в дороге. Я уже не первый день чувствую (с необычной для бывшего мужа остротой), что у Энн не все в порядке. Ранняя менопауза, быть может, или запоздалые сожаления. Всякое бывает. А может, Чарли обзавелся зазнобой, какой-нибудь маленькой грудастой и курносой официанткой из портовой забегаловки Олд-Сейбрука. Впрочем, их союз длится уже четыре года, что совсем немало в таких обстоятельствах. Дело в том, что Чарли – пустое место, и ни одна пребывающая в здравом уме женщина в мужья его не взяла бы.

– Слушай. Сегодня утром твой папа собирается продать дом. Сногсшибательный, не сойти мне с этого места. Я подцепил большую рыбу.

– Д. О. Воленте, – говорит Пол.

– Точно. Семейство Воленте из наивысших кругов Северной Каролины.

Год прозанимавшись в школе латынью, Пол решил, что Д. О. Воленте[10] есть святой покровитель риелторов, которого следует обхаживать, как доброго самаритянина, – показывать ему каждый дом, во всем идти на уступки, оказывать всяческие знаки внимания, не наживаться на сделках с ним, а не то жди беды. После истории с резинками наша жизнь стала походить на ридикюль, в котором уютно перемешались шуточки, колкости, двусмысленности, грубый гогот, а оправданием всему этому служит, натурально, любовь.

– Веди себя сегодня с матерью, как добрый друг, – ладно, друг? – говорю я.

– Я и есть ее друг. А она – сучка.

– Ничего подобного. Жизнь у нее труднее твоей, хочешь верь, хочешь не верь. Ей же приходится иметь дело с тобой. Как твоя сестра?

– Отлично.

Его сестре Клари двенадцать лет, и она мудра в такой же мере, в какой неискушен Пол.

– Скажи ей, что мы завтра увидимся, ладно?

Телевизор вдруг начинает звучать громче, мужской голос на высоких децибелах балабонит о Майке Тайсоне, который получил 22 миллиона, побив Майкла Спинкса за девяносто одну секунду.

«Я бы и за половину таких денег позволил ему расквасить мне хайло», – говорит голос.

– Слышишь? – спрашивает Пол. – Он позволил бы себе «хайло расквасить».

Пол любит обороты такого рода, считает их очень смешными.

– Да. Ты завтра будь готов к моему приезду, хорошо? Если мы хотим добраться до Битона, штат Техас, выехать придется пораньше.

– Сначала он был Избитон, а после ему хайло расквасили. Ты снова жениться не собираешься? – спрашивает он – как-то смущенно. Не знаю почему.

– Ни в коем случае. Люблю тебя, договорились? Ты посмотрел «Декларацию независимости» и брошюры? Я ожидаю, что к поездке ты будешь во всеоружии.

– Нет, – отвечает он. – Зато у меня есть новый прикол.

Так он называет анекдоты.

– Расскажи. Я им клиентов порадую.

– Лошадь подходит к стойке бара и просит пива, – без какого-либо выражения произносит Пол. – Что говорит бармен?

– Сдаюсь.

– «Эй, а чего у тебя рожа такая вытянутая?»

На его конце линии наступает молчание, говорящее, что каждый из нас понимает мысли другого и надрывает бока от безмолвного хохота – наилучшей, головокружительной разновидности смеха. Мое правое веко начинает подергиваться, вполне предсказуемо. Наступает идеальный момент – и безмолвный смех служит ему печальным контрапунктом – для меланхолических размышлений об утрате того и сего, для быстрого просмотра меню важных и не важных вещей, которое поднесла нам жизнь, а мы не сумели правильно его прочитать. Я же ощущаю взамен всеприятие, защищенное со всех сторон удовлетворением и обещаниями только еще начинающегося дня. Ложного чувства благополучия попросту не существует.

– Отлично, – говорю я. – Просто отлично. Но только – что лошадь делает в баре?

– Не знаю, – отвечает Пол. – Может быть, танцует.

– Напивается, – предлагаю я. – Кто-то довел ее до этого.

Снаружи, среди прогревающихся газонов Кливленд-стрит, Скип Мак-Ферсон восклицает: «Он бьет! И забиваааает!» Сдержанные смешки, скрежет сминаемой пивной банки, еще один мужской голос произносит: «Хороший щелчок есть хороший щелчок, дааасэээроберт!» В конце квартала взревывает, точно проснувшийся лев, дизельный двигатель. Ремонтники принялись за работу.

– Завтра заберу тебя, сынок, – говорю я. – Идет?

– Ага, – отвечает Пол. – А я тебя. Идет.

И мы кладем трубки.

2

Семинарская улица, 8.15, День независимости уже определяет дух предстоящих выходных, и все внешние проявления городской жизни норовят приладиться к нему. До 4-го осталось три дня, однако перед «Френчиз Галф» уже теснятся машины, парковочная площадка «Пелчерз-Маркет» заполнена, горожане обмениваются громкими приветствиями с порогов химчисток и «Городского винного», а утро становится все более жарким. Многие уезжают в Блу-Хилл и Литтл-Комптон или – подобно моим соседям Замбросам, которые не знают, куда девать время, – на пижонские ранчо Монтаны или в рыбацкие приюты Айдахо. У всех на уме одно: избежать пробок, первыми выскочить на шоссе, а там поднажать. Убраться подальше от города – для жителей нашего приморского штата это приоритет № 1.

Первым делом я собираюсь заглянуть с утра пораньше в один из двух моих сдаваемых в аренду домов, забрать у жильцов плату, потом быстренько проскочить через город до офиса нашего агентства, оставить там мою «редакционную» статью, забрать ключи от дома в Пеннс-Неке, который я нынче показываю, и на скорую руку посовещаться с «запасными игроками» агентства, близнецами Льюисами, Эвериком и Уорделлом, насчет нашего участия в понедельничных торжествах. Собственно, участие это сводится к раздаче бесплатных сосисок и корневого пива с принадлежащего мне разъездного лотка, который я ссудил ради такого дела агентству (если удастся заработать какие-то деньги, они пойдут двум осиротевшим детям Клэр Дивэйн).

Я еду по Семинарской, которая со времен бума обратилась в главную нашу «Милю чудес», чего никто из нас вовсе не жаждал, – все магазины на ней сейчас затеяли «пожарные распродажи», выставив на тротуар бросовые товары, пролежавшие без движения с Рождества, лотки с ними украшены патриотическими флажками и броскими лозунгами, каковые призывают граждан потратить заработанные тяжким трудом денежки на истинно американский манер. Магазин «Всего навалом» выставил щедрые охапки сомнительного качества маргариток и красных амарантов, надеясь, что те привлекут замотанного бизнесмена или отправляющегося домой автостопом семинариста, людей подавленных, но пытающихся изобразить праздничное настроение («Будьте галантными за малые деньги»). Брэд Халберт, гей и владелец обувного магазина, выстроил вдоль витрины причудливую обувку, всю одного размера, и поместил среди нее своего загорелого, скучающего катамита Тодда – усадил его на табурет за выносным кассовым аппаратом. А книжный магазин пытается сбыть излишки – груды дешевых словарей, атласов и никому не нужных календарей на 1988-й плюс прошлогодние компьютерные игры; все это свалено кучей на огромный стол, дабы разжечь интерес вороватых подростков наподобие моего сына.

Должен сказать, однако, что впервые с 1970 года, когда я сюда перебрался, два магазина на Семинарской остались пустыми – управляющие их, задолжав многим и деньги, и оплаченные, но не доставленные товары, сбежали под покровом ночи. Один потом объявился в торговом центре Натли, о другом и поныне ни слуху ни духу. Да ведь и многие из дорогих сетевых заведений, распродажами особо не увлекавшихся, пройдя через поглощения, слияния и реорганизации в соответствии с главой 11[11] Закона о банкротстве, обратились теперь в дорогие магазины второго ряда, для которых распродажи – основной способ выжить. Этой весной «Пелчерз» отложил торжественное открытие колбасно-сырного отдела; торговавший японскими автомобилями автосалон прогорел и стоит теперь на 27-м шоссе опустелым. А по уикэндам улицы заполняет и совершенно иная толпа приезжих. В начале восьмидесятых, когда население Хаддама выросло с двенадцати тысяч до двадцати, а я еще писал статьи для спортивного журнала, нашими типичными гостями выходного дня были учтивые ньюйоркцы – богатые обитатели Сохо в причудливых нарядах и обеспеченные истсайденцы, привычно выезжавшие на день «за город» и слышавшие, что есть такой оригинальный городок, Хаддам, который стоит посетить, он еще не испорчен и немного походит на Гринвич или Нью-Канаан пятидесятилетней давности, – и тогда это было правдой, хотя бы отчасти.

Теперь эти люди либо сидят безвылазно в своих бетонных домиках с решетками от грабителей на окнах, выбираясь лишь в город или в места, которые им пока еще по карману, либо продали домики и вернулись в родной Канзас-Сити, либо решили начать все заново в «городах-близнецах», в Портленде – там, где жизнь не так стремительна (и не так дорога). Хотя многие из них, уверен в этом, одиноки, и надоело им все хуже горькой редьки, и хочется, чтобы кто-нибудь их ограбить попробовал, что ли.

Однако в Хаддаме их место заняли, подумать только, джерсийцы, прибывавшие с севера, из Белвилла и Тотовы, или с юга, из Вайнленда и Милвилла, – люди выезжали на денек прокатиться по 206-му, «просто чтобы запомнить, куда оно ведет», и заглядывали в наш городок (неудачно переименованный муниципалитетом в «Хаддам Приятный»), чтобы перекусить и осмотреться. Все они – я наблюдал за ними из окна офиса, когда «дежурил» в нем по выходным, – решительно никакой целеустремленностью не отличались. Детей у них было больше и более шумных, чем у прежних, машины были более жалкими – у той зеркальца не хватает, у этой дверной ручки, – а парковались они ничтоже сумняшеся так, что составляли помеху другим, – поперек подъездной дорожки или рядом с пожарным гидрантом, словно там, где они живут, никто этих гидрантов отродясь не видывал. Они заскакивали в йогуртные кафе, поглощали чуть ли не товарными вагонами печенья с шоколадной стружкой, но лишь немногие из них заходили в «Пару адвокатов», чтобы позавтракать по-человечески, совсем уж немногие проводили ночь в «Харчевне Август», а домами так и вовсе никто не интересовался, хоть иногда они и отнимали у меня половину дня, с шутками и прибаутками осматривая жилища, о которых забывали, едва усевшись в свои «файрберды» и «монтего» и мрачно направив их в Манахокин. (Шакс Мерфи, который возглавил агентство после кончины старика Отто Швинделла, попытался ввести проверку кредитоспособности перед показом дома, установив нижний порог в 400 тысяч. Однако мы хором потребовали отменить ее после того, как одна рок-звезда проверяться отказалась, а затем выложила «Сенчури 21» два миллиона.)

У семинарии я выруливаю из потока покидающих на выходные город машин, огибаю по улице Конституции центр, миную библиотеку, пересекаю под «мигалкой» Плам-роуд и еду вдоль металлической ограды, за которой покоится мой сын Ральф Баскомб, а достигнув Медицинского центра Хаддама, сворачиваю налево, на Эрато, и по ней доезжаю до Клио, где стоят посреди тихого квартала два моих доходных дома.

Может показаться необычным, что человек моих лет и характера (не авантюрного) полез в потенциально коррумпированный мир недвижимости, битком, так сказать, набитый сомнительными, ненадежными жильцами, злобными перепалками насчет залогов на предмет возмещения убытков, бессовестными ремонтниками, фальшивыми чеками, грубиянскими полуночными звонками по поводу протекающей крыши, засорениями стоков, ремонтом тротуаров, злыми собаками, никудышными бойлерами, осыпающейся штукатуркой, шумными вечеринками, на которые соседи приглашают полицию, что нередко приводит к долгим судебным тяжбам. Простое и быстрое объяснение: я решил, что меня эти потенциальные кошмары не коснутся, и так оно, по большей части, и вышло. Два моих дома стоят бок о бок на тихой зеленой улице почтенного, населенного чернокожими района, называемого Уоллес-Хилл, он уютно расположился между нашим маленьким деловым центром и относительно богатыми владениями белых граждан в западной части города – почти на задах больницы. Основательные, более-менее процветавшие семейства негров – средних лет и постарше – десятилетиями жили здесь в маленьких, стоящих вплотную один к другому домах, которые содержались в гораздо лучшем, нежели средний, порядке и ценность которых (за несколькими уродливыми исключениями) неуклонно возрастала – не точно в ногу с недвижимостью белых районов, но и без подешевлений, вызванных недавними спадами в занятости «белых воротничков». Это Америка, какой она была когда-то, только почернее.

Большинство жителей здешних улиц – воротнички «синие»: водопроводчики, автослесари, подстригальщики газонов, использующие вместо офисов свои гаражи, что позволяет им экономить на налогах. Есть у нас пара пожилых проводников спальных вагонов и несколько работающих учительницами мамаш плюс множество пенсионеров, которые выкупили свои закладные и совершенно счастливы тем, что могут теперь просто гулять по улице. В последнее время некоторое количество черных дантистов и терапевтов, а с ними три адвокатских семейства надумали перебраться в этот район, похожий на те, в которых они росли или, по крайней мере, могли расти, если бы их родители и сами не были адвокатами и дантистами, сумевшими отправить детей в «Андовер» и «Браун». Разумеется, в конце концов, по мере того как городская собственность подрастает в цене (а намного больше ее не становится), здешние семьи начинают понимать, что она может приносить немалый доход, и перебираются в Аризону или на юг страны, где их предки сами были когда-то собственностью, и места наподобие этого района «облагораживаются» вследствие появления белых и богатых черных, и кончится все тем, что моя недвижимость, порой доставляющая мне головную боль, впрочем, терпимую, обратится в золотую жилу. (В устойчиво черных районах этот демографический сдвиг совершается медленнее, поскольку у обеспеченного черного американца имеется не так уж много мест, куда он или она могли бы перебраться и почувствовать себя лучше, чем сейчас.)

Однако это еще не вся картина.

После моего развода, а говоря точнее, после того, как прежняя моя жизнь внезапно закончилась, а на меня напала своего рода «психологическая отчужденность», позволившая мне выжить, я сбежал во Флориду, а потом и во Францию, смущенно сознавая, что никогда не делал в жизни чего-то по-настоящему хорошего – разве что для себя и своих близких (да и с этим не каждый из них согласится). Статьи о спорте, как скажет вам любой, кто когда-либо писал или читал их, позволяют самым безвредным образом сжигать несколько малообещающих клеток мозга, пока ты завтракаешь овсянкой, или нервно ждешь в приемной врача результатов томографии, или коротаешь сонные, одинокие минуты в каталажке. Что же касается города, в котором я живу, то, помимо доставки наполовину задавленной белки к ветеринару или звонка в пожарную службу, сделанного, когда мои соседи Деффейсы затеяли готовить барбекю на газовой жаровне, установив ее на задней веранде, да веранду эту и подожгли, что грозило бедой всему нашему кварталу, – помимо этих или каких-то иных актов вялого пригородного героизма, я, вероятно, внес в благосостояние нашего города вклад настолько малый, насколько это возможно для занятого человека без того, чтобы показаться врагом общества. А между тем я прожил в Хаддаме пятнадцать лет, и кривая моего процветания только что потолок не пробила. Я наслаждался его благами, посылал детей в его школы, часто и регулярно пользовался его улицами, скошенными бордюрами, канализацией, водопроводом, полицейской, пожарной и всякого рода другими службами, призванными обеспечивать мое благополучие. И вот почти два года назад я ехал домой в усталом полуоцепенении, вызванном долгим, непродуктивным утром, которое отдал показу домов, и, повернув не там, где следовало, оказался за Медицинским центром Хаддама, на маленькой улице Клио, вдоль которой на жаре позднего августа сидело, проветриваясь, на своих крылечках большинство негритянского населения города. Разговоры с крыльца на крыльцо, кувшины с холодным чаем или водой у ног, жужжание маленьких вентиляторов с уходящими в окна проводами… Я ехал мимо них, а они мирно (или так мне показалось) поглядывали на меня. Одна пожилая женщина мне даже рукой помахала. На углу стояла компания юношей в мешковатых спортивных трусах и с баскетбольными мячами в руках – они курили и беседовали, обнимая свободными руками друг друга за плечи. Казалось, никто из них меня не заметил и никаких угрожающих жестов не произвел. И я по какой-то причине ощутил потребность объехать квартал и прокатиться по той же улочке снова, что и проделал, и все повторилось, и женщина снова помахала мне, точно ни меня, ни моей машины в жизни не видела, не говоря уж – двумя минутами раньше.

А совершая третий круг, я думал, что за полтора прожитых мной в Хаддаме десятилетия по меньшей мере пять сотен раз проезжал по этой улице и по четырем-пяти другим таким же, лежащим в темнокожей части города, но не знаю на них ни единой души, никто меня в гости не приглашал, никаких визитов я не наносил, не продал ни одного здешнего дома и, вероятно, не прошелся ни по одному тротуару (хоть и не боюсь таких прогулок ни днем ни ночью). И тем не менее считаю подобные улочки краеугольными камнями, первоклассными кварталами, а их жителей – честными и полноправными хранителями этих мест.

При четвертом моем объезде квартала никто мне, натурально, рукой не махал (собственно говоря, двое уже стояли на своих крылечках, пасмурно глядя в мою сторону, да и баскетбольные юноши тоже подбоченились и проводили меня недобрыми взглядами). Зато я обнаружил два притулившихся один к другому одинаковых дома – одноэтажных, типично американских, каркасных, немного запущенных, с полосатыми оконными козырьками, с кирпичной облицовкой до середины фасадов, высокими крытыми крылечками и огражденным проходом между ними. Перед каждым стояла табличка «ПРОДАЕТСЯ» с адресом и телефоном риелторской компании из Трентона. Я благоразумно записал телефон, а затем вернулся в офис и позвонил, чтобы узнать о цене и о возможности приобретения обоих домов. Я провел в торговле недвижимостью уже довольно долгое время и был рад случаю подумать о диверсификации моих капиталовложений и возможности упрятать деньги туда, где мне будет трудно до них добраться. Думал я и о том, что, если мне удастся купить оба дома задешево, я смогу сдавать их тем, кто захочет в них поселиться, – чернокожим пенсионерам с фиксированными доходами, или старикам, не очень здоровым, но еще способным позаботиться о себе, не быть бременем для своих детей, или молодоженам, которым нужна не очень дорогая, но крепкая основа их жизни, то есть людям, которым я смогу обеспечить уютное существование перед лицом рвущихся в небо цен на жилье – до времени, когда они переберутся в приют престарелых или приобретут свой первый дом. Сам же я буду испытывать удовлетворение от того, что вкладываю средства в моей общине, даю людям возможность получить жилье, которое им по карману, поддерживаю самобытность района, который мне очень нравится, прикрываю мою финансовую спину и обретаю более основательное чувство связи с жизнью, коего мне – с тех пор как Энн два года назад переехала в Дип-Ривер – порой не хватало.

Я чувствовал, что буду идеальным современным домовладельцем – исполненным исключительного сострадания к ближнему обладателем солидных капиталовложений, способным одаривать других тем, что он смог накопить за годы продуманной, пусть и не очень спокойной жизни. Каждый, кто живет на этой улочке, будет испытывать счастье, увидев мою проплывающую мимо машину, зная, что я, скорее всего, остановлю ее, чтобы заменить кухонный смеситель новым, или провести профилактический осмотр стиральной машины, или просто навестить моих жильцов и выяснить, всем ли они довольны, что, не сомневался я, и будет иметь место, причем неизменно. (Большинство жаждущих диверсификации людей, не сомневаюсь, посовещались бы со своими финансовыми консультантами, купили на берегу острова Марко дом на несколько квартир, ограничили риск ущерба, отвели одну квартиру для себя, другую для внуков, а остальные сдали на руки управляющей компании и от апреля до апреля обо всей этой истории и думать забывали бы.)

Я полагал, что смогу внушить моим жильцам возвышенное чувство принадлежности к городской общине, ощущение надежности их положения, чего обитатели этих хаддамских улиц напрочь лишены (хоть и не по своей вине), но жаждут его так же, как все остальные жаждут очутиться в раю. Когда мы с Энн – ожидавшие рождения нашего первенца Ральфа – перебрались из Нью-Йорка в Хаддам и поселились в тюдоровского стиля особняке на Хоувинг-роуд, то получили в придачу к нему нелегкое иммигрантское чувство, что все, кроме нас двоих, живут здесь со времен Колумба и всем до ужаса хочется, чтобы мы это сознавали; что существует некое тайное, доступное им, посвященным, знание, коим мы не обладаем просто потому, что появились здесь слишком поздно, а обрести его, увы, не сможем – по более-менее тем же самым причинам. (Полный бред, разумеется. В большинстве своем люди, где бы они ни жили, появились там с изрядным запозданием – занявшись торговлей недвижимостью, понимаешь это за пятнадцать минут, – тем не менее названное нелегкое чувство владело мной и Энн с десяток лет.)

Однако жители черного района Хаддама, полагал я, никогда не считали своим домом места, в которых жили, все равно какие, даже если они и их родня провели там лет сто, хлопоча лишь об одном: чтобы мы, белые, явившиеся туда сильно позже, чувствовали себя там как дома – за их счет. Вот я и думал, что смогу, по крайней мере, дать ощущение своего дома двум семьям, а соседи их пусть посмотрят, как это бывает.

И потому я быстренько и за относительно малые деньги приобрел два дома на Клио-стрит и посетил каждый, чтобы представиться в качестве нового владельца двум испуганным семьям и заверить их, что намереваюсь по-прежнему сдавать им дома в аренду, скрупулезно исполняя все прежние обязательства и обязанности, а они могут спокойно жить здесь столько, сколько пожелают.

Первое семейство, Харрисы, не сходя с места предложило мне выпить чашку кофе и съесть кусок морковного пирога, и у нас завязались добрые отношения, продолжавшиеся до тех пор, пока Харрисы не ушли на пенсию и не переехали с тремя своими детьми на мыс Канаверал.

С другой семьей, Мак-Леодами, все сложилось, увы, совершенно иначе. Семья эта – муж, жена и пара малых детей – двухрасовая. Ларри Мак-Леод, негр средних лет, бывший военный, женился на молодой белой женщине и теперь работает в соседствующем с нами Инглиштауне, в фирме, производящей дома на колесах. В тот день, когда я пришел к ним, дверь мне открыл он, и первым, что я увидел, была плотно облегающая его торс красная футболка с надписью «Стреляй, пока не сдохнет последний мудак» поперек груди. Вторым, что я увидел, стал лежащий на столике у двери большой автоматический пистолет. Руки у Ларри были длинные, со вздувшимися на бицепсах венами, словно у бывшего спортсмена (кикбоксингом занимался, решил я), а вел он себя дьявольски грубо: пожелал узнать, с какой стати я беспокою его в час, когда он обычно спит, и даже позволил себе заявить, что никакой я не владелец дома, не верит он в это, а просто делать мне нечего, вот я к нему и лезу. В глубине дома я различил кушетку, на которой сидела перед телевизором его костлявая, маленькая белая жена с детьми, – все трое казались в жиденьком свете бледными, оцепеневшими от наркотика. В воздухе веяло странным, стоялым запахом – я почти смог определить его, но чего-то мне не хватило. Так пахнет в шкафу, набитом обувью, которую не носили уже не один год.

Ларри смотрел на меня сквозь запертую на засов сетчатую дверь глазами бешеного бульдога. Я сказал ему в точности то же, что Харрисам, – все прежние обязательства и обязанности будут скрупулезно исполняться и т. д. и т. п., присовокупив специально для него пару слов о необходимости вовремя вносить арендную плату, которую тут же снизил на десять долларов. И добавил к этому, что мне хочется, чтобы этот квартал остался таким, как прежде, с доступным его обитателям недорогим жильем, и хоть я собираюсь потратить на благоустройство обоих домов кое-какие средства, это, заверил я, не приведет к повышению арендной платы. Я объяснил ему также, что все мной задуманное позволяет мне реалистически предсказать возрастание моего чистого дохода, каковое будет достигаться посредством содержания домов в образцовом состоянии, вычетов необходимых для этого трат из моих налогов, радостного удовлетворения, которое станут испытывать мои жильцы, и, возможно, продажи домов, когда я уйду на покой, хотя до этого, признал я, еще далеко.

Я улыбался Ларри сквозь металлическую сетку. Все, что я от него услышал в ответ, это «угу», – правда, один раз он оглянулся через плечо, словно собираясь позвать жену, чтобы та перевела что-то из сказанного мной. Впрочем, он сразу повернулся ко мне и глянул вниз, на столик с пистолетом. «Зарегистрирован, – сказал Ларри. – Можете проверить». Пистолет был большой, черный, выглядел хорошо смазанным и до отказа набитым пулями. Такой способен нанести ни в чем не повинному миру непоправимый ущерб. Хотелось бы знать, подумал я, зачем ему эта штука понадобилась.

– Ну и прекрасно, – сказал я. – Уверен, мы еще увидимся, и не раз.

– Это все? – спросил Ларри.

– Более-менее.

– Ладно, – сказал он и захлопнул у меня перед носом дверь.


Со времени первой нашей встречи, состоявшейся почти два года назад, мы с Ларри Мак-Леодом так и не смогли взаимно обогатить и расширить сложившиеся у нас представления о жизни. Несколько месяцев он присылал чеки, а потом просто перестал, и теперь мне приходится в первый день каждого месяца заглядывать к нему и просить денег. Если Ларри дома, он всегда ведет себя угрожающе и непременно спрашивает, когда я починю то или это, хотя я постоянно поддерживаю оба дома в достойном состоянии, а на прочистку стока или замену шарового поплавка у меня никогда больше одного дня не уходит. С другой стороны, если дверь открывает Бетти Мак-Леод, она просто смотрит на меня так, точно отроду моей физиономии не видела, да и вообще от вербального общения с людьми давно уже отказалась. Чека у нее почти никогда не оказывается, поэтому, увидев за дверной сеткой ее бледное, остроносое личико, обрамленное всклокоченными волосами, я понимаю, что на сей раз мне не повезло. Бывает, что ни один из нас не произносит ни слова. Я стою на крыльце, стараясь, чтобы физиономия моя выражала приязнь, она молча смотрит из-за сетки – не на меня, а вроде как на улицу за моей спиной. И в конце концов покачивает головой и закрывает вторую дверь, и я понимаю, что денег сегодня не получу.

Этим утром я притормаживаю у дома 44 по Клио в половине девятого. День уже поднялся по температурной лестнице на треть ее высоты и кажется безветренным и липким, как летнее утро в Новом Орлеане. По обе стороны улицы выстроились машины, птички чирикают в кронах платанов, высаженных на газонах десятилетия назад. На углу Эрато, опершись на метлы, беседуют две пожилые женщины. За чьей-то оконной сеткой играет радио – старая песня Бобби Блэнда, в колледже я знал ее слова наизусть, а теперь и названия припомнить не могу. Унылая смесь весенней летаргии и мелких домашних дрязг пропитывает воздух, точно погребальный напев.

Дом Харрисов все еще пустует, посреди его палисадника торчит серо-зеленая табличка нашего агентства «СДАЕТСЯ В АРЕНДУ», новенький металлический сайдинг белого цвета и новенькие трехстворчатые окна, затянутые белыми пластиковыми экранами-шторами, скучно поблескивают на солнце. Благодаря алюминиевым козырькам, которыми я украсил печную трубу и кровельный свес, дом и сам выглядит как новенький, и правильно делает, поскольку я пробил под свесом вентиляционное отверстие, утеплил чердак (подняв коэффициент теплосопротивления до 23), заменил половину фундамента и все еще собираюсь, как только подыщу арендатора, поставить на окна решетки от грабителей. Харрисы съехали уже полгода назад, и я, честно говоря, не понимаю, почему арендаторы так и не нашлись, тем более что жилье теперь стоит – не подступишься, а я назначил честную цену, 575 долларов, включая оплату коммунальных услуг. Чернокожий трентонский студент-патологоанатом уж и собрался было снять этот дом, однако его жена решила, что путь от Хаддама до Трентона слишком длинен. Потом его осматривала парочка смазливых судебных секретарш – эти сочли квартал недостаточно безопасным. Разумеется, я долго втолковывал им, что он самый безопасный в городе: единственный наш черный полицейский живет совсем рядом, докричаться можно, больница всего в трех кварталах, здешние жители отлично знают друг друга и привычно радеют о благополучии соседей; была тут одна-единственная попытка проникновения со взломом, так все повыскакивали из домов и повергли грабителя на тротуар, он и до угла добежать не успел. (О том, что ворюга приходился черному полицейскому сыном, я распространяться не стал.) Все оказалось впустую.

Поскольку к дому Мак-Леодов меня не больно-то подпускают, выглядит он не так элегантно, как прежний дом Харрисов. Убогая кирпичная облицовка все еще остается на месте, пара крылечных досок, если ничего не предпринять, скоро износится. Поднявшись на крыльцо, я слышу, как позвякивает уголок нового оконного блока (Ларри потребовал замены, и я позаимствовал блок в одном из домов, которыми управляет наше агентство), и понимаю: дома кто-то есть.

Я коротко нажимаю на кнопку звонка, отступаю на шаг и сооружаю улыбку человека деловитого, но дружелюбного. Тот, кто находится в доме, хорошо понимает, кто пришел, как понимают это и все соседи. Я окидываю взглядом жаркую, тенистую улицу. Женщины с метлами по-прежнему стоят на углу, чье-то радио по-прежнему играет блюзы – «Пчелка», вспоминаю я, вот как называется песенка Бобби Блэнда, правда, слов ее я все равно не помню. Трава в палисадниках выросла, замечаю я, и пошла желтыми пятнами, таволга, которую посадила и до последнего дня поливала Сильвания Харрис, исчахла, подсохла и побурела – наверное, корни подгнили. Я отклоняюсь назад, чтобы взглянуть на огороженный проход между домами. У стен вяло цветут розовые и синие гортензии, прикрывающие счетчики газа и воды, оба дома выглядят заброшенными, нежилыми, словно приглашающими в гости грабителей.

Я снова жму на кнопку, уже понимая, что никто мне не откроет и придется еще раз приехать сюда после уик-энда, когда плата будет просрочена, а может, Ларри про нее и вовсе забудет. С самого времени приобретения этих домов я все подумываю, не покинуть ли мне дом на Кливленд, выставив его на продажу, и не поселиться ли здесь, сэкономив на тратах и тем обеспечив себя на будущее, доказав не словом, а делом мои убеждения по части отношений с людьми. Со временем Мак-Леоды съедут просто-напросто из неприязни ко мне, и я смогу подыскать новых жильцов (может быть, китайцев, это придаст расовому составу квартала некоторую пикантность). Хотя при нынешних рыночных сложностях дом на Кливленд вполне может пропустовать не один месяц, и мне придется сильно снизить цену, после чего я останусь с носом даже при том, что сам буду своим агентом и сам оформлю все нужные документы. А с другой стороны, найти хорошего краткосрочного арендатора такого большого дома, как мой, – дело непростое, даже в Хаддаме, и удача тут штука редкая.

Я еще раз нажимаю на кнопку и недолгое время стою на верхней ступеньке крыльца в надежде услышать за дверью какие-то звуки – шаги, хлопок задней двери, приглушенный голос, топоток пробегающего босиком ребенка. Нет, ничего. Такое случалось и раньше. Конечно, в доме кто-то есть, но к двери не подходит, и кроме как воспользоваться моим хозяйским ключом или позвонить в полицию и заявить, что мне «неспокойно» за обитателей дома, я ничего сделать не могу. Стало быть, остается только отчалить, а попозже днем приехать сюда снова.


Вернувшись на оживленную Семинарскую, я ставлю машину у здания «Лорен-Швинделла» и быстро направляюсь к нашему офису, где над пустыми еще столами, выключенными телетекстовыми консолями и копировальными машинами витает обычная для праздничного дня в риелторском агентстве томная апатичность. Почти все, включая и молодых агентов, с большим упорством проводят сегодня в постели лишний утренний час, прикидываясь, что вследствие предпраздничного исхода никто нынче по-настоящему делами не занимается, а если кому приспичит, тот может за милую душу им и домой позвонить. Одни лишь снующие между самим офисом и складской комнатой Эверик с Уорделлом и мелькают за выходящей на парковку открытой дверью. Эти двое возвращают на склад таблички «ПРОДАЕТСЯ», извлеченные из придорожных канав и найденные в перелесках, куда они попадают, когда местным подросткам надоедает держать их на стенах своих комнат или слышать от матерей, что те их видеть больше не могут. (Мы предложили награду в три доллара за каждую «находку», пообещав не задавать никаких вопросов, и Эверик с Уорделлом, серьезные, нескладные, долговязые и холостые близнецы без малого шестидесяти лет – урожденные хаддамцы и, как ни странно, выпускники Трентонского университета – обратили поиски табличек в точную науку.) Льюисы – отличить одного от другого я, как правило, не в состоянии – живут в стоящем неподалеку от моих доходных домов, сразу за углом, дуплексе, который достался им в наследство от родителей, и, вообще-то говоря, являются самостоятельными, прижимистыми, лишенными сантиментов домовладельцами: им принадлежит в Нешанике (и приносит изрядный доход) целый квартал населенных пожилыми людьми многоквартирных домов. Тем не менее они неполный день трудятся в агентстве, а также регулярно выполняют в моих домах на Клио-стрит мелкие ремонтные работы, и делают это с суровой, явственно обиженной скрупулезностью, способной создать у не знающего нас человека впечатление, что они меня терпеть не могут. А это нимало не отвечает действительности, поскольку оба говорили мне, и не раз, что, родившись в штате Миссисипи, я получил – вместе с нелегким историческим наследием – естественное и точное понимание представителей их расы, к которому ни один белый северянин и близко подойти не способен. Утверждение, разумеется, ни на йоту не верное, однако присущая Льюисам расовая неприкаянность старинного покроя неизменно позволяет их безосновательным «правдочкам» цепляться за жизнь с неколебимой силой истины.

Наша секретарша мисс Бонда Ласк уже покинула, как я вижу, женскую уборную и обосновалась в середине ряда пустых столов с сигаретой и «кокой» – сидит, скрестив ноги и покачивая той, что сверху, да так и будет сидеть, с удовольствием отвечая на телефонные звонки и листая «Таймс», до полудня, когда мы закроемся по-настоящему. Это крупная, рослая блондинка с громоздкой грудью и причудливым чувством юмора, на лице она носит тонны косметики, на теле – яркие, до смешного куцые платья, а живет в соседнем Гроверс-Миллсе, где однажды, в 1980-м, прошла с барабаном во главе военного парада. Она была ближайшей подругой Клэр Дивэйн, нашей убитой агентши, и все норовит обсудить со мной ее «дело», потому что знает, похоже, как мы ни осторожничали, что между Клэр и мной кое-что было. «По-моему, они не шибко стараются, – таково ее устойчивое мнение о нашей полиции. – Будь она белой девушкой, вы бы совсем другое увидели. Тут бы от ФБР проходу не было». И действительно, трех белых мужчин посадили было на день в кутузку, но потом выпустили, и за прошедшие с того времени недели расследование, похоже, никуда не продвинулось, даром что чернокожий жених Клэр – адвокат, работающий с долговыми обязательствами в хорошей фирме, – обладает серьезными связями, а наш Риелторский совет и ее родители назначили за поимку убийцы премию в 5000 долларов. Но справедливо также и то, что ФБР, проведя небольшое расследование, сочло это преступление не федеральным, а самым обычным убийством.

В нашей конторе мы, по крайней мере официально, оставили ее стол не занятым до раскрытия убийства (хотя, сказать по правде, дела у нас идут не настолько хорошо, чтобы нанять кого-то на место Клэр). Бонда, со своей стороны, держит ее кресло обвязанным черной лентой, а на пустую поверхность стола ставит тонкую темную вазу с единственной розой. Так она предостерегает нас от забывчивости.

Впрочем, этим утром на уме у Бонды дела глобальные. Ей нравится быть в курсе текущих событий, она читает все, какие находит в офисе, журналы, а раскрытый «Таймс» держит накинутым поверх своего выставленного напоказ бедра.

– Послушай, Фрэнк, ты за ракеты с одной боеголовкой или с десятью? – Она выпевает это, увидев меня, и посылает мне широкую улыбку, говорящую: «Ладно, как твои делишки?»

Сегодня на ней весьма вычурное, сшитое из красно-бело-синей тафты платье с открытыми плечами, в таком невозможно даже монетку взять со стойки бара, сохранив при этом благоприличный вид. Ничто, кроме шуточек, меня с ней не связывает.

– Все еще с одной, – отвечаю я, уже сняв со стола три листка бумаги со спецификациями сегодняшнего дома и поворотив к выходу.

Эверик и Уорделл, завидев меня, немедля смываются в складскую (обычная история), поэтому я оставляю в их ящике для корреспонденции написанную мной инструкцию насчет того, где и когда им следует поставить у Хаддамского Лужка разъездной лоток для продажи хот-догов – после того как они в понедельник приволокут его на буксире из «Фрэнкса», принадлежащего мне ларька, который торгует корневым пивом на 31-м шоссе, к западу от нашего города. Так они предпочитают вести любые дела – опосредованно и на расстоянии.

– По-моему, боеголовок и без того в наши дни развелось многовато, – говорю я, направляясь к выходу.

– В таком случае ты, по мнению «Таймс», полная какашка.

Она наматывает золотистый локон на мизинец. Вонда – презренная демократка и знает, что я таков же, и думает, если я не ошибся в догадках, что мы с ней могли бы немного развлечься.

– Надо будет это обсудить, – говорю я.

– Что верно, то верно, – лукаво соглашается она. – Но ты, конечно, занят. Известно тебе, что Дукакис бегло говорит по-испански?

Произносится это словно бы не для меня, а для каждого, кто ее может услышать, – как будто пустой офис набит заинтересованными людьми. Но я выхожу в la puerta[12], сделав вид, что ничего не слышал, и как можно быстрее возвращаюсь в прохладное спокойствие моей «краун-виктории».

К девяти я уже качу по Кинг-Георг-роуд, направляясь к мотелю «Сонная Лощина» на шоссе 1, чтобы забрать оттуда Джо и Филлис Маркэм и (надеюсь) к полудню продать им нашу новую недвижимость.

С этой лесной дороги Хаддам не походит на город, терзаемый упадком цен. Старый богатый городок, заложенный в 1795-м рассерженными торговцами-квакерами, которые, не поладив со своими либеральными соседями по Лонг-Айленду, отправились на юг и основали поселение с более правильными, по их мнению, порядками, Хаддам выглядит преуспевающим и уверенно единодушным в своих гражданских ожиданиях. Его жилищный фонд может похвастаться немалым числом больших, выстроенных в стиле Второй империи домов XIX столетия и вилл (принадлежащих ныне дорогим адвокатам и президентам разрабатывающих программное обеспечение компаний) с консольными карнизами, куполами, бельведерами и эркерами, акцентирующими стандартный язык архитектуры – новогреческий[13] с федералистскими вкраплениями, – а также послереволюционными каменными домами с веерными окнами, колоннами при входе и римским рифлением. Все они недешево стоили и в те дни, когда была навешена последняя их дверь (а произошло это в 1830 году); на продажу их выставляют редко, разве что в случае развода, при котором мстительная супруга жаждет, чтобы перед прежним любовным гнездышком появилась большая табличка «ПРОДАЕТСЯ» и ее кобелина узнал, почем фунт лиха. Даже некоторые из георгианских, выстроенных вплотную друг к другу домов стали в последние годы престижными и принадлежат теперь богатым вдовам, охочим до приватности разведенным мужьям-гомосексуалистам и филадельфийским хирургам, которые используют их как загородные прибежища, в которые можно заскакивать по весне с сестрами-анестезистками.

Впрочем, внешность может, разумеется, быть обманчивой, да, как правило, и бывает. На ценах это пока не сказалось, однако банки уже начали понемногу нормировать выдачу денег и обращаться к нам, риелторам, с «проблемами», которые касаются оценки недвижимости. Многие продавцы, купившие по выходе на пенсию дома на озере Озаркс или в «более уединенных» местах Сноумасса, теперь, когда их дети закончили Виргинский университет, предпочитают выжидательную позицию и в конце концов обнаруживают, что жизнь в Хаддаме куда приятнее, чем им представлялось, когда они полагали, что их дома стоят целого состояния. (Я присоединился к жилищному бизнесу не в самый оптимальный момент, даже едва ли не в худший из возможных – за год примерно до его «проверки на вшивость», которая грянула в прошлом октябре.)

Тем не менее я остаюсь, как и большинство людей, оптимистом и считаю, что бум себя оправдал, какие бы ощущения ни порождал в нас настоящий момент. Хаддамским пригородам удалось аннексировать собственно Хаддам, а это увеличило нашу налоговую базу и позволило нам отказаться от моратория на строительство и вложить новые средства в инфраструктуру (хорошее свидетельство тому – раскопки, которые ведутся перед моим домом). А благодаря происходившему в начале десятилетия притоку биржевых маклеров и богатых адвокатов индустрии развлечений в пригороде удалось сохранить несколько исторических зданий, равно как и поздневикторианских домов, разрушавшихся из-за того, что их владельцы постарели, перебрались на жительство в Сан-Сити или просто померли. В то же самое время цены домов из диапазона от умеренной до низкой – их-то я и показываю Маркэмам один за другим – продолжали понемногу расти, как это было и в начале нашего века, и потому большинство здешних обладателей среднего дохода, включая и афро-хаддамцев, все еще могут, если им захочется, перестать платить высокие налоги, продать свои дома, набить карманы долларами, преисполниться сознанием собственного успеха, возвратиться в Де-Мойн или Порт-о-Пренс, купить там дом и жить на свои сбережения. Процветание – новость не обязательно дурная.

В конце Кинг-Георг-роуд широко, точно зеленые сенокосы Канзаса, раскрываются земли производящих дернину ферм, я сворачиваю на некогда деревенскую Квакертаун-роуд, с нее резко беру влево, на шоссе 1, а оттуда выезжаю, описав дугу, на Гренджерс-Милл-роуд, которая позволит мне добраться до «Сонной Лощины», избежав получасовой толчеи машин, что подбираются, стремясь покинуть наши места, к 4-му шоссе. Справа от меня проплывает торговый центр «Квакертаун», уныло стоящий посреди просторной, сейчас почти пустой парковки с горсткой машин на каждом ее краю, над которыми еще болтаются растяжки – «Сирса» и «Голдблюма»; изначальные строители центра ныне ведут свои дела из федеральной тюрьмы Миннесоты. Даже возвышающийся за центром «Синема XII» докатился до того, что показывает лишь один фильм, и только в двух залах. На рекламном козырьке над входом значится: «Б. Стрейзанд: Звезда заскучала ** Помолвка отменяется ** Поздравляем, Берти и Стэш».

Мои клиенты Маркэмы, с которыми я встречаюсь в девять пятнадцать, приехали из крошечного, расположенного в далеком северо-восточном углу штата Вермонт городка Айленд-Понд, а их дилемма стала ныне дилеммой многих американцев. Когда-то, в неразличимых теперь шестидесятых, они были людьми семейными, затем оба бросили ничего не обещавшую двумерную жизнь (Джо преподавал тригонометрию в Аликиппе, пухленькая, медноволосая, немного лупоглазая Филлис вела домашнее хозяйство в округе Колумбия) и отправились, прихватив жилые автоприцепы, в Вермонт, на поиски более яркого и менее предсказуемого Weltansicht[14]. Время и судьба вскоре совершили нимало не удивительный поворот: супруги обоих смылись еще с чьими-то супругами; дети стали увлекаться наркотиками, беременеть, жениться и выходить замуж, а там и вовсе укатили в Калифорнию, или Канаду, или Тибет, или Висбаден, что в Западной Германии. Два или три года Джо и Филлис безотрадно вращались в пересекавшихся кругах друзей и соседей, принимая то одно Weltansicht, то другое, погружаясь в учебу, получая новые степени, обзаводясь новыми приятелями, и в конце концов отдались тому, что было доступным и очевидным с самого начала, – честной и вполне сознательной любви друг к дружке. И почти сразу Джо Маркэму – коренастому, короткорукому человечку моих примерно лет, с маленькими глазками и волосатой спиной (этакий Боб Хоскинс), когда-то игравшему в защите аликиппских «Боевых Насмешников» и явными «креативными» качествами не отличавшемуся, – стало вдруг везти с его цветочными горшками и скульптурами, которые он отливал в абстрактных земляных формах. До той поры это было его забавой, и жена Джо, Мелоди, жестоко высмеяла таковую, прежде чем вернуться в Бивер-Фолс, оставив мужа наедине с его постоянной работой в Департаменте социального обслуживания. Тем временем и Филлис начала понемногу сознавать свою гениальность по части проектирования роскошных иллюстрированных брошюрок на изысканной бумаге, которую она изготовляла своими руками (именно Филлис спроектировала первый большой почтовый каталог Джо). Они и ахнуть не успели, как начали рассылать работы Джо и живописующие их великолепные буклеты Филлис во все концы света. Его цветочные горшки стали продаваться в больших универмагах Колорадо и Калифорнии и появляться, как дорогие коллекционные вещи, в шикарных каталогах из разряда «товары почтой», а затем – к изумлению обоих супругов – побеждать на престижных ремесленных ярмарках (на две из них Маркэмы и поехать-то не смогли, до того были заняты).

Очень скоро они построили для себя большой новый дом с высокими, как в церкви, потолками, камином и дымоходом, сложенными вручную из подобранных вокруг дома камней; дом стоял в конце частной лесной дороги, за старым яблоневым садом. Затем учредили бесплатные курсы для маленьких групп полных энтузиазма студентов Линдонского колледжа – так они пытались расплатиться с общиной, которая поддерживала их во всякого рода тяжелые времена, – а затем у них родилась дочь, Соня, названная в честь одной из хорватских родственниц Джо.

Оба, разумеется, понимали, что удача им выпала невероятная, особенно если вспомнить совершенные обоими ошибки и все, что пошло в их жизнях наперекосяк. К тому же ни Джо, ни Филлис не видели в «вермонтской жизни» своего конечного пункта назначения. Каждый держался довольно жесткого мнения о профессиональных изгоях и состоятельных хиппи, бывших не более чем трутнями в обществе, которое нуждается в новых идеях. «Я не хочу проснуться одним утром, – сказал мне Джо, когда они – насквозь промокшие, наивные миссионеры – в первый раз появились в нашем офисе, – и понять, что обратился в пятидесятипятилетнего засранца в бандане и с идиотской серьгой в ухе, способного говорить только о том, до чего же сдал Вермонт, – и это после того, как куча народу, в точности такого, как он, понаехала туда, чтобы все изгадить».

Соне нужна хорошая школа, решили они, чтобы она могла перейти из нее в еще лучший колледж. Их первые дети учились в местных школах с мексиканцами, желтокожими и шпаной в куртках-бомберах – и что из этого вышло? Старший сын Джо, Симус, уже отсидел срок за вооруженное ограбление, покантовался в трех клиниках для наркоманов и был признан необучаемым; дочь в шестнадцать лет выскочила за байкера и давно уже не давала о себе знать. Еще один мальчик, Федерико, сын Филлис, служил в армии. Имея за спиной столь трезвящий, поучительный опыт, Маркэмы, что вполне понятно, желали для Сони чего-нибудь, позволяющего надеяться на большее.

И потому они стали искать город, где и школы наилучшего качества, и жить было бы приятно, и до нью-йоркского рынка, куда отправлялись работы Джо, было бы недалеко, – и Хаддам занял первое место по всем трем категориям. Джо засыпал город и его окрестности письмами и резюме и отыскал в Хайстауне, в новом издательстве учебной литературы, «Ливридж Букс», работу, которая позволяла использовать его математические и компьютерные познания. Филлис обнаружила, что в городе имеется несколько любительских групп, занимающихся изготовлением бумаги, и возможность построить, обновить или арендовать студию, в которой Джо сможет лепить свои горшки и отливать скульптуры, чтобы затем рассылать их вместе с ее впечатляющими брошюрами, – все это подтолкнуло Маркэмов к попытке начать новую жизнь в нашем солнечном, не замаранном наркотиками краю, где и школы хороши, и улицы безопасны.

Их первый визит пришелся на март, когда, как они совершенно правильно полагали, «все» выставляется на продажу. Спешить им не хотелось, они думали изучить весь спектр предложений, принять тщательно обдуманное решение и к первому мая купить дом, а четвертого уже поливать свою лужайку. Они понимали, конечно, Филлис Маркэм сама мне об этом сказала, что им придется «ужаться» в тратах. Пока они барахтались в Вермонте, мир изменился, и во многом. Деньги подешевели, теперь их требовалось больше, чем прежде. Хотя в общем и целом Маркэмы считали, что в Вермонте они жили правильно, сумели отложить кое-что за последние годы, а во всем, что с ними случилось, – разводы, одинокая, бесцветная жизнь, неприятности с детьми – вели себя совершенно как один человек.

Они решили при первой же возможности продать свой новый, собственными руками построенный дом и быстро нашли молодого кинопродюсера, который пожелал купить его с небольшой скидкой и рассрочкой на десять лет. Им хотелось, сказал мне Джо, создать ситуацию, из которой не будет обратной дороги. Они перенесли всю мебель в сухой сарай каких-то своих друзей, заняли домик других, уехавших отдыхать, и в одну субботнюю ночь выехали на своем «саабе» в Хаддам, чтобы в понедельник утром явиться в какое-нибудь агентство в качестве покупателей.

Они не ведали, что отправляются на встречу с самым большим потрясением их жизни!

Было совершенно ясно, ради чего Маркэмы вышли на рынок жилья, и желания они питали – о чем я им и сказал – более чем оправданные: им требовался скромный, но привлекательный дом с тремя спальнями и, может быть, несколькими симпатичными деталями, не вступающими, однако ж, в противоречие с принятой ими этикой, основу коей составляло «ужаться» и «образование превыше всего». Дом с паркетными полами, лепниной под потолком, маленьким резным камином, простыми лестничными перилами, венецианскими окнами и, пожалуй, с банкеткой у одного из них. И с маленьким участком земли позади, примыкающим к кукурузному полю какого-нибудь брюзгливого фермера или же к пруду либо ручью. Построенный до войны или сразу после нее. Лужайка с крепким кленом посередке или с давними насаждениями, пристроенный к дому гараж, возможно нуждающийся в переделке. Гарантийное письмо или финансирование владельца, что-то в этом роде, с чем жить, вообще-то, можно. Ничего нарочитого, претенциозного, просто дом для небольшой здравомыслящей, недавно образовавшейся семьи, вступающей в третью четверть жизни с малым ребенком на руках. Скажем, в районе 148 тысяч, около трех тысяч квадратных футов, поближе к средней школе и чтобы до продуктового было рукой подать.


Единственная проблема состояла и состоит в том, что дома наподобие этого – те, о которых Маркэмы продолжают мечтать, переваливая хребет Таконик, выискивая в лунном свете плывущие мимо, затаившиеся в лесах низкие крыши и домики с замшелыми, заросшими плющом каменными стенами на деревенских улочках, что, изгибаясь, уводят воображение к домостроительным чудесам, – такие дома стали достоянием истории. Древней истории. И цены, о которых помышляют Маркэмы, ушли в небытие примерно в то время, когда Джо распрощался с Мелоди и занялся пухленькой, круглогрудой и бойкой Филлис. Году, скажем, в 1976-м. Поживите-ка сейчас в доме за четыреста пятьдесят тысяч, если, конечно, найдете такой.

Возможно, я и смог бы подобраться поближе к мечте этих покупателей, если бы они так не спешили и не падали в обморок, когда по оценкам банка стоимость дома оказывалась на тридцать тысяч ниже запрошенной, его продавец требовал 25-процентного задатка, а о концепции, именуемой «финансирование владельца», и слыхом не слыхивал.

Дома, которые я мог бы им показать, до мечтаний Маркэмов здорово недотягивают. Сейчас средний дом в районе Хаддама стоит 149 тысяч, за эти деньги можно купить стандартное, колониального стиля жилище, почти достроенное и находящееся в не таком уж и близком к городу Мэллардс-Лэндинге: 1900 квадратных футов, гараж, три спальни, две ванные; камин, подвал и ковры отсутствуют, дом стоит на участке размером 50 на 200 футов, «сгруппированном» так, чтобы сохранить образ открытого пространства, из окон открывается вид на «пруд» с дном из стеклопластика. Все это погружает Маркэмов в бездну уныния и после трех недель осмотров лишает желания даже вылезать из машины и обходить большую часть тех домов, у которых я назначаю им встречи.

Помимо этого я познакомил их с чередой старых сельских домов, не выходящих за рамки их ценового окошка, – чаще маленьких, темных, с двумя спальнями, неопределенно греческими фасадами, изначально построенных на пороге нашего века для слуг богатеев, а ныне принадлежащих потомкам сицилийских иммигрантов, которые приезжали в Нью-Джерси, чтобы трудиться каменщиками на строительстве церкви Библейского института, а то еще работникам сферы услуг, владельцам магазинчиков или неграм. Дома эти представляют собой запущенные, ужатые версии более импозантных городских особняков – я знаю это, потому что, переехав сюда восемнадцать лет назад, мы с Энн снимали один такой, – квадратные комнаты с несколькими окнами и низкими потолками, как-то несуразно соединенные, отчего чувствуешь себя в них задыхающимся и нервничаешь, как в приемной дешевого хиропрактика. Кухни там всегда на задах, больше одной ванной комнаты встречается редко (разве что дом перестраивали, однако в таких случаях он и стоит вдвое дороже), фундаменты отсырелые, давно попорченные термитами. Это нерешаемые архитектурные головоломки с чугунными, подозрительными по части свинца трубами, требующей расшифровки проводкой и двориками размером с почтовую марку. Вы платите за все эти радости полную цену и получаете возможность слушать, как пукают ваши соседи. Продавцы – это всегда последняя линия обороны в войне с реальностью, они первыми учуивают, что таинственные коррекции рынка угрожают их незаменимости. (Покупатели – предпоследняя.)

В двух случаях дело кончалось показом домов Соне (одногодке моей дочери!) – в надежде, что ей понравится какая-то деталь (строгая «розовая комната», в которой она сможет поселиться, особенно уютное местечко для видеомагнитофона, какие-нибудь встроенные кухонные шкафы) и она повлачится обратно к машине, лепеча, что увидела дом, о котором мечтала всю свою короткую жизнь, и мама с папой просто обязаны его осмотреть.

Да только этого не случилось. Во время исполнения обеих моих бессмысленных затей Соня бродила, стуча каблучками, по пустым комнатам, гадая, не сомневаюсь, как это двенадцатилетняя девочка может купить дом, а я, глянув в щель между шторами, видел, как Джо и Филлис предаются в моей машине язвительным спорам, назревавшим, надо думать, в течение дня, – оба смотрели за ветровое стекло, он с переднего сиденья, она с заднего, брюзжа, но друг на дружку не глядя. Раз-другой Джо резко оборачивался, фокусируя на жене маленькие пристальные, как у обезьяны, глаза и выпаливая нечто уничтожающее, а Филлис скрещивала на груди пухлые руки, бросала на дом ненавидящий взгляд и только потряхивала головой, не снисходя до ответа. В скором времени мы с Соней выходили и вся компания отправлялась к следующему дому.

Увы, по невежеству своему и упрямству Маркэмы не сумели постичь гностическую истину торговли недвижимостью (истину, которой невозможно поделиться, не показавшись бесчестным или циничным): человек никогда не отыскивает и не покупает того дома, какого он, по его словам, жаждет. Рыночная экономика, как я уяснил, ни в малой мере не исходит из того, что потребитель получает желаемое. Она исходит из того, что вам предлагается нечто такое, в чем вы, по вашим представлениям, не нуждаетесь, но зато доступное, предлагается раз за разом, пока вы не сдаетесь и не начинаете проникаться ощущением, что и оно вам по душе, и сами вы тоже человек довольно симпатичный. И ничего дурного в таком раскладе нет. С какой это стати вы должны получать лишь то, что считаете, как вам представляется, желательным, или ограничиваться вашими незатейливыми планами? Жизнь устроена совершенно иначе, и, если вам хватает ума, вы рано или поздно решаете, что оно и к лучшему.

Собственный мой подход ко всем подобным делам и, в частности, к истории с Маркэмами состоит в том, чтобы со всей ясностью дать понять, у кого я состою на жалованье (у продавца), что мое дело – познакомить клиентов с нашими местами, а там уж пусть они сами решат, хочется ли им здесь жить, а после воспользуются моей готовностью продать им, собственно говоря, дом. Кроме того, я стараюсь внушить им, что продаю дома так, как хотел бы, чтобы один из них продали мне: не обращаясь во флюгер; не излагая воззрения, в большую часть которых не верю; не показывая клиенту уже виденный им и не понравившийся дом, притворяясь, будто ни того ни другого не было; не уверяя, что дом «интересен» или «обладает потенциалом», когда сам считаю его изрядной дырой, и, наконец, не пытаясь заставить людей поверить в меня (не то чтобы мне совсем уж верить нельзя – просто я не напрашиваюсь на это), но прося их верить в то, что им дороже всего, – в самих себя, в деньги, в Бога, в стабильность, в прогресс или просто в дом, осмотрев который они решат поселиться в нем, потому что он им по душе, – и соответственно поступать.

В целом к сегодняшнему дню Маркэмы осмотрели сорок пять домов – приволакиваясь из Вермонта и уволакиваясь в него с видом все более хмурым, хотя многие они видели лишь из окна моей машины, медленно ехавшей вдоль бордюра. «Вот в этом сортире я жить точно не стал бы», – сообщал Джо, злобно глядя на дом, к которому я их привез. «Вы попусту потратите здесь время, Фрэнк», – сообщала Филлис, и мы уезжали. Или же она говорила мне с заднего сиденья: «Джо не переваривает оштукатуренные дома. В Аликиппе он как раз в таком и вырос. К тому же нам не хочется делить с соседями подъездную дорожку».

И это были неплохие дома. Определенно не из тех, что «нуждаются в починке» или «просто требуют немного любви», не «мечта рукодельника» (да в Хаддаме такие и не водятся). Я не показал им ни одного дома, в котором они не смогли бы без особо тяжких трудов начать втроем новую жизнь, показанные мной дома требовали лишь недорогого ремонта да немного пространственного воображения.

Маркэмы застряли на том, с чего начали в марте, – они все еще не совершили покупку, не назвали свою цену, не выписали чек на сумму задатка и даже не осмотрели хотя бы один дом дважды, а вследствие этого впали в уныние, поскольку близилась знойная середина лета. Что касается моей жизни, я за это время удачно продал восемь домов, показал тридцати разным людям сотню других, провел с детьми несколько уик-эндов на Побережье, посмотрел (лежа в кровати) полуфинал, открытие сезона на «Ригли», открытый чемпионат Франции по теннису и три Уимблдонских тура; ну а если говорить о делах более значительных, то наблюдал, как уныло и со скрипом тянется президентская кампания, пережил свой сорок четвертый день рождения и понял, что мой сын понемногу становится и для себя, и для меня источником тревоги и огорчений. А помимо того, в эти временные рамки вместились два крушения пассажирских авиалайнеров (вдали от наших берегов); Ирак потравил кучу курдских крестьян; президент Рейган посетил Россию; на Гаити состоялся переворот; центр страны поразила засуха, а «Лейкерсы» победили в чемпионате НБА. Жизнь, как говорится, продолжалась.

Между тем Маркэмы начали «грызть ногти» при мысли о кинопродюсере, который жил теперь в доме их мечты и, по уверениям Джо, продюсировал порнофильмы с участием местных подростков. Кроме того, выходное пособие, полученное Джо от вермонтской социальной службы, как пришло, так и ушло, да и деньги, которые он отложил на отдых, тоже подходили к концу. У Филлис, к большому ее испугу, появились болезненные и, возможно, зловещие женские проблемы, которые заставили ее ездить среди недели в Берлингтон ради сдачи анализов, двух биопсий и разговоров об операции. «Сааб» их начал перегреваться и плеваться во время поездок Филлис и Сони в танцклассы Крафтсбери. И, как будто этого было мало, друзья Маркэмов возвратились из посвященного геологическим штудиям отпуска на Большом Невольничьем озере, и Джо с Филлис пришлось вернуться в их изначальный, давно покинутый дом, по-прежнему принадлежащий им, и начать подумывать о государственном пособии.

Маркэмы столкнулись также с высоким уровнем неизвестности, неотделимым от покупки любого дома, – неизвестности, которая почти наверняка сказалась бы на всей их жизни, даже если б они были богатыми кинозвездами или клавишниками «Роллинг Стоунз». В конечном счете покупка дома частично определяет пока неизвестный нам предмет наших дальнейших забот: то, какой вид из эркерного окна мы получим (или не получим), где именно мы будем ругаться или любиться, где и в каких условиях почувствуем себя попавшими в расставленную жизнью ловушку или защищенными от бури, где будут во благовременьи погребены самые одухотворенные (пусть и сильно переоцененные) составляющие наших личностей, где мы сможем умереть или заболеть так, что станем желать себе смерти, куда вернемся после похорон или, как я когда-то, развода.

А оставляя в стороне эти еще неведомые им обстоятельства, следует помнить и о том, чего они пока не знают о самом доме, и о чреватой будущими печалями уверенности, что узнают они это, лишь когда подпишут все документы, войдут в дом, закроют за собой дверь и поймут: этот дом – их. И немного погодя узнают много чего другого и, возможно, малоприятного, а ведь им не хотелось, чтобы оно – неведомое, но предвкушаемое – дурно сказалось на них или на ком-то из тех, кого они любят. Временами я просто не понимаю, зачем люди покупают дома, да и, коли на то пошло, вообще делают что бы то ни было, содержащее осязаемое вероятие сесть в лужу.

Часть моего служения Маркэмам как раз и сводится к стараниям заполнить такие пробелы. В конце концов, моя задача – внушить клиентам, что они многого не знают и знать не могут, и потому я не сомневаюсь, что после длительных, не приносящих удовлетворения столкновений с реальностью большинство из них начинает трепетать и дрожать от страшных мыслей: да не мошенник ли этот малый? А вдруг он наврет мне с три короба и прикарманит мои денежки? Вдруг этот район вот-вот переведут в категорию криминальных, а на моей улице начнут расти как грибы богадельни и диспансеры для наркоманов? Я знаю также, что единственная серьезная причина «срыва» клиента (помимо его вопиющей глупости или грубости риелтора) – это разъедающее душу подозрение, что агенту наплевать на его желания. «Он просто показывает нам то, что не смог сбыть с рук, и хочет, чтобы оно нам понравилось», или «Мы объяснили ей, чего хотим, а она ни разу нам ничего похожего не показала», или «Он попусту тратит наше время – таскает нас по городу, да еще и пожрать за наш счет норовит».

В начале мая я предложил им меблированную кооперативную квартиру в перестроенном викторианском особняке на Берр-стрит, прямо за Хаддамским театром – со всеми удобствами и крытой стоянкой для машин. Стоила она на 1500 долларов больше, но находилась рядом со школами, да и Филлис смогла бы обходиться без второй машины до времени, когда Джо начнет работать. Однако Джо, ругаясь дурными словами, заявил, что в последний раз жил в «говеной квартирке без горячей воды» в 1964-м, когда был второкурсником «Даквесна», и больше не станет, да и не желает к тому же, чтобы Соня начала учебу в какой-нибудь смурной новой школе в компании богатых, неврастеничных детей из пригорода, а все их семейство обратилось бы в квартирных крыс. Он предпочитает, сказал Джо, навсегда забыть о таком дерьме. Неделю спустя мне подвернулось вполне приемлемое кирпичное, крытое черепицей бунгало на узкой улочке за «Пелчерзом» – не бог весть что, конечно, но въехать туда можно было сразу, арендовав с правом дальнейшего выкупа обстановку и переделав то да се по своему вкусу. Собственно, так мы с Энн, да и многие прочие и жили, когда только-только поженились и считали, что все хорошо, а вскорости будет еще лучше. Джо и смотреть на него отказался.

С начала июня Джо помрачнел, стал мелочным – как если бы жизнь предстала перед ним в новом и решительно неприглядном свете и он надумал обзвестись какими-то защитными механизмами. Филлис дважды звонила мне поздней ночью, один раз в слезах, давала понять, что жить с ним очень нелегко. Она рассказала, что Джо начал пропадать куда-то на полдня, что горшки он теперь лепит по ночам в ателье своей приятельницы, художницы, пьет много пива, а домой возвращается после полуночи. Другая беда: Филлис уверила себя, что он махнул рукой на всю эту чертовщину – переезд, школа для Сони, «Ливридж Букс» – и норовит вернуться к бессмысленной нонконформистской жизни, которую вел до того, как они встретились и проложили «новую тропу к водопаду»[15]. Не исключено, сказала Филлис, что Джо не способен выносить истинную близость, которую сама она понимает как потребность делиться своими горестями и успехами с тем, кого любишь, не исключено также, что попытки купить дом открыли и в ней дверь, ведущую в некие темные коридоры ее души, – заходить в них она боится, да, по счастью, и обсуждать их суть решительно не готова.

Короче говоря, Маркэмы, как это ни печально, столкнулись с пагубным шансом скатиться по социо-эмоцио-экономической наклонной плоскости, которую они полгода назад и вообразить не могли. Вдобавок к тому они – и я это знаю – начали сумрачно размышлять обо всех прочих ошибках, какие совершили прежде, о немалой цене, заплаченной за них, и о том, что больше они ошибаться не желают. Хотя в конечном счете худшее в наших сожалениях – то, что они заставляют нас уклоняться от самой возможности новых сожалений – после того, как до нас смутно доходит, что не следует решаться на поступки, способные испоганить всю нашу жизнь.


Резкий металлический фруктовый привкус пропитывает джерсийский воздух – аромат перегретых двигателей и тормозов, испускаемый грузовиками на шоссе 1, далеко разносится по недобрым проселкам, одним из которых я сейчас еду мимо пышных штаб-квартир нового фармацевтического мира, примыкающих к плодородным пшеничным полям, коими заправляют почвоведы Ратгерского университета.

А за полями раскинулся Мэллардс-Лэндинг[16] (прикидывающийся деревянным колониального якобы стиля рекламный щит изображает двух уточек на бережку), будущие дома его пока что обозначены скудными грудами бетонных плит, голые участки красноватой земли ждут, когда их застелют дерном. Вдоль дороги трепещут оранжевые и зеленые вымпелы: «Открытый образец дома», «Удовольствие, которое вам по карману!», «Строже всего охраняемая тайна Нью-Джерси». Однако здесь еще остались длинные, сооруженные бульдозерами завалы из поваленных деревьев, а с одной стороны дороги, более-менее там, где возникнет центр поселения, тянутся ярдов на двести груды выкорчеванных, обгорелых пней. В четверти мили от дороги, за далекой стеной дважды вторичного леса, все зверье которого уродилось где-то еще, поднимаются в густеющем грозовом воздухе два нефтяных резервуара, их сигнальные огни посверкивают рубинами и серебром, твердя «не подлетать, не подлетать» кружащим в небе чайкам и аэробусам, заходящим на посадку в Ньюарке.

Я в последний раз поворачиваю направо, подъезжаю к «Сонной Лощине» и вижу на кочковатой автостоянке две машины, одна со скучно зеленым вермонтским номером – проржавелая салатовая «нова», позаимствованная Маркэмами у друзей с Невольничьего озера, на бампер ее налеплен забрызганный грязью стикер: «АНЕСТЕЗИСТЫ ВСЕГДА КОЧУЮТ». Риелтор более предусмотрительный, пожалуй, позвонил бы сюда прошлым вечером, поведал выдуманную им «хорошую новость» о неожиданном снижении цены на недоступный прежде дом и оставил сообщение у консьержа, чтобы приманить и помучить Маркэмов. Дело, однако, в том, что я уже немного устал от них за время нашей долгой кампании и впал в настроение не шибко радушное, поэтому я просто останавливаюсь посреди парковки в надежде, что некие эманации моего появления проникнут сквозь хлипкие стены мотеля и погонят Маркэмов к двери – благодарных, извиняющихся, готовых расстаться с задатком в тот самый миг, как на глаза им попадется дом в Пеннс-Неке, о котором я, разумеется, только еще собираюсь рассказать.

Тонкие занавески квадратного окошка домика № 7 и впрямь слегка раздвигаются. Из маленького моря темноты выплывает круглая, скорбная физиономия Джо Маркэма – он вроде бы изменился (хоть и не могу сказать в чем). Физиономия поворачивается, шевелит губами. Я легко помахиваю ладонью, занавески смыкаются, а секунд через пять обшарпанная розовая дверь открывается и Филлис Маркэм выступает в жару непозднего утра неловкой походкой женщины, которая не привыкла толстеть. Я вижу с моего места за рулем, что Филлис слегка изменила медный оттенок своих рыжих волос, они стали и ярче, и темнее, а также соорудила из них пышную, грибовидную «чашу» вроде тех, что по душе бесполым пожилым обитательницам пригородов из разряда «выше среднего». В случае Филлис эта прическа выставляет напоказ ее крошечные уши и словно укорачивает шею. На ней мешковатая юбка-штаны цвета хаки, сандалии и плотный пуловер из мексиканской камчатой ткани, скрывающий немного расползшийся животик. Ей, как и мне, за сорок, не ясно, правда, кто из нас старше, а тело свое она несет так, точно наша планета обзавелась новым грузом истинных горестей, однако знает об этом только она, Филлис.

– Готовы? – спрашиваю я, опуская стекло в окне и улыбаясь только-только задувшему предгрозовому ветерку. Вспоминаю анекдот Пола о лошади и прикидываю, не рассказать ли его, выполнив данное сыну обещание.

– Он говорит, что не поедет, – отвечает Филлис. Нижняя губа ее вроде бы увеличилась и потемнела – уж не дал ли ей Джо этим утром в зубы? Хотя губы Филлис – лучшее, что в ней есть, и куда более вероятно, что Джо порадовал себя, чтобы не думать о бедах реальности, мужской утренней разминкой.

– И в чем же дело? – спрашиваю я, все еще улыбаясь. Жаркий утренний ветер уже несет по земле бумажный сор и песок парковки, а взглянув в зеркальце заднего вида, я вижу, что с запада быстро надвигаются темно-лиловые грозовые тучи, окутывая небо и готовясь вылить на нас большую бочку дождевой воды. Не лучшая обстановка для продажи дома.

– Мы поругались, пока ехали сюда. – Филлис потупляется, затем бросает скорбный взгляд на розовую дверь, словно ожидая, что из нее выскочит, весь в камуфляже, Джо, выкрикивая скверные слова и передергивая затвор винтовки М-16. И возводит глаза к уже кишащему тучами небу, как бы прося у него защиты. – Я подумала, может быть, вы с ним поговорите.

Она произносит это сдавленным, гортанным голосом, потом поднимает повыше маленький носик, сжимает губы, и из-под век ее выкатываются, подрагивая, две слезы. (Я уж и забыл, как сильно сказался на ее речах присущий Джо немного чавкающий выговор уроженца Западной Пенсильвании.)

Большинству американцев так или иначе приходится проводить хотя бы часть своей жизни в обществе риелторов или видеть, как она, жизнь, меняется в результате каких-то слов или действий риелтора. Тем не менее я считаю, что, прежде чем отправляться осматривать дома, людям надлежит целиком и полностью отрешиться от их домашних скандалов, словесных свар и стараний посильнее уязвить чувства другого. Я уже более-менее привык к ледяному молчанию, загадочным, но горьким репликам «в сторону» и гневным взглядам, которыми обмениваются перспективные покупатели домов, – все это свидетельствует, не выставляя напоказ, о куда более драматичных, послеполуночных выкручиваниях рук, криках и обмене подлинными оплеухами. Однако я бы ввел в правила поведения клиентов следующее требование: забудьте на время осмотра все столь важное для вас собачье дерьмо, чтобы я мог выполнять мою работу – поднимать вам настроение, открывать перед вами новые, неожиданные возможности выбора и предлагать столь необходимую вам помощь по части повышения качества вашей жизни. (Я еще не говорил этого, но уже готов списать потраченное на Маркэмов время в убыток, и сейчас меня одолевает сильное искушение поднять в окошке стекло, дать задний ход, вылететь на дорогу и устремиться к Побережью.)

Вместо этого я спрашиваю:

– Что я должен ему сказать?

– Скажите, что у вас есть прекрасный дом, – отвечает она тонким, безнадежным голосом.

– А где Соня?

Наверное, внутри, с папочкой, думаю я.

– Нам пришлось оставить ее дома. – Филлис грустно покачивает головой. – У нее появились признаки стресса. Она похудела, а позапрошлой ночью написала в кровать. Похоже, не только нам все это тяжело дается.

По-видимому, Соне только еще предстоит отпугивать во снах факелом диких зверей.

Я неохотно открываю дверцу машины. Небольшой, обнесенный изгородью из плоской колючей проволоки участок земли бок о бок с «Сонной Лощиной» занимает убогая автолавка, с вбитых в ее стены гвоздей свисают товары, они подрагивают и серебристо мерцают на ветру. Двое белых стариков стоят там у дощатой лачужки, полностью облаченной в кольчугу из колесных колпаков. Один хохочет над чем-то, скрестив руки поверх большого живота и раскачиваясь. Другой его словно не слышит, он просто смотрит на меня и на Филлис так, точно мы договариваемся о заключении какой-то непонятной ему сделки.

– Собственно, именно это я ему сказать и собирался. – И я пытаюсь улыбнуться еще раз.

Филлис и Джо явно приближаются к эмоциональному срыву, существует опасность, что они могут просто утечь куда-то еще, ощутив потребность начать все заново, чего, естественно, не бывает, а кончат покупкой первого же дерьмового двухуровневого домишки, какой покажет им другой агент.

Филлис молчит, словно и не слышит меня, она обнимает себя руками, лицо у нее угрюмое, отчужденное, и я направляюсь к розовой двери, ощущая в себе странную бойкость, а ветер подталкивает меня в спину.

Я наполовину стукаю по приоткрытой двери, наполовину толкаю ее. Внутри темно, тепло и пахнет чем-то вроде средства от тараканов и кокосовым шампунем Филлис. «Ну, как делишки?» – спрашиваю я у сумрака голосом, который если и не полон уверенности, то наполовину полон уверенности поддельной. Дверь в освещенную ванную комнату распахнута; на неубранной кровати валяется чемодан и в беспорядке разбросана одежда. А что, если Джо сидит сейчас на толчке и я вынужден буду именно в такой диспозиции вести с ним серьезный разговор о возможностях приобретения дома?

Впрочем, нет. Сидит он в большом пластмассовом кресле в темном углу между кроватью и занавешенным окном, в котором я недавно видел его лицо. На нем бирюзовые «вьетнамки», тесные серебристого тона шорты (чуть ли не из майлара) и майка. Короткие мясистые руки Джо лежат на подлокотниках, ступни покоятся на приподнятой подножке, затылок упирается в подушечку подголовника – в общем, вылитый астронавт, изготовившийся к первому натиску перегрузки, которая отправит его в небытие.

– Тааак, – вяло произносит он с приобретенным в Али-киппе акцентом, – Что, появился еще один дом, который вы хотите мне втюхать? Новая груда хлама?

– Ну, по-моему, я нашел кое-что, и вам стоит на это взглянуть, Джо. Я правда так думаю.

Обращаюсь я не к Джо, а к комнате в целом. Я продал бы дом любому, кто в ней окажется.

– И на что оно похоже? – Джо так пока ни разу и не шевельнулся в своем космическом кресле.

– Оно похоже на довоенный дом, – отвечаю я, стараясь припомнить, чего Джо ожидает от своего возможного приобретения. – Двор с трех сторон. Трава, деревья – все высажено уже давно. И обстановка, думаю, придется вам по душе.

Обстановки я, разумеется, не видел, потому что в дом ни разу не заходил. Все мои сведения почерпнуты из спецификации. Хотя я мог и проезжать мимо него в кавалькаде других агентов, а это позволяет с легкостью строить догадки об интерьере.

– На вашей дерьмовой работе вы ничего другого сказать и не можете, Баскомб.

Баскомбом Джо никогда меня не называл, и мне это не нравится. На лице его, замечаю я, появились вокруг маленького красного рта начатки агрессивной козлиной бородки, отчего рот стал еще меньше и краснее, словно приобретя какую-то новую функцию. Я различаю на майке Джо надпись «Горшечники делают это пальцами». Ясно, что и он, и Филлис претерпевают некие отчетливо выраженные изменения, как внутренние, так и внешние. На последних стадиях поисков дома это дело вполне обычное.

Я настороженно вглядываюсь в темный дверной проем, теплый порывистый предгрозовой ветер бьет мне в спину. Мне очень хочется, чтобы Джо занялся, черт возьми, тем, ради чего мы здесь встретились.

– Знаете, чего хочу я! – Пальцы Джо начинают рыться в чем-то на прикроватном столике – в пачке недорогих сигарет. Насколько мне известно, до этого утра он не курил. Теперь Джо закуривает, щелкнув дешевой пластиковой зажигалкой, и выпускает в сумрак огромное облако дыма. Уверен, в нынешнем его наряде он кажется самому себе неотразимым сердцеедом.

– Мне казалось, вы приехали сюда, чтобы купить дом, – говорю я.

– Я хочу стать частью реальности, – надменно провозглашает Джо, возвращая зажигалку на столик. – А тут я просто валяю дурака со всякой херней. С паршивой неразберихой. Я чувствую, что потратил на херню всю мою паршивую жизнь. Понял это, когда срал нынче утром. Вам такое и невдомек, верно?

– Какое? – Вести подобный разговор с Джо все равно что консультироваться у дешевого прорицателя (я это однажды проделал).

– Вы думаете, Баскомб, что ваша жизнь направлена к какой-то цели. Вот как вы думаете. А я сегодня утром увидел себя по-настоящему. Закрыл дверь сортира – и вот он я, в зеркале, смотрю себе в лицо, да еще и в самое человеческое из мгновений – посреди вшивого мотеля, куда я в студенческие времена даже шлюху не привез бы, а теперь забрался ради того, чтобы осмотреть какой-то дом, в котором я и за сто лет жить не захочу. Мало того, чтобы позволить себе этот дом, я устроился на говеную работу. Это нечто, верно? Сценарий – пальчики оближешь.

– Дом-то вы еще не видели.

Я оглядываюсь – Филлис, не дожидаясь дождя, забралась на заднее сиденье моей машины и смотрит на меня сквозь ветровое стекло. Она боится, что Джо уничтожит последний их шанс обзавестись приличным домом, – и, возможно, он так и сделает.

Крепкие, шумные струи теплого дождя вдруг начинают лупить по крыше машины. Порывы ветра резко усиливаются. Неудачный день для показа – нормальные люди домов в грозу не покупают.

Джо затягивается сигаретой, глубоко и театрально, затем со знанием дела выпускает из носа два султана дыма.

– Дом в Хаддаме? – спрашивает он (для него это главный вопрос).

Меня все еще одолевает недоумение по поводу уверенности Джо в том, что я считаю, будто у жизни есть какая-то цель. В другие времена я и вправду так думал, но одно из главных преимуществ Периода Бытования – это умение не позволять соображениям о наличии или отсутствии такой цели волновать тебя, каким бы идиотизмом это ни казалось.

– Нет, – отвечаю я, собираясь с мыслями, – не там. Дом в Пеннс-Неке.

– Понятно. – Уголки его рта, такого дурацкого в обрамлении половинной бородки, приподнимаются в темноте. – Пеннс-Нек. Я живу в Пеннс-Неке, штат Нью-Джерси. И что это значит?

– Не знаю, – отвечаю я. – Ничего, по-моему, если вам этого не хочется.

(А вернее сказать, если того не хочет банк, или в вашем портфолио не затаилась зловещая глава 7[17], или вас не ожидает приговор за тяжкое уголовное преступление, или вы не запаздывали множество раз с оплатой вашего «Тринитрона», или в вашем сердце не стоит искусственный клапан. Во всех этих случаях вам лучше вернуться в Вермонт.)

– Я показал вам кучу домов, Джо, – продолжаю я. – И все они вам не понравились. Не думаю, однако, что вы вправе сказать, будто я пытался навязать вам какой-то из них.

– То есть вы не лезете с советами, так? – Джо все еще сидит точно приклеенный к своему покойному креслу и явно чувствует себя в нем как на командном посту.

– Советы? Извольте, – говорю я. – Подыщите банк, который откроет вам ипотечный кредит. Проведите экспертизу фундамента. Не обещайте больше того, что сможете заплатить. Покупайте дешево, продавайте дорого. Остальное – не мое дело.

– Правильно. – И Джо ухмыляется. – Я знаю, у кого вы на жалованье.

– Вы всегда можете предложить на шесть процентов[18] меньше того, что у вас запрашивают. Это касается только вас. Мне все равно заплатят.

Джо производит еще одну основательную затяжку.

– Знаете, я люблю видеть все сверху, – говорит он. Совершенно загадочная фраза.

– И отлично, – соглашаюсь я. Воздух за моей спиной быстро остывает от ливня, холодя мне спину и шею. Грозовой фронт уже проходит над нами. Меня с головой накрывает сладкий запах дождя. Над шоссе 1 грохочет гром.

– Помните, что я сказал, когда в первый раз приехал сюда?

– Что-то о включении в реальность. Больше я ничего не помню.

Я нетерпеливо вглядываюсь сквозь сумрак в его «вьетнамки» и майларовые шорты. Не тот наряд, в каком принято осматривать дома. Украдкой бросаю взгляд на часы. Половина десятого.

– Я решил, что становиться ничем больше не буду, – сообщает Джо. – Я еще не вылетел на обочину жизни, туда, где новых открытий ждать не приходится.

– Думаю, вы слишком строги к себе, Джо. Вы же не исследованиями плазмы занимаетесь, просто пытаетесь обзавестись домом. Знаете, по моему опыту, когда начинаешь думать, что ты остановился в развитии, тут-то оно и происходит – большими скачками.

Я действительно верю в это, несмотря на Период Бытования, и собираюсь передать мою веру сыну, если, конечно, смогу до него добраться, а сейчас это представляется мне маловероятным.

– Когда я развелся, Фрэнк, и начал лепить горшки в Ист-Берке, штат Вермонт, – Джо перекрещивает короткие ножки и с видом знающего, о чем он говорит, человека поудобнее устраивается в кресле, – то и самого туманного представления о том, что делаю, не имел. Понимаете? В сущности, от меня ничего не зависело. Хотя толк из моей затеи все же вышел. То же самое случилось, когда мы сошлись с Филлис, – в какой-то день мы просто наткнулись друг на друга. А теперь от меня кое-что зависит.

– Может быть, меньше, чем вам кажется, Джо.

– He-а. На самом деле от меня зависит слишком многое. В том-то и беда.

– Я думаю, Джо, ваша уверенность в этом ошибочна. Вы слишком перенапрягались в последнее время.

– И все же, по-моему, я подошел здесь к самой грани чего-то нового. И это главное.

– Главное для чего? – спрашиваю я. – Знаете, мне кажется, дом Хаулайхена сможет заинтересовать вас.

Хаулайхен – владелец той самой недвижимости в Пеннс-Неке.

– Я же не об этом.

Он ударяет волосатыми кулаками по пластмассовым подлокотникам. Возможно, Джо подошел к самой грани большого заблуждения – к стараниям увидеть в нужде добродетель. Это уже описано в наших руководствах: клиент вдруг начинает видеть все совершенно в новом свете и полагает, что если бы это случилось с ним немного раньше, он смог бы найти путь к превеликому счастью. Впрочем (и это, разумеется, самое нелепое), его невесть почему обуревает чувство, что путь этот еще открыт для него, что прошлое именно сейчас лишилось своего всегдашнего свойства. А именно необратимости. Как ни странно, подобные иллюзии обуревают лишь тех, кто пытается купить дом в диапазоне цен от низкой до средней, и как раз от этих людей остается ждать лишь одного – неприятностей.

Джо вдруг выскакивает из кресла и, шлепая «вьетнамками», попыхивая сигаретой, пересекает темный номер мотеля, заглядывает в ванную комнату, а затем возвращается к окну, чтобы, чуть раздвинув занавески, посмотреть на ожидающую в моей машине Филлис. После чего разворачивается, точно карликовая горилла в клетке, проходит мимо телевизора в ванную комнату и выглядывает сквозь жалюзи ее мутного окошка в лежащий за убогим мотелем проулок, посреди которого торчит синий грузовой прицеп, доверху набитый белыми полихлорвиниловыми трубами, коим Джо, сдается мне, должен придавать символическое значение. Наш с ним разговор начинает отдавать беседой террориста с заложником.

– Так о чем же вы, Джо? – спрашиваю я, понимая: ему, как и всякому столкнувшемуся с необходимостью выбора человеку, требуется некая санкция, какое-нибудь одобрение извне. Симпатичный дом, который будет ему по карману и в который он влюбится с первого взгляда, мог бы стать идеальной санкцией, знаком, что сообщество соседей признает его – в единственном смысле, в каком любое сообщество признает человека, – в финансовом (хотя из соображений тактичности это именуется родством душ).

– Да о том, Баскомб, – отвечает Джо, прислонясь к дверной ручке и глядя через ванную комнату на синий прицеп (зеркало, в котором он увидел себя, когда сидел на толчке, висит, скорее всего, рядом с дверью), – что мы не смогли за целых четыре месяца купить никакого клятого дома по одной-единственной причине: я не хочу его покупать. А причина этого в том, что я не хочу завязнуть в каком-то дерьмовом существовании, выбраться из которого мне удастся только покойником.

Джо резко поворачивается ко мне – округлый, с волосатыми руками мясника и бородкой колдуна коротышка, слишком рано подошедший к краю пропасти, на дне которой лежит то, что осталось от его жизни, и потому не успевший понять, как ему жить дальше. Я рассчитывал отнюдь не на это, однако готов, как и каждый из нас, посочувствовать Джо, попавшему в положение столь неприятное.

– Это серьезное решение, Джо, – говорю я сочувственным, хочется верить, тоном. – Если вы покупаете дом, он становится вашим. Это уж наверняка.

– Собираетесь поставить на мне крест? Так, что ли? – спрашивает Джо с подловатой ухмылкой, говорящей, что он понял теперь, кто я такой – убогий кусок риелторского дерьма, интересующийся только продажными тварями. Возможно, Джо тешится идиллическими представлениями о том, как вел бы себя он сам, если бы был риелтором, какие сверхгениальные стратегии применил бы, чтобы добиться своего от хитрого, гораздого на выдумки крепкого орешка наподобие Джо Маркэма. Это еще один хорошо документированный признак: когда клиент начинает ставить себя на место риелтора, считайте, что сражение с ним наполовину выиграно.

Я, разумеется, хочу, чтобы Джо начиная с завтрашнего дня провел значительную часть, если не каждую минуту своих закатных лет в Пеннс-Неке, штат Нью-Джерси, не исключено также, что и сам он верит в такое вероятие. А значит, моя задача – не позволять ему сойти с намеченного мной пути, подстегивать «санкциями» pro tempore[19], пока он не подпишет договор о купле-продаже, после чего я смогу навьючить на Джо остаток его жизни, обвязать груз ремнями и закрепить, как седло на брыкливой кобыле. Да только дело это непростое, потому что Джо сейчас одинок и испуган, хоть никто, кроме него, в том и не виноват. И стало быть, мне остается рассчитывать лишь на умение большинства людей не чувствовать, что их принуждают, если вы просто позволяете им отстаивать (как бы глупо они это ни делали) позицию прямо противоположную той, какую они занимают на самом деле. Еще один способ творить фикцию, гласящую, что все зависит от нас.

– Я не ставлю на вас крест, Джо, – отвечаю я, понимая, что спина моя неприятно отсыревает, и немного вдвигаясь в комнату. Дождь слегка приглушает шум машин на шоссе. – Я просто-напросто продаю дома так, как хотел бы, чтобы один из них продали мне. И если я буду лезть из кожи вон, до посинения показывая их вам, назначая встречи, проверяя то да се, а потом вы вдруг пойдете на попятный, я с готовностью назову ваше решение правильным, как только сам в это поверю.

– А сейчас вы в это верите? – Джо все еще ухмыляется, но уже не во весь рот. Он почувствовал под ногами почву более твердую, поскольку я снял перед ним мою риелторскую шляпу и позволил ему решать, что правильно, а что неправильно в более широкой сфере смыслов, которую он сможет затем послать куда подальше.

– Я со всей ясностью ощущаю ваше нежелание продолжать, Джо.

– Верно, – твердо объявляет Джо. – Если чувствуешь, что спускаешь свою жизнь в сортир, так зачем продолжать-то?

– Прежде чем вы покончите с этим, перед вами раскроется еще немало возможностей.

– Ага, – произносит Джо.

Я снова бросаю взгляд в сторону Филлис, в сторону грибовидных очертаний ее головы, неподвижной в окне моей машины. Стекло уже запотело от густых испарений ее тела.

– Все эти штуки даются так нелегко, – сообщает Джо и бросает окурок прямо в чашу унитаза, на которую он только что, вне всяких сомнений, ссылался.

– Если мы все-таки собираемся продолжить, лучше извлечь Филлис из машины, пока она там не задохнулась, – говорю я. – У меня на сегодня и другие дела намечены. Собираюсь съездить кое-куда с сыном, пусть отдохнет.

– Не знал, что у вас есть сын, – говорит Джо.

Разумеется. За эти четыре месяца он не задал мне ни одного вопроса о моей жизни – и правильно сделал, поскольку она его не касается.

– И дочь. Они живут в Коннектикуте, с матерью.

Я сооружаю дружескую улыбку, означающую: не лезь не в свое дело.

– Вот оно что.

– С вашего разрешения, я схожу за Филлис. Думаю, ей захочется поговорить с вами.

– Ладно, но прежде хотелось бы спросить кое о чем. – Джо скрещивает на груди короткие руки, снова прислоняется к дверной ручке и принимает вид куда более небрежный. (Он сорвался с крючка и имеет теперь роскошную возможность снова заглотнуть его по собственной свободной, неверно истолкованной воле.)

– Валяйте.

– Что, по-вашему, должно случиться с рынком недвижимости?

– В ближайшем будущем? Или в дальнем? – Я изображаю готовность дать мгновенный ответ.

– Ну, скажем, в ближайшем.

– В ближайшем. Более-менее ничего, я полагаю. Цены сейчас умеренные. Заимодавцы экономят. Думаю, так все лето и будет, а где-то около Дня труда коммунальные налоги возрастут на одну десятую, что-то вроде этого. Но конечно, если какой-то дорогой дом продают по цене сильно ниже рыночной, система подстраивается к этому за одну ночь и все мы получаем возможность повеселиться.

Джо смотрит на меня, притворяясь, будто обдумывает услышанное и подставляет собственные жизненно важные данные в некую новую мозаичную картинку. Хотя если он достаточно умен, то думает также о людоедских финансовых силах, грызущих и дробящих мир, в который он изъявил готовность вот-вот вернуться, – вместо того чтобы купить дом с условием выплаты денег в течение тридцати лет и укрыть свою небольшую семью за его надежными стенами.

– Понятно. – И он умудренно водит туда-сюда компактным ворсистым подбородком. – А каков ваш долгосрочный прогноз?

Я еще раз театрально оглядываюсь на Филлис, однако на сей раз не вижу ее. Не исключено, что она уже вышла на шоссе 1, решив отправиться автостопом в Балтимор.

– Долгосрочный хорош не настолько. Для вас то есть. После первого января цены скакнут вверх. Это наверняка. Коммунальные налоги последуют за ними. Ну и недвижимость в зоне Хаддама тоже не подешевеет. Приливная волна много лодок возносит.

Я ласково улыбаюсь ему. На самом деле Приливная волна возносит все лодки. Впрочем, то, что позволяет нам богатеть, всегда остается правильным.

Джо, я уверен в этом, целое утро размышлял о своих великих ошибках, связанных с браком, разводом, новым браком, данным Дот дозволением выйти за байкера, о том, стоило ли покидать место учителя тригонометрии в Аликиппе, и не лучше ли было поступить еще юношей в морскую пехоту, тогда он обладал бы сейчас и приличной пенсией, и ветеранским правом на ссуду. Все это естественная часть процесса старения, по ходу которого ты обнаруживаешь, что тебе и делать особенно нечего, и возможностей расклевывать собственную печень за то, что ты уже сделал, стало гораздо больше. Но Джо не желает и дальше совершать великие промахи, потому что всего лишь одним больше – и он пойдет ко дну.

Да только он не отличает финика от фасоли, а это и есть как роковая ошибка, так и его потолок по части умственного развития.

– Я вот сейчас подумал, Фрэнк, – говорит он и оглядывается на жалюзи грязной ванной комнаты, словно услышав, как кто-то окликнул его по имени. Возможно, Джо удалось приблизиться к пониманию того, что он действительно думает. – Может быть, я нуждаюсь в новом взгляде на вещи.

– Может быть, вам следует, Джо, попробовать взглянуть на них так, точно вы находитесь среди них. Я всегда полагал, что если смотришь на вещи, как вы говорили, сверху, начинает казаться, будто все они – одного роста, а это затрудняет принятие решений. Одни вещи просто-напросто выше других. Или ниже. И я думаю еще кое-что.

– Что именно? – Брови Джо сходятся. Он изо всех сил пытается связать мою метафору о «точке обзора» с выпавшим на его долю неприятнейшим положением бездомного.

– Я и вправду думаю, что вам не помешает быстренько пройтись по дому в Пеннс-Неке. Вы все равно уже здесь. Филлис сидит в машине и до смерти боится, что вам не захочется взглянуть на него.

– Что вы обо мне думаете, Фрэнк? – спрашивает Джо.

Когда все идет вкривь и вкось, клиенты проникаются нетерпеливым желанием выяснить это, и только это. Хотя такое желание почти неизменно оказывается неискренним и в конечном счете бессмысленным, поскольку, едва дело улаживается, они возвращаются к мысли, что ты либо мошенник, либо идиот. Риелторство – бизнес, не подразумевающий дружеских отношений. Оно только кажется иным.

– Я, конечно, могу навредить себе этим, Джо, – говорю я, – но все же скажу: по-моему, пытаясь подыскать дом, вы сделали все, что было в ваших силах, вы строго придерживались ваших принципов и не поддавались тревоге так долго, как могли. Иными словами, вели себя как ответственный человек. И если дом в Пеннс-Неке хоть в чем-то отвечает вашим требованиям, я думаю, вам стоит сделать решительный шаг. Перестать медлить на берегу пруда и нырнуть.

– Да, но, с другой стороны, вам платят именно за то, чтобы вы так думали, – отвечает мне из ванной комнаты снова поугрюмевший Джо. – Ведь так?

Ну, к этому-то я готов:

– Так. И если мне удастся убедить вас потратить на этот дом сто пятьдесят тысяч, я смогу бросить работу и перебраться в Кицбюэль, а вы сможете прислать мне на Рождество бутылку доброго джина, потому что вам не придется отмораживать яйца в сарае, Соня не отстанет в школе от других детей, а Филлис не соберет гребаные документы для развода – и все это по причине того, что вы никак не могли решиться.

– Вас понял, – мрачно произносит Джо.

– Я, честно, не хочу вдаваться в это и дальше, – говорю я. Разумеется, дальше вдаваться некуда, не так уж она и сложна, реальность-то. – Я собираюсь свозить Филлис в Пеннс-Нек, Джо. Если дом ей понравится, мы вернемся за вами и вы сможете принять решение. Не понравится – я ее все равно назад привезу. И все будут довольны. А вы пока посидите здесь, глядя на вещи сверху.

Устремленный на меня взгляд Джо становится виноватым.

– Хорошо, я поеду с вами. – Он буквально выпаливает это, сочтя, по-видимому, что чисто случайно натолкнулся на ту самую «санкцию», которую искал: все будут довольны, а ему не придется разыгрывать идиота. – Все равно же такой, на хер, путь проделал.

Я поднимаю над головой влажную руку с оттопыренным большим пальцем и машу Филлис, по-прежнему сидящей, надеюсь, в моей машине.

Джо сгребает с туалетного столика мелочь, засовывает за пояс шортов пухлый бумажник.

– Вы с Филлис побродите по этому клятому дому, а я буду трусить за вами, как клятая дворняжка.

– Вы все еще смотрите сверху. – Я улыбаюсь ему через темный мотельный номер.

– А вы просто-напросто видите все из долбаной гущи вещей, только и всего, – говорит Джо, почесывая щетинистую лысеющую макушку и оглядывая номер с видом что-то забывшего человека. Понятия не имею, что он хотел сказать, и почти уверен – он и сам объяснить это не сможет. – Если бы я сейчас помер не сходя с места, вы просто продолжили бы обделывать ваши делишки.

– А что мне еще остается? – отвечаю я. – Хотя я жалел бы, что не продал вам дом. Уверяю вас. Потому что тогда вы могли бы, по крайней мере, помереть в своем доме, а не в «Сонной Лощине».

– Скажите это моей вдове, – говорит Джо Маркэм и проходит мимо меня в дверь, предоставляя мне захлопнуть ее и бежать к машине в слабой надежде не промокнуть до нитки.

И ради чего все это? Да ради продаж.

3

Сидя в моей идущей по шоссе 1 кондиционированной «краун-виктории», Маркэмы – Джо впереди, Филлис сзади – вглядываются в суету и спешку дождливого утра так, точно едут на похороны родственника, которого никогда не любили. Конечно, в любом дождливом летнем утре зреют семена хмурого отчуждения. Однако дождливое летнее утро, проводимое вдали от дома, да еще когда личные твои тучи никуда не ползут, но нависают над тобой, легко порождает чувство, что ты смотришь на мир из могилы. Я это знаю.

По моему мнению, любой страх реальности (а именно его Маркэмы и ощущают, тут все просто и ясно) порождается не самой покупкой дома, которая с не меньшей легкостью может стать одним из наиболее обнадеживающих, хоть и не обязательных переживаний бытия, и даже не боязнью потерять деньги, что в реальности случается сплошь и рядом, но холодным, непрошеным, всегда присущим Америке пониманием того, что мы ничем не отличаемся от любого другого придурка, хотим того же, что он, питаем такие же, как у него, чахлые вожделения, дрожим от таких же испугов и иллюзий и вообще сработаны на одну с ним никчемную колодку. И, приближаясь к завершающему моменту – когда сделка будет заключена и записана в регистрационную книгу, – мы чувствуем, что еще глубже и безвестнее увязли в переплетениях нашей культуры, а шансы увидеть когда-нибудь Китцбюэль стали для нас еще более жалкими. Чего все мы хотим, разумеется, так это чтобы наилучшие возможности оставались открытыми для нас как можно дольше; хотим не делать никаких очевидных шагов, но и не прозевать, на манер последнего обормота, шага правильного. И эта особая разновидность тревоги вынуждает нас застревать на скверном троепутье в очумелом состоянии лабораторной крысы.

Если бы я, к примеру, спросил у Маркэмов, которые сейчас безразлично глядят на поливаемые дождем загородные домишки, грузовики и автофургоны, громыхающие мимо, плеща водой из-под колес едва ли не в их безмолвные лица, – если бы я спросил у них, основательно ли и всесторонне обдумали они решение покинуть вермонтское захолустье ради более легкой, более удобной жизни с опрятными тротуарами, надежной пожарной службой, приезжающей трижды в неделю мусорной машиной, они рассердились бы. О господи, нет, закричали бы они. Мы просто обнаружили, что имеем черт знает какие странные потребности и удовлетворить их могут лишь достоинства жизни в пригороде, о которых нам прежде и слышать не доводилось. (Хорошие школы, торговые центры, опрятные тротуары, приличная пожарная служба и т. д.) На самом-то деле я уверен: Маркэмы ощущают себя колонистами, отнимающими пригороды у людей (вроде меня), которые прожили тут годы, ценили их мало и обзывали нехорошими словами. Хоть я бы и удивился, если бы неприязнь, которую внушает Маркэмам мысль о необходимости жить как все, не сочеталась в них с обычным консерватизмом первопроходца, требующим не заходить слишком далеко, а в данном случае – обойтись без слишком уж многочисленных кинотеатров, слишком безопасных улиц, слишком частой уборки мусора, слишком чистой воды. Без поднятой до головокружительных высот планки обычной жизни в пригороде.

Моя работа – и нередко я с ней справляюсь. – привести Маркэмов в состояние более благодушное, добиться, чтобы их не так пугало несознаваемое ими и очевидное: они похожи на соседей (поголовно неинтересных) и счастливы, поскольку думают, будто это не так. Когда мне это не удается, когда я продаю дом, оставив первопроходческую озабоченность покупателей нетронутой, это означает обычно, что через 3,86 года они снимутся с места и снова отправятся на поиски – вместо того чтобы осесть и позволить времени плыть мимо них, как это делают люди (то есть мы, все остальные), коих никакие тревожные мысли не донимают.


Приближаясь к Пеннс-Неку, я сворачиваю с шоссе 1 на 571 нью-джерсийское и вручаю Филлис и Джо распечатки спецификаций: пусть начинают встраивать дом Хаулайхена в окрестный контекст. В дороге они почти все время молчали – позволяя, решил я, утренним эмоциональным ранам затягиваться в тишине. Филлис задала мне вопрос о «радоновой проблеме», которая в Вермонте остается, по ее словам, куда более серьезной, чем готово признать большинство ее тамошних соседей. Ее голубые, немного выпученные, словно от базедовой болезни, глаза сузились, как будто радон был в этом северном ящике Пандоры всего лишь единственной из угроз и опасностей, повергавших Филлис в тревогу, которая ее преждевременно старила. А там еще имелись: асбест в отопительной системе школы, тяжелые металлы в колодезной воде, бактерии В. coli, дым лесных пожаров, углеводороды, бешенство лис, сусликов, полевок, не считая падальных мух, гололеды и промерзание почвы, – девственная природа со всеми ее инями и янами.

Я заверил ее, что в Центральном Нью-Джерси радона можно не опасаться: почвы у нас песчано-глинистые, а дома большинства знакомых мне людей «очищены» и защищены уплотнителем году примерно в 1981-м, при последней радоновой панике[20].

У Джо слов для меня нашлось еще меньше. Когда мы приближались к повороту на шоссе 571, он посмотрел в боковое зеркальце на уносящуюся от нас трассу и пробормотал вопрос: где находится Пеннс-Нек.

– В хаддамской зоне, – ответил я, – но по другую сторону Первого шоссе и ближе к железной дороге, а это плюс.

Он помолчал некоторое время, а потом заявил:

– Я не хочу жить в зоне.

– Чего ты не хочешь? – спросила Филлис. Она листала прихваченный мной для Пола экземпляр «Доверия к себе» (старый, потертый, заново переплетенный в зеленую кожу, он у меня еще с колледжа).

– Бостонская зона, нью-йоркская зона. Никто никогда не говорит «вермонтская зона» или «аликиппская зона». Хватает простого названия.

– Выражение «вермонтская зона» я слышала, – ответила Филлис, изящно переворачивая страницу.

– Колумбийская зона. – Джо произнес эти слова, как бранные.

Филлис промолчала.

– Чикаголенд, – продолжал Джо. – Пригородная зона. Далласская зона.

– Покрасили бы ее, что ли, а то ведь совсем незаметна, – сказал я, минуя металлическую табличку «Пеннс-Нек», похожую на номерной знак и почти заслоненную толстыми стволами тисов. – Вот мы и в Пеннс-Неке.

Никто мне не ответил.

Строго говоря, Пеннс-Нек – не такой уж и город и тем более не «зона». Просто несколько опрятных, среднего пошиба жилых улиц по обе стороны от оживленного 571-го, что соединяет обильные густые рощи соседнего Хаддама с постепенно уходящей вниз, отданной легкой промышленности, перенаселенной прибрежной равниной, где дома продаются в изобилии и стоят недорого, да только Маркэмов не интересуют. В прошедшие десятилетия Пеннс-Нек мог похвастаться опрятностью голландско-квакерского поселения, островка посреди моря плодородных нив, ухоженных каменных стен, обсаженных кленами и гикори ферм, богатством фауны и флоры. Теперь же он стал еще одним стареющим спальным районом, используемым в этом качестве другими спальными районами, что и побольше, и поновее, – даром что его жилищный фонд устоял под натиском современности, сохранив серьезное обаяние старосветского пригорода. Однако нетронутого городского центра в нем не осталось – лишь пара домашних антикварных магазинчиков, ремонтирующая газонокосилки мастерская и заправочная станция с продуктовой лавочкой прямо у шоссе. Местное начальство перевело свои офисы (я это проверил) в маленький торговый центр другого городка, стоящего дальше по шоссе 1. Мне доводилось слышать на Риелторском совете Хаддама прочувствованные разговоры о том, что штату следовало бы лишить Пеннс-Нек городского статуса и передать его налоговым службам округа, уменьшив тем самым ставки. За последние три года я продал здесь два дома, хотя обе купившие их семьи уже перебрались на север штата Нью-Йорк, подыскав там работу получше.

Но по правде сказать, я показываю Маркэмам дом в Пеннс-Неке не потому, что считаю его тем, чего они от меня ждали все это время, а потому, что он им по карману, да к тому же они, на мой взгляд, отвергли уже достаточно домов и этот могут купить.

Как только мы сворачиваем с 571-го влево, на узкую Френдшип-лейн, минуем, продвигаясь на север, череду неинтересных жилых улочек, которая завершается Чарити-стрит, рокот и гул движения по шоссе 1 перестают лезть нам в уши и мы попадаем в ласковый, ничем не нарушаемый покой тихих домов, что стоят опрятными тесными рядами среди высоких деревьев, ухоженных кустов и лужаек, на которых шипят утренние брызгалки (и никаких тебе круглосуточных автостоянок), – все это начинает заполнять собою пространство, в котором так нравится поселяться нашим тревогам.

Дом Хаулайхена (Чарити, 212) – это честный и не такой уж маленький, перестроенный американский фермерский дом с двускатной крышей; он стоит на окруженном живой изгородью большом участке земли в тени старых лиственных деревьев и сосен помоложе, от улицы дом отодвинут дальше, чем его соседи, и несколько превосходит их вышиной, что позволяет думать, будто когда-то он значил больше, чем значит сейчас. На самом деле, когда вокруг не было ничего, кроме коровьих выпасов и пахотных полей, и между грядками турнепса сновали фазаны и лисицы (не бешеные), а продажа недвижимости подразумевала выигрыш с сухим счетом, он выглядел приятным, большим, несколько даже неуместным здесь «оригинальным фермерским домом». У него новая ярко-зеленая гонтовая кровля, солидного обличил кирпичное крыльцо и белая деревянная обшивка из того же материала (хоть она и постарше), что у других домов улицы, не таких больших, одноэтажных и однотипных ранчо с дощатыми гаражами пообок и бетонными дорожками, ведущими к уличному тротуару, вдоль которого выстроились – дом за домом и за домом – почтовые ящики.

Что же, этот дом – к полному моему удивлению, поскольку я, честно говоря, ни разу его не видел, – может оказаться именно тем, какой надеялись получить Маркэмы, – многообещающей сказочной обителью, ни разу мной не показанной, изрядно отстоящим от улицы, окруженным слишком многочисленными деревьями старым коттеджем, в котором жил управляющий некогда великолепного, а ныне исчезнувшего поместья, домом, что требует «воображения», домом, который другим клиентам «визуализировать» не по силам, домом «с историей» или «привидением», но обладающим je-ne-sais-quoi[21] притягательностью для такой поразительно нетривиальной семейной четы, как Маркэмы. (И опять-таки, подобные дома существуют. Как правило, их просто модернизируют, обращая в клиники лазерной гинекологии с единственным хирургом, получившим диплом в Коста-Рике, и стоят они чаще всего вдоль больших автомагистралей, а не в поселениях наподобие Пеннс-Нека.)

Перед домом торчит из наклонной лужайки наша табличка «Эксклюзив Лорен-Швинделл», с которой свисает другая, с именем Джулии Лаукинен, нашего агента по составлению спецификаций. Траву недавно подстригли, кустарники подрезали, подъездную дорожку начисто вымели. В доме горит свет, влажно мерцающий в послегрозовом сумраке. На подъездной дорожке стоит машина, старенький «мерс», за передней сетчатой дверью открыта внутренняя (из чего следует, что кондиционеров в доме нет). Возможно, «мерс» принадлежит Джулии, хотя мы с ней не собирались показывать дом на пару, в противном случае это машина владельца дома, Хаулайхена, который (я договорился об этом с Джулией) должен сейчас сидеть в ресторанчике «У Денни», поглощая оплаченный мной поздний завтрак.

Маркэмы безмолвствуют, то утыкая носы в спецификации, то поднимая взгляды к окнам. Наступил тот самый миг, в какой Джо сообщает обычно, что увидел достаточно.

– Это он? – спрашивает Филлис.

– Вон наша табличка, – говорю я, сворачивая на подъездную дорожку и доезжая до ее середины. Дождь прекратился. За старым мерсом, в конце дорожки, виднеется позади дома отдельный деревянный гараж и манящий клинышек зелени затененного заднего двора. Решеток от воров ни на окнах, ни на дверях нет.

– Какое тут отопление? – интересуется Джо, ветеран Вермонта, с прищуром глядя сквозь ветровое стекло. Листок со спецификациями лежит у него на коленях.

– Водяной котел, управляется с электрической панели в доме, – дословно повторяю я сказанное в листке.

– Когда построен?

– В девятьсот двадцать четвертом. Подтоплений здесь не бывает. Если когда-нибудь захотите что-то добавить или продать дом подороже, можете застроить боковой участок.

Джо устремляет на меня полный мрачного осуждения взгляд, словно говорящий, что сама идея застройки свободного участка есть преступление, сравнимое по тяжести с вырубкой дождевого леса, и никому даже помышлять о ней не дозволено. (Сам он помыслит, да еще как, если разведется или столкнется с нуждой в деньгах. Я-то, разумеется, помышляю о ней постоянно.)

– Хороший передний двор, – говорю я. – Тенистость – это скрытый актив.

– Что за деревья? – спрашивает Джо, кривясь и вглядываясь в двор боковой.

– Сейчас посмотрим. – Я наклоняюсь, чтобы окинуть взглядом картину, которую заслоняет от меня его толстая, поросшая волосом грудь. – Одно – лесной бук. Вон то, по-моему, остролистый клен. И еще клен сахарный, вам он понравится. Красный дуб. И вроде бы гинкго. Хороший подбор, полезный для почвы.

– Гинкго – дерьмо, – заявляет Джо, основательнее устраиваясь на сиденье. Ни он, ни Филлис выйти из машины не предлагают. – С чем граничит задний двор?

– Надо будет посмотреть, – говорю я, хотя ответ мне, конечно, известен.

– Это кто, владелец? – спрашивает, кивая на окно, Филлис.

За темной сетчатой дверью стоит, вытянув шею и глядя на улицу, мужчина – не крупный, в рубашке при галстуке, но без пиджака. Не уверен, что он нас заметил.

– Мы просто обязаны выяснить это, – отвечаю я, надеясь все же, что это кто-то другой, и немного подаю машину вперед, прежде чем заглушить мотор и распахнуть дверцу навстречу летнему теплу.


Выйдя из машины, Филлис сразу направляется по дорожке к дому, шагая все с той же шаткой неловкостью, слегка разводя носки, помахивая руками, – она хочет успеть увидеть в доме как можно больше, пока Джо не вылезет с обычной для него плохой новостью.

Что касается Джо в его серебристых шортах, «вьетнамках» и жалкой майке, он некоторое время остается со мной в машине, а затем выходит на дорожку и замирает, чтобы обозреть лужайку, улицу и соседние, построенные в пятидесятых, дома, – все они поплоше нашего, зато и ухода требуют меньшего, и лужайки у них скромненькие, необременительные. Дом Хаулайхенов – лучший на этой улице, что может выйти для неопытного покупателя боком при обсуждении цены, однако сегодня речь о ней, скорее всего, не пойдет.

Я беру планшетку, сдергиваю с заднего сиденья и надеваю мою красную нейлоновую ветровку. На груди у нее красуется девиз «Лорен-Швинделла»: Societas Progressioni Commissa, поперек спины тянется нанесенное по трафарету слово «РИЕЛТОР» – наверное, издали меня легко принять за агента ФБР. Я прихватил ее сегодня, несмотря на жару и влажность, чтобы довести до сведения Маркэмов простые истины: я вам не друг; это бизнес, а не хобби; вам есть о чем подумать. Не тратьте времени зря.

– Это не Вермонт, верно? – бормочет Джо, когда мы оказываемся бок о бок в последние мгновения утренней непогоды. В точности эти слова он произносил в схожие минуты перед множеством домов, показанных мной за последние четыре месяца, хоть, наверное, того и не помнит. А означают они: Пошло оно все на хер. Если не можешь показать мне Вермонт, то какого черта показываешь эту клятую дребедень? После чего – Филлис нередко и до двери дома добраться не успевала – мы садились в машину и уезжали. Потому-то она сейчас и рвется в дом. Впрочем, я, скажу честно, рад и тому, что Джо вылез из машины и прошел несколько шагов, а уж какие у него в дальнейшем возражения появятся – там будет видно.

– Это Нью-Джерси, Джо, – как всегда, отвечаю я. – И довольно приятное место к тому же. А Вермонтом вы сыты по горло.

За чем, как правило, следует скорбный ответ Джо: «Да, вот такой я тупой мудак». Однако на сей раз он произносит лишь «да» и устремляет на меня проникновенный взгляд – маленькие и какие-то плоские райки его карих глаз уплощились еще сильнее, как будто с них спала некая яркая пелена и Джо пришлось взглянуть в лицо всей этой херне.

– Вы ничего не теряете, – говорю я, до половины застегивая молнию на куртке и шевеля пальцами ступней, отсыревшими, пока я стоял под дождем в «Сонной Лощине». – Приобретать этот дом вы отнюдь не обязаны.

Не всякий риелтор рискнул бы произнести такое. «Всякий» сказал бы: «Вы, черт подери, обязаны приобрести этот дом. Такова воля Божия. Не приобретете, Господь просто-напросто в ярость придет. Жена вас бросит, и увезет вашу дочь в Гарден-Гроув, и отдаст в школу, принадлежащую “Ассамблее Бога”, и вы ее больше не увидите, – вот что с вами будет, если вы не купите этого сукина сына еще до полудня».

Я же вместо этого небрежно произношу:

– Ничто не мешает вам выехать нынче же вечером в Айленд-Понд, как раз поспеете туда ко времени, когда вороны устраиваются в гнездах на ночь.

Невосприимчивый к чужому остроумию Джо холодно смотрит на меня снизу вверх (я выше его на несколько дюймов, зато он сложен покрепче). Он явно собирается сказать что-то (несомненно саркастическое), но передумывает и снова переводит взгляд на непритязательную вереницу каркасных строений с кирпичными фундаментами и шатровыми крышами (у некоторых решетки на окнах имеются), возведенных, когда он был подростком; от одного из них – 213-го, на другой стороне Чарити-стрит, – молодая, фантастически рыжая женщина (волосы у нее даже ярче, чем у Филлис) катит к бордюру мусорный бак на колесиках, предназначенный для последнего перед 4 июля мусоровоза.

Это несомненная молодая мамаша в синих, обрезанных по колено джинсах, теннисках на босу ногу и голубой домашней рубашке, небрежно, но продуманно завязанной под грудью узлом а-ля Мэрилин Монро. Поставив пластмассовый бак рядом с почтовым ящиком, женщина бросает на нас взгляд и машет нам рукой: веселый, беспечный жест, говорящий, что она знает, кто мы, – кандидаты в соседи, более занятные, быть может, чем нынешний владелец дома.

Я машу ей в ответ, Джо воздерживается. Возможно, он размышляет сейчас о том, как следует смотреть на вещи, находясь на одной с ними плоскости.

– Я вот думал по дороге… – произносит он, глядя, как молодая Мэрилин быстро проходит подъездную дорожку и скрывается в пустом гараже. Хлопает дверь. – Думал, что вы везете нас туда, где мне придется жить до конца моих дней. (Ну вот, я был прав.) Решение на этот счет почти целиком зависит от других людей. А моя способность верно оценивать вещи уже не та, что прежде. (Сказанное мной, что приобретать этот дом он не обязан, Джо пропустил мимо ушей.) Я, черт возьми, не понимаю больше, что правильно, что нет. Мне осталось только одно: держаться, пока хватает сил, в надежде, что по-настоящему дерьмовые варианты рано или поздно покажут свою дерьмовость и я буду избавлен хотя бы от них. Вы понимаете, о чем я говорю?

Думаю, да.

Я слышу, как Филлис тараторит в доме, представляясь тому, кто открыл ей дверь, – не самому, продолжаю надеяться я, Хаулайхену. Мне хочется тоже войти в дом, но я не могу оставить Джо здесь, под роняющими капли деревьями, погруженным в глубокие раздумья, конечным результатом которых может стать двухэтажное отчаяние и загубленная возможность покупки.

На другой стороне улицы, в 213-м, рыжая женщина, за которой мы наблюдали, вдруг раздергивает шторы на окне спальни, расположенной в дальнем от нас конце дома. Я вижу только ее голову, она же беззастенчиво разглядывает нас. Между тем Джо продолжает печалиться о своей неспособности правильно оценивать ситуацию.

– Пару дней назад Фил и Соня уехали в Крафтсбери, – мрачно сообщает он, – а я взял да и позвонил женщине, которую когда-то знал. Просто позвонил. В Бойсе. У нас с ней был пустяковый романчик – вообще-то не такой уж и пустяковый – после того, как пошел прахом мой первый брак. Вернее, как раз перед этим. Она тоже горшечница. Делает глазурированные вещи для магазинов «Нордстром». Мы поговорили немного о прошлом и так далее, а потом она сказала, что должна бежать, спросила мой номер. И, когда я его продиктовал, рассмеялась. Сказала: «Господи, Джо, у меня в книжке куча телефонов на М, а твоего среди них больше нет».

Джо засовывает маленькие ладони под мышки, уже повлажневшие, и, глядя в сторону 213-го, обдумывает свои слова.

– Да ничего особенного она сказать не хотела, – говорю я, по-прежнему снедаемый желанием сдвинуться с места.

Филлис уже углубилась в дом. До меня доносятся ее однообразные восклицания в том духе, что ничего лучшего она пока не видела. – Расстались вы, насколько я понимаю, по-хорошему, так? Иначе вы ей не позвонили бы.

– О, разумеется. – Бородка Джо сдвигается вправо, потом влево – по-видимому, он проводит всестороннюю перепроверку своей памяти. – Без кровопролития. Какого-либо. Но я действительно думал, что она перезвонит мне, предложит встретиться, – ради чего я, если честно, и позвонил. Эта волынка с покупкой дома кого хочешь до крайности доведет.

И надумавший изменить жене Джо обращает на меня исполненный глубокого смысла взгляд.

– Вот тут вы правы, – говорю я.

– Однако она не позвонила. Во всяком случае, мне об этом ничего не известно. – Он кивает и снова отворачивается к 213-му, к выкрашенным в неяркий зеленый цвет доскам над кирпичной частью фасада и выцветшей красной парадной двери, которой никто не пользуется. Шторы в спальне уже снова сдвинуты. Все это минует внимание Джо. Некое убаюкивающее свойство настоящей минуты, или места, или мглистого дождика, или далекого гула шоссе 1 вдруг наделяет его способностью додумать до конца хотя бы одну мысль.

– Вряд ли это имеет какое-то значение, Джо, – говорю я.

– Я ведь даже и не вспоминал никогда об этой чертовой бабе, – продолжает он. – Если бы она позвонила и сказала, что летит в Берлингтон, хочет встретиться со мной в «Праздничной харчевне» и затрахать меня до смерти, я бы, скорее всего, отвертелся.

Джо не замечает, что говорит обратное сказанному им же минуту назад.

– Может быть, она это поняла, потому и не позвонила. Решила избавить вас от лишних хлопот.

– Да, но я-то сбился с панталыку и неверно оценил ситуацию, – печально произносит Джо. – Не сомневался, что она позвонит. Вот в чем суть. Это был ее поступок, а не мой, я из него даже выводов правильных сделать не смог. Все произошло помимо меня. Точно так же, как происходит сейчас.

– А вдруг вам этот дом понравится, – неубедительно отвечаю я. Штора большого венецианского окна на фасаде дома 213 резко сдвигается, и за ней обнаруживается молодая рыжая Мэрилин, смотрящая на нас с выражением, которое кажется мне с такого расстояния хмуро обвиняющим, – похоже, она принимает нас за людей, заслуживающих того, чтобы прожечь их злым взглядом.

– Вот вы бы наверняка добились от нее своего. – Джо смотрит в мою сторону, но не на меня, а за меня, поверх моего левого плеча, – обычная его и самая легкая для собеседника манера общения. – Мы с вами одних лет. Вы разведены. Имели кучу женщин.

– Пора войти в дом, Джо, – говорю я. Вообще-то я ему сочувствую. Неверие в свои оценки – и даже хуже, понимание того, что по каким-то существенным, черт их дери, причинам тебе не следует им доверять, – это может стать одной из главных причин наступления Периода Бытования, а также одной из наименее терпимых его особенностей, к которой тебе придется пристраиваться с немалой осмотрительностью. – Ладно, давайте я попробую вам кое-что объяснить.

Я принимаю позу типичного оценщика страхового убытка – прижимаю сложенные крест-накрест руки, в одной зажат планшет, к ширинке.

– После развода я хорошо сознавал, что со мной произошло, сознавал, что, по сути дела, бездействовал, вел себя, как трус или по меньшей мере мудак. Трудно сказать, был ли я прав. Но я дал себе слово: никогда не жаловаться на жизнь, просто стараться делать все, что в моих силах, даже совершая ошибки и все такое, потому что это единственно правильный путь, верны твои оценки или не верны. И я это слово сдержал. Не думаю, что вы из тех, кто строит свою жизнь, избегая ошибок. Вы сами делаете один выбор за другим и живете с ними, даже если не считаете, что это ваш, черт побери, выбор.

Джо может подумать и, надеюсь, подумает, что я сделал ему редкостный комплимент, усмотрев в нем не переводимые на простой человеческий язык сложности натуры.

Маленький, окаймленный щетиной рот Джо округляется характерным для него, хотя он этого не сознает, образом, глаза сужаются, обращаясь в подобия бритвенных порезов:

– Похоже, вы предлагаете мне заткнуться.

– Я всего лишь хочу, чтобы вы посмотрели дом, после чего вы с Филлис сможете решить, что вам делать. И не хочу, чтобы вы переживали насчет вероятной ошибки еще до того, как получили возможность ее совершить.

Джо покачивает головой, презрительно ухмыляется и вздыхает – привычка, которая мне сильно не нравится и потому внушает надежду, что он купит дом Хаулайхена и лишь потом, мгновение спустя, обнаружит, что тот стоит на самом краю выгребной ямы.

– Мои профессора в Даквесне всегда говорили, что я слишком много умствую.

– Что я и пытаюсь вам внушить, – отвечаю я, и в этот миг огнеглавая женщина из 213-го проскакивает мимо венецианского окна в чем мать родила – большие, белые, выпяченные груди указуют ей путь, руки раскинуты на манер Айседоры Дункан, мускулистые ноги ступают широко и пружинисто, как у фигуры на античной вазе. – Ух ты, взгляните-ка, – говорю я.

Но Джо покачал еще раз головой, дивясь своей мозговитости, хмыкнул и засеменил к тому, что может стать последним его приютом на этой планете, и уже поднимается по ступенькам крыльца. Между тем то, что он сию минуту прозевал, есть добрососедский способ его возможной соседки уведомить перспективного покупателя об открывающихся здесь возможностях, и, скажу честно, эта картина резко повысила мою оценку Пеннс-Нека, сделав ее почти запредельной. Загадочность и неожиданность – вот его скрытый актив, куда более важный, чем тенистость, и если бы Джо увидел их, то смог бы понять, как ему надлежит поступить и что следует сделать.


Войдя в небольшую сводчатую прихожую, я слышу, как в глубине дома Филлис ведет серьезный разговор о шелкопрядах и об испытаниях, недавно выпавших ей в Вермонте. Ведет, нутром чувствую, с Тедом Хаулайхеном, которому не следовало бы бродить на манер привидения по дому и выматывать из моих клиентов душу в стремлении удостовериться, что они – «солидные» (читай: белые) люди, которым он может спокойно и почти задаром передать свой земельный надел.

Все настольные лампы зажжены. Полы сияют, пепельницы чисты, пыль с батарей отопления стерта, плинтуса отдраены, дверные ручки начищены до блеска. Воздух пропитан приятным восковым ароматом – основательная стратегия продажи должна создавать иллюзию, что в доме никто никогда и не жил.

Джо, не представившись хозяину дома, сразу же приступает к методичной инспекции, проводимой им с бесцеремонной и безмолвной армейской дотошностью. Он, в его обжимающих фаллос шортах, быстро озирает, вертясь туда и сюда, гостиную: кушетки пятидесятых годов, которые все еще выглядят как новенькие, уютные кресла с крепкой обивкой, полированные журнальные столики, небесно-синие коврики и стародавние гравюры – охотничьи собаки, попугаи на древесных ветвях и влюбленные на берегах мирных лесных озер. Затем переходит в столовую, осматривает ее тяжелый, полированного красного дерева гарнитур – стол и восемь кресел. Маленькие глазки Джо пробегаются по потолочным плинтусам, рейкам, которые защищают стены от повреждения спинками кресел, по ведущей на кухню карусельной двери. Он поворачивает ручку реостата, и тусклый розовый, похожий на салатную чашу потолочный светильник разгорается ярче, после чего Джо разворачивается и проходит через гостиную в главный коридор дома, где тоже горит свет, а к стене привинчен щит охранной системы с преувеличенными до карикатурности цифрами – кнопки рассчитаны на пожилых людей. Я следую по пятам за ним. Джо посещает, шлепая «вьетнамками», каждую спальню, окидывая комнаты безразличным взглядом, сдвигая и задвигая дверцы стенных шкафов, суммируя в уме заземленные стенные розетки, подходя к окнам, выглядывая в них, приподнимая рамы, дабы убедиться, что те не заедают, а затем перемещается в ванные.

В выложенной розовой плиткой хозяйской ванной он первым делом подходит к раковине, откручивает до упора оба крана и сколько-то медлит, оценивая напор воды, время, за которое она прогревается, исправность стока. Затем спускает в унитазе воду и ждет, проверяя скорость «повторного наполнения». В «маленькой» ванной он поднимает тоненькие, новомодные жалюзи и еще раз оглядывает похожий на парк задний двор, словно прикидывая, насколько мирный вид предстоит ему созерцать, apres le bain[22] или отдавая очередную продолжительную дань природе. (Как-то раз мой клиент, видный немецкий экономист, работавший в одном из местных «мозговых центров», просто-напросто спустил штаны и навалил полный унитаз, дабы проверить его по-настоящему.)

При всех таких осмотрах, проводившихся с моим участием в течение почти четырех месяцев, Джо прерывал их, как только доходило до трех насчитанное им число основных изъянов, а таковыми были: недостаточное количество розеток, более двух прогибающихся половиц, едва видное на потолке пятно от протечки, любая трещина в стене или странный наклон таковой, свидетельствующий о ее проседании либо «отвале». Как правило, и говорил он совсем немного, ограничиваясь нечастыми, неопределенными хмыками. Однажды в Пеннингтоне, в двухуровневом доме, он вслух вопросил о возможном повреждении крыши старой липой, посаженной слишком близко к стене; в другой раз, в Хаддаме, осматривая на предмет подтекания полуподвал дома, построенного на склоне холма, пробормотал что-то о «краске на свинцовой основе». В обоих случаях от меня он никаких ответов не ждал, поскольку уже обнаружил множество недостатков – начиная с цены, о которой сказал потом, что владельцам домов неплохо бы вытащить головы из собственных задниц.

Когда Джо ныряет в подвал (куда я за ним с большим удовольствием не следую), щелкнув выключателем вверху лестницы и затем еще одним внизу, я прохожу в глубину дома, где у ведущей на задний двор стеклянной двери стоит Филлис – с Тедом, так и есть, Хаулайхеном. Из этой комнаты, приспособленной с некоторым запозданием «для танцев», она же хозяйская кухня-столовая, открывается через большое венецианское окно (они здесь в каждом доме имеются) приятный вид на выстланное кирпичом патио, где можно пировать ночами при свете фонариков. Правда, на раме окна видны следы протечки – дефект, который Джо, если доберется сюда, не преминет отметить.

Тед Хаулайхен, овдовевший не так давно инженер, до последнего времени работал в исследовательском отделе производящей кухонное оборудование компании. Невысокий, белоглавый, востроглазый мужчина семидесяти с чем-то лет. Сейчас на нем мокасины, линялые летние брюки, приятно поношенная синяя оксфордская рубашка с короткими рукавами и красный с синим репсовый галстук – он производит впечатление самого счастливого из обитателей Пеннс-Нека. (На самом деле он до жути похож на старого певца Фреда Уоринга, чей медовый голос очень нравился мне в пятидесятых, – Уоринг имел репутацию простоватого старикана, но в частной жизни был тем еще солдафоном и хамом.)

Когда я в моей ветровке «РИЕЛТОР» вхожу в комнату, Тед посылает мне, обернувшись, радушную улыбку. Это наша первая встреча, и он очень меня обязал бы, если б убрался в ресторанчик «У Денни». Из-под пола доносится громовое «бум-бум-бум» – похоже, Джо сокрушает кувалдой фундамент.

– Я, мистер Баскомб, как раз рассказывал миссис Маркэм, – говорит Тед Хаулайхен, пожимая мне руку, – его ладонь невелика и крепка, как грецкий орех, моя мясиста и почему-то влажна, – что в прошлом месяце у меня обнаружили рак яичка и мой сын, он хирург, живет в Тусоне, собирается сам оперировать меня. Я уже несколько месяцев подумывал о продаже дома, а как раз вчера решил окончательно – достаточного достаточно.

И правильно решил.

Филлис реагирует на новость о раке горестной бледностью (и кто отреагировал бы иначе?). Новость, разумеется, заставляет ее вспомнить о собственных бедах – а это причина номер четырнадцать, по которой владельцев домов следует и на милю не подпускать к клиентам. Владельцы всегда припутывают к теме продажи свои мрачные, неразрешимые проблемы, что зачастую делает выполнение моей работы почти невозможным.

Впрочем, если я не ошибаюсь, Филлис этот дом уже ослепил и очаровал. Задний двор – маленькое муравчатое полотно Ватто с круглыми ковриками темно-зеленой пахизандры вокруг больших деревьев. Глаз повсюду натыкается на рододендроны, глицинии, пионы. Порядочных размеров японский сад камней с карликовым кленом посередке искусно разбит и уравновешен большим раскидистым дубом, который выглядит более чем крепким и ни в коем случае не грозящим обвалиться на дом. Плюс к этому вдоль гаража тянется самая настоящая пергола, вся обвитая виноградной лозой и жимолостью, а в середине ее стоит деревенская, английского стиля чугунная скамеечка – ни дать ни взять брачный будуар, место, где можно обновить ясным летним вечером священные клятвы, чтобы предаться затем пылкой любви на лоне природы.

– Я только что сказала мистеру Хаулайхену, как мне нравится его дворик, – говорит Филлис, немного придя в себя, хоть и улыбается она отчасти ошеломленно, думая о том, что мужчине, который стоит рядом с ней, отчикает яйца его собственный сын. Джо перестал колотить внизу – не знаю уж по чему, – и теперь из-под половиц доносится скрежет металла по металлу.

– В пятьдесят пятом, когда мы купили этот дом, я сделал кучу фотографий – его и двора. Жена говорила тогда, что это самое красивое место, какое она видела, – к тому времени. За домом тянулось фермерское поле с большой, сложенной из камня силосной башней, коровами и доильней. – Морщинистый палец Теда указывает в сторону тыльной границы участка, на ограду из толстых тропических бамбучин, за которой возвышается дощатый забор, выкрашенный в неброский темно-зеленый цвет. Забор уходит в обе стороны за соседние дома и скрывается из виду.

– А теперь там что? – спрашивает Филлис. На ее раскрасневшемся полном лице написано: это он, это наш дом.

Завершивший свои раскопки и исследования Джо уже топает по ступенькам подвальной лестницы вверх. Моему воображению он рисуется как шахтер в подъемнике из металлической сетки, возносящийся на мили и мили из глубин Пенсильвании, – корка угольной пыли на лице, белые глазницы, похожая на свиную голяшку рука прижимает к ребрам обшарпанный судок для завтрака, на каске тускло светится фонарик. Готов поспорить, то, что скажет сейчас Тед Хаулайхен, ни на йоту не встревожит Филлис Маркэм.

– Да так, небольшое государственное учреждение, – добродушно отвечает Тед. – Довольно приятное соседство.

– Что за учреждение? – спрашивает, улыбаясь, Филлис.

– Ммм. Заведение с минимальной охраной, – говорит Тед. – Что-то вроде сельского клуба. Ничего серьезного.

– Но для чего оно? – все еще радостно настаивает Филлис. – И кому нужна эта охрана?

– Нам с вами, я полагаю, – отвечает Тед и обращается ко мне: – Не так ли, мистер Баскомб?

– Это колония общего режима штата Нью-Джерси, – благодушно сообщаю я. – В такие помещают какого-нибудь мэра Берлингтона, банкиров, ну и обычных людей вроде меня и Теда. Или Джо.

И я улыбаюсь легкой заговорщицкой улыбкой.

– Прямо там? – Взгляд Филлис утыкается в только что вышедшего из подвала Джо. Ни угольной пыли, ни налобного фонарика, ни судка, одни лишь «вьетнамки», майка и шорты с торчащим из-за пояса бумажником – и явно приподнятое настроение. Что-то ему понравилось там, внизу, и теперь он размышляет о возможностях, которые открывает перед ним этот дом. – Ты слышал, что сказал Фрэнк?

Полные, изогнутые губы Филлис застывают – знак легкой озабоченности. По неведомой мне причине она кладет раскрытую ладонь на пучок своих рыжих волос и часто мигает, словно стараясь удержать что-то, норовящее выскочить из ее головы.

– Нет, прослушал, – отвечает, потирая ладони, Джо. Все же мазок черной пыли на его голом плече имеется – что-то он зацепил, ковыряясь в подвале. Он обводит нас троих радостным взглядом – первое выражение открытого удовольствия, какое я увидел на его лице за последние несколько недель. Представлением Теду он себя так и не утрудил.

– Там, за забором, тюрьма. – Филлис указывает пальцем в венецианское окно, поверх нарядной лужайки.

– Правда? – продолжает улыбаться Джо. И слегка пригибается, чтобы получше вглядеться в окно. Протечку он все еще не заметил.

– Прямо за задним двором находятся камеры с преступниками, – говорит Филлис. Она бросает взгляд на Теда Хаулайхена и старается придать своему лицу покладистое выражение, как если б тюрьма была досадной мелкой помехой, непредвиденным обстоятельством, которое можно будет обговорить в контракте. («Владелец соглашается устранить тюрьму штата ко времени или до вступления договора в силу».) – Ведь так? – спрашивает она, голубые глаза ее округляются, взгляд становится напряженным.

– Ну, не то чтобы камеры, – с совершенной невозмутимостью отвечает Тед. – Это скорее на кампус похоже – теннисные корты, плавательные бассейны, занятия по курсу колледжа. Вы можете и сами там поучиться. А по выходным многих заключенных отпускают домой. Я бы это тюрьмой не назвал.

– Интересно, – произносит Джо Маркэм, кивая бамбуковой оградке и зеленому дощатому забору за ней. – Но из дома ничего не видно, так?

– Вы знали об этом? – спрашивает у меня все еще остающаяся уравновешенной Филлис.

– Разумеется, – отвечаю я, жалея, что ввязался в эту историю. – Все есть в спецификации. – Я пробегаю по моему листку взглядом. – «С севера граничит с землей штата».

– Я думала, это означает что-то другое, – говорит Филлис.

– Сам я никогда там не был, – сообщает Тед Хаулайхен, наш мистер Оптимист. – За этим забором еще один стоит, его просто не видно. И никаких звуков оттуда не доносится. Звонков, сирен. Только на Рождество колокола звонят, красиво. Я знаю девочку, она через улицу живет, которая там работает. Это заведение – самый крупный работодатель Пеннс-Нека.

– По-моему, это может осложнить жизнь Сони, – негромко произносит, обращаясь ко всем сразу, Филлис.

– Не думаю, что тут есть угроза для чего-то или кого-то, – говорю я, представляя себе, как живущая через улицу Мэрилин Монро нацепляет каждое утро кобуру со здоровенным пистолетом и отправляется на работу. Интересно, как к ней относятся заключенные? – Я хочу сказать, там же не Келли «Пулемет»[23] сидит. Скорее всего, просто люди, за которых все мы голосовали и проголосуем еще раз.

Я улыбаюсь им, думая, однако, что Теду самое время подробно познакомить нас с его охранной системой.

– С тех пор как это построили, – говорит Тед, – цены на дома в наших местах подросли. А в окрестностях – и в Хаддаме, кстати, – слегка упали. Возможно, я покидаю эти места не в самое лучшее время.

И он одаряет нас троих печальной-но-хитрой улыбкой Фреда Уоринга.

– Я вам одно могу сказать, – с важным видом заявляет Джо, – вы покидаете чертовски хороший дом. Я осмотрел балки пола, опорные брусья. Теперь таких широких не делают, разве что в Вермонте.

Он прищуривается и хмуро, но одобрительно кивает Филлис, давая понять, что нашел дом, который ему по сердцу, – пусть рядом хоть Алькатрас раскинулся. Джо, что называется, повернул за угол – в нем произошла загадочная перемена, предсказать которую заранее невозможно.

– И трубы, и проводка – все медное. Розетки тройные. В домах постарше такого не встретишь.

Он бросает на Теда Хаулайхена взгляд едва ли не рассерженный. Уверен, ему хотелось бы изучить подробный план дома.

– Жене тут тоже все нравилось, – немного сконфуженно сообщает Тед.

– А где она сейчас? – Джо уже развернул лист со спецификациями, собираясь внимательно их прочитать.

– Умерла, – отвечает Тед и позволяет своему взгляду скользнуть по тенистой лужайке, по белым пионам и тисовым зарослям, по перголе и глициниям. Мерцающий, не нанесенный ни на какие планы проход открывается перед ним, и Тед вступает в него и видит золотистое поле, а на нем себя и жену в чудесном расцвете лет. (Он не чужой и мне, этот проход, хотя передо мной – при моих строгих правилах бытования – открывается редко.)

Джо пробегается коротким пальцем и моргающими глазками по неким важным пунктам спецификации, несомненно связанным с «дополнительно», и «р-р кмнт», и «шкл». Отмечает «кв фт» своей новой мастерской. Теперь он – Джо, приобретающий дом, взявший след хорошей покупки.

– Джо, ты спросил мистера Хаулайхена о его жене, она умерла, – говорит Филлис.

«На самом деле она лежит прямо здесь, на полу кухни, и кровь течет из ее ушей!» – хочется мне воскликнуть в защиту замечтавшегося старика Теда, однако я молчу.

– Ну да, знаю, мне очень жаль, – отзывается Джо.

Он опускает листок, сводит брови и смотрит на Филлис, на меня и, наконец, на Теда Хаулайхена так, точно все мы набросились на него, крепко спавшего, и ну орать: «Она умерла, умерла, жопа ты этакая, она умерла!»

– Мне правда очень жаль, – говорит он. – Когда это случилось? – И Джо недоверчиво смотрит мне в лицо.

– Два года назад, – отвечает Тед, возвращаясь из прошлого и ласково глядя на Джо. Жизнь, увы, коротка, говорит честное лицо Теда. А Джо покачивает головой, давая понять, что в этой самой жизни порой происходит нечто совершенно не объяснимое.

– Может быть, посмотрим остальной дом? – предлагает уставшая от разочарований Филлис. – Мне все-таки хочется увидеть его.

– Еще бы, – соглашаюсь я.

– Меня он очень заинтересовал, – говорит, обращаясь исключительно ко мне, Джо. – Мне в нем многое нравится. Честно.

– Я останусь с мистером Маркэмом, – говорит Тед, которому Джо так и не представился. – Давайте выйдем, взглянем на гараж.

Он открывает стеклянную дверь в душистый, одурманенный прошлым двор, а мы с Филлис печально возвращаемся внутрь дома для осмотра, который, боюсь, стал теперь пустой формальностью.


Как и ожидалось, Филлис проявляет к дому лишь вежливый интерес, едва заглядывая в маленькие спальни и ванные комнаты, одобрительно, но мимоходом отмечая пластиковые украшения больших корзин для грязного белья и красноватые хлопковые коврики ванных, произнося время от времени «Как мило» в адрес какой-нибудь ванны с душем, которая выглядит новехонькой. А дойдя до телефонной ниши в конце коридора, бормочет: «Я таких сто лет не видела».

– За домом хорошо ухаживали, – говорит она, останавливаясь посреди прихожей и оглядываясь назад, туда, где Джо стоит у бамбуковой ограды, скрестив короткие руки, в одной из которых зажат листок со спецификациями, и неторопливо беседуя с облитым утренним светом Тедом.

Ей хочется поскорее уехать.

– Поначалу мне так все понравилось, – говорит она, поворачиваясь, чтобы окинуть взглядом дом, у которого ждет на тротуаре мусорный бак Мэрилин, тюремной охранницы.

– Советую вам еще раз подумать, – произношу я тоном, который и самому мне кажется апатичным. Впрочем, мое дело – подталкивать вороватым пальцем чашу весов, на которых взвешиваются различные оценки будущего приобретения, то есть когда я чувствую, что момент требует этого, что потенциальная покупательница получила позолоченный шанс осчастливить себя, став владелицей дома. – Продавая дом, Филлис, я всегда пытаюсь понять, получают ли клиенты за свои деньги что-то, оправдывающее их траты. (Вот сейчас я говорю от души.)

Вы можете думать, что я пытаюсь понять, получают ли они дом их мечты или тот, который им с самого начала хотелось иметь. Но если честно, куда важнее оправдать затраты, получить в руки настоящую ценность – особенно при нынешних экономических условиях. Когда дела пойдут лучше, ценность окажется тем, на чем все держится. А вместе с этим домом… – я театрально обвожу взглядом прихожую и упираюсь им в потолок, словно стараясь выяснить, где именно ценность водружает обычно свой флаг, – думаю, вместе с ним вы получите настоящую ценность.

И я действительно так думаю. (Ветровка моя уже походит на забитую раскаленным углем топку, однако снимать ее пока рановато.)

– Я не хочу жить рядом с тюрьмой, – почти с мольбой произносит Филлис, подходит к сетчатой двери и выглядывает наружу, засунув пухлые кулаки в карманы своих брюк, они же юбка. (Быть может, она пытается представить себя владелицей дома, которая каждый день невинно останавливается на миг перед парадной дверью, надеясь понять, откуда явится «подвох», если он явится; ей не дает покоя мысль, что в одном из ближайших домов собрались перед телевизором беззаботные налоговые ловчилы, блудливые священники и замышляющие недоброе директора пенсионных фондов; все они – ее зловеще ухмыляющиеся соседи, а ей надлежит выяснить, так ли это невыносимо, как она полагает.)

Филлис покачивает головой – словно ощутив во рту некий противный вкус.

– Я всегда считала себя либералкой. Но, по-видимому, зря, – говорит она. – Я понимаю, такие заведения для преступников определенного толка существовать должны, однако мне не хочется жить и растить дочь рядом с одним из них.

– С годами все мы становимся менее гибкими, – говорю я. Надо бы рассказать ей о Клэр Дивэйн, убитой при осмотре кооперативной квартиры, о том, как меня оглоушили во время прогулки развеселившиеся азиаты. Доброе соседство с уютной тюрьмой – это не так уж и плохо.

Я слышу, как Джо и Тед регочут, точно два респектабельных бизнесмена, особенно старается Джо: «Хо-хо-хо!» Сальный газовый запашок выплывает из кухни, сменяя чистый аромат мебельной ваксы. (Странно, что Джо его прозевал.) Возможно, Тед с женой десятилетиями бродили по дому, надышавшись газом, счастливые, как козлик на лужайке, и не вполне понимающие отчего.

– Что делают хирурги с мужскими яичками? Это очень страшно? – спрашивает все еще мрачная Филлис.

– Я в этом мало что понимаю, – отвечаю я. Мне нужно вытянуть Филлис из темного коридора жизни, в который она, похоже, забрела, и вместе с ней обратиться к позитивным аспектам проживания рядом с тюрьмой.

– Я просто подумала сейчас о старости, – Филлис почесывает пальцем голову с сооруженным на ней волосяным грибом, – о том, как она гадка.

В эти мгновения все дети Господни представляются ей вымирающим племенем (возможно, на Филлис подействовал утекший газ), коих убивают не хворости, но МРТ-сканнеры, биопсии, эхограммы и холодные инструменты, которые вводятся, не доставляя нам облегчения, в самые укромные и недоступные уголки наших тел.

– Судя по всему, меня ожидает удаление матки, – спокойно сообщает она, глядя на передний двор. – Я даже Джо об этом пока не сказала.

– Прискорбно слышать, – говорю я, не понимая, впрочем, насколько правильно и ожидаемо такое выражение сочувствия.

– Да. Конечно. Невесело, – печально произносит она, стоя ко мне спиной. Возможно, ей приходится сдерживать слезы.

А я, что называется, замер в седле. Наименее афишируемая часть работы риелтора состоит в превозмогании естественной недолговечности клиентов – бередящего душу тошнотворного понимания того, что, покупая дом, ты получаешь с ним и чей-то упадок, потаенные проблемы, беды, за которые и будешь теперь отвечать до Судного дня, и что тебе остается только заменить эти беды своими, столь давними, что ты с ними уже свыкся. У людей нашей профессии имеется несколько приемов борьбы с такими страхами: напирать на ценность приобретения (я это только что проделал); напирать на проявленное строителями мастерство (это сделал Джо); напирать на то, что старые дома живут дольше, что в них все уже устоялось, никаких хлопот они не доставляют и бу-бу-бу-бу (именно это проделал Тед); напирать на общую нестабильность экономики (я сделал это нынче утром в моей редакционной статье и постараюсь, чтобы к заходу солнца Филлис получила ее экземпляр).

Да только от страха и смятения Филлис противоядия у меня нет – если не считать желания, чтобы мир наш был подобрее. А оно редко принимается во внимание.

– Мне кажется, Фрэнк, вся страна перевернулась вверх дном. Если хотите знать правду, жизнь в Вермонте стала нам не по карману. Но теперь мы уже и здесь жить не можем. А при моих неладах со здоровьем нам необходимо пустить где-то корни. – Филлис шмыгает носом – похоже, слезы, которые она одолела, вернулись. – Я нынче катаюсь на гормонных «русских горках». Извините. Мне все представляется в черном цвете.

– Не думаю, что все так уж плохо, Филлис. Я, например, считаю, что это хороший дом, обладающий, как я уже сказал, немалой ценностью, вы с Джо сможете жить в нем счастливо, и Соня тоже, а соседи вам решительно никаких забот не доставят. В пригородах, кстати сказать, никто своих соседей не знает. Это не Вермонт.

Я заглядываю в спецификацию, вдруг в ней обнаружится что-то новое, увлекательное, такое, за что я смогу уцепиться: «кмн», «грж/нвс», «стир маш», цена ровно 155Т. Ценность все это добавляет, но остановить вагончик гормонных «русских горок» не в состоянии.

Я озадаченно смотрю на ее расплывшиеся ягодицы, и на меня вдруг нападает скоротечное любопытство касательно, ни больше ни меньше, их с Джо сексуальной жизни. Какая она – шутливая и радостная? Набожная и сдержанная? Буйная, бурная и рыкливая? Филлис присуща неопределенная кроткая привлекательность – даже при легкой ее лупоглазости и при том, что она заключена и увязана сейчас в безразмерное одеяние матроны, – некая податливая, нематериальная изобильностъ, которой определенно мог воспользоваться какой-нибудь упакованный в вельветовые брюки и фланелевую рубашку папик из родительского комитета, случайно встреченный ею в промозглой интимности школьной парковки по окончании родительского собрания.

Однако правда состоит в том, что мы почти ничего о других людях не знаем, да и узнать-то можем лишь на самую чуточку больше, даже если стоим с ними рядом, выслушиваем их жалобы, катаемся вместе на «русских горках», продаем им дома, заботимся о счастье их детей, а затем – краткий миг, перехват дыхания, хлопок автомобильной дверцы – мы видим, как они уезжают, навсегда скрываясь из виду. Совершенно чужие люди.

И все же одна из характерных черт Периода Бытования – это способность успешно соединять в такой вот манере интерес к человеку с полным его отсутствием, интимность с мимолетностью, заботу с черствым равнодушием. До самого недавнего времени (не могу сказать, когда это прекратилось) я был уверен, что именно так и устроена жизнь, что такова уравновешенность зрелости. Да только теперь мне придется кое-что утрясать и делать выбор – в пользу либо полной незаинтересованности (примером может быть конец романа с Салли), либо стремления во всем дойти до конца (а здесь примером может быть продолжение романа с Салли).

– Знаете, Фрэнк… – Сумрачное настроение покинуло Филлис, и она направляется вместе со мной в гостиную Хаулайхенов, подходит к окну на улицу, у которого стоит раздвижной столик, и совсем как та рыжая, что живет напротив, раздергивает шторы, впуская теплый утренний свет, одолевающий похоронное спокойствие комнаты, заставляя аляповатые кушетки, мятно-зеленые блюдца, салфеточки и лакированные безделушки (все это сентиментальный Тед оставил на прежних местах) словно засветиться изнутри. – Я стояла там и думала, что, может быть, никому не достается именно тот дом, какой они хотят заполучить.

Филлис обводит гостиную заинтересованным, дружелюбным взглядом, вроде бы дающим понять, что новое освещение ей нравится, хотя мебель следует переставить.

– Ну, если мне удается найти такой, достается. Если, опять-таки, клиенту он по карману. Самое лучшее – найти дом наиболее близкий к вашему идеалу, а затем постараться вдохнуть в него жизнь, не ожидая, когда он вдохнет в вас свою.

И я демонстрирую ей мою версию непринужденной улыбки. Слова Филлис – хороший знак, хотя, разумеется, мы с ней по-настоящему друг к другу не обращаемся, просто излагаем наши точки зрения, а все дальнейшее зависит от того, кто из нас лучше сыграет свою роль. Такова стратегия псевдообщения, которую я привык использовать, занимаясь риелторством. (Настоящий разговор – из тех, какие ведешь с любимым человеком, какие я вел с моей прежней женой, когда был ее мужем, – настоящий разговор между нами попросту невозможен.)

– А вот за вашим домом тюрьма разве стоит? – без обиняков спрашивает Филлис. Она смотрит на свои ущемленные сандалиями ступни, ногти выкрашены в алый цвет. Наверное, для нее это что-то значит.

– Нет, но я живу в прежнем доме моей бывшей жены, – отвечаю я, – и живу один, а сын у меня эпилептик и с утра до вечера носит футбольный шлем. Мы с ней решили, что если я поселюсь там, это даст мальчику, когда он будет меня навещать, что-то вроде ощущения неразрывности жизни, которая обещает ему мало хорошего. Вот мне и пришлось приладиться к необходимости.

Я ведь о ней говорю, не о себе.

Филлис, ничего подобного не ожидавшая, выглядит ошеломленной, она вдруг поняла, сколь многое в происходившем между нами было до этой минуты отношениями обычного продавца с обычным привередливым покупателем, а сейчас вдруг началось нечто непритворное: к подлинному ее и Джо положению проявил искреннее внимание человек, у которого горестей еще и поболее, чем у них, который и спит хуже их, и врачей посещает чаще, и неприятных телефонных разговоров ведет больше, и тревожится при этом сильнее, слушая, как ему зачитывают удручающие медицинские заключения, и вообще жизнь его значит намного больше, чем их, потому что он стоит ближе к могиле (не обязательно собственной).

– Я не хотела сравнивать раны с царапинами, Фрэнк, – униженно произносит Филлис. – Извините. Просто на меня словно давит что-то – помимо всего прочего.

Она улыбается мне на манер старины Стэна Лорела[24] и точно так же потупливается. Я смотрю на ее лицо, мягкое, приятно полное, в совершенстве подходящее для любительского детского театра Северо-Восточного королевства[25]. Впрочем, не менее того и для Пеннс-Нека, где театральная труппа, которую она, глядишь, и возглавит, могла бы поставить «Питера Пэна» или «Фантастике» (без песенки «Похищение») для одиноко живущих по соседству бывших ревизоров и повинных в преступной небрежности врачей, внушив им хотя бы временное ощущение, что жизнь не загублена, что где-то за стенами их обиталища еще существует надежда, что у них осталась масса возможностей, – хоть таковых и нет ни одной.

Я слышу, как Тед и Джо вытирают мокрые подошвы на заднем крыльце, потом топают ими по гостеприимному коврику, как Джо говорит:

– Ну держитесь, сейчас я вам настоящую проверочку устрою.

А мягкий, умный Тед отвечает:

– Я уже решил, Джо, что мне пора уезжать отсюда, махнув рукой на любые второстепенности.

– Завидую я вам – уж поверьте, – говорит Джо. – Господи-боже, я бы тоже без кой-каких обошелся.

Мы с Филлис слышим это и оба знаем, что первая же второстепенность, от которой Джо с удовольствием отказался бы, состоит в нашей маленькой компании.

– Я полагаю, Филлис, у каждого свои царапины и шрамы, – говорю я, – но не хочу, чтобы они заставили вас отказаться от чертовски удачного приобретения, от чудесного дома, который сам идет вам в руки.

– Что-нибудь еще мы сегодня посмотреть сможем? – удрученно спрашивает Филлис.

Я слегка откачиваюсь назад на каблуках, прижав к груди планшет.

– Могу показать вам новостройку. – Я имею в виду Мэллардс-Лэндинг, конечно, где еще дымится сожженная вырубка и полностью готовы от силы два дома, Маркэмы, едва увидев тамошние колыхаемые ветром вымпелы, тут же полезут на стену. – Подрядчик там молодой – замечательный парень. Дома вам по деньгам. Но вы с самого начала сказали, что новые смотреть не желаете.

– Нет, – мрачно соглашается Филлис. – Знаете, Фрэнк, у Джо маниакальная депрессия.

– Чего не знал, того не знал, – отвечаю я, покрепче прижимая к себе планшет. Я начинаю развариваться под моей ветровкой, точно капуста. Однако позиций сдавать не собираюсь. Больные маниакальной депрессией, бывшие заключенные, мужчины и женщины с кричащими татуировками по всему телу, – все они вправе иметь крючок, на который смогут вешать свои шляпы, были бы бабки. Скорее всего, заявление Филлис о том, что у Джо не все дома, – чистой воды вранье, тактический ход, дающий мне понять, что она достойный противник в нашей с ней борьбе (по какой-то причине ее женские неприятности по-прежнему кажутся мне всамделишными). – Филлис, вам с Джо необходимо основательно подумать об этом доме.

Я серьезно смотрю в ее упрямые голубые глаза и в первый раз понимаю, что она, скорее всего, носит контактные линзы, потому что голубизна хоть сколько-нибудь близкая к этой в природе не встречается.

Она стоит, обрамленная окном, ладошки сжаты у груди – учительница, свысока задающая сложный вопрос тупице-ученику.

– Вам не кажется иногда (создается впечатление, что облекающий Филлис ореол света связывает ее с некими высшими силами)…что никто больше в вашу сторону не смотрит?

Она слабо улыбается. Складочки, идущие от уголков ее рта, углубляются на щеках.

– Каждый день. – Я предпринимаю попытку ответить ей улыбкой мученика.

– У меня это ощущение появилось во время первого замужества. Мне тогда было двадцать, я училась на втором курсе Таусона. А этим утром в мотеле оно пришло снова – впервые за многие годы.

Джо и Тед по второму разу бурно обсуждают поэтажный план здания. Тед разворачивает хранившиеся у него где-то старые светокопии. Скоро они прервут наш с Филлис маленький seance[26].

– Думаю, это естественное чувство, Филлис, и, по-моему, вы с Джо хорошо печетесь друг о друге.

Я быстро оглядываюсь посмотреть, не приближаются ли уже наши специалисты по спортивному ориентированию. И слышу, как они со стуком проходят по разболтавшейся решетке подвальной печки, важно беседуя о чердаке.

Филлис покачивает головой, улыбается:

– Весь фокус в том, чтобы претворять воду в вино, верно?

Понятия не имею, что это может значить, но посылаю ей улыбку – и братскую, и, так сказать, адвокатскую, – дающую понять, что наше с ней состязание подошло к концу. Я мог бы даже похлопать ее по округлому плечу, да, боюсь, она мигом насторожится.

– Послушайте, Филлис, – говорю я, – принято считать, что происходящее с нами может идти по двум путям – успешному и безуспешному. Я же думаю, какой бы из них оно ни избрало в самом начале, мы всегда можем повернуть его на тот, который нам нужен. И что бы вы ни чувствовали, приобретая дом, – даже если вы не изберете вот этот, а то и вовсе никакого у меня не купите, – вы в конечном счете получите…

На этом наш seance и вправду заканчивается. Тед с Джо возвращаются в коридор и решают не подниматься по опускной лестнице на затянутый паутиной чердак, чтобы полюбоваться там на металлический крепеж стропил, установленный Тедом, когда в 1958-м здесь пролетел ураган «Лулу», проносивший стога сена между стволами деревьев, забрасывавший яхты на сушу, на целые мили от берега, и ровняя с землей дома повеличавее Тедова.

– Бог кроется в деталях, – замечает кто-то из этих теперь уже лучших друзей. Но все-таки добавляет: – Или дьявол?

Филлис спокойно смотрит на дверь, мимо которой они проходят сначала в одну сторону, потом в другую, прежде чем обнаружить нас в «гстн». Держащий в руках светокопии Тед выглядит, насколько я могу судить, всем довольным. Джо в его недозрелой бородке, вульгарных шортах и майке «Горшечники делают это пальцами» кажется мне пребывающим на грани истерики.

– Я увидел достаточно, – восклицает он тоном озлобленного железнодорожного контролера и быстро окидывает гостиную взглядом – оценивающим, как будто видит ее впервые в жизни. Довольный, он прижимает кулаки один к другому. – И то, что увидел, позволяет принять решение.

– Хорошо, – говорю я. – Тогда поехали. (Правило: мы едем завтракать, составляем предложение с указанием полной цены и через час возвращаемся.) Я успокоительно киваю Теду Хаулайхену. Он неожиданно оказался ключевой фигурой в схеме построенной ad hoc[27] по принципу «разделяй и властвуй». Его воспоминания, его несчастная покойница-жена, его бедные cojones[28], его мягкие, достойные Фреда Уоринга взгляды на жизнь и небрежный наряд – все это первоклассные орудия продавца. Из Теда получился бы хороший риелтор.

– Этот дом надолго на рынке не задержится, – выкрикивает Джо, к сведению всех окрестных соседей, которых может заинтересовать это сообщение. И, развернувшись, несется, точно рой запаниковавших пчел, к выходной двери.

– Посмотрим, посмотрим, – говорит Тед Хаулайхен и, поплотнее скручивая светокопии, с сомнением улыбается мне и Филлис. – Я знаю, миссис Маркэм, вас беспокоит то заведение за забором. Но мне всегда казалось, что оно сделало наши места более безопасными, а людей более сплоченными. Это примерно то же, что иметь под боком Эй-ти-энд-ти или Ар-си-эй[29], если вы понимаете, о чем я.

– Я понимаю, – отвечает непреклонная Филлис.

Джо уже проскочил дверь, спустился с крыльца на лужайку и теперь изучает контур крыши, доски лицевой обшивки, нижние грани кровельных балок; его обрамленный волосками рот приоткрывается, когда он приступает к поискам прогибов конькового бруса и повреждений от сосулек под свесами. Возможно, это лекарства от маниакальной депрессии сделали его губы такими красными. Джо, думаю я, и вправду нужен присмотр.

Я выуживаю из кармана ветровки карточку «Фрэнк Баскомб, партнер-риелтор» и опускаю ее на подставку для зонтов, что стоит в коридоре у двери гостиной, где я провел последние десять минут, стараясь удерживать Филлис в узде.

– Будем на связи, – говорю я Теду. (Еще одно правило. Менее специфичное.)

– Да, конечно, – тепло улыбаясь, отвечает Тед.

Филлис сдвигается с места – бедра покачиваются, сандалии пощелкивают, – по пути она пожимает маленькую ладонь Теда и говорит что-то о том, какой приятный у него дом и как жаль, что его приходится продавать, и уходит туда, где Джо пытается пояснее различить все то, что он видит, ибо такова его печальная участь – смотреть сквозь туман, который клубится в его голове.

– Они его не купят, – бодро произносит Тед, когда и я направляюсь к выходу. Он испытывает не разочарование, а скорее неоправданное удовлетворение тем, что чужие люди отвергли его дом, позволив ему, Теду, ненадолго вернуться к уютной, горестно-сладкой домашней жизни, которой все еще распоряжается он сам. Что же, видя выходящего в дверь Джо, всякий вздохнул бы с облегчением.

– Трудно сказать, Тед, – говорю я. – Кто может знать, что сделают люди. Если б я это знал, подыскал бы себе другую работу.

– Приятно думать, что твой дом представляет ценность для других. Меня это порадовало бы. Не так уж и много у нас теперь утешений осталось.

– Получилось не то, чего мы с вами хотели. Но я старался как мог.

Филлис и Джо уже стоят у моей машины, глядя на дом так, точно он – океанский лайнер, сию минуту показавшийся в море.

– Вы только не позволяйте себе усомниться в его ценности, Тед, – говорю я, снова сжимая его маленькую, жесткую, как сухарь, ладонь и тряся ее в подтверждение моих слов. И в последний раз вдыхаю запашок газовой утечки. (Через пять минут Джо сообщит свое мнение на ее счет.) – Не удивляйтесь, если я сегодня вернусь с предложением. Дома лучшего, чем ваш, им не найти, и я собираюсь сделать это для них ясным как божий день.

– Как-то раз через тот забор перелез один малый, я в это время набивал на заднем дворе мешки листьями, – говорит Джо. – Мы со Сьюзен пригласили его в дом, угостили кофе, сэндвичем с яичным салатом. Оказалось – он олдермен из Вест-Оринджа. Влип там в какую-то историю. Кончилось тем, что он около часа помогал мне с мешками, а после перелез обратно. Потом присылал нам поздравления на Рождество.

– Скорее всего, вернулся в политику, – говорю я, радуясь, что Тед не поделился этим анекдотцем с Филлис.

– Наверное.

– Ладно, будем на связи.

– Я все время здесь, – отвечает Тед, закрывая за мной парадную дверь.


Мы усаживаемся в машину, и мне начинает казаться, что Маркэмам хочется как можно скорее избавиться от меня и, что еще важнее, друг на дружку ни он ни она смотреть не желают.

Покидая подъездную дорожку, мы видим, как тормозит, останавливаясь, машина другой риелторской конторы с двумя молодыми людьми впереди и сзади – женщина начинает снимать через пассажирское окошко на видеокамеру дом Хаулайхена. На водительской дверце большого блестящего «бьюика» значится: «РИЕЛТОРЫ “ПОКУПАЙ И РАСТИ” – Фрихолд, Н-Дж».

– К заходу солнца этот дом обратится в историю, – безжизненно произносит сидящий рядом со мной Джо, вся энергичность которого странным образом испарилась. О запахе газа – ни слова. У Филлис нет ни единого шанса нагнать на него страх, однако таким взглядом, как у нее сейчас, можно ровнять с землей города.

– Может быть, – отвечаю я, бросая не менее убийственный взгляд на «бьюик» «ПОКУПАЙ И РАСТИ». Тед Хаулайхен, должно быть, уже успел лишить нас «эксклюзива», меня так и подмывает вылезти из машины и объяснить пару вещей всем заинтересованным лицам. Впрочем, вид конкурентов может подтолкнуть Филлиса и Джо к особым, незамедлительным действиям. Пока я проезжаю по Чарити-стрит мимо «бьюика», они в неодобрительном молчании разглядывают новоприбывших.

По дороге к шоссе 1 Филлис – надевшая темные очки, которые придают ей сходство с оперной дивой, – вдруг настоятельно просит меня «сделать круг», чтобы она могла взглянуть на тюрьму. Вследствие чего я сдаю назад, миную не очень приятные окраинные кварталы, сворачиваю за новым «Шератоном» и большой епископальной церковью с просторной пустой парковкой, затем выезжаю на шоссе 1 севернее Пеннс-Нека и, проехав полмили по тому, что выглядит как скошенный луг, оказываюсь перед имеющим три сотни ярдов в глубину комплексом непритязательных, скучно-зеленых, обнесенных двумя заборами, внешним и внутренним, зданий, которые образуют столь не понравившуюся Маркэмам «исправительную тюрьму». Мы видим баскетбольные щиты, бейсбольную площадку, пару огороженных, освещаемых теннисных кортов, вышку для ныряния в олимпийских, вполне вероятно, размеров бассейн, несколько мощеных «дорожек для размышлений», вьющихся по нетронутым участкам поля, – по одной из них прогуливаются, беседуя, двое мужчин (один, преклонного, по-видимому, возраста, прихрамывает) в обычной гражданской одежде, а отнюдь не в одинаковом тюремном вретище.

Имеется также предназначенная, надо полагать, для создания атмосферы большая стая канадских гусей, разгуливающих, кивая, вокруг мелкого овального пруда.

Я, разумеется, проезжал мимо этого места несчетное число раз, но внимание ему уделял лишь мельком (на что, собственно, и рассчитывали планировщики тюрьмы, создавая эту неприметную, как поле для гольфа, обитель). Впрочем, глядя сейчас на ее поросшую летней травой территорию с высящимися за ней солидными деревьями, на колонию, где заключенный может делать все, что взбредет ему в голову (но не покинуть ее), – читать, смотреть цветной телевизор, размышлять о будущем, смиренно погашая за год-другой свою задолженность обществу, – я думаю, что любой из нас с удовольствием задержался бы здесь, чтобы привести в порядок свои мысли и разгрести набившееся нам в голову дерьмо.

– Выглядит как вшивый двухгодичный колледж, – отмечает Джо Маркэм, голос его еще звучит на больших децибелах, но уже поспокойнее.

Мы останавливаемся на обочине напротив тюрьмы – другие машины с рокотом проносятся мимо – и разглядываем забор, официальную серебристую с черным вывеску «Н.-ДЖ. МУЖСКАЯ ТЮРЬМА РЕЖИМА МИНИМАЛЬНОЙ СТРОГОСТИ», за которой под легким и влажным ветерком шелестят на трех шестах флаги штата Нью-Джерси, Америки и пенитенциарной системы. Ни тебе караулки, ни режущей проволоки под напряжением, ни вышек с автоматами, шоковыми гранатами и прожекторами, ни способных отгрызть твою ногу собак – всего лишь скромные автоматические ворота со скромным переговорным устройством и маленькой камерой слежения на столбе. Ничего особенного.

– С виду не так уж и плохо, верно? – спрашиваю я.

– А наш дом где? – спрашивает, все еще громко, Джо, наклоняясь, чтобы взглянуть мимо меня.

Мы окидываем взглядом вереницу больших деревьев – это и есть Пеннс-Нек, – однако они заслоняют от нас дом Хаулайхена на Чарити-стрит.

– Его отсюда не видно, – говорит Филлис, – но он там.

– С глаз долой, из сердца вон, – объявляет Джо. Он бросает быстрый взгляд на заднее сиденье, на Филлис в ее темных очках. Огромный мусоровоз проносится мимо, громыхая так, что наша машина ощутимо вздрагивает. – Они тут дыру провертели в заборе, для передач.

Джо всхрапывает.

– Булки с пилками, – произносит Филлис, лицо ее выражает нерешительность. Я пытаюсь встретиться с ней глазами в зеркальце заднего вида. Не получается. – Я ее не вижу.

– Зато я, черт дери, вижу, – рычит Джо.

Мы сидим, вглядываясь, еще с полминуты, а затем уезжаем.


В надежде создать побуждающий стимул «от противного» и окончательно утихомирить Маркэмов, я провожу их мимо Мэллардс-Лэндинга, где ничего за последние два часа не изменилось, разве что все намокло. Несколько рабочих бродят внутри наполовину возведенных домов, бригада чернокожих разгружает прицеп с дерниной, укладывая ее перед ОБРАЗЦОМ ДОМА, предположительно ОТКРЫТЫМ, однако предположение это неверно – «образец» более всего походит на киношную декорацию фасада, за которым выдуманная американская семья рано или поздно выплатит выдуманный ипотечный кредит. Меня – и, уверен, Маркэмов – он мигом наводит на мысль о тюрьме, от которой мы совсем недавно отъехали.

– Я уже говорил Филлис, – сообщаю я Джо, – эти дома укладываются в ваше ценовое окно, однако они не походят на то, что вы мне описывали.

– Да я скорее СПИДом заболею, чем поселюсь на этой помойке, – рычит Джо, даже не взглянув на Филлис, которая сидит сзади, глядя на часто мерцающий сигнальный огонь нефтяного резервуара и на сооруженные бульдозерами груды теперь уже не дымящихся пней.

Зачем я здесь? – почти наверняка думает она. Сколько времени нужно, чтобы доехать отсюда автобусом до Вермонта? Я могла бы сейчас, повязав голову чистым красным платочком, прохаживаться с Соней по фермерскому магазину Линдонвилла, покупая к празднику (беззаботно, но продуманно) то да се – что-нибудь экзотическое для «большой фруктовой вазы», которой мы украсим стол во время «пиршества» в честь Дня независимости. И бумажные китайские драконы покачивались бы над овощными прилавками. И кто-то бил бы в цимбалы и пел чудные песенки тамошних горцев с двойственным сексуальным подтекстом. А вокруг магазина лежали бы, лениво почесываясь, лабрадоры и ретриверы в цветастых банданах вместо ошейников. Куда все это ушло? – гадает она. Что я наделала?

Неожиданное ба-бах! Где-то в мирном небе невидимый реактивный истребитель берет барьер гармонических звуков и дремотных мечтаний – и гром сотрясает вершины гор, укатываясь к прибрежным равнинам. Филлис подпрыгивает на сиденье.

– Блядь! – вскрикивает она. – Что это?

– Это я пукнул, извини, – говорит, улыбнувшись мне, Джо, а затем наступает молчание.

В «Сонной Лощине» промолчавшие всю дорогу Маркэмы вдруг прониклись, как мне показалось, нежеланием покидать мою машину. На парковке жалкого мотеля стояла только их древняя «нова» с разномастными покрышками и заляпанным дорожной грязью Зеленых гор идиотским стикером анестезистов. Маленькая, вся в розовом уборщица с увязанными в пучок темными волосами впархивала в дверь № 7 и выпархивала наружу, загружая испачканное за ночь постельное белье в большую корзину и вкатывая внутрь тележку со стопками свежего.

Маркэмы померли бы скорее здесь, чем в любом из показанных мной домов, и на один головокружительный, неразумный миг я подумал: а не позволить ли им проследовать за мной до моего дома на Кливленд-стрит и устроиться там на уик-энд, пусть обсудят свою жилищную ситуацию в безопасной, ничуть не гнетущей обстановке? Оттуда они смогут сходить в кино, пристойно перекусить пеламидой или маникотти в «Харчевне Август», пройтись, разглядывая магазинные витрины, по Семинарской, и Филлис поймет наконец, что жить она может только здесь или где-то поблизости.

Но нет, такое попросту неисполнимо, от одной мысли об этом сердце мое производит два с половиной резких укоризненных удара. Мне не только не нравится, что Маркэмы станут рыться в моих пожитках (наверняка, а после наврут, что не рылись), но, поскольку никакой речи о покупном предложении у нас не идет, пусть они останутся одинокими, как в Сибири, и трезво обдумают свои возможности. Разумеется, они всегда могут переселиться, заплатив больше, чем здесь, в новый «Шератон» или «Кэбот-Лодж». Хотя каждый из этих отелей так же жалок на свой манер, как «Сонная Лощина». В прежней моей жизни спортивного журналиста я нередко искал прибежища, а то и романтических приключений в таких бездушных приютах и даже находил их, ненадолго. Но не теперь. Исключено.

Джо снова перебирает в уме список своих вопросов, оставленных без ответа спецификацией, которую он сначала скрутил трубочкой, а потом раскрутил и сложил; прежняя его львиная самоуверенность начинает улетучиваться.

– Возможность арендовать дом Хаулайхена с правом выкупа существует? – спрашивает он (мы все еще сидим в машине).

– Нет.

– А возможность, что Хаулайхен возьмет меньше ста пятидесяти пяти?

– Спросите у него.

– Когда он уезжает?

– Очень скоро. У него рак.

– Вы бы согласились снизить ваше вознаграждение до четырех процентов?

(Вполне ожидаемый вопрос.)

– Нет.

– Под какой процент банки дают сейчас деньги?

(То же самое.)

– Четырнадцать с рассрочкой на тридцать лет, плюс комиссионный сбор, плюс заявочный взнос.

Эта волынка тянется, пока Джо не иссякает. Я направил вентилятор кондиционера себе в лицо и снова почти решаю предложить им перебраться в мой дом. Но увы, сорок пять показов – это статистическая роковая черта, а Маркэмы посмотрели сегодня сорок шестой. Перейдя эту грань, клиенты, как правило, дом не приобретают и отваливают в другие места либо совершают нечто придурочное – отплывают грузовым судном в Бахрейн или отправляются покорять Маттерхорн. К тому же мне, возможно, придется попотеть, чтобы после вытурить их из моего дома. (Сказать по правде, я уже готов раскланяться с ними, пусть попытают счастья где-нибудь в Амбоях.)

Хотя они могут, разумеется, внезапно объявить: «Ладно. Хватит валять дурака, мы покупаем этого сукина сына. Нам все равно деваться некуда. Давайте заполним бланк предложения». У меня их в багажнике полный ящик. «Вот пять кусков. Мы переезжаем в “Шератон-Тара”. Вы оттаскиваете вашу тоскливую задницу к Хаулайхену и велите ему уложить вещички и уматывать в Тусон или на хер, потому как сто пятьдесят – наше последнее слово, больше у нас просто нет. Даем вам час, чтобы принять решение».

Подобное случается. Дома продаются прямо на месте, выписываются чеки, открываются счета сделок, покупатель звонит в перевозочную компанию из продуваемой ветром будки телефона-автомата рядом с «Хо-Джо». И это сильно облегчает мою работу. Впрочем, обычно таким покупателем оказывается богатый техасец, или челюстной хирург, или политтехнолог, уволенный за финансовые махинации и ищущий, где бы отсидеться, пока он не понадобится снова. С горшечниками и их пухлыми, мастерящими бумагу женами, людьми, которые возвращаются к цивилизованной жизни из жалкой вермонтской дыры с сильно похудевшими бумажниками и полным отсутствием представлений о том, что приводит мир во вращение, но зато с обилием мнений о том, как он должен вращаться, такое случается редко.

Джо восседает на переднем сиденье, скрежеща коренными зубами, шумно дыша и глядя на иностранную подданную, что выплывает со шваброй и бутылкой чистящего средства из их замаранной комнаты. Филлис сидит в своих темных очках и размышляет – о чем? Да кто ж ее знает. Вопросов, которые стоит задать, у них не осталось, тревог, которые стоит высказать, тоже, достойных провозглашения решений и ультиматумов – тем паче. Они достигли точки, когда остается лишь действовать. Или не действовать.

Но, видит бог, Джо действовать не желает, даже при том, что дом ему понравился, вот он и сидит, пытаясь придумать, что бы еще такое сказать, какой воздвигнуть барьер. Последний будет, скорее всего, связан все с тем же «видом сверху» – или с желанием совершить великое открытие.

– Может, нам стоит подумать об аренде жилья, – безучастно произносит Филлис. Я вижу ее в зеркальце, замкнувшуюся в себе, как потерявшая все вдова. Она смотрит на примыкающую к мотелю автолавку, вымоченный дождем двор лавки пуст, но колесные колпаки поблескивают и позвякивают на ветру. Возможно, Филлис видит в чем-то метафору чего-то еще.

Неожиданно она склоняется вперед и кладет утешительную ладонь на голое волосатое плечо Джо, отчего он дергается так, точно его ножом пырнули. Впрочем, Джо быстро опознает в этом жест солидарности и нежности, неуклюже оборачивается и сжимает ее ладонь в своей. Ну что же, все отряды и подразделения в сборе. Единый ответ неминуем. Это был краеугольный жест супружества, которого я когда-то лишился и о котором скорбел.

– Большая часть лучших арендуемых домов поступает на рынок, когда заканчиваются учебные занятия и люди разъезжаются. А это было месяц назад, – говорю я. – Тогда вы ничего арендовать не хотели.

– А нет дома, в который мы можем въехать временно? – спрашивает Джо, продолжая вяло сжимать пухлые пальцы Филлис – так, словно она лежит с ним рядом на больничной койке.

– Есть, и принадлежит он мне, – отвечаю я. – Да только он может вам не понравиться.

– А что с ним не так? – в унисон спрашивают Джо и Филлис с подозрением.

– С ним все так, – говорю я, – но расположен он в черном квартале.

– Иисусе. Приехали, – отзывается Джо тоном человека, давно предвидевшего ловушку и наконец в нее попавшего. – Именно это мне и требовалось. Нарики. Премного благодарен. – Он в отвращении трясет головой.

– Мы в Хаддаме смотрим на эти вещи иначе, Джо, – холодно отвечаю я. – И риелторством я тоже занимаюсь исходя из иных соображений.

– Ну и дай вам бог, – говорит он, бурля от гнева, но продолжая сжимать ладонь Филлис, может быть, сильнее, чем той хотелось бы. – Сами-то вы там не живете. И детей у вас нет.

– Дети у меня есть. И я бы с радостью жил там, если бы не владел другим жильем.

Сурово насупясь, я обращаю к Джо жесткий взгляд, имеющий целью сказать: помимо всего тебе до сих пор не известного, мир, который ты покинул в девятьсот семидесятом с чем-то году, – это остывший кратер, и если окажется, что в реальном мире тебе что-то не нравится, от меня ты сочувствия не дождешься.

– Арендную плату вы по субботам с дробовиком собираете? – спрашивает Джо тоном елейным и злобным. – Мой старик управлял такой же воровской трущобой в Али-киппе. Только китайской. И носил на поясе пистолет, всем напоказ. Я обычно оставался в машине.

– У меня нет пистолета, – отвечаю я. – Я просто оказал вам услугу, ответив на ваш вопрос.

– Спасибо. Забудьте об этом.

– Мы могли бы взглянуть, – говорит Филлис, сжимая поросшие волосом костяшки Джо, уже сложившиеся в угрожающий кулак.

– Через миллион лет – может быть. Но только «может быть». – Джо дергает ручку дверцы и впускает в машину шум шоссе 1.

– Вы все же подумайте о доме Хаулайхена, – говорю я освобожденному им сиденью и слегка оборачиваюсь к Филлис.

– Риелторы, – произносит стоящий снаружи Джо, я вижу лишь его облегающие яйца шорты. – Вам бы только продать какую-нибудь херотень.

И он уходит в сторону уборщицы, стоящей рядом с бельевой корзиной у двери его комнаты, глядя на Джо, как на нечто странное (такой он и есть).

– Джо – человек несговорчивый, – смущенно сообщает Филлис. – Да и с дозировкой сегодня мог ошибиться.

– Джо волен делать все, что захочет, меня это не касается.

– Я знаю, – говорит Филлис. – Вы были очень терпеливы с нами. Простите, что мы доставили вам столько хлопот.

Она треплет меня по плечу – совсем как мудака Джо. Победительное похлопывание. Мне оно не нравится.

– Такова моя работа, – говорю я.

– Мы еще свяжемся с вами, Фрэнк. – Филлис дергает ручку дверцы, чтобы выйти в предполуденную жару – время клонится к одиннадцати.

– Отлично, Филлис, – отвечаю я. – Позвоните в офис, оставьте сообщение. Я буду в Коннектикуте, с сыном. Проводить с ним помногу времени у меня не получается. Но если у нас с вами найдется о чем поговорить, мы сможем обсудить это и по телефону.

– Мы ведь стараемся, Фрэнк, – говорит Филлис, трогательно помаргивая при мысли о моем сыне-эпилептике, но не желая его упоминать. – Мы правда стараемся.

– Я вижу. – И, соврав таким образом, я посылаю ей покаянную улыбку, которая почему-то выталкивает Филлис из машины и гонит по горячему, растрескавшемуся асфальту маленькой мотельной парковки на поиски ее малоприятного мужа.


Спеша вернуться в город, я с рокотом проношусь навстречу ветерку по парящему покрытию шоссе 1 и сворачиваю на Кинг-Георг-роуд, чтобы кратчайшим путем добраться до Семинарской. Я получил в свое распоряжение большую, чем ожидал, часть дня и намереваюсь использовать ее, заглянув во второй раз к Мак-Леодам, а уж потом отправиться по шоссе 31 к «Фрэнксу», а там и прямиком в Саут-Мантоло-кинг, чтобы, приехав туда раньше обычного, приятно провести время с Салли и поужинать.

Я рассчитывал, разумеется, вернуться в офис и внимательно просмотреть все цифры предложения или, уже доставив его Теду Хаулайхену, привести в движение различные колесики: вызвать подрядчика для проверки технического состояния дома, положить задаток в банк, выяснить, как обстоит дело с контрактом на защиту от термитов, позвонить Фоксу Мак-Кинни из «Сберегательного банка Штата садов» и быстренько договориться насчет ипотеки. Больше всего на свете владельцы домов любят получать быстрые, надежные ответы на их предложения о продаже. Философски говоря, как выразился бы Тед, они показывают, что мир более-менее отвечает нашим лучшим о нем представлениям. (Ведь преобладающая часть того, что мы имеем несчастье слышать от мира, такова: «Господи, мы пометили ваш заказ как невыполненный, потерпите еще шесть недель», или: «Я думал, эти фитюльки еще в 58-м с производства сняли», или: «Такая штуковина требует специальной обработки, а единственный, кто у нас ее делает, отправился в пеший поход по Свазиленду. Отдохните пока, мы вам позвоним».) Если же агент способен разглядеть в совершенно новых для него спецификациях толково продуманное предложение, вероятность того, что все пойдет гладко и завершится успехом, возрастает в геометрической прогрессии просто вследствие весомости получаемого продавцом удовлетворения, уверенности, ощущения честной игры и чувства внутренней осмысленности происходящего. Иными словами, реальности осуществления сделки.

Следовательно, правильная стратегия – оставить Маркэмов на произвол судьбы, как я только что и сделал, пусть покатаются в своем хрипящем драндулете по окрестностям, размышляя обо всех домах и кварталах, которые они надменно отвергли, а затем приползут, чтобы немного поспать, в «Сонную Лощину», туда, где они задремывают при дневном свете и просыпаются в темноте, испуганные, сбитые с толку, павшие духом, и лежат рядышком, глядя на засаленные стены, слушая грохот пролетающих мимо машин, – все, кроме них, несутся к уютным приморским праздничным обителям, где молодые, счастливые, любимые кем-то люди с прекрасными зубами встречают гостей, стоя на освещенных верандах или в проемах дверей, помахивая одной рукой и сжимая в другой кувшинчик с холодным джином. (Я и сам надеюсь изведать вскоре такую радушную встречу – стать веселым, нетерпеливо ожидаемым добавлением к общему арсеналу праздничных удовольствий, заливаться смехом, чувствовать, как все скорби мира отлетают от меня, и все это в таком месте, где никаким Маркэмам меня не достать. И может быть, ярким завтрашним утром мне позвонит обезумевший Джо и скажет, что согласен с ценой и хорошо бы подписать все бумаги к полудню, а возможно, и не позвонит: бестолковость возьмет над Маркэмами верх и погонит их обратно в Вермонт, к государственному пособию, в каковом случае я буду от них избавлен. Опять же, я так и так ничего не теряю.)

Совершенно ясно, что они какое-то время не заглядывали в зеркало жизни, – забудем о том, что увидел сегодня утром столь изумившийся Джо. В конце концов, Вермонт выдает человеку духовный мандат, в коем значится, что он не обязан присматриваться к себе самому, а имеет право годами вглядываться с доступной ему проницательностью во все остальное, оставаясь при убеждении, что оно, остальное, стоит в какой-то степени на его стороне, что все вокруг черт знает как прекрасно, потому что и сам он таков. (Эмерсон держался на сей счет иного мнения.) Вот только если вы решили купить дом, увернуться от необходимости хоть как-то присмотреться к себе вам ну никак не удастся.

Если мои догадки верны, Джо и Филлис лежат сейчас бок о бок на узких кроватях, в точности отвечая моему описанию, одеревенелые, что твои доски, полностью одетые, и смотрят в тусклый, засиженный мухами потолок с выключенными лампочками, осознавая, безмолвные, как трупы, что им необходимо ясно увидеть себя и ничего тут не попишешь. Они – одинокие, затравленные люди, и вскоре мы увидим их стоящими на подъездной дорожке или сидящими на кушетке или в тесных креслицах патио (зависит от того, где они приютятся), безутешно глядя в телевизионную камеру, давая интервью ведущему шестичасовых новостей не просто как средние американцы, но как люди, пришибленные кризисом рынка недвижимости, невнятные представители невнятного класса, представлять который они вовсе не желают, – разочарованные, растерянные, страдающие, вынужденные вести бесцветную, унылую жизнь в коротких глухих переулках, названных в честь дочери строителя городка или ее школьной подруги.

И единственным, что их сможет спасти, станет умение, если его удастся обрести, думать о себе, да и почти обо всем остальном, по-другому; неожиданно найденное понимание жизни, основанное на вере в то, что разжечь новый костер можно, лишь затоптав старый, и – в несколько меньшей мере – на ведущем к изоляции тупоголовом упрямстве, а в большей – на желании, ну, скажем, дать друг другу счастье, не сводя на нет свои частные «я». Желание, прислушавшись к коему они, собственно говоря, и прикатили в Нью-Джерси, вместо того чтобы сидеть в горах, обращаясь в самодовольных жертв своих идиотских ошибок.

Конечно, зная Маркэмов, трудно поверить, что им это удастся. Год назад Джо был бы первым из блаженствующих на празднике летнего солнцестояния, устроенном посреди только что скошенного луга кого-то из его соседей, попивал бы домодельное пиво, закусывая состряпанной хозяйкой вегетарианской лазаньей, – голые детишки резвятся в сумерках, запах навоза, журчание ручейка и газогенератор на заднем плане – и разглагольствовал о переменах и о том, что не решаются на них только трусы: философия, до совершенства отточенная его и Филлис жизненным опытом (а именно разводами, родительскими неуспехами, изменами, больным самомнением и переломом со смещением).

Хотя сейчас от перемен-то у них крыша и едет. Маркэмы заявляют, что от своих идеалов они не отступятся. Но им и не нужно отступаться! Их идеалы им просто-напросто не по средствам. Не покупать то, что кусается, – это не отступничество, а, говоря по-человечески, реальность. Чтобы добиться чего-то, следует научиться и отвечать ей на том же языке.

И все-таки у них могут найтись некие потаенные силы: неловкое, накренившее их тела, напомнившее мне о Сикстинской капелле соприкосновение через спинку автомобильного сиденья – знак многообещающий, нужно лишь, чтобы они развили его за уик-энд, оставшись наедине друг с дружкой. А поскольку чека я от них не получил, наедине друг с дружкой они и останутся – раздраженные, но также, надеюсь, начавшие процесс, который позволит им увидеть себя и станет священной инициацией их будущей полнокровной жизни.

4

Возможно, не будет лишенным интереса рассказ о том, как я стал специалистом по продаже жилья, все-таки занятие это от прежних моих амплуа – несостоявшегося сочинителя рассказов, а затем спортивного журналиста – довольно далекое. Человеком, умеющим жить со вкусом, можно назвать только того, кто выделяет из прожитого им лишь несколько взаимосвязанных принципов и событий, которые легко описать минут за пятнадцать, поскольку рассказ о них не требует множества растерянных пауз и оговорок, что-де людям, которых «там не было», трудно понять то или это. (В конце концов, «там» не побывал почти никто, да плохо уже и то, что сами вы побывали.) Вот в таком упрощенном, очищенном смысле можно сказать, что к нынешнему положению меня привело повторное замужество моей бывшей жены и ее переезд в Коннектикут.

Пять лет назад, под конец дурного периода моей жизни, который моя подруга доктор Кэтрин Флаэрти описывала как «своего рода серьезный кризис» или «завершение чего-то напряженного с последующим началом чего-то невнятного», я вдруг взял да и ушел из большого нью-йоркского спортивного журнала и перебрался во Флориду, а на следующий год и во Францию, где никогда не бывал, но решил, что побывать должен.

На следующую зиму вышеупомянутая доктор Флаэрти, в ту пору двадцатитрехлетняя и еще не доктор, прервала изучение медицины в Дартмуте и прилетела в Париж, чтобы провести «сезон» в моей компании, – не убоявшись осуждения отца (более чем понятого), не питая ни малейших надежд на наше с ней общее будущее и не считая даже, что будущее вообще следует принимать во внимание. Мы арендовали «пежо» и принялись объезжать все интересные места, какие могла предложить нам карта Европы, – я оплачивал разъезды из денег, которые приносили мне акции журнала, Кэтрин же взяла на себя возню со сложными картами, ресторанными меню, выяснением направлений, поисками уборных, телефонными звонками и чаевыми для отельных носильщиков. Она, естественно, раз двадцать побывала в Европе и до этого, и, куда бы мы ни заезжали, всегда могла с легкостью припомнить «опрятный ресторанчик на вершине холма» над Дордонью или «занятное место для очень позднего ленча» рядом с мадридским палаццо (и привести нас туда). Или отыскать дорогу к дому под Хельсинки, в котором жила когда-то супруга Стриндберга. Для нее вся прелесть нашего путешествия состояла в его бесцельности, в ностальгических возвращениях к прежним триумфам, пережитым ею в компании нетрадиционных «других людей», пережитым как раз перед тем, как жизнь – серьезная взрослая жизнь – началась по-настоящему и о забавах пришлось забыть навсегда; для меня оно было скорее тревожным рысканьем по чужеземному, но волнующе внешнему ландшафту, которое совершалось в надежде сыскать временное пританище, в коем я почувствовал бы себя вознагражденным, ожившим, менее встревоженным и, может быть, даже спокойным и счастливым.

Распространяться о том, чем мы с ней занимались, нужды никакой нет. (Все псевдоромантические экскурсии подобного рода более-менее схожи и завершаются ничем.) В конце концов мы «обосновались» в городке Сен-Валери-сюр-Сомм, что в прибрежной Пикардии. Мы провели там почти два месяца, потратив кучу моих денег: катались на велосипедах, прочли гору книг, посещали поля сражений и кафедральные соборы, плавали по каналам в четырехвесельной лодке, гуляли в задумчивости по травянистому берегу устья старой реки, наблюдая за удившими окуня французами, и в такой же задумчивости прогуливались по берегу бухты, у которой стоит белая деревня Ле-Кротуа, а затем возвращались домой и предавались любви. Кроме того, я практиковался в моем университетском французском, болтал с английскими туристами, разглядывал парусные судна, запускал воздушных змеев, объедался moules meuni eres[30] с песочком, помногу слушал «традиционный» джаз, спал, когда захочется и даже когда не захочется, просыпался средь ночи и смотрел в звездное небо, словно желая пояснее разглядеть что-то, но не зная, что именно. Все это я проделывал, пока не почувствовал, что привел себя в полный порядок. Я не был влюблен в Кэтрин Флаэрти, но не был и несчастен, хоть и оставался лишенным будущего, ни к чему не пригодным и скучающим; по моим представлениям, долгое время, проведенное в Европе, сказывается так на любом американце, которому еще охота ощущать себя американцем (возможно, такие же чувства испытывает проворовавшийся в каком-нибудь небольшом городке инспектор по дорожному строительству, отбывая конец своего срока в тюрьме Пеннс-Нека).

Впрочем, то, что я со временем начал испытывать во Франции, было на самом деле своего рода замаскированной, но настоятельной потребностью (изображавшей, как это часто бывает с потребностями, полное ее отсутствие) – чувством, совершенно отличным от прежнего тревожного, насыщенного электричеством предгрозового смятения, что владело мной под конец моих журналистских дней. Я тогда только-только развелся, был полон сожалений и волей-неволей бегал за женщинами просто для того, чтобы ощутить себя умиротворенным, позабавленным и немного сонным. Новая разновидность моих ощущений отражала потребность более глубокую и связанную со мной, и только со мной, – не со мной и кем-то еще. То было, как я теперь понимаю, негромкое настойчивое бубнение зрелости, желавшей, чтобы я принимал ее, а не избегал. (Восемь недель, проведенных наедине с женщиной, которая моложе тебя на двадцать лет, лучше прочего помогают понять, что рано или поздно тебя не станет, и сама концепция «молодости» начинает нагонять на тебя дикую скуку, и ты с прискорбием осознаешь, что «быть с» другим человеческим существом – дело невозможное в принципе.)

И вот как-то вечером над тарелкой ficelle picarde[31] и очередным бокалом сносного «Пуйи-Фюме» я понял, что мое нахождение здесь, в компании обаятельной, медововолосой, ласково ироничной Кэтрин, – это сон, который мне хотелось увидеть, но теперь он удерживает меня… от чего, собственно, я не знал, но должен был это выяснить. Вряд ли стоит говорить, что и ей я уже поднадоел, однако она продолжала притворяться, неуверенно забавляясь тем, что я «довольно веселый старичок» с довольно милыми, интересными причудами, что меня ни в коем разе нельзя сбрасывать со счетов «как мужчину» и что пребывание со мной здесь, в Сен-Валери, позволит ей в самом начале ее молодой жизни набраться бесценного опыта, которого она никогда не забудет. Впрочем, Кэтрин не стала бы возражать, если бы я уехал, а она осталась, или если бы мы оба уехали – или остались. Планы собственного отъезда у нее уже сложились, просто она не сочла нужным рассказывать мне о них; да и в любом случае, когда мне стукнет семьдесят и я не смогу обходиться без памперсов для взрослых, она еще будет женщиной лет пятидесяти, несколько приунывшей по причине определенной нехватки и не спешащей меня ублажать, – а я к тому времени никаких других желаний и испытывать-то больше не буду. Стало быть, о долгой совместной жизни нам нечего и думать.

И в тот же вечер мы, поев-попив и не сказав друг дружке ни одного резкого слова, поцеловались и свернули наш лагерь – она возвратилась в Дартмут, а я в…

Хаддам. Куда я прибыл не только с новым для меня ощущением великой цели и внезапно обуянным потребностью сделать что-то серьезное для собственного блага, а может, и для блага других, но также и с чувством обновления, в поисках которого мне пришлось уехать так далеко и которое немедленно преобразовалось в уютную близость к Хаддаму, – в те возвышенные мгновения город этот больше, чем любое известное мне место, воспринимался мной как духовный дом, куда я возвращаюсь по зову инстинкта и с великой поспешностью. (Разумеется, появившись на свет в настоящем месте, да еще и таком монотонном и протяженном, как береговые округа штата Миссисипи, я не мог всерьез удивляться тому, что простенькая атмосфера Хаддама – который и сам норовит оставаться маленьким – принесет мне при втором взгляде на городок огромное облегчение, чувство, что приладиться к ней ничего не стоит.)

Прежде, когда я жил здесь и писал о спорте – сначала семейным человеком, потом разведенным, – я всегда воображал себя чем-то вроде привидения, кораблем, который курсирует вдоль туманного берега, стараясь держаться к нему поближе, дабы слышать, что там происходит, но никогда к нему не пристающим. Теперь же, по той причине, что Хаддам, как и всякий пригород, способен принять любого пришлеца, кроме самых уж гадостных (эта особая снисходительность заставляет нас тосковать даже по самым безликим типовым домам и кооперативным застройкам), я ощутил себя горожанином — человеком, который обменивается сальными анекдотами с работягой-неаполитанцем, точно знает, как его подстригут в парикмахерской Барбера, успел проголосовать более чем за трех мэров, помнит, как все было до таких-то и таких-то событий, и в результате чувствует себя здесь как дома. Естественно, такие ощущения приплывают к нам по волнам надежд и предчувствий личного преуспеяния.

У каждой поры нашей жизни имеется свой вымпел, который она вывешивает напоказ. После возвращения в Хаддам мой стал решительно двухсторонним. На одной стороне – чувство живой синхронистичности моих устремлений: восстановить тесные отношения с двумя моими детьми, несколько пострадавшие после того, как я задал стрекача; попробовать себя в каком-то новом деле; быть может, провести кампанию, которая позволит мне снова сблизиться с Энн, – все эти полные надежд замыслы, словно бы направляемые неким невидимым лучом, казались мне основным содержанием моей жизни. Чарующей жизни, в которой я ничего не чурался и знал, что справлюсь с чем угодно, если возьмусь за дело всерьез. (Психиатры вроде того, что посещает мой сын, предостерегают нас от подобных чувств, стараясь отвратить от губительной эйфории и вернуть на унылую почву, где нам, полагают они, самое и место.)

Другая же сторона – противовес первой, говорила: все, что я когда-либо обдумывал, ограничивалось или по меньшей мере определялось «простым фактом моего существования»; в конце концов, я – всего лишь человеческое существо, такое же заурядное, как ствол дерева, а все, что я могу сделать, следует оценивать со стороны практической и исходя из обычных соображений: выйдет ли из этого что-нибудь, а если выйдет, то что хорошего оно принесет мне или кому-то еще?

Ныне я считаю этот баланс настырных сил началом Периода Бытования, смертельным номером нормальности (исполненным без страховки), той частью жизни, которая наступает после серьезной борьбы, ведущей к серьезному поражению; временем, когда все, что должно сказаться на нас «потом», уже сказывается; это была пора, которую мы проживаем, будучи самостоятельными, более-менее, и счастливыми, хоть позже, рассказывая историю нашей жизни, мы можем и не упомянуть, а то и не вспомнить о ней, настолько пропитана она малыми драмами и ничтожными достижениями, не отделимыми от того времени наедине с собой. Впрочем, для того чтобы эта пора увенчалась каким-либо успехом, необходимо, судя по всему, отказаться от чего-то немаловажного – о чем Тед Хаулайхен и сказал час назад Джо Маркэму, который, скорее всего, пропустил его слова мимо ушей. В большинстве своем люди, достигнув определенного возраста, продолжают шествовать по жизни, неистово сражаясь с концепцией завершенности, стараясь удержать в себе все, что было до сей поры частью их существа, и сохранить тем самым иллюзию, что они полностью отдают себя жизни. Сводится это обычно к способности помнить дату рождения первого человека, которому они «отдались», или первую свою пластинку в стиле «калипсо», или берущую за душу реплику из «Нашего городка», которая, как считалось в 1960-м, говорит о жизни едва ли не все.

Почти на всем этом следует просто поставить крест, как и на идее завершенности, поскольку с ходом времени мы вымарываемся в том, что наделали, чему отдавались, в чем потерпели провал, с чем боролись и что нам не нравилось, – настолько, что никакого своего прогресса различить за всем этим не можем. То же самое можно сказать иначе: пока мы молоды, наш противник – будущее; когда уже не молоды – прошлое и все, что мы в нем натворили, а главная наша задача – суметь от этого улизнуть. (Возможно, мой сын Пол является здесь исключением.)

Я полагал, что, отказавшись от работы, семьи, ностальгии и вязких сожалений, обратился в человека, который прямо-таки вибрирует от переполняющих его возможностей и целей. Примерно так же вы можете чувствовать себя перед спуском на лыжах с горного склона – подвигом, на который решаетесь не ради острых ощущений и не затем, чтобы подразнить злодейку-смерть, а просто желая восславить человеческий дух. (Я не смог бы, конечно, сказать, каковы мои цели, и это, скорее всего, означает, что цель у меня была одна – обзавестись хоть какой-нибудь. Не сомневаюсь, впрочем, что я боялся, не отыскав для моей жизни применения, пусть даже смехотворного, потерять ее, – когда я был мальчишкой, то же самое говорилось о мужском члене.)

Полезные качества, которые делали меня пригодным для новых начинаний, были такими. Во-первых, меня ни в малой мере не занимали мысли о том, «как все было раньше». Обычно мы, размышляя на сей счет, все равно ошибаемся, если не считать мыслей о том, что раньше мы были счастливее, да только могли и не знать об этом тогда или не умели это понять, слишком увязнув в липких сантиментах нашей жизни; или, как это часто бывает, счастье нам досталось не то, какого хотелось, – ну мы и не поверили, что это оно.

Второе: интимность стала означать для меня гораздо меньше. Она утрачивала былые позиции с тех пор, как забуксовал мой брак, да и другие мои увлечения тоже лишились притягательности. Я разумею под интимностью нечто подлинное, отношения, какие мы на протяжении своей жизни можем завести лишь с одним человеком (ну, возможно, с двумя-тремя); не те, когда мы готовы беседовать с тем, кто нам близок, о выборе слабительного или наших больных зубах или же, если это женщина, о ее менструальном цикле либо своей больной простате. Это материи приватные, не интимные. Я говорю о настоящей безмолвной интимности, при которой наши слова – откровения, обещания и клятвы – не особо важны, я говорю об интимности пылкого понимания и сочувствия, не имеющей никакого отношения к «прямоте» или правдивости, как и к «открытости» для мира (а это и вовсе пустой набор слов). Впрочем, последним я ничем обязан не был и чувствовал, что могу принять мое новое мировоззрение, став и готовым ко всему, и наглухо закрытым от всех.

И третье, но не последнее по значению: я перестал тревожиться по поводу моей трусости. (Что представлялось мне важным, да и теперь представляется.) Несколькими годами раньше, в дни, когда я был спортивным журналистом, мы с Энн покидали «Гарден»[32] после вечернего матча «Никс-Буллетс», и вдруг впереди нас какой-то псих принялся размахивать пистолетом, угрожая перестрелять всех вокруг. Известие об этом принеслось к нам со скоростью урагана, летящего над полем пшеницы. «Пистолет! У него ПИСТОЛЕТ! Осторожно!» Я быстро затянул Энн в мужскую уборную, надеясь укрыться от пистолетного дула за бетонной стеной. Впрочем, секунд через двадцать быстро соображающие нью-йоркские полицейские скрутили стрелка и бросили его на посыпанный опилками пол, – слава богу, он никого не поранил.

Однако, когда мы уже в машине ехали под дождичком к ведущему в сторону Нью-Джерси мрачному туннелю, Энн сказала:

– А ты заметил, что, услышав об этом типе с пистолетом, заскочил мне за спину? – И улыбнулась устало, но сочувственно.

– Ничего подобного! – ответил я. – Я заскочил в туалет и тебя туда затащил.

– Тоже верно. Но сначала сцапал меня за плечи и прыгнул за мою спину. Я тебя не виню. Ты очень спешил.

Энн пальцем нарисовала на запотевшем стекле вертикальную волнистую линию и поставила под ней точку.

– При чем тут спешил? Нет, ты все-таки ошиблась, – сказал я, взволновавшись, потому что все и вправду произошло быстро, действовал я инстинктивно и запомнить многого просто не смог.

– Ну, если я ошиблась, – уверенным тоном произнесла она, – скажи, этот мужчина – если он мужчина – был черномазым или белым?

Энн так и не удалось избавиться от мичиганских расистских словечек ее отца.

– Не знаю, – ответил я, сворачивая в огненный мир туннеля. – Там было слишком много народу. И находился он далеко впереди. Мы не могли его разглядеть.

– Я смогла, – сказала Энн, садясь попрямее и разглаживая юбку поверх колен. – Не так уж и далеко он находился. И мог ухлопать любого из нас. Невысокий смуглый мужчина с маленьким револьвером. Если я встречу его на улице, то узнаю. Да все это и неважно. Ты старался сделать как лучше. И я рада, что оказалась второй из тех, кого ты попытался защитить, когда понял, что тебе грозит опасность.

Она снова улыбнулась мне, без какого-либо гнева похлопала меня по колену, и прежде, чем я придумал, что ей ответить, мы доехали аж до девятого спуска с шоссе.

Однако случившееся тревожило меня (да и кого бы оно не встревожило?) не один год. Я всегда верил – заодно с древними греками, – что наиболее важные события жизни – это события телесные. И меня беспокоило, что в последний (как я теперь понимаю) миг, когда мне следовало заслонить собой любимую женщину, я заслонился ею – малодушно, точно жалкий слизняк (когда дело идет о трусости, внешние ее проявления ничем не лучше внутренних).

И тем не менее после развода с Энн (не способная мириться с моим поведением, с моей тоской и разного рода помрачениями ума, порожденными смертью нашего первого сына, она просто бросила меня – самое что ни на есть телесное действие, если таковые вообще существуют) я почти сразу перестал волноваться по поводу своей трусости и решил, что в тот раз Энн все-таки была не права. Хотя даже если это не так, я считаю, что человек, живущий с сознанием собственной трусости, намного храбрее того, кто ничего о себе на сей счет не знает; да и лучше к тому же продолжать верить, как верим все мы в наших мечтаниях, что если из глухого проулка выскочит грабитель и начнет размахивать мясницким ножом или пистолетом большого калибра, норовя запугать тебя, твою жену и множество ни в чем не повинных людей (стариков в инвалидных креслах, твою школьную математичку мисс Готорн, которая была так терпелива, когда ты не смог врубиться в планиметрию, и тем навсегда изменила твою жизнь), – так вот, если это произойдет, тебе (мне) представится случай проявить геройство («Не думаю, мистер, что тебе хватит глупости использовать эту хренотень, отдай-ка ее мне и вали отсюда»). Повторяю, лучше ждать от себя наилучшего, и лучше также, чтобы и другие ждали от тебя того же (правда, организовать это несколько сложнее).


Вряд ли вам будет интересно слушать подробное описание всего, за что я брался в то время – в 1984-м, оруэлловском году, когда Рейгана переизбрали на второй срок, который сейчас подходит к концу и который он провел в относительной спячке, если, конечно, не затевал войн, не врал на этот счет и не ввергал страну в те или иные беды, а их оказалось немало.

Первые несколько месяцев я три утра в неделю читал для слепых книги на радио WHAD-FM (частота 98,6). Больше всего слепым нравились романы Миченера и «Доктор Живаго», я и сейчас, если бываю свободен, заглядываю на станцию и проделываю это, получая настоящее удовольствие. Некоторое время я подумывал, не податься ли мне в судебные репортеры (мама считала эту работу замечательной, потому что на ней ты и полезной цели служишь, и спрос на тебя будет всегда). Затем в течение целой недели посещал курсы по управлению тяжелыми строительными машинами, дело это мне нравилось, но курсов я не закончил (решил, что при моем опыте следует выбрать нечто менее предсказуемое). Я также попытался заключить договор на книгу, которая принадлежала бы к жанру «записано со слов такого-то», но не смог заинтересовать мое прежнее литературное агентство, поскольку у меня не было на уме конкретного сюжета, да и оно к той поре переключилось на молодых авторов и на проекты с гарантированным успехом. А еще я три недели проработал инспектором в компании, что содержала по всему Среднему Западу «великолепные» (дрянные, по правде сказать) мотели и ресторанчики, но ушел оттуда, ибо приходилось проводить за рулем слишком много одиноких часов.

А помимо того, я старался упрочить отношения с двумя моими детьми (им тогда было одиннадцать и восемь), которые жили с матерью на Кливленд-стрит и подрастали, снуя между двумя нашими домами, – в обычной для распавшейся семьи манере, с коей они, похоже, смирились, хоть она их и не так чтобы радовала. Как раз тогда я и вступил в дорогой «Клуб краснокожего», надеясь привить детям уважение к природе и ее щедрым дарам; я также спланировал ностальгическую поездку в Миссисипи, чтобы поприсутствовать на встрече выпускников моей военной школы и освежить впечатления, оставшиеся у меня от родного штата; задумал я и прокатиться в Катскиллы, намереваясь провести там уик-энд за чтением детективов, прогуляться по «Тропе аппалачей» и спуститься с инструктором по реке Уодинг. (Как уже говорилось, я вполне сознавал, что мое затянувшееся бегство во Флориду, а после во Францию не было поступком добропорядочного отца, и теперь мне следовало вести себя образцово; впрочем, я полагал, что если бы кто-то из моих родителей проделал такой же фокус, то я отнесся бы к нему с пониманием – при условии, что они заверили бы меня в своей любви, а затем не смылись бы оба.)

Мне казалось, что я достиг состояния готовности к встрече со всем хорошим, что может мне выпасть, и даже подумывал украдкой, не стоит ли обратиться к Энн с предложением поразмыслить о возможности нашего повторного брака – как-никак мы и повзрослели, и поумнели тоже, – но одним вечером в начале июня она сама позвонила мне и объявила, что выходит замуж за Чарли О’Делла, продает дом, уходит с работы, переводит детей в новые школы, целиком и полностью перемещает свои пожитки и прочее барахло в Дип-Ривер и обратно не вернется. Она надеялась, что меня это не огорчит.

Я же просто-напросто не знал, что, черт подери, сказать, подумать и уж тем более почувствовать, и потому несколько секунд простоял, прижав телефонную трубку к уху, и промолчал – как будто нас разъединили или как будто некий убийственный разряд проскочил сквозь мое ухо в мозг и пришиб меня насмерть.

Конечно, любой давно бы уж понял, к чему клонится дело. Привозя детей и увозя их, я несколько раз сталкивался с пятидесятисемилетним Чарли О’Деллом (высоким, преждевременно поседевшим, богатым, широким в кости, с большим шнобелем и большой нижней челюстью, прозаическим, как букварь, архитектором) и официально объявил его «не представляющим угрозы». О’Делл руководит сейчас принадлежащей ему претенциозной проектной фирмой, которая только из него одного и состоит и размещается в перестроенной моряцкой молельне, возведенной на сваях в Дип-Ривере на берегу заболоченного озера, и, разумеется, выходит в море на собственной 35-футовой яхте «Алерион», каковую построил своими мозолистыми руками и оснастил парусами, сшитыми им ночами под музыку Вивальди, и прочее, и прочее. Как-то весенним вечером мы с ним тридцать минут простояли на крылечке дома Энн (теперь моего), без грана искренности или доброжелательства беседуя о дипломатических стратегиях завлечения скандинавов в ЕС, – предмет, в коем я ни шиша не смыслил, а заботил он меня еще и того меньше. «Если хотите знать мое мнение, Фрэнк, главные заводилы у этой немчуры – датчане». Загорелое, шишковатое колено упирается в перила крыльца, сшитая на заказ парусиновая туфля свисает с длинной ступни, подбородок псевдомыслителя подперт большим кулаком. Обычный наряд Чарли, когда он не напяливает блейзер и не нацепляет галстук-бабочку, составляют свободная белая футболка и парусиновые шорты цвета хаки – и то и другое, судя по всему, выдают в Йеле каждому выпускнику. В тот вечер я смотрел ему прямо в глаза, изображая восхищенное внимание и посасывая один из коренных зубов, поскольку обнаружил некий противный привкус в месте, которого не мог достать зубной нитью, и думал, что если мне удастся загипнотизировать Чарли, внушить ему желание отвалить отсюда, то я смогу провести какое-то время наедине с моей бывшей женой.

Между тем Энн (и это могло бы внушить мне подозрения) в те немногие вечера, когда мы оставались ненадолго сидеть в моей темной машине, храня молчание разведенных супругов, которые еще любят друг дружку, не отпускала на счет Чарли самодовольных шуточек, коих неизменно удостаивались прочие ее ухажеры, – шуточек насчет их манеры одеваться или их безмерно скучной работы, их запаха, широко известной хабалистости их прежних жен. Касательно Чарли она всегда хранила молчание (по моим неверным предположениям – из уважения к его возрасту). Я же особого внимания на это не обращал и отзывался о нем уничижительно, как поступил бы на моем месте любой дорожащий своим чувством мужчина.

И в результате, когда в тот июньский вечер Энн сообщила мне по телефону плохую новость, – в час, когда добропорядочные обитатели Хаддама обретают полное право малость заложить за воротник, и направляются в свои буфетные, и с тихим треском надламывают формочки для льда, и пересыпают кубики в хрустальные бокалы, винные стаканы, стройные кувшинчики, и наполняют их вермутом, и аромат можжевельника растягивает ноздри множества смятенных, но достойных уважения экс-муженьков, – меня точно обухом по затылку треснули.

Первая моя осознанная мысль была, разумеется, такой: меня злобно и оскорбительно предали в самый что ни на есть критический момент – в момент, когда я почти сумел «развернуть коня», чтобы он припустился галопом в прежнее стойло, – в самом начале неторопливого улучшения жизни: все грехи отпущены, все раны залечены.

– Замуж? – вскрикнул, если правду сказать, я, и мое сердце осязаемо и, может быть, звучно всхлипнуло обеими его полостями. – За кого?

– За Чарли О’Делла, – ответила Энн неприлично спокойным для столь пагубной новости тоном.

– За этого каменотеса? – поразился я. – Но почему?

– Наверное, потому, что я нуждаюсь в ком-то, кто не исчезнет, переспав со мной куда больше трех раз, – столь же спокойно пояснила она. – Ты вот просто уехал во Францию и месяцами знать о себе не давал (что было неправдой), и я действительно думаю, что детям нужна жизнь получше нынешней. Кроме того, я не хочу умереть в Хаддаме, мне хочется увидеть утренние туманы Коннектикута, под парусом походить. А говоря более простыми словами, я люблю его, по-моему. Что ты на это скажешь?

– Причины выглядят основательными, – легкомысленно ответил я.

– Рада, что ты меня одобряешь.

– Ничего я не одобряю, – сказал я, пыхтя, как человек, только что вошедший в дом после долгой пробежки. – Детей ты увозишь с собой?

– В нашем постановлении о разводе не сказано, что я не могу это сделать, – ответила она.

– А что думают об этом они! – При мысли о детях сердце снова принялось глухо ухать. Ведь это очень серьезный вопрос, а через десятилетия после развода он становится еще и насущным: что начинают думать дети о своем отце после того, как их мать снова выходит замуж? (Ничего хорошего они почти никогда не думают. На сей счет написаны книги, и весьма невеселые. Отец представляется детям либо второсортным посмешищем с козлиными рогами, либо скотом и изменником, вынудившим мамочку выйти за волосатого чужака, который неизменно относится к ним иронически, с плохо скрытым презрением и раздражением. В любом случае пострадавшая сторона претерпевает новые оскорбления.)

– Они думают, что все замечательно, – сказала Энн. – Или должны так думать. По-моему, они надеются, что я буду счастлива.

– Конечно. Почему бы и нет, – промямлил я.

– Вот именно. Почему бы и нет.

И наступило долгое, холодное молчание, которое, как оба мы знали, продлится тысячу лет, молчание развода, усталости от любви, разделенной на части и неразумно скрываемой, теряемой, когда надлежит сделать что-то, позволяющее ее сохранить, но ничего не делается, – молчание смерти, пришедшее задолго до того, как она хотя бы замаячит на горизонте.

– В общем-то, это все, что я хотела тебе сообщить, – сказала Энн. Половинки тяжелого занавеса ненадолго разошлись и сомкнулись снова.

Я и вправду стоял посреди буфетной дома 19 по Хоувинг-роуд, глядя в круглое, как судовой иллюминатор, окно на мой боковой двор, где большой темно-пунцовый бук отбрасывал на зеленую траву и кусты поздневесеннего дня зловеще лиловатую предвечернюю тень.

– И когда все произойдет? – почти извиняющимся тоном поинтересовался я и приложил ладонь к щеке – щека оказалась холодной.

– Через два месяца.

– А как же клуб?

Энн все еще тренировала, но уже не на полной ставке, гольфисток Крэнбери-Хиллс, а недолгое время претендовала даже на место в женской сборной штата. Собственно говоря, там она с Чарли и познакомилась – в то время он выканючивал себе членство в сельском клубе «Старина Лайм». Она тогда рассказала мне о нем все (как я думал): симпатичный старик, с которым приятно проводить время.

– Я научила играть в гольф уже достаточное число женщин, – быстро ответила Энн и, помолчав, добавила: – Этим утром я побывала в «Лорен-Швинделле», выставила на продажу дом.

– Может, я-то его и куплю, – опрометчиво объявил я.

– Вот это действительно будет новость.

Я не имел никакого понятия, с какой стати ляпнул такую нелепицу, – наверное, счел нужным сказать нечто молодецкое, чтобы не разразиться истерическим смехом или горестными завываниями. Но присовокупил к ней еще и вторую:

– Вот возьму да и продам этот дом и поселюсь в твоем.

И едва эти слова слетели с моих губ, как меня охватила мертвенная уверенность, что именно это я и сделаю, причем быстро – наверное, для того, чтобы она никогда не смогла избавиться от меня. (Возможно, это и есть брак – в понятиях среднего человека: твои отношения с единственным в мире существом, избавиться от которого ты сможешь, лишь умерев.)

– Ну, авантюры с недвижимостью я, пожалуй, оставлю тебе, – сказала Энн, уже готовая положить трубку.

– Чарли сейчас рядом с тобой?

Мне нетрудно было представить, как я врываюсь туда, чтобы всыпать ему по первое число, залив кровью его футболку и состарив его на парочку лет.

– Его здесь нет, и ты, пожалуйста, не приезжай. Я сейчас плачу и не хочу, чтобы ты это видел.

Что-то не слышал я никакого плача и потому решил, что Энн соврала, пожелав, чтобы я почувствовал себя последней свиньей, – ну так я уже и чувствовал, хотя никакого свинства не совершил. Это же она замуж-то выходила. А бросали, точно калеку на марше, меня.

– Не беспокойся, – сказал я. – Праздников я никому портить не собираюсь.

И внезапно трубку, прижатую к моему уху, и соединяющие нас оптоволоконные линии наполнила еще более пустая тишина. И я с острой болью понял, что Энн предстоит умереть. Не в Хаддаме, не сию минуту и даже не скоро, но спустя срок не такой уж и долгий – по истечении определенного времени, которое, поскольку она бросает меня ради объятий другого мужчины, минет почти незаметно, и угасание ее станет чередой коротких визитов к дорогим докторам, тревог, страхов, плохих анализов, удручающих рентгеновских снимков, жалких борений, жалких побед и последующих поражений (мрачных случайностей, коими столь богата жизнь), а после наступит невнятный конец, о котором я узнаю по телефону, или факсу, или голосовой почте, или из фототелеграммы: «Энн Дикстра скончалась вторник утром. Похоронили вчера. Подумал вам следует знать. Соболезнования. Ч. О’Делл». После чего и моя жизнь окажется загубленной, конченой, по полной программе! (В моем возрасте любая новость угрожает отравить оставшиеся мне бесценные годы. Это когда тебе тридцать два, ты ничего такого не чувствуешь.)

Разумеется, то были дешевые сантименты, – завидев такие, боги Олимпа хмурятся и посылают мстителя, дабы тот покарал ничтожного прощелыгу, который позволил себе упражняться в них. Да только временами ты не можешь проникнуться к человеку хоть какими-то чувствами, пока не представишь себе его кончину. Вот именно таким я себя и ощущал: полным печали от того, что Энн уходит в новую жизнь, которая завершится ее смертью, а я в это время буду возиться с ничего не значащей ерундой где-то еще, как возился со времени возвращения из Европы или – зависит от точки зрения – в последние двадцать лет. И никто обо мне не вспомнит, а то и еще хуже, вспомнит, но лишь как «того, кто состоял когда-то в мужьях Энн. Не знаю, где он сейчас. Он какой-то странный был».

И однако же я понимал: если за мной сохраняется некая роль, все равно какая, ее следует обговорить прямо сейчас, по телефону. Энн в нескольких улицах от меня, но в другом районе, я – питавший всего десять минут назад надежды на ничем не испорченное будущее и вдруг ощутивший себя таким разведенным, что дальше и некуда, – один в моем доме.

– Не выходи за него, любимая! Выйди за меня! Снова! Давай продадим оба наших дерьмовых дома и переберемся в Куодди-Хед, я куплю там на вырученные деньги маленькую газету, ты сможешь ходить под парусом вокруг Гран-Манан, дети научатся вручную набирать статьи, станут осмотрительными мореходами, до тонкостей освоят ловлю омаров, избавятся от нью-джерсийского выговора и поступят в Боудин и Бэйтс.

Вот слова, которые я не произнес в раскинувшееся передо мной тысячелетнее молчание. Надо мной посмеялись бы, поскольку у меня были годы, чтобы сказать их, но я не сказал, а любой доктор Стоплер из Нью-Хейвена объяснит вам: значит, ничего я такого и не хотел.

– Думаю, я все понял, – сказал я убежденным тоном, наливая себе убедительную порцию джина и решая обойтись без вермута. – И кстати, я люблю тебя.

– Прошу тебя, – ответила Энн. – Ну просто прошу. Любишь? И что это меняет? Я, между прочим, уже сказала тебе все, что хотела.

Она была и осталась твердокаменной буквалисткой, не питающей интереса ни к чему отдаленному, расплывчатому (иногда я думаю, что мне только такие вещи и интересны), и именно по этой, уверен, причине вышедшей за Чарли.

– Сказать, что некоторые важные истины основаны на сомнительных основаниях, вовсе не значит сказать многое, – кротко сообщил я.

– Это твоя философия, Фрэнк, не моя. Я от тебя это годами слышала. Для тебя важно только одно: как долго продержится нечто невероятное. Верно?

Я сделал первый глоток холодного в точную меру джина. Меня понемногу охватывало предвкушение долгого, ворчливого разговора. Мало найдется на свете ощущений более приятных.

– Для некоторых невероятное может продержаться так долго, что станет реальностью, – сказал я.

– А для остальных не может. И если ты собираешься попросить выйти за тебя вместо Чарли, не стоит. Я не выйду. Не хочу.

– Я всего лишь попробовал высказать в этот переходный момент эфемерную истину, чтобы пробиться за ее пределы.

– Вот и давай пробивайся, – сказала Энн. – А мне еще обед для детей готовить. Впрочем, должна признаться: я думала, что это ты женишься после развода. На какой-нибудь фифе. Была не права, признаю.

– Может быть, ты не очень хорошо меня знаешь.

– Ну, извини.

– Спасибо, что позвонила, – сказал я. – Прими мои поздравления.

– Да ладно. Пустяки. – Она попрощалась и положила трубку.

Однако… пустяки? Все это пустяки?

Ничего себе пустяки!

Чтобы смыть вскипающую горечь, я залпом проглотил джин, и тот перебил дыхание, продрал судорогой тело. Пустяки? Да это же эпохальное событие! И неважно, станет ли избранником Энн аристократичный Чарли из Дип-Ривера, или хилый, с извечной авторучкой в нагрудном кармане Уолдо из «Лабораторий Белла», или покрытый татуировками Лонни с автомойки, – я буду чувствовать себя одинаково. Куском дерьма!

До этого момента мы с Энн располагали приятной, удобной, эффективно работающей системой, которая позволяла нам вести раздельную жизнь в одном маленьком, опрятном, безопасном городке. Нас посещали дурное настроение, печали, приступы отчаяния, радости – то была целая коробка передач, заполненная сцеплявшимися и расцеплявшимися шестеренками жизни, но в коренной своей основе мы оставались теми же людьми, что когда-то поженились, а потом развелись, только с иначе построенным равновесием сил: те же самые планеты той же Солнечной системы, но с другими орбитами. Однако в трудное время, по-настоящему трудное, скажем, после автомобильной аварии, за которой последует долгое валяние в ренимации, или при продолжительной химиотерапии, не кто иной, как один из нас, ухаживал бы за другим, вел долгие и нудные разговоры с врачами, болтал с медсестрами, предусмотрительно задергивал и раздергивал тяжелые шторы, смотрел долгими безмолвными вечерами телевикторины, шугал любопытствующих соседей и давно позабытых родственников, любовников, любовниц – мстителей и мстительниц, явившихся, чтобы свести счеты, – отгонял бы их назад, в длинные коридоры, сообщая доверительным шепотом: «Ночь она провела хорошо» или «Он сейчас отдыхает». И все это, пока больная (больной) дремлет, а необходимые приборы пощелкивают, жужжат и вздыхают. Я о том, что мы поддерживали бы друг друга в страшные минуты, раз уж не получилось поддерживать в счастливые.

И со временем, после долгого выздоровления, при котором одному из нас придется заново осваивать какие-то основные функции человеческой жизни, ныне принимаемые нами за данность (умение ходить, дышать, мочиться), у нас состоятся определенные ключевые беседы, мы обменяемся определенными хмурыми признаниями (если еще не успели обменяться ими, когда этому одному грозила смерть), примиримся с важными истинами и потому сможем создать новый и (на сей раз) нерушимый союз.

Или не сможем. Не исключено, что мы просто расстанемся снова, обретя, однако ж, новую силу, понимание и уважение, достигнутые переживаниями и страхом за хрупкую жизнь другого (или другой). А теперь все это как ветром сдуло. И разрази меня гром! Если бы я в 81-м думал, что Энн снова выйдет замуж, я сражался бы, как викинг, а не соглашался на развод, точно некий деликатный, павший духом святой. И сражался бы по дьявольски основательной причине: независимо от того, где она держала ипотечные документы, Энн более чем допускала мое существование. Моя жизнь была (а до некоторой степени и осталась) играемым на сцене спектаклем, и Энн всегда присутствовала в зале (внимательно она следила за представлением или вовсе не следила – не суть важно). Все достойные, разумные, терпеливые и любящие составные части моей персоны получили развитие в экспериментальном театре нашей прежней жизни вдвоем, и я понимал, что, перебравшись на жительство в Дип-Ривер, Энн сокрушит многие из них, развалит всю нашу иллюзию, чтобы закрепиться в другой, а мне останутся лишь полинялые, истертые костюмы, в которых я продолжу лицедействовать перед самим собой.

Вполне естественно, что я погрузился в отдающие серой омуты вневременной подавленности, целыми днями сидел дома, никому не звонил, поглощал джин, раздумывал, не вернуться ли мне на курсы по управлению тяжелыми машинами, – словом, становился причиной тягостного смущения для моих знакомых и чувствовал, что постепенно выпадаю из реального существования.

Раз или два я разговаривал с детьми, и мне показалось, что они просчитывают супружество их матери и Чарли О’Делла с той же живостью, с какой мелкий держатель ценных бумаг реагирует на подорожание акций, на которых, нисколько не сомневается он, ему рано или поздно предстоит прогореть. Пол, впоследствии переменивший мнение, к большому моему огорчению, заявил, что Чарли «в порядке», и признался, что в ноябре ходил с ним на матч «Гигантов» (я об этом не знал, поскольку был в то время во Флориде и подумывал о поездке во Францию). Клариссу, казалось, свадьба интересовала больше, чем концепция повторного брака, нимало ее не занимавшая. Ее заботило, как она будет одета, где все остановятся (в эссекской «Гризуолд Инн»), пригласят ли туда меня (нет) и сможет ли она стать подружкой невесты, если в будущем женюсь я (на что она, по ее словам, надеялась). Мы втроем немного поговорили обо всем этом – кто-то из детей пользовался отводной телефонной трубкой. Я постарался умерить страхи, подсластить ожидания и успокоить нараставшее волнение, связанное с моим и их (возможным) злополучием, и в конце концов у нас просто не осталось что сказать друг другу, мы попрощались и больше никогда не разговаривали ни в этих именно обстоятельствах, ни подобным образом, ни голосами столь невинными. Кончено. Пфф.


Свадьба, немноголюдная, но изысканная, состоялась «на дому», в принадлежащем Чарли особняке, который носил название «Холм» (претенциозный нантакетский коттедж из обтесанных вручную бревен, перестроенный, разумеется: огромные окна, деревянная мебель из Норвегии и Монголии, встроенные шкафы с дверцами заподлицо со шпонированными стенными панелями, солнечные батареи, теплые полы, финская сауна и так далее и тому подобное). Матушка Энн прилетела из Миссии Вьехо, престарелые родители Чарли прибыли машиной из Блу-Хилла, или Нортист-Харбора, или еще какого-то анклава магнатов, а затем счастливая пара упорхнула в клуб «Гора гурона», членство в котором Энн унаследовала от отца.

Я же, едва лишь Энн принесла повторные супружеские обеты, бросился исполнять свой план (основанный исключительно на моей уже описанной практичности, поскольку одухотворенная синхронистичность меня подвела) по приобретению – за четыреста девяносто пять – ее дома на Кливленд-стрит и продаже моего большого, старого, деревянно-кирпичного, с немного просевшими потолками особняка на Хоувинг-роуд, где я провел почти каждую минуту моей хаддамской жизни, ошибочно полагая, что там всегда жить и буду; теперь же он представлялся мне еще одной привязанностью, старающейся удержать меня в прошлом. Дома иногда обладают такой почти авторитарной властью над нами, способностью разрушить нашу жизнь или довести ее до совершенства, просто оставаясь на одном месте дольше, чем можем остаться мы. (И в том и в другом случае это власть, которую стоит свергнуть.)

Дом Энн был чистеньким, ухоженным особнячком в нео-греческом стиле 1920-х, типичным для недолго просуществовавшего, хорошего, но не шибко разборчивого архитектурного вкуса Центрального Джерси, – она задешево купила его (с моей помощью) после нашего развода и немного перестроила («расширила» тыльную часть, добавила световые люки и потолочные плинтусы, переместила подвальные опоры, надстроила мансарду, отведя ее Полу, заново выкрасила в белый цвет вагонку, которой обшит дом, и навесила новые зеленые ставни).

По правде сказать, привыкать к этому дому мне не пришлось, поскольку у меня уже имелась коллекция проведенных в нем бессонных ночей, – я собирал ее в течение трех лет, а пополнялась она, когда заболевал кто-то из детей или когда сам я (в первую пору нашего уже внебрачного чистилища) впадал в такую нервозность, что Энн, сжалившись, позволяла мне протыриться в ее дом и заночевать на кушетке.

Иными словами, я и ощущал его как дом; не мой, но, по крайности, дом моих детей, чей-то дом. Между тем собственное мое жилище стало – после сообщенной Энн новости – казаться мне пустым сараем, угрюмым, полным шепотов, сомнительным, а сам я странно отдалился от его владельца, заводившего на дворе газонокосилку или стоявшего, руки в боки, на подъездной дорожке, разглядывая беличий лаз, недавно появившийся в обшивке дымохода. Теперь я ощущал себя не сохраняющим что-то ради чего-то, хотя бы ради себя, но просто прилаживающим обтесанные бревна жизни одно к другому, торец к торцу.

Вследствие чего я быстренько отправился в «Лорен-Швинделл» и объявил там о двух своих желаниях: купить ее дом и продать мой. Я думал так: если вдруг грянет гром и у Чарли с его новобрачной в первую же неделю что-то разладится, мы с Энн сможем начать все сначала в ее доме (а после перебраться в Мэн как ново-более-менее-брачные).

Итак, еще до того как О’Деллы вернулись (разрыв не предвиделся), я оформил официальное предложение о покупке дома 116 по Кливленд-стрит и благодаря ходатайству смекалистого старика Отто Швинделла заключил чрезвычайно выгодную договоренность с Библейским институтом, который брал у меня прежний мой дом, намереваясь обратить его в Экуменический центр, где гости наподобие епископа Туту, далай-ламы и главы Исландской федерации церквей могли бы дружески беседовать о судьбах Мировой Души, но при этом в обстановке достаточно домашней, позволяющей спускаться после полуночи на кухню, чтобы перекусить.

Совет попечителей Института проявил, надо сказать, чрезвычайную чуткость ко мне и моей налоговой ситуации: приближался пик бума цен на недвижимость, а дом мой оценивался, только не падайте в обморок, в миллион двести. Юристы Совета составили договор, по которому я (а после моей смерти Пол и Кларисса) получал проценты с ежегодно пополняемой Институтом, и основательно, суммы, дом передавался ему в дар, что было, разумеется, наглым враньем, а сам я обретал весьма основательный гонорар «за консультации» – такие вот суетные мирские дела. (Теперь эта налоговая лазейка уже закрылась, ан поздно – сделанного не воротишь.)

Ну-с, и одним солнечным, зеленым августовским днем я просто вышел из двери моего дома и спустился по ступенькам, оставив в нем всю обстановку за вычетом книг и кое-каких вещей, к которым питал ностальгическую привязанность (карта острова Блок, «корабельный» столик, любимое кожаное кресло и супружеская кровать), поехал к дому на Кливленд, с его старой-новой мебелью, стоявшей в точности там, где Энн ее оставила, и вселился в него. Прежний мой телефонный номер мне удалось сохранить.

Сказать по правде, разницы я почти не заметил, так часто мне доводилось лежать ночами без сна в моем старом доме или бродить, когда все спали, по коридорам и комнатам дома Энн – отыскивая, полагаю, где бы приткнуться, и пытаясь понять, в чем я ошибся и как вдохнуть жизнь в мое обратившееся в призрака «я» и стать в дорогих мне жизнях детей, да и в моей тоже, узнаваемым, хоть и изменившимся к лучшему человеком. Для частных предприятий такого рода один дом ничуть не хуже другого. Поэт, как всегда, прав: «Отпусти Мечту в полет, Радость дома не живет»[33].


Мой приход в риелторский бизнес натуральным образом проистек из продажи моего дома и покупки дома Энн. После того как все было улажено и я обосновался на Кливленд-стрит, пришло время еще раз подумать о новом занятии, о диверсификации и умном вложении новых денег. Складской бокс в Нью-Шароне, реконструкция кафе на железнодорожном вокзале, автомойка самообслуживания – возможностей было хоть отбавляй. Однако я ни за что сразу хвататься не стал, потому как еще ощущал себя словно бы вросшим в пол, не способным или не желающим, а то и не имеющим духу приняться за дело. В отсутствие рядом со мной Энн и детишек я, по сути дела, чувствовал себя, как смотритель маяка при свете дня, – одиноким и ненужным.

В небольшой консервативной общине мы, неженатые мужчины сорока с лишним лет, нередко утрачиваем способность вызывать к себе доверие и даже привлекаем нездоровое внимание – если, конечно, не умеем полностью растворяться в пейзаже. И живя в Хаддаме, в новых для меня обстоятельствах, я чувствовал, что, возможно, обращаюсь в человека, которым хотел быть менее всего, но боялся стать в каждый прошедший после развода год. В сомнительного холостяка, жизнь коего лишена тайны, седеющего, с намеком на второй подбородок, немного чересчур загорелого и подтянутого мужчину средних лет, разъезжающего по городу в эффектном, отполированном до блеска «шевроле» 58 года с откидным верхом, неизменно всегда остающегося душистыми вечерами в одиночестве, одетого в выцветшую желтую рубашку-поло и зеленые брюки, слушающего, выставив локоть в окно машины, прогрессивный джаз, с улыбкой делающего вид, будто у него все под контролем, хотя на деле контролировать-то ему и нечего.

И вот одним ноябрьским утром мне позвонил Ройли Маунджер, тот самый агент-брокер из «Лорен-Швинделла», что помогал мне продать дом Институту, – здоровенный, игравший в футбольной команде Фарлей-Диккинсона уроженец Пиано, штат Техас, – позвонил, чтобы дать совет относительно кое-каких бланков налоговой декларации, которые мне предстояло заполнить после Нового года, и рассказать о связанных с правительственным рефинансированием обанкротившегося жилого комплекса в Кендалл-Парке «каналах инвестирования», которые он создавал вместе с «другими поручителями», – просто на случай, если мне захочется попробовать свои силы (мне не захотелось). А еще он сказал, словно бы между делом, что надумал сняться с места и отправиться в Сиэтл, дабы поучаствовать в осуществлении некоторых сулящих добрую прибыль коммерческих идей, в подробности Ройли вдаваться не стал. Так вот, не хочу ли я заглянуть в компанию и поговорить кое с кем о том, чтобы войти в ее штат «специалистов по продаже жилья»? Мое имя, сказал он, уже не раз упоминалось, и «всерьез», самыми разными людьми (почему и кем, я догадаться не смог, выяснить впоследствии – тоже и теперь уверен, что Ройли попросту соврал). Общее мнение таково, сказал он, что я обладаю превосходными естественными данными для этой работы, а именно: ищу для себя новое дело; не гонюсь за бабками (а это на любой работе большой плюс); знаю здешние места; одинок и произвожу приятное впечатление. Кроме того, я человек зрелый – то есть переваливший за сорок – и, похоже, не имею в городе обширных знакомств, что дьявольски облегчает продажу домов.

Что я об этом думаю?

Подготовку, изучение документов и «прочее дерьмо собачье», продолжал Ройли, можно будет перелопатить прямо на работе, придется только поездить вечерами в Нью-Брансуик на трехмесячные курсы Института подготовки риелторов Вайболдта, а потом я получу в комитете штата лицензию и начну печатать денежки – как все остальные.

И сказать по правде, я, расставшийся или разлученный почти со всем, что у меня было, почти лишившийся любых ожиданий, счел эту идею разумной. В последние три месяца я стал чувствовать, что жизнь среди последствий моих многочисленных опрометчивых шагов и непродуманных решений приносит мне помимо потерь и определенные воздаяния, и если возможно лишиться всего и не считать себя обездоленным, то, пожалуй, это как раз мой случай. Я начал трижды в неделю ездить в «Клуб краснокожего», чтобы половить в одиночестве рыбу, иногда оставался там ночевать в сколоченной из фанеры лачуге, служившей пожилым членам клуба укрытием от дождя, – прихватывал с собой книгу, но обычно просто лежал в темноте, слушая, как в реке играет большая рыба, москиты звенят за сеткой и где-то не в таком уж и далеке погромыхивает, будум-бум, умиротворяя ночь, шоссе 1-80, а на востоке сияет, точно храм, подожженный безбожниками, Готэм. Я все еще отмечал слабый трепет синхронистичности, с которой вернулся из Франции. Все еще был полон решимости свозить детишек, после того как они обживутся на новом месте, в Миссипи и Сосновую Пустошь и даже вступил в ААА[34] и получил карты с цветной маркировкой и перечислением всякого рода достопримечательностей, к которым ведут боковые дороги (собственно, Куперстаун и «Зал славы» как раз из их числа).

Однако надо мной начинали брать верх какие-то сущие пустяки – мелочи, которых я даже и не замечал, пока мы с Энн жили в Хаддаме, а я был спортивным журналистом. Мелочные тревоги занимали мои мысли, ничего не значащая дребедень – например, забрать из ремонта машину я могу только во вторник, но в этот же день нужно съездить в аэропорт за греческим ковром, заказанным в Фессалониках не один месяц назад. Ясно же, что какой-нибудь вороватый служащий аэропорта стибрит его, если я не завладею своей собственностью, едва та покажется на конвейерной ленте. Может, арендовать машину? Или послать туда кого-нибудь? Кого? Даже если мне удастся придумать – кого, захочет ли он либо она связываться или сочтет меня идиотом? Не позвонить ли в Грецию, не попросить ли торговца повременить с отгрузкой? Или в транспортную компанию, сказать, что я приеду к ним на день позже, так, пожалуйста, проследите, чтобы мой ковер хранился в надежном месте, ладно? Я с бухающим сердцем просыпался в лачуге «Клуба краснокожего» или в моем новом доме и размышлял о такой вот чуши, потея, стискивая кулаки, планируя, как я управлюсь с этим и с сотней других заурядных дел, как будто вместе они составляли кризис – большой и крепкий, как мое здоровье. А затем думал: каким же надо быть идиотом, чтобы день напролет ковыряться в такой ерунде. И решал довериться судьбе и получить этот долбаный ковер, когда смогу, или не получить, или плюнуть на него и просто удить рыбу. Правда, тут меня одолевал страх, что этак я могу упустить все на свете, что моя жизнь сбилась с пути и безумно вращается по кругу, а чувство пропорций и здравый смысл вылетают в окно бумажными клочками. А после понимал: пройдут годы – и я буду вспоминать эту пору как «тяжелое время», когда я «дошел до ручки», по-дурацки бросался, точно шимпанзе в клетке, во все стороны сразу и был последним, кто это замечал. (А первым стал кто-то из моих соседей: «Вообще-то, он всех сторонился, хоть и казался вполне приятным малым. Но уж ничего такого я от него не ждал!»)

Конечно, сейчас, в 1988-м, въезжая в солнечный Хаддам с надеждами гораздо более основательными, словно зудящими у меня в животе, я уже знаю, чем была вызвана вся эта чертовщина. Я выплатил изрядную дань братству закоснелых дуроломов и, ухитрившись выжить без особых потерь, желал теперь получить, мать их, привилегии. Желал, чтобы все шло по-моему, чтобы я постоянно был счастлив, и бесился, видя, что выходит как-то иначе. Желал, чтобы доставка греческого ковра никак не зависела от замены дворников на ветровом стекле. И чтобы образцовый дух предприимчивости и готовности достойно трудиться, с каким я покинул Францию и Кэтрин Флаэрти, принес мне хорошие дивиденды. Желал, чтобы второй уход моей жены, оказавшийся куда болезненней первого, потому что она и детей увела, стал тем, что я смогу без ущерба использовать себе во благо. Короче говоря, я много чего желал (здесь приведено лишь несколько примеров). И если честно, не уверен, что все это не свидетельствовало еще об одном «своего рода серьезном кризисе», хотя и могло попросту показывать, как чувствует себя человек, только что кризис переживший.

Но сильнее всего я желал, чтобы жизнь прекратила мытарить меня, дала шанс передохнуть, и потому, выслушав Ройли Маунджера, тотчас подумал, а почему бы и не опробовать его идею (тем более что иных путей в будущее предо мной пока не открылось). Я мог принять всерьез мои перечисленные Ройли «достоинства» и позволить им вести меня в нежданное – вместо того чтобы маяться мыслями о минувшем счастье – и, глядишь, тревоги и непредвиденности отплывут от меня, точно листья на волнах отлива, и я пусть и не попаду в круговерть драматических событий, безрассудных неистовств и взлетов joie de vivre[35], но буду хотя бы повседневно доволен настолько, насколько это возможно. Конечно, такие правила поведения суть самая что ни на есть здоровая, гарантирующая самосохранение основа Периода Бытования, а торговля недвижимостью при них – занятие идеальное.

Я пообещал Ройли Маунджеру серьезно обдумать сделанное им предложение – несмотря на то что идея его, как уже было сказано, свалилась мне на голову нежданно-негаданно. Он ответил, что спешить с выбором профессии риелтора мне вовсе не обязательно, что каждый из его коллег пришел к ней своим путем и в свое время, двух одинаковых людей у них нет. Сам Ройли поначалу строил супермаркеты, а до того разрабатывал политическую стратегию для кандидата в сенат штата от Либертарианской партии. Одна из его коллег имеет степень доктора философии по американской литературе, другой прежде шустрил на бирже, а третий и вовсе был дантистом! Работают они независимо, но при всякой возможности объединяют усилия, и это создает чертовски хорошую рабочую обстановку. Каждый наварил за последние несколько лет «тонну денег» и рассчитывает наварить до начала серьезной коррекции рынка (которую предвидит «вся отрасль») еще одну. На его взгляд, – он признает, впрочем, что отдает предпочтение коммерческой стороне дела, – для того чтобы в один прекрасный день проснуться богатым, требуется только одно: «поговорить с людьми из финансового отдела, определить кое-какие ключевые факторы и правильно вложить деньги» – подыскать начатые и незавершенные стройки, задолженности и налоги по которым твоя группа сможет погасить за год-полтора, а затем продать их чохом каким-нибудь заезжим японцам или арабам и смотреть, как к тебе стекаются денежки. «С рисками пусть бухгалтеры возятся, – сказал Ройли. – Ваше дело – сидеть в первом ряду и получать комиссионные». (Конечно, вы можете и сами «принять финансовое участие», и он признался, что принимал. Однако это чревато изрядными потерями.)

Долго размышлять над услышанным я не стал. Если за эту работу брались люди столь разные, может, и мне удастся найти в ней свой подход – руководствуясь, скажем, принципом, что, продавая кому-то дом, ты продаешь ему новую жизнь (и до сей поры мой опыт лишь подтверждает это). Так я смогу выполнить мой изначальный план: сделать что-то для других, не забывая об интересах Номера Один на первых порах его новой жизни, в которой я решил надеяться на малое, рассчитывая лишь на скромные изменения к лучшему и довольствуясь средними результатами.

Через три дня я отправился в офис и познакомился со всеми сотрудниками – они показались мне людьми, с которыми можно работать бок о бок. С невысокой, полноватой в талии лесбиянкой по имени Пег – деловой костюм, мужские модельные штиблеты, шея в складочках, зубы в скобах, груди, как бамперы «бьюика», и выкрашенные в серебристый цвет волосы (это она была доктором философии). С высоким, соль с перцем и голубой блейзер, выпускником Гарварда лет пятидесяти с чем-то – то был Шакс Мерфи, к нынешнему времени купивший наше агентство; прежде он работал в брокерской фирме и все еще владел домом в Виналхейвене. Он сидел, выставив в проход между столами длинные ноги в серой фланели, – один большой, сияющей, бордовой кожи «Оксфорд» уложен поверх другого, лицо красно от джентльменского пьянства, как закат на Западе, я сразу проникся к нему симпатией, поскольку, чтобы пожать мне руку, Шакс отложил потрепанный томик «Патерсона», и я подумал, что жизнь он, скорее всего, видит в правильной перспективе. «Все, что вам требуется, Фрэнк, – это запомнить три самых важных в нашем бизнесе слова, и тогда вы у нас отлично приживетесь, – сказал он, с пародийной серьезностью двигая бровями вверх-вниз. – Дес-позиция, дес-позиция и дес-позиция». Он громко шмыгнул большим носом, выкатил глаза и вернулся к чтению.

Все остальные, кто был тогда в офисе, – двое или трое молодых кандидатов в риелторы и бывший дантист – покинули фирму после того, как спад 86-го превратился в обвал. Серьезных корней в городе они не пустили, деньгами, позволявшими пережить дурной период, не располагали, вот и рассеялись кто куда, скрылись из виду – один поступил в ветеринарную школу штата Мичиган, другой пошел в военный флот, третий вернулся в Нью-Гемпшир, ну а Клэр Дивэйн появилась у нас позже, дабы найти здесь печальный конец.

Старик Швинделл удостоил меня лишь кратчайшим, чрезвычайно поверхностным собеседованием. Это был дряхлый, бледный и мрачный маленький тиран с тонкими волосами и шелушащейся кожей, одетый не по сезону в костюм из сирсакера, – я уже не один год замечал его в городе, но ничего о нем не знал и считал местным курьезом, хотя именно он закулисно руководил моей сделкой с Институтом. Он был также «дуайеном» риелторов Нью-Джерси, о чем свидетельствовали тридцать металлических пластинок, украшавших – наряду с его фотографиями в обществе кинозвезд, генералов и профессиональных боксеров, коим он продал дома, – стены кабинета. Официально отошедший от дел, он тем не менее занимал кабинет в глубине офиса, сидел, сгорбясь над старым, заваленным всякой всячиной столом со стеклянной столешницей, в неизменном пальто на плечах и с сигаретой «Пэлл-Мэлл» в губах.

– Верите ли вы в прогресс, Баскомб? – Старик Швин-делл сощурился, глядя на меня почти бесцветными, голубыми когда-то глазами. Густые усы пожелтели от восьми миллионов «Пэлл-Мэлл», седые волосы на висках еще были густы и продолжали расти из ушей, но на макушке редели, выпадая целыми прядями. Он вдруг пошарил, не оглядываясь, у себя за спиной, стиснул прозрачный пластиковый шланг, приделанный к большому кислородному баллону на колесах, и обернул голову узкой резиновой лентой – так, что крошечный изогнутый кверху патрубок шланга оказался у него прямо под носом. – Прогресс – это наш девиз, как вы знаете, – просипел он, скашивая глаза вниз и берясь за спасительный патрубок.

– Да, Ройли мне говорил, – ответил я.

Никакого прогресса Ройли не помянул ни словом, он рассуждал лишь о рисках, налогах на прибыль и потерях – все они ему решительно не нравились.

– Не беспокойтесь. Сейчас я вас о нем спрашивать не буду, – сказал старик Швинделл и, недовольный притоком кислорода, с трудом повернулся и покрутил на баллоне зеленую ручку, однако и это дало ему лишь половину желаемого. А затем с затруднением выговорил: – Когда пооботретесь у нас немного и кое-что поймете, я попрошу вас дать мне определение прогресса. И если ответ будет неверным, уволю не задумываясь.

Он повернулся ко мне и улыбнулся подловатой улыбочкой, обнажившей коричневые зубы. Поступавший по шлангу воздух мешал ему говорить, но дышал он теперь гораздо ровнее и, надо думать, чувствовал, что в ближайшую минуту не помрет.

– Что скажете? Это честно?

– По-моему, честно, – согласился я. – Постараюсь дать хороший ответ.

– Мне не нужен хороший, мне нужен правильный! – крикнул он. – Да любой выпускник начальной школы обязан знать, что такое прогресс! Вы так не считаете?

– Полностью с вами согласен, – ответил я и не соврал, хоть собственный мой прогресс и протекал с большими заминками.

– В таком разе вы достаточно хороши, чтобы приступить к работе. Впрочем, хороши вы или нет – неважно. В этом городе недвижимость сама себя продает. Во всяком случае, продавала.

И он с еще пущим гневом завозился с дыхательными трубками, пытаясь получше пристроить их в свои старые волосатые ноздри. На чем собеседование и завершилось. Правда, я простоял с минуту, прежде чем понял, что больше он ничего говорить не собирается, а затем откланялся.

С точки зрения чисто практической я сразу после этого разговора вступил на мой сладостный путь. Ройли Маунджер повел меня завтракать в «Пару адвокатов». Для меня начался «период обкатки», объяснил он, длящийся около трех месяцев, в которые я буду получать жалованье (но без страховки и льгот). Любой сотрудник вправе гонять меня по офису с места на место, давая мне возможность изучить относящееся к БДН[36] оборудование и освоить риелторский жаргон. Я буду участвовать в «множественных» показах домов, присутствовать при оформлении продаж, и инспекциях, и показах «для своих» – ради того, чтобы «просто понять, что к чему», – и за свой счет учиться на курсах: «три сотни баксов, mas о menos[37]». А по завершении учебы сдам в трентонском «Ла Квинта» экзамен штата, после чего «мигом получу право на комиссионные и начну рыть носом землю».

– Я и хотел бы сказать вам, Фрэнк, что в нашей работе самое тяжкое, – объявил как-то раз, состроив удивленную физиономию, Ройли, – но, – и он покачал крупной, остриженной «бобриком» головой, – будь она такой уж, черт возьми, тяжкой, зачем бы я тут торчал? Тяжкую работу пусть мудаки выполняют.

С этими словами он оглушительно пукнул в свое обитое искусственной кожей кресло и, ухмыляясь, точно деревенский мальчишка, обвел взглядом людей за соседними столиками.

– Наше дело – риелторство. А реальность — это совсем другое, она относится к тому, когда ты рождаешься и когда умираешь. Нас же интересует промежуток.

– Я понял, – ответил я, подумав, впрочем, что мое отношение к работе будет, наверное, не совсем таким, как его.

Так все и началось. Через полгода старик Швинделл отдал концы прямо на переднем сиденье своего «седана де виль», остановившегося на красный свет на углу Венецианской и Липпицанер-роуд, заднее занимала семья офтальмологов, направлявшаяся на последний перед заключением сделки осмотр дома, что располагается на Хоувинг напротив моего и принадлежал тогда отставному члену Верховного суда штата Нью-Джерси (сделка, естественно, не состоялась). Ройли Маунджер к тому времени уже укатил в Сиэтл торговать долевыми правами на недвижимость, а большинство молодых людей нашего офиса отправилось искать счастья в далекие штаты, я же получил лицензию и начал разъезжать со спецификациями домов по Хаддаму и окрестностям.

Чистая кассовая прибыль и налоговые лазейки суть вещи, конечно, хорошие, однако уже тогда человек мог снять дом за половину того, что потратил бы на его покупку, и многие наши клиенты начали это понимать. Вдобавок – о чем я с таким терпением сообщил Маркэмам, которые ерзают сейчас на своих койках в «Сонной Лощине», – стоимость жилья возрастала примерно на 4,9 % быстрее, чем доходы населения. К этому добавлялось и множество иных дурных знамений. Уровень занятости падал. Экономический рост стал несбалансированным. Число выдаваемых разрешений на строительство резко упало. Как сказал Шакс Мерфи, «добаловались наши проказники». И люди, которые не имели выбора, и те, кто его имел, как я, однако воспользоваться им не хотел, закапывались в землю, готовясь к долгой зимней спячке.

Но, сказать по правде, я был доволен, как то и ожидалось. Мне нравилась моя позиция на периферии делового сообщества, нравилось, что я держусь на плаву вопреки веяниям, о которых и ведать не ведал, когда был спортивным журналистом. Нравилось зарабатывать на жизнь в поте лица своего, даже при том, что я не нуждался в деньгах, – трудиться так тяжко, как никогда прежде, и далеко не всегда зарабатывать помногу. К тому же мне удалось достичь более полного понимания Периода Бытования, я начинал видеть в нем достойную, постоянную, допускающую переделки стратегию обхождения с непредвиденностями жизни – разительно отличавшуюся от попыток идти по ней напролом.

На краткое время я проникся незначительным интересом к коллоквиумам по прогнозированию, посетил статусное совещание Федерального управления по жилищным вопросам и несколько семинаров по контролю над рынком. Я побывал на организованном штатом Круглом столе по риелторству, позаседал в трентонской Комиссии по справедливому решению жилищного вопроса. Я доставлял рождественские подарки престарелым, помогал тренировать детскую бейсбольную команду и даже переоделся клоуном и проехался в цирковом фургоне от Хаддама до Нью-Брансуика, дабы попытаться изменить мнение общества о риелторах, согласно которому они если и не бандитская шайка, то, по меньшей мере, шайка шарлатанов и неудачников.

Но в конце концов я от всего этого отошел. За время моей работы в офисе у нас появилась парочка молодых шустрых коллег, им тоже не терпелось одеться клоунами и показать, какие они молодцы. А я ничего показывать не собирался.

И все же мне и поныне нравится веселое волнение, с которым я вылезаю из машины под свет солнца, что пробивается сквозь кроны кленов, украшая их персидским узором, и провожу заинтересованных клиентов по новой для них, незнакомой дорожке к тому, что их ждет, к пустому дому, внутри которого жарким летним утром прохладнее, чем снаружи, – даже если этому дому нечем похвастаться, и я показываю его в двадцать девятый раз, и у банка он числится заложенным. Я люблю входить в комнаты чужих людей и осматривать обстановку, надеясь услышать довольный стон: «Аххх, а вот это, это мне нравится», – или одобрительное перешептывание мужчины с его женой, когда они видят какого-нибудь болотного кулика, изображенного на панельной обшивке камина, а затем вдруг повторенного в плитках ванной комнаты; или разделять с ними удовольствие от наличия внизу и вверху лестницы выключателей света, оберегающих от увечья мужа, когда он, полупьяный, ковыляет наверх, в спальню, после того как заснул на диване, наблюдая за игрой «Никсов», – жена, которая баскетбол на дух не переносит, давно уж легла.

Но этим все и ограничивается – за последние два года я новых домов ни на Клио-стрит, ни где-либо еще не покупал. Я управляю моей маленькой империей, которая состоит из одного торгующего хот-догами ларька. Пишу «редакционные» статьи, и знакомых у меня вне работы, как обычно, мало. Участвую в ежегодном «Параде домов», то есть стою, улыбаясь во весь рот, у входа в лучший наш дом. Временами играю за собором Святого Льва в волейбол против какой-нибудь из команд студентов, обучающихся другому бизнесу. И отправляюсь, насколько могу часто, рыбачить в «Клуб краснокожего», иногда беря с собой Салли Колдуэлл, – в нарушение Правила 1; впрочем, ни одного из других членов клуба я ни разу не видел. Я наконец научился ловить рыбу, любоваться опаловыми красавицами, которых, выудив, тут же возвращаю в воду. Ну и разумеется, я остаюсь отцом и попечителем двух моих детей, хотя теперь они далеки от меня и, что ни день, отдаляются все сильнее.

Иными словами, я норовлю сохранять в уме нечто конечное, приемлемо выполнимое, не исчезать из этого мира. Хоть и верно, что по временам, держась на плаву и видя, как тревоги и непредвиденности спускаются на воду, чтобы сопровождать меня, я чувствую, что плыву по течению и далеко не всегда понимаю, в каких берегах, не знаю, чего ждать дальше. И потому не уверен, что мне известен ответ на вопрос из песенки: «Что для нас самое главное, Эльфи?» Хотя старой тетушке, говорящей: «Просто живи своей жизнью», могу ответить: «Спасибо, с меня и бытования хватает».

Собственно, это и может быть тем самым прогрессом, который имел в виду старик Швинделл. Подразумеваемый им прогресс не имел отношения к загадке философа относительно совершенствования человека в ходе бережливо расходуемого времени, или касающейся прибылей и потерь теореме экономиста, или к достижению наибольшего блага для наибольшего числа людей. Он хотел, не сомневаюсь в этом, услышать от меня нечто способное убедить его, что я просто живу и, делая то, что делаю – продавая дома, расширяю как пространство жизни, так и мой интерес к ней, укрепляю и свою терпимость к этой жизни, и терпимость других, ни в чем не повинных и неведомых мне. Что, вне всяких сомнений, и сделало его «дуайеном», и давало ему силы, чтобы жить. Он хотел, чтобы я каждый день понемногу проникался чувством (хватит с меня и «понемногу»), которое испытывал в тот миг, когда голыми руками обезоружил на Ветеранском стадионе некоего «чернокожего мстителя» из Чикаго, – мои сын и дочь смотрели на папочку в безмолвном обожании и изумлении, а окружавшие нас люди встали, аплодируя, и кулак мой распухал, приобретая сходство с помидором. В тот раз я почувствовал, что ничего лучшего от жизни уже не дождусь, хотя позже решил, спокойно поразмыслив, что мне просто здорово повезло, однако теперь можно сказать, что прожил я ее не зря. Уверен, старик Отто был бы доволен, если бы я пришел к нему и сказал: «Так вот, мистер Швинделл, я мало чего знаю насчет прогресса и, если честно, не могу сказать, что работа риелтором совершенно переменила мою жизнь, но я теперь не боюсь просто взять и растаять в воздухе. И сверх этого я вам ничего сказать не могу». Он, даже не сомневаюсь, отправил бы меня работать дальше, хлопнув по спине и от души пожелав: уделай их всех.

И может быть, именно так Период Бытования создает или, по меньшей мере, отчасти стимулирует состояние честной независимости. Когда ты входишь в него, люди начинают видеть тебя таким, каков ты есть, – возможно, ты и не становишься столь уж приметным для них, да и для себя тоже, но обретаешь разум и храбрость достаточные, чтобы продвигаться к тому, что тебе интересно. Так, словно считаешь действительно важным попасть туда.

Дождь, поливавший шоссе 1 и Пеннс-Нек, в Уоллес-Хилл не заглянул, и потому во всех его жарких, опрятных домиках ставни наглухо закрыты, что-то погуживает за ними, а тротуар уже обрел ту мягкость, попирать которую ногами никто в одиннадцать тридцать не рвется. Позже, когда я буду уже подъезжать к Саут-Мантолокингу, от здешних платанов и свесов крыш на тротуары падет тень, крылечки домов наполнятся людьми, смехом, выкликаемыми через улицу приветствиями, как в первый мой приезд сюда. А сейчас все, кто не на работе, не в летней школе и не в тюрьме, сидят в полумраке перед телевизорами, смотрят викторины и дожидаются ленча.

Дом Мак-Леодов выглядит так же, как в 8.30 утра, а вот мою стоявшую перед домом Харрисов табличку «СДАЕТСЯ В АРЕНДУ» кто-то за последние три часа устранил, и я паркую машину перед этим домом, потому что не хочу останавливаться перед Мак-Леодами, их лучше брать врасплох. Я вылезаю в липкую жару, оставив ветровку в машине, ступаю на пересохшую лужайку, осматриваюсь. Заглядываю справа и слева от дома за высаженные Шарон кусты гортензий и роз, поднимаюсь на крошечное крылечко; не исключено, что воры просто выдернули табличку и забросили ее куда-то, как оно, согласно Эверику с Уолдером, обычно и бывает. Однако таблички нигде нет.

Вернувшись к машине, я открываю багажник, чтобы взять новый знак из груды прочих («ПРОДАЕТСЯ», «ОТКРЫТО ДЛЯ ВСЕХ», «ЦЕНА СНИЖЕНА», «ДОГОВОРНАЯ ЦЕНА»), лежащих там вместе с коробкой бланков предложения, дорожным портпледом, удилищами, тремя «фрисби», парой бейсбольных перчаток, бейсбольным мячом и несколькими фейерверками, которые я заказал у моих флоридских родственников, – все это важные для нашей с Полом поездки принадлежности.

Вынеся на лужайку новую табличку «СДАЕТСЯ В АРЕНДУ», я нахожу в земле две дырки от ножек предыдущей, до упора втыкаю в них ножки этой и ногой подгребаю к ним немного земли – пусть все выглядит как прежде. Затем закрываю багажник, носовым платком вытираю пот с ладоней и лба и направляюсь к парадной двери Мак-Леодов, но не звоню в нее, как намеревался, а, словно преступник, отступаю в сторонку, чтобы заглянуть через окно в сумеречную гостиную. Я различаю обоих детей Мак-Леодов, они сидят на кушетке, неотрывно, точно зомби, глядя в телевизор (маленькая Винни сжимает крошечными ручками плюшевого зайца). Нельсон резко поворачивает курчавую голову к окну и смотрит в него, точно в другой телевизор, на сей раз показывающий меня.

Я дружелюбно взмахиваю ладонью, улыбаюсь. Поскорее бы уж покончить с этим и отправиться к «Фрэнксу», а оттуда к Салли.

Нельсон продолжает глядеть на меня из сонного сумрака – как будто ожидая, что через несколько секунд я исчезну. Они с сестрой смотрят Уимблдон, а я понимаю вдруг, что не имею никакого права глазеть в окно и вообще рискую получить от вспыльчивого Ларри пулю в лоб.

Но маленький Нельсон продолжает вглядываться в меня, пока я, помахав еще раз рукой, не перемещаюсь к двери и не нажимаю на кнопку звонка. Босые ступни мальчика ударяют в пол, и он стремглав вылетает из комнаты, чтобы, надеюсь я, вытащить своих ленивых родителей из кровати. Хлопает внутренняя дверь, где-то далеко-далеко раздается, лишь слегка пробиваясь сквозь бубнеж телевизора, голос – не знаю чей и слов не слышу, но они определенно относятся ко мне. Я оглядываюсь на улицу, на белые, зеленые, синие и красные каркасные дома с зелеными и красными кровлями и двориками, размером с могильный участок, – у некоторых вдоль фундамента большие помидорные кусты, у других боковые решетки и столбики крыльца обвиты побегами душистого горошка. Весь этот район мог бы находиться в Дельте Миссисипи, вот только выстроившиеся вдоль тротуара машины – все сплошь шикарные фургончики да «форды» и «шевроле» последних моделей (негры – наиболее верные сторонники принципа «покупаем американское»).

Из сетчатой двери дома напротив тяжело выступает, опираясь на ходунок с накинутым на него желтым кухонным полотенцем, толстая чернокожая старуха. Увидев меня на крыльце Мак-Леодов, она останавливается, вглядывается. Это Мирлен Биверс, та самая, что гостеприимно махала мне рукой, когда я впервые два раза объехал квартал в 1986-м и решил купить здесь дома. Примерно через год после этого ее муж умер, а Мирлен, сообщили мне Харрисы, сильно сдала.

– Что вы там ищете? – кричит через улицу Мирлен.

– Всего лишь Ларри, Мирлен, – кричу я в ответ и по-дружески машу рукой. Она и мистер Биверс страдали диабетом, и сейчас Мирлен теряет остатки зрения из-за молочных катаракт. – Это я, Мирлен. Фрэнк Баскомб.

– Нечего вам тут делать, – отвечает Мирлен, чьи седые волосы торчат во все стороны безумными пучками. – Я серьезно говорю.

Одета она в длинный ярко-оранжевый халат с гавайским рисунком, колени распухшие, перебинтованные. Я понимаю – если она разволнуется, то может свалиться замертво.

– Все в порядке, Мирлен, – кричу я. – Я просто приехал повидать Ларри. Не беспокойтесь. Все в порядке.

– Я иду звонить в полицию, – сообщает миссис Биверс и начинает, скрежеща колесами ходунков по доскам крыльца, разворачиваться, чтобы вернуться в дом.

– Не надо звонить в полицию, – кричу я. Мне следовало бы перебежать улицу, пусть увидит, что я не грабитель и не судебный пристав, а всего лишь сборщик арендной платы, в чем меня огульно обвинил Джо Маркэм. Когда Харрисы еще жили здесь, мы с Мирлен несколько раз вели задушевные разговоры: она со своего крыльца, я – вылезая из машины или садясь в нее. Но, видимо, что-то случилось.

Впрочем, едва я собираюсь проскочить через улицу, чтобы помешать Мирлен вызвать копов, вновь слышится топот босых ног, на сей раз приближающийся к двери, его сменяет лязг отпираемых замков и сдвигаемых засовов, дверь приоткрывается, и я вижу в щель светлую кудрявую голову и слегка загорелую кожу Нельсона – он очень походил бы на Джеки Купера[38], если бы тот был мулатом. Голова Нельсона едва достает до дверного засова, и я, глядя на него сверху вниз, ощущаю себя великаном. Он молчит, просто смотрит на меня маленькими, скептическими карими глазками. Ему шесть лет, из одежды на нем только лиловые с золотом трусы баскетбольного клуба «Лейкерс». Лицо мое, уже снова вспотевшее, овевает струйка кондиционированного воздуха. «Мисс Навратилова ведет в счете», – произносит ласковым голосом какая-то англичанка, зрители аплодируют. (Идет повтор вчерашней трансляции.)

– Как дела, Нельсон? – радостно спрашиваю я. Мы с ним ни разу не беседовали, и теперь он смотрит на меня, помаргивая так, точно я на суахили говорю. – Родители дома?

Он оглядывается через плечо и снова поворачивается ко мне.

– Может, скажешь им, что пришел мистер Баскомб, а, Нельсон? Скажи, что мне нужна арендная плата, а убивать я никого не собираюсь.

Не исключено, впрочем, что такой юмор Нельсону не по вкусу.

Я бы с удовольствием заглянул в дом. В конце концов, он принадлежит мне и я имею право осматривать его при чрезвычайных обстоятельствах. Но вдруг кроме Нельсона и Винни в доме никого нет, а оставаться наедине с ними мне вовсе не улыбается. Я слышу, как за моей спиной Мирлен Биверс кричит у себя в доме: неизвестный белый мужчина средь бела дня пытается вломиться в жилище Ларри Мак-Леода.

– Нельсон, – говорю я, обливаясь под рубашкой потом, – может быть, ты впустишь меня в дом и позовешь папу? Хорошо? – Для пущей убедительности киваю ему, тяну на себя сетчатую дверь – к моему удивлению, не запертую, просовываю голову в прохладный, неторопливо плывущий воздух и довольно громко произношу в темную комнату: – Ларри. Я приехал за платой.

Винни, прижимающая к себе плюшевого зайца, похоже, спит. На экране телевизора – темная зелень Всеанглийского клуба.

Не шелохнувшийся Нельсон смотрит на меня снизу вверх (я склонился на ним), затем поворачивается, подходит к кушетке и усаживается рядом с сестрой, которая медленно открывает и снова закрывает глаза.

– Ларри! – еще раз выкликаю я. – Вы здесь?

Большого пистолета Ларри на столике нет, а это может означать, разумеется, что он сейчас в руке хозяина.

Из глубины дома доносятся звуки, с какими выдвигается и задвигается ящик комода; затем хлопает дверь. Что скажет составленное из моих сограждан жюри присяжных заседателей – восьмерка чернокожих и четверка белых, – если окажется, что я, желая получить арендную плату, подпортил предпраздничную статистику убийств? Уверен, меня сочтут виновным.

Я отодвигаюсь от входной двери, оборачиваюсь, чтобы опасливо вглядеться в дом миссис Биверс. За сетчатой дверью плавает, точно мираж, оранжевый халат Мирлен, она наблюдает за мной.

– Все в порядке, Мирлен, – говорю я в пустоту, и призрак халата отступает в сумрак.

– В чем дело?

Я быстро поворачиваюсь к двери и вижу за ней задвигающую засов Бетти Мак-Леод. Устремленный на меня взгляд негостеприимно пасмурен. Она в розовом стеганом домашнем халате, ворот которого придерживает худыми белыми, как бумага, пальцами.

– Да ни в чем, – отвечаю я, покачивая головой на манер, сдается мне, душевнобольного. – Думаю, миссис Биверс только что вызвала по мою душу копов. А я всего лишь пытаюсь получить арендную плату.

Я и хотел бы выглядеть позабавленным происходящим, но таковым себя вовсе не ощущаю.

– Ларри нет дома. Вернется вечером, так что приезжайте попозже, – отвечает Бетти с таким видом, точно я на нее только что наорал.

– Ладно, – с безрадостной улыбкой соглашаюсь я. – Скажите ему, что я приезжал, как и в любой другой месяц. И что пора платить.

– Он заплатит, – кисло отвечает Бетти.

– Ну и прекрасно.

Я слышу, как где-то в глубине дома в уборной спускают воду, как она вяло плещет в унитазе, а затем с силой уходит по новым трубам, замененным мной меньше года назад, и за немалые денежки. Нечего и сомневаться – Ларри только что проснулся, долго и с удовольствием писал, а теперь затаился в ванной комнате и ждет, когда я слиняю.

Бетти Мак-Леод вызывающе мигает, она тоже услышала воду. Остролицая, с желтоватой кожей выпускница Гриннеллского колледжа, родившаяся на ферме под Миннетонкой, она вышла за Ларри, когда обучалась в магистратуре Колумбийского университета, собираясь стать социальной работницей, – он в то время учился в производственной школе окраинного двухгодичного колледжа. Прежде он служил в «Зеленых беретах», а теперь старался выбраться из нью-йоркского ада (я узнал все это от Харрисов). Родители Бетти, принадлежащие к церкви «Лютеран Сиона», естественно, забились в истерике, когда дочь впервые приехала к ним на Рождество с Ларри и младенцем Нельсоном в коляске, но после вроде бы успокоились. Перебравшись в Хаддам, Мак-Леоды повели жизнь, которая становилась все более затворнической. Бетти на улицу почти не выходила, Ларри работал в ночную смену на фабрике домов на колесах, внешними признаками их существования были одни лишь дети. Так живут многие.

Честно говоря, мне Бетти Мак-Леод не нравится, хоть я и не против того, чтобы сдавать дом ей и Ларри, поскольку считаю их людьми, по всем вероятиям, храбрыми. Насколько я смог заметить, лицо ее вечно хранит разочарованное выражение, говорящее, что она сожалеет об упущенных ею жизненных возможностях, но при этом совершенно уверена в полной правильности каждого из принятых ею нравственных решений и потому гораздо лучше нас всех. Типичный для либерала трехступенчатый парадокс: тревога, смешанная с гордостью и ненавистью к себе. Боюсь также, что Мак-Леоды из тех людей, которые могут рано или поздно впасть в паранойю, забаррикадироваться в своем (моем) доме, предъявить путаные требования, пострелять в полицейских и в конце концов поджечь дом и всем семейством погибнуть. (Что, разумеется, не дает мне повода для их выселения.)

– Ладно, – говорю я и отступаю от двери, словно собираясь уйти. – Надеюсь, в доме все хорошо.

Бетти смотрит на меня с укоризной. Но вдруг ее взгляд сдвигается в сторону, и я, обернувшись, вижу, как одна из наших новых черно-белых патрульных машин останавливается прямо за моей. Внутри двое полицейских. Один, сидящий на пассажирском сиденье, говорит что-то в рацию.

– Он еще здесь! – кричит из глубин своего дома незримая Мирлен Биверс. – Этот белый! Заберите его. Он в чужой дом лезет.

Разговаривавший по рации полицейский сообщает что-то своему напарнику-водителю, оба смеются, затем первый, не надев шляпу, вылезает из машины и неторопливо направляется по тротуару к нам.

Я, разумеется, знаю его со времени моего приезда в Хаддам. Это сержант Балдуччи, на вызовы он выезжает сегодня лишь потому, что день праздничный. Он происходит из большой местной семьи сицилийцев-полицейских, мы с ним далеко не один раз перебрасывались несколькими словами, встречаясь на уличных углах, вели сдержанные разговоры за чашкой кофе в кафе «Спот», хотя «знакомы» по-настоящему не были. В полудюжине случаев я пытался уговорить его не выписывать мне штраф за парковку в неположенном месте (всякий раз безуспешно), а однажды он помог мне, когда я запер в машине ключи от нее (дело было у «Городского винного»). Кроме того, он трижды вызывал меня в суд за нарушение правил движения; годы назад, когда я еще был женат, бывал у меня дома, расследуя его ограбление, а вскоре после развода остановил и обыскал на предмет ношения оружия – в то время я обзавелся привычкой подолгу прогуливаться заполночь в окрестностях моего дома, понося самого себя громким отчаянным голосом. При всех таких оказиях он держался с отчужденностью налогового инспектора, но за рамки официальной вежливости не выходил. (Честно говоря, я всегда считал его мудаком.)

Сержант Балдуччи подходит почти вплотную к крыльцу, ни разу не взглянув ни на меня, ни на Бетти Мак-Леод. Поддергивает черный ремень с большой пряжкой, на котором висит все его полицейское снаряжение: баллончик с газом, рация, наручники, кольцо с ключами, дубинка, большой автоматический пистолет. Он в отутюженной черной с синим форме хаддамской полиции, украшенной псевдовоенными знаками – нашивками, эмблемами, – и либо отрастил за последнее время животик, либо под рубашкой на нем бронежилет.

Меня он все же оглядывает – так, точно в глаза ни разу не видел. Росту в нем пять футов десять дюймов, густые брови, крупные поры на пустом, как луна, лице, армейская стрижка «бобриком».

– Какие-то проблемы, ребята? – спрашивает он, поставив на нижнюю ступеньку ногу в начищенном полицейском ботинке.

– Ничего серьезного, – отвечаю я и обнаруживаю, что у меня перехватывает дыхание, как будто здесь все куда серьезнее, чем может показаться с первого взгляда. Я стараюсь, разумеется, чтобы лицо мое не выглядело виноватым. – Просто миссис Биверс вбила себе что-то в голову.

Я сознаю, что она наблюдает за нами и что у нее, по-видимому, не все дома.

– Правда? – произносит сержант Балдуччи и переводит взгляд на Бетти Мак-Леод.

– Ничего серьезного, – вяло повторяет она из-за двери.

– Нам сообщили, что по этому адресу производится попытка взлома, – официальным тоном объявляет сержант Балдуччи. И спрашивает у Бетти: – Вы здесь живете, мэм?

Бетти кивает.

– Кто-нибудь вламывался в ваш дом или пытался вломиться?

– Насколько я знаю, нет, – отвечает она.

– А что здесь делаете вы? – спрашивает сержант Балдуччи у меня, оглядывая дворик в поисках чего-нибудь необычного – разбитого окна, окровавленного фигурного молотка, пистолета с глушителем.

– Я владелец этого дома. И заглянул сюда по делу.

Мне не хочется говорить, что я заявился за арендной платой, как будто взимание ее – преступление.

– Вы владелец этого дома? – Балдуччи завершает обзор дворика и наконец упирается взглядом в меня.

– Да, и вон того тоже. – Я указываю на пустой дом, в котором жили Харрисы.

– Как, говорите, вас зовут? – спрашивает он, извлекая из заднего кармана желтую записную книжечку на спиральке и шариковую ручку.

– Баскомб, – отвечаю я. – Фрэнк Баскомб.

– Фрэнк… – повторяет он, записывая, – Баскомб. Домовладелец.

– Верно, – подтверждаю я.

– По-моему, я вас уже где-то видел, нет? – Взгляд его неторопливо опускается к моим ногам, затем поднимается к лицу.

– Да, – говорю я и немедля представляю себя стоящим в шеренге небритых типов, подозреваемых в изнасиловании, перед нами непрозрачное стекло, за которым укрывается приведенная на опознание Бетти Мак-Леод. Когда-то сержант знал о моей жизни не так уж и мало, но, как видно, все позабыл.

– Я вас за ПВ не арестовывал?

– Не знаю, что такое ПВ, но за него вы меня не арестовывали. Вы дважды штрафовали меня на Хоувинг-роуд (на самом деле трижды) за поворот под красный свет без предварительной остановки. Один раз, когда я этого не делал, и один, когда сделал.

– Очень неплохой средний показатель. – Сержант Балдуччи насмешливо улыбается, записывая что-то в книжечку. Затем спрашивает у Бетти Мак-Леод ее имя и записывает ответ.

Мирлен Биверс со скрежетом выбирается на крыльцо, прижимая к уху желтый радиотелефон. Несколько соседей уже вышли на крылечки посмотреть, что происходит. Одна из этих женщин тоже держит в руке радиотелефон. Можно не сомневаться, разговаривает она с Мирлен.

– Ну ладно, – говорит, возвращая записную книжку в карман, сержант Балдуччи. Улыбка его все так же насмешлива. – Мы все проверим.

– Хорошо, – отвечаю я, – однако вломиться я в этот дом не пытался. – Мне снова не хватает дыхания. – Старуха напротив попросту чокнутая.

Я гневно оглядываюсь на вероломную Мирлен, она что-то болбочет, гусыня этакая, соседке, живущей в двух домах от нее.

– В этом районе люди приглядывают друг за другом, мистер Баскомб, – говорит сержант Балдуччи, поднимая на меня полный поддельной серьезности взгляд. Затем переводит его на Бетти Мак-Леод: – Приходится. Если у вас снова возникнут неприятности, миссис Мак-Леод, звоните.

– Хороню. – Вот и все, что отвечает ему Бетти МакЛеод.

– На этот раз у нее никаких неприятностей не было! – заявляю я гневным тоном только что преданного человека.

Во взгляде сержанта Балдуччи проступает вялый интерес.

– Я мог бы предоставить вам время поостыть, – сообщает он.

– Мне остывать не от чего, – сердито отвечаю я. – Я ни на кого не злюсь.

– Вот и хороню. Не хочется, чтобы вы волновались по пустякам.

На языке у меня вертится ответ: «Большое спасибо! А поцеловать меня в жопу тебе не хочется?» Да только одного взгляда на его мощные руки, торчащие, точно толстые салями, из коротких синих рукавов, довольно, чтобы заподозрить в сержанте Балдуччи большого специалиста по переломам ключиц и удушающим захватам вроде того, каким угостили моего сына. Язык я буквальным образом прикусываю и холодно смотрю через Клио-стрит на Мирлен Биверс, которая все болтает по дешевому, явно подаренному на Рождество телефону, глядя на меня – вернее, на расплывчатого белого дьявола, коим она меня сочла, – так, точно ожидает, что я вот-вот загорюсь и взорвусь, оставив лишь облако сернистого дыма. Очень жаль, что муж ее умер, вот что я вам скажу. Достойный мистер Биверс такого не допустил бы.

Сержант Балдуччи неспешно возвращается к своему патрульному «плимуту», рация на его ремне потрескивает невнятно и бессмысленно. Открыв дверцу машины, он наклоняется и говорит что-то напарнику, и оба смеются, пока сержант усаживается в машину и помечает нечто в лежащем на приборной доске планшете. Я слышу слово «владелец» и новую вспышку смеха. Дверца захлопывается, машина легко трогается с места и уезжает, важно шурша колесами.

Бетти Мак-Леод так и стоит за дверью дома, только теперь ее маленькие мулаты выглядывают из-за нее с обеих сторон. В лице Бетти нет ни сочувствия, ни смущения, ни горечи, ни даже намека на что-то подобное.

– Я вернусь, когда Ларри будет дома, – безнадежно обещаю я.

– Ладно.

Я вперяюсь в нее суровым, обвиняющим взглядом и спрашиваю:

– Кто еще есть в доме? Я слышал, как спускали воду.

– Моя сестра, – отвечает она. – Но ваше ли это дело?

Я вглядываюсь в лицо Бетти, стараясь прочесть правду в мелких холодных чертах. Сестра из Ред-Клауда? Стройная, большерукая Сигрид, решившая отдохнуть от своих нордических печалей и выразить соболезнования высоконравственной сестрице? Возможно, но маловероятно.

– Не мое, – соглашаюсь я.

И тогда Бетти Мак-Леод без какого-либо предуведомления просто захлопывает вторую дверь, оставляя меня на крыльце с пустыми руками, наедине с лупящим по голове экваториальным солнцем. Она щелкает замками, я стою какое-то время, прислушиваясь, ощущая себя всеми покинутым, а потом направляюсь к машине. Больше у меня дел в городе нет. Приеду сюда за платой после 4-го, может, чего-нибудь и получу.

Мирлен Биверс все еще торчит на своем крыльце, у обвитых душистым горошком столбиков. Ее влажные волосы всклокочены, большие пальцы сжимают резиновую ручку, словно поручень вагонетки, в которой она мчит по «русским горкам».

– Эй! – окликает она меня. – Поймали они того малого?

Желтый телефон свисает с прицепленного к ходункам одежного крючка. Подарок ее детей, конечно, позволяющий им разговаривать с матерью.

– Он хотел к Ларри залезть. Видать, вы его спугнули.

– Его поймали, – отвечаю я. – Он больше не опасен.

– Хорошо! – И она обнажает в улыбке вставные зубы. – Вы так много для нас делаете. Мы все вам благодарны.

– Каждый из нас делает что может, – говорю я.

– Вы мужа моего знали?

Я кладу ладони на дверцу машины и сочувственно вглядываюсь в бедную, уходящую от нас Мирлен, которая вскоре соединится с милым ее сердцу мужем совсем в ином мире.

– Конечно, – отвечаю я.

– Замечательный был человек, – вздыхает миссис Биверс, именно это собирался сказать и я. И покачивает головой, вспоминая его.

– Нам всем его не хватает, – говорю я.

– Еще бы, – соглашается она и приступает к мучительному, с остановками, возвращению в дом. – Еще бы.

5

Круто свернув с Монморанси-роуд, я попадаю в конские угодья Хаддама – в наш маленький Лексингтон, где изгороди длинны, белы и прямоугольны, пастбища просторны и покаты, а дороги (Рикеттс-Крик-Клоуз, Драмминг-Лог-Уэй, Пикок-Глен) пересекают затененные, каменистые речушки по деревянным мостам и приводят, прорезая рощи подрагивающих осин, к уютно укрытым летней листвой домам богачей. Служба рыбного и охотничьего хозяйства каждую весну выпускает в эти речушки инкубаторную форель, предоставляя хорошо оснащенным спортсменам-домовладельцам возможность вылавливать ее; здесь еще уцелели участки темнохвойного леса, деревья которого видели с грохотом проходившие мимо части революционной армии, слышали горны, вопли и дерзкие выкрики первых американцев, воодушевленных идеей свободы; теперь под этими ветвями проходят в наездницких бриджах рыжеватые наследницы тех людей, направляясь к конюшням ради одинокой полуденной верховой прогулки. Время от времени я показываю в этих местах дома, хотя владельцы их, толстые и разряженные, точно фараоны, осыпанные вскружившими им головы дарами жизни, неизменно оказываются людьми пренеприятнейшими и, когда ты являешься к ним, чтобы «продемонстрировать чудесный дом», ведут себя так, точно ты – их дворник. Здешней недвижимостью по преимуществу занимается в нашем офисе Шакс Мерфи, поскольку сама природа наделила его потребной для таких дел разновидностью врожденного цинизма, позволяющего считать этих домовладельцев смешными, да к тому же ему больше всего на свете нравится спускать с богатых клиентов шкуру по сантиметру за раз. Я же тяготею к рынку более уютному, высоко ценя его непритязательность.

Что касается малоприятных Мак-Леодов, я теперь думаю, что совершил довольно простую ошибку: едва купив дом, в котором они живут, мне следовало усадить обоих посреди их дворика на садовые стулья, поставить перед каждым по двойному коктейлю из текилы, угостить жареными ребрышками «ранчо», сваренной в початках кукурузой, лаймовым пирогом и салатом из помидоров с луком – и все бы у нас получилось тип-топ. А позже, когда отношения наши испортились бы (а это всегда происходит с домовладельцем и квартирантом, если, конечно, квартирант не склонен к благодарности, а домовладелец – не дурак), у нас имелся бы противовес подозрительности и неприязни, каковые сейчас, увы, обратились в статус-кво. Почему я так не поступил, не знаю. Наверное, потому, что это не в моем характере.


На «Фрэнкс» я буквальным образом налетел одной летней ночью годовой давности, возвращаясь, усталый, со слипающимися глазами, домой из «Клуба краснокожего», где до десяти вечера ловил рыбу. Заведение, которое называлось тогда «Хмельной березовый сок Бимиша», привлекательно выросло из тьмы, когда я – с резью в глазах и жаждущим корневого пива, пересохшим, словно дерюгой устланным ртом – вошел в поворот шоссе 31.

Каждый, кому за сорок (если, конечно, он родился не в Бронксе), обладает чистыми и простыми воспоминаниями о таких заведениях – приземистых, оранжевых, похожих на деревянные ящики с раздвижными окошками для покупателей, гирляндами желтых лампочек снаружи, побеленными стволами деревьев, мусорными урнами и белыми автопокрышками вокруг парковки, множеством разъясняющих то да се табличек на деревьях и ледяным корневым пивом, которым вы можете насладиться, усевшись за пикниковый столик над ручьем или утащив железный подносик с напитком в освещенное радиоприемником святилище вашего «форда» 57-го года.

Едва завидев это заведение, я резко свернул в его сторону, но, по-видимому, в то же мгновение и заснул, поскольку пробил оградку из белых покрышек, проехался по клумбе петуний и с треском врезался в зеленый пикниковый столик, заставив хозяина, Карла Бимиша, выскочить в переднике и бумажной шапчонке из боковой двери и поинтересоваться, какого черта я, по моему мнению, делаю, – Карл был совершенно уверен, что я пьян и заслуживаю ареста.

Никаких дальнейших несчастий это происшествие не породило (и даже напротив). Пробудившись, естественно, от удара, я выскочил из машины, рассыпался в извинениях, сказал, что готов подышать в полицейскую трубочку, отсчитал три сотни зеленых в покрытие ущерба, объяснил, что провел весь день на рыбалке, а не в какой-то из забегаловок Френчтауна и свернул сюда с шоссе потому, что этот стоящий над ручьем ларек с гирляндами лампочек и белыми стволами деревьев выглядит дьявольски привлекательным, и я бы с радостью выпил корневого пива, если хозяин не видит препятствий к тому, чтобы меня обслужить.

Карл позволил уговорить его не гневаться, сунул мои деньги в карман передника и, будучи человеком добрым, признал, что случается всякое и что иногда (пусть и редко) объяснения случившегося бывают правдивыми.

Со стаканом пива в руке я занял наименее растрескавшийся столик и посидел над ручьем, улыбаясь и думая об отце, который останавливался со мной как раз в таких местах – в давние пятидесятые, на далеком Юге, когда он, офицер ВМС по закупкам, брал меня в свои поездки, чтобы позволить маме оправиться от кошмара каждодневного сидения дома наедине со мной.

Спустя недолгое время ко мне вышел Карл Бимиш, погасивший все гирлянды, кроме одной. Он принес еще один стакан корневого пива для меня и настоящего для себя, присел за мой столик, радуясь возможности ночного разговора с незнакомцем, который, вопреки некоторым начальным подозрениям на его счет, оказался вполне приличным, да еще и единственным человеком, с коим можно приятно завершить день.

Говорил, разумеется, сам Карл. (По-видимому, достаточных возможностей для бесед с клиентами через окошко раздаточной ему не выпадало.) Он вдовец, рассказал Карл, почти тридцать лет проработал в Тарритауне в сфере эргономики. Три года назад умерла его жена, Милли, и он решил уйти на пенсию, обратить в наличные акции компании, в которой служил, и подыскать себе какое-нибудь более-менее интересное занятие (звучало знакомо). Он много чего знал об эргономике, науке, о которой я даже не слышал, но ничего – о розничной торговле, индустрии общественного питания или обращении с клиентами. И признался мне, что заведение свое купил просто в силу каприза, увидев объявление о его продаже в журнале для предпринимателей. Он вырос в Пулавски, маленькой польской общине на севере штата Нью-Йорк, где имелось точь-в-точь такое же, которое стояло прямо у впадавшего в озеро Онтарио ручейка и было, естественно, «настоящим местом встреч» и для ребятни, и для взрослых. Там он познакомился со своей женой и даже, сколько ему помнилось, поработал, облачаясь в коричневый хлопковый комбинезон с вышитым на груди темно-коричневыми нитками именем и в коричневую бумажную шапчонку, хотя, признался Карл, отыскать какие-либо реальные свидетельства этой работы так потом и не смог – не исключено, что он просто нафантазировал ее, стремясь приукрасить свое прошлое. Впрочем, он помнил тот городок и то время как лучшие в его жизни и, возможно, обзавелся вот этим заведением в память о них.

– И конечно, поначалу все у меня шло лучше некуда, – сказал Карл, снимая белую бумажную шапочку и опуская ее на липкие доски стола, и я увидел, как гладкий, словно отлакированный, купол его головы заблестел в свете тянувшейся к ларьку лампочной гирлянды. Ему было шестьдесят пять лет – большие толстые руки, маленькие уши, общий облик человека, зарабатывающего на жизнь погрузкой кирпичей.

– По-моему, оно замечательное, – сказал я, окидывая столики и прочее восхищенным взглядом. Все было свежеокрашенным, отмытым, чистеньким, опрятным, как территория больницы. – Сдается мне, вы приобрели золотую жилу. – И я одобрительно покивал, чувствуя, что уже опился густым, ароматным корневым пивом.

– Первые полтора года были просто супер. Супер, – сказал Карл Бимиш. – Прежний владелец все запустил. Я потратился на ремонт. Люди, живущие в этих местах, говорили, что рады видеть старое заведение возродившимся, дай бог, оно опять пойдет в гору, ну и поздние проезжие вроде вас начали останавливаться здесь. Заведение снова стало местом встреч, во всяком случае, дело к тому шло. Но я, похоже, слишком уверовал в свой успех, потому и приобрел аппарат для изготовления замороженных напитков. Прибыль-то у меня была. Потом еще йогуртовую машинку. А потом прицепную полевую кухню, чтобы пикники обслуживать. А после увлекся мыслью – я ее все из того же предпринимательского журнала почерпнул – купить старый вагон-ресторан и поставить его здесь, а может, даже официанта нанять. Скромное меню, хромированные приборы, оригинальные столики, вазы с цветами, ковровые дорожки. Для особых случаев.

Карл оглянулся на ручей, помрачнел:

– Вон он стоит. Я купил эту чертову дрянь у одного ресторанчика в Лакаванне, привез ее сюда на двух грузовиках и поставил на кусок рельсового пути. Примерно тогда у меня деньги и закончились.

Он покачал головой, смахнул с лысины комара.

– Обидно, – сказал я, вглядываясь в темноту и обнаруживая еще более темную громадину, неподвижную и зловещую в ночи.

– А какие были планы. – Карл Бимиш сокрушенно улыбнулся мне через столик, снова давая понять, что случается-то, конечно, всякое, однако большие планы суть, по природе своей, – большие ошибки.

– Но пока-то дела у вас идут, – сказал я. – Вы можете просто воздержаться от расширения, дождаться обновления вашей капитальной базы.

Такие словечки я заучил лишь недавно, занявшись риелторством, и что они означают, толком не понимал.

– Я слишком много задолжал, – сообщил Карл скорбно, как если бы долг был пулей, пробившей его сердце. И ткнул большим пальцем, плоским и розовым, в подсохшую на столе пивную каплю. – У меня осталось, э-э, полгода, чтобы расплатиться с двумя здешними кредиторами.

Понюхав палец, Карл стряхнул с него сладкую корочку, пропеченную долгим летом, полным дерьмовой невезухи.

– А провести рекапитализацию вы не можете? – спросил я. – Продать вагон-ресторан и, может быть, взять ссуду под недвижимость?

Еще один пример риелторского жаргона.

– У меня нет недвижимости, – ответил Карл. – А чертов вагон-ресторан никому в Центральном Джерси не нужен.

К этому времени я был уже готов дотащиться до дома, выпить чего-нибудь настоящего и завалиться спать. Однако же спросил:

– Так что вы собираетесь делать?

– Мне нужен инвестор, который погасит мои долги и, может быть, поверит, что в следующий раз я не перегну палку. Вам такие известны? Потому что иначе я потеряю заведение, не получив даже возможности доказать, что я не полный олух. И это будет беда полная.

Он не пытался пошутить, как попытался бы мой сын.

Я окинул взглядом все, что находилось за спиной Карла Бимиша, – оранжевый торговый ларек, аккуратно написанные от руки таблички на стволах деревьев: «Выгуливайте собак ТОЛЬКО здесь!», «ПОЖАЛУЙСТА, не сорите», «Наши клиенты – наши ЛУЧШИЕ ДРУЗЬЯ», «СПАСИБО, приходите снова», «БЕРЕЗОВЫЙ СОК пойдет ВАМ на ПОЛЬЗУ». Симпатичное маленькое предприятие в приятной наполовину пригородной, наполовину сельской местности с доброжелательным, насколько я себе представляю, населением. Поблизости несколько старых ферм с небольшими, но процветающими огородами, заброшенный детский сад, в котором теперь установлен яблочный пресс, несколько гончарных мастерских, основанных хиппи пару десятилетий назад, и два посредственных, лысоватых поля для гольфа. Скоро на здешних пастбищах начнут вырастать дома. Движение там, где встречаются 518-е и 31-е, уже и сейчас довольно плотное, и вскоре на перекрестке наверняка появится светофор, поскольку 31-е, хоть и лишившееся положения главной дороги, остается, по меньшей мере, живописной бывшей главной дорогой, ведущей от северо-западных округов к столице штата, Трентону. Все это пахнет хорошими деньгами.

Очень может быть, думал я, что Карлу Бимишу только одно и требуется: избавиться от долгов и обзавестись партнером, который станет консультировать его и надзирать за расходами, сам же Карл будет выполнять повседневную работу. И по какой-то причине (отчасти, уверен, потому, что я разделял с ним фрагмент ностальгического прошлого) отказать ему я просто не смог.

Я сказал – там, под эвкалиптами, в понемногу густевших комариных облачках вокруг наших голов, – что, вероятно, и сам готов заинтересоваться определенными возможностями партнерства. Карла это, похоже, нисколько не удивило, он сразу же начал разливаться соловьем о имевшихся у него отличных идеях, каждую из которых я счел бессмысленной, о чем ему и сказал, дабы уверить его (и себя заодно), что в определенных вопросах я отступать не намерен. Мы проговорили почти до часу ночи, а потом я дал ему мою карточку, попросил позвонить мне назавтра в офис и сказал, что, если поутру я не почувствую себя нуждающимся в замене мозгов, мы сможем посидеть, просматривая его бухгалтерские книги и документы, сравнить долги с активами, доходами и наличными средствами, а затем, если не выявится никаких проблем с налогами и черных дыр (вроде пьянства или пристрастия к азартной игре), я, быть может, куплю часть его бизнеса.

Судя по тому, как тожественно он кивал, повторяя: «Ага, конечно, ладно, ага, конечно, ладно. Верно, верно, верно», обрадовался Карл до того, что у него голова кругом пошла.

Да и кто бы не обрадовался? Какой-то мужик вылетает из темноты, вламывается в твою торговую точку, разносит к чертям твои клумбы с петуньями и пикниковый столик. Но не успевает осесть пыль, как вы с ним договариваетесь о партнерстве, способном вытащить тебя из ямы, в которую ты свалился из-за присущего тебе сочетания дурацкого оптимизма, бестолковости и жадности. Кто не решил бы, что ему прямо в дверь просунули рог изобилия – толстым концом вперед?

В первый же месяц нам обоим поперла, как выражаются шулера, карта. Мы договорились о цене, 35 тысяч, по которой я купил часть его дела, что позволило Карлу расплатиться с кредиторами, и получил, поскольку он оказался на нуле, право руководства всем бизнесом.

И немедленно занялся продажей машинок для приготовления замороженных напитков и йогурта аллентаунскому торговцу ресторанным оборудованием. Я связался с компанией «Гордость Буффало» из Лакаванны, продавшей Карлу вагон-ресторан, и она согласилась выплатить мне пятую часть того, что получит от его перепродажи, плюс за свой счет вывезти вагон. Я распродал копировальные аппараты и факсы, которые Карл приобрел впрок, намереваясь расширить ассортимент того, что он предлагал проезжим клиентам. Я избавился от оборудования, позволявшего приготовлять новые напитки и еду, каковое Карл также закупил, но не задействовал по причине нехватки места и средств, – машинку для жарки сосисок в тесте и почти идентичную для (и только для) приготовления новоорлеанских пончиков. Еще у Карла имелись коллекция миксеров для дайкири (на случай, если ему удастся получить разрешение на продажу спиртного) и блинница на шесть позиций, позволявшая готовить всякую дребедень, о которой в Центральном Нью-Джерси никто и не слышал. В те дни я пришел к выводу, что после смерти жены Карл пережил, возможно, нервный срыв или ряд небольших ударов, которые слегка повредили его способность принимать разумные решения.

Довольно скоро я, руководствуясь не чем иным, как здравым смыслом, управился с этими делами и смог поделить выручку от продаж с Карлом, вложив мою половину в оборотные средства (полевую кухню я решил, шутки ради, сохранить). Я также посвятил Карла в недавно приобретенные мной – в риелторском агентстве, – основанные опять-таки на здравом смысле, бизнес-концепции. Самая большая ошибка, сказал я, состоит в том, чтобы доверяться своему желанию обратить нечто хорошее в два раза лучшее (а это почти никогда не удается). И второе: человек терпит провал не просто по причине своей жадности, но из-за того, что ему надоедает размеренная жизнь и работа – пусть даже и то и другое ему по душе, – вот он и профукивает заработанное тяжким трудом, пытаясь добиться приятного разнообразия. Мои правила просты: старайся тратить поменьше, не позволяй себе такой роскоши, как скука, создай постоянную клиентуру, а затем продай бизнес какому-нибудь ослу, который разорится, пытаясь «улучшить» твои идеи. (Сам я ничего подобного никогда не делал, конечно; я всего лишь приобрел два доходных дома и продал свой, чтобы купить дом бывшей жены, что навряд ли позволяет считать меня докой по части коммерции.) Я излагал Карлу эти трюизмы, пока парочка здоровенных негров из «Аллентаунских поставщиков ресторанного оборудования» поднимала вильчатыми погрузчиками йогуртницу и аппарат для приготовления напитков, вывозила их через его заднюю дверь и укладывала в кузов прокатного грузовика. Что было, думал я, живым наглядным уроком.

Последним изменением, произведенным мной в нашей бизнес-стратегии, было переименование ларька. Теперь он называется не «Хмельной березовый сок Бимиша» (не выговоришь), а «Фрэнкс» (мне нравится и каламбур, и привлекательная простота). А сверх всего этого я заявил, что те, кто увидит с дороги нашу вывеску, будут готовы купить только два товара: запотевшую кружку корневого пива и вкуснейшие горячие польские колбаски из тех, о каких мечтает и какие надеется отыскать каждый, кто катит, проголодавшись, по относительно живописной глуши. Преобразившийся Карл Бимиш – белая куртка с монограммой, бумажная шапочка и сверкающая лысина – быстро освоился с положением оператора-владельца, он хохотал, обмениваясь со старыми клиентами грубыми, топорными шуточками насчет «волосатиков», и вообще чувствовал себя возродившимся к новой жизни – впервые после безвременной кончины жены. Для меня же, считавшего все это простым и забавным, наша сделка была примерно тем, что я искал, вернувшись из Франции, но впустую: возможностью помочь другому, сделать доброе дело и найти, не задурив себе голову, нечто новое да еще и приносящее дивиденды (что и произошло). Всем бы так повезло.

Я выбираюсь с лесных проселков Хаддама на пересечение 31-го с 518-м, над которым бригада дорожных рабочих с автоподъемником только что подвесила напророченный мною светофор, – рабочие в белых касках и комбинезонах стоят кружком, наблюдая за происходящим, как за выступлением фокусника. Временный знак гласит: «Вот так работают дорожные сборы – ПРИТОРМОЗИТЕ». Несколько притормозивших из осторожности машин уже уходят на юг, к Трентону.

«Фрэнкс» с его новой оранжево-коричневой вывеской, на которой изображена наполненная пенистой жидкостью кружка, стоит по другую сторону шоссе, по диагонали от большого желтого грузовика дорожников. На краю заново заасфальтированной парковки маячит одинокая машина клиента, неподвижно сидящего за ее тонированным стеклом. Старенький красный «фольксваген-жук» Карла замер у задней двери, в окне ларька виднеется красная табличка «ОТКРЫТО». Признаюсь, остановив машину, я с искренним удовольствием обвожу взглядом все, что вижу, в том числе и серебристо поблескивающую в углу парковки полевую кухню, которая превратилась ныне в разъездной хот-договский лоток, – Эверик с Уорделлом отполировали его, и теперь он ждет понедельника, когда его с утра пораньше отбуксируют в Хаддам. Эффективность, компактность и мобильность позволяют этой кухоньке казаться лучшим приобретением, какое я когда-либо сделал, включая даже мой дом, хоть я, разумеется, ее почти не использую и, скорее всего, постараюсь продать до того, как она обесценится окончательно.

Мы с Карлом заключили неписаное соглашение, согласно которому я по меньшей мере раз в неделю приезжаю сюда и произвожу торжественный смотр наших ресурсов; мне это дело нравится, особенно сегодня, после неутешительного общения с Маркэмами и Бетти Мак-Леод. Нынешний день для меня далеко не самый типичный, как правило, почти все они приятны. В первый наш совместный год, на который пришелся – прошлой осенью – обвал рынка (мы пережили его спокойно), Карл начал видеть во мне энергичного, но порой чересчур упрямого хозяина, а для себя придумал роль эксцентричного, но верного пожизненного работника, задача которого – обстреливать меня язвительными шуточками в манере Уолтера Бреннана[39] и не позволять тем самым уклоняться от правильного пути. (Ему больше нравится быть служащим, чем заправилой, – наследие, уверен я, тех лет, что он провел в индустрии эргономики; с другой стороны, и я никогда не мыслил себя чьим-либо хозяином, поскольку временами и себе-то таковым не являюсь.)

Переступив порог служебного входа, я нахожу Карла сидящим у сдвижного окна на двух поставленных один на другой пластмассовых красных ящиках из-под молока, сохранившихся с тех времен, когда он готовил солодовый напиток. Карл читает трентонскую «Таймс». В ларьке жарко, как в духовке, поэтому Карл включил маленький вентилятор с резиновыми лопастями, дующий ему в лицо. Нигде, как обычно, ни пятнышка – Карл питает мрачную тревогу по поводу получения «штрафной карточки», как он ее называет, от окружного санитарного врача и потому каждый вечер подметает и отмывает, оттирает и отшкрябывает ларек до чистоты, позволяющей съесть обед из четырех блюд прямо с бетонного пола и ни разу не вспомнить о сальмонелле.

– Ну, скажу я вам, меня одолевают ужасные опасения за мое экономическое будущее, а вас? – произносит Карл громко и глумливо. На носу его сидят пластмассовые очки для чтения, а слова эти – единственное приветствие, коим он меня удостаивает. Одет Карл по-летнему: белая куртка с короткими рукавами, черно-белые, позволяющие «дышать» его мясистым ногам с набухшими венами, клетчатые шорты до колен, короткие черные нейлоновые носки и черные спортивные туфли на тонкой подошве. Древний транзистор, настроенный на передающую одни лишь польки станцию из Уилкс-Барре, негромко играет «В небесах не будет пива».

– Меня интересуют лишь демократы, хочется увидеть, на чем они теперь опростоволосятся, – отвечаю я таким тоном, точно мы беседуем уже не один час, и отступаю к задней двери, выходящей на пикниковую площадку у ручья, чтобы глотнуть свежего воздуха. (Карл – пожизненный демократ, начал в последние десять лет голосовать за республиканцев, но все еще считает себя несгибаемым приверженцем джексоновской демократии. По мне, так это чистой воды ренегатство, хоть Карл и остается в большинстве отношений совсем неплохим гражданином.)

Поскольку делать мне тут сегодня особенно нечего, я принимаюсь пересчитывать упаковки булочек для хотдогов, баночек с приправами (острая, горчица, майонез, кетчуп, шинкованный лук), мясной нарезки, а следом и кеги с корневым пивом – все это я закупил к празднику для моего лотка, собираясь украсить его плакатиком «Фейерверк Сосиски Фейерверк».

– Похоже, обеспеченность жильем опять начинает падать, с мая – двенадцать и две десятых процента. Тупые ублюдки. Новые неприятности для риелторов, верно?

Карл резко встряхивает «Таймс», словно пытаясь выпрямить покосившиеся строки. Ему нравится, когда мы ведем псевдосемейные беседы (во всем, что имеет отношение ко мне, он окончательно проникся ностальгией по былым временам) – так, точно мы прожили бок о бок долгие годы и жизнь преподала нам одинаково суровые уроки по части человеческого достоинства и человеческих нужд. Он вглядывается в меня поверх газеты, снимает очки, встает и смотрит в окно, за которым машина неторопливо выезжает с парковки на 31-е и поворачивает на север, к Рингосу. Желтый грузовик включает сигнал заднего хода, низкий негритянский голос выпевает: «Сдай еще, друг, сдай еще».

– Продажа квартир упала за последний год на пять процентов, – говорю я, заглядывая в холодильник, где лежат польские колбаски, и холодный воздух ударяет мне в лицо, как яркий свет. – Возможно, это означает, что люди предпочитают покупать готовые дома. Так я полагаю.

На самом деле к этому все и идет, и самое лучшее для недоумков Маркэмов – связаться со мной и взяться за ум tout de suite[40].

– Дукакис приписывает себе «Массачусетское чудо», будет только справедливо, если он и налоговый облом себе же припишет. Как хорошо, что я теперь в Джерси живу. – Карл говорит это апатично, все еще глядя в окно на обновленную парковку.

Я поворачиваюсь к нему, готовый процитировать мою колонку из «Продавца и покупателя», но вижу лишь большой клетчатый зад и две бледные мясистые ноги под ним. Все прочее выставилось наружу, чтобы обозреть рабочих с их автоподъемником и уже загоревшийся светофор.

– И хот-доги, – замечает Карл, видимо услышавший от меня что-то, чего я не говорил; голос его звучит тихо, поскольку обращается Карл к жаркому воздуху, зато я теперь лучше слышу польку, довольно милую. Мне, как и всегда, приятно быть здесь. – Я думаю, всем эти выборы пофиг, – продолжает Карл, так и оставаясь снаружи. – Они вроде «матча звезд». Шуму много, а результатов – пшик. – Чтобы подчеркнуть сказанное, Карл издает губами смачный пукающий звук. – До правительства нам всем не достучаться. Оно ничего в нашей жизни не значит. И мы ему до фонаря.

Он наверняка цитирует какого-то журналиста из правых, статью которого прочел две минуты назад в трентонской «Таймс». И правительство, и то, что мы ему «до фонаря», заботит Карла меньше всего на свете.

Впрочем, ответить мне нечего, и потому мой взгляд устремляется через заднюю дверь к парковке, где под солнцем стоит на сияющих новых покрышках серебристый разъездной лоток; зеленый с белым складной навесик над раздаточным окошком свернут, а весь этот агрегат приторочен цепью к пятидесятигаллонной бочке из-под смазочного масла, заполненной бетоном и привинченной болтами к врытой в землю бетонной плите (Карл полагает, что это должно обескуражить воров). Под таким углом лоток представляется годным в дело, но также и приятно нелепым в большинстве отношений, и вдруг, совершенно неожиданно, я ощущаю себя отрешившимся от всего на свете, кроме вот этого места, как будто Карл и я – это все, что есть у нас обоих. (Что, разумеется, неправда: у Карла имеются в Грин-Бее племянницы; у меня двое детей и бывшая жена в Коннектикуте, а еще подружка, с которой мне уже не терпится повидаться.) Откуда взялось это чувство, почему сейчас и почему здесь, сказать вам не могу.

– Знаете, я вчера прочитал в газете… – Карл вытягивает свой торс из окна, поворачивается ко мне и, протянув руку к транзистору, выключает трансляцию полечного фестиваля, – что поголовье певчих птиц у нас сокращается, а повинно в этом пригородное строительство.

– Не знал. – Теперь я смотрю в его гладкое розовое лицо.

– Именно так. Потревоженные строительством хищники пожирают в гнездах яйца и птенцов. Страдают виреоны, мухоловки, славки, дрозды. По-настоящему тяжелые потери.

– Да, плохо дело, – говорю я, поскольку больше мне ничего в голову не приходит.

Карл – человек фактов. По его представлениям о достойном обмене мнениями, собеседнику следует предъявлять нечто такое, о чем он и думать никогда не думал, – невразумительный исторический парадокс, россыпь неопровержимых статистических данных, например: Нью-Джерси отличается самым высоким в стране налогом на собственность или: один из каждых трех латиноамериканцев нашей страны проживает в Лос-Анджелесе, – в общем, нечто, ничего не объясняющее, но делающее неотвратимыми ответы самые банальные, а Карл, выдав свои факты на-гора, смотрит на тебя, ожидая ответа, который может сводиться лишь к «Вот уж чего не знал» или «Ах, чтоб меня». Настоящий, философичный, незапрограммированный диалог между человеческими существами ему неинтересен, несмотря на все его познания в эргономике. Я понимаю, что мне пора уезжать.

– Послушайте, – говорит Карл, забыв о суровой участи виреонов, – похоже, на нас тут глаз положили.

– О чем это вы? – Струйка маслянистого, горячего, как хот-дог, пота, покинув линию волос, находит, прежде чем я успеваю пальцем остановить ее, прибежище в левом ухе.

– Да, видите ли, вчера вечером, ровно в одиннадцать, – Карл упирается ладонями в край прилавка за спиной, – я прибирался тут. И на парковку заехала парочка мексиканцев. Очень медленно. Потом выехала и укатила по тридцать первому, а минут через десять вернулась. И снова медленно въехала и выехала.

– Почему вы решили, что они мексиканцы? – Я ловлю себя на том, что скептически прищуриваюсь.

– Они были мексиканцами, – негодующе отвечает Карл. – Низкорослые парни, черноволосые, коротко остриженные, в синей приземистой «монзе» с тонированными стеклами, с розовыми и красными, как сальса, лампочками вокруг номерного знака. По-вашему, это не мексиканцы? Ладно. Тогда гондурасцы. Невелика разница, верно?

– Вы их когда-нибудь видели прежде? – Я встревоженно выглядываю из раздаточного окна, словно ожидая обнаружить подозрительных иностранцев.

– Нет. Однако они заезжали сюда около часа назад, купили березового сока. Номер пенсильванский, CEY 146. Я записал.

– В контору шерифа звонили?

– Там сказали, что закона, который запрещает заезжать в закусочную для автомобилистов, нет, а если бы такой существовал, не было бы нашего заведения.

– Ладно. – Я опять не знаю, что сказать. По сути, рассказ Карла схож с его заявлением о сокращении поголовья певчих птиц. Хотя сообщение о подозрительных соглядатаях в приземистой «монзе» радости мне не доставляет. Оно не из тех, какие хочется слышать мелкому предпринимателю. – Вы не попросили проверить номер?

Новая струйка маслянистого пота соскальзывает по моей щеке.

– Мне предложили не волноваться, просто быть повнимательнее. – Карл берет резиновый вентилятор и направляет струю воздуха мне в лицо. – Я надеюсь только, что эти маленькие членососы, если надумают нас ограбить, меня не убьют. Или убьют лишь наполовину.

– Просто отдайте им все деньги, – серьезно советую я. – Мы уж как-нибудь заработаем новые. Не геройствуйте.

Лучше бы Карл отвернул вентилятор в сторону.

– Мне нужно что-нибудь для самозащиты, – говорит Карл и тоже бросает через раздаточное окно быстрый, оценивающий взгляд.

Я никогда о самозащите не думал – до тех пор, пока мальчишка-азиат не хватил меня по голове бутылкой «пепси».

А тогда надумал затаиться на следующий вечер с пистолетом в том же месте и перестрелять всех троих. Впрочем, то была идея нереалистичная.

Я вижу в окно, как бригада дорожных рабочих, не сняв касок и изолирующих рукавиц, неторопливо пересекает шоссе и шагает по нашей парковке. Двое старательно стряхивают с плотных штанов пыль, двое смеются. Некоторые черные, некоторые белые, но перерыв они проводят вместе, как лучшие друзья. «Я возьму толстую колбасину», – доносится до меня голос одного из них, а следом общий смех. «Голодно – сказала она», – добавляет кто-то еще. Общий хохот (слишком громкий, чтобы быть искренним).

И я ощущаю желание выйти отсюда, сесть в машину, включить на полную кондиционер и во весь опор помчать к Побережью – прежде чем меня приспособят к жарке колбасок, подаче корневого пива и бдительной слежке за клиентами, среди которых может оказаться и жулье. Время от времени, когда Карл проходит какой-нибудь медицинский осмотр или подправляет свои вставные челюсти, я остаюсь здесь за главного и каждый раз чувствую себя полным козлом. Зато Карлу страшно нравится нахлобучивать бумажную шапочку на голову «хозяина».

Он уже начал вытаскивать из холодильника кружки с пивом.

– Как там старина Пол? – спрашивает он, забыв о мексиканцах. – Привезите-ка вы его сюда и оставьте со мной на пару дней. Я его мигом в божеский вид приведу.

Карлу известно о трениях Пола с законом по поводу украденных презервативов, да и вообще он считает, что пятнадцатилетних пареньков непременно следует приводить в божеский вид. Уверен, Пол заплатил бы немалые деньги, чтобы провести здесь с Карлом пару свободных дней – обмениваться с ним анекдотами и двусмысленностями, без удержу хлебать корневое пиво, пожирать польские колбаски и в итоге довести Карла до помрачения ума.

Но об этом и думать нечего. Холостяцкое жилище Карла на втором этаже многоквартирного дома в Ламберт-вилле – дряхлая, оставшаяся от прежней тарритаунской жизни мебель, фотографии покойной жены, стенные шкафы, заполненные старыми «мужскими» вещами, зловонная парфюмерия на расстеленных по комоду салфеточках, зеленая резиновая сушилка для посуды, странные запахи одинокого обиталища, – я буду счастлив, если Пол во всю жизнь не увидит этого своими глазами. Да мало ли чего там можно бояться – оставленной на столе пачки фотографий «для взрослых», «занятного журнальчика», который может обнаружиться на подставке телевизора среди газет, каких-нибудь «недавно изобретенных» трусов из тех, которые Карл надевает только дома и которыми похвастается, решив, что они могут «позабавить» моего сына. Какие только фантазии не приходят в голову одиноким пожилым мужчинам, все идет тихо-мирно, и вдруг ба-бах! – ты весь в дерьме и даже моргнуть не успел! А потому – при всем уважении к Карлу, с которым я счастлив вести общий бизнес и который не дает никаких оснований подозревать его в чем-то сомнительном, – отцу надлежит быть бдительным (хоть и не приходится спорить с тем, что я далеко не всегда проявлял надлежащую бдительность).

Рабочие уже стоят у ларька и глядят на его задвинутое сетчатое окошко, словно ожидая, что оно заговорит с ними. Их человек семь, и все роются в карманах в поисках денег.

– Как дела, ребята? Готовы отведать колбасок? – кричит в окно Карл – столько же рабочим, сколько мне, словно оба мы знаем: этот ларек – обалденная золотая жила.

– Ну, мне, пожалуй, пора, – говорю я.

– Да, верно, – соглашается Карл весело, но уже деловито.

– Гамбургеры есть? – спрашивает кто-то сквозь окно.

– Гамбургеров нет, только колбаски, – отвечает Карл и энергично сдвигает сетку. – Колбаски и корневое пиво, ребята.

Он живо склоняется к окну, приподнимая одну влажную от пота ногу.

– Увидимся, Карл, – говорю я. – Эверик и Уорделл будут здесь в понедельник, с утра пораньше.

– Правильно. Еще бы, – вскрикивает Карл. Он меня не услышал. Он уже в своей стихии – колбаски и сладкое пиво, – и эта радостная отрешенность от жизни подает мне долгожданный сигнал: пора в дорогу.

Я уклоняюсь к югу, выбираюсь на идущее от Филадельфии 295-е, огибаю Трентон и проскакиваю мимо кампуса Академии де Токвиля, в которой будет учиться Пол, когда и если переберется ко мне на жительство и проявит к ней хотя бы минимальный интерес, – впрочем, я предпочел бы бесплатную среднюю школу. Затем сворачиваю на новехонькое 1-105 и пулей лечу к Побережью по широкой, спускающейся к океану обжитой равнине (Имлейстаун, Джексон-Миллс, Скванкум – все они хорошо видны с шоссе).

И в скором времени оказываюсь над «Фазаньим лугом», вытянувшимся вдоль «старой» Грейт-Вудс-роуд в коридоре, который образуют похожие на камертоны мачты высоковольтных линий. Старенький, обветшалый щит пообок шоссе сообщает: «ВПЕРЕДИ ТЕБЯ ЖДЕТ ПРИЯТНЫЙ ПОКОЙ».

«Фазаний луг», далеко не старый, но уже выказывающий зримые признаки упадка, это тот самый кооперативный поселок, в котором нашла свой страшный, все еще неразгаданный конец Клэр Дивэйн, чернокожий агент нашей конторы. И пока этот поселок проплывает внизу, подо мной, с его приземистыми, коробчатыми домами цвета шоколадного коктейля, расставленными по бывшему фермерскому полю, которое примыкает теперь к череде пастельных тонов офисных центров, и центров обслуживания, и недостроенных мексиканских ресторанчиков; его архитектура кажется мне рожденной обманутыми ожиданиями и ранней смертью (возможно, впрочем, что я слишком суров, поскольку не так уж и давно я – архиобычный американец – сам искал здесь любовь, обхаживая в крошечных, обклеенных обоями комнатках с неровными потолками, на тускло освещенных лестничных площадках и пустынных парковках хорошую техасскую девушку, – я немного нравился ей, но в конечном счете здравомыслия у нее оказалось больше, чем у меня).

Клэр была молодой, только начинающей риелторшей, родившейся в Талладеге, штат Алабама, закончившей Спелман-колледж и вышедшей за самовлюбленного компьютерного гения, который закончил Морхауз-колледж и делал карьеру в агрессивной новой компании из Аппер-Дэрби, занимавшейся разработкой программного обеспечения, – в радостные свои минуты Клэр думала, что жизнь ее идет по правильному пути. Да только она и ахнуть не успела, как осталась без мужа, с двумя детьми на руках и без какого-либо опыта работы, если не считать исполнения обязанностей завхоза в студенческом общежитии, а затем ведения бухгалтерии «Зета-Фи-Бета» (достаточно удачного – в конце года на сэкономленные Клэр средства был устроен праздник для детишек из неимущих семей Атланты плюс вечер встречи с «Омега-Пси-Фи» из Джорджийского технологического).

В одно из субботних воскресений 1985-го, во время послеполуденной поездки «за город», включавшей и осмотр Хаддама, между Клэр и ее мужем Бернеллом разыгралась – на Семинарской, в потоке разъезжавшихся после церковной службы машин – жестокая, крикливая ссора. Началась она с объявления Бернелла, что он по-настоящему полюбил другую женщину, коллегу по «Датаномикс», и на следующее утро (!) уезжает в Лос-Анджелес, чтобы «быть с ней», пока она создает собственную компанию, которая станет разрабатывать пакеты образовательных программ для людей, желающих самостоятельно ремонтировать свои жилища. Он сказал также, что, возможно, и вернется к Клэр через несколько месяцев – тут все зависит от того, как пойдут дела и как сильно он будет скучать по ней и по детям, – однако обещать что-либо сейчас не может.

Клэр, однако же, просто открыла дверцу машины, остановившейся на красный свет на углу Семинарской и Банковской, напротив Первой пресвитерианской церкви (в которой я время от времени «молюсь»), и пошла по улице, разглядывая витрины и с улыбкой шепча всем белым покаявшимся пресвитерианам, с какими встречалась глазами: «Умри, Бернелл, умри сейчас». (Она рассказала мне эту историю в придорожном баре «Эпплбиз» в разгар нашей пылкой, но недолгой любви.)

Через несколько часов она сняла номер в «Харчевне Август» и позвонила в Филадельфию золовке, рассказала об измене Бернелла и попросила взять детей, с которыми сидела приходящая няня, и отправить первым же рейсом в Бирмингем, где мать Клэр встретит их и отвезет в Талладегу.

А на следующее утро, в понедельник, отправилась в город искать работу. Клэр говорила мне, что хоть и не видела на улицах Хаддама так уж много похожих на нее людей, город показался ей не хуже прочих и явно лучше «Города братской любви»[41], где жизнь выглядит распоротой по швам, а еще она говорила, что мир определяет, достоин ли ты его доверия и высокой оценки, по тому, умеешь ли ты найти что-то хорошее в дерьме, которое валится тебе на голову, – найти, правильно истолковав знамения; знамения же уведомляли ее о том, что некая могучая сила вычеркнула Бернелла из списка порядочных людей, а саму Клэр привела в Хаддам, прямиком к церкви. Клэр считала, что ее вела рука Господня.

Работу она нашла в два счета – место секретарши в нашем офисе (и произошло это меньше чем через год после моего появления там). Спустя несколько недель Клэр поступила на курсы Вайболдта. А еще через пару месяцев воссоединилась с детьми, купила подержанную «хонду-сивик», вселилась в недорогую квартирку, которую сняла в Юинг-вилле, связанном с Хаддамом приятным тенистым шоссе, и стала жить, дивясь тому, что постигшая ее беда вдруг обернулась новыми нежданными возможностями. Не будучи совершенно свободной и независимой, она все же сводила концы с концами и вскоре начала коротать время со мной, а когда из этого ничего не получилось, сошлась с симпатичным, бывшим старше ее годами негром – адвокатом из приличной местной фирмы, жена которого умерла, а злобноватые дети выросли и поразъехались.

Хорошая история: человеческая предприимчивость и добропорядочность торжествуют над превратностями судьбы и непорядочностью. Все в нашем офисе полюбили Клэр, как сестру, хотя она никогда не продавала по-настоящему дорогих домов денежным белым клиентам, которые валят в Хаддам едва ли не толпами, но специализировалась по загородному арендному и кооперативному жилью, коим мы занимаемся лишь постольку-поскольку.

И тем не менее вот здесь, в «Фазаньем лугу», перед рутинным осмотром кооперативной квартиры, которую Клэр уже показывала до этого раз десять и в которую приехала пораньше, чтобы включить свет, спустить воду в туалете и открыть окна – самая обычная подготовительная работа, – она столкнулась по крайней мере с тремя, по мнению полиции штата, мужчинами. (Как я уже говорил, существовали признаки того, что они были белыми, хотя каковы эти признаки, я не знаю.) Полиция в течение двух дней усиленно допрашивала Эверика и Уорделла, имевших доступ к ключам от квартиры, но полностью их оправдала. Неизвестные, стало быть, мужчины связали Клэр по рукам и ногам, залепили ей скотчем рот, изнасиловали и убили, перерезав ножом горло.

Поначалу предполагалось, что мотив убийства кроется в наркотиках – без какой-либо, разумеется, причастности к ним Клэр. Полиция считала, что преступники могли заниматься расфасовкой кокаина, а Клэр, на свою беду, застукала их за этим. Известно, что пустые дома в отдаленных или пребывающих в упадке кооперативных поселках, лучшие времена которых уже миновали, а то и вовсе не наступали, нередко становятся местами обделывания темных делишек какого угодно рода: там хранят наркотики, укрывают детей, похищенных в Бразилии по заказу богатых бездетных американцев, держат то, что незаконно ввозится в страну, в том числе трупы, автомобильные запчасти, сигареты, животных, – дома и спроектированы так, что позволяют укрыть средь бела дня что угодно. У нашей секретарши Бонды имеется собственная теория, которую она, впрочем, ни от кого не скрывает, что причиной всему – владельцы кооператива, молодые бенгальские бизнесмены из Нью-Йорка, заинтересованные – из налоговых соображений – в снижении цены на их собственность (некоторые агентства, включая и наше, перестали показывать эту недвижимость клиентам). Однако никаких доказательств у ее теории нет, равно как и причин воображать, что кому-то могло понадобиться убить такого милого человека, как Клэр, ради достижения некоей цели. И все же ее убили.

Сразу после смерти Клэр женщины нашей фирмы, а с ними и почти все женщины-риелторы города, создали несколько групп взаимной защиты. Некоторые теперь берут с собой на работу пистолеты, газовые баллончики или электрошокеры. Да и на показы они ходят по двое. Кто-то записался на курсы боевых искусств, кто-то занимается после работы – прямо в офисе – психологическим тренингом, позволяющим «справляться с горем». (Нас, мужчин, тоже зазывают туда, но я, на мой взгляд, достаточно уже знаю и о горе, и о том, как с ним справляться.) Есть даже служба, позвонив в которую любая женщина-риелтор может, если показ внушает ей какие-либо сомнения, попросить и получить охранника; я и сам дважды составлял одной из наших сотрудниц компанию, дожидаясь с ней появления клиентов, поскольку у нее возникли какие-то подозрения (оказавшиеся оба раза несостоятельными). Можно и не говорить, что с клиентами все эти предосторожности не обсуждаются, – при первом же намеке на существование какой-то опасности они просто-напросто удрали бы из города. Меня в обоих случаях представляли, ничего не объясняя, как «помощника» миссис Такой-то, и едва выяснялось, что ей ничто не грозит, я тихо удалялся.

Начиная с мая все риелторы Хаддама вносят кое-какие деньги в фонд оплаты образования детей Клэр Дивэйн (пока собрано 3000 долларов – как раз хватит на два полных дня в Гарварде). И все-таки, несмотря на мрачное чувство утраты, на практическую демонстрацию мысли о том, что «такие вещи могут происходить здесь – и происходят» и что каждый из нас не так уж и далек от попадания в статистику преступлений, на общее понимание того, в какой неоправданной мере мы принимаем свою безопасность за нечто само собой разумеющееся, – несмотря на все это, почти никто уже о Клэр не вспоминает, разве что Бонда, для которой она стала почему-то основным содержанием жизни. Дети Клэр перебрались в Канога-Парк, к Бернеллу; ее жених Эдди тихо скорбит (впрочем, его уже видели завтракавшим с одной из судебных секретарш – с той самой, что думала снять у меня дом). Даже я сохранил душевный покой, тем более что распрощался с Клэр давно и еще с живой. Со временем кто-то займет ее стол и бизнес наш двинется дальше – печально, но правда, – как того всем и хочется. И в этом отношении, сколько бы ни уважали мы самые интимные наши воспоминания, уже и сейчас может показаться, что Клэр Дивэйн не так чтобы и существовала в чьей-либо жизни – кроме своей собственной.


Жизнь привела меня к тому, что теперь я раз в неделю приезжаю к Салли Колдуэлл, чтобы провести с ней веселый, интимный вечерок. Часто мы с ней отправляемся в кино, а потом заглядываем в какой-нибудь стоящий в конце волнолома ресторан, чтобы угоститься жареной рыбой и графинчиком мартини, иногда прогуливаемся вдоль пляжа или у какой-то из пристаней, наблюдая за тем, что там происходит. Нередко случается, впрочем, что я одиноко уезжаю в лунном свете домой, сердце бьется размеренно, окна машины открыты – мужчина, сам решающий, где разбить свой шатер и как распорядиться снаряжением, – голову наполняют быстро сменяющие друг друга воспоминания и тревожные ожидания позднего ночного звонка (вроде сегодняшнего утреннего), насыщенного страстным желанием, смятением, требованиями рассказать наконец о моих намерениях и немедленно вернуться или горькими обвинениями насчет того, что я вел себя нечестно во всех мыслимых отношениях. (Может, и вел, конечно; вести себя честно намного труднее, чем кажется, хотя намерения мои всегда достойны, пусть и немногочисленны.) Вообще-то наши отношения вроде бы не требуют большего внимания к их сущности и направлению движения, они развиваются или хотя бы продолжаются на автопилоте, походя на небольшой самолет, который летит над спокойным океаном, никем в точном смысле не управляемый.

Не наилучшие, конечно, из вообразимых – просто образчик дотошно продуманной жизни. Они такие, какие есть: приятные в той вечности, что именуют «здесь и сейчас».

Наилучшие – это, наверное… ну, хорошей была какое-то время жизнь с Кэти Флаэрти в Сен-Валери, в стареньком доме, многочисленные окна которого смотрели на устье реки (прогулки по холодному пикардийскому побережью, удильщики, туманные просторы за туманными бухтами и т. д. и т. п.). Хорошими были ранние дни (и даже половина поздних) моей любви к медицинской сестре Викки Арсено из Фазаньего луга (ныне она праведная католичка, мать двоих детей, живет в Рино и руководит отделением травматологии в тамошней больнице Святой Вероники). Хорошей была даже пора, проведенная мной в спортивной журналистике, дни, которые я радостно посвящал попыткам снабдить голосом людей косноязычных и бестолковых и дать тем самым безболезненное развлечение абстрактному, но жаждущему такового читателю.

Все это было хорошим, порою даже загадочным, порою же столь сложным на вид, что казалось интересным, а то и увлекательным, – тем, что жизнь по большей части пропускает мимо ушей, что мы воспринимаем как сущую мелочь в сравнении со всем причитающимся нам по вечному праву.

Но наилучшее? Что пользы думать о нем? После того, как ты вступишь в брак и изгадишь его, это понятие лишается смысла; а может, уже и после того, как ты, пятилетний, съедаешь свой первый банан и понимаешь, что не отказался бы от другого. Иными словами, забудьте о наилучшем. Оно прошло.


Моя подруга Салли Колдуэлл – вдова бывшего юноши, с которым я учился в военной академии «Сосны залива», Уолли Колдуэлла из Лейк-Фореста, по прозвищу Проныра; по этой причине мы с Салли иногда ведем себя так, точно за плечами у нас общая долгая горестно-сладкая история потерянной любви и примирения с роком, – каковой у нас не имеется. Просто Салли, которой сейчас сорок два, увидела мою фотографию, адрес и короткие воспоминания об Уолли в «Сучьях сосны» – книге, напечатанной к празднованию (на коем я не присутствовал) 20-летия нашего выпуска и посвященной бывшим питомцам «Сосен залива». В то время она не отличила бы меня и от призрака Белы Лугоши[42]. Просто стараясь измыслить любопытные воспоминания и пролистывая старый ежегодник академии в поисках кого-нибудь, кому я мог бы приписать нечто забавное, я выбрал Уолли и послал в редакцию веселый, задушевный рассказ о тех годах, мимоходом упомянув о том, как он однажды спьяну постирал свои носки в настенном писсуаре (полное вранье; Уолли я выбрал просто потому, что узнал из другой школьной публикации о его смерти). Однако эти мои «воспоминания» попались Салли на глаза. Строго говоря, об Уолли я только и помнил, что он был полным угреватым очкастым юнцом, всегда пытавшимся курить «Честерфилд» через мундштук, – персонажем, который, несмотря на некоторое сходство, оказался вовсе не Уолли Колдуэллом, а кем-то еще, чье имя мне вспомнить так и не удалось. Я давно уже рассказал об этом гамбите Салли, и мы с ней от души посмеялись.

Позже я узнал от нее, что Уолли отправился во Вьетнам примерно в то время, когда я вступил в морскую пехоту, и его едва-едва не разорвало на куски при какой-то нелепой судовой аварии, наградившей беднягу периодическими приступами душевной болезни, – он, впрочем, вернулся домой, в Чикаго (где его преданно ожидала Салли с двумя детьми), распаковал вещи, поговорил о своем желании изучать биологию, а спустя две недели исчез. Полностью. Сгинул. С концами. Милый молодой человек, из которого мог получиться незаурядный садовод, обратился в вечную загадку.

Салли же, в отличие от расчетливой Энн Дикстра, замуж больше не вышла. В конечном счете ей пришлось – по связанным с налогами причинам – подать на развод с Уолли, которого признали без вести пропавшим. Однако она держалась, растила в одиночку двоих детей в чикагском пригороде Хоффман-Истейтс, получила в Академии Лойолы степень бакалавра по управлению маркетингом, одновременно работая на полной ставке в индустрии приключенческого туризма. Обеспеченные родители Уолли помогали ей сводить концы с концами и оказывали моральную поддержку, понимая, что она в сумасшествии их сына не повинна и что бывают случаи, когда никакая любовь человеку не поможет.

Годы шли.

И едва дети оперились настолько, что их можно было спокойно отпустить из гнезда, как Салли приступила к осуществлению давнего плана – наполнить свой парус свежим ветром, любым, какой ни подует. А в 1983 году, направляясь на арендованной машине в Атлантик-Сити, завернула в поисках чистой уборной в «Штат садов» и случайно увидела на Побережье Саут-Мантолокинг, а там глядящий на океан большой дом в стиле королевы Анны, с верандой и балконом, – дом, который она могла бы купить с помощью своих и мужниных родителей, в который дети были бы рады приезжать с друзьями и супругами, пока она станет осваиваться в каком-нибудь новом деле. (Салли стала маркетинговым директором, а затем и владелицей агентства, которое снабжает билетами в бродвейские театры людей, переживающих последние стадии неизлечимых болезней и по каким-то причинам считающих, что, увидев восстановленного «Оливера» или первую лондонскую постановку «Волос», они смогут расцветить свои жизни – потускневшие ввиду приближения смерти – более яркими красками. «Выход на поклоны» – так называется ее компания.)

Я, по счастью, попал в поле зрения Салли, когда она прочитала в «Сосновых сучьях» мою биографическую справку и воспоминания о суррогатном Уолли, поняла, что я – нью-джерсийский риелтор, и отыскала меня, думая, что я смог бы помочь подобрать для ее компании здание попросторнее.

В одно, годовой почти давности, субботнее утро я приехал и увидел ее – угловато-красивую, седеющую блондинку, голубоглазую, очень высокую, с длинными ногами манекенщицы (одна на дюйм короче другой, следствие случившегося на теннисном корте несчастья, ну да и ладно) и с привычкой поглядывать на тебя искоса, как будто ты несешь бог весть какие глупости. Я пригласил ее поужинать в ресторанчике «У Джонни Матасса», что в Пойнт-Плизанте, и мы засиделись там до ночи, разговаривая на темы, весьма далекие от расширения офисного пространства, – о Вьетнаме, о перспективах демократов на предстоящих выборах, о прискорбном состоянии американского театра и ухода за стариками, о том, как нам повезло, что дети наши не наркоманы, не будущие уголовники и не малоприспособленные к жизни социопаты (мое везение по этой части, возможно, идет на убыль). Ну а дальнейшее понятно. Самое обычное, неизбежное дело, природа всегда готова взять свое, да и о здоровье нашем тоже думать не грех.


В Нижнем Скванкуме я сворачиваю с шоссе и дальше лечу по NJ 34, которое переходит в береговое NJ 35, а там присоединяюсь к окутанному парком потоку машин, чьи владельцы начали праздновать 4 июля раньше всех, – это люди, которым до того нравятся мучения и езда машина к машине, что они готовы вставать затемно и в течение десяти часов добираться сюда из Огайо. (Многие из этих граждан «Штата конского каштана», замечаю я, – сторонники Буша, и мне начинает казаться, что они подлейшим образом присваивают себе наше праздничное настроение.)

Дорога пронизывает Бей-Хед и Вест-Мантолокинг, патриотические вымпелы и американские флаги плещутся вдоль нее и на коротких улочках, уходящих к набережной, за которой видны клонящиеся и попрыгивающие паруса, а дальше – подернутый легким маревом синевато-стальной океан. Настоящего, переливающегося через край патриотического пыла в этой картине не ощущается – обычная повседневная летняя толкотня шумных «харлеев», мопедов, открытых джипов с торчащими из них досками для серфинга, затиснувшихся между «линкольнами» и «плимутами» со стикерами «ПОПРОБУЙ МЕНЯ ОБОГНАТЬ!». На пропеченных солнцем тротуарах теснятся в очередях за ирисками и мороженым нетерпеливые, тощие, одетые в одни лишь бикини девчушки-подростки, а на пляже восседают в высоких деревянных креслах спасателей качки обоих полов, бездумно глядящие на воду, скрестив на груди руки. Парковки заполнены; места в береговых мотелях, на стоянках жилых автоприцепов, сдаваемые в аренду квартирки забронированы еще несколько месяцев назад, снявшие их люди нежатся теперь под солнцем в привезенных из дому шезлонгах или лежат, читая, на узких верандочках, окруженных кустами остролиста. Иные же просто стоят с палочками в руках на старых, тридцатых еще годов, дощатых тротуарах и удивляются: разве когда-то оно – лето – не было временем душевного подъема?

Справа от меня, за городом, открывается вид на широкий простор пасмурного, солоноватого эстуриального плато – безрадостного, утыканного ивами-шелюгами, кустами шиповника, завязшими в грязи гнилыми остовами лодок; над всем этим царит видная отовсюду огромная, розовая, как первоцвет, водокачка, а за нею снова тянутся однообразные жилые дома. Таков Серебряный Залив, чье небо оперено темными чайками, скользящими к океану по пятам за утренней грозой. Я миную одинокого, затянутого в кожу байкера, он стоит на обочине у поломавшегося мотоцикла и просто ждет чего-то, впитывая в себя панораму речного устья и пытаясь, полагаю, понять, как добраться отсюда туда, где ему смогут помочь.

Ну вот я и в Саут-Мантолокинге, то есть почти «дома».

Я останавливаюсь на пляжной дороге у магазина, в котором продают ВИНО, покупаю две бутылки «Раунд-Хилл Фюме-Блан» 83 года, съедаю шоколадный батончик (с шести утра ничего во рту не было) и выхожу на тротуар, под соленый ветер, чтобы просмотреть телефонные сообщения: если Маркэмы снова всплыли на поверхность, хорошо бы об этом знать.

Да, первое из пяти и вправду пришло от Джо Маркэма – в полдень, когда он окончательно разозлился на себя за беспомощность. «Да. Баскомб? Это Джо Маркэм. Позвоните мне. 609 259-6834. Это все». Блям. Слова как пули. Пусть подождет немного.

Второе сообщение. То, что называется «холодным звонком». «Так. Мистер Баскомб? Мое имя Фред Кёппел. Возможно, мистер Бланкеншип упоминал обо мне». (Мистер Кто?) Я подумываю выставить на продажу мой дом в Григг-стауне. Уверен, купят его достаточно быстро. Как мне говорили, это рынок продавцов. Во всяком случае, я хотел бы обсудить все с вами. Может быть, если мы договоримся о разумных комиссионных, вы взялись бы за это? На мой взгляд, дом сам себя продаст. От вас потребуется лишь бумажная работа. Мой номер…» Комиссионные, разумные или не разумные, составляют 6 %. Щелк.

Третье сообщение: «Джо Маркэм. (Это уже не новость.) Да. Баскомб. Позвоните мне. 609 259-6834». Блям. «Да, вот такой он по пятницам».

Четвертое сообщение. Филлис Маркэм: «Здравствуйте, Фрэнк. Постарайтесь связаться с нами. (Весела, как добрая фея.) У нас возникли вопросы. Ладно? Простите, что беспокою». Блям.

Пятое сообщение. Голос незнакомый, хотя на краткий миг я решаю, что это Ларри Мак-Леод. «Слушай, лох. Эмм-хрен-ты-эмморжовый, допер-ммм-кто-взвонит? Потому-как (на сей раз более членораздельно, как будто заговорил другой человек) тошнит уже от твоего дерьма. Понял, лох? Задолбал». Блям. Мы, риелторы, к таким звоночкам привычны. Полиция считает людей, которые дают себе труд звонить, безопасными. Ларри, однако ж, подобного сообщения не оставил бы, сколько бы ни заложил за воротник. И по-моему, я вправе получать деньги за то, что позволяю ему жить в моем доме. Я уверен, в чем-то он – человек достойный.

Ладно, звонка от Энн или Пола, а то и кого похуже, не было – уже хорошо. Когда полиция Эссекса взяла Пола под стражу и Энн пришлось его вызволять, Чарли О’Делл позвонил мне и заявил: «Послушайте, Фрэнк, мы во всем разберемся. Вы просто держитесь. Мы позвоним». Разберемся. Держитесь. МЫ? Еще раз услышать столь милые слова мне не хочется, но боюсь, что, может, и придется. Впрочем, с тех пор Чарли (наверняка по просьбе Энн) о проблемах Пола помалкивает, предоставив возиться с ними и пытаться их разрешить его настоящим родителям.

Чарли, конечно, и своих напастей хватает: его крупная, светло-каштановая, слишком толстая, сварливая и прыщавая дочь-студентка Айви (Пол называет ее Айвой) изучает в Нью-Йорке авангардистскую литературу, живет сейчас со своим шестидесятишестилетним профессором (лет ему даже больше, чем Чарли) и сочиняет роман, в коем препарируется разрыв ее родителей, состоявшийся, когда ей было тринадцать, – книгу, в первых строках которой (по словам Пола, частично ее читавшего) провозглашается: «Оргазм, полагала Лулу, похож на Бога: ей говорили, что он хороший, однако она в него не верила. Впрочем, ее отец держался совсем иных взглядов». В другой жизни я, быть может, Чарли и посочувствовал бы, но не в этой.


Построенный без строгого плана темно-зеленый пляжный дом Салли, стоящий в конце узкой Эсбери-стрит, оказывается, когда я поднимаюсь по старым бетонным ступеням протянувшейся вдоль него волноотбойной стены и попадаю на пляжный променад, запертым – Салли, к моему удивлению, куда-то уехала, хотя все окна наверху и внизу распахнуты, чтобы продуть дом морским ветерком. Рановато я прикатил.

Некоторое время назад у меня появилась собственная связка ключей, но несколько мгновений я просто стою на затененной веранде (держа в руке пластиковый пакет с бутылками вина) и озираю полоску тихого, как правило малолюдного, пляжа, безмолвный, первозданный Атлантический океан и серовато-голубое небо в летней дымке, прорезаемое парусами лодок и соревнующихся виндсерферов. На горизонте темнеет направляющийся на север сухогруз. Совсем недалеко отсюда я, в давние мои послеразводные дни, много раз выходил на арендованной яхте в ночные круизы с друзьями из Клуба разведенных мужчин – мы пили граппу, удили невдалеке от Манаскуана горбыля; серьезная, полная надежд, безрадостная компания, ныне почти распавшаяся. Многие из ее членов женились снова, двое умерли, но кое-кто уцелел и еще прибегает к полуночным рыбалкам, чтобы покрепче запереть свои жалобы и печали, – истинная подготовка к Периоду Бытования и хорошая практика для того, кто решил никогда не плакаться на жизнь.

На пляже, прямо под бетонным, засыпанным песком променадом, в тени от больших зонтов лежат на грузных боках и крепко спят, перекинув руки через спящих детей, мамаши. Вырвавшиеся уже в полдень на свободу секретарши в бикини начинают длинный уик-энд, лежа бок о бок на животах, болтая, перемигиваясь, куря сигареты. Крошечные, словно нарисованные полуголые мальчики стоят у самой границы мелкой прибойной волны, прикрывая козырьками ладоней глаза, когда мимо проносится рысью собака, а за спинами их трусят загорелые бегуны и прогуливаются в раздробленном свете люди постарше, облаченные в наряды пастельных тонов. Гул голосов в почти неподвижном воздухе, и вздохи прибоя, и общий фон радиомузыки, и шелест воды, заглушающий произносимые шепотом слова. Что-то во всем этом трогает меня чуть ли не до слез (но не до); неясное ощущение, что я был здесь или рядом, давно уже, и терзался болью и вот пришел сюда снова, чтобы подышать с этими людьми одним воздухом, совсем как тогда. Но только ничто меня не узнает, ничто не встречает кивком. Воды морские смыкаются, как и земная твердь.

Не понимаю, что сжимает мне горло, то ли знакомость этого места, то ли его жесткий отказ вести себя, как знакомое. Вот вам еще одна полезная тема и упражнение Периода Бытования, да и очевидный урок риелторства тоже: прекрати наделять нимбом места – дома, пляжи, города, в которых живешь, уличный угол, где поцеловался когда-то с девушкой, плац-парад, где маршировал в строю, зал суда, в котором пасмурным июльским днем получил развод, – места, где от тебя и следа не осталось и воздух ни единым дуновением не напоминает, что ты был здесь, или был где-то еще, или, и это для тебя особенно важно, был вообще. Мы можем считать, что им следует, им надлежит предлагать нам что-то – все те же санкции – по причине событий, когда-то тут случившихся; разжигать теплый, живящий нас огонь, когда мы падаем духом и становимся почти неживыми. Не предлагают. Места не приходят нам на помощь, не принимают нас со всем почтением, когда мы в этом нуждаемся. Собственно говоря, они почти неизменно обманывают наши ожидания, как обнаружили те же Маркэмы – сначала в Вермонте, а теперь в Нью-Джерси. Самое лучшее – просто глотать слезы, свыкнуться с мелкими сантиментами и устремиться к тому, что будет, забыв о былом. Места ничего не значат.


Через просторную прохладную гостиную я выхожу на кухню, сумрачную, с высоким, обшитым панелями потолком, запахами чеснока, фруктов и фреона из большого холодильника, в который ставлю вино. К дверце прилеплен листок бумаги, записка: «ФБ. Окунись в океан. Увидимся в 6. Не скучай. С.». Ни слова о том, где она или откуда взялась необходимость использовать и «Ф», и «Б». Возможно, за кулисами замаячил еще один «Ф».

Когда я поднимаюсь наверх, чтобы соснуть, дом Салли неизменно напоминает мне мой прежний семейный особняк на Хоувинг-роуд: внизу слишком много больших комнат с громоздкими дубовыми панелями на стенах, раздвижными дверьми и толстыми рейками, которые защищают панели от спинок стульев, слишком много тяжелого гипса и бог весть какое обилие кладовок и стенных шкафов. Плюс мрачные, пораженные грибком черные лестницы; исшарканные до полной гладкости, потрескивающие полы; тисненые потолочные плинтусы, медальоны, орнаментальные щиты; неработающие настенные газовые светильники давно ушедших времен; витражные стекла, резные стойки лестничных перил и странная сосковидная кнопка звонка, услышать который могли только слуги (и собаки), – дом, в котором можно на стародавний манер растить детей, куда можно вернуться, уйдя на покой, – если тебе неймется сохранить его в прежнем виде.

Однако для меня дом Салли – место, где я ощущаю странную тревогу, этот дом умеет создавать чертовски нереалистичную, даже пугающую иллюзию будущего, что было, кстати, одной из причин, по которой я и свой собственный дом едва-едва выносил, когда вернулся из Франции, и даже спать в нем почти не мог, несмотря на все мои возвышенные упования. Для меня стали вдруг невыносимыми его хмельная, затхлая, тяжеловесная замкнутость, его лживые уверения, что поскольку внешне вещи неизменны, то и жизнь тоже как-нибудь сама о себе позаботится. (Уж я-то знал, что это не так.) Потому мне и не терпелось заполучить дом Энн, в котором все было переделано заново: чистый гипсокартон, новые, изготовленные в Миннесоте герметичные световые люки, полиуретановые полы, сайдинг спокойных тонов – ничего освященного временем или созданного на века, просто удобное для жизни строение. Впрочем, Салли уже оборвала связи со своим прошлым, совсем как жертва амнезии, и смотрит на все иначе. Она спокойнее и умнее меня, не так предрасположена к крайностям. Для Салли ее дом – просто приятная старая спальня, уютная и убедительная декорация, в которой играется пьеса жизни. Салли довела это свое отношение до совершенства, что меня восхищает, я тоже не прочь обладать таким умением.

Поднявшись по тяжелым дубовым лестницам, я направляюсь к прохладной спальне, ее окна, закрытые коричневыми шторами, прорезаны в фасаде дома. Для Салли это вопрос принципа – здесь она или отправилась с полным фургоном людей, пораженных болезнью Шарко, в Нью-Йорк, чтобы посмотреть мюзикл, – я вправе чувствовать себя здесь как дома. (До сей поры препирательств о том, где я буду спать после захода солнца, не возникало – в ее спальне, что в глубине дома.) И потому эта небольшая, затененная свесом кровли, глядящая на пляж и конец Эсбери-стрит комната была отдана мне; впрочем, не случись этого, она осталась бы гостевой. Бежевые тканевые обои, древний вентилятор под потолком, несколько гравюр, элегантных, но посвященных по преимуществу тетеревиной охоте, дубовый комод, двуспальная кровать с латунным, радужным от времени, изголовьем, гардероб, обращенный в телевизионный альков, красного дерева сушилка для одежды и ко всему этому маленькая и скромная, зеленая, точно лес, ванная комната с дубовой отделкой – прибежище, прекрасно подходящее для человека (мужчины), которого хозяева дома толком не знают, но он им вроде как нравится.

Я задергиваю шторы, раздеваюсь и заползаю между прохладными голубыми простынями; промокшие ноги все еще холодны и липки. А потянувшись к выключателю прикроватной лампы, замечаю на тумбочке книгу, которой неделю назад здесь не было, – потрепанное издание «Демократии в Америке» в красной бумажной обложке; читать ее, по-моему, может лишь человек, надолго попавший в реанимацию. Рядом лежат и прямо-таки лезут в глаза золотые запонки офицера Морской пехоты (с выгравированными якорем, земным шаром и цепью), в которой когда-то служил и я, правда, недолго. Я беру одну запонку – увесистая. И, приподнявшись на локте, пытаюсь пробиться сквозь марево времени и припомнить, вправду ли морские пехотинцы носили такие или это лишь побрякушка, заказанная старым солдатом в память о былых подвигах вдали от дома.

Но происхождение запонок меня не интересует, как и то, чьи накрахмаленные манжеты они скрепляли. Может быть, их оставили здесь для меня, для дотошного изучения мною, а может быть, они как-то связаны с ночным звонком Салли и ее жалобами на «перегруженность» жизни. Будь я мужем Салли Колдуэлл, я, вероятно, и стал бы задаваться такими вопросами. Но я ей не муж. И если «моя комната», пятничная и субботняя, обращается по вторникам и средам в комнату полковника Рекса «Кулачища» Трублуда, надо надеяться лишь, что мы никогда с ним не пересечемся. В нашем с Салли формальном договоре это занесено в графу laissez-faire[43]. Развод, если ты относишься к нему серьезно, избавляет тебя от такого рода бессмысленных забот, – во всяком случае, я, приветствуя приближение сна, думаю, что это так.

Я быстро пролистываю старенького, потрепанного де Токвиля, том II, начав с пожелтевшего титульного листа, на котором может значиться имя владельца книги, отыскивая подчеркивания, заметки на полях (нет ни того ни другого), а затем вспоминаю приобретенный в колледже опыт – следует лечь на спину, поднять перед собой книжку, открыть ее наугад и начать читать, проверяя, сколько секунд пройдет, прежде чем глаза твои сомкнутся, книжка выпадет из рук, а сам ты сорвешься с обрыва подушки в забвение.

Итак: «Каким Образом Демократические Институты и Нравы Повышают Цену и Сокращают Сроки Земельной Ренты»[44]. Слишком скучно даже для засыпающего. За окном смеются на пляже девушки, бьет тихая приливная волна и навевающий сон океанский бриз понемногу усиливается, вздувая оконные шторы.

Я переворачиваю страницу: «Что Делает Индустриальные Профессии Привлекательными Почти Для Всех Американцев». Да ничего.

А вот еще: «Отчего в Соединенных Штатах Встречается Так Много Честолюбивых Людей и Так Мало – Подлинных Честолюбцев». Ладно, быть может, это я секунд восемь и вытерплю: «Первое, что поражает в Соединенных Штатах, – это бесчисленное множество людей, стремящихся изменить свое общественное положение. Второе – почти полное отсутствие неуемных честолюбцев в стране, где честолюбивы все. Нет американца, который бы не был снедаем желанием выйти в люди, но почти никто из них не питает чрезмерных надежд и не метит очень высоко…»

Я возвращаю книгу на тумбочку, к запонкам морского пехотинца, и лежу, скорее бодрствующий, чем сонный, вслушиваясь в детские голоса и в доносящийся издалека, с песчаной корочки континента, голос женщины: «Меня не так уж и сложно понять. Почему же тебе это так трудно, черт побери?» А следом мужской, еще более ровный, похоже, смущенный: «Вовсе нет. Вовсе нет. Нисколько, нисколько». Разговор продолжается, но звуки его растворяются в тихом воздухе джерсийского побережья.

И тут, глядя на апатично вращающиеся латунные лопасти вентилятора, я вдруг содрогаюсь – так, точно некий камень, или жуткая тень, или заостренный осколок какого-то летающего снаряда просвистел мимо меня, едва-едва не изувечив и заставив мою голову отдернуться, а сердце забухать, бум-а, бум-а, бум-а, бум-а, совсем как в тот летний вечер, когда Энн объявила, что выходит за Фрэнка Ллойда[45] О’Делла, и переезжает в Дип-Ривер, и детей моих с собой забирает.

Но сейчас-то с чего?

Содрогания, они, понятное дело, разные бывают. Существует «любовное содрогание», вздрог – часто сопровождающийся животным стенанием, – с коим ты пылко вставляешь кому-то в своем воображении, за чем нередко следует чувство утраты настолько сильное, что оно кажется способным обивку с дивана содрать. Затем есть «горестное содрогание», которое испытываешь в постели, когда в 5 утра начинает звонить телефон и незнакомый голос сообщает тебе, что твоя мать или твой первенец, «к сожалению», умерли; обычно ему сопутствует пустота в груди, почти похожая на облегчение – но не совсем. Существует также «гневное содрогание», возникающее, когда Принц Стерлинг, ирландский сеттер твоего соседа, месяцами и ночь за ночью облаивает призраков белок, лишая тебя сна и ввергая в ажитацию, граничащую с помешательством, и ты перехватываешь в сумерках соседа на его подъездной дорожке и слышишь от подлеца, что нечего тут раздувать из бедной собачки бог знает какую историю, чем так заводиться, нюхал бы лучше розы. За этим содроганием часто следует смачный удар по зубам, и вот вам Билли Бадд[46].

Впрочем, нынешнее содрогание к этим трем не относится, от него у меня лишь слегка кружится да зудит голова – как будто я получил электрический разряд через прилепленные к моей шее контакты. В глазах плавают черные точки, уши словно накрыты стеклянными стаканчиками.

Но тут же я снова слышу пляжные голоса, хлопок закрываемой книги, легкий смех, постукивание сандалии о сандалию – это из них песок выбивают, шлепок ладони по чьей-то чувствительно обгоревшей спине и пронзительное «ойёйййй» под ласковый шелест вечно возвращаемой волнами гальки.

И во мне разрастается (следствие моего «феноменального содрогания») странное любопытство: какого, собственно, черта я тут делаю? – а следом является и его суровый спутник, ощущение, что вообще-то мне сейчас следует быть где-то еще. Да только где? Где это меня не просто ожидают, но с нетерпением ждут? Где самое подходящее для меня место? Где я испытываю чистый восторг, а не просто довольство? Существует ли место, где условия, соглашения и ограничения, наложенные на жизнь, не столь жестки и неотменимы? Где правила придуманы не потехи ради?

Было время, были мгновения вроде этого – я лежал себе в прохладном, гостеприимном доме (не моем), понемногу сплывая в дремоту, но и трепетно ожидая появления милой, чудесной, любящей гостьи, готовой дать мне то, в чем я нуждаюсь, потому что и она нуждается в этом, – было время, когда такое состояние было лучшим, черт подери, что я чувствовал на Божьей земле, тем, для описания чего и придумано слово «жизнь», а с ним все прочие, еще более пьянящие и пленительные, когда я сознавал происходящее, пока оно происходило, и уверенно знал, что больше это никому не дано и я могу получить все, все, все для себя, да так, как ничего еще не получал.

Здесь, сейчас весь реквизит уже на местах, ветродувы и свет поставлены; Салли в сей миг, несомненно, в пути, жаждущая (или, по крайней мере, желающая) влететь сюда, запрыгнуть в постель, в который раз отыскать ключ к моему сердцу и крутнуть этот ключ, наголову разбив эскадрон тревог прошлой ночи.

Но только прежнего куража (моего) теперь уж как не бывало, и лежу я здесь, не волнуясь и трепеща, но просто вслушиваясь в случайные голоса пляжа, и чувства, которые я когда-то испытывал и хотел бы испытывать снова, исчезли. Остался только эфир, в котором они распространялись, и оголодалые гадания о том, где они ныне, вернутся ли? Иными словами, пустота. Кто бы тут, к дьяволу, не содрогнулся?

Возможно, это лишь еще один вариант «растворения в собственной жизни», умения, присущего, как уверяют, заправилам стремительно растущих телефонных компаний, сверхдобросовестным родителям и владельцам лесопилок, – правда, сами они о том не ведают. Ты просто проходишь точку, за которой все выглядит, как прежде, но никакого значения уже не имеет. О смерти твоей ничто не свидетельствует, однако ведешь ты себя как покойник.

И, чтобы отогнать это мертвенное, пещерное чувство, я лихорадочно пытаюсь вспомнить первую девушку, с которой «гулял», желая, точно старшеклассник, спроецировать в воображение аляповатые картинки, возбудиться, взять дело в свои руки, после чего заснуть мне будет – раз плюнуть. Да вот беда, кинопленка моя смыта; не могу я вспомнить мой первый сексуальный опыт, даром что эксперты клянутся, что он не забывается никогда и ты будешь помнить его, даже когда разучишься ездить на велосипеде. Он сохраняется в сознании и когда ты сидишь в подгузниках и инвалидной коляске на веранде дома престарелых, среди других клюющих носами стариков, и надеешься, что, может, к ленчу щеки твои малость порозовеют.

Подозреваю, впрочем, что девушкой этой была одутловатая брюнеточка по имени Бренда Паттерсон, которую мы с моим однокашником по военной школе уговорили «по-гольфировать» с нами на жарком, заросшем бермудской травой поле авиабазы Кислер, штат Миссисипи, а после наполовину мольбами, наполовину насмешками и почти наверняка угрозами уговорили стянуть трусики в маленькой, вонючей, фанерной мужской уборной у девятого грина[47], за что, состроив зловещие рожи, отплатили – я и мой приятель «Хитрюга» Карлайсл – ответной услугой (нам было по четырнадцать; дальнейшее теряется в тумане).

С другой стороны, все могло произойти и несколькими годами позже в дендрарии Анн-Арбора, под эстакадой Нью-Йоркской Центральной, – уютно устроившись в кустах можжевельника, я попытался уговорить девушку по имени Минди Левинсон позволить мне проделать это при полном водянистом свете дня, полуспустив трусы и истыкав наши нежные молодые тела шипами и сучьями. Помню, впрочем, что она ответила согласием, не особенно, кажется мне теперь, воодушевленным, но не уверен, довел ли я дело до конца.

И тут в моем мозгу начинают искрить будто бы наэлектризованные фразы, слова; цепочки их, ничем не связанные, бегут в полусинтаксическом беспорядке. Иногда мне удается заснуть таким манером, в обморочном процессе обращения смысла в бессмыслицу (необходимость придания чему-то смысла для меня всегда тягостна и доводит порой до бессонницы). Я слышу у себя в мозгу: Попробуй обогнать перегруженную жизнь, байкер из штата Конского каштана… В коктейльном платье таится естественный ход вещей… Я без труда удаляю матки боеголовками (не так ли?)… Возвращайся, не-а, ступай, а от долгосрочного добра не жди… Дьявол кроется в деталях – или все-таки Бог…

Похоже, на сей раз не поможет. (Что между этими обрывками общего – загадка для доктора Стоплера, не для меня.)

Временами, не так уж, впрочем, и часто, я жалею, что не остался писателем, ведь столь многое приходит человеку на ум, а после вылетает в окошко, между тем как писатель – даже дерьмовый – теряет гораздо меньше. Если вы, например, разводитесь с женой, а потом мысленно возвращаетесь к поре, ну, скажем, двенадцатилетней давности, когда вы с ней едва-едва не порвали в самый первый раз, но все-таки не порвали, решив, что слишком любите друг дружку, или слишком умны, или просто смекалисты, или сохранили остатки добропорядочности, а позже, когда все действительно закончилось, стали думать, что вообще-то надо было развестись еще тогда, потому как за эти годы вы упустили что-то чудесное, невозместимое, отчего вас наполняет теперь тщетная тоска, от которой вам никак не избавиться, – так вот, если бы вы были писателем, пусть даже недоделанным сочинителем коротких рассказов, то знали бы, куда свалить всю эту кучу обстоятельств и чувств, чтобы затем и думать о них забыть. Вы просто описали бы их, взяли в кавычки самые страшные и покаянные фразы, вложили бы в уста никогда не существовавшего человека (а еще того лучше – вашего слегка закамуфлированного врага), приправили трогательными деталями и списали, на радость всем прочим, со счетов.

Конечно, настоящая утрата – дело совсем другое (как начинает сейчас понимать с трудом и с болью Пол), тут уж неважно, насколько вы легковесны или сведущи в искусстве забвения, даже будь вы писателем почище Сола Беллоу. Тут нужно научиться не таскать ваши потери в себе, пока вы не сгниете изнутри или пока они вас не разорвут. (Период Бытования, позвольте заметить, специально для такого рода регулировок и придуман.)

Пример. Меня никогда не беспокоил вопрос, радовались мои родители тому, что у них есть только я, или хотели завести другого ребенка (засев в памяти, такое беспокойство способно свести иного человека с ума). И объясняется это попросту тем, что я написал однажды рассказ о маленькой счастливой семье, живущей в Миссисипи на берегу Залива, ребенок в ней один, но взрослые вроде как хотят другого и трали-вали-тра-та-та – кончается все тем, что жарким ветреным днем мать отправляется пароходом на остров Горн, и бродит там босиком по песку, и подбирает несколько старых пивных банок, и вглядывается в берег материка, пока не встречает монахиню, которая говорит детям-калекам, что желать несбыточного это все равно что – вы уже догадались – бродить по острову среди чужих людей и подбирать старые пивные банки. А нужно только одно: взойти на пароход (он как раз загудел) и возвратиться к сыну и мужу – они уехали на весь день удить окуня, но скоро вернутся, и надо их ужином накормить, и ведь сегодня же утром они говорили, как сильно любят тебя, а ты от этого лишь приуныла, почувствовала себя одинокой, точно отшельница, и захотела уплыть на пароходе…

Рассказ этот напечатан, разумеется, в моем сборнике и называется «Невдалеке от берега». С тех пор как я забросил (восемнадцать лет назад) сочинительство, мне пришлось придумать другие средства, позволяющие справляться с неприятными, тоскливыми мыслями. (Одно – не обращать на них никакого внимания.)

В 1969-м, когда мы с Энн только-только поженились и жили в Нью-Йорке, и я марал бумагу как демон, и ошивался вокруг офиса моего агента на 35-й стрит, и каждый вечер показывал Энн исписанные мной драгоценные листы, она прочитывала их и отходила, надувшись, к окну, потому что никак не могла найти свидетельств ее прямого присутствия в моих писаниях – даже эпизодического, не было там высокой сутуловатой атлетичной гольфистки голландских кровей, сильной и решительной, произносящей зловредные остроты и колкости, чтобы осадить мелочных баб или мужичков, каковые, натурально, были либо потаскушками, либо занудами, варианты отсутствовали. Я отвечал обычно – и да поразит меня Бог, если я вру сейчас, почти двадцать лет спустя, – что если бы мне удалось облечь ее в слова, это означало бы, что я изобразил ее менее сложной, чем она есть, и, стало быть, свидетельствовало, что я отдалился от нее, живу своей жизнью и со временем покину ее, как пустое воспоминание или докуку (что и произошло, но по иной причине, да и большим успехом не увенчалось).

На самом-то деле я часто пытался внушить Энн, что ее вклад в мои скромные авторские усилия состоит не в том, чтобы оказаться персонажем одного из рассказов, но в том, чтобы сделать их неизбежными, а для этого нужно просто-напросто оставаться чудом, которое я люблю; в конце концов, рассказы – это всего лишь слова, облекающие в различные формы и тайны нечто куда как большее и притягательное, но бессловесное – любовь, страсть. В этом смысле, объяснял я, она – моя муза, потому что музы – это не миловидные, игривые эльфийки, которые сидят у тебя на плече, подсказывая лучшие фразы и хихикая, когда ты находишь верную, но могучие роковые силы, грозящие потопить твое суденышко, если ты не сумеешь набить в сделанную ими пробоину достаточное количество ящиков и корзин – то есть, в случае писателя, слов. (До сей поры замены этим силам я не нашел, что, возможно, и объясняет чувства, не дающие мне в последнее время покоя, в особенности здесь и сейчас.)

Конечно, Энн, с ее высокомерной, мичиганско-голландской приверженностью фактам, не нравилось наличие у меня, как ей казалось, секрета, и она всегда полагала, что я просто морочу ей голову. Если бы мы разговаривали вот в эту самую минуту по душам, она непременно закончила бы вопросом, почему я о ней никогда не писал. И я ответил бы, что не хотел использовать ее, опутывать словами, отстранять от себя, отводить ей «место», в коем она была бы известна многим, но всегда как нечто меньшее того, что она собой представляет. (И Энн все равно не поверила бы мне.)

Глядя, как потолочный вентилятор разбрасывает по моей сумрачной комнате свет, я пытаюсь выстроить все это в цепочку. Энн желает, чтобы… Остров Горн… Бог да поразит моих эльфиек из Раунд-Хилла… Попробуй меня обогнать…

Где-то далеко-далеко я вроде бы различаю шаги, приглушенный скрип извлекаемой винной пробки, затем хлопок, ложка тихо опускается на металлическую поверхность плиты, радио негромко проигрывает музыкальную заставку программы новостей, которую я постоянно слушаю, звонит телефон, благодарный голос отвечает что-то, затем попустительский смешок – милые, бесценные домашние звуки, которые я слышу теперь так редко, что готов лежать здесь и впивать их до наступления темноты и еще долго потом, – если бы только мог, если бы мог.


Топоча, спускаюсь по лестнице. Зубы почищены, лицо умыто, вот только ноги ступают нетвердо, да и во времени суток я не вполне уверен. Собственно, и с прикусом у меня что-то неладно, как будто я скрежетал зубами во сне (сильно похоже на то, что в будущем меня ожидает «ночная капа»).

Уже сумерки. Я проспал несколько часов, даже не зная, что сплю, и теперь ощущаю себя не столько впавшим в «состояние фуги», сколько вымотанным – ноги ноют и онемели до самого паха.

Спустившись, я вижу за распахнутой входной дверью дома несколько смутных фигур на пляже, а далеко за ними свет хорошо знакомой мне буровой платформы, которую днем скрывала дымка, ее крошечные белые огни прорезают, точно алмазы, потемневшее на востоке небо. Интересно, думаю я, где теперь грузовое судно, которое я видел днем, – наверняка уже в порту.

На кухне тускло горит одинокая свеча, в прихожей зелено помигивает – все спокойно – панелька охранной системы, совсем такая, как в доме Теда Хаулайхена. Салли обычно выключает в доме все освещение, а потом, обходя его босиком, расставляет по нему пахучие свечи. Привычка, которую я почти научился уважать, как и ее манеру бросать в мою сторону косые взгляды, говорящие, что она видит меня насквозь.

В кухне никого, лишь мерцает коричневатая, зажженная мне в помощь, свеча. Стол приукрашен керамической вазой с призрачным букетиком лиловых ирисов и белых глициний, рядом зеленая глиняная чаша с похожими на бабочек плюшками, французский багет и моя бутылка «Раунд-Хилла» в пакете со льдом. Две вилки, два ножа, две ложки, две тарелки, две салфетки.

Я наливаю себе бокал и направляюсь к веранде.

– Я уж думала, что и не увижу тебя с твоим «во всеоружии», – произносит, пока я пересекаю прихожую, Салли.

Снаружи стоит, к моему удивлению, уже почти совершенная тьма, пляж кажется пустым – как будто последние две минуты растянулись на целый час.

– Сижу здесь, упиваюсь остатками дня, – продолжает она, – приехала с час назад, ты спал.

Она улыбается мне из сумрака веранды и забрасывает за голову руку, которую я осязаю, хоть и стою в двери, на миг зачарованный белыми гребнями выплывающих из ночного сумрака волн. Часть нашего «взаимопонимания» состоит в том, чтобы не впадать в ложную экспансивность – на том основании, что когда-то, в прошлом, таковая наделала нашему поколению бед. Я уныло гадаю, не собирается ли она продолжить разговор, прервавшийся прошлой ночью, о том, как я летал над кукурузными полями, точно всемогущий Христос, и о ее странном ощущении перегруженности жизни, – и то и другое суть лишь зашифрованные сетования на мой счет, я понимаю это, но не знаю, чем на них ответить. А отвечать придется.

– Прости, что разбудила тебя прошлой ночью. Просто мне стало не по себе, – говорит Салли. Она сидит в большом деревянном кресле-качалке, одетая в длинный белый халат с разрезами по бокам, позволяющими ей беспрепятственно приподнимать длинные белые ноги с босыми ступнями. Золотистые волосы, зачесанные назад и заколотые серебряной пряжкой, смуглая от пляжной жизни кожа, светящиеся зубы. В воздухе веранды веет влажным ароматом масла для ванн.

– Надеюсь, я не храпел сегодня, – говорю я.

– Нет-нет. Ты – муж, о котором можно только мечтать. Никогда не храпишь. Надеюсь, ты заметил Токвилля. Я положила его там для тебя, ты ведь путешествовать собираешься и любишь читать по ночам исторические труды. Мне он всегда нравился.

– Мне тоже, – привираю я.

Салли окидывает меня недоверчивым взглядом. Лицо у нее узкое, немного веснушчатое, нос заострен, подбородок тоже – изысканное сочетание. Она носит крошечные серебряные сережки и массивные бирюзовые браслеты.

– Ты бормотал что-то об Энн – вернее, о женах или бывших женах.

Так вот в чем причина этого взгляда, а вовсе не в моем вранье насчет Токвилля.

– Я помню только, что мне снился кто-то, не получивший вовремя страховую премию, а после некий бред на тему, что лучше – быть убитым сразу или сначала помучиться.

– Мне-то мой выбор известен. – Она отпивает вина, держа круглый бокал обеими ладонями и глядя в темноту над пляжем. Тусклое небо озарено влажным свечением Нью-Йорка. На магистрали за городом соревнуются стрит-рейсеры; визг покрышек, вой одинокой сирены.

Всякий раз, как Салли впадает в задумчивость, я подозреваю, что размышляет она об Уолли, ее давно утраченном муже, ныне скитающемся по озонному слою среди холодных звезд, «умершему» для всего мира, но (весьма вероятно) не для нее. Положение Салли во многом напоминает мое – мы оба разведены в стандартном смысле этого слова, – но есть в наших разводах какая-то шаткая не-окончательность, и когда нам не о чем больше думать, мозг пережевывает и пережевывает ее, как кусочек несъедобного мяса, который не удается проглотить.

Иногда я представляю себе, как одним вечером, в сумерки, она будет сидеть здесь на веранде, уйдя, как сейчас, в свои мысли, и старина Уолли поднимется к ней с широкой улыбкой на образине, более косолапый, чем ей помнится, обзаведшийся брюшком, пучеглазый и одутловатый, но в общем все тот же. Он вдруг проснулся в самый разгар его карьеры цветовода в Беллингхеме или жизни владельца текстильной фабрики в Пекине, что на юге страны, проснулся в кинотеатре, скажем, или на пароме, или посреди Солнечного моста и немедленно тронулся в обратный путь, к тому, от чего удрал давним утром в Хоффман-Истейтсе. (Я предпочел бы при их воссоединении не присутствовать.) В придуманной мной истории они обнимаются, пускают слезу, ужинают на кухне, выпивают слишком много вина, обнаруживают, что разговаривать им куда легче, чем думал каждый из них, потом возвращаются на веранду, сидят, держась за руки (подробность не обязательная), в темноте, им хороню, уютно, и оба размышляют, не подняться ли в спальню, где горит еще одна свеча, – понимая, какое странное, но, в общем и целом, непозволительное переживание ожидает их там. А потом оба отбрасывают эти мысли, обмениваются смешками, их начинают понемногу смущать соображения о невнятности совместных перспектив, они становятся менее общительными, собственно говоря, холодными и нетерпеливыми и, наконец, понимают, что им никогда не хватит слов, чтобы заполнить пространство лет и разлуки, к тому же Уолли (он же Нед, Берт и кто угодно) пора возвращаться в Пекин или на Северо-Западное побережье к его новой/старой жене и подросткам-детям. И вскоре после полуночи он уходит тропою забвения к прочим определенным судами в покойники, но не вполне умершим мужьям (последнее не так уж и отличается от нашего с Салли поведения, хотя я потом всегда возвращаюсь).

Разумеется, что-либо большее было бы слишком сложным и прискорбным: вся их шайка-лейка кончила бы тем, что попала на телевидение, сидела бы там, облачившись в костюмы, на неудобных кушетках – дети, жены, любовники, семейный священник, психоаналитик, все – и рассказывала бы о своих чувствах ораве вульгарно накрашенных толстых баб, каждой из которых вечно не терпится вскочить и заявить, что она «наверное, сильно ревновала бы, понимаете?», если б оказалась на месте любой из двух жен, и вообще-то «как можно быть уверенной, что Уолли говорит правду о том, где…» Правду, правду, правду. Да кому она нужна, правда-то?

Где-то на воде суденышко, которого мы не видим, вдруг становится пусковой площадкой яркого, шумного, искрящегося летательного снаряда, который взвивается по дуге в чернильное небо и взрывается, рассыпая красные и зеленые звезды, и они освещают все небо, точно заря творения, а затем с хлопками лопаются и шипят, но взрывы поменьше еще продолжаются, пока вся эта шумиха не исчерпывает себя и не исчезает, растаяв, подобно ночному призраку.

На пляже невидимые люди вскрикивают в унисон «Ооо-оо» и «Аааххх» и аплодируют каждому хлопку. Само их присутствие – сюрприз. Мы ждем следующего удара, шипения и взрыва, однако ничего не происходит. «Эх, черт», – негромко произносит кто-то. «А красиво было», – говорит другой. «Одной маловато», – отвечает третий.

– Первый официальный фейерверк праздника, – весело сообщает Салли. – Меня они всегда возбуждают.

Она смотрит на дымчатое, голубоватое пятно в черном небе. Мы с ней словно подвешены здесь в ожидании какой-то другой вспышки.

– Мама покупала в Миссисипи маленькие хлопушки, и те лопались прямо в ее пальцах, – говорю я. – «Крохотули» – так она их называла.

Я все еще стою, прислонясь к дверному косяку и по-дружески улыбаясь, с покачивающимся в пальцах бокалом – совершенная кинозвезда с рекламной фотографии. Два глотка почти на пустой желудок, и я уже немного захмелел.

Салли глядит на меня с сомнением:

– Она была очень разочарована в жизни, твоя мама?

– Насколько я знаю, нет.

– Ну, кто-то мог бы сказать, что она пыталась пробудиться от привычного сна.

– Может быть, – соглашаюсь я. Мне неприятно обдумывать моих бесхитростных родителей на ревизионистский манер – стоит только начать, и я, вне всяких сомнений, смогу объяснить всю мою жизнь вплоть до настоящей минуты. Нет, лучше уж рассказ о них написать.

– В Иллинойсе, когда я была маленькой, мои родители умудрялись вдрызг разругаться под каждую новогоднюю ночь, – говорит Салли. – Кричали, швырялись чем попало, а ближе к полуночи кто-то из них садился в машину и уезжал. Пили много, вот в чем беда. А мы с сестрами страшно волновались, потому что в Пайн-Лейке запускали фейерверки. Нам всегда хотелось одеться потеплее, поехать туда и посмотреть на них из машины, да только машина вечно уезжала, и приходилось стоять во дворе на снегу и любоваться тем, что удавалось увидеть, а его было немного. Так что при фейерверках я непременно чувствую себя девочкой, что, наверное, довольно глупо. Они должны бы внушать мне чувство, что меня обманули, но не внушают. Кстати, продал ты дом тем людям из Вермонта?

– Нет, но заставил их призадуматься.

(Надеюсь.)

– Ты ведь мастер своего дела, верно? Продаешь дома, которые никто другой продать не может.

Она покачивается вперед и назад, толкая кресло плечами, и доски веранды поскрипывают под ним.

– Не такая уж и трудная работа. Я просто разъезжаю в машине с незнакомыми людьми, а после разговариваю с ними по телефону.

– Похоже на мою, – радостно говорит, продолжая раскачиваться, Салли.

Ее работа достойна гораздо большего восхищения, чем моя, однако и печалей в ней предостаточно. Я бы к такой и на сто миль подходить не стал. Внезапно меня охватывает сильное желание поцеловать ее, прикоснуться к плечу, к запястью, к чему угодно, полной грудью вдохнуть в этот теплый вечер сладкое благоухание ее умащенной кожи. И я, сделав несколько грузных шагов по звучным доскам веранды, неуклюже наклоняюсь, точно громоздкий врач, пожелавший собственным ухом услышать биение чьего-то сердца, и чмокаю ее в щеку и в шею – надеясь, впрочем, что этот мой поступок останется без последствий.

– Эй, эй, перестань, – говорит она лишь наполовину шутливо, едва я, вдохнув экзотический аромат ее шеи, прикасаюсь к влажной лопатке.

Вдоль щеки Салли тянется от уха тончайшая ниточка светлых волосков, нежная и, возможно, чувствительная, я неизменно находил ее волнующей, но никогда не знал, как к ней подступиться. Впрочем, мои поцелуйчики имеют результатом не более чем приязненное, не слишком плотное пожатие запястья и доброжелательный наклон головы в мою сторону, после чего я выпрямляюсь с пустым бокалом в руке, вглядываюсь в пустоту за пляжем и столь же грузно отступаю к моему посту прослушивания в проеме двери, наполовину сознавая, что нарушил какое-то правило, но не понимая – какое. Возможно, в силу вступили новые ограничения.

Чего я сейчас хотел бы, так это не усердных, подобающих мужчине, растянувшихся на всю ночь любовных борений, но чтобы они уже завершились, были занесены на мой счет как хорошо исполненное дело и мы получили бы долгое, дружеское, безоглядное любовное облегчение, а я обратился бы в благодетельного любовника, которому как-то удалось уберечь эту ночь от бессодержательной пустоты – подобной той, какую я ощущал, перед тем как заснул, и от какой спасал нас обоих все последние месяцы с помощью привычного фокуса, раз за разом приезжая сюда переполненным хорошими идеями (примерно то же я пытаюсь проделать сейчас с Полом, да и со всеми другими), затевая то однодневную поездку в Музей Моря, Воздуха и Космоса «Неустрашимый», то плавание на каноэ по Батсто, то уик-эндовую вылазку на поле сражения при Геттисберге, завершившуюся полетом на воздушном шаре, к чему я, в отличие от Салли, оказался не готовым. Не говоря уж о предпринятой прошлой осенью трехдневной поездке в Вермонт, где мы намеревались любоваться осенней листвой, ан не получилось, потому что пришлось два дня проторчать в медленно ползущей кавалькаде туристических автобусов и жилых автофургонов с другими листолюбами, к тому же цены там подскочили, кровати были слишком узкими, а еда ужасной. Кончилось тем, что мы уехали на ночь раньше, чувствуя себя старыми и усталыми, – Салли большую часть дороги проспала и не пожелала даже выпить со мной, когда я высадил ее в конце Эсбери-стрит.

– Я испекла булочки-бабочки, – очень четко произносит Салли после долгой паузы, вызванной моим нежеланным поцелуем и позволившей нам обоим понять, что подниматься наверх для приятного времяпрепровождения мы не собираемся. – Твои любимые, верно? «Фарфаллини».

– Это определенно та еда, на которую мне всего приятнее смотреть, – отвечаю я.

Салли снова улыбается, вытягивает длинные ноги так, что колени издают по легкому щелчку.

– Похоже, трещу по швам, – говорит она.

На самом деле Салли – агрессивная теннисистка, которая терпеть не может проигрывать и, несмотря на кургузость одной ноги, способна разбить наголову даже опытного противника.

– Ты там сейчас не об Уолли думала? – спрашиваю я только потому, что мне так показалось.

– Уолли Колдуэлле? – переспрашивает она, как будто это новое для нее имя.

– Просто мне так показалось. Издали.

– От него осталось только имя, – говорит она. – Слишком давно все было.

Я ей не верю, но это не имеет значения.

– А следовало бы и имя забыть. Он бросил меня – и своих детей. Вот и все.

Салли встряхивает густыми светлыми волосами, как будто где-то рядом, в темноте, кроется призрак Проныры Уолли, просящий разрешения принять участие в нашем разговоре, и она ему отказывает.

– О чем я думала – сегодня, когда ездила за билетами в Нью-Йорк, – так это о тебе, о том, что ты будешь здесь, когда я вернусь, и чем мы займемся. Да просто о том, какой ты всегда милый.

Хорошего это не предвещает, запомните мои слова.

– Я и хочу быть милым, – говорю я, надеясь остановить этим то, что она скажет следом. Только при совершенно нерушимом супружестве возможно, услышав, какой ты милый, питать надежду, что за этим не последует «но», сильно похожее на вонючего козла. В пользу нерушимого супружества можно много чего сказать. – А в чем состоит «но»?

– Ни в чем. Это все. – Салли обнимает колени, ее длинные голые ступни стоят на краешке кресла, длинное тело раскачивается взад-вперед. – А что, должно быть какое-то «но»?

– Возможно, я его и олицетворяю.

Надо бы еще поблеять на козлиный манер.

– Ладно. Я, пока ехала, просто думала о том, как ты мне нравишься. И только. Могу попробовать осволочиться, чтобы тебе со мной легче было.

– Мне с тобой и без того хорошо, – говорю я. Никчемная самодовольная ухмылочка прорезает мою глупую физиономию и затвердевает, достигнув щек, – все это против моей воли.

Салли поворачивается ко мне всем телом, всматривается в меня сквозь сумрак веранды. Разговор напрямоту.

– Ну и прекрасно.

Я молчу, только ухмыляюсь.

– Что это за улыбка такая? – спрашивает она. – Какой-то странный у тебя вид.

– Сам не знаю, – говорю я и, приложив палец к щеке, надавливаю на нее, заставляя закрепившуюся там ухмылочку отступить, возвратив на мое лицо мину рядового гражданина.

Салли, прищурясь, вглядывается в меня так, точно она способна различить нечто скрытое в моем лице, нечто, чего ни разу не видела, но стремится выявить, потому что вечно подозревала: оно там есть.

– Я всегда считала Четвертое июля днем, к которому мне нужно что-то завершить или решить, – говорит она. – Может быть, потому вчера и расстроилась. Это оттого, что я слишком подолгу училась каждое лето в школе. И осень казалась мне наступавшей чересчур поздно. Хоть я и не знала – поздно для чего?

Я между тем обдумываю следующую поездку, которую мы посвятим любованию осенними красками. Мичиган: Петоски, Харбро-Спрингс, Шарлевуа. Неделя на острове Макино, велосипедные прогулки тандемом. (Разумеется, все это уже было проделано с Энн. Ничего нового.)

Салли поднимает над головой руки, сцепляет ладони, по-йоговски гибко потягивается, разминая тело и руки (браслеты, бренча, соскальзывают к локтям). Подобный ход вещей, неожиданные паузы, неспешность, задумчивость, все они почти стали для нас насущной необходимостью. И хорошо бы она пошла куда подальше, необходимость.

– Ты скучаешь со мной, – говорит Салли, не опуская белых, светящихся рук. Легкодоступной эту женщину никто не назвал бы, а смотреть на нее – одно удовольствие. Мужчина половчее меня нашел бы способ склонить ее к любви.

– Нисколько, – говорю я, по какой-то причине впадая в приподнятое настроение. Возможно, над нами прошел передовой фронт прохладного воздуха и всем на побережье сразу полегчало. – И против того, чтобы нравиться тебе, я ничуть не возражаю.

Наверное, стоило бы поцеловать ее снова. По-настоящему.

– Ты ведь встречаешься с другими женщинами, верно? – спрашивает Салли и принимается ерзать ступнями, пытаясь всунуть их в плоские золотистые сандалии.

– Не так чтобы.

– Что значит «не так чтобы»?

Она берет с пола свой бокал. Комар жужжит в моем ухе. Я более чем готов нырнуть в дом и забыть об этой теме.

– Не встречаюсь. И больше ничего. Наверное, познакомившись с женщиной, с которой мне захочется встречаться (ненавижу это слово – «встречаться»; меня больше устраивает «совокупляться», «трахаться», «перепихнуться» или «поиметь»), я понял бы, что это будет неплохо. Я имею в виду, для меня.

– Ясно, – коротко говорит Салли.

Настроение, которое подтолкнуло ее к попытке обуться, каким бы оно ни было, уже прошло. Я слышу, как она глубоко вдыхает и, подождав, медленно выпускает воздух. Бокал свой она держит за гладкое круглое донышко.

– Думаю, это ты встречаешься с другими мужчинами, – с надеждой говорю я. Запонки вспомнил.

– Конечно. – Салли кивает, глядя поверх перил веранды на желтые точечки, выступающие из тьмы на неопределимом расстоянии от нас.

А я снова вспоминаю, как мы, Разведенные Мужчины, сходились безопасности ради на борту тихого суденышка и любовно всматривались в загадочную сушу (быть может, вот в этот самый дом), воображая чужие жизни, вечеринки, прохладные рестораны, ночные любовные утехи, в которых нам так хотелось бы поучаствовать. Любой из нас поплыл бы против течения к берегу, лишь бы оказаться на моем теперешнем месте.

– И испытываю при этом странное чувство, – продолжает она, тщательно подбирая слова, – что делаю это, но ничего не планирую.

К великому моему удивлению (я, впрочем, не уверен, что увидел именно это), она снимает с уголка глаза слезу и растирает ее пальцами. Так вот почему мы остаемся на веранде. Я, однако же, не уверен, что она и в самом деле «встречается» с другими мужчинами.

– Чего тебе хотелось бы ожидать? – с чрезмерной серьезностью спрашиваю я.

– О, не знаю. – Салли шмыгает носом, давая мне понять, что слез больше не будет, беспокоиться не о чем. – Ожидание – это просто дурная привычка. Я предавалась ему прежде. Ничего, наверное.

Она запускает пальцы в свои густые волосы, чуть встряхивает головой, словно прочищая ее. Мне хочется спросить о якоре, земном шаре и цепочке, однако момент для этого неподходящий, поскольку так я всего лишь уличу ее в неверности.

– А тебе не кажется, что ты ожидаешь какого-то события?

Салли снова поворачивается ко мне, взгляд ее скептичен. Какой бы ответ я ни дал, она полагает, что он будет досадным, обманным или глупым.

– Нет, – отвечаю я в попытке быть искренним, на что, скорее всего, сейчас не способен. – Я даже не знаю – какого мог бы ожидать.

– Тогда, – говорит Салли, – что же хорошего в чем бы то ни было, если ты не ждешь никакого добра или не думаешь, что в конце концов будешь вознагражден? В чем состоит приятная тайна жизни?

– Приятная тайна в том, как долго протянется то, что у меня уже есть. Мне ее хватает.

Периода Бытования par excellence[48]. Салли и Энн едины в неприятии этой концепции.

– Боже, боже, боже! – Она откидывает голову назад, смотрит в беззвездный потолок и разражается странно высоким девичьим смехом: ха-ха-ха. – Я тебя недооценивала. Это хорошо. Я… да неважно. Ты прав. Совершенно прав.

– Был бы рад ошибиться, – сообщаю я с глупым, уверен в этом, видом.

– Хорошо, – говорит Салли, глядя на меня так, точно я – редчайшая из всех редких особей. – Ожидание оказалось ошибочным – это не совсем то, что называется «взять быка за рога», не правда ли, Фрэнки?

– Прежде всего, я никогда не понимал, зачем его брать за рога, – говорю я. – Это не самая безопасная часть быка.

Я не люблю, когда меня называют «Фрэнки», – как будто мне шесть лет, а пол мой установить пока не удалось.

– Ладно, послушай, – тон Салли становится саркастическим, – это всего лишь эксперимент, ничего личного.

Глаза ее вспыхивают, поймав исходящий откуда-то свет, – может быть, из соседнего дома, в котором зажгли лампы, отчего он стал уютным и манящим. Я был бы не прочь оказаться там.

– Какой смысл ты вкладываешь в слова «люблю тебя», когда обращаешься с ними к человеку? К женщине?

– Боюсь, мне не к кому их обратить.

Неприятный вопрос.

– А если бы было к кому? Вдруг кто-нибудь да и появится.

Этот допрос позволяет предположить, что я стал теперь симпатичным, но решительно нежеланным гостем, явившимся из другой этической системы.

– Тогда я буду осторожен.

– Ты всегда осторожен.

Салли многое знает о моей жизни и знает, в частности, что привередливым я иногда бываю, но осторожным – не часто. Снова ирония.

– Буду еще осторожнее, – обещаю я.

– И все-таки. Какой смысл ты вкладываешь в эти слова?

Собственно говоря, она может верить, что мой ответ окажется важным для нее, объяснит, почему одни пути были выбраны, а другие отвергнуты: «То была пора моей жизни, в которую мне посчастливилось уцелеть» или «Это и объясняет, почему я покинула Нью-Джерси и подыскала работу среди туземцев Паго-Паго».

– Ну что же, – говорю я, поскольку Салли заслуживает честного ответа, – это ведь все условно. Думаю, смысл таков: я вижу в ком-то достаточно того, что мне нравится, я создаю из этой его части целостного человека, а затем стараюсь удержать его рядом с собой.

– И какое отношение это имеет к любви?

Она смотрит на меня с напряженным вниманием, почти с мольбой, что, полагаю я, может и обнадеживать.

– Ну, нам придется согласиться, что именно такой и была – или осталась – любовь. Хотя, возможно, это слишком узкое определение.

(Впрочем, я так не думаю.)

– Да уж, – говорит Салли. Рыбацкое суденышко коротко гудит в океанской тьме.

– Мне не хочется преувеличивать, – говорю я. – После развода я пообещал себе никогда не жаловаться на жизнь. А отказ от преувеличений дает уверенность, что и сам я не сделаю ничего, заслуживающего жалоб.

Именно это я пытался объяснить нынче утром Джо, с его расплющенным шортами членом. Без всякого успеха. (Хотя что может значить такая неудача для того, кто за один день дважды обманулся в своих ожиданиях?)

– Но от твоих узких взглядов на любовь тебя, наверное, можно и отговорить, нет? Может быть, ты как раз это и подразумевал, сказав, что был бы рад ошибиться.

Произнося это, Салли встает, вновь воздевает руки, в одной из которых винный бокал, несколько раз поворачивает корпус налево-направо. Что одна ее нога короче другой, совсем не заметно. Росту в ней пять футов десять дюймов. Почти как у меня.

– Не думаю.

– Да, пожалуй, это будет непросто. Потребуются какие-то необычные средства.

Она смотрит на пляж, где только что разожгли запрещенный костер, на этот миг сделавший ночь сладостной и веселой. Я же из внезапно охватившего меня резкого чувства неловкости – а также из преданности и преклонения перед ее щепетильностью – поддаюсь искушению обнять ее сзади, прижать к себе и с чувством поцеловать, и это получается у меня лучше, чем в прошлый раз. Кожа ее, уже не влажная под халатом (я отмечаю, что надет он на голое тело), слаще сладкого. Однако руки Салли остаются вяло висеть по бокам. Никакого ответа не следует.

– По крайней мере, тебе не нужно волноваться о том, как снова довериться жизни. Хотя дерьмо это все, мои умирающие старики никогда его не обсуждают. У них на это времени нет.

– Доверие, оно для птичек, – говорю я, по-прежнему обнимая ее. Вот ради таких мгновений я и живу, ради вспышек псевдоинтимности и удовольствия, вскипающего, когда ты его не ждешь. Они чудесны. Правда, я не уверен, что мы достигли по этой части великих успехов, а жаль.

– Ладно, – говорит Салли, выпрямляясь, раздраженно отталкивая мои прискучившие руки, и, не обернувшись ко мне, направляется к двери. Теперь ее хромота становится заметной. – Доверие, оно для птичек. Как верно. Впрочем, к этому все и шло.

– Вообще-то, я бы поел, – говорю я.

Она покидает веранду, хлопнув сетчатой дверью.

– Так заходи, поешь любимых плюшек. Тебе еще ехать и ехать, прежде чем ты уляжешься спать.

Звуки ее шагов удаляются, и я остаюсь один в теплом море запахов, смешанных с дымом костра, ароматом жареного мяса, столь совершенно подходящего к празднику. По соседству кто-то включает радио, сначала громко, потом убавляет звук. Радиостанция из Нью-Брансуика, передающая вокальный джаз. Поет Лайза, и сам я на минуту уплываю, как дым, вместе с музыкой. «Разве не романтично? Музыка в ночи… Тени, сдвигаясь, творят старинное волшебство… Слышу игру ветерка… Ты создана для любви… Разве не романтично?»


Мы ужинаем за круглым дубовым столом под яркой потолочной лампой, сидя по обе стороны от вазы с лиловыми ирисами и белыми глициниями и от плетеного рога изобилия, извергающего летние овощи; разговор у нас идет беспорядочный, оживленный, несколько сбивчивый. Это, понимаю я, прелюдия к расставанию, воспоминание о происходивших между нами томных и серьезных беседах, касавшихся частностей любви, которые уже попали под запрет, исчезли, как дым, унесенный морским ветерком. (Полицейские успели приехать и увезти любителей костров в кутузку, едва компания заявила, что пляж принадлежит Господу Богу.)

В свете свечи Салли выглядит воодушевленной, синие глаза ее влажны и поблескивают, черты чудесного, покрытого загаром заостренного лица смягчились. Мы поддеваем вилками булочки и болтаем о фильмах, которых не видели, но хотели бы посмотреть (у меня это «Власть луны» и «Уолл-стрит», у нее – «Империя солнца» и, быть может, «Мертвец»); говорим о возможной панике на соевом рынке, которая начнется теперь, когда дожди покончили с засухой на Среднем Западе; обсуждаем различие между «засухой» и «сушью»; я рассказываю о Маркэмах, Мак-Леодах и моих сложных отношениях с ними, что каким-то образом приводит нас к разговору о негре-журналисте, который застрелил человека, вторгшегося в его двор, а это подталкивает Салли к признанию, что она носит в сумочке пистолет – здесь, в Саут-Мантолокинге, – хоть и уверена, что тот в конечном счете станет орудием ее убийства. Недолгое время я рассказываю о Поле, отмечая, что, насколько мне известно, к огню его не тянет, животных он не мучает и в постель не писается, и говорю о моей надежде на то, что осенью он поселится у меня.

Затем я (поддавшись непонятному порыву) перехожу к делам текущим. Сообщаю, что два года назад в США было построено 2036 торговых центров, нынешние же показатели до этого «не дотягивают», многие большие проекты приостановлены. Заявляю, что не вижу, как это результаты выборов смогут сказаться на рынке недвижимости, в ответ Салли напоминает, какими были учетные ставки в год двухсотлетия (8,75 %), когда я – это уже мое напоминание, – тридцатиоднолетний, жил на Хоувинг-роуд, а она толкла джерсийскую чернику в вишневой водке, чтобы украсить полученной смесью бисквитный торт. И в попытке увести разговор от слишком недавнего прошлого рассказываю, как дедушка Баскомб, проиграв в карты семейную ферму в Айове, вернулся поздней ночью домой, съел на кухне большую чашу какой-то ягоды, а после вышел на переднюю веранду и застрелился.

Я заметил, однако, что во время ужина мы с Салли часто и подолгу смотрим друг дружке в глаза. А один раз, варя кофе (у нее поршневая эспрессо-машина), она украдкой бросила на меня взгляд, словно бы признававший, что теперь мы знаем друг друга намного лучше, что рискнули стать еще ближе, вот только веду я себя странно, а то и нелепо, как будто могу вскочить вдруг со стула и начать декламировать Шекспира на «поросячьей латыни» или наигрывать задним проходом «Янки Дудл».

Впрочем, около десяти мы возвращаемся в наши капитанские кресла, зажигаем новую свечу, допиваем кофе и вновь обращаемся к «Раунд-Хиллу». Салли собрала свои густые волосы в узел на затылке, и мы затеяли обсуждение нашего личного самовосприятия (я вижу в себе персонажа по преимуществу комического; Салли – «координатора», хотя время от времени она, по ее словам, обращается в «темную и беспощадную обструкционистку». Я этого ни разу не замечал). Во мне она видит, говорит Салли, нечто странно священническое, а это худшее, что я могу вообразить, поскольку священники суть обладающие наименьшим самосознанием, наиболее невежественные, нерешительные, изолированные и разочарованные люди на свете (второе место занимают политики). Я решаю не обращать на это высказывание Салли внимания или, по крайней мере, отнестись к нему как к завуалированному комплименту, который означает, что и я тоже своего рода координатор, каковым я, конечно, и был бы, если б умел. Я говорю, что вижу в ней красавицу с хорошей головой на плечах, неотразимую и не падкую на лесть – в том смысле, о котором я уже говорил, – и все это чистая правда. (Никак не могу прийти в себя после ее заявления, что я похож на священника.) Затем мы беремся за тему сильных чувств и того, что они могут оказаться важнее любви. Я уверяю (не знаю почему, не такая уж это и чистая правда), что переживаю дьявольски хорошую пору, подразумевая Период Бытования, о котором уже было сказано, хоть и в ином контексте. Я вполне допускаю, что настанет время, когда мне трудно будет припомнить эту часть моей жизни в подробностях – к Салли сие не относится, – что иногда ощущаю себя обитающим по ту сторону любви, но такова жизнь, и тревожиться тут не о чем. Я говорю также, что легко представляю себя обратившимся под конец жизни в «дуайена» риелторов Нью-Джерси, сварливого стреляного воробья, который забыл больше, чем знали когда-либо люди помоложе. (В Отто Швинделла, но только без «Пэлл-Мэлл» и пучков волос в ушах.) А Салли доверительно сообщает мне, улыбаясь, о ее надеждах на то, что я смогу совершить что-то запоминающееся, и на миг я снова задумываюсь, не заговорить ли мне о запонках морского пехотинца и общей их связи со всякими запоминающимися свершениями, или, может быть, упомянуть Энн, чтобы не создалось впечатление, будто я не способен на это или что само существование Энн есть упрек Салли, – да ничего подобного. Однако решаю не делать ни того ни другого.

Мало-помалу в голосе Салли проступает все нарастающая интонация серьезности, глубинная горловая хрипотца, которую я слышал и прежде, как раз в подобные нынешнему хорошо сложившиеся вечера с мерцанием сдвоенных язычков желтого пламени, когда летний жар спадает, а в сетчатую наружную дверь время от времени ударяет какая-то ночная козявка; интонация, сама по себе говорящая: «Давай подумаем о несколько большей прямоте, от которой нам станет хорошо, и скрепим этот вечер актом простой доброты и желания». Уверен, и мой собственный голос обрел такую же шероховатость.

Да только в самом низу моего живота (и ее, сколько я понимаю) возникает давно знакомое беспокойство, возбуждение, порожденное неотвязной мыслью, и каждый из нас ждет, что выскажет ее другой, – важную мысль, которая мигом обратит сладко вздыхающее желание в пригоршню праха. А именно: оба мы, исходя из личных своих оснований, решили, что видеться больше не будем. (Впрочем, «решили» – слово неверное. Согласились, допустили, неохотно признали – приблизительно так.) Столько всего произошло между нами – на пожизненное утешение хватит, да еще и останется. Но чего-то все же недостает, и как только ты понимаешь это, говорить становится не о чем (или не становится?). И мы оба подтверждаем сие вышеупомянутой горловой хрипотцой и словами, которые действительно произносит Салли: «Тебе пора ехать, малыш». Она улыбается мне сквозь мерцание свечи – так, точно гордится нами или за нас. (А чем гордиться-то?) Салли давно уж сняла с рук бирюзовые браслеты, сложила их стопочкой на столе и, пока мы беседовали, передвигала ее туда-сюда, точно играя с доской «уиджа». Когда я встаю, она начинает снова нацеплять их.

– Надеюсь, у Пола все сложится хороню, – говорит она, улыбаясь.

Часы в коридоре отбивают 22.30. Я оглядываюсь вокруг, словно отыскивая вблизи себя другие, однако оба мы сознаем сейчас время с точностью почти до минуты.

– Да, – отвечаю, – я тоже.

И, подняв, как она недавно, руки вверх, потягиваюсь и зеваю.

– Хочешь, я кофе сварю?

– Спящим я лучше веду машину, – отвечаю я и усмехаюсь – дурак дураком.

После чего с топотом ухожу по коридору, мимо зеленой охранной панельки – могла бы и покраснеть.

Салли следует за мной на расстоянии футов в десять, неторопливо, прихрамывая, из чего следует, что идет она босиком. Открыть выходную дверь она предоставляет мне.

– Ну ладно.

Я поворачиваюсь к ней. Она по-прежнему улыбается футах в восьми от меня, не меньше. А я не улыбаюсь. Пока я шел к двери, мне захотелось, чтобы меня попросили остаться, встать пораньше, выпить кофе и помчать в Коннектикут после ночи прощаний и, возможно, повторного рассмотрения моего дела. Я закрываю глаза и поддельно покачиваюсь, изображая: Надо же, а спать-то мне хочется сильней, чем я думал, возможно, я представляю опасность и для себя, и для других. Однако я слишком долго ожидал того, что должно было со мной случиться, и если теперь попрошу о приюте, Салли наверняка позвонит в Нептьюн, в «Кэбот-Лодж», и снимет для меня номер. Я даже мою прежнюю комнату обратно получить не могу. Визит сюда приобрел сходство с показом дома, в прихожей которого я оставляю визитную карточку – и ничего больше.

– Я правда рада, что ты заглянул, – говорит Салли. Боюсь, она может даже сказать: «Карточку положи вон туда» – и с этим вытолкать меня из двери, в которую я месяцы тому назад вошел, никому не желая зла. Обхождение похуже, чем с Уолли.

Однако она этого не говорит. Она подходит ко мне, стискивает выше локтей короткие рукава моей рубашки – теперь мы смотрим глаза в глаза, – крепко, без смущения целует меня и выдыхает – так слабо, что и свечу не погасила бы:

– Ну, всего.

– Всего, – отвечаю я, пытаясь подделать ее искусительный шепот, а вдруг получится «Здравствуй»? Сердце колотится.

Однако я уже обратился в историю. Выхожу из двери, спускаюсь по ступенькам. По бетонному, осыпанному песком пляжному променаду, сквозь слабые запахи жареного мяса, вниз по осыпанным песком ступеням, к Асбери-стрит, на другом, освещенном конце которой течет по Океанской авеню процессия счастливых любовников. Заползаю в мою «краун-вик», но, включив двигатель, вытягиваю шею, чтобы осмотреть темные машины, стоящие по обеим сторонам улицы, в надежде углядеть в одной из них другого мужика, кто он ни есть, если он есть, сидящего в своей военной форме на страже, ожидая, когда я уберусь, а он сможет вернуться по моим следам и получить законно принадлежащее мне место в доме и сердце Салли.

Но никакого соглядатая различить мне не удается. Кошка перебегает от одной череды припаркованных машин к другой. На одной из веранд Асбери-стрит помигивает лампочка. В большинстве домов горит свет, мягко гудят телевизоры. Ничто, ничто не внушает подозрений, думать мне не о чем, и нечему задержать меня здесь хоть на секунду. Я выворачиваю руль, сдаю машину назад, бросаю быстрый взгляд на мое пустое окно и врубаю мотор на полную.

6

Вдоль по чернильно-черному побережью, в мертворожденную, пропахшую океаном ночь, окна открыты, чтобы не дать мне заснуть. Штат садов, Ред-Банк, Матаван, Чиз-квейк, крутой подъем на мост через Раритан, к сеточке желтоватых огней Бриджтауна за ним.

Пробки, разумеется, вселенские. Некоторые американцы отправляются в летние увеселительные поездки лишь по ночам, когда «двигателю дышится легче», «копов поменьше» и «на заправках скидку делают». Развязка у Одиннадцатого съезда кишит красными тормозными огнями: прокатные машины, трейлеры, пикапы, микроавтобусы, прицепы, роскошные жилые автофургоны сбились там в кучу, их водителям не терпится попасть в какое-то место, которое не может ждать до утра, – в новый дом в Баррингтоне, в снятую на выходные хижину на озере Мемфремейгог, к подножию горы Уайтфейс, на семейную встречу в шале преуспевшего больше прочих старшего брата. Во всех машинах детишки, и все визгливые. Вот набитый под завязку дом на колесах, к багажнику прикручены свернутые спальники, все треклятое семейство стянуто ремнями безопасности так, что еле дышит.

Ну и к тому же сейчас самое начало месяца: сроки аренды кончаются, контракты закрываются, наступает время платежей. За окнами выстроившихся в очередь к развязке машин видны осунувшиеся лица водителей, озабоченных мыслями о том, оплачен ли такой-то чек, не звонит ли сейчас кто-то из оставшихся дома в полицию, сообщая, что вся мебель украдена, дверь взломана, кто-то влез без спросу в гараж, а номер удалявшейся по тихой пригородной улочке машины записан. Отпуск – событие не обязательно праздничное.

Стоит ли говорить, что как раз копов-то здесь пруд пруди. Впереди, на развязке, посверкивают синие мигалки, я приближаюсь к ним, оплачиваю дорожную пошлину и устремляюсь к Картерету, а за ним – к факелам нефтеперегонных заводов и охладительным ваннам Элизабета. Похоже, «Раунд-Хилла» я выпил на один бокал больше, чем следовало, и теперь щурюсь, вглядываясь в мерцающие огоньки, в стрелки «ДЕРЖИТЕСЬ ЛЕВЕЕ», горящие там, где в свете прожекторов трудятся меняющие дорожное покрытие ночные рабочие, – уплаченный нами дорожный налог работает и здесь.

По-умному, мне следовало, разумеется, просто-напросто запихать Салли в машину, запереть дом, включить сигнализацию и приступить к осуществлению новой стратагемы спасения гибнущей любви, тем паче что я точно знаю: какое решение ни прими, час спустя все обязательно сложится ему вопреки. После того как проходишь в жизни неразличимую, но критически важную точку (а при моем возрасте я прошел ее наверняка), от большинства твоих новейших решений в скором времени остается пшик, и в конечном счете ты делаешь то, что проще всего, черт его подери, или то, к чему питаешь наибольшую склонность. (На деле первое может перемешиваться со вторым и оборачиваться кучей бед.) В то же самое время тебе становится все трудней и трудней верить, что ты способен контролировать происходящее, строго придерживаясь принципов или дисциплины, – хоть каждый из нас и уверяет, что способен на это, и очень, очень старается. Проезжая мимо Ньюаркского аэропорта, я проникаюсь уверенностью, что Салли бросила бы все и поехала со мной, стоило мне лишь попросить. Как отнеслась бы к этому Энн – другой вопрос. Пол, не сомневаюсь, счел бы отличным. Он и Салли могли бы поладить и вступить в тайный сговор против меня, и кто знает, чем обернулось бы это для нас троих. Для начала мне не пришлось бы дышать сейчас в одиночку загаженным выхлопами машин и трубами металлургических заводов воздухом вентиляционного ствола, по которому я направляюсь к пустым простыням бог весть какого мотеля в бог весть каком штате.

Важная истина относительно моей повседневной жизни такова: я сохраняю изрядную маневренность, и потому мое личное время и местонахождение существенного значения не имеют. Когда бедная милая Клэр Дивэйн пришла в «Фазаний луг» на трехчасовую встречу со своей судьбой и попала под циркулярную пилу неудачи, мгновенно сработала целая сеть тревожных сигналов и страдальческих вскриков, свидетельств любви, привязанности, чести, – от севера до юга, от побережья до побережья. Самый жиг ее расставания с человеческой сущностью был сейсмически зарегистрирован всеми, с кем она соприкасалась. Если же в один прекрасный день я возьму да произведу в моих обычных обязанностях и делах полный поворот кругом – поеду в Трентон и ограблю там круглосуточный магазинчик или совершу заказное убийство, а затем улечу в Карибу, провинция Альберта, и там утоплюсь голышом в болоте, – никто и не заметит, что моя жизнь изменилась из ряда вон выходящим образом, и даже отсутствия моего не обнаружит. Пройдет несколько дней, возможно, недель, прежде чем кто-нибудь взволнуется на мой счет. (Это не означает в точности, что я не существую, – всего лишь что не существую в достаточной мере) И потому, если бы я не приехал завтра на встречу с сыном или появился бы с Салли, как последним провокационным добавлением к нашей команде, – да даже если бы появился в компании толстомясой циркачки или с коробкой плюющихся кобр под мышкой – все заинтересованные лица сделали бы из этого выводы самые минимальные, отчасти стремясь максимально сохранить личную свободу и маневренность, отчасти потому, что никто так уж пристально приглядываться ко мне per se[49] не стал бы. (Но это, разумеется, отвечает моим желаниям – неспешному характеру моей одинокой жизни в тисках Периода Бытования, – хотя может также означать, что laissez-faire не равнозначно независимости.)

Однако, что касается Салли, ответственность за события нынешнего вечера я беру на себя. Поскольку, несмотря на все мои прочие успешные трансформации, я все еще должен научиться хотеть по-настоящему. Ибо стоит мне провести с ней больше одного дня – переваливая Зеленые горы, или уютно устроившись на большом супружеском ложе в «Колониальной таверне», что стоит на поле сражения под Геттисбергом, или просто спокойно любуясь, как сегодня, огнями буровых вышек и траулеров Атлантики, – я всегда думаю одно и то же: почему я тебя не люблю? – что мгновенно заставляет меня пожалеть ее, а затем и себя, а это ведет к горечи и сарказму или просто к вечерам вроде нынешнего, когда оскорбленные чувства прикрываются внешними ухищрениями (далеко не достигающими, впрочем, чувств глубоких).

А досаждает мне в Салли то – в отличие от Энн, которая все еще начальственно надзирает за всем, до меня относящимся, просто потому, что она жива и остается частью нашей неотменимой истории, – что Салли вообще ни за чем не надзирает, ничего не предполагает и, по существу, не обещает сделать хоть что-нибудь отдаленно на это похожее (признаваясь, впрочем, что я ей нравлюсь). А если принять во внимание неотделимость супружества от зубодробительного, холодного, но также и уютного страха, твердящего, что спустя недолгое время от меня ничего не останется – лишь я, химически соединенный с другим человеком, – мои отношения с Салли основаны на предположении, что я остаюсь только самим собой. Навсегда. Один только я и в дальнейшем буду отвечать за все, в чем принял участие; и никакой тебе приятственной «химии» или синхронистичности, на которые я могу опереться, никакого «другого человека», только я и мои поступки, она и ее поступки, каким-то образом соединившиеся, – а это, разумеется, еще и страшнее.

Тут и кроется источник чувства, которое мы испытывали, сидя на темной веранде: мы оба не ждем ни каких-либо событий, ни перемен. И то, что могло показаться поверхностными, ритуальными действиями и обменом ритуальными чувствами, на деле не было ни поверхностным, ни ритуальным, а было реальными действиями и честными чувствами – не пустотой, ни-ни. Это и есть то, что мы действительно ощущали нынче вечером: простое присутствие именно в этом времени, поодиночке и вдвоем. И ничего тут дурного нет. Если угодно, можете назвать наши «отношения» Периодом Бытования совместного пользования.

А что мне следует предпринять, вполне очевидно. Просто «достучаться» до Салли, сделать понятным и ясным, что мне нравится в ней (дьявольски многое), уступить тому, чего стоит хотеть, принять предлагаемое, заменить не имеющий ответа вопрос «Почему я тебя не люблю?» на лучший, позволяющий дать ответ: «Как могу я любить тебя?» Хотя, если я преуспею, это будет, наверное, означать возобновление жизни с той, плюс-минус, точки, к которой меня привел бы сейчас счастливый брак, – если бы я был способен продержаться в нем достаточно долгое время.


Миновав съезд 16В и оставив за спиной стадион «Гигантов», я пересекаю реку Хакенсак и сворачиваю на стоянку «Винс Ломбарди»[50], чтобы заправиться, отлить, прояснить с помощью кофе голову и прослушать поступившие на мой телефон сообщения.

«Винс» – небольшой красного кирпича павильон в стиле «Колониального Уильямсберга», парковка его забита в эту ночь автомобилями, туристическими автобусами, домами на колесах, пикапами – моими соперниками с развязки. Толпа пассажиров и водителей, распугивая морских чаек, ошалело бредет к нему под тошнотворно оранжевыми фонарями, неся сумки для подгузников, термосы и прихваченные из машин мусорные мешки; все эти люди помышляют о пакетах с гамбургерами, атрибутиках «Гигантов», придуманных для розыгрышей презервативах, напоминают себе, что надо будет, уходя, заглянуть ненадолго в зальчик, где выставлены вещи, которые были свидетелями славных дней великого человека – сначала в «Шести гранитных плитах»[51], затем во главе «Пэкерса» («победа или смерть»), а еще позже – в роли пожилого руководителя возродившихся «Скинзов». Конечно, Винс родился в Бруклине, но тренерскую работу начинал в школе Святой Цецилии расположенного в этих краях Энглвуда, почему стоянка и названа его именем. (Такие сведения застревают в памяти человека, который занимался спортивной журналистикой.)

Воспользовавшись наступившим у бензоколонок временным затишьем, я первым делом заправляюсь, затем паркую машину на самом далеком от павильона краю стоянки, среди дальнобойных фур и пустых автобусов, и направляюсь к залу, переполненному, как универмаг перед Рождеством, но также и странно сонному (вылитое казино стародавнего Вегаса в четыре утра), с темным закутом позванивающих игровых автоматов, длинными очередями за гамбургерами и хот-догами и с семействами, которые прохаживаются по залу, полубессознательно, или сидят, препираясь, за пластмассовыми, заваленными бумажным сором столиками. Никаким 4 июля тут и не пахнет.

Я заглядываю в смахивающую на пещеру мужскую уборную, где писсуары омываются, как только ты закончишь, сами собой, а на стенах нет, что вполне разумно, фотографий Винса. Отстаиваю очередь к «Только эспрессо» и направляюсь с бумажным стаканчиком к череде телефонов, захваченных, как обычно, двадцатью дальнобойщиками в клетчатых рубашках и с большими бумажниками на цепочке. Каждый стоит, прислонясь к стене подвесной полукабинки и воткнув в свободное ухо палец, и болтает с далеким собеседником.

Дождавшись, когда один из них подтянет джинсы и удалится с видом человека, только что завершившего загадочный половой акт, я приступаю к делу – звоню на мой автоответчик, которого не слышал с трех часов дня, почти девять часов, и начинаю перебирать сообщения. (Трубка еще сохраняет стойкое тепло ладони дальнобойщика, равно как и запах лаймового одеколона, каким орошается мужская уборная, – аромат, который многие женщины сочли бы приемлемым и для себя.)

Первое сообщение (из десяти!) – от Карла Бимиша: «Фрэнк, да. Ну вот. Маленькие Фрито Бандитос[52] только что проехали мимо. CEY 146. Запиши на случай, если они меня прикончат. На сей раз заднее сиденье занимал третий мексиканец. Я позвонил шерифу. Беспокоиться не о чем». Щелчок.

Второе сообщение снова от Джо Маркэма: «Послушайте, Баскомб. Пропади все пропадом. 259-6834. Позвоните. Зональный код 609. Мы здесь заночуем». Щелчок.

Третье сообщение свелось просто к щелчку брошенной трубки – несомненно, Джо взбеленился, но не нашел слов.

А вот четвертое было от Пола, пребывавшего в состоянии буйной веселости. «Босс? Але, Босс?» Далеко не совершенная имитация рочестерского выговора. На втором плане – чей-то визгливый смех. «Хочешь, чтобы тебя отодрали, заползи в куриную задницу и жди!» Смех становится громче – возможно, это подружка Пола, неуправляемая Стефани Дерридер, возможно – Кларисса Баскомб, его сообщница. «Хорошо-хорошо. Подожди». И Пол приступает к исполнению нового эстрадного номера. Новость не из лучших. «Ты насекомое, паразит, червяк! Это доктор Рекция. Доктор Хью Дж. Рекция, звоню, чтобы сообщить результаты ваших анализов. Хорошего мало, Фрэнк. Онкология воспроизводит онтогенез». Что это означает, он знать не может. «Гав, гав, гав, гав, гав». Да, плохо дело, хоть оба они и покатываются от хохота. Слышится звон монеты, упавшей в щель телефона-автомата. «Следующая остановка “Черный Лес”. Мне кусочек торта, пожааалста. Гав, гав, гав, гав, гав. Пусть будет два, доох-тур». Я слышу, как Пол роняет трубку, как они уходят, хихикая. И жду, жду и жду их возвращения (как будто они и сейчас там и я смогу поговорить с Полом, как будто все не было записано куда больше часа назад). Однако они не возвращаются, запись останавливается. Плохой звонок, и, что о нем думать, я решительно не понимаю.

Пятое сообщение – от Энн (напряженный, деловой тон, таким разговаривают с водопроводчиком, неправильно соединившим трубы): «Пожалуйста, позвони мне, Фрэнк. По моему личному номеру: 203 526-1689. Это важно. Спасибо». Щелчок.

Шестое сообщение, снова Энн: «Фрэнк. Пожалуйста, позвони. В любое время, где бы ты ни был. 526-1689». Щелчок.

Седьмое сообщение, трубка опять брошена.

Восьмое сообщение, Джо Маркэм: «Мы уезжаем в Вермонт. Вали в жопу, говнюк. Пидор! Хотел нас…» Щелчок! Скатертью дорога.

Девятое сообщение, снова Джо (какой сюрприз): «Мы уже едем в Вермонт. Так что, засунь это сообщение себе в жопу». Щелчок.

Десятое сообщение, Салли: «Привет. – Долгая пауза, она собирается с мыслями, потом вздох. – Я могла бы этим вечером вести себя и получше. Просто… Не знаю. – Пауза. Вздох. – Но… прости меня. Я хочу, чтобы ты был здесь, даже если ты не хочешь. Хочу, хочу, хочу. Давай… ммм… Ладно. Позвони, как вернешься домой. Может, я тебя навещу. Всего». Щелчок.

Если не считать последнего, необычно неприятный для 23.50 набор сообщений.

Я набираю номер Энн, она сразу берет трубку.

– Что происходит? – спрашиваю я, встревоженный куда сильнее, чем можно судить по моему голосу.

– Извини, – отвечает она тоном, в котором нет и тени извинений. – Тут у нас сегодня все пошло вверх дном. У Пола немного съехала крыша, и я подумала, вдруг ты сможешь приехать пораньше и увезти его, но все уже уладилось. Ты где?

– У «Винса Ломбарди».

– Что еще за сфинкс?

– Стоянка невдалеке от развязки.

Вообще говоря, она когда-то заглядывала в здешние «удобства». Не один год назад, конечно.

– Я могу поспеть часа за два, – говорю я. – Что случилось?

– О. Они с Чарли поругались в эллинге насчет того, как следует покрывать лаком ялик Чарли, а как не следует. И Пол ударил Чарли в челюсть уключиной. Он, может, и не хотел этого, но сбил Чарли с ног. Почти сбил.

– С ним все в порядке?

– В порядке. Кости целы.

– Я про Пола!

Корректирующая пауза.

– Да, – говорит Энн. – С ним тоже. Он уходил на время, но около девяти вернулся домой – позже установленного судом часа. Он тебе не звонил?

– Оставил сообщение.

Нет нужды вдаваться в подробности: собачий лай, истерический смех. (Быть великим значит быть не понятым.)

– Он был очень зол?

– Нет, он показался мне просто сильно возбужденным. По-моему, с ним была Стефани.

Мы с Энн держимся одного мнения о Стефани, а именно: их химии несовместимы. На наш взгляд, если бы родители Стефани отправили ее в военную школу – быть может, в Теннесси, – это пошло бы девочке на пользу.

– Он очень расстроен. А чем, я, по правде сказать, не знаю.

Энн отпивает что-то из бокала, в котором позвякивают кубики льда. Переехав в Коннектикут, она сменила свой привычный напиток, отказавшись от бурбона (который пила, будучи моей женой) в пользу «буравчика» с водкой вместо джина, – Чарли О’Делл, судя по всему, истинный мастер по приготовлению этого коктейля. В последнее время считывать настроения Энн мне стало намного труднее, в чем, сколько я понимаю, назначение развода и состоит. Впрочем, что касается вопроса «почему именно сейчас?», задаваемого применительно к Полу, я считаю, что любой наугад взятый день содержит уйму основательных причин для «отъезда крыши». У Пола, в частности, их предостаточно. Меня удивляет, что и все мы не прощаемся с нашими крышами намного чаще.

– Как Клари?

– Все хорошо. Сегодня ночует в его спальне. Сказала, что будет за ним присматривать.

– Девочки, насколько я понимаю, взрослеют быстрее мальчиков. А как Чарли? Он уже успел правильно навощить ялик?

– У него сильно опухла челюсть. Послушай, извини. Все улажено. Так куда ты собираешься его повезти, я снова забыла?

– По «Залам славы» бейсбола и баскетбола. – Неожиданно идея начинает казаться мне немыслимо глупой. – Хочешь, я ему позвоню?

У моего сына отдельный телефонный номер, он – настоящий коннектикутский подросток.

– Просто приезжай и забери его, как было задумано. – Она уже нервничает, ей не терпится закончить разговор.

– Ты-то как?

Мне вдруг приходит в голову, что я не видел ее уже несколько недель. Не так чтобы очень долго, но долго. И по какой-то причине это выводит меня из себя.

– Все хорошо. Прекрасно, – устало отвечает она, избегая личного местоимения.

– Под парусом часто ходишь? Утренние туманы видела?

– Что означает твой тон?

– Не знаю. – Я и вправду не знаю. – Просто мне от него легче становится.

Повисает телефонное молчание. Перезвон игровых автоматов, лязг столовых приборов за стойкой гамбургерной усиливаются, облекают меня со всех сторон. Еще один дальнобойщик – клетчатая рубашка, синие джинсы, волнистые волосы и толстый бумажник на цепи – стоит в ожидании между телефонами и залом, поглядывая то на пачку документов в своей руке, то – с ненавистью, как будто я его личную линию занял, – на меня.

– Скажи мне что-нибудь правдивое, – прошу я Энн. Понятия не имею почему, но голос мой звучит интимно и взывает к ответной интимности.

Впрочем, я знаю, какое выражение появилось на ее лице. Она закрыла глаза, а потом открыла, но уже глядя совершенно в ином направлении. Приподняла подбородок, чтобы посмотреть на лакированный потолок или еще какую-то изысканную, sui generis[53] в архитектурном смысле деталь комнаты, которую занимает. Губы Энн наверняка сложены в непреклонную тонкую линию. Я, право же, рад, что не вижу этого выражения, потому как, увидев, онемел бы, точно прогулявший занятия школьник.

– Вообще-то мне совершенно неинтересно, что ты хотел этим сказать, – ледяным тоном сообщает она. – У нас с тобой не дружеский разговор. Всего лишь необходимый.

– Мне просто захотелось услышать от тебя что-нибудь важное, или интересное, или идущее от самого сердца. Вот и все. Ничего личного.

На самом-то деле я пытаюсь нащупать следы ее ссоры с Чарли, о которой сказал мне Пол. Что может быть невиннее?

Энн не отвечает. И потому я добавляю скудноватое:

– Я вот могу сказать тебе кое-что интересное.

– Но не идущее от самого сердца? – сварливо осведомляется она.

– Ну…

Рот я, разумеется, открыл, не зная, какие произнесу слова, какие взгляды провозглашу или подкреплю, какое условие человеческого существования размещу под моим крошечным микроскопом. Это пугает. Но ведь такова участь каждого – мы учимся стоять, обучаясь ходить. (Дес-позиция, дес-позиция и дес-позиция.)

А едва не сказал я вот что: «Я собираюсь жениться». Мне удалось каким-то образом затормозить сразу после «я». Правда, я надумал произнести эти слова лишь потому, что они извещают о некоем значительном поступке, и единственная причина, по которой умолк (не считая того, что ничего я не собираюсь), состоит в том, что они покончили бы с моей ответственностью за нашу историю, а потом пришлось бы еще выдумывать кучу «последующих» событий и потрясающих поворотов судьбы, благодаря которым я смог сорваться с крючка. К тому же я рисковал попасться на вранье и стать жалким в глазах детей, у которых и так уж хватает сомнений на мой счет.

Бедный дальнобойщик все еще ест меня глазами. Рослый, широковатый в бедрах малый с впалыми скулами и бусинками ввалившихся глаз. Наверное, еще один приверженец лаймового одеколона. Браслет на его часах, замечаю я, сделан из позолоченных и сцепленных ушек, дергая за которые открывают пивные банки. Он постукивает по циферблату и произносит одними губами: «Я опаздываю». В ответ и я произношу одними губами какую-то несуразицу и поворачиваюсь к маленькой затхлой полукабинке, отделяющей меня от прочих человеческих существ.

– Ты еще там? – раздраженно осведомляется Энн.

– Ммм. Да. – Сердце ни с того ни с сего заколотилось снова. Я смотрю на мой невыпитый кофе. – Я думал о том, – говорю я, все еще ощущая некоторое замешательство (возможно, я не совсем протрезвел), – что, разведясь, ты полагаешь, будто все изменилось, многое отброшено. Но по-моему, ни черта не отбрасывается, а еще и добавляется много чего, новое бремя. Так человек и узнает пределы, которые ему поставлены, и разницу между не могу и не стану. При этом он может также обнаружить в себе некоторую циничность.

– Должна тебе сказать, я совершенно не понимаю, о чем ты толкуешь. Ты что, пьян?

– Может быть. Но сказанное мной все равно остается истиной.

У меня начинает подергиваться правое веко – в такт продолжающему отбивать «бим-бом» сердцу. Сам себя запугал.

– Ну как знать, – говорит Энн.

– Ты ощущаешь себя женщиной, когда-то побывавшей замужем? – Я поглубже втискиваюсь в мой металлический телефонный гробик ради той тишины, какую в нем можно обрести.

– Я не ощущаю себя побывавшей замужем, – еще раздраженнее отвечает Энн. – Я была замужем. Давно. За тобой.

– Восемнадцатого исполнится семь лет, – говорю я, и сразу по спине моей словно стекает струйка ледяной воды – это осознание того, что я и вправду разговариваю с Энн. Ведь чаще всего я с ней не разговариваю, просто слушаю ее записанный автоответчиком голос, хоть мысли о ней и вертятся все время в моей голове. Меня так и подмывает сказать ей, какое это странное чувство, – а вдруг так я смогу уговорить ее вернуться ко мне? Да, но что потом? И тут что-то вдруг громыхает, да так, что я едва не выпрыгиваю из моей обувки. Бум-бум-бум-дзинь-дзинь-дзинь! Хряяяяясь! Кто-то сорвал в адовой нише игровых автоматов за залом сенсационный джек-пот. Другие игроки – похожие на привидений, одурманенные, судя по их виду, наркотиками подростки – подбираются поближе к счастливцу, посмотреть.

– Я вот начинаю ощущать не то, что ощущал прежде, – говор я под этот шум.

– То есть? Ты уже не понимаешь, что значит чувствовать себя женатым?

– Ну да. Что-то в этом роде.

– А это потому, что ты не женат. Тебе следовало бы жениться. Тогда и нам всем стало бы легче.

– Что, быть женой старикана Чарли так уж приятно, а?

Хорошо все же, что я не выпалил, будто собираюсь жениться. Ведь тогда и разговора этого не было бы.

– Да, вот именно. И он не старикан. И это не твое дело. Так что не задавай мне таких вопросов и даже, будь добр, не думай о них. Ты все равно не услышишь от меня, что это ничего не значит. – Снова молчание. Лишь звякают кубики, стакан опускется на какую-то твердую поверхность. – Моя жизнь касается только меня, – говорит Энн, проглотив свою выпивку, – и дело не в том, что я не могу обсуждать ее, я просто не стану. Это не предмет для обсуждения. Все это только слова. И может быть, ты-то и есть самый большой циник на свете.

– Надеюсь, что нет, – отвечаю я, и мне кажется, что физиономия моя вновь расплывается в идиотской улыбке.

– Тебе стоило бы вернуться к сочинению рассказов, Фрэнк. Ты слишком рано их бросил. – Я слышу, как там, где она находится, а обилие возможностей горячит мой мозг, выдвигается и задвигается какой-то ящик. – Тогда твои персонажи говорили бы, что тебе требуется, и все складывалось бы превосходно. Во всяком случае, для тебя. Правда, на самом деле ничего не происходило бы, но ведь тебе это и нравится.

– Думаешь, это то, чего я хочу?

Конечно, что-то очень похожее на эту мысль и усыпило меня сегодня у Салли.

– Ты хочешь, чтобы все выглядело идеально и все были довольны. И хочешь, чтобы выглядело равнялось было. А от этого попытка угодить любому обращается в проявление трусости. Ничего тут нового нет. Не понимаю, почему я даю себе труд говорить об этом.

– Потому что я тебя попросил.

Сказанное ею есть скрытая лобовая атака на Период Бытования.

– Ты просил сказать тебе что-нибудь правдивое. А сказанное мной попросту очевидно.

– Или заслуживает доверия. Такое меня тоже устраивает.

– Я хочу лечь спать. Можно? Ты не против? У меня был тяжелый день. И я не хочу спорить с тобой.

– Да мы и не спорим.

Снова выдвигается и задвигается ящик. За моей спиной, где-то у сувенирного магазина, некий мужчина орет: «Я притормозил, чтобы пивка хлебнуть» – и хохочет, точно адский дух.

– У тебя все берется в кавычки, Фрэнк. И нет ничего по-настоящему надежного. При каждом нашем разговоре мне кажется, что весь он написан тобой. Даже мои реплики. Это ужасно. Нет? Или печально?

– Нет – если они тебе нравятся.

– Ишь ты… – произносит Энн так, словно за ее окном полыхнул в безграничной тьме яркий свет, растрогав ее удивительным блеском, на миг взволновав ее душу. – Наверное, – говорит она – похоже, удивленная. – Знаешь, я совсем засыпаю. Пора ложиться. Ты меня окончательно вымотал.

И это самые интимные слова, с какими Энн обратилась ко мне за многие годы! (Представить себе не могу, что ее на них вдохновило.) Хотя куда печальнее всего, что представляется ей печальным, оказывается то, что, услышав их, я не нахожу никаких ответных слов и даже не могу написать для нее ни единой реплики. Сближение, пусть и малое, пусть и на срок одного удара сердца, есть просто еще одна разновидность писательства.

– Утром приеду, – бодро обещаю я.

– Отлично, отлично, – соглашается Энн. – Это будет отлично, милый. (Оговорка, конечно.) Пол будет рад тебя видеть.

И она кладет трубку, даже не дав мне попрощаться.


Многие путники уже покинули «Винс» и опять устремились в ночь, набравшись бодрости на два новых часа езды, под конец которых их сморит сон или перехватит полиция. Неодобрительно взиравший на меня дальнобойщик разговаривает теперь с другим представителем своего племени, также одетым в клетчатую рубашку (зеленую, какие продают только на стоянках грузовиков). Второй малый – гигант с огромным пивным пузом, красными подтяжками, головой, поросшей короткой свиной щетиной, и гротескных размеров серебряной с золотом пряжкой победителя родео на ремне, который не позволяет джинсам сползти ниже его крошечных, я уверен, причиндалов. Оба покачивают головами, с отвращением глядя на меня. Ясно, что их дело поважнее моего – им надо позвонить по номеру 900, дабы выяснить, кто из их любимых шлюх обслуживает сейчас стоянку Би-Пи на 17-м шоссе, к югу от Сафферна. Не сомневаюсь, и тот и другой – республиканцы, и, похоже, из всех звонящих они выбрали меня, решив, что такого запугать будет проще всего.

Я же, растревоженный Энн, решаю позвонить Джо Маркэму, поскольку не сомневаюсь, что его слова об отъезде – чистый блеф и сейчас они с Филлис флегматично сидят перед телевизором и смотрят баскетбол, которого им так не хватало в Айленд-Понде.

Я звоню в мотель и довольно долго жду, прежде чем мне отвечает девушка, мной явно разбуженная «Сонная Лощина» она произносит как «Съемная Лучина».

– По-моему, уехали, – говорит она слабеньким певучим голоском. – Я видела, около девяти, по-моему, как они вещи в машину грузили. Сейчас я им позвоню.

Трубку мгновенно снимает Джо.

– Здравствуйте, Джо, это Фрэнк Баскомб, – говорю я. – Простите, что не позвонил раньше. Возникли кое-какие семейные проблемы, нужно было их разгрести. (Мой сын врезал по морде уключиной муженьку своей мамы, а потом стал лаять, как померанский шпиц, – пришлось всем нам отступить на прежние позиции.)

– Как по-твоему, кто это звонит? – говорит Джо, злорадно, надо полагать, глядя на Филлис, которая, вне всяких сомнений, поглощает в чрезмерных количествах хлопья «Прингле», сидя рядом с ним в топком свете телевизора. Я слышу в трубке удар гонга, голос, тараторящий что-то по-испански. По-видимому, Маркэмы смотрят транслируемый из Мексики бокс, он-то, наверное, и привел Джо в бойцовское настроение. – Я вроде как сказал вам, что мы отсюда уматываем.

– Я надеялся застать вас до отъезда, узнать, нет ли у вас вопросов. Вдруг вы какое-нибудь решение приняли. Могу перезвонить утром, если вам так удобнее.

На то, что Джо, обращаясь к моему автоответчику, назвал меня говнюком и пидором, я решил внимания не обращать.

– Мы уже нашли другого риелтора, – презрительно сообщает Джо.

– Ну, я показал вам в наших местах все дома, какие знаю. И дом Хаулайхена стоит того, чтобы о нем подумать. Как только за него примутся другие агентства, все быстро переменится. Так что, если он вам нравится, самое время сделать предложение.

– Вы разговариваете сами с собой, – насмешливо заявляет Джо. Бутылка звякает о край стакана, потом другого. «Давай, давай, давай», – надменно произносит он, обращаясь, надо думать, к Филлис.

– Дай я с ним поговорю, – просит она.

– Нечего тебе с ним разговаривать. Что еще вы мне хотите сказать? – спрашивает Джо, и я слышу, как трубка проезжается по его дурацкой бородке. – Мы смотрим бои. Сейчас последний раунд. После него мы уедем.

О предположительном «другом риелторе» Джо уже забыл.

– Я просто хотел убедиться, что с вами все в порядке. Когда вы звонили мне, голос у вас был немного взволнованный.

– Это было триста пятьдесят лет назад. Завтра у нас встреча с новым человеком. Шесть часов назад мы могли бы сделать предложение. А теперь не станем.

– Ну, возможно, поговорить с кем-то еще – это хорошая на данном этапе стратегия, – говорю я, надеюсь, безмятежно.

– Хорошая. Рад, что вам нравится.

– Если я смогу оказаться чем-то полезным для вас и Филлис, вы мой номер знаете.

– Знаю. Ноль. Ноль, ноль, ноль, ноль, ноль, ноль.

– И 609 впереди. Не забудьте передать Филлис, что я желаю ей счастливого пути.

– Баскомб посылает тебе сердечные приветы, дорогая, – язвительно сообщает Джо.

– Дай мне поговорить с ним, – слышу я ее голос.

– Слово из трех букв, последняя «т».

– Вовсе необязательно вести себя как подонок, – говорит она. – Он сделал все, что мог.

– Ты хочешь сказать, что он жопа с глазами? – спрашивает Джо, наполовину прикрыв трубку ладонью, чтобы я слышал, как он меня назвал, а он мог бы потом заявить, что не знал об этом, мог говорить любые гадости и затем отрицать это. После определенной точки, которую я, пожалуй, уже прошел, перестаешь обращать внимание на таких мудаков.

В общем и целом Маркэмы оказались примерно в том положении, какое я представлял себе утром: пережили период испытания огнем, во время которого им пришлось иметь дело с собственными представлениями о себе, и вышли из него совершенно растерянными. Теперь они будут блуждать в тумане, пока не надумают принять хоть какое-нибудь решение, – тут-то мне с ними и хотелось бы поговорить. Однако я позвонил рано, они все еще пребывают в состоянии бестолковости и только выглядят исполненными решимости. Если бы я подождал до завтра, оба уже сидели бы в смирительных рубашках, готовые двигаться дальше, тем паче что справедливое в отношении Маркэмов справедливо и в отношении каждого из нас (и является признаком зрелости): вы можете бесноваться, крушить мебель, напиться, расколотить вашу «нову», разбить в кровь кулаки о стену жалкого жилья, в котором временно поселились, но в конечном итоге исходной ситуации изменить не сумеете и все равно вынуждены будете принять решение, которое принимать не хотели, да еще и сделаете это ненавистным вам образом – тем самым, из-за которого вы, собственно, и бесновались и устраивали психопатические фейерверки.

Иными словами, возможности выбора ограничены. Правда, Маркэмы слишком долго просидели в безмозглом Вермонте (собирали ягоду, наблюдали за оленями, ткали освященными временем способами ткань для пошива своих одежд), чтобы об этом знать. В определенном смысле я оказал им услугу куда более значительную, чем может показаться с первого взгляда, – устроил для них «испытание реальностью».

– Фрэнк? – Филлис все же получила трубку. На втором плане начинается стук и скрежет мотельной мебели, точно Джо и ее в машину грузит.

– Все еще здесь, – отвечаю я, думая, что надо будет позвонить Салли. Ясно же, что я могу убедить ее прилететь завтра утром в Брэдли, где мы с Полом прихватили бы ее по пути в «Баскетбольный зал славы», а потом покатили бы в Куперстаун как семья новейшей разновидности: разведенный отец, сын, живущий в другом штате и проходящий через период душевной бури и натиска, и овдовевшая подруга отца, к которой он питает значительную, хоть и двойственную привязанность и на которой может жениться – если выяснится, что иначе ему не видать ее как своих ушей. Пол счел бы все это вполне отвечающим духу нашего времени.

– Мне кажется, мы с Джо пришли к единому мнению о том, что с нами происходит, – говорит Филлис. У меня складывается впечатление, что разговор требует от нее физических усилий, как будто ее запихали в стенной шкаф или ей приходится протискиваться между двумя большими валунами. Я воображаю ее одетой в розовый бабушкин халат – руки округляются выше локтей, на ногах, возможно, носки, которые оберегают их от непривычных дуновений кондиционера.

– Это прекрасно.

Дзынь, дзынь, дзынь-динь. Дети за игровыми автоматами набирают большие очки в «Последней битве самураев». «Винс» больше похож на торговый центр в маленьком городе, чем на спортивный мемориал, коим он наполовину является.

– Мне жаль, что вся ваша работа пошла прахом, – говорит Филлис, каким-то образом и не без труда освобождаясь от того, что ей мешало. Возможно, в последние минуты они с Джо баловались армрестлингом.

– Поругаться мы с вами еще успеем, – весело отвечаю я.

Уверен, Филлис хочется изложить свои и Джо сложные соображения, заставившие их пересесть из одной лодки в другую на самой середке реки. Впрочем, я готов выслушать эту жалостную историю уже потому, что, покончив с ней, Филлис в тот же миг почувствует себя несчастной. Если вы – клиент наподобие Маркэмов, то есть глуповатый и упрямый, действовать по собственному разумению – наихудший для вас вариант; гораздо легче, безопаснее и удобнее позволить платному профессионалу вроде меня давать вам советы, тем более что каждый из них сопровождается оговоркой. «Но только если вы сочтете это правильным решением», – обычно говорю я. Я все еще продолжаю живо воображать, как Салли прилетит, чтобы встретиться со мной; в уме моем складывается отчетливая картинка: Салли с сумкой в руке резво взбегает по трапу маленького самолета.

– Джо сказал, Фрэнк, что просто-напросто видит, как он стоит на подъездной дорожке, давая интервью репортеру местного телевидения, – смущенно продолжает Филлис. – А ему это делать не хочется, во всяком случае, в доме Хаулайхена.

Должно быть, я уже успел изложить Джо мою теорию касательно того, как нам следует видеть себя со стороны и как научиться получать удовольствие от этой картины, поскольку теперь он выдает ее за плод своей фирменной мудрости. Джо, судя по всему, вышел из комнаты.

– Интервью о чем? – спрашиваю я.

– Это неважно, Фрэнк. Важна ситуация в целом.

За стеклянными дверьми на освещенную оранжевыми фонарями парковку въезжает большой, зеленый с золотом туристический автобус, на боку которого размашистыми, рукописными буквами выведено слово «Эврика». Я видел такие, пока ехал по Штату садов к Салли. Обычно они набиты пьяными вдребадан канадосами, которые направляются в Атлантик-Сити, чтобы поиграть в «Замке Трампа». Они катят туда прямым ходом, приезжают в час ночи, проводят за игрой сорок восемь часов, не прерываясь (еда и напитки бесплатные), а после снова садятся в автобус и спят на всем пути до Труа-Ривьера, прибывая туда ко времени, которое позволяет им провести вторую половину понедельника на работе. Таково их представление о приятном отдыхе. Я предпочел бы убраться отсюда до того, как вся их орава ввалится в «Винс».

Должен сказать, однако, что Филлис выиграла раунд, каким-то образом убедив Джо в том, что это он – злобный, прижимистый, не склонный к компромиссам старый болван – отмахнулся от дома Хаулайхена.

– И еще мы думаем, – продолжает бубнить Филлис, – и тут я совершенно согласна с Джо, что нам не следует исходить из соображений экономии, которая все равно себя не оправдает.

– Вы о какой экономии говорите? – спрашиваю я.

– Об экономии на жилье. Если мы не купим его сейчас, позже все может измениться к лучшему.

– Что ж, тут вы правы. Никто не способен дважды войти в одну и ту же реку, – вяло соглашаюсь я. – Хотя, мне интересно, вы уже решили, где будете жить, когда начнутся занятия в школе?

– Конечно, – уверенно отвечает Филлис. – Мы думаем, что на самый худой конец Джо может снять холостяцкую квартирку вблизи от его новой работы, а я пока останусь в Айленд-Понде. И Соня пойдет в школу вместе с подругами. Мы собираемся поговорить об этом с другим риелтором.

Филлис и вправду сказала «риелтором», раньше я от нее этого слова не слышал и вывожу отсюда, что она возвращается к прежнему складу своей личности – к женщине более безрассудной, но также и более расчетливой (в этом тоже нет ничего необычного).

– Ну что же, вполне разумно, – говорю я.

– Вы действительно так думаете? – спрашивает Филлис, и из голоса ее вдруг вылезает наружу, точно вилы из сена, ничем не прикрытый страх. – Джо считает, что ни в одном из показанных вами домов не произошло чего-либо значительного. Но я в этом не уверена.

– Хотел бы я знать, что он имеет в виду, – говорю я. Убийство знаменитости? Или открытие новой солнечной системы, совершенное посредством телескопа на чердаке?

– Понимаете, он считает, что раз уж мы покидаем Вермонт, то следует перебраться в сферу более важных событий, которая позволит нам обоим расти и развиваться. И думает, что дома, которые вы нам показали, этому требованию не отвечают. Возможно, кому-то другому ваши дома подходят больше.

– Это не мои дома, Филлис. Они принадлежат другим людям. Я всего лишь продаю их. И очень многие чувствуют себя в них превосходно.

– Да я и не сомневаюсь, – пасмурно соглашается Филлис. – Но вы же понимаете, о чем я.

– Не уверен.

Созданная Джо теория значительных событий наводит меня на мысль, что он лишился шаткой опоры, которую давала ему надежда на «санкции». Впрочем, мне это не интересно. Если Джо снимет маленькое шале где-нибудь в Маналапане, а Филлис отыщет в Айленд-Понде «осмысленную» работу взамен альтернативной школы ремесел, вступит в новую «бумажную группу», состоящую из злоязыких, но всегда готовых стать для нее духовным подспорьем женщин, между тем как Соня войдет в группу поддержки спортивных команд Академии Линдона, супружество для Маркэмов обратится в звук пустой уже ко Дню благодарения. Настоящий-то вопрос сводится, естественно, к другому (он же образует подоплеку всех решений по части недвижимости): стоит ли совместная жизнь того невероятного дерьма, которое вам приходится хлебать для удовлетворения нужд партнера? Или куда веселее вести ее в одиночку?

– Осмотр домов отлично помогает выявлять ваши подлинные интересы, Филлис, – говорю я (пусть это последнее, что ей хочется услышать).

– Я бы взглянула на ваш дом в цветном квартале, Фрэнк, – на тот, что вы сдаете. Однако Джо эта идея не нравится.

– Филлис, я звоню вам из телефона-автомата у дороги, поэтому лучше закончить наш разговор, пока меня грузовик не переехал. Однако, думаю, вы быстро обнаружите, что рынок наемного жилья у нас довольно скуден.

Я наблюдаю за пересекающей парковку фалангой громко болтающих, смешливо фыркающих канадцев; почти все в бермудах, и каждый нацелился отлить, набить брюхо, осмотреть вещички Винса, а затем в последний раз вздремнуть перед безостановочной игрой.

– Даже не знаю, что и сказать, Фрэнк.

Я слышу, как кто-то сбивает на пол нечто стеклянное и оно разлетается вдребезги.

– О черт, – говорит Филлис. – Кстати, это не хаддамский риелтор. Она работает в Ист-Брансуике и его окрестностях.

Часть Центрального Нью-Джерси, сильно похожая на сухие, поросшие кустами поля Янгстауна. Именно там Скип Мак-Ферсон арендует ночами ледовое поле.

– Ну что же, вас ожидают совершенно новые впечатления, ребята.

(Янгстаунские то есть).

– Мы вроде как начинаем все заново, верно? – неуверенно произносит Филлис.

– Ну, может быть, там Джо удастся увидеть себя яснее. Однако никакого начала заново тут нет, Филлис. Это лишь часть ваших продолжающихся поисков.

– Как по-вашему, Фрэнк, что с нами будет?

Канадцы вваливаются в зал, толкаясь локтями и гогоча, как хоккейные болельщики, – что мужчины, что женщины. Большие, здоровые, счастливые, общительные белые люди, которые не собираются оставить на тарелках ни крошки, да и принаряжаться без особой на то причины тоже. Разбившись на пары и тройки и распевая йодли, они скрываются за двойными металлическими дверьми уборных. (На мой взгляд, наилучшие стопроцентные американцы – это канадцы. По правде сказать, я подумываю о том, чтобы перебраться в их страну, которая обладает всеми достоинствами наших штатов и не обладает почти ни одним из их недостатков, – плюс здравоохранение, сопровождающее человека от колыбели до могилы, и лишь малая доля того числа убийц, что порождается нами. За сорок девятой параллелью меня поджидает заманчивая пенсионная жизнь.)

– Вы меня слышите, Фрэнк?

– Слышу, Филлис. Громко и ясно. – Последняя смеющаяся канадка исчезает с сумочкой в руках за дверью женской уборной, в которой уже начался обмен критическими мнениями о мужчинах и разговор о том, как им «повезло» – напоролись на ораву таких тупиц. – Вы с Джо слишком много думаете о счастье, Филлис. А надо бы просто купить у вашего нового риелтора первый же дом, который понравится вам хотя бы наполовину, и начать это самое счастье выстраивать. Не такое уж и сложное дело.

– Наверное, у меня просто дурное настроение – из-за моей операции, – говорит Филлис. – Я понимаю, что нам повезло. Сейчас некоторые из молодых людей даже думать о покупке дома позволить себе не могут.

– И некоторые из пожилых тоже. – Интересно, прикидываю я, считают ли себя Филлис и Джо частью нации молодых? И повторяю: – Мне пора двигаться.

– Как ваш сын? Вы ведь говорили, что у него Ходжкин, или травма мозга, или что-то еще, так?

– Он поправляется, Филлис. (Поправлялся до сегодняшнего вечера.) Хороший мальчик. Спасибо, что спросили.

– Джо тоже нуждается сейчас в серьезном уходе, – говорит Филлис, не желающая заканчивать разговор. (В уборной одна из женщин испускает индейский клич, остальные заливаются смехом. Я слышу, как хлопает дверь кабинки. «Ну, братцы… Иисууусе!» Это уже мужской крик за соседней дверью.) – Что-то должно измениться в наших отношениях, Фрэнк. Когда создаешь семью по второму разу, бывает так трудно впускать в свой внутренний мир другого человека.

– Это и в первый нелегко, – нетерпеливо отвечаю я.

Филлис явно к чему-то клонит. Но к чему? У меня имелась когда-то клиентка – жена профессора церковной истории и мать троих детей, один из них был аутистом, его приходилось держать в машине привязанным, – так она однажды спросила, не желаю ли я раздеться догола (она тоже разденется) и полюбить ее на лакированном полу псевдоранчо в Белл-Миде – дома, который понравился ее мужу и который она сочла нужным осмотреть вторично, поскольку поэтажному плану не хватало, как ей показалось, «логической завершенности». У психоаналитиков это называется «переносом». Впрочем, ни для кого в риелторском бизнесе сексуальная его составляющая не тайна: часы, проводимые наедине в непосредственной близости (на переднем сиденье машины, в искусительно пустых домах); не так чтобы ложная аура беззащитности и уступчивости; возможность будущего, которое повторится по той же схеме – неожиданные, покалывающие иголочками кожу взгляды глаза в глаза на краю какой-нибудь грядки латука; почти неприметное переглядывание украдкой через горячую летнюю парковку или полированное оконное стекло – да еще и в присутствии супруга. За эти три с половиной года случались мгновения, когда я вел себя не как образцовый гражданин. Другое дело, что за такие штуки можно потерять лицензию и обратиться в посмешище всего города, а я ни тем ни другим рисковать не хочу, хоть в прошлом и позволял себе многое.

И все же я ловлю себя на том, что невесть по какой причине представляю пухленькую Филлис не в халате с печатным рисунком из розовых петунии, а в коротенькой комбинации на голое тело, – она разговаривает со мной, держа в руке стаканчик теплого скотча и поглядывая сквозь жалюзи на гравиевую парковку «Сонной Лощины», по которой восемнадцатилетний сын владельца мотеля Момбо (наполовину полинезиец), по пояс голый, со вздувшимися мышцами, тащит мешок с мусором к контейнеру, что стоит под окном ванной комнаты Маркэмов, за дверью коей мешкотный Джо без всякого удовольствия отдает природе менее всего волнующую воображение дань. Уже второй раз за этот день я думаю о Филлис «вот так», даром что знаю о непорядке с ее здоровьем. И вопрос мой таков: с чего бы это?

– Значит, вы живете один? – спрашивает Филлис.

– Почему вы так решили?

– Просто Джо одно время считал вас геем.

– Ну вот еще. Я, как выражается мой сын, калач тертый.

Впрочем, я озадачен. За два часа во мне успели увидеть священника, жопу с глазами, а теперь еще и гомика. По-видимому, я как-то неправильно выражаю мои мысли. Слышится еще один удар гонга – Джо снова включил трансляцию из Мексики.

– Ну ладно, – говорит, теперь уже шепотом, Филлис, – просто мне на секунду захотелось, Фрэнк, отправиться туда же, куда и вы. Могло получиться приятно.

– Хорошо провести со мной время вам не удалось бы, Филлис. Уверяю вас.

– О. Бред какой-то. Совершенно бредовый разговор. (Жаль, конечно, что она не может сейчас сесть в автобус канадцев.) Вы хорошо умеете слушать, Фрэнк. Уверена, в вашей профессии это плюс.

– Бывает. Но не всегда.

– Вы слишком скромны.

– Удачи вам обоим, – говорю я.

– Ладно, еще увидимся, Фрэнк. Всего хорошего. Спасибо.

Щелчок.

Парочка дальнобойщиков, что сверлили меня взглядами, удалилась. Компании канадцев покинули уборные – руки влажны, носы высморканы, лица омыты, волосы причесаны, рубашки заткнуты в шорты – впрочем, явно ненадолго, – и теперь все они гогочут, вспоминая грязные секреты, которыми успели поделиться в нужниках. Они устремляются к гамбургерной стойке, а их костлявый, не одетый в униформу водитель стоит снаружи у стеклянной двери, наслаждаясь в жаркой ночи сигаретой и минутами тишины и покоя. Глянув в мою сторону, он замечает, что я наблюдаю за ним, покачивает головой – так, точно оба мы хорошо понимаем, что к чему, – тушит сигарету и уходит.

И я, отбросив опасливые мысли, набираю номер Салли, поскольку сознаю, что принял на ее счет плохое решение, что мне следовало остаться с ней и найти – как надлежит мужчине, умеющему выражать свои мысли, – выход из леса, в котором мы заплутали. (Что могло, конечно же, оказаться решением еще худшим: я был усталым, полупьяным, раздражительным и не способным следить за своими словами. Впрочем, иногда лучше принять плохое решение, чем не принимать никакого.)

Однако и Салли, судя по оставленному ею сообщению, могла пребывать в схожем расположении духа, и сейчас мне хочется развернуть машину и помчаться назад, к ее дому, залезть с ней в постель, где мы, поглаживая друг дружку, заснули бы, как супруги со стажем, а поутру утащить ее с собой и начать понемногу внедрять в мою жизнь правильные приемы хотения, научиться радоваться от всей души и отказаться от выжидательной позиции. Даже сорок психоаналитиков, каждый из коих способен указать, на какой мусорной свалке зарыт Джимми Хоффа[54], или назвать улицу, на которой живет в городке Грейт-Фоллс ваш пропавший без вести брат-близнец Ноберт, не смогли бы отыскать для меня лучшего, чем Салли Колдуэлл, «варианта». (Конечно, один из краеугольных парадоксов Периода Бытования таков: в тот миг, когда вы решаете, что перешли реку, вы можете на самом-то деле только вступать в нее.)

– Ну да, чертов ты тупица! – орет один из канадцев, пока я внимательно вслушиваюсь в гудки, гудки, гудки телефона Салли.

Вслушиваясь, я быстренько принимаю новое решение: оставить сообщение о том, что я и примчался бы к ней, да не знаю, где она сейчас, но тем не менее готов заарендовать «Пайпер Команч»[55], который доставит ее в Спрингфилд, откуда мы с Полом заберем ее ко времени ленча. Гудок, гудок.

Однако вместо мелодичного голоса и отчасти лживого (из соображений безопасности) «Привет! Нас сейчас нет, но ваш звонок очень важен для нас» я слышу одни гудки. И представляю себе телефон, трепещущий, точно грешник в аду, на столике у ее накрытой балдахином кровати, которая на моей картинке прекрасна, но пуста. Я набираю номер еще раз и стараюсь представить себе Салли выскакивающей из-под душа или просто возвращающейся из задумчивой подлунной прогулки по пляжу Мантолокинга и теперь взлетающей, перескакивая ступеньки, на веранду, забыв о своей хромоте, надеясь, что звоню я. Ну так я и звоню. Да только гудок, гудок, гудок, гудок.

Почти тошнотворный запах переваренной сосиски плывет по залу от стойки хот-догов. «И у тебя тоже не голова, а помойка», – громко сообщает одна из канадок стоящему в очереди мужчине.

– А в твоей, думаешь, что? Операционная? Ты, между прочим, мне не жена, понятно?

– Пока что, – добавляет другой мужчина и регочет.

Я понимаю, что потерпел поражение, тем не менее надо ехать, и я широким шагом пересекаю зал «Винса». Сухопарые подростки из Мунчи и Натли влачатся к автоматам со «Смертельной схваткой» и «Нарковойной», желая кого-нибудь укокошить. Новые путники с усталыми глазами входят в двери, рассчитывая получить здесь то или иное облегчение, игнорируя награды Винса – слишком много впечатлений для одной ночи. Надо бы купить, здесь и сейчас, что-то для Клариссы, однако на продажу выставлена лишь всякая футбольная дребедень да открытки с видами Нью-Джерсийской развязки во все времена года (придется найти что-нибудь завтра), и я выхожу из кондиционерного воздуха прямо к «Эврике», чей водитель стоит, привалясь к своему праздному Джаггернауту, окруженному белеющими в темноте неподвижными чайками.


Снова на текучей, захлебывающейся светом развязке; часы на приборной доске показывают 00.40. Уже настало завтра, 2 июля, и личные мои устремления сводятся теперь лишь ко сну, тем более что завтрашний день будет днем серьезных испытаний, если, конечно, все пройдет идеально в каждой мелочи. И потому я решаю – поздний выезд и прочее – преклонить мою смутную голову где-нибудь в штате Коннектикут, пусть это будет символом и стимулом успешности моей поездки.

Однако шоссе чинит мне препятствия. Помимо заторов из-за дорожных рабочих, въездов и съездов, щитов «ВЕДУТСЯ РАБОТЫ», необходимости перестраиваться в левый ряд и напряженного механического предчувствия, что все Побережье может просто-напросто взорваться, движение на дороге сделалось совсем уж неистовым, мучительным, безумным – как будто всех, кого ночь застала в Нью-Джерси, ждет верная смерть.

У съезда 18E&W, которым заканчивается зона развязки, машины уже едва ползут – перед съездом, за ним, вокруг и дальше, насколько достает взгляд, чуть ли не до моста Джорджа Вашингтона[56]. Световое табло над шоссе советует усталым путникам: «БУДЬТЕ ГОТОВЫ К ДОЛГИМ ЗАДЕРЖКАМ, ИЗБЕРИТЕ АЛЬТЕРНАТИВНЫЙ МАРШРУТ». Более разумной была бы рекомендация: «ПРЕДСТАВЬТЕ, ЧТО ВАС ЖДЕТ ВПЕРЕДИ, И ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ ДОМОЙ». Мое воображение рисует многомильную пробку на магистрали Кросс-Бронкс (и меня, брезгливо мающегося над переполненным адом городской никчемной земли внизу), а за нею – множество несчастных случаев с человеческими жертвами на Хатче, обилие долгих задержек у пропускных пунктов скоростных магистралей, унылая монотонность извещений «МЕСТ НЕТ», которые проводят меня до самого Олд-Сейбрука, да и дальше, а кульминацией их станет ночевка на заднем сиденье машины, припаркованной на кишащей комарьем площадке для отдыха, где меня (худший случай) свяжут, изувечат, ограбят и убьют успевшие настрадаться за свои жизни подростки – которые, вполне возможно, следят за мной от самого «Винса», – и необозримый встречу я простор[57].

И я, человек опрометчивый, избираю альтернативный маршрут.

Не столько альтернативный, сколько другой, более длинный, с трудом прослеживаемый по карте маршрут несостоятельного дурня, что поворачивает на запад, стремясь на восток: сначала по 80-му шоссе, забитому бессчетными машинами, затем на запад к Хакенсаку, оттуда по 17-му мимо Парамуса, на север Штата садов (опять!), хотя движение здесь пугающе разреженное; через Ривер-Эдж, Ораделл и Уэствуд, затем, минуя два пропускных пункта, к Нью-Йоркской линии, на восток к Наяку и Таппан-Зи и через Тарритаун (в котором жил когда-то Карл Бимиш) туда, где Восток открывается перед вами, как открылся когда-то Север перед стариной Генри Гудзоном[58].

Путь, который в спокойную летнюю ночь занял бы тридцать минут, – от Дж. В. до Гринвича, а там прямиком в дороговатенькую гостиничку с видом на залитое лунным светом море – сегодня занимает час пятнадцать, и я все еще нахожусь южнее Катоны, в глазах резь, доверять им нельзя, из кюветов и придорожных карьеров выскакивают призраки, и руль я, боясь заснуть, стискиваю, как автогонщик, пораженный сердечным приступом на трассе Ле-Мана. Несколько раз я подумываю о том, чтобы просто сдаться, съехать с шоссе и устало повалиться на бок, махнув рукой на то, что могут сделать со мной затаившиеся в пригородах Плезантвилля и Валхаллы темные личности в кроссовках, ночные ловцы удачи, – проколют шины, взломают багажник, разбросают вещи и риелторские таблички, отнимут бумажник.

Однако я уже близок к цели. И вместо того, чтобы доехать по широкому, безопасному, надежному 287-му до широкого, безопасного, надежного 684-го и, проделав еще 20 миль, оказаться в Данбери (по существу, это город мотелей, там, возможно, даже круглосуточный винный имеется), я беру в Сомилле (от одного названия в сон тянет) на север и устремляюсь к Катоне, заглядывая в атлас ААА, чтобы отыскать кратчайший путь в Коннектикут.

И тут мне попадается на глаза почти незаметный крошечный деревянный знак «КОННЕКТИКУТ» с маленькой, вручную раскрашенной стрелкой, которая указывает из 1930-х направо. Я следую указанию, свернув на NY 35, мои фары словно высасывают из темноты узкую, извилистую, обнесенную каменными стенами с лесом за ними дорогу на Риджфилд, до которого, по моим расчетам (расстояния, кажущиеся на карте большими, на самом деле малы), остается двенадцать миль. И ровно через десять минут въезжаю в этот спящий буколический городок, и понимаю, что пересек границу штата, не заметив ее.

Риджфилд, который я с осторожностью проезжаю насквозь, шаря по сторонам взглядом в поисках копов и мотелей, это городишко, который даже в бледном свете его бариево-сульфатных уличных фонарей напомнил бы любому (за вычетам тех, кто безвыездно прожил здесь всю жизнь) Хаддам, штат Нью-Джерси, – только побогаче. Узкая, английского обличил главная улица тянется от лесистого юга к украшенному роскошными лужайками району богатых особняков смешанного архитектурного стиля, каждый из которых оборудован первоклассной системой безопасности, а затем пронизывает затейливый коммерческий центр, с крытыми гонтом, преимущественно тюдоровскими по духу домами (богатые риелторы, автосалон классических машин, магазин японских деликатесов, винный, книжный магазин «Пища для ума»). В центре городка расположена огороженная лужайка с военным мемориалом, на который смотрят фасады протестантской церкви и еще двух особняков, переоборудованных под адвокатские конторы. «Лайонс» устраивает собрания по средам, «Кивание» по четвергам. Улицы покороче ответвляются от главной в глубину городка и проходят, изгибаясь, по более скромным, но также густо обсаженным деревьями кварталам, носящим имена Болди, Тодди-Хилл, Скарлет-Оук и Джаспер. Ясно, что всякий, кто живет под магистралью Кросс-Бронкс, переехал бы сюда, если бы смог оплатить перевозку своих пожитков.

Но если проезжать здесь в 2.19 ночи, город проскальзывает мимо тебя так быстро, что ахнуть не успеваешь, и ты сворачиваешь к 7-му шоссе, не найдя, где остановиться, чтобы задать пару вопросов, не увидев ни одного дружественного мотеля, а только пару темных кафе («Де Шато» и «Ле Перигор»), где мужчина может разделаться, сидя напротив своей секретарши, с лобстером «Термидор» или – в обществе взятого из какой-нибудь стоящей поблизости приготовительной школы сына – с телятиной «Скарпатти» и «запеченной Аляской». А вот на жилье здесь рассчитывать не приходится. Городок Риджфилд задержаться никого не приглашает, здесь все рассчитано на местных жителей, и, на мой взгляд, это делает его местом, непригодным для проживания.

Усталый и разочарованный, я неохотно поворачиваю в сторону 7-го, решив остановиться в Данбери, до которого еще пятнадцать миль, а его темные мотельные парковки сейчас под завязку набиты машинами. Все я сделал неправильно. Надо было настоять на ночевке у Салли или, на худой конец, заночевать в Тарритауне – и то и другое спасло бы меня.

И тут впереди, во мраке, там, где 7-е пересекает Риджфилдскую линию, чтобы снова скрыться в заросшей кустарниками коннектикутской глуши, разгорается красное неоновое сияние, на которое я возлагал такие надежды. «МОТЕЛЬ». А под этим словом маленькие расплывчатые буквы складываются в жизнеспасительное «СВОБОДНЫЕ НОМЕРА». И я лечу туда, как ракета.

Однако, заехав на небольшую, в форме месяца парковку (мотель называется «Морской ветерок», хотя никакого способного обдуть его ветерком моря вблизи нет и в помине), я обнаруживаю некую суматоху. Постояльцы высыпали в купальных халатах, шлепанцах и майках из своих номеров. Обильно представлена полиция штата – множество синих мигалок, – тут же большой оранжевый с белым фургон «неотложки» с собственной включенной мигалкой и распахнутыми задними дверцами, готовый, по-видимому, принять пассажира. Парковка отзывается заторможенной нереальностью подсвеченной с тылу съемочной площадки (совсем не то, на что я надеялся), и меня охватывает искушение уехать прочь, хоть мне тогда только одно и останется – завалиться спать на сиденье машины и надеяться, что никто меня не убьет.

Полиция сосредоточена на краю парковки, перед последним домиком, поэтому я останавливаюсь на другом конце, за конторой мотеля, в ней горит свет, а в окно видна стойка портье. Если мне удастся получить номер вдали от театра активных действий, я смогу проспать оставшуюся треть ночи.

Внутри конторы вовсю работает кондиционер, из-за двери, занавешенной красной тканью, несется густой и едкий запах какой-то стряпни. Сидящий позади стойки клерк – худощавый, хмурый уроженец Индийского субконтинента – окидывает меня быстрым взглядом. Он с безумной быстротой тараторит по телефону на языке, мне неведомом. Не прерывая разговора, клерк снимает со стопки регистрационных карточек верхнюю и подвигает ее по стеклянной поверхности стойки к посаженной на цепочку ручке. Под стеклом лежат несколько написанных от руки недвусмысленных инструкций относительно поведения в номере: никаких домашних животных, еду готовить нельзя, телефон бесплатный, почасовая оплата не практикуется, гостей не принимать, бизнесом не руководить (ничто из этого в мои нынешние планы не входит).

Клерк, одетый в положенную ему по чину белую рубашку с короткими рукавами и грязным воротничком, так и продолжает тараторить и даже в какой-то миг переходит на крик, пока я, заполнив гостевую карточку, не пододвигаю ее к нему вместе с моей «визой». Тут он просто кладет трубку, откашливается, встает и начинает что-то писать на карточке собственной шариковой ручкой. Мои нужды, по-видимому, мало чем отличаются от нужд других постояльцев, поэтому обмен любезностями мы опускаем.

– Что случилось на том конце? – спрашиваю я, надеясь услышать, что все уже закончилось, дальнейших серьезных потрясений не предвидится. Может, там просто демонстрируют отцам города Риджфилда полицейские процедуры.

– Не беспокойтесь, – отвечает клерк с нервозностью, способной обеспокоить кого угодно. – Все уже уладилось.

Он протягивает мою карточку сквозь щель проверяющей кредитоспособность машинки, поднимает на меня взгляд, не улыбается, просто утомленно вздыхает и ждет, когда зеленые цифры подтвердят, что заплатить 52 доллара 80 центов я в состоянии.

– И все же, что случилось? – настаиваю я, изображая полное отсутствие беспокойства.

Клерк вздыхает:

– Лучше держаться подальше оттуда.

Он привык отвечать только на вопросы о стоимости номеров и времени, на которое они сдаются. Шея у него длинная, тонкая, такая гораздо лучше смотрелась бы у женщины, уголки рта затенены маленькими, уже не женственными пучочками волос. Большого доверия он не внушает.

– Мне просто интересно, – говорю я. – Идти туда я не собираюсь.

И оглядываюсь сквозь окно на огни, полицейские и «неотложки», по-прежнему разгоняющие тьму. На 7-м шоссе остановилось несколько машин, явно принадлежащих зевакам, вспышки мигалок озаряют лица водителей. Двое патрульных полицейских штата Коннектикут со стетсонами на головах стоят, совещаясь, у своей машины – руки скрещены на груди, плотная, облегающая форма придает им обличие людей сильных и строгих, но, вне всяких сомнений, справедливых.

– Кого-то ограбили, – говорит клерк, пододвигая ко мне квитанцию, на которой я должен начертать: «Фрэнк Баскомб». В этот миг из задрапированной двери появляется низенькая, полная, густоволосая женщина в черно-красном сари и с затравленным выражением на лице. Глухо сказав что-то клерку, она уходит обратно. По непонятной причине я чувствую, что она участвовала в недавнем телефонном разговоре и теперь клерка снова требуют к аппарату – возможно, оставшиеся в Карачи родственники желают намылить ему шею за то, что произошло на другом конце парковки.

– Как это случилось? – спрашиваю я, выводя свое имя над пунктирной линией.

– Мы не знаем. – Он покачивает, сравнивая подписи, головой, затем разрывает квитанцию пополам; о женщине ни слова, точно ее здесь и не было. Уверен, это ей мы обязаны ядовитым кухонным запахом. – Они вселились. Потом был какой-то шум. А как и что произошло, я не видел.

– Кто-нибудь пострадал? – Я смотрю на квитанцию в его пальцах, уже сожалея, что подписал ее.

– Может быть. Не знаю. – Он протягивает мне мою «визу», квитанцию и ключ. – Будете уезжать, мы вернем залог за ключ. Не позже десяти утра.

– Отлично, – отвечаю я и безотрадно улыбаюсь, прикидывая, не отправиться ли мне все же в Дансбери.

– Ваш номер на этом конце, годится? – говорит клерк и указывает в окошко на тот край вереницы дверей, в котором я и надеялся поселиться, и равнодушно улыбается, демонстрируя маленькие ровные зубы. Ему, надо полагать, зябко в его рубашке с короткими рукавами, впрочем, покончив со мной, он сразу снимает с телефона трубку и начинает бормотать что-то на своем непостижимом языке, понизив голос из опасения, что мне известно слово-другое из урду и потому я могу проникнуть в некую важную тайну.

Я выхожу на парковку, ночной воздух кажется еще более наэлектризованным и тревожным. Другие постояльцы мотеля уже расходятся по постелям, но полицейские рации продолжают потрескивать, нервно подрагивающее красное слово «МОТЕЛЬ» гудит, а автомобили полиции, «неотложка» и остановившиеся на шоссе машины создают у меня отчетливое ощущение сильных инфразвуковых вибраций. Где-то неподалеку проснулся от всего этого и разволновался скунс, и едкий запах его словно летит сюда, на свет, из-за темных деревьев. Я думаю о Поле, до которого мне уже рукой подать, и желаю ему спокойного сна – от которого и сам не отказался бы.

Дверь последнего в противоположной череде мотельного домика распахнута, за ней горит резкий свет, быстро мелькают чьи-то тени. Несколько полицейских стоят вокруг запаркованного прямо перед дверью синего «шевроле субурбан», все дверцы нараспашку, внутреннее освещение включено. К машине прикреплен прицеп с лодкой, «Бостонским китобоем», и отпускным снаряжением: велосипед, водные лыжи, связка легкой раскладной мебели, баллоны для подводного плавания и деревянная собачья конура. Местные копы что-то ищут в лодке, светя фонариками. К заднему боковому окну машины прилеплена на присосках картинка – плотоядно ухмыляющийся Багз Банни.

– Безопасного места теперь нигде не отыщешь, – произносит за моей спиной хриплый мужской голос, и я даже подпрыгиваю от неожиданности. Быстро обернувшись, я вижу здоровенного, тяжело дышащего негра в зеленой униформе перевозочной компании «Мейфлауэр». Под мышкой у него зажат черный кейс, а над нагрудным карманом и под красным «Мейфлауэр» вышито в желтом овале слово «Тэнкс». Смотрит он туда же, куда только что смотрел я.

Мы стоим прямо за моей «краун-викторией», и, едва увидев его, я замечаю также фургон «Мейфлауэр», запаркованный по другую сторону 7-го шоссе, у закрытого в этот час овощного ларька.

– Что там происходит? – спрашиваю я.

– Мальчишки вломились в номер хозяев этого «субурбана», ограбили их. А после убили владельца. Оба вон там, – он указывает пальцем, – в той полицейской машине. Кому-нибудь стоило бы пойти туда, вышибить из них дух, да и дело с концом.

Мистер Тэнкс (имя, фамилия, прозвище?) тяжело вздыхает. У него широкое лицо покрывшегося копотью футбольного форварда, огромный нос с большими ноздрями и почти невидимые, так глубоко они сидят, глаза. Униформа мистера Тэнкса состоит из нелепых длинных зеленых шортов, которых едва-едва хватает, чтобы обтянуть его гузно и бедра, и черных нейлоновых гольфов до колен, подчеркивающих сходство его икр с большими бифштексами. Мистер Тэнкс на голову ниже меня, но мне не составляет труда представить его в обнимку со шкафом или новым холодильником, который он тащит по нескольким лестничным маршам.

Двое патрульных полицейских по-прежнему охраняют свою машину, стоящую с включенными фарами в самой середке парковки. Сквозь ее заднее окно я различаю сначала одну белую физиономию, потом вторую; юношеские лица склонены вперед – это означает, что оба в наручниках. Юноши молчат и, по-моему, наблюдают за патрульными. Тот, которого я вижу яснее, вроде бы улыбается в ответ указавшему на него мистеру Тэнксу.

Глядя на эти лица, я чувствую, как у меня что-то нервно подрагивает внутри, словно в животе закрутился вентилятор. И гадаю, не сулит ли это нового содрогания, но нет, обходится без него.

– А как узнали, что это их рук дело?

– Да они удрать попытались, вот так и узнали, – уверенно отвечает мистер Тэнкс. – Я как раз выезжал на седьмое. И вижу – полицейская машина шпарит на скорости миль в сто. Милях в двух отсюда их взяли. Разложили обоих по капоту, мордами вниз. Всего за пять минут управились. Мне об этом патрульный рассказал.

Мистер Тэнкс вздыхает снова, угрожающе. От него, водителя грузовика, приятно попахивает кожей сидений и упаковочным уплотнителем, в который завертывают хрупкие вещи.

– Бриджпорт, – бормочет он, выговаривая «порт» как «пот». – Убийство, оно и есть убийство.

– Откуда эти люди? – спрашиваю я.

– Из Юты, по-моему. – И немного помолчав, добавляет: – Лодочку с собой взяли.

В этот же миг из двери выходят двое санитаров в красных рубашках, вынося в ночь складные металлические носилки. К носилкам привязан длинный черный пластиковый мешок вроде тех, в каких перевозят клюшки для гольфа, этот кажется комковатым, потому что в нем лежит труп. А еще миг спустя коренастый, толстошеий белый мужчина в белой рубашке с короткими рукавами, при галстуке и пистолете, со свисающим на шнурке с шеи полицейским жетоном, выводит из двери блондинку в легком, расшитом синими цветами платье, придерживая ее, как арестованную, за плечо. Они быстро идут к патрульной машине, один из патрульщиков открывает заднюю дверцу и начинает вытаскивать наружу юношу, того, что улыбался недавно. Однако детектив на ходу говорит что-то, патрульщик отступает в сторону, оставив юнца в машине, второй снимает с пояса фонарик.

Детектив подводит блондинку к открытой дверце. У нее очень легкая поступь. Патрульщик светит фонариком в лицо сидящего у дверцы юнца. Я вижу бледную, как у привидения, кожу, которая выглядит влажной даже с моего места, волосы на висках сбриты, но сзади свисают. Он смотрит прямо в горящий фонарик с таким выражением, словно готов выставить напоказ все, что о нем следует знать.

Женщина бросает на него короткий взгляд и сразу отводит глаза в сторону. Юнец произносит несколько слов – я вижу, как шевелятся его губы, – и женщина тоже что-то говорит, обращаясь к детективу. Затем оба поворачиваются и быстро направляются к двери домика. Патрульщик сразу же захлопывает дверцу машины, садится вместе с напарником на передние сиденья. Громко взвывает сирена, включается голубая мигалка, и машина – «краун-вик», такая же, как у меня, – медленно проезжает несколько ярдов, а потом двигатель ее взревывает, колеса начинают вращаться быстрее, и она вылетает на 7-е и уносится на север, сирена ее еще слышна, но самой машины уже не видно.

– А вы докуда добраться пытаетесь? – хрипловато осведомляется мистер Тэнкс. Он аккуратно разворачивает упаковку с двумя пластинками мятной жевательной резинки и отправляет обе в свой большой рот. Кейс по-прежнему зажат у него под мышкой.

– В Дип-Ривер, – отвечаю я, почти онемевший от этого зрелища. – Заберу там сына.

Дрожь в животе стихла.

Стоявшие на 7-м зеваки начинают расползаться. Машина «неотложки» – задние дверцы уже закрыты, свет внутри погас – осторожно отъезжает задом от мотельной двери и неторопливо устремляется вслед за патрульщиками – в Данбер, я полагаю; ее мигалки, серебристая и красная, вспыхивают, но сирена молчит.

– А оттуда куда? – Он сминает обертку жвачки и начинает мощно работать челюстями. Я замечаю на его безымянном пальце толстое золотое кольцо с бриллиантом, вещь, которую крупный человек может придумать сам для себя или получить за победу в «Супер Боул».

– В «Баскетбольный зал славы». – Я дружелюбно смотрю на него. – Были там когда-нибудь?

– Не-а, – покачав головой, отвечает он. Воздух, который он выдыхает, сильно пахнет сладкой мятой. Волосы у мистера Тэнкса короткие, густые, черные, но растут почему-то не по всей голове. Кое-где виднеются островки поблескивающей кожи, отчего он выглядит старше своих лет – по моим, то есть, предположениям. Скорее всего, мы с ним ровесники. – А чем занимаетесь?

Слова «СВОБОДНЫЕ НОМЕРА» безмолвно гаснут, а следом и «МОТЕЛЬ», зато вспыхивает, погуживая, «НЕТ». Клерк опускает в конторе жалюзи, смыкает их планки и почти сразу за этим выключает свет.

Я понимаю, что мы с мистером Тэнксом не то чтобы общаемся, мы просто засвидетельствовали ненадолго опасную природу жизни как таковой и неопределенность нашего присутствия в ней. Другой причины стоять здесь бок о бок у нас нет.

– Недвижимостью, – отвечаю я, – в Хаддаме, Нью-Джерси. Это примерно в двух с половиной часах отсюда.

– Город богачей, – говорит мистер Тэнкс, продолжая усердно жевать резинку.

– Кое-какие богатые люди там имеются, – соглашаюсь я. – Но есть и такие, что просто торгует недвижимостью. А вы где живете?

– Разведен, – отвечает мистер Тэнкс. – А живу, можно сказать, вон в той колымаге. – Он обращает полуночное лицо к своему грузовику.

На боку огромного фургона мистера Тэнкса изображен лихой зеленый корабль «Мейфлауэр», прорезающий лихие желтые волны. Едва ли не самая патриотичная картинка, какую я видел в окрестностях Риджфилда. Я представляю, как мистер Тэнкс, облаченный (по непонятной причине) в красную шелковую пижаму, забирается в свой высокотехнологичный спальный отсек, подсоединяет наушники к CD-плееру с диском Эла Хиблера, листает «Плейбой» или «Смитсониан», жует «сэндвич гурмана», купленный на дороге и разогретый в мини-микроволновке. Возможно, Маркэмам стоит подумать о таком фургоне вместо пригородов.

– В нем, наверное, неплохо, – говорю я.

– Надоедает такая жизнь. Да и тесновато там, – говорит мистер Тэнкс. Весу в нем фунтов 290, я полагаю. – А у меня собственный дом есть, в Альгамбре.

– Там ваша жена живет?

– Не-а, – крякает мистер Тэнкс. – Там моя мебель стоит. Как соскучусь, навещаю ее.

У все еще освещенного домика, в котором произошло убийство, полицейские, чьи стетсоны сдвинуты теперь на затылки, закрывают дверцы «субурбана» и, негромко переговариваясь, заходят в домик. Мы с мистером Тэнксом – последние из наблюдателей. Времени сейчас, я думаю, около трех. Меня так и тянет лечь в постель и уснуть, но я не хочу оставлять мистера Тэнкса в одиночестве.

– Позвольте мне вам вопрос задать. – Мистер Тэнкс по-прежнему прижимает к себе могучей рукой кейс и сосредоточенно жует резинку. – Раз уж вы недвижимостью занялись.

(Как будто это произошло лишь пару недель назад.) На меня он не смотрит. Возможно, его смущает необходимость обращаться ко мне как к профессионалу.

– Я вот подумываю дом мой продать. – Смотрит он прямо перед собой, в темноту.

– Тот, что в Альгамбре?

– Угу. – Он с шумом втягивает в себя воздух через широкие ноздри.

– В Калифорнии, как я слышал, цены вниз не идут, если вы именно это хотите узнать.

– Я его в семьдесят шестом купил. – Еще один шумный вдох.

– Ну, тогда у вас все в полном ажуре, – говорю я, сам не зная почему; в Альгамбре я ни разу не был, как там обстоят дела с налогами, с конкуренцией, каков расовый состав или состояние рынка, не знаю. Очень может быть, что настоящую Альгамбру я увижу раньше, чем Альгамбру мистера Тэнкса.

– Я вот что понять хочу, – говорит он и утирает большой ладонью лицо, – стоит мне сюда переезжать или не стоит.

– В Риджфилд? – Не самый очевидный выбор.

– Да все равно куда.

– У вас есть здесь друзья, родные?

– Нету.

– Может, где-то здесь находится контора «Мейфлауэра»?

Он покачивает головой:

– Им все едино, где ты живешь. Лишь бы грузовик водил.

Я с интересом вглядываюсь в его лицо.

– А вам здесь нравится? – Теперь я имею в виду все Побережье, от полуострова Делмарва до Истпорта, от Уотер-Гэпа до острова Блок.

– Тут неплохо, – говорит он. Его словно сидящие в пещерах глаза сужаются, он помаргивает, глядя на меня так, точно почуял, что я над ним посмеиваюсь.

Да ничего подобного! Я прекрасно (думается мне) понимаю, что он имеет в виду. Если бы он ответил, что его тетушка Панси живет в Броктоне или брат Шерманн в Трентоне или что он хочет перейти на управленческую работу в одну из контор корпорации «Мейфлауэр», находящуюся, скажем, во Фредерике, штат Мэриленд, или в Айере, штат Массачусетс, в этом присутствовал бы здравый смысл. Хоть и было бы менее интересным в человеческом отношении. Однако, если я прав, его вопрос в гораздо большей степени связан со знамениями и предвестиями и относится к природе непредвиденного (а не к экономике «ржавого пояса» страны или снижению стоимости квадратного фута жилья в агломерации Хартфорд – Уотербери).

Нет, вопрос мистера Тэнкса взят из того разговора, который каждый из нас ведет в одиночестве со своим безмолвным «я», и правильный ответ на него порождает роскошное ощущение синхронистичности – вроде того, с каким я четыре года назад вернулся из Франции, – когда все, что ни происходит, великолепнейшим образом относится к тебе, и все, что делаешь ты, словно бы направляется теплым, невидимым астральным лучом, исходящим из некоей точки в космосе, слишком далекой, чтобы установить ее местонахождение, но ведущей тебя – если ты просто следуешь ее указаниям и остаешься на связи с ней – туда, где тебе хочется оказаться. У христиан имеется более суровая версия этого луча, и у джайнистов тоже. Наверное, именно так ведут себя танцоры на льду, объездчики лошадей и психотерапевты, помогающие людям справиться с горем. Мистер Тэнкс – один из множества тех, кто пытается, не расставаясь с надеждой, выйти из состояния, в котором он устал пребывать, найти что-то лучшее, и потому хочет узнать, что ему следует делать, а это вопрос очень сложный.

Конечно, я с радостью помог бы ему настроиться на эти малые светила, боюсь лишь, что он при этом встревожится, приняв меня за чокнутого, или за пройдоху-риелтора, или за гомосексуалиста с эндоморфными полирасовыми аппетитами. В смысле наиболее благородном такая помощь и составляет суть риелторской профессии.

Я складываю на груди руки и позволяю себе немного сдвинуться вбок, чтобы прислониться бедром к багажнику моей «краун-виктории». А затем, переждав несколько секунд, говорю:

– Думаю, я точно знаю, что вы имеете в виду.

– Вы это о чем? – с подозрением спрашивает мистер Тэнкс.

– О том, что вы задаетесь вопросом, куда вам лучше всего перебраться, – сообщаю я тоном, в котором нет (надеюсь) ни агрессивности, ни пройдошества, ни гомофилии.

– Да, но главное не в этом, – отвечает мистер Тэнкс, уже норовя увильнуть от обсуждения темы, которую сам же и предложил. Но все же продолжает: – Хотя, в общем-то, верно. Я хотел бы обосноваться в каких-то других краях, понимаете? Наподобие здешних.

– Вы стали бы жить тут? – спрашиваю я – благожелательно, профессионально. – Или просто поселили бы вашу мебель?

– Жить. – Мистер Тэнкс кивает и устремляет взгляд в небо, словно желая узреть в нем будущее. – Я не возражал бы даже против переезда в места, где жил прежде, если бы они мне нравились. Понимаете, о чем я?

– Полагаю, да, – отвечаю я, подразумевая «целиком и полностью».

– Восточное побережье кажется мне вроде как уютным. – Внезапно мистер Тэнкс поворачивается к своему фургону, словно услышав какой-то звук и ожидая увидеть человека, который выцарапывает на его боку некую гадость или собирается влезть в него и спереть телевизор. Но никого там нет.

– Вы родом откуда? – спрашиваю я.

Он по-прежнему смотрит на свой грузовик, не на меня.

– Из Мичигана. Мой старик был там хиропрактиком. Из негров этим мало кто занимается.

– Я думаю. Вам нравилось там?

– О да. Я любил те края.

Нет смысла заверять его, что я и сам – старая Росомаха[59] или что у нас с ним, наверное, много общего. Развод, для начала. В любом случае мои воспоминания разойдутся с его.

– Так почему бы вам не вернуться, не купить там дом? Или не построить? Я так думаю, для этого семи пядей во лбу не потребуется.

Мистер Тэнкс бросает на меня настороженный взгляд – как будто я намекнул на недостаток пядей в его лбу.

– Там теперь моя бывшая жена проживает. Нет, не пойдет.

– А дети у вас есть?

– He-а. Потому я в «Зале славы» и не был.

Густые брови его слегка опускаются. (Какое мне дело, есть у него дети, нет?)

– Ну, я вам вот что скажу. – Мне все еще хочется подбодрить мистера Тэнкса, сообщив ему какие-то полезные факты, некие данные, которые помогут решить, что делать дальше. Меня даже тревожит немного то обстоятельство, что он не сознает, как хорошо я понимаю его чувства, которые и сам когда-то испытывал. Ничто не огорчает нас сильнее, чем наша неспособность поделиться с другим важнейшими сведениями о жизни. – Я просто хочу сказать вам следующее, – начинаю я заново, внеся небольшую поправку. – Я занимаюсь продажей домов. И живу в очень приятном городке. В скором времени цены начнут расти, и я думаю, что к концу года, а может, и раньше процент комиссионных тоже повысится.

– Там у вас слишком богатые люди живут. Бывал я в вашем городке. Перевозил туда жену одного баскетболиста. А год спустя перевозил оттуда.

– Вы правы, жизнь там недешевая. Но позвольте вам сказать, что большинство экспертов считает покупку, которая обходится вам в два с половиной годовых дохода, без вычета налогов, вполне разумным долговым бременем. У меня есть сейчас в Хаддаме дома (все были показаны Маркэмам и мгновенно отвергнуты) ценой в двести пятьдесят, а в скором времени появятся и новые. И, по моим ощущениям, в долгосрочной перспективе, независимо от того, кто победит, Дукакис, Буш или Джексон (ну этот навряд ли), цены в Нью-Джерси останутся прежними.

– Угу, – бормочет мистер Тэнкс, и я мгновенно ощущаю себя пройдохой (каковым, возможно, каждый риелтор и является).

Впрочем, на мой взгляд, я оказываю большую услугу человеку, которому продаю дом в городе, где жизнь терпима. А если я пытаюсь что-то продать ему и у меня это не выходит, он хотя бы начинает лучше представлять, что ему по душе (будем считать, что он может себе это позволить). Кроме того, я не сторонник идеи «разведения мостов», с реализацией которой мистеру Тэнксу, похоже, доводилось сталкиваться. Я за то, чтобы гарантировать всем и каждому одни и те же права и свободы. И если это подразумевает необходимость торговать участками земли Нью-Джерси, как пончиками, чтобы всем нам досталось по сладкому кусочку, пусть так. Все равно лет через сорок нас на этом свете уже не будет.

Иными словами, устыдить меня не так-то легко. Что касается мистера Тэнкса, он определенно стал бы недурным добавлением к нашей общине, и Кливленд-стрит приняла бы его с тем радушием, какое способно обеспечить содержимое его бумажника (вот только грузовик ему пришлось бы пристраивать где-то еще). Да и оказать человеку услугу, не попытавшись его заинтересовать, я, как ни крути, не могу.

– А что в работе риелтора самое худшее?

Он снова смотрит не на меня – в небо над крышами «Морского ветерка», где все выше восходит горбатый месяц, окруженный размытым гало. Мистер Тэнкс дает мне понять, что не готов к покупке дома в Нью-Джерси, ну и отлично. Разговоры вроде нашего он может вести с кем угодно – ему нравится бессвязно и меланхолически рассказывать о его желании оказаться в каком-нибудь месте получше, а я испортил всю малину попыткой понять, в каком и как. Может быть, он прекрасно себя чувствует, посвятив жизнь перевозке людей туда и сюда.

– Кстати, я – Фрэнк Баскомб.

Я произвожу жест из разряда «здравствуй и прощай» – протягиваю руку в сторону обтянутого зеленой тканью живота мистера Тэнкса. Он вяло сжимает лишь кончики моих пальцев. Мистер Тэнкс хоть и выглядит как вышибала из команды Винса шальных времен Барта Старра и Фаззи Терстона[60], но рукопожатие у него, точно у светской девицы.

– Тэнкс, – это единственное, что он считает нужным проворчать.

– Ну так вот, я не знаю, есть ли в ней хоть что-то плохое, – говорю я, отвечая на его вопрос о работе риелтора и внезапно ощущая сминающую мой мозг усталость, мучительную потребность в сне. И делаю паузу, чтобы перевести дыхание. – Когда она мне надоедает, я просто стараюсь не обращать на это внимания, остаюсь дома и читаю книжку. Но если уж в ней непременно должна быть дурная сторона, так она связана с клиентами, которые убеждены, будто я хочу втюхать им дом, который они невзлюбили, что мне наплевать, нравится он им или нет. А этого со мной никогда не бывает.

И я провожу по лицу ладонью, подталкивая веки вверх, не позволяя им смежиться.

– Не любите, когда вас неправильно понимают, так? – Похоже, мне удалось позабавить мистера Тэнкса. Что-то странно булькает у него в горле, повергая меня в недоумение.

– Пожалуй, что так. Или не так.

– Я-то вашего брата всегда жульем считал, – говорит мистер Тэнкс, словно обсуждая кого-то еще с кем-то еще. – Вроде торговцев подержанными машинами. Или тех, кто продает похоронные страховки. В этом роде.

– Не вы один, я полагаю. – Мне приходит в голову, что мы стоим всего в двух футах от моего багажника, набитого риелторскими табличками, бланками предложений, квитанциями об уплате задатка, описаниями домов, памятками для клиентов, стикерами «ЦЕНА СНИЖЕНА» и «ПРОСТИТЕ, ЭТОТ ДОМ ВЫ УПУСТИЛИ». – На самом деле главная моя забота – избежать неверного понимания. Я не хотел бы поступать с вами так, как не хочу, чтобы поступили со мной, – во всяком случае, по риелторской части.

Как-то коряво получилось (из-за усталости).

– Хмх. – Вот и весь ответ мистера Тэнкса. Время наших общих наблюдений за странностями жизни истекает.

Внезапно на другом конце вереницы мотельных домиков из двери последнего, освещенного, ради которого и продолжается наше ночное бдение, выходят двое полицейских в форме, за ними следует крепыш-детектив, а за ним женщина-полицейский, тоже в форме, придерживающая за руку молодую жену в синем платье. Та, в свой черед, держит за ручку крошечную светловолосую девочку, которая обводит опасливым взглядом окрестную тьму, оглядывается на домик, а затем, словно вспомнив что-то, поворачивается, чтобы взглянуть на прилепленного к окну «субурбана» слабоумно ухмыляющегося Багса. На девочке опрятные короткие желтые шорты, теннисные туфли поверх белых носков и ярко-розовый свитерок с красным, придающим ему сходство с мишенью, сердцем спереди. Коленки девочки чуть-чуть вывернуты вовнутрь. Когда она снова оглядывается по сторонам и не находит никого знакомого, взгляд ее останавливается на мистере Тэнксе. Так, не сводя с него глаз, она и пересекает парковку, направляясь к машине без опознавательных знаков, которая отвезет ее с матерью куда-то еще, в какой-то город Коннектикута, где ничего страшного-ужасного не произошло. Там она уснет.

Они оставили свой домик открытым, а лодку – набитой более чем пригодными для покражи вещами, которые стоило бы запереть в доме или отдать на хранение. (Именно мысли об этом могли помешать мне спокойно спать, даже если бы убили мою возлюбленную, в середине какой-нибудь ночи 1984 года.)

Впрочем, перед тем как нырнуть в машину, молодая женщина оглядывается на свой домик, на «субурбан», обводит «Морской ветерок» взглядом и останавливает его на мне и мистере Тэнксе – в некотором роде своих компаньонах, сочувственно наблюдающих издали за тем, как она вступает в схватку с горем, смятением и утратой, со всем этим сразу и совершенно одна. Женщина поднимает лицо к звездам, и свет падает на него, и я вижу, что молодые, свежие черты его искажены испугом. Она уловила первый душок, первый проблеск того, что все ее прежние, существовавшие еще два часа назад связи с жизнью распались и она обратилась в часть новой системы отношений, суть которой и главное средство связи – опасливость. (Выражение ее лица не так уж и отличается от того, какое я видел на лице убившего мужа этой женщины юнца.) Я, разумеется, мог бы установить с ней подобие новой связи – словом или взглядом. Однако связь наша продлилась бы только миг, а главное, в чем она теперь нуждается, – и начинает понимать это – осторожность. Получить в молодые годы урок осторожности – не худшее, что может с нами случиться.

Женщина скрывается в полицейской машине. Хлопает дверца, и через полминуты все они уезжают: сначала местные полицейские в патрульной машине Фэрфилдского управления шерифа, двигатель ее негромко урчит, мигалка вращается; затем лишенный опознавательных знаков автомобиль, за рулем которого сидит женщина-полицейский, – этот, как и «скорая», уходит в противоположном направлении. И снова, едва они скрываются среди кустарников и деревьев, начинает выть сирена. Нынешней ночью они сюда не вернутся.

– Бьюсь об заклад, страховку им выплатят, – говорит мистер Тэнкс. – Мормоны. Знаете, уж им-то всегда платят. Эти ребята своего не упустят.

Он сморит на часы, глубоко врезавшиеся в его огромную руку. Время суток для него значения не имеет. Не понимаю, откуда ему известно, что они мормоны.

– Вы знаете, как помешать мормону стибрить ваш сэндвич, пока вы ловите рыбу?

– Как?

Странное я выбрал время для анекдотов.

– Скормить его другому мормону.

Откуда-то из глубины груди мистера Тэнкса снова доносится «хмх». Такова его метода разрешения неразрешимого.

Я, однако ж, хотел бы узнать – поскольку мистер Тэнкс дал понять, что считает нас, риелторов, двоюродными братьями подкручивающих одометры торговцев подержанными автомобилями и проходимцев, которые мухлюют с кладбищенскими участками, – что он думает о водителях грузовиков. Занимаясь моим бизнесом, приходится выслушивать массу враждебных высказываний на их счет, обычно в них видят ту составляющую индустрии перевозок, от которой можно ждать любой пакости. Впрочем, я удивился бы, обнаружив, что у мистера Тэнкса имеются аналитические воззрения на его собственный счет. Наибольшее, не приходится сомневаться, счастье он испытывает, сосредотачиваясь на том, что происходит за его ветровым стеклом. В этом отношении он похож на вермонтца.

В лесу за «Морским ветерком» принимается лаять собака – возможно, на скунса, – где-то еле слышно звонит телефон. Общего у меня с мистером Тэнксом нашлось, вопреки моим желаниям, не так чтобы много. Боюсь, мы с ним не созданы друг для друга.

– Пожалуй, мне пора на боковую, – говорю я, делая вид, что мысль эта пришла мне в голову только что. И одаряю мистера Тэнкса оптимистической улыбкой, в которой нет ничего завершающего, одна лишь поверхностная приязнь.

– Насчет правильного и неправильного понимания.

Оказывается, мистер Тэнкс продолжает обдумывать наш разговор (сюрприз).

– Верно, – говорю я, хотя что верно-то?

– Может, я приеду сюда, в Нью-Джерси, и куплю у вас большой дом, – величаво объявляет он, а я начинаю понемножечку продвигаться в сторону моего домика.

– Желаю вам так и поступить. Это было бы здорово.

– Есть у вас какие-нибудь дорогие кварталы, в которых я смогу ставить мой грузовик?

– Можно поискать, хоть это и займет время, – отвечаю я. – Что-нибудь да придумаем.

Его можно, к примеру, ставить у камеры хранения в Кендалл-Парке.

– Мы могли бы заняться этим, а? – Мистер Тэнкс зевает во весь свой пещерный рот, закрывает глаза и откидывает ворсистую голову назад, подставляя лицо лунному свету.

– Конечно. А в Альгамбре вы где его оставляете?

Он поворачивается ко мне, только теперь замечая, что разделявшее нас расстояние увеличилось.

– Ниггеры в вашей части Нью-Джерси имеются?

– Целая куча, – отвечаю я.

Взгляд мистера Тэнкса становится более пристальным, и, разумеется, я, как мне ни хочется спать, немедля начинаю страшно жалеть о своих словах, однако сказанного не воротишь. Я лишь останавливаюсь, уже утвердив одну ногу на пешеходной дорожке «Морского ветерка», и беспомощно жду того, что уготовили мне жизнь и судьба.

– Потому как мне не хочется оказаться белой вороной, понимаете? – Похоже, мистер Тэнкс и вправду задумался, пусть и ненадолго, о том, чтобы переехать в Нью-Джерси и начать новую жизнь в милях и милях от одинокой Альгамбры и сумрачного, студеного Мичигана.

– Уверен, вы будете счастливы здесь, – робко обещаю я.

– Может, я позвоню вам, – говорит мистер Тэнкс и тоже трогается с места, вышагивая почти с живостью, его толстые, как пивные бочонки, ноги переступают одна за другой, напрягая длинные зеленые шорты, но шаг у него короткий; по-видимому, ходьба вразвалочку дается ему нелегко, а руками он так даже и помахивает, несмотря на зажатый под мышкой кейс.

– Это было бы здорово.

Надо дать ему мою карточку, чтобы он позвонил мне, если приедет слишком поздно и не отыщет ни места для грузовика, ни чьей-либо поддержки. Но он уже вставляет ключ в замочную скважину своей двери – в трех домиках от места убийства. Внутри загорается свет. И прежде чем я успеваю окликнуть его, упомянуть о карточке или сказать «спокойной ночи», да и вообще что-то сказать, он проходит внутрь и быстро закрывает дверь.


Войдя в мой двухместный номер «Морского ветерка», я включаю кондиционер на половинную мощность, гашу свет и ныряю в постель, молясь о том, чтобы поскорее пришел сон, казавшийся таким неодолимым и час, и десять минут назад. Меня грызет мысль, что надо бы позвонить Салли (да, половина четвертого, ну и что? Я хочу сделать ей важное предложение). Однако позвонить отсюда можно лишь через коммутатор пакистанца, а в конторе все давно спят.

А потом – не впервые за этот день, но в первый раз после моего разговора с Энн на развязке – в голову начинают лезть тревожные, неотвязные мысли о Поле, которого в эту минуту осаждают и призрачные, и реальные горести, размышления о близком суде как официальном ритуале вхождения в жизнь, где ни родители, ни дети в счет уже не идут. Я мог бы пожелать для него и лучшей участи. Хотя мог бы также пожелать, чтобы он перестал мордовать людей уключинами, жизнерадостно красть презервативы и драться с охранниками, чтобы перестал горевать о собаках, которые уж десять лет как померли, и лаять, изображая их воскрешение. Доктор Стоплер говорит (высокомерно), что, возможно, Пол горюет об утрате того, кем, как мы надеялись, он станет. Однако я не знаю, кто таков этот мальчик или кем он был (если, разумеется, это не умерший брат Пола, а это не он). Меня при всякой встрече с сыном одолевает желание сделать его сильнее – хоть я и не всегда встречаюсь с одним и тем же мальчиком, – а поскольку отцом я становлюсь лишь от случая к случаю, то и родитель из меня плоховатый, и задачу мою я выполняю плоховато. Ясно поэтому, что я обязан справляться с ней лучше, должен сказать себе: твой сын нуждается в том, что можешь дать ему только ты (даже если это не так), а затем изо всех сил постараться представить, чем бы таким оно могло быть.

Наконец ко мне приходит убогонький сон – скорее противоположность бодрствованию, чем настоящий отдых, – и по причине близости смерти я то ли вижу в нем Клэр, то ли размышляю о ней и о нашем сладком, как булочки к чаю, зимнем романе, начавшемся через четыре месяца после ее появления в нашем офисе и оборвавшемся три месяца спустя, когда она познакомилась с полным достоинств негром-адвокатом, который был старше ее, но идеально подходил ей и обратил мои скромные вожделения в досадное бремя.

Клэр была совершенной маленькой красавицей, о какой можно только мечтать, – с большими влажно-карими глазами, короткими мускулистыми ножками, которые немного расширялись к бедрам, но мягче не становились, белейшими зубками за красными от помады губами, что заставляло ее улыбаться как можно чаще (даже когда она не была счастлива), и взбитыми волосами, уложенными в смахивающую на меренгу прическу, которую она и ее товарки по Спелману переняли у одной из участниц конкурса красоты «Мисс Черная Америка» и которая сохраняла упругость даже после ночи пылкой любви. Голос у нее был высокий, уверенный, по-алабамски певучий, но говорила она с легким намеком на шепелявость, отчего понять ее удавалось не всегда. Из одежды Клэр предпочитала тесноватые шерстяные юбки, колготки и пастельных тонов кашемировые свитерки, которые так удачно подчеркивали красоту ее эбеновой кожи, что всякий раз, как мне попадался на глаза лишний дюйм оной, я корчился от зудливого желания оказаться с Клэр наедине. (Во многих отношениях она и одевалась, и вела себя, как белые девушки, которых я знал по Билокси – в 60-х, когда учился в «Соснах Залива», – и по этой приятной причине казалась мне несовременной и хорошо знакомой.)

Выросшая в сельском краю, в строго христианской семье, Клэр неуклонно требовала, чтобы о нашем маленьком романе знали только мы, между тем как я никаких пут стеснительности не ведал и уж тем более не стыдился того, что меня, сорокадвухлетнего, разведенного белого мужчину, сразила наповал двадцатипятилетняя чернокожая мать двоих детей. Возможно, по основательным причинам и профессионального толка, и связанным с тем, что жили мы в маленьком, придирчивом городке, мне следовало не ввязываться в эту историю, но я, разумеется, ввязался. Для меня она была такой же естественной, как встреча выпускников средней школы, где ты сталкиваешься с женщиной, будущей красоты которой никто в те давние дни и заподозрить не мог, а теперь она оказывается прекраснейшей из всех, о ком ты когда-либо мечтал, – правда, думаешь так только ты, ну да и хорошо, по крайней мере, никто между вами не встревает.

Однако, на взгляд Клэр, мы с ней, соединяясь, отбрасывали «нехорошую тень», как это называется в Алабаме, что, естественно, делало наши отношения еще более головокружительными и увлекательными – для меня, для нее же они были неправильными и обреченными, и Клэр решительно не желала, чтобы ее бывший муж или жившая в Талладеге мать хоть что-то о них прознали. И потому к самым интимным нашим мгновениям мы подбирались тайком: ее синяя «хонда» под покровом ночи проскальзывала в мой гараж на Кливленд-стрит, а сама она проскальзывала в дом через заднюю дверь. Или, и того хуже, мы встречались, чтобы поужинать и украдкой подержаться за ручки и пообниматься, в тоскливых публичных местах наподобие «Хо-Джоса» в Хайтстауне, «Красного Рака» в Трентоне или «Углей» в Ярдли, в скучнейших заведениях, где Клэр ощущала себя полной невидимкой, пила шнапс с апельсиновым соком и в конце концов начинала хихикать, а потом забиралась со мной в машину, и мы целовались в темноте, пока наши губы не немели, а тела не обмякали.

Впрочем, мы провели также немало обычных, облачноветреных воскресений с ее детьми, разъезжая взад-вперед и прогуливаясь по обоим берегам Делавэра, созерцая приятные, но не захватывающие речные виды, – как любая современная пара, чья жизнь, ее взлеты и падения, проделывала с Клэр то-то и то-то, однако замечательная невозмутимость, с какой она взирала на разногласия, накапливающиеся в нашем обществе, заставляла каждого, кто видел нас, или сидел напротив в «Эпплбиз», что в Нью-Хоупе, или стоял за нами в очередях йогуртовых магазинов, проникнуться добрыми чувствами к себе и к собственной жизни. Я часто говорил Клэр, что мы с ней служим воплощением той очень сложной в этическом плане, а в культурном – разнородной семьи, необходимость которой с таким пылом отстаивают либеральные белые американцы, и что мне наши отношения нравятся, к тому же они такие смешные. Ее, однако ж, моя позиция не устраивала, поскольку Клэр чувствовала себя «выставленной напоказ». Если бы не эта причина (не такая уж и малая), я, наверное, купался бы в блаженстве подольше.

Разумеется, расовое различие не было нашим официальным роковым недостатком. Клэр упорно твердила, что рассчитывать на подлинное будущее, коего я время от времени начинал, не сумев сдержаться, истово для нас желать, несчастный мой возраст не позволяет. И потому нам оставалось лишь продолжать разыгрывать скромную драму с двумя действующими лицами: я изображал отечески доброго, чарующе похотливого белого профессора, который отказывается от своей прежней успешной, но безнадежно заунывной жизни и посвящает оставшиеся ему продуктивные годы «работе» в частном колледже (с одной студенткой), а Клэр выпала роль красивой, умной, говорливой, немного наивной, но вздорной, хоть по существу своему и добросердой выпускницы, которая понимает, что он и она разделяют высокие, но безнадежные идеалы, и из простого человеческого милосердия готова предаваться укромной, чреватой гипертонией, но лишенной будущего (из-за разницы в возрасте) страсти и любоваться на стареющую рожу, ужиная со своим наставником в бездуховных забегаловках, где ничего, кроме рыбных палочек и недожаренных блинов, не подают, и притворяясь перед всеми, кого она знает, что ни о чем похожем на такие ее отношения и речи идти не может. (Никого она, конечно, не обманула и на минуту, о чем на следующий после ее отпевания день сообщил мне Шакс Мерфи – неприятно подмигнув.)

Позиция Клэр была несокрушимой, простой и излагалась со всей откровенностью: мы до смешного не подходим друг дружке и больше трех месяцев не протянем, хотя наше несоответствие и сослужило добрую службу, позволив ей миновать полосу невезения, когда с деньгами у нее было туго, в чувствах своих она запуталась, в Хаддаме никого не знала, а вернуться в Алабаму ей не позволяла гордость. (Доктор Стоплер сказал бы, верно, что Клэр стремилась заклеймить в себе что-то, вот она и воспользовалась мной, как раскаленным добела орудием.) Что до меня, то, если отбросить, как она того требовала, фантазии о вечном постоянстве, Клэр делала мою холостую жизнь интересной, занимательной, увлекательно экзотичной, и делала триллионами волнующих способов, пробуждая во мне напряженное обожание и держа меня в хорошем расположении духа, пока я привыкал к риелторству и отсутствию детей.

– Знаешь, когда я училась в колледже, – однажды, чуть пришепетывая, сказала мне Клэр своим высоким, приятно монотонным голосом (совершенно голые, мы лежали в по-вечернему освещенной, глядящей на улицу спальне на верхнем этаже прежнего дома моей прежней жены), – мы все смеялись и смеялись, рассуждая о том, как подцепим богатого белого старикашку. Какого-нибудь толстого президента банка или крупного политика. Такие у нас были беспардонные шуточки, понимаешь? Типа «когда выскочишь за старого белого дурака», с тобой и то, и это случится. Допустим, он подарит тебе новую машину или путешествие по Европе, а ты возьмешь да и натянешь ему нос. Ну, ты знаешь, каковы они, девчонки.

– Да вроде бы, – ответил я, думая, разумеется, что хоть у меня и есть дочь, но каковы они, девчонки, я не знаю и надеюсь только, что когда-нибудь она станет такой, как Клэр: милой, с твердыми убеждениями на все случаи жизни и ничего не принимающей на веру, имея на то основательные причины. – А чем это мы, белые старикашки, были так нехороши?

– Да ну, ты же знаешь, – сказала Клэр, приподнимаясь на остром локотке и глядя на меня так, словно я лишь сию минуту появился на поверхности Земли и нуждаюсь в строгих инструкциях. – Вы все такие скучные. Белые мужчины скучны. Правда, ты не так плох, как остальные. Пока.

– По моему мнению, чем дольше человек живет, тем интереснее становится, – ответил я, желая заступиться и за расу мою, и за возраст. – Поэтому не исключено, что со временем ты научишься любить меня больше, а не меньше и не сможешь без меня жить.

– Угу, все-то ты понял неправильно, – сказала она, думая, похоже, о собственной жизни, бывшей до того дня не сахаром, но теперь уже пошедшей, как я уверял ее, на подъем. Впрочем, думать обо мне всерьез она не умела, а за все наше совместное время не задала мне и пяти вопросов о моих детях или о том, как я жил до встречи с ней. (Да я и не обращал на это внимания, поскольку любые мелкие персональные уточнения могли лишь доказать то, чего она и так ожидала.)

– Если бы мы не проявляли к жизни сильного интереса, – сказал я, радуясь случаю коснуться спорного момента, – все дерьмо, с каким нам в ней приходится мириться, могло бы просто вытолкнуть нас из нее.

– Мы, баптисты, в это не верим, – заявила она, перебрасывая руку поперек моей груди и утыкаясь твердым подбородком мне в голые ребра. – Этот, как его, Аристотель отменил сегодня занятия. Его, мол, тошнит от звуков собственного голоса, он себя слышать больше не может.

– Мне-то тебя научить нечему, – сказал я, ощутив привычный трепет.

– И не страшно, – согласилась Клэр. – Я тебя надолго не задержу. Тебе станет скучно со мной, ты начнешь повторяться. И меня это вытолкнет отсюда.

Ну что же, примерно так и случилось.

Одним мартовским утром я пришел в офис пораньше (как обычно), чтобы заполнить бланк предложения для назначенного на тот день показа. Клэр, почти закончившая учебу на курсах, которые позволяли ей получить диплом риелтора, сидела за своим столом и читала. Ей всегда было непросто заводить в офисе разговоры о личных материях, тем не менее, едва я уселся, она встала – персикового цвета блузка и джемпер, красные туфли на высоких каблуках, – подошла к моему столу у окна, присела и самым будничным тоном поведала, что познакомилась на этой неделе с мужчиной, адвокатом по долговым обязательствам, зовут его Мак-Суини, и решила начать «встречаться» с ним, перестав, соответственно, «встречаться» со мной.

Я, помнится, был ошеломлен совершенно: во-первых, ее достойной расстрельной команды определенностью, а во-вторых, тем, какую боль ощутил, услышав об ожидавших меня перспективах. Впрочем, я улыбнулся, покивал, как будто и сам помышлял о чем-то подобном (разумеется, не помышлял), и сказал, что, на мой взгляд, она, скорее всего, права, да так и улыбался дальше совсем уж фальшиво, пока у меня не свело щеки.

Клэр добавила, что наконец рассказала обо мне матери, и та сразу велела ей, в «грубых», по словам Клэр, выражениях, бежать от меня как можно дальше (дело было не в моем возрасте, уверен), даже если для этого придется проводить дома одинокие ночи, или уехать из Хаддама, или подыскать другую работу в другом городе, – лекарство чрезмерно сильное, заметил я. Я бы просто отошел в сторонку, надеясь, что она будет счастлива, и радуясь, что провел с ней то время, какое провел, хотя, сказал я, не думаю, что мы с ней совершали нечто сверх того, что веками делают друг с дружкой мужчины и женщины. Это мое замечание рассердило ее (да, в спорах Клэр никогда сильна не была). Поэтому я просто примолк и улыбнулся ей как умалишенный, словно желая сказать (наверное, и желал) «прощай».

Почему я не протестовал, точно понять не могу, ведь я был уязвлен – и нанесенный мне удар пришелся на удивление близко к сердцу, – я коротал последующие дни, сочиняя на пробу сценарии будущего, в котором жизнь будет не так дьявольски жестока, и утешался тем, что эта внезапная, неправдоподобная новость, возможно, дала мне последние ингредиенты, коих недоставало для того, чтобы узнать любовь истинную и вечную, – а в таком разе Клэр принесла в жертву условностям свое вершинное жизненное достижение из тех, что уготованы лишь немногим людям, отважным и свободным от предрассудков. Однако несомненная правда состояла в том, что мое идиллическое постоянство основывалось лишь на очевидной невозможности долгого присутствия Клэр в моей жизни, а это означает в конечном счете, что она была не более чем исполнительницей одной из главных ролей в мелодраме Периода Бытования, сочиненной мной самим (гордиться ей тут особенно нечем, роль Клэр не слишком отличалась от моей эпизодической роли в ее недолгой жизни).

После нашего короткого прощания она вернулась за свой стол и снова углубилась в риелторские руководства. Отношения наши круто изменились, однако мы просидели за столами еще полтора часа, работая! Приходили и уходили коллеги. С некоторыми мы вступали в оживленные и даже шутливые разговоры. Один раз я задал ей вопрос о порядке аннулирования банками права выкупа заложенного имущества, и Клэр ответила мне охотно и спокойно, как и следует отвечать в любой хорошо организованной фирме, цель которой – извлечение прибыли. Никаких других разговоров мы с ней не вели, и, разобравшись с бланком предложения, я позвонил паре возможных клиентов, частично заполнил кроссворд, написал письмо, надел пиджак, несколько минут побродил по офису, обмениваясь остротами с Шаксом Мерфи, и отправился в кафе «Спот», откуда на работу уже не вернулся, – а Клэр (я полагаю) так и сидела за столом, сосредоточенная, словно исповедник. Вот, собственно, и все.

В скором времени она и адвокат Мак-Суини обратились в приятную, жизнерадостную одно-расовую достопримечательность нашего города. (В офисе, бывшем, разумеется, единственным местом, где я с ней встречался, она обращалась ко мне с ненужной, на мой взгляд, уважительностью.)

По всеобщему мнению, двум этим людям повезло в том, что они нашли друг друга, ведь привлекательные представители их расы редки, как алмазы. Кое-какие предсказуемые трудности помешали им пожениться сразу: хваткие взрослые дети Эда подняли шум по поводу возраста и финансового положения Клэр (Эд, естественно, человек моих лет и при деньгах). В Канога-Парке бывший муж Клэр, Вернелл, объявил себя банкротом, подпадающим под действие статьи 11, и попытался добиться пересмотра судебного решения об их разводе. В Мобиле умерла бабушка Клэр, ее мать сломала бедро, а младшего брата посадили в тюрьму – обычный утомительный набор посягательств жизни на человеческую свободу. В итоге все уладилось бы и Клэр с Эдом смогли бы пожениться, подписав ясно сформулированный брачный контракт. Клэр перебралась бы в большой, поздневикторианский дом Эда на Кромвель-лейн, получив в свое распоряжение цветник и машину получше, чем ее «хонда-сивик». Двое ее детей учились бы в одной школе с белыми детьми и со временем забыли, что между ними есть разница. Она продолжала бы продавать кооперативные квартиры, став настоящим докой по этой части. Взрослые дети Эда в конце концов поняли бы, что она честная, прямая, хоть иногда и чересчур уверенная в своей правоте женщина, а вовсе не провинциальная золотоискательница, на которую им следует натравить своих адвокатов. Со временем она и Эд наладили бы приятную, отчасти уединенную пригородную жизнь – небольшое число знакомых, регулярные обеды с ними, совсем уж малое число близких друзей, – жизнь в обществе друг друга; многие выложили бы изрядную сумму, чтобы устроить себе такую, да все как-то не получается, потому что дни их слишком наполнены богатыми возможностями, от которых они ну никак не могут отказаться.

Да только как-то весной Клэр отправилась в «Фазаний луг» и совершенно в духе нашей профессии попала в дурную ситуацию, из которой вышла такой же мертвой, как мормонский путешественник, вынесенный недавно в черном мешке из 15-го номера.

И, лежа в постели, еще живой, под проворными струйками химически охлажденного кондиционером воздуха, овевающими мои простыни, я пытаюсь найти утешение, защиту от чувств, в которые погружают меня и память, и события этой ночи, а именно: ты в тисках, ввергнут в чистилище и не можешь даже пальцем шевельнуть, чему наглядный пример твой тет-а-тет с мистером Тэнксом в смертоносной ночи, ваша общая неспособность высечь искру, найти друг для друга убедительные, ободряющие слова, прийти на помощь. И даже наблюдая, как другой человек уходит в пустую потусторонность, вы не в силах поделиться надеждами на будущее. А были бы в силах, у вас на душе, глядишь, и полегчало бы.

Смерть, ветераном которой я стал, кажется сейчас такой близкой, такой изобильной, такой, о, такой значительной и всесильной, что пугает меня до икоты. Хотя через несколько часов я пущусь со своим сыном совсем в другой путь, полный надежды, жизнеутверждающий, отрицающий все ничтожное, пущусь, чтобы начать все сначала, вооруженный только словами и собственными силами, и не возьму с собой ничего хотя бы вполовину такого же трагического и неотвязного, как тело в черном мешке или утраченные воспоминания об утраченной любви.

Внезапно сердце опять заводит свое будум-бум, будум-будум-бум, как будто и самому мне предстоит вот-вот в спешке покинуть жизнь. И, если б мог, я выскочил бы из постели, набрал чей-нибудь номер и закричал в маленькую твердую трубку: «Все в порядке. Я увернулся. Она была черт знает как близко, я потом расскажу. Но меня не достала. Я чуял ее дыхание, видел, как сверкают в темноте ее красные глаза. Холодная, липкая лапа коснулась меня. Но я ускользнул. Выжил. Жди меня. Жди. Не столь уж и многое нам осталось». Да только нет у меня никого. Ни здесь, ни где-то поблизости нет человека, которому я мог бы это сказать. Как жаль, жаль, жаль, жаль, жаль.

7

Восемь утра. Надо поторапливаться.

Я выезжаю из «Морского ветерка» и, спохватившись, останавливаю машину, чтобы пересечь шоссе, забраться по лесенке на ступеньку зеленого фургона мистера Тэнкса и засунуть под великанский дворник ветрового стекла мою визитную карточку, на обороте которой написано: «М-р Т. Рад был познакомиться с Вами. Звоните в любое время. ФБ», за чем следует мой телефон. (Первое требование искусства продаж – нужно представить себе, что таковая состоится.) Занятно – окидывая быстрым любознательным взглядом кабину водителя, я вижу на пассажирском сиденье сваленные в беспорядке книжки «Ридерз Дайджест», а поверх них огромную желтую кошку в золотом ошейнике, которая таращится на меня так, точно я – оптический обман. (Животных в «Морском ветерке» не приветствуют, а мистер Тэнкс, разумеется, строгий приверженец выполнения всяческих правил.) Уже спускаясь на землю, я замечаю также прямо под дверью кабины выведенное вычурными красными буквами и заключенное в кавычки имя: «Сирил». Мистер Тэнкс безусловно заслуживает пристального изучения.

Вернувшись на парковку, чтобы оставить в конторе ключ (насчет залога я запамятовал), я обнаруживаю, что «субурбан» с прицепленным к нему «Бостонским китобоем» исчез, а поперек закрытой двери № 15 растянута желтая лента с надписью «место преступления». И вспоминаю, что видел все происшедшее во сне: опечатанный домик, машину, которую увозят ночью на буксире коренастые, мускулистые и потные белые мужчины в рубашках с короткими рукавами, кричащие: «Сдай назад, назад сдай», за чем следует жутковатый лязг лебедочной цепи, взрев большого мотора и новый крик: «Пошла, пошла, пошла».


В 8.45 я (со слезящимися глазами) останавливаюсь, чтобы выпить кофе, в Холивилле, у ресторанчика «Среди друзей». И, справившись в атласе, решаю доехать по скоростной магистрали «Янки» до Уотербери, добраться оттуда через Мериден до Мидлтауна, в котором адъюнкт-профессор Чарли «учит» студентов и студенток Уэслианского университета отличать ионические колонны от дорических, а потом рвануть по СТ 9 прямиком в Дип-Ривер, тогда не придется долго и нудно волочить мою задницу, как я намеревался вчера, до Норуолка, тащиться на восток вдоль Пролива в обществе, не сомневаюсь в этом, четырех триллионов американцев, жаждущих провести спокойные, здравомысленные выходные и делающих все, чтобы этого не случилось.

В ресторанчике я просматриваю норуолкский «Час» в поисках упоминаний о ночной трагедии, хоть и понимаю, что произошла она слишком поздно. Зато узнаю из газеты, что в Огайо умер Аксис Салли, восьмидесяти семи лет, когда-то с отличием окончивший там же Уэслианский университет; что Мартина за три сета переиграла Крис[61]; что гидрологи решили переправить воду озера Мичиган в более важную, пострадавшую от засухи Миссисипи; что вице-президент Буш объявил: экономическое процветание страны достигло «рекордной высоты» (и словно для того, чтобы уличить его во вранье, рядом с этим сообщением красуется боковая колонка, сообщающая об ухудшении положения с ценами, взаимными фондами и продажами CD, промышленными заказами и спросом на авиационные перевозки – теми пунктами избирательной платформы, в отношении коих Дурень Дукакис должен как-то облапошить избирателей, чтобы не сесть в лужу).

Расплатившись, я затискиваюсь между двойными дверьми «вестибюля» ресторанчика, чтобы произвести стратегические звонки: один на мой автоответчик, на котором новых сообщение не оказывается, – уже облегчение; другой Салли с намерением предложить ей чартерный авиарейс в любое место, где мы можем встретиться, – ни ответа, ни подключенного автоответчика, и я чувствую, как мои кишки обвязывают веревкой и рывками тянут вниз.

Затем не без опасений звоню Карлу Бимишу – сначала в чертог корневого пива, где Карла пока что быть и не должно, а после в его холостяцкое логово в Ламбертвилле, где он снимает трубку после второго гудка.

– У меня все путем, Фрэнк, – кричит он, отвечая на мой вопрос о злонамеренных мексиканцах. – Да, надо было позвонить вам ночью. А я вместо этого позвонил шерифу. Правда ожидал всяких ужасов. Но. Ложная тревога. Эти мелкие долдоны так и не объявились.

– Я не хочу, Карл, чтобы вы подвергали себя опасности.

За моей спиной текут клиенты ресторана, открывая двери, овевая меня жарким воздухом, толкая.

– Ну, знаете, я с собой чистильщика прихватил, – говорит Карл.

– Кого прихватил? О чем вы?

– О двенадцатизарядном помповом обрезе, вот о чем, – полным превосходства тоном объявляет Карл и издает зловещий смешок. – Серьезная машинка.

О «чистильщике» я слышу впервые, и слово это мне не нравится. Собственно, оно пугает меня, что довольно глупо.

– Не думаю, Карл, что держать «чистильщика» в пивном ларьке – такая уж хорошая идея.

Карл не любит, когда я именую наш бизнес «пивным ларьком», но так уж я его для себя обозначил. Если не ларек, то что же? Офис?

– Да все же лучше, чем лежать мордой вниз за охладителем березового сока и поедать из бумажной шапочки собственные мозги. Хотя, может быть, тут я и ошибаюсь, – холодно отвечает Карл.

– Иисусе Христе, Карл.

– Я его туда только после десяти притащил.

– А полиция о нем знает?

– Черт, да это они и сказали мне, где его можно купить. В Скотч-Плейнсе, – Карл по-прежнему кричит. – Зря я вам о нем проболтался. Вы такой, черт дери, паникер.

– Как тут не запаниковать, – отвечаю я, ничуть не кривя душой. – Мертвый вы мне без надобности. Я вынужден буду сам торговать пивом, да и страховка наша накроется, если вас там прихлопнут из пушки, на которую нет разрешения. Глядишь, меня еще и под суд отдадут.

– Знаете, вы поезжайте, отдохните с сынишкой. А я буду оборонять Форт Апачи. Вообще-то у меня на это утро и другие дела намечены. Я тут не один.

Все, больше мне сегодня до Карла не достучаться. Он задвинул окошко.

– Если произойдет что-нибудь странное, сообщите мне, ладно? – прошу я тоном, намекающим, что мне не верится в такую возможность.

– Я намереваюсь все это утро на связь не выходить, – сообщает Карл, а затем по-дурацки гогочет и бросает трубку.

Я еще раз набираю номер Салли – вдруг она ходила за круассанами в «Дневной аргонавт». Не отвечает.

Последний звонок – Теду Хаулайхену: надо узнать, что у него нового, да заодно и припугнуть его, напомнив об «эксклюзивных» правах нашей конторы. Вообще-то звонки клиентам – одна из наиболее приятных сторон моей работы. Ройли Маунджер попал в самую точку, сказав, что торговля недвижимостью не имеет никакого отношения к состоянию чьей-либо души и потому деловой звонок – это примерно то же, что приятная партия игры в пинг-понг.

– Это Фрэнк Баскомб, Тед. Как вы там?

– Все в полном порядке, Фрэнк. – Голос его звучит слабее, чем вчера, но кажется достаточно счастливым. Небольшая утечка газа способна порождать не сравнимую ни с чем эйфорию.

– Я просто хотел сказать, Тед, что мои клиенты попросили дать им день на размышления. Ваш дом произвел на них впечатление. Однако домов они видели многое множество, и теперь им нужно заставить себя окончательно переступить черту. Думаю, впрочем, что они решатся купить последний дом, какой я им показал, а это был ваш.

– Отлично, – говорит Тед. – Просто отлично.

– Кто-нибудь еще приезжал, чтобы посмотреть его?

Вопрос первостепенной важности.

– Да, заглядывали вчера несколько человек. Сразу после вас.

Новость не так чтобы неожиданная, но безусловно дурная, досадная.

– Должен напомнить вам, Тед, что наша фирма обладает эксклюзивными правами на продажу вашего дома. Маркэмы из этого и исходят. Они считают, что у них есть немного времени на раздумья, что на них ничто не давит. Мы ведь все это обговорили с вами заранее.

– Ну, не знаю, Фрэнк, – туманно отвечает Тед.

Вполне возможно, что оговорку насчет эксклюзивности Джулия Лаукинен спустила на тормозах, опасаясь, что Тед заартачится, и только табличку с этим словом перед домом поставила. Не исключено также, что дом Теда приобрел из-за своей вечной «перспективности» широкую популярность и потому «Покупай и расти», да и мало ли кто еще, подъезжают к нему в надежде разжиться комиссионными, сознавая, впрочем, что мы можем затаскать их по судам, а вся сделка окажется просто загубленной, – стратегия, равносильная попытке сорвать победную серию футбольной команды, люди порядочные к такой не прибегают. Существует и третья возможность: Тед просто-напросто жулик каких мало и не сказал бы правду даже Господу в небесах. Не исключено, что и рак яичка он выдумал. (Нынче никого и ничем не удивишь.)

– Послушайте, Тед, – говорю я. – Выйдите на вашу лужайку, там такая зеленая с серым табличка воткнута, посмотрите, есть на ней слово «эксклюзив»? Я сейчас в Коннектикуте и поднять серьезный шум попросту не могу. Но во вторник займусь именно этим.

– Как там сейчас? – спрашивает Тед. Идиотский вопрос.

– Жарко.

– Вы не в Маунт-Томе?

– Нет, в Холивилле. Если поведете себя разумно, Тед, и не станете показывать дом кому-то еще, нам, возможно, удастся избежать большого судебного процесса. Мои клиенты должны сохранить шанс сделать предложение.

Нельзя сказать, что у них не было шанса, да еще и образцового, не исключено также, что они в эту минуту разъезжают по пустынным, скучным улицам Ист-Брансуика, надеясь отыскать что-то намного лучшее, чем дом Теда.

– Ничего не имею против, – говорит он немного живее.

– Ну и отлично. Долго ждать меня вам не придется.

– Люди, которые приезжали вчера после вас, сказали, что вернутся нынче утром с предложением.

– Если они вернутся, Тед, – угрожающе говорю я, – постарайтесь не забыть, что у моих клиентов есть право первого выбора. И оно задокументировано.

Или должно быть задокументировано. Конечно, посулы приехать «с утра пораньше», и с предложением – обычная риелторская чушь, рутинно практикуемая обеими сторонами. Обычно те (как правило, покупатели), кто выдает подобные «обещания», либо пытаются произвести впечатление солидных людей, а к пяти часам дня напрочь обо всем забывают, либо обманывают самих себя, полагая, будто от простой перспективы выгодного предложения всем станет хорошо и приятно. Хорошо и приятно человеку становится только от щедрого предложения, которое он может зажать между большим и указательным пальцами. И пока он его не увидит, волноваться особо не о чем (хотя нарастающий гнев продавца ничему еще не навредил).

– Знаете, Фрэнк, я обнаружил очень странную вещь, – говорит Тед с глупым удивлением в голосе.

– Какую?

Я вижу в окно, как на парковку «Среди друзей» выбирается из микроавтобуса компания умственно отсталых детей – подростки с высунутыми языками, хрупкие косенькие девочки, упитанные дауны непонятного пола, всего около восьми человек; они неуклюже соскакивают на горячий гудрон, все в разных цветов шортах на резинках, теннисных туфлях и темно-синих майках со словом «ЙЕЛЬ» на груди. Их воспитательницы, две рослые студентки в таких же коричневых шортах и белых свитерках, выглядят так, точно направляются в Оберлин на соревнования по водному поло. Они запирают автобус, а детишки стоят, глядя кто куда.

– Я обнаружил, что мне очень нравится показывать людям мой дом, – продолжает молоть вздор Тед. – Похоже, он приходится по душе всем, кто его осматривает, и все думают, что мы со Сьюзен хорошо над ним потрудились. Приятное чувство. Я-то полагал, что мне будет противно, что такое вторжение в мою жизнь расстроит меня. Вы понимаете?

– Да, – отвечаю я. Сообразив, что Тед, вполне вероятно, кидала, я начинаю быстро утрачивать интерес к нему. – Это просто-напросто означает, что вы готовы к переезду, Тед. Готовы отправиться в залитый солнечным светом Альбукерке. (И там твои яйца законсервируют в янтаре.)

– Мой сын работает хирургом в Тусоне, Фрэнк. В сентябре я поеду туда на операцию.

– Я помню. – Надо же, город перепутал.

Стайка недужных детей и пара попечительниц-ватерполисток с загорелыми ногами устремляются к дверям ресторана – некоторые из детей бегом, все, кроме двоих, в шлемах футбольных полузащитников, со стянутыми под подбородком завязками.

– Тед, я всего лишь хотел коротко переговорить с вами, узнать, чем для вас закончился вчерашний день. И напомнить насчет «эксклюзивно». У нас с вами договор, и серьезный.

– Ну и ладно, – легко соглашается Тед. – Спасибо, что сказали.

Я представляю, как он, беловолосый, мягкорукий, с ямочками на щеках – уменьшенная копия Фреда Уоринга, – стоит, обрамленный задним окном своего дома, и смотрит на бамбуковый забор, который столько лет отгораживал его от тихой тюрьмы. У меня возникает унылое ощущение совершенной мною ошибки. Мне следовало остаться вблизи от Маркэмов, но мои инстинкты распорядились иначе.

– Я думаю, Фрэнк, что если мне удастся справиться с раком, то я могу попробовать себя в работе с недвижимостью. Вдруг у меня к этому талант. Как вы полагаете?

– Конечно, можете. Правда, талант тут не нужен, Тед. Это как с писательством. Человек, которому нечего делать, находит себе занятие. Ладно, мне пора в дорогу. Сын ждет.

– Рад за вас, – говорит Тед. – Поезжайте. Поговорить мы еще успеем.

– Да уж будьте уверены, – сумрачно отвечаю я, и наш разговор заканчивается.

Детишки уже толпятся у стеклянных дверей, их воспитательницы, смеясь, пробираются между ними. Один из даунов, мальчик, резко дергает дверную ручку и, глядя на стеклянную панель, в которой несомненно видит свое отражение, состраивает свирепую рожу. Остальные дети по-прежнему смотрят кто куда – по сторонам, вверх, вниз и назад.

Когда первая из воспитательниц медленно открывает дверь, за ручку которой все еще цепляется даун, тот бросает на нее гневный взгляд и издает громкий, совершенно безудержный вопль, а из двери прямо в лицо мне ударяет жаркий воздух. Вся компания протискивается в первую дверь и устремляется мимо меня ко второй.

– Опля, – говорит, обращаясь ко мне, первая рослая девушка, и лицо ее освещается чудесной щедрой улыбкой. – Просим прощения, мы немного неуклюжи.

Девушку словно несет поток маленьких кретинов в йельских майках. На груди ее собственной майки стоят в ярко-красном поле слова «Чалленджес, Инк»., а под ними «Венди». Я тоже ободряюще улыбаюсь девушке, и дети проталкивают ее дальше.

Неожиданно маленький даун, так и не отцепившийся от двери, резко разворачивается влево и испускает еще один вопль, явно адресованный мне; темноватые зубы его, сточившиеся почти до десен, стиснуты, одна похожая на клецку рука поднята вверх, кулак сжат. Я замираю у телефонного аппарата, смотрю на мальчика сверху вниз, улыбаясь; все мои надежды на этот день норовят убраться подальше от него, взобравшись по лестнице возможностей.

– Это значит, что вы ему нравитесь, – говорит вторая воспитательница, «Меган», неторопливо подвигаясь вслед за стайкой детей. Конечно, она надо мной подшучивает. На самом деле вопль означает: «Не приближайся к двум нашим душечкам, или я тебе всю рожу изгрызу». (Во многих отношениях все люди одинаковы.)

– Он словно откуда-то знает меня, – говорю я златорукой Меган.

– О, конечно, знает. – Солнце покрыло ее лицо веснушками, глаза столь же кари, сколь ослепительны были глаза Кэти Флаэрти. – Для нас они все на одно лицо, но они способны различить меня или вас с расстояния в милю. Такое у них шестое чувство.

Она улыбается без тени застенчивости – подобная улыбка способна вдохновить вас на минуты, но, боюсь, не часы страстных вожделений. Внутренняя дверь «Среди друзей» с шипением открывается, а после медленно закрывается за ней. Я же выхожу в солнечное утро, чтобы начать последний пробег до Дип-Ривера.


К 9.50 я, осознав, что опаздываю, опаздываю, опаздываю, уже лечу, поднимаясь и спускаясь, по тонущему в серебристой утренней дымке шоссе в сторону Мидлтауна, Уотербери, Меридены. СТ 147 зелено, изгибчиво и приятно, как обнесенная живой изгородью ирландская лужайка, – изгороди здесь, правда, отсутствуют. Каждый поворот шоссе открывает моим взорам новые подземные емкости для воды, уютные придорожные парки штата, маленькие лыжные «горы» – в самый раз для тренировок школьных коман