Книга: Нью-Йоркское Время



Нью-Йоркское Время

Петр Немировский








                            НЬЮ-ЙОРКСКОЕ  ВРЕМЯ    


                                        Роман




Что сказать о людях, еще живых, но уже сошедших с земного поприща, зачем возвращаться к ним?

________

                            Тургенев, «Дворянское гнездо»


                                             



Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.

__________

                                      Послание св. апостола Павла







ГЛАВА ПЕРВАЯ


                                               1


Таможенник раскрыл поданный ему паспорт.

– Уезжаем, значит, в Амэрику? Золото? Брильянты? Оружие? – спросил он и взглянул, сравнивая прилизанного парня на маленькой фотокарточке с этим – долговязым, взлохмаченным, в джинсовом костюме. Темные круги у него под глазами, щетина на впалых щеках. Видать, с перепоя.

– Оружие? Наркотики?

В ответ Михаил пожал плечами. Голова его раскалывалась. Сейчас впору бы смотреть не моргая, отвечать складно и четко, с серьезной миной. Но его губы вдруг изогнулись в улыбке. Михаил всегда улыбался в такие минуты, когда нужно бы сурово молчать. Но предательская дурацкая улыбка появлялась сама собой. Вот и сейчас, когда через минуту он пересечет черту на бетонном полу и сразу станет эмигрантом, он улыбался. Хотя по спине пробегала дрожь.

– Вот ваш паспорт.

Спрятав паспорт в карман, Михаил сделал пару шагов. Свободно вздохнул. Оглянулся – чтобы запомнить всех, кто стайкой стоял за ограждением. Стас, Витька, Охрим. И две незнакомые девки, вчера Витька их привел поздно вечером, когда воздух за окном стал черным и водку уже не закусывали. Михаил помахал им рукой. Витька ему подмигнул, Охрим стал яростно, с остервенением крутить ус, девушки что-то прокричали. Но вдруг взревели турбины – взлетал самолет, заглушая голоса. 

Все. Пора.

– Гудбай! – крикнул Михаил. Повернулся и пошел, сунув руки в карманы джинсовой куртки. Походочка у него легкая, пружинистая. И выправка гвардейская. И годиков ему – тридцать два.

В баре, осушив рюмку коньяка, он, наконец, расслабился. Откинулся на спинку стула, по привычке взлохматил густые темно-русые волосы. Прикрыл глаза и так, неподвижно, сидел, пока горло не отпустил спазм, и слезы на длинных ресницах не высохли.

……...................................................................................................................

В динамиках затрещало. Мужской голос сообщал: «Приближаемся к аэропорту Кеннеди. В Нью-Йорке – плюс тридцать. Влажность – восемьдесят процентов». По салону пошли стюардессы, проверяя, пристегнуты ли ремни. 

– Видите красный огонек? – спросил у Михаила сидящий рядом мужчина. – Это – факел в руке Статуи Свободы. Вот оно, счастье...


                                    ххх


В аэропорту его встречал дядя Гриша. Он стоял в конце длинного коридора, по которому Михаил катил тележку с двумя огромными сумками.

– Мишка! Племяш!

За семь лет дядя Гриша, в общем-то, мало изменился. Он из той породы, что не поддается ни времени, ни пространству. Низенький, хорошо сложенный, с копной жестких волос. Смуглый, просто бронзовый, за что в Бершади его прозвали Эфиопом.

– На таможне обошлось без пьйключений? Все о`кей?

Голос у дяди Гриши слегка огрубел, но все такой же бархатистый. Говорит он, как и прежде – нараспев, с сильным акцентом идиш; «р» порой превращается в «й», словно скачет по гладким камешкам. Михаил любил эту речь, в ней звучали теплые летние ночи над уснувшим местечком. Э-эх, ночи-ноченьки над южным еврейским местечком…

– А ты возмужал. Сколько лет мы с тобой не виделись? Бог ты мой, как время-то летит… Ну пошли, а то дома водка замейзнет, – дядя Гриша улыбнулся, открыв потемневшие зубы и золотые коронки.

Асфальт, нагревшийся за день, остывал, отдавая тепло душному, загазованному воздуху. На стоянке диспетчер руководил погрузкой пассажиров. Подъезжали желтые кэбы.

– Бруклин, – пропел дядя Гриша адрес, когда они вдвоем плюхнулись на заднее сиденье. И с его идишистским акцентом да на американский манер прозвучало «Бьюклин».

Машина покатила по трассе, за окнами замелькали жиденькие перелески, бензозаправки. 

– А зачем здесь стекло? – спросил Михаил, указывая на толстую стеклянную перегородку между водителем и пассажирами.

– Стекло пуленепробиваемое. На случай, если водителя захотят прихлопнуть. Но эти стекла никуда не годятся, лопаются от одного выстрела, – дядя Гриша закурил, выпустил струйку дыма в приоткрытое окошко. Важно помолчав, добавил: – Это, племяш, Амейика.

...А где же небоскребы? Нью-Йорк представлялся Михаилу ярким грохочущим пеклом. А машина въехала в плоский полутемный город, где один к другому жались невысокие домишки. Изредка попадались освещенные пятачки, и тогда Михаил замечал манекены в витринах, прилавки с выложенными на них овощами и фруктами и вдоль тротуаров – горы черных мешков с мусором.

……...................................................................................................................

Сидели за столом втроем – Михаил, дядя Гриша и его жена Ева. Красная икорка поблескивала яркими зернышками, хвост скумбрии торчал из селедочницы, на стекле «Столичной» оттаивал иней.

Михаил, уже после душа, по-домашнему в спортивных штанах и футболке, распаренный, потягивал минеральную воду. Наконец-то он нащупывал хоть какую-то почву. Последние недели перед отъездом все перевернулось и завертелось в его жизни: билеты, визы, ОВИР, ЖЭК. Бесконечные взятки. Пьянки. Как мог, он все же старался держать себя в руках. Умудрялся даже ходить на занятия английским. Частная преподавательница Лена слушала, как он читает про семью какого-то мистера Брауна и о том, в каком прекрасном доме тот мистер Браун живет. «Китчен. Дайнинг-рум. Бед-рум...» Михаил читал, следил за произношением, завидуя этому благополучному парню, мистеру Брауну, у которого и семья, и собака, и дом. 

А вот у него – все вверх тормашками. Уезжает в неизвестность. Мир детства, юности, всегда казавшийся таким прочным, незыблемым, вмиг развалился. Михаил чувствовал себя чужим в родном городе. Одиноко бродил по улицам, без конца курил, до тошноты ел мороженое и желал одного – чтобы проклятое время бежало быстрее. И до последнего дня боялся, что тот мерзавец пойдет к следователю и подаст иск…   

И вот теперь возникла хоть какая-то определенность. Таможня беспрепятственно пропустила. Самолет, слава богу, не шлепнулся. Страхи позади. Он – в Нью-Йорке. Сидит за столом у родственников, слышит знакомые голоса. Неужели все это – не сон?!..

– А ты молодец, что уехал. Мы всегда там были чужими. Амейика – классная страна. Во – страна! – дядя Гриша отогнул из кулака большой палец. Он уже слегка осоловел. – Ты кто по специальности?

– Инженер.

– Ах да, ты же закончил Политехнический... – как-то безнадежно протянул дядя Гриша.

– Кому здесь нужны инженеры? Пусть сразу идет на вэлфер, – вмешалась Ева. Она опасалась, что племянник – лентяй, приехал и сядет им на шею, потом возись с ним.

– Конечно, первым делом на вэлфер. Будешь, Михась, получать пособие по безработице и нелегально малярничать со мной. Заживешь, как у Хйиста за пазухой. 

– Может, он хочет стать программистом? Ты не дави на него, а то потом останешься виноватым, – сказала Ева.

Дядя Гриша отрицательно покачал головой:

– Пусть сначала заработает тысяч десять, осмотрится, а потом идет, куда захочет. У нас теперь, видишь ли, все русские, оц тоц первертоц, стали программистами. Борика, мужа моей Алки, помнишь? Ах, да, ты же у них на свадьбе был свидетелем. Так вот, Борик закончил курсы и теперь программист. А когда-то его за «двойки» вышвырнули из нашего бершадского хедера. Недавно они купили дом в Нью-Джерси, завели собаку. Живут по-амейикански. Повезут тебя в пятницу к себе, сам все увидишь. Эх, забрали у меня внуков… – дядя Гриша вдруг погрустнел. Покрутил в руке пустую рюмку. Загадочно улыбнулся. – Прочел недавно в газете, что «Столичная» по потреблению на втором месте в мире после «Смирнофф». Спрашивается: почему не на первом? Вроде пьем ее, пьем… Племяш, где твоя рюмка?

Звякнул хрусталь рюмок, хрустнули малосольные огурчики.  

– А как поживают твои в Израиле? – спросила Ева 

– Нормально. Мать подрабатывает уборками, сестра – клерк в банке, отец занимается ремонтами.    

– Это твоя мама и сестра виноваты, не терпелось им. Подождали бы еще немного – и получили бы от нас вызов, тоже уехали бы в Америку. А ты почему тогда с ними не уехал?

– Сам не знаю, – он пожал плечами. – Мне тогда и в Киеве было неплохо…

– И правильно сделал, что не поехал в Израиль, – одобрил дядя Гриша. – Израиль, конечно, наша историческая родина, но лучше всего эту родину любить, живя в Америке. 

…………….....................................................................................................

В спальне горела настольная лампа. На стене, над кроватью, два толстопузых ангелочка держали красный бант.

Михаил разделся, выключил лампу и рухнул на кровать. Голова слегка кружилась. Он попытался хоть как-то упорядочить все услышанное и пережитое за день.

Вот – дядя Гриша, брат отца. Маленький, уставший. Отец называл его то «золотой пчелкой», то «эфиопской клячей». Потому что дядя Гриша когда-то пытался стать ювелиром, повадился носить домой перекупленное у воров золото и едва не загремел в тюрьму. Тогда отец Михаила – по праву старшего брата – увел младшего с «золотых приисков» и обучил его малярному делу. Из «золотой пчелки» дядя Гриша  превратился в «эфиопскую клячу». Тащил воз, на котором сидели: двухсотпудовая Ева, дочка, зять и внук. Вот и теперь, судя по замученному виду, тащит. И не ропщет. Бьюклинская кляча.

Они – дядя Гриша, отец, Михаил – все из одного корня. И лица у них чем-то похожи, и темно-карие глаза похожи, и голоса. Они – из клана Чужиных, и основатель их клана – дед Самуил. Он погиб в тридцать девятом году в Кемеровской области. Остановка поезда у поселка, за которым находился лагерь, и по сей день называется «517-й километр».

Михаил повернулся на бок, сладко зевнул. Спать будет до третьих петухов… И поплыл куда-то. Нет, не в Киев, а почему-то в Бершадь, в местечко под кудрявыми липами...

Там, у забора, на деревянном ящике сидел старик с белой окладистой бородой, в латанном-перелатанном пиджаке. Важно сопел и, поднимая вверх скрюченный указательный палец, спрашивал у прохожих: «Вы знаете, что в Израиле инфляция?» 

Приезжая в Бершадь, Михаил сразу замечал, что у него, коренного киевлянина, вдруг появляется едва заметный акцентик идиш. И он уже не говорит, а как бы поет, и даже картавинка легкая проскальзывает. 

В доме дяди Гриши на столах сушилась домашняя лапша, а над нею летали мухи. В шкафу поблескивали корешками «Граф Монте-Кристо» и «Милый друг». Михаил был первым, кто однажды достал эти книжки и от нечего делать перечитал. К большому удивлению, если не к ужасу хозяев дома. Ева даже сбегала за соседкой и, подведя ее к приоткрытой двери, прошептала: «Видишь, он чита-ает…»

По вечерам, после всебершадского променада по главной улице, где в центре стоял памятник Ленину, а по сторонам – спиртзавод и валютный магазин, семья собиралась во дворе, в беседке. Судачили о разном, спорили о политике. Дядя Гриша костерил власть и, как любой местечковый еврей, ратовал за мелкий частный бизнес. Говорил, что уедет, если только «поднимут железный занавес». Пили спирт. Под хмельком дядя Гриша мог запеть какую-нибудь веселую песню на идиш или заунывную русскую. Отец подхватывал. Потом они вспоминали Дальний Восток, Биробиджан, где провели детство.

Порою за забором проезжала телега. Странная скрипучая телега. Когда-то, лет сто назад, шолом-алейхемовская голытьба грузила на такую же телегу свой скарб и отправлялась за лучшей долей в Америку...  

Была свадьба: дочь дяди Гриши – Алка, выходила замуж за Борика. Свадебное платье прислали родственники из Нью-Йорка, купив его в каком-то захудалом бутике на Брайтоне. Платьем этим очень гордились, а бершадские девушки, узнав, что у Алки платье из Нью-Йорка, от зависти скрежетали зубами. Правда, к радости подруг, Алка его малость испортила по дороге в загс. Сначала вступила в глубокую лужу у дома, а потом, садясь в «Запорожец», не подобрала подол и захлопнула дверцу. Ажурный шелк, уже здорово заляпанный грязью, разорвался. Крику было… Мата… Жених Борик тоже кричал – у него вдруг разболелось ухо, и он все порывался удрать к врачу, а свадьбу умолял перенести. Но шансов у него практически не оставалось – Борик был зажат с обеих сторон невестой и двухсотпудовой Евой.

Михаил там был свидетелем, шафером. Потому что родственник, да еще из Киева. В ресторане к нему подступали незнакомые мужчины и женщины – спрашивали, не знает ли он, сколько денег вбухано в эту свадьбу и действительно ли это «рваное платье» – из Америки? Доверительно сообщали, что «вот-вот поднимут железный занавес», нужно готовиться. 

Дома поздней ночью вскрывали конверты. Комментируя каждое вскрытие. О-о нет, вскрывали не конверты, а человеческие сердца, проверяя истинность чувств приглашенных родственников и друзей. Алка – в белых перчатках, с ножницами, – разрезала. Борик ей ассистировал. Новоиспеченная теща принимала деньги. Поздравительные открытки непрочитанными летели в мусорное ведро.      

Михаил вышел во двор. Звезды, тяжелые и яркие, висели на черном, удивительно глубоком своде небес. Воздух был напоен ароматом, вся земля усыпана белыми цветками. Где-то вдали раздались скрипы. Несмазанными осями скрипела телега, на которой грудой лежали чемоданы, баулы, торбы. 

– Куда вы едете? – спросил Михаил у возницы.

Тот весело пропел в ответ:

– В Америку. В Бьюклин.                                


2


Утро выдалось ясное. Улицы под сентябрьским солнцем уже не казались такими мрачными, как вчера вечером. Утро улыбалось летящей паутинкой, щебечущей птицей, грудастой блондинкой с рекламы, предлагавшей мягкие, удобные матрасы. Часто слышалась русская речь, старики и мамаши с детьми покупали овощи и фрукты. Словом, обстановка показалась Михаилу не столь уж чужой. Он закурил и, позевывая, зашагал к подземке. Поехал оформлять пособие по безработице.

Вагон пестрел рекламами. Не вполне понятного содержания. Почти все сиденья были заняты: маленькие китайцы громко переговаривались, толстые негры жевали гамбургеры, тощие хасиды в лапсердаках раскачивались над раскрытыми молитвенниками в такт вагону. Вавилон. Разнообразие лиц, одежд, языков. Непонятные надписи. Неясные сообщения из трескучих динамиков. 

Михаил закрыл глаза. Он-то ожидал, что нью-йоркское метро – это место перестрелок, ограблений и самоубийств. Был готов ко всему. По совету дяди Гриши, положил в наружный карман один доллар, чтобы сразу отдать, ежели чего… Перестрелок и ограблений, похоже, не будет. Но почему с такой ясностью вдруг вспомнились улицы Киева, мощенные булыжником, отвесные кручи, синие июльские вечера?.. Вчерашняя жизнь, понятная и родная, становилась бесконечно далекой. Ненужной. Безвозвратно утраченной.             


ххх


…А Нью-Йорк в конце столетия благоденствовал. На фондовой бирже торги ежедневно заканчивались на положительных отметках. Акция покупалась за доллар и в тот же день продавалась за десять. В биржевые игры по своей или чужой воле втягивались миллионы людей. 

Самым популярным человеком в городе, да, пожалуй, и в стране стал Ален Гринспэн – сын местечковых евреев, выросший в Бруклине. Этот, неприметный на первый взгляд, лысоватый человек стоял у руля Федерального резервного фонда США. На все вопросы о том, как он умудряется вести финансовый авианосец страны, Гринспэн отвечал, что по вечерам залезает в теплую ванну, там читает свежие газеты, потом полностью расслабляется, и гениальная мысль рождается сама собой. Ему верили. Его фотографии помещали на обложках даже поп-журналы, он становился эталоном идеального мужчины – в противоположность голливудским мальчикам.

Увы, пройдет еще пару лет, и дела на Уолл-стрит пойдут из рук вон плохо, акции будут лопаться, как мыльные пузыри. Миллионы американцев в считанные дни потеряют целые состояния. Гринспэна начнут тихо ненавидеть. Вспомнят, что он еврей. Обложки журналов изредка будут помещать его последние фотографии – с кислой улыбкой и многовековой скорбью в потухших глазах...

Впрочем, все это впереди, пока же на Америку проливается золотой дождь.

Быстрые перемены происходили во всем. Мэр Нью-Йорка Рудольф Джулиани расправлялся с мафией. За решетку попали крестные отцы знаменитых итальянских кланов. Газеты пестрели фотографиями донов и их семейств, пресса пыталась создать иллюзию, что нью-йоркская мафия все так же сильна, как в славные тридцатые или шестидесятые годы. Заряд, однако, быстро иссякал: современные доны в сравнении со своими предшественниками оказались, по сути, главарями уличных банд. Пресса досадовала – мафиозный ренессанс не удался. Зато жители Нью-Йорка облегченно вздохнули: мафия побеждена. Мафия бессмертна только в кино.



Реконструировали целые кварталы, парки, мосты. Стометровый участок Бруклинского моста ремонтировали почти пять лет. Меняли покрытие. Мэрия щедро выделяла деньги. Периодически из кабинетов выводили в наручниках госчиновников, уличенных в получении взяток. По подсчетам какого-то чудака, один сантиметр отремонтированного покрытия этого моста обошелся городской казне приблизительно в миллион долларов.

Знаменитая Сорок вторая стрит, улица секс-шопов и тайных притонов, превращалась в одну из самых благопристойных улиц Манхэттена. Десятки лет в дверях там стояли проститутки, нагло зазывая в темноту сералей. Мрачные типы рядом продавали наркотики. Мэр Джулиани решил покончить и с этим. Он издал указ, запрещавший секс-шопам существовать вблизи от общественных мест. Хозяева еще недавно конкурирующих борделей создали коалицию и единой ратью пошли в городской суд – с иском на мэра. Мэр ответил, что принимает вызов и адвокат ему не нужен. Проститутки и сутенеры с волнением ожидали исхода битвы. 

Появились первые жертвы этой войны – полицейские, которых выдала одна бандерша, публично заявив, что копы из такого-то участка сами пользовались услугами ее девочек, приходили в определенные дни, а за это гарантировали неприкосновенность заведению. Полицейских разжаловали и уволили.

Суд все же отдал победу мэру. По мосту из сверкающего Манхэттена в полутемный Бруклин покатили эшелоны проституток, сутенеров и наркоторговцев.  

А Сорок вторая превращалась в одну из красивейших улиц города. Открылись Музей мадам Тюссо, «Старбакс кофе», «Армани». О нехорошем прошлом этой улицы напоминал лишь вполне благопристойный бродвейский мюзикл в новом театре. «Я принял Рим деревянным, а оставляю его мраморным», – когда-то горделиво изрек император Август. «Я принял Сорок вторую как улицу притонов, а оставляю ее улицей театров», – сказал мэр Джулиани.

Эти слова он произнес накануне очередного суда, отвечая по иску собственной жены, которая потребовала у мужа кругленькую сумму за супружескую неверность. Суд на этот раз отдал победу женщине. Мэр должен был выплатить бывшей жене шесть миллионов долларов и отдать ей особняк в обмен на личную свободу, а также на право в оговоренные дни видеться с детьми и любимой собакой.

Происходило множество и различных мелких событий: санэпидемстанция сражалась с крысами в подземке, лопались заржавевшие водопроводные трубы, прорывало газопроводные трассы. Столбы огня и потоки воды на улицах свидетельствовали о старости огромного города, вернее, о безнадежной обветшалости конструкций столетней давности. Летом на Бродвее проходил ежегодный парад секс-меньшинств, а спустя несколько месяцев – тоже на Бродвее – парад в День Колумба. Неутомимый мэр Джулиани всегда шел во главе колонн, размахивая то трехцветным итальянским флажком, то семицветным флажком гомосексуалистов...

Однако ко всем этим и многим другим событиям Михаил пока не имел ни малейшего отношения. Он жил в Нью-Йорке только второй день и долго блуждал в поисках здания, где безработным оформляли пособие.   



ГЛАВА ВТОРАЯ


...На письменном столе – чашка чая, подсвечник, в котором расплылся и застыл огарок свечи.

Алексей сложил стопкой исписанные за ночь страницы. Листов тридцать. Почерк у него некрасивый, буквы маленькие и кривенькие, с каллиграфией – старые счеты. Потому что в школе на подоконниках наспех списывал домашние задания. Впрочем, важно ли это теперь?

Он еще раз перечитал написанную первую главу. Вот тебе и Герой его романа – Михаил Чужин. Немножко авантюрист, немножко франт. Алексей даже на миг позавидовал этому парню. Сам-то Алексей не был таким разудалым, как его Герой. Напротив, себя Алексей считал тряпкой.    

Доволен ли он началом своего романа? Похоже, удалось передать то состояние. Да-да, приблизительно так: новая жизнь еще не началась, а прежней как будто никогда и не было...

Ощущения одинаковые, а истории разные. Скажем, Алексей приехал в Америку не один, а с женой и родителями. У него была специальность – журналист. С ним – отец и мать – больные старики, которые нуждались в операциях, и только в Америке эти операции могли тогда сделать. Была жена. Н-да, жена... Она ушла от него через три года после приезда в Нью-Йорк – связалась с каким-то брокером с Уолл-стрит. Сложила вещи и исчезла. Ну да бог с ней. 

И еще была мечта. Нет, не мечта – что-то страшнее, родственное смерти. Желание писать.

Все годы иммиграции Алексей работал журналистом в русских газетах. Мотался по Нью-Йорку, строчил статьи. Опекал родителей, неделями не выходя из госпиталей. И тихо умирал, потому что не подходил к письменному столу. А без этого собственная жизнь значила для него мало. Гроша ломаного не стоила. И вот, после долгих сомнений и бедствий, наконец, дерзнул.

…О-о, белый лист бумаги! И острие ручки, оставляющее за собою шлейф мелких буковок. И таяние свечки, и дымок над чашкой с нежными длинноклювыми птицами…

Светало. Можно было еще вздремнуть, по четвергам в редакции разрешено появляться позже – номер ушел в типографию накануне. Алексей сладко потянулся, хрустнул пальцами, завел будильник. И под мелкое тиканье «тонк-танк» лежал с закрытыми глазами, пытаясь заснуть.

Ему тридцать восемь. Он одинок. Свое горючее иммигрантское он уже отплакал. Он давно живет в Нью-Йорке – так долго, что порою забывает, в какой стране жил раньше. Он знает, что той страны уже нет. И Города тоже нет. В его старом доме разломаны стены, новые жильцы там все перестроили и одели окна чугунными решетками. Дом... Скрипучие дубовые половицы… тяжелые шелковые шторы ярко пылали в лучах заходящего солнца… 

Не так давно Алексей ездил в свой родной Город. Не находил там знакомых улиц. Не узнавал друзей – разбогатели, растолстели, обрюзгли; жены, дети, любовницы...

Алексей вернулся в Нью-Йорк со странным ощущением, что он однажды уже умер. Потому что все эти долгие годы Город жил без Алексея, а он – без Города. А все, что он помнит, что еще кровит в душе, – это лишь память. Миф. Прах.

Он не любил Нью-Йорк. И Америку, ту Америку, какую знал и понимал, тоже не любил. Но годы брали свое. Он и сам не заметил, как привык, пустил корешки прямо в раскаленный асфальт на Таймс-сквер и в сырую землю Центрального парка...                   

Взорвался будильник. Алексей встал и пошел бриться. Увидел в зеркале бледное пятно с короткими русыми волосами и темным полукругом щетины. Подумал – не забыть отдать Герою свои длинные ресницы. 

……...................................................................................................................

В редакцию идти не хотелось. Заявись – и снова придется мчаться куда-нибудь на пожар или на акцию протеста защитников пушных зверей.   

Репортерство когда-то помогло Алексею вжиться в Нью-Йорк. Незабываемая лопнувшая водопроводная труба на Юнион-сквер, залитые водой кварталы, озабоченный прораб в каске. Алексей – в мокрых ботинках. Озябшие пальцы на кнопках диктофона, язык с трудом ворочается «по-английски», рот, словно полон камней. И первый репортаж в газету. А вечером на телеэкране в «News» Алексей увидел знакомые затопленные улицы, прораба и себя – в стайке журналистов. И словно исчезла какая-то незримая стена. Нью-Йорк – до сих пор непонятный и потому далекий – вдруг стал осязаемым, проник в мокрые ботинки и озябшие пальцы. А потом пошло-поехало: пожары, лечебницы для наркоманов, суды. Но через несколько лет все это чертовски надоело…

Алексей вошел в сквер, заказал в ларьке кофе, закурил. Подумал о своем Герое. Увидел его – идущим оформлять вэлфер. И в этот миг в сердце кольнуло. Словно тонкая иголка прошла насквозь. Алексей прикрыл глаза, наслаждаясь этой, почему-то сладкой болью…    


ГЛАВА ТРЕТЬЯ


                                                   


Получив номерок на очередь, Михаил отошел и сел в ожидании. Низкие потолки давили, придавая небольшому залу подобие тюремной камеры. Негры в кожаных куртках, обвешанные золотыми цепями, в ожидании вызова курили какую-то дрянь и клацали кнопками магнитофонов; чернокожие детишки кувыркались на заплеванном полу; несколько негритянок кормили грудных младенцев, их огромные груди напоминали черные мячи.

Михаил смотрел на них и завидовал… их свободе: чувствуют себя вольготно, курят, болтают. Никуда не спешат. Все им здесь понятно, как дома. 

Неподалеку от Михаила, в уголке, вжавшись в стулья, сидела пара белых. Что-то до боли узнаваемое было в выражении их лиц. Затравленность. Отчаяние. Смертельная тоска... Наши.

Вдруг раздался звон разбитого стекла. Какой-то негр, обкуренный марихуаной, врезал кулаком в оконное стекло. Брызнули осколки. Вбежали полицейские, сбили дебошира с ног, предварительно пару раз огрев его дубинками. Надели наручники и поволокли. Пришла уборщица, лениво собрала битое стекло и стала мыть пол вонючим раствором. Поигрывая дубинками, копы сделали несколько грозных кругов по залу. Воцарилась мертвая тишина. Сигареты были погашены, магнитофоны выключены, дети усажены на стулья. Полицейские, однако, скоро ушли, и притихшая публика опять ожила. Снова загремел рэп. Поднялся галдеж, – наверное, так галдят в негритянских деревнях.

Михаил ждал приглашения. Но вызывали лишь черных. Наверное, потому что клерками тоже были негры. Им было приятно лишний раз унизить белого. Пусть подождет.

– Майкл Тчузин, – услышал, наконец, Михаил. Произнося фамилию, клерк долго мучился и ударение сделал на последнем слоге. «Чужин» пропал. Появился «Тчузин». Черт-те что.

Михаил заполнял какие-то анкеты, отвечал на вопросы. А толстый клерк ухмылялся. Его явно забавлял этот долговязый олух, который по десять раз переспрашивает: «А?» 

– Америка – карашо. Нет коммунизм, – сказал вдруг клерк, выучивший потехи ради парочку русских слов. И снова перешел на английский.

Плохо, когда над тобою насмехаются. Понимаешь это не по словам (слов-то еще не понимаешь). Чувствуешь нутром. Еще хуже, когда не можешь достойно ответить, осадить, поставить на место. По-русски – не поймут, по-английски – еще не можешь. Приходится заглядывать в рот этому развеселому негру, пытаясь разгадать смысл слова еще до того, как это слово будет им произнесено. Совсем плохо, что некого винить. Только себя. Почему так плохо учил английский? Зачем валял дурака в институте? И вообще – зачем уехал?!

– Америка – карашо. Нет коммунизм, – повторил клерк, отдавая Михаилу какую-то бумажку. Улыбнулся, обнажив крупные белые зубы. И протянул руку для пожатия.  

Лицо Михаила посветлело. Он вышел, вернее, вылетел, окрыленный. Первая маленькая победа! Он справился. Сам! Даже показалось, что выглядел не таким уж идиотом. Посмотрел на бумажку, которую ему выдал клерк: «Майкл Чужин направлен на отработку вэлфера в Бруклинский суд». Работать прокурором, что ли? Михаил усмехнулся, сунул бумажку в карман и зашагал к подземке.


2


Песок, прогретый за день, медленно остывал, но был еще ласково теплым. Чайки находили в песке небольшие углубления и, поджав лапки, садились погреться. Волны выбрасывали на песок водоросли и прозрачных медуз.    

Михаил брел вдоль берега. Остановился возле огромного камня, разделся и побежал в воду. Волны били в колени, и когда бежать стало трудно, нырнул с головой. 

Океан! Прохладная, покалывающая тысячами мелких иголочек вода. Соль во рту. Мышцы рук наливаются силой, тело оживает. Кажется, плыл бы и плыл. Туда, где носятся моторные лодки и белеют паруса яхт…

Потом он сидел на камне, курил. Бухта, чайки, бархат солнечных лучей – все это так напоминало Крым, где он еще совсем недавно отдыхал с Олей. Не будь той проклятой поездки, может, все в его судьбе сложилось бы иначе. По крайней мере, он и сейчас жил бы в Киеве. Это уж точно. Разрешение на въезд в Америку лежало в ящике письменного стола, а уезжать он не собирался. 

…Они познакомились на даче у Витьки, ее привела подруга. Шашлыки, коньяк, костерок, стреляющий искрами. Гитара – трень-трень. Все – как обычно. И ощущение бесконечной, вечной юности, такой же вечной, как небо в синих звездах.     

Потом все разбрелись парами, и Михаил остался с Олей у костра. О чем-то болтали. Доели печеную картошку. У нее были красивые руки и невинные глаза. Она была одна в эту ночь. И он был один. На чердаке на полу лежала какая-то шкура, а на стене висела голова оленя с ветвистыми рогами. Оля отдалась ему там, и утром, натягивая джинсы, пошутила, что, наверное, теперь пахнет каким-то зверем.

Оба подразумевали, что на этом их знакомство закончится. Но зачем-то она дала ему свой телефон, он зачем-то позвонил...     

Ее муж уехал на заработки в Россию. Михаил предложил ей смотаться в Крым на недельку. Когда? Да хоть сегодня. Деньги есть, его «жигуленок» ждет за углом. Трасса была свободна, добрались за семь часов.           

«Мой муж – интеллектуал. Но он мальчик. Безнадежный мальчик. Ты тоже высоколобый, но ты – мужик», – говорила Оля, заводя руки за спину, чтобы расстегнуть лифчик. Михаил гладил ее по загоревшей спине и улыбался. Они оба нагловато улыбались. Им нравилось участвовать в этом заговоре, наставлять рога «безнадежному мальчику-интеллектуалу». За три года супружества Оля изменяла мужу впервые и ощущала особое удовольствие от новизны чувств. Ее волнение передалось и Михаилу.     

Но в последний день, когда Оля спросила: «Мы ведь будем встречаться и после Крыма, правда?» и в ее голосе прозвучали жалостливые нотки, Михаил ответил: «Да, конечно», твердо решив по приезде ее забыть.

…Эх, дела сердечные. Спелый миндаль. Чайки. Красное закатное солнце…

Утром они распили бутылку вина. Хохотали, потому что их маленькая авантюра удалась. Оля распушила волосы, и Михаил, заводя машину, ненароком подумал, что сразу рвать отношения с Олей вовсе не обязательно.   

Рулевое управление заклинило, когда «жигуленок» мчался по шоссе. Машина врезалась в дерево. Основной удар пришелся по переднему бамперу со стороны пассажира. Михаил остался целехонек, лишь пару царапин. Олю увезла «скорая». Она вышла из комы на третий день. Когда Михаил переступил порог палаты, забинтованная девушка с разбитым лицом велела ему убираться. К чертовой матери! Жалко, что калекой останется она. Лучше бы он.  

Вернулся ее муж, мальчик-интеллектуал. И сразу потребовал денег. Потому что водитель «жигуленка» вел машину пьяным. В случае отказа угрожал судом. Михаил продал свою квартиру. Муж взял деньги и потребовал еще. Потом еще…

Михаил – без квартиры, без машины, в долгах. А в ящике стола пылилось разрешение на въезд в Америку, и срок его действия скоро истекал...

За неделю до отъезда в Нью-Йорк Михаил подкараулил мужа Оли у подъезда. Бросил его на землю и швырнул ему в лицо скомканный доллар. Сорвал накипевшее зло и отомстил этому торговцу несчастьем.

Оля уже была дома. Она ходила. Пока на костылях, но врачи обнадеживали. 


                                               3


– Завтра иду в Бруклинский суд.

– В Бьюклинский суд? Что, уже вызывают? – мрачно пошутил дядя Гриша.

Он сидел напротив Михаила в расстегнутой рубашке, изредка почесывая грудь. Морщинок на его лице – тьма. Непонятно, откуда у этого маленького человека берутся силы вкалывать по десять часов в день, обустраивать дом дочки в Нью-Джерси и удовлетворять во всех отношениях необъятную Еву. Железный.     

– Сейчас новые правила. Вэлфер нужно отрабатывать, – пояснил Михаил.

– А ты закоси. Скажи им, что страдаешь хроническими мигренями. Чуть что – пойдешь к врачу, заплатишь ему сто долларов, он тебе выпишет любую справку. 

– Здесь такое проходит?

– Почему нет? Это же Амейика, свободная страна… Ну что, племяш, давай еще по рюмочке. Завтра Йом-Кипур. Весь Нью-Йорк – выходной. На улицах не увидишь ни души, все – в синагогах, – сказал дядя Гриша, любивший преувеличения.

Выпили. Закусили.

– Ты ешь, Михась, бо завтра будем голодать. До звезды.    

…Йом-Кипур для Михаила был связан с дедом. С дедом Самуилом, который погиб в лагере. За что его посадили? Кто знает? В справке о реабилитации сказано: «Постановлением Тройки УНКВД от 9 декабря 1938 г. Чужин С. С. осужден на 10 лет лишения свободы за антисоветскую агитацию». Непонятно, зачем деда отвезли из Биробиджана в Кемерово? Ведь и возле Хабаровска было полно зон. И против чего дед Самойло агитировал?

Он приехал вместе с семьей из Бершади на Дальний Восток. Семейное предание хранит историю о каком-то родном брате деда Самуила – тот якобы уехал в Америку после революции, стал там фермером. Писал на родину письма, звал к себе. Но дед Самуил был помоложе и понаивней. Как всякий образованный человек, он слишком серьезно относился к идеям. Поверил, что сможет стать фермером в биробиджанском колхозе.

В итоге – батрачил на холодной земле Дальнего Востока, искал правду на колхозных собраниях. Родил еще одного сына. Попал в лагерь. Погиб. 



– Ты знаешь, я пытался здесь разыскать наших дальних родственников, отправлял запросы, – рассказывает дядя Гриша. Он окосел как-то сразу, после второй рюмки, но остановился на определенной точке. Морщинки его разгладились, глаза заблестели. – Представляешь, Чужиных в Америке – полмиллиона! Оказывается, Чужины могут быть и Чазанами, и Казанами, и Каганами. Очень древняя фамилия, библейская…                     

От деда Самуила не осталось ни единого фотоснимка. Только рисунок, который спустя годы нарисовал отец Михаила простым карандашом.

Дед сидел на стуле вполоборота. Ничего героического. Никакого величия. Ничего библейского. Угловатая фигура, угловатое лицо со впавшими щеками, съехавшая набок кепка. Отец запомнил деда таким. Таким, быть может, он сидел и на допросе. Таким, наверное, его видели в последний раз в бараке, перед тем, как всех зэков-евреев этого барака повели убивать за отказ работать в Йом-Кипур. Их убили возле скалы, размозжив им головы кирками. Живых и мертвых сбросили в траншею и присыпали землей. 

В соседней траншее лежали православные, убитые за отказ работать на Пасху.  

Все эти подробности рассказал лагерник, вернувшийся в 1954-м в Бершадь из Кемеровской зоны.      

Дед Самуил и Судный день для Михаила были связаны в единое целое. Потому что в этот день все мужчины в семье Чужиных постились в память об умерших и погибших, и дед Самуил в семейном мартирологе значился отдельно и чтился особо. Высоколобый идеалист. Мученик. С дедом как-то соединялось несоединимое: теплое местечко на юге червонной Украйны – и мерзлая земля Дальнего Востока; телега с развеселым балагулой – и вагоны с вохрой и зэками. Дед – это Пост. Стакан воды и баланда. Пение шофара – и лай овчарок. Дед – это лагерь и синагога. Дорога за счастливой долей. И дорога в зону. И на Тот свет. И с Того света...   

Отец в Йом-Кипур постился тайно, никому не говорил об этом. Он не любил все эти «синагогальные штучки», но в Судный день постом отдавал дань памяти ушедших. Дядя Гриша постился открыто, демонстративно, вплетая в Йом-Кипур и некоторый политический мотив. Для него еврей, идущий в синагогу, – это еврей, выступающий  против советской власти.

А для Михаила Йом-Кипур – это страшный день. В кровавом закате. В стонах на пепелище. В звоне последней трубы.     

Он помнит, как дядя Гриша, приехав из Бершади в Киев к ним в гости, взял двенадцатилетнего племянника с собой в синагогу. В единственную тогда ветхую синагогу на Подоле.

…Талесы, ермолки, кивот со свитками. Бородатые старики на сиденьях. Гул, как в улье. Происходит что-то непонятное, все чего-то ждут. Волнуются. 

А на улице стоят женщины и мужчины. Негромко переговариваются. Достают конверты. Читают письма о какой-то Валечке, что устроилась клерком в тель-авивском банке, о каком-то Диме в Чикаго. Всех что-то объединяет. Полушепот. Акцент идиш. Страх. Кровь. Что-то сильнее, чем кровь. 

Михаил слушал обрывки разговоров, снова возвращался в синагогу. Протискивался между пиджаками, плащами, талесами. Вот раввин развернул свиток, читает громко, и голос его дрожит: «Шма, Исраэль!» И оживают, нарисованные на колоннах, львы и орлы. «Шма, Исраэль!» – раввин кашляет, задыхается, читает из последних сил. 

Михаэль снова выходил на улицу. Разговоры о какой-то звезде, о Книге, в которую страшный и грозный Бог впишет судьбу каждого еврея на грядущий год. И поставит Свою печать.  

«Шма, Исраэль!» – прокричал раввин и воздел руки над свитком. Затем поднес к губам позолоченный рог. Мертвая тишина. «У-у-у…» – протрубил рог. Все. Запечатано. Какой-то тысячелетний еврей, стоящий рядом, радостно затряс седой головой и потянулся к Михаилу с поцелуем…   


4


Показались два зеленых светящихся шара у входа в подземку. Через турникеты Михаил прошел более уверенно, чем в первый раз. Уже знал, что пули в метро не свистят.

Выйдя на улицу, долго спрашивал, как попасть в Бруклинский суд. Спешащие прохожие улыбались, но пожимали плечами. Михаил не уставал повторять «волшебные» слова: sorry, please. Без толку.       

– ….ь! – выругался он в сердцах.

Идущая мимо женщина остановилась:

– Какие-то проблемы? – спросила она по-русски. – А-а… Вам нужно проехать еще две остановки.  

Через час он вошел в здание суда. Высоченные потолки, ковры на сверкающем полу. Мужчины в костюмах-тройках, с дипломатами в руках. Женщины – ухоженные, в деловых костюмах. Словом, все чинно, официально. Михаил достал из кармана бумажку, где было указано, к кому обратиться. Мистер Джек Уайт.

Наверное, мистер Уайт – важный судебный клерк, и Михаил должен будет ему помогать. Что ж, научится работать с деловыми бумагами, подтянет английский. Неплохо для начала. Сразу получил чистую работу. Босс уважает. «Мистер Майкл Тчузин?» – «Да, мистер Уайт». – «Бросайте работать. Время ленча».  

…В подвале воняло хлоркой. Три негра, сидя на корточках возле урны, курили. Мистер Уайт, черный, как антрацит, вручил Михаилу швабру. Указал на пластиковую посудину на колесиках, с ручкой сбоку и валиками для отжимания воды. Мистер Уайт с плохо скрываемым наслаждением в голосе произнес: «Сэр, ваши туалеты – на первом этаже. За два часа сегодняшнего опоздания с вас вычтут десять долларов». Негры умолкли, с любопытством смотрели, как поведет себя этот белый.  

Михаил глуповато улыбнулся. В армии салагу отправляли мыть парашу в первую же ночь, а за отказ избивали. Главное было – сразу не сломаться. Пусть бьют – говори «нет». А здесь – не Советская армия. Здесь – Бруклинский суд. Все вежливо. Без рукоприкладства. Светлую сторону при желании можно найти во всем.

– Sorry, – Михаил отдал швабру, развернулся и ушел.

Судя по всему, вэлфер ему теперь не дадут.

В сквере он сел на скамейку, закурил. Чего же он хотел? Приехал в Америку – без полезной специальности, без денег, с плохим английским. И сразу все получить? Слава богу, есть дядя Гриша, который согласился устроить в бригаду маляров. Хорошо, что отец когда-то научил малярничать. Он здоров, молод, полон сил. Не ной! И забудь. Забудь про дачи, про костерки, про утренние туманы над старым Днепром...

Михаил выпустил пару дымных колечек. Сигареты, кстати, стоят дорого, курить придется поменьше. И квартиру нужно найти поскромнее. От покупки машины тоже придется отказаться. Аскетизм. Воздержание. Готовься, Михась, проливать трудовой пот. Он хмыкнул. Обозленный и в то же время жалкий зашагал к метро.


ххх


Вскоре он снял крохотную квартирку на первом этаже ветхого двухэтажного дома. В коридоре в бойлерной гудел мотор, оттуда тянуло мазутом. В комнате по стенам ползла плесень, линолеум на полу был разорван.

Мебель подбирал на улице. Вечером брел вдоль тротуаров, где рядом с мусорными мешками валялись разбитые стулья, диваны, телевизоры. Нашел почти новый матрас. Втащил матрас в квартиру, бросил на пол и прикрыл шерстяным одеялом. Завтра его ждал первый рабочий день в бригаде маляров.

Лежал и курил. Раскаивался в том, что приехал в Америку. Обвинял Олю, ее мужа, всех. Плакал. И презирал себя за эти слезы.



ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


                                     1


...Свечка догорала, голубой шарик скатился по фитилю и погас. Алексей обмакнул палец в расплавленный воск, посмотрел, как медленно застывает теплая матовая пленка. Алексей еще ясно не видел Героя своего романа. Лишь один раз, когда дописывал последнюю строку, почудилось, что рядом промелькнул какой-то парень, вернее, чья-то тень оторвалась от одной стены и вошла в другую. И в этот миг сквозь сердце Алексея прошла крепкая цыганская игла. Боль уже была  не сладкой, как в прошлый раз, а, напротив, саднящей и острой.

Н-да, этот Михаил – сильный. У него хватает мужества презирать собственные слезы. Алексей же своими слезами дорожил.

Нью-йоркская жизнь Алексея складывалась куда печальней – стонал и жаловался. Пил водку и не пьянел. А когда нервы не выдерживали, выходил из дома и шел к Гудзону. Благо, быстрым шагом до реки можно было добраться за полчаса.

Тяжелые яркие звезды горели над черной беспокойной водой. Волны разбивались о мшистые валуны, в лунном свете возникали пятна пепельной пены. Шум, плеск волн, далекий гул возвращали сиюминутное вечному, напоминали о других берегах, не утраченных навеки, а иных – которые будут когда-то обретены…

В единственную тогда в Нью-Йорке русскую газету Алексея не взяли. Ничего другого, кроме как писать статьи, он делать не умел. Пробовал устроиться консьержем или швейцаром. Нигде не брали. То ли неубедительно врал, что имеет и такой опыт работы, то ли по незнанию претендовал на прибыльные места швейцаров, куда простых смертных, с улицы, не берут. А не брали, наверное, еще и потому, что Алексей сам не хотел ни таскать чемоданы туристам, ни открывать двери, произнося холуйское «please». Даже за пристойную зарплату и хорошие чаевые. Негибкий он человек, Алексей. Не американец.

Его жена быстро поняла, что к чему. Она не мучилась роковыми вопросами. Сразу пошла в бюро по трудоустройству, заплатила десять долларов, и ей дали адрес богатой еврейки. В первый же день получила за уборку дома пятьдесят долларов. Деньги, правда, пропали – ее оштрафовал полицейский за курение на платформе в метро, когда возвращалась домой.

А русский Нью-Йорк тем временем быстро разрастался, приезжали сотни тысяч русскоязычных иммигрантов. Открывались новые магазины, мастерские, рестораны.

Появилась новая русская газета, в которую Алексея, слава богу, взяли. Напротив редакции  стоял высокий католический собор. Бил колокол, созывая прихожан на утреннюю мессу. Густой колокольный гул долетал и до окон редакции, проникал в душную комнату, где сидели трое затравленных журналистов, у которых не было сил ни надеяться, ни любить, ни верить в Бога. Они были обязаны безостановочно писать, заполняя газетную бумагу необходимым набором слов. В конце недели появлялся босс и вместе с излюбленной шуткой «Вы уволены» выдавал каждому мизерный чек.

Вечером снова с колокольни плыл звон, в храме начиналась вечерняя служба. Закрывались банки, магазины, пиццерии. А в прокуренной редакционной конуре все еще сидели три журналиста, обезумевшие от бесконечного писания. У них уже не было сил чувствовать собственную боль. И лишь когда поздно вечером они возвращались домой, они могли позволить себе задуматься.

Каждую пятницу Алексей выпивал дома стакан водки и валился на диван. Жена, вернувшись с работы, еще смотрела телевизор, «мыльные оперы» ей помогали учить английский язык, а заодно и вникать в тонкости американской жизни. Она обладала уникальной пластичностью психики, схватывала на лету нюансы и обертоны американского характера, манеру поведения: эти мимолетные, но ядовитые шуточки, якобы невинные ужимочки, безошибочные хватательные рефлексы. Ей удавалось вполне натурально изображать восторг, удивление, сочувствие – при полнейшем безразличии к происходящему. Словом, она уходила в Америку, в американский Нью-Йорк, в то время как Алексей безнадежно хирел в русском гетто Бруклина.

В субботу, свой единственный в неделю выходной, он спал. Не было ни сил, ни желания даже разговаривать с женой, слушать, какие скидки на покупку одежды дают работникам магазина «Мэйсис», куда она недавно устроилась продавщицей.

Зачем он ей был нужен в Нью-Йорке? Зачем? С жалобами и стонами. С больными старыми родителями. С нищенской зарплатой, которой едва хватало на оплату квартиры. Без перспектив. Да еще с этим бесконечным воем – «Хочу написать роман».

Утром, в воскресенье, он снова отправлялся в редакцию. Скрипел снег под подошвами. Улицы были безлюдны, Нью-Йорк еще спал. И жена еще обворожительно лежала под одеялом, досадуя на такое недолгое блаженство утренней поспешной любви...

Алексей замедлял шаги. Он знал, что у него остается лишь маленький отрезок заснеженной дороги – от дома к метро, мимо старого еврейского кладбища. И за эти пять, точнее, семь минут он должен успеть продумать и прочувствовать многое.

Шапки снега лежали на черных гранитных кубках скорби. Цветы на еврейское кладбище приносить запрещается. Об этом сообщали таблички, написанные специально на русском языке – вдоль высокой ограды уже потянулись свежие могилы русских евреев. Несмотря на запрет, цветы все же приносили. Раз в неделю бригада веселых поляков убирала кладбище – сгребали цветы в кучу, грузили на трактор и вывозили их за ограду.

Алексей проходил мимо, стараясь не наступать на оброненные сломанные розы. Видеть эту уборку было больно. Но он старался не растрачивать боль, потому что хотел ВСЮ свою боль, без остатка, отдать герою своего будущего романа, а времени оставалось лишь несколько минут – уже виднелись зеленые шары подземки.

Однажды в пятницу, поздно вечером, он выпил водки, чтобы быстрее заснуть, рухнул на диван и, закрыв глаза, не увидел ничего, кроме густого мрака. Он открыл глаза, но мрак не рассеялся, хотя в комнате горела настольная лампа, и работал телевизор. Алексей понял, что он сам становится мраком. Он уткнулся лицом в подушку и долго плакал, а жена сидела рядом и не знала, чем ему помочь. Ей самой было тошно.

…А ночью пошел снег. Мело, мело по всему Нью-Йорку. Пушистые хлопья ложились на асфальт, на крыши домов, на ветки елок. Снег покрывал пеленой старое кладбище, бейсбольную площадку, рельсы метро. Под снегом скрывались автомобили, вагоны в депо, взлетные полосы в аэропортах... Утром на работу никто не пошел. Люди лопатами расчищали дорожки от домов, откапывали автомобили. Вертолеты разыскивали пропавших на шоссе. А ночью снова сыпал снег...

Все эти три дня Алексей читал, а по ночам смотрел в окно. Напротив, на крыше соседнего дома, чернела труба, из которой струился дым. И казалось, что рай – он такой же: снег, пушистые елки, дым из печной трубы…

Потом открылась еще одна высокопрофессиональная русская газета, где требовался репортер. Алексея взяли с испытательным сроком. Его первые репортажи с места аварии водопровода и с пожара на текстильной фабрике понравились. Но этого было недостаточно.


                                     2


Убили русского боксера, мастера международного класса Александра К. На рассвете в квартире на Брайтоне прогремело три выстрела. Киллеры – их было двое – сбежали по лестнице дома, вскочили в машину и скрылись. Об этом сообщили утром в теленовостях. 

Алексей был в похоронном доме, оттуда гроб с телом убитого боксера увезли на кладбище. Алексей попытался провести собственное журналистское  расследование, по крохам собирал все, что так или иначе относилось к трагедии. Спортсмены и тренеры – все, кто близко знал погибшего и догадывался о причинах убийства, умолкали, как только Алексей включал диктофон. Боялись.

Алексей тоже боялся. Он чувствовал себя мерзавцем, потому что от этой статьи зависел его завтрашний день – работа, зарплата, медстраховка.

Складывалась такая картина: русский боксер приехал в Нью-Йорк на соревнования и здесь остался. Мечтал пробиться в большой спорт. Через год к нему из России приехала жена с годовалым ребенком. Отметили день рождения сына. Вечером он ушел на работу и не вернулся. За что убили? Кто? Неизвестно.     

«…У Томаса было агрессивное, тренированное тело, но лицо оставалось таким же чистым, мальчишеским...» Эта строка из романа Ирвинга Шоу почему-то вертелась в голове, когда Алексей ходил по спортивным клубам и русским кабакам, расспрашивая об этом убийстве. Когда-то в юности он несколько раз перечитывал роман «Богач, бедняк», больше других героев Алексей, – наверное, как и сам Шоу, – любил Томаса. Сильный характер, прямой, благородный, он начал свою жизнь уличным хулиганом, стал боксером и погиб как герой, спасая от мафии жену-алкоголичку. В романе, однако, все было трагично, но и красиво – ринг в «Мэдисон-гарден», яхты, роскошные отели.

Здесь же правда была в самом убогом виде. Талантливый русский боксер грузил овощи всего лишь за два доллара в час, жил в подвале, затем стал вышибалой в русском кабаке, а потом – телохранителем хозяина того кабака. Свои последние 25 долларов потратил на такси, чтобы из аэропорта привезти жену и сына. 

В него всадили три пули. Две – в грудь, третью – в голову. Третий выстрел, контрольный, был главным – предупреждение хозяину кабака, что если он не заплатит кому нужно, то следующей жертвой станет он.   

Все это Алексею рассказала жена убитого спортсмена – миловидная блондинка, Алексей разыскал ее в трущобе на Брайтоне. Вдова говорила полушепотом, потому что рядом, на одеяле, расстеленном на полу, спал ребенок. Она уже не плакала, в ней угадывалась волевая натура. Лишь один раз на глаза выступили слезы, когда она делилась недавними надеждами на будущее в Америке: «Думали, Саша пробьется в спорте, я – в медицине, родим второго ребенка…»

Еще она попросила не упоминать в статье ни названия того кабака, ни имени хозяина. «Чтобы не бросать тень на репутацию бизнеса». Да, она все понимает, но хозяин дал деньги на похороны, купил ей и ребенку медстраховку, обещает оплатить памятник. Она показала рекламные буклеты памятников: «В Нью-Йорке, оказывается, памятник можно устанавливать через месяц после похорон». 

Алексей кусал губы. Почему она не выставит его за дверь? И почему так быстро она согласилась благодарить того, кто должен был лежать в земле вместо ее мужа?!

Он зашел в тот кабак. Доложили боссу, что пришел какой-то русский журналист. Их короткий разговор проходил в закрытой комнате. Хозяин кабака предложил деньги, а после того, как Алексей отказался, сказал: «Напишешь в своей сраной газете лишнее слово – ляжешь рядом с Алексом, на том же кладбище, понял?»

Статья все же вышла. Получилось весьма проникновенно, со слезой, но туманно. Если бы Алексей решился добавить одну лишь подробность – назвать кабак и имя босса, чьим телохранителем был убитый, – многое стало бы ясно.    

Через пару дней в редакцию позвонила вдова убитого, сказала, что какая-то женщина привезла ей детскую одежду и игрушки. Отдала и уехала, даже не назвав своего имени. «Представляете, я четыре раза спускалась к машине за вещами. Почти все новое и аккуратно упаковано, – звенел голос на том конце провода. – Незнакомый человек – и вдруг… Не думала, что в Америке такое бывает…» 

Алексей молчал. Потому что знал, кто была эта великодушная незнакомка, – вдова другого русского боксера, убитого на Брайтоне год назад.

Это убийство, кстати, подтверждало догадки властей о происходящих изменениях в русском Нью-Йорке. В Департаменте нью-йоркской полиции и в ФБР уже создавались специальные отделы по борьбе с русской организованной преступностью.

…...……………………….…………………………………………………...

Потом еще не раз Алексей проводил журналистские расследования. Порою выдавались недели, наполненные событиями, а порою – относительно спокойные. 

Потом от него ушла жена. Им даже не нужно было разводиться, так как их брак в нью-йоркском Сити-холле не был зарегистрирован. Просто отныне они должны будут заполнять отдельно свои налоговые декларации. Всех-то дел. Об этих тонкостях жена заблаговременно узнала у адвоката.

Алексей слушал эту юридическую ерунду и думал о том, как далеко она зашла в своей мнимой американизации: советуется с адвокатом, который взял за консультацию, наверное, долларов триста. Неужели зря прожили вместе пять лет?.. Мелькнула моторная лодка, распушенные волосы на ветру. Все это умерло. А может, никогда и ничего и не было. Было, есть и будет – промозглый ветер за окном, мусорные мешки на тротуаре. Больные родители. Тоска. И неизбывная боль писательства.

  В общем-то, никто не виноват. Нужно было бороться с нуждой, свыкаться с новой жизнью, учиться, вкалывать. Жалеть друг друга не хватало сил. Они оба поняли, что выползать, выкарабкиваться им будет легче поодиночке.

Они встретились случайно два года спустя. В автобусе. Алексею показалось, что она подурнела. Он даже заметил морщинки у ее глаз. Боже, неужели он мог когда-то любить эту женщину? Этот манекен из витрины магазина «Мэйсис»?! В ее глазах он, правда, тоже был не Львом Толстым – все тот же репортер русской газетки, с нищенской зарплатой и плохим английским.


ГЛАВА ПЯТАЯ


                                     1


Аллея Центрального парка. Под высоким кленом сидит художник. Смуглолицый армянин. Высохший, в морщинах. Жесткая, в пол-лица борода. 

– Здравствуй, Акоп.

– Здравствуй, Алексей-джан.

Перед Акопом этюдник. Кисточка окунается в черную краску, ударяет по белому листу. Потом идет плавно, плавненько. Появляются чьи-то глубокие глаза, горбатый нос, высокий мученический лоб. Алексей улавливает свое отдаленное сходство с этим, эскизным.    

Акоп – гордец, презирает всех уличных художников. Он – гений, а они – ремесленники. Но, увы, ему тоже приходится подхалтуривать портретами на улице. В глазах его – что-то жаркое, черное. Алексею порой кажется, что Акоп когда-нибудь напишет картину «своей жизни» в духе Эль Греко и сойдет с ума.          

– Не сойду, Алексей-джан. Дочки не позволят. Как твои дела?

– Нормально.

Алексей посмотрел вглубь вечерней аллеи. Несколько одиноких художников еще сидели там возле своих этюдников, рассчитывая на последний заказ от прохожих. 

– Лизы сегодня в аллее не было, – сказал Акоп, не поворачивая головы. – Вчера она такой портрет написала... вах! Вокруг собралась толпа, аплодировали ей.       

Алексей вздохнул.       

– Я скажу Лизе, что ты приходил. Скажу, что ты хотел ей па-а-зировать, – Акоп поднял кисточку вверх и рассмеялся. 


           ххх


С Лизой он познакомился прошлой осенью здесь же, в аллее.

В редакцию тогда позвонил Акоп:

– Полиция всех арестовывает. Приезжай!

Алексей подоспел к самой развязке, когда полиция сажала художников в полицейский автобус. Некоторые были в наручниках. За заградительными перегородками мигом собралась толпа. Вечно спешащие, чрезвычайно занятые жители Нью-Йорка обычно имеют уйму свободного времени – случись на улице что занимательное, они готовы часами стоять и комментировать.  

Акоп шел без наручников, в сопровождении полицейского. Упрашивал, чтобы его отпустили, от волнения смешивая английские слова с армянскими. Увидел Алексея. 

– Алексей-джан, скажи им, что я не знал о новом указе.

Полицейский равнодушно выслушал этого незваного заступника с удостоверением репортера русской газеты.

По опыту Алексей знал, что на журналистов нью-йоркская полиция смотрит, как на мух: не церемонясь, могут вытолкнуть за ограждения, отобрать «корочки» и даже проехаться дубинкой по спине. Правда, крайние выходки в отношении журналистов полицейские себе позволяют лишь в экстремальных ситуациях, скажем, в случае беспорядков на параде или во время облав.

Алексей упрашивал отпустить Акопа. Упомянул, что про этого художника писали городские таблоиды, его фотографию поместили даже в ежегодном цветном альбоме «New York», на одном развороте с мэром. Полицейский нахмурился, – видимо, упоминание про мэра зародило у него некоторое сомнение. Но в автобус завели стоящего перед ними парня в наручниках и, дабы не создавать «затор», полицейский отрезал «no» и подтолкнул Акопа в спину. Вскоре автобус покатил в полицейский участок. Толпа зевак быстро растворилась.

…Возле забора стояла высокая черноволосая женщина лет тридцати пяти. В синем длинном платье. Вид у нее был довольно жалкий.  

– Не думала, что в Нью-Йорке такое возможно, – сказала она. – Пришла сюда сегодня в первый раз. А тут такое… Хорошо еще, что меня тоже не арестовали. Вовремя отошла в сторону и меня приняли за прохожую, – она подняла с асфальта сумку, из которой выглядывал рулон белой бумаги. – Ты не знаешь, почему их арестовали?

– Если я правильно понял, вышел новый указ. Теперь, чтобы рисовать на улице портреты, нужно покупать специальное разрешение. Художники, видимо, посчитали, что платить не обязательно. И ошиблись. В Америке такие штуки не проходят. 

– Их оштрафуют и отпустят?  

– Кого-то отпустят сразу. А тех, у кого проблемы с документами и просрочены визы, наверное, подержат подольше... Меня зовут Алексей.

– Лиза.

– Ты давно живешь в Нью-Йорке?

– Год.

– Ты откуда родом?

– Из Киева.  

Он посмотрел ей в лицо. Большие карие глаза, персиковый пушок щек, сухие губы. Поцеловать бы…

– Помнишь Сэлинджера «Над пропастью во ржи»? Там парнишка терроризировал окружающих дурацким вопросом: «Улетают ли на зиму утки из Центрального парка?» Эти утки – рядом, минут десять ходьбы отсюда.

Она усмехнулась, отдала ему сумку.

– Пошли.

Они стояли на берегу озера, кормили серых уток и селезней. Лиза их назвала «утками Сэлинджера». Потом смотрели, как мальчишки играют в бейсбол на зеленом поле. Лиза призналась, что, сколько ни пыталась, не может понять правил этой игры. Зато заметила, что бейсбол уродует мужские фигуры. Нашли несколько грибов.

…Шуршали листья под ногами. Алексею казалось, что он с Лизой уже когда-то давно, лет сто назад, гулял по осеннему лесу, где тоже крякали утки на озерах, пахло сосновой смолой и грибами… И не было ни иммиграции, ни Нью-Йорка. Не болели родители, не уходила жена. Все это – бред, чепуха… 


                                     2


Они часто встречались в аллее этого парка, потом гуляли по городу. Лиза мало рассказывала о себе. Окончила Институт легкой промышленности, но вскоре поняла, что работа технолога – не для нее. Затем работала в Музее русского искусства, готовила экспозиции. Что потом? – «Ничего интересного...» А год назад встретила одного мужчину, иммигранта, приехавшего в гости в Киев из Нью-Йорка. Он предложил ей выйти за него замуж и уехать с ним в Америку. Она согласилась. Он – программист, работает в одной солидной фирме...    

Поначалу для Алексея многое оставалось непонятным в этой женщине. Скажем, ее нарочито грубоватая манера одеваться: простые длинные платья, обычные ветровки. Волосы, густые и черные, Лиза стягивала жгутом или связывала «бабушачьим» узлом и лишь изредка распускала.

Но в ее самоогрублении чувствовалась какая-то вымученность, искусственность. Алексей догадывался – в душе ее что-то надломлено, и она продолжает гнуть и доламывать себя. Порою она забывалась и, увлекшись своим рассказом, могла вдруг протанцевать и застыть в грациозной позе. И тогда ее тело вдруг обретало свободную волнующую плавность.

Вскоре Алексей уже был уверен в том, что своего мужа она не любит. Кто спорит? – ее муж – весьма порядочный человек, работает с утра до вечера в солидной фирме и мечтает о недельном отпуске во Флориде. У него свой дом, машина. Денег для Лизы не жалеет, в азартные игры не играет, в стриптиз-клубы для джентльменов не ходит. Словом, о такой американской партии можно было только мечтать...

Все это Лиза повторяла не раз. Но, перечислив все достоинства своего чудесного мужа, умолкала и грустно улыбалась.

...А под Рождество Нью-Йорк, заснеженный и холодный, затопили огни. Ветер гнал поземку по асфальту, с синеватых пушистых елок осыпался снег. Все куда-то спешили, и румянец играл на щеках, и хрустели плотной бумагой пакеты с подарками… Канун Рождества в Нью-Йорке – месяц над Рокфеллер-центром, елочные шары и прозрачные ангелы, трубящие в хрустальные трубы… 

Возвращались поздно вечером. Поезд мчался экспрессом, минуя остановки. Лиза впервые вошла к Алексею в дом, раскрасневшаяся от мороза. Когда он помогал ей снять пальто, она слегка наклонила голову и как-то странно взглянула на него из-под длинных ресниц. Алексей ощутил томительную дрожь в кончиках пальцев, и холодная волна прокатилась по его животу.

Лиза прошла в комнату. Остановилась у стены, где висел его портрет.

– Это рисовал Акоп, ведь правда?

– Да.

– Мне не нравится, как он пишет портреты. Вычурно, манерно.  

– А как нужно?

– Нужно просто. 

Она обернулась к нему. Одним движением сняла с себя платье. Осталась в белой шелковой рубашке с глубоким вырезом. И в ложбинке между грудей поблескивал крестик.

…Ночью он проснулся и обнял рукой холодную пустоту. 

Лиза сидела в кухне, набросив на плечи шерстяной плед. Дрожала. Увидела его и отвернулась. Алексей приблизился к ней, хотел обнять. Поднял было руки.

– Не надо, – она отпрянула от него, как от чужого.

– Что случилось? – спросил он неестественно спокойно, закурил и сел напротив.

За окном завывал ветер. Сквозь щель в металлической раме пробивалась струйка морозного воздуха.

– Я не должна была к тебе приходить. 

– Почему?

– Это никому не нужно. 

Он сделал еще одну затяжку, прежде чем спросить о главном.

– Я тебя не люблю, – сказала она тихо.

Губы ее, сухие и жесткие. Бесчувственные. Холодные. Поцеловать бы…

– Ладно. Пошли спать, – она встала и, кутаясь в плед, пошла в комнату.

А он еще долго сидел один. Курил. Слушал вьюгу.

Утром она ушла.

….…………...................................................................................................

Алексей поджидал ее у дома, но так и не встретил. Не раз звонил ей домой, но чей-то мужской голос неприветливо отвечал, что Лизы дома нет, и когда она вернется – неизвестно. Разыскивал ее в залах Метрополитен музея. Надоедал расспросами Акопу.

Зимою аллея художников в Центральном парке пуста. Холодно. Художники перебиваются редкими заказами, кто-то пытается создать вечное, кто-то занимает деньги, тоскливо поглядывая то на календарь, то в окно, где виднеется лишь клочок хмурого неба.

Но Алексей был уверен: если Лиза не уехала из Нью-Йорка, рано или поздно он найдет ее. Нью-Йорк – самая большая в мире деревня. Тем более русский Нью-Йорк. Кто-нибудь – случайный русский таксист, или парикмахер, или журналист – упомянет имя приятеля или клиента, напишет статью, пожалуется на босса, который обязательно окажется твоим знакомым, а то и родственником.    

...Она стояла за стойкой в баре «Голливуд». В зале висел смрад от дешевых сигарет. Музыкальный автомат сверкал лампочками, гремела музыка.

Лиза в ядовито-красной блузке с глубоким вырезом варила кофе.   

Сердце Алексея возликовало.

– Как ты меня нашел? – спросила она.

– Мне знакомая официантка сказала. Она работает в похожем баре «Голливуд».  

Лиза почему-то смутилась. Алексей смотрел на нее, не зная, что сказать. Свисающие локоны, стрелки у глаз, яркая помада на губах. И за всей этой пошловатой бутафорией он вдруг ясно увидел другую Лизу – ту, которая ночью сидела у него на кухне, простоволосая, заплаканная, несчастная.

– Лыза, водку и кофе-эспрессо! – гаркнул какой-то мужик в кожаной куртке.

– Алеша, мне нужно идти. Подожди меня, моя смена скоро заканчивается, – попросила она.

Через полчаса она вышла из бара, села в его машину. Достала салфетку и стерла помаду. Брезгливо поморщилась и выбросила салфетку в окно. Распустила волосы.   

– Утомили они меня сегодня... Извини, Алеша. Так было нужно.

– Кому?

– Мне.

Он завел двигатель. Вспомнил, что дома осталось полбутылки вина.

– Я к тебе не поеду, – сказала она твердо. – Отвези меня домой.

Она ушла от мужа. Снимает квартирку-«голубятню». Пока зима – устроилась официанткой в баре. Все это она рассказывала, пока ехали.

– Эти итальянцы – деревенщина из Сицилии, но ведут себя, как настоящие пижоны. Когда играют в карты, подзывают меня, чтобы я снимала с колоды, и за это платят «сеньорите» по десять долларов.

Машина остановилась около ее дома.

– Все, спасибо. Мне пора, – Лиза взяла сумочку.

– Хочешь, я одолжу тебе денег? Вернешь, когда сможешь, – предложил он. 

Она на миг нахмурилась. Посмотрела на него с любопытством, даже ласково: 

– Нет, Алеша. Я постараюсь справиться сама. И, пожалуйста, не приходи больше в ту забегаловку. Не хочу, чтобы ты меня видел там.

– А где? Когда?

– Попозже… Мне нужно какое-то время побыть одной.



ГЛАВА  ШЕСТАЯ  


                                       1    


Лиза поднялась по лестнице и вошла в свою квартиру. Из-за низких скошенных потолков там постоянно приходилось пригибаться, чтобы не ушибить голову. В руках она держала конверт. По почерку сразу узнала, от кого письмо. Она небрежно бросила сумочку на кровать и, не снимая плаща, распечатала конверт.

Писала инокиня Мария.

«…Будь здорова и Богом хранима. Может, тебе удастся приехать к нам в пустынь? Хоть на пару дней. Познакомишься с сестрами, помолишься, отведешь душу. От Нью-Йорка к нам – если рейсовым автобусом – четыре часа езды. Иногда в Нью-Йорк по делам ездит на машине наш настоятель о. Лавр. Он смог бы тебя привезти, только назад тебе придется добираться самой.

Вот, пожалуй, и все, моя дорогая. Помогай тебе Господь.

Твоя во Х. I., недостойная монахиня Мария». 

Лампочка горела ярко, тени исчезли с Лизиного лица. Она подошла к иконе и перекрестилась.       

С инокиней Марией она познакомилась в самолете, когда летела из Киева в Нью-Йорк – их места оказались рядом. Разговорились, в аэропорту расстались, обменявшись американскими адресами. Пожалуй, все.   

В духовной жизни, однако, случайностей не бывает.


                                      ххх


…Когда-то, лет тридцать назад, в спальне ее киевской квартиры стоял диван, массивный, с потертой обшивкой. На нем спала бабушка. Диван был достаточно широк, чтобы раскладывать на нем всех кукол или прятаться «в пещере» из одеял. 

Из угла над диваном на нее смотрело… чудо, которое именовалось, как и подобает чуду, – Архангел Михаил. На раскрашенной доске был изображен юноша в огненном плаще поверх стальных доспехов. Мощные распростертые за спиной крылья трепетали. Его взор был суров, и Лиза, хохотушка, когда обращалась к «ахаглену», тоже становилась серьезной, насколько ей это удавалось. Важно хмурила бровки и говорила: «Я взяла две конфеты из коробки. Хотела съесть только одну, а вторую положить назад. Но съела две. И никому не сказала. Ты тоже никому не говори, ладно?» Архангел все ей прощал и, пообещав хранить тайну, шелестел крыльями и тонул в небесной лазури. А Лиза набрасывала на голову плед и тихонько пробиралась на кухню – пугать бабушку.

Бабушка Ира, щупленькая, седая, стояла у плиты. Лиза помнит бабушкин передник, пропахший жареным луком и пирогами. В этот передник Лиза уткнулась лицом и разрыдалась, когда впервые услышала во дворе, что она – жидовка. Камни полетели ей в спину. «Бабушка, а можно, чтобы вы все – мама, папа, ты – были жидами, а я – русской?» – спросила она дрожащим голоском. Бабушка погладила ее по голове и сказала: «Нет, Лизочка». О-о горе!..

Однажды они вдвоем – Лиза и бабушка – подняли  пьяного. Мужик в разорванном пальто валялся под забором. Прохожие его словно не замечали, а бабушка подошла, стала поднимать. Лиза стояла за ее спиной, не понимая, почему все мужчины проходят мимо, а маленькая бабушка Ира пытается усадить на скамейку этого пьяного медведя. «Он такой страшный», – потом призналась Лиза. «Да. Но он мог замерзнуть», – ответила бабушка. 

……………......................................................................................................

Икона «Архангел Михаил» в бабушкиной спальне – это память о священнике Алексее Глаголеве. Во время войны отец Алексей спасал евреев. Тех, кого не расстреляли в Бабьем Яру.

29 сентября 1941 года бабушка не выполнила приказ немцев и не пошла к еврейскому кладбищу, откуда всех собравшихся повели в Бабий Яр. Понимала, чем грозит «эвакуация в безопасное место на юг» – фашисты обещали именно это. Ее отца уже расстреляли несколько дней назад – вывели из синагоги к Днепру вместе с другими молящимися (был канун Йом-Кипура), а на следующее утро к берегу прибило мешочки с молитвенными принадлежностями.   

До казни в Бабьем Яру оставалось три дня. Дворники уже ходили в гестапо со списками жильцов-евреев. По дорогам разъезжал грузовик, и семь раввинов в кузове под дулами автоматов плясали «Фрейлехс».    

Тогда еще двадцатилетняя, бабушка Ира (для Лизы она всегда – бабушка) постучала в соседский дом, где жила семья священника Глаголева. Отец Алексей впустил девушку. Гладил по голове, выпростав ладонь из темного рукава ряски, и конфузливо бормотал: «Тяжкое, тяжкое время, что говорить. Пришли испытания, большие испытания…» Он выписал ей поддельное свидетельство о крещении, а его жена отдала девушке свой паспорт, только фотографию переклеили. Так и жила с ними «дальняя родственница» Ирина, правда, на улицу почти не  выходила – могли донести.  

...По Киеву разъезжал «черный ворон». Евреи прятались в погребах, подвалах и выгребных ямах. В Бабьем Яру строчили пулеметы. Тяжкие, тяжкие времена…

Священник Алексей Глаголев шел в гестапо, где сидели новые арестованные. Под угрозой расстрела свидетельствовал, что все они – Минкины, Гермайзе, Дашкевичи – русские, крещеные. Дважды его жестоко избивали, а его жену арестовывали. Он прятал евреев в Покровском женском монастыре, оформив их певчими.  

Лизе исполнилось семнадцать лет, когда она как-то раскрыла «самиздатовскую» книгу «Катастрофа». Там были собраны воспоминания, свидетельства очевидцев. Среди прочих там был помещен и рассказ ее бабушки о последних днях перед освобождением Киева. «Нас, укрывающихся евреек и монахинь из Покровского монастыря, погнали в концлагерь, а оттуда повезли в Германию. Наш поезд попал под бомбежку, мы чудом спаслись. Когда вернулись в Киев, то узнали, что семья отца Алексея в Киеве, но он тяжко хворает. За нежелание выехать из города немцы его жестоко избили и бросили на улице с сотрясением мозга…» 

…..…………..................................................................................................

В церковь Покровского женского монастыря Лиза впервые вошла с бабушкой. Обомлела, увидев столько «ахагленов», огненных и золотых. Бабушка о чем-то разговаривала со священником – отцом Алексеем, седым, с палочкой. А Лиза, раскрыв рот, рассматривала голубой купол и все вокруг. «Нравится тебе здесь?» – спросил священник. Лизе захотелось крикнуть: «Да!», но она по-взрослому сжала губы и молча кивнула.  

Дома потом играла «в монастырь». Закутывалась с головой в темный плед, оставалась лишь узкая щелочка для глаз, носа и рта, подходила к иконе и, помахав перед собою рукой – изобразив нечто, вроде крестного знамения, обстоятельно рассказывала архангелу о незаконно съеденных конфетах, рассыпанных бусах и маминой губной помаде – ею можно было вначале накрасить губы, а потом разрисовать зеркало. Очень хорошая помада. Красная.     


                                     2


…Бабушка умерла, когда Лизе исполнилось тринадцать лет. Она хорошо помнит тот вечер. Был март, на диво теплый, от снежных баб уже оставались бесформенные кучи. Лиза гуляла во дворе. Спускался вечер. Подруги расходились по домам, а Лизу родители почему-то не звали. Ее охватила непонятная тревога, хотелось оставаться во дворе подольше, только бы не идти домой. Двор опустел, и Лиза вошла в подъезд. Она помнит перепуганное лицо мамы и подавленное – отца. Множество людей толпилось в их квартире...

Лиза не помнит, кто лежал в гробу, украшенном черными шелковыми лентами. Для Лизы тот гроб был пуст, хотя к нему подходили родственники, соседи, незнакомые люди, клали цветы. Еще долго она будет казнить себя за то, что поехала тогда на кладбище в новой красивой демисезонной курточке, хотя нужно было надеть ненавистное старое пальто. Но родителям было не до Лизы, она набросила курточку, сбежала по лестнице и забилась в уголок автобуса.

Она помнит земляной холмик, на котором стоял гроб. Родственники и соседи произносили прощальные слова. Ветер сек лицо. Горсть земли, которую Лиза бросила на крышку, была холодной и вязкой. Лишь дома, ночью, когда она лежала одна в комнате, и зеркало в старом шкафу было завешено простыней, а диван пуст, Лиза поняла, что бабушка умерла.


                                     3                


…Он вел семинары по философии в институте, где училась Лиза. Закончил аспирантуру МГУ, по своим знаниям и манерам он на голову превосходил киевских коллег. Стоики, платоники, его черные глаза... Пару раз они оставались наедине в пустой аудитории, пару раз вместе вышли из институтского корпуса. Узнав, что Лиза интересуется живописью, он дал ей богословскую книгу «Иконостас». Лиза не все поняла в той книге, и, когда они гуляли в сквере, он так интересно объяснял, рассказывал. Говорил тихо и сдержанно, но от этой сдержанности Лизу охватывало сильное волнение. Она молча слушала, глядя себе под ноги. Пронзительные запахи осеннего сквера, и шелест, и шорохи пьянили, уносили куда-то в неведомую прекрасную даль, где нет ни тоски, ни печалей, а есть лишь двое – она и он… «Лиза, если ты не возражаешь… если ты не против… если…» «Да-да-да...»

А потом узнала, что он женат. 

Сколько раз она давала себе слово оборвать эту связь! Отказывалась от свиданий. Он то уходил, то снова возобновлял отношения. Обещал оставить семью, только просил подождать. Лиза соглашалась. Уже понимала, что он ее обманывает, но не находила в себе сил уйти. Как они ни пытались это скрывать, но про их связь знали в институте и студенты, и преподаватели, что создавало дополнительные сложности для обоих. Так длилось больше года. И вдруг – беременность.

Аборт. Да, конечно. Она обещала пойти в больницу. Завтра. Через неделю. А по ночам уже разговаривала с «малышом». Призналась во всем маме. И решила ребенка сохранить. Возьмет академический отпуск. Вырастит ребенка сама. А в свидетельстве о рождении в графе «отец» – что ж? – пусть стоит прочерк.  

Он как будто согласился, хотя вид при этом имел несколько растерянный. Через несколько дней он встретил ее после занятий и пригласил в кафе. Сказал, что принял решение – уходит от жены. Они поженятся. Лиза родит ребенка, закончит институт. А его докторская диссертация – подождет. Голос его, глубокий и сдержанный, все так же волновал ее. Лиза боялась верить, что унижения, боль, слезы – все позади; теперь-то начинается настоящая жизнь – с мужем, ребенком, как у всех, только у нее будет гораздо лучше, счастливее…

Он привел ее к своему знакомому – хирургу, якобы проверить, нормально ли протекает беременность. Она что-то выпила, а потом целую вечность пролежала в полубреду. Ее раздели, что-то делали с ее безвольным, ватным телом. Привезли домой. Потом сильно тянуло в нижней части живота и началось кровотечение...

Ночью Лиза лежала и смотрела в потолок. Представила, как он завтра войдет в аудиторию. Зазвенит звонок, студенты раскроют тетради. Жизнь будет идти своим чередом, словно ничего не случилось. Жизнь – это зло. Подлость. Предательство. Как можно жить в таком мире? Зачем?! Лиза с трудом проглотила слюну и подумала, что лучше умереть. И сделать это нужно сегодня, сейчас. Она вошла в ванную, взяла в руки лезвие. 

…Рано утром бледная, с затравленными глазами, вошла в церковь. Там было безлюдно, лишь у алтаря стоял какой-то худой священник. Воздев руки горе, произносил слова о Божьей любви к людям. Лиза обвела храм глазами. Долго смотрела на старую фреску на стене, где была изображена женщина в рваной накидке, босая, с растрепанными волосами. Лиза подошла к фреске и поцеловала ногу святой. Ей что-то открылось в тот миг, потому что она почувствовала себя крепкой и сильной, мысль о лезвии показалась малодушием. Она опустилась на колени. 

...Ее окрестил тот священник. Лиза держала свечу в руке и улыбалась. «Во имя Отца и Сына и Свята-аго Духа...»

……...................................................................................................................

Она закончила институт. Устроилась, однако, не на швейную фабрику, а в Музей русского искусства. Писала – для начальства – рефераты, а для себя делала копии с оригиналов картин. 

Внешне ее жизнь напоминала бесконечные и бессмысленные шараханья. Потери, ошибки, разочарования. Но были и приобретения. Лиза уже многое знала о себе. Знала, что не хочет быть технологом, а хочет заниматься живописью. Догадывалась, что она – человек яркий, по-своему бескомпромиссный, но слабохарактерный.       

Она жила вдвоем с мамой, отец семью оставил. За ней ухаживали, предлагали замуж. Но Лиза отказывала. 

Со своим «американским мужем» она познакомилась в автобусе. Он спросил, где находится детский магазин, чтобы купить игрушку племяннице. «Знаете, за восемь лет Киев так изменился, не узнать». Разговорились. Он предложил встретиться еще. Он – интересный собеседник, эрудированный, галантный. Лиза им увлеклась, и он вскоре предложил ей выйти за него замуж и уехать в Америку. В Америку?..

Она долго раздумывала над этим предложением. В конце концов, что она теряла? Интересную работу? Роскошную квартиру? Семью? В Киеве у нее оставалась только мама. Но и маму потом можно будет вызвать в Америку.

Да, она любила Киев: и кручи с осыпями желтых глин, и древние улицы, и кусты сирени на Владимирской горке. Но – еврейка, Лиза всегда чувствовала себя там чужой.         

Ее нью-йоркский жених... Он не был ее идеалом. Но ведь живут же и без большой любви. Да и кто сказал, кто придумал, что на свете существует такая любовь?!.. 

...В последний день перед отъездом она пришла на кладбище. Почти весь еврейский участок, где когда-то на могилах росли цветы, теперь был покрыт бетоном – еще один печальный признак того, что евреи покинули страну.

Набухали почки березы. Когда хоронили бабушку, эта березка была еще совсем худенькой. А теперь… Длинные ветки слабо колыхались на ветру. Весело чирикали воробьи. Черная раскисшая земля уже кое-где покрывалась тонкими редкими травинками.  

Бабушкины глаза на овальной фотографии были размыты дождями и снегом. На плите лежала опрокинутая стеклянная банка, в ней когда-то стояли цветы. Лиза протерла памятник влажной тряпкой, села на корточки, положила ладони на гладкий холодный гранит. Она была там одна, поэтому не боялась, что в ее словах проскользнет фальшь.    

Бабушка. Бабушка. Прости за все зло, что я тебе причинила. Прости, что пошла на твои похороны в модной куртке. Прости, что не пришла домой в твои последние минуты. Прости, что иногда, когда мне очень плохо, я взываю к тебе, нарушаю ТАМ твой вечный покой и твое ожидание… 

Слезы, светлые, катились по ее щекам. Лиза вытирала их ладонями, и на лице оставались продолговатые черные полосы. Она не знала, уезжает ли в Америку навсегда или на время. Но почему-то так щемило в душе, так тревожно и жалобно, как никогда раньше, раскачивались над головой ветки березы… 



ГЛАВА   СЕДЬМАЯ


Болит сердце. Колет, жжет в груди. Во сне Алексей вдруг начинает задыхаться. Просыпается в испуге. Слышит близкое тиканье часов и какие-то далекие шумы. В последнее время он стал меньше пить кофе и меньше курить. Не помогло – болит. И опять-таки – видения нехорошие. Химеры. Бессонница… Нужен врач.   

...– Какая у вас страховка? 

– Никакой.

Секретарша удивленно шевельнула бровями.

Чему удивляться? Не было у Алексея медстраховки. Не было. Потому что владелец газеты не обеспечивает медицинскими страховками своих наемных работников. Имеет полное право. И никакая власть ни в Нью-Йорке, ни в Вашингтоне не обязует боссов покупать своим рабочим даже самую захудалую медстраховку. И государство, самое богатое в мире, тоже почему-то не обеспечивает бесплатным лечением всех своих граждан.

– Как же вы собираетесь расплачиваться? – спросила секретарша.

– Кредитной карточкой.

Вскоре, раздетый по пояс, он сидел в кабинете на кушетке, и врач прикладывала к его груди холодную чашечку фонендоскопа.

– Сколько вам лет?

– Тридцать восемь.

– Как давно у вас болит сердце?   

– Месяца три. 

– Как вы спите?

– Гм-гм… Плохо сплю.

– Вдохните глубже. Задержите дыхание и потом медленно выдыхайте. У вас в семье кто-либо страдает сердечными болезнями? Отцу делали шунтирование? Понятно. Повернитесь.      

Он поднял высоко руки, и ребра под тонкой кожей проступили отчетливей. И снова металлическая чашечка перемещалась по его груди.   

– Одевайтесь. Мы сейчас сделаем вам кардиограмму, возьмем анализ крови, выпишем таблеточки, – врач сложила «рожки» фонендоскопа и, еще раз мельком взглянув на него, сказала: – Еще я бы посоветовала вам обратиться к психиатру. Чему вы улыбаетесь? Я не шучу. В Нью-Йорке к психиатрам ходит каждый третий. Вы, похоже, человек впечатлительный, с нервишками. Думаю, что все ваши сердечные боли – вот здесь, – врач улыбнулась и легонько постучала указательным пальцем по своему лбу.    

...Потом он сидел в сквере на скамейке, пил сок. Просунул ладонь между пуговицами плаща, приложил к груди. Сердце разбухало, давило. Хотело разорваться. Нужно заказать таблетки. Стоят они, наверное, долларов сто. На врачей и на лекарства денег не напасешься.     

Эх… вся беда в том, что никакие врачи и таблетки ему все равно  не помогут. Болит – роман. Кривенькие буковки на белом листе. И ночная тишина, и огонек от свечки на столе… А потом жжет и бахает в груди. И средство избавиться от этой боли только одно, простое и легкое – не писать.

Алексей помрачнел. Смял в кулаке пустой картонный стаканчик...

А поздним вечером в его квартире опять свистел чайник, и ручка лежала возле белейшего листа. Алексей курил, хмурился. Он выходил из Алексея и бродил в пустынных местах в поисках своего Героя.


ГЛАВА   ВОСЬМАЯ  


                                                   1


Надвигалась волна, такая высокая, что не был виден ее гребень. Михаил нырнул головой. Плыл под водой вперед, пока сквозь колышущуюся лазурную поверхность не стали проникать солнечные лучи. Еще одно сильное движение рук и…

Этот сон не имел окончания. По какой-то загадочной причине проклятый будильник всегда трещал в тот самый миг, когда сопротивление воды почти исчезало. Михаил просыпался и, не раскрывая глаз, нажимал на кнопку будильника. Снова воцарялась гробовая тишина. Недолго Михаил еще лежал на своем матрасе, на полу, надеясь вернуться в эту лазурную воду. Он знал, что лазурь и плеск волн – последняя его радость в этот, еще не начавшийся день. Знал, что день этот будет длиться вечность, а он хотел лишь пару секунд иллюзорного блаженства. Губы его еще улыбались, длинные ресницы подрагивали, в лице зыбко проступали черты беззаботного подростка.

Но вскоре он открывал глаза, и у рта возникала горькая складка. Он включал телевизор, дикторы говорили непонятно о чем. Но Михаилу нужны были не новости, а лишь звучание чьей-то речи. Он принимал душ, одевался и шел к метро; в брезентовой сумке за плечом погрюкивали инструменты.

В походке его, еще недавно щегольской, появилась некоторая жесткость. Разумеется, не шибко попрыгаешь, когда в сумке электродрель, пакеты шпаклевки и банки краски. Походка, однако, изменилась не только из-за тяжести сумки. Он ведь шагнул в пролетариат, к малярам и строителям, где хотя и встречались бывшие художники и инженеры, но тон – простой и грубый – задавали работяги. И под этот тон нужно было подстраиваться.      

Принцип один – поменьше думай. Окунай валик в краску, «закатывай» стену и следи, чтобы краска ложилась без пробелов и потеков. И подсчитывай, сколько долларов уйдет в этом месяце на оплату квартиры, на счета, на проезд, на зимнюю куртку, на…

А думать, переживать, жить? О-о… это потом. Это – роскошь. Михаил вот позволил себе поболтать с хозяйкой квартиры, где он сделал свой первый в Америке ремонт. А потом босс спросил, почему он потратил на этот ремонт целых два дня. Вот те раз. Он-то думал, что сделал все невероятно быстро. Растерянный, стоял перед боссом в прокуренной комнатушке, а дядя Гриша рядом виновато посапывал.

– Это – Амейика. Миллионы иммигрантов и нелегалов здесь готовы вкалывать за копейки, – говорил потом дядя Гриша, и его повеселевший голос звучал далеко, хотя они шли рядом. – Здесь, племяш, с тобой никто не будет нянчиться. Босс скажет: «Отдохни. Когда понадобишься – позвоню». 

– И что? – спросил Михаил.

– Что?! Пиши пропало. Значит – уволен. Значит – смерть. В этот раз, считай, тебе повезло. Скажи боссу спасибо. Он – парень что надо.

– Пошел он!.. Вообще плюну на все и уеду в Киев!

Дядя Гриша резко остановился. Наклонил голову набок и снизу вверх покосился на племянника. 

– Ты что – то-го? – он покрутил пальцем у виска. И, посчитав, что на этом тема исчерпана, зашагал к машине.  

…………........................................................................................................

В одном, по крайней мере, дядя Гриша был прав. Прихода каждой пятницы рабочие их компании ожидали со страхом и трепетом. Потому что по пятницам босс выдавал зарплату. Порою кому-то говорил, что имярек «может отдохнуть». И тогда все смотрели вслед уволенному со смешанным чувством облегчения и жалости.   

Постоянного состава как такового не существовало, компания разделялась на бригады – в зависимости от объекта. Из человеческого моря, с самого дна, возникали какие-то Васыли, Хаимы, Рафаэли и через некоторое время бесследно исчезали. Их либо увольняли, либо они уходили сами. На коротких перекурах разбивались обычно на две группы – работяг и интеллигентов.  

Работяги редко вспоминали прошлое, чаще говорили о насущном, хлебном. В их разговорах было сложно понять, где заканчивается американская реальность и где начинаются иммигрантские мифы. «Чтобы попасть в государственный кооператив, нужно дать взятку в десять тысяч долларов. Если по квартире бегают тараканы, хозяину за жилье можно не платить, а нужно подать на него в суд. Деньги трэба держать в «Сити банке»».   

Интеллигенты вспоминали, как там, на родине, они были известными архитекторами и уважаемыми реставраторами. «Я отреставрировал дворец. Я строил виллы правительству. Я знал Иван Иваныча». В большинстве своем люди немолодые, они стали в Нью-Йорке неплохими малярами, но уважение к себе потеряли. 

Михаил слушал молча. Все – одно и то же: схожие иммигрантские заботы, одинаковые страхи, одна нужда.

Молчал на перекурах и плиточник Юра. Скучающе глядел Юра, как растет столбик пепла на его сигарете. В прошлом он не строил правительственных вилл, и его также не волновало, сколько процентов со вклада дает «Сити банк». Срок действия американской визы в его паспорте давно истек, и потому Юра был нелегалом. Его широкие плечи, бычья шея и короткие мускулистые ноги выдавали в нем профессионального борца, а лицо с простыми правильными чертами – человека открытого и бесхитростного.


                                     ххх


– Проклятая страна – каждый готов за доллар удавиться. То ли дело у нас, в России, – сокрушался Юра, когда они вдвоем после работы возвращались домой. Стучали колеса поезда метро.

– Где ты так научился плитку класть? – спросил Михаил. Руки его гудели, спина наливалась свинцом.

– Батя научил. Но плитка здесь – дерьмо. Рассыпается, как песок, – Юра шевельнул толстыми короткими пальцами, словно растер плитку в руке.   

– Шпаклевка здесь тоже дерьмо. Быстро сворачивается. У нас там шпаклевка была маслянистая, на клею, с олифой. Такую шпателем можно было по стене долго протягивать, – сказал Михаил.

– Кафельщиком или маляром здесь, в Америке, может быть любой дурак. Все готово, мажь да клей, главное – чтобы быстро. Когда-то мой батя цемент для плитки замешивал до седьмого пота, нюхал его, в пальцах катал. А здесь вместо цемента – клей, поэтому стена получается кривой. А-а… плевать я хотел на эти стены. Лишь бы бабки платили.  

Михаил смотрел в окно. Он хотел было добавить, что и валики здесь, в Америке, тоже ни к черту – быстро забиваются краской и сморщиваются. И стены здесь – не кирпичные, а из сухой штукатурки, случайно заденешь – проломишь. И балки в домах – не бетонные, а деревянные, полы и потолки быстро гниют. И вообще, не дома здесь, а трущобы. Хотя и стоят по полмиллиона. И сам он, Михаил, теперь – трущобник. До чего же он докатился, если его волнуют какие-то валики и штукатурка?!..          

– Я этому клиенту-козлу трубы под джакузи разъединил, а потом пол забетонировал. Так босс велел, – сказал Юра, и в его честных глазах мелькнула радость.

– Зачем?

– Клиент неправильно себя повел. Не рассчитался, как следует. 

– Там же балка прогниет и проломится весь этаж, – Михаил представил, как с грохотом падает мраморное джакузи, в котором сидит распаренный мужчина или его жена.  

– Конечно, проломится, – радостно подтвердил Юра. – Слушай, а давай-ка сходим в баню. Закончим этот дом, получим бабки и… – Юра расправил свои могучие плечи и мечтательно улыбнулся. 



                                               ххх


Вечером дома Михаил сидел на стуле. Руки его со вздувшимися венами были безвольно опущены, черный вихор нависал на левую бровь. Он тупо глядел на раскрытый самоучитель английского языка. Никакие идиомы и глагольные времена не могли пробиться сквозь отборный мат русской стройки, бахающий в его ушах вместе с ударами молотков и взвизгиванием дрели.

Доллары. Доллары. Доллары. Никто ничему не учит. Все схватывай сам. Бригадир, у которого Михаил пока в подмастерьях, подгоняет и постоянно недоволен: «Почему так долго? Плохо. Никуда не годится». Боится, что Михаил быстро всему обучится и вырвет у него денежную работу. Сволочь он, бригадир, бывший водопроводчик. Поросячьи глазки. Сказал сегодня, когда Михаил красил стену и краска почему-то пузырилась: «Учись, Мишаня, не умничать, не трепать языком, а трудиться». Нужно было ему ответить. Но Михаил промолчал. Побоялся, что уволят. Теперь сам себе противен. Он вздохнул, захлопнул самоучитель.

К черту все! И английский – тоже к черту. Можно прожить и так, все равно – с языком ли, без языка. Жить нужно проще и легче. Главное – деньги.

Он разделся, выключил настольную лампу. В комнату сквозь щель в двери проникал холодный воздух. Закутавшись в плед, он долго не мог согреться. Перед глазами возникали куски заштукатуренных стен, шпатели, грязные тряпки.


2


По вечерам приходил хозяин дома – хасид в потертом лапсердаке, в несвежей рубашке. Первые дни он заходил, подталкиваемый беспокойством: черт его знает, что за жилец поселился в его доме. Войдя, шнырял глазами по всем углам. Гм-гм, как будто порядок: икон нет, бутылок водки нет, голых женщин тоже нет.    

Семейная жизнь, видимо, была хасиду невыносимо скучна. Пятеро детей. И жена опять беременна! Сам он, владея несколькими домами, еще работал завхозом в иешиве. А там, где иешива, там, разумеется, книжечки на древнем иврите и бесконечное ожидание Мошиаха. 

– Нужно ходить в синагогу, – говорил хозяин, присаживаясь на стул. Снимал свою шляпу, под которой покоилась приколотая к волосам потертая ермолка.    

Михаил садился напротив. Хасид приглаживал пегую бороду и продолжал: 

– Скоро придет Мошиах. Очень скоро. Для любого еврея лучше всего, если Мошиах застанет его в синагоге. Без синагоги еврей теряет ориентиры. Он тогда начинает заниматься политикой, искусством или совершает преступления. Но еврей так устроен, что безбожником он все равно быть не может. Куда бы он ни попал, чем бы ни занимался, он всегда будет искать Бога. От еврейства отказаться нельзя. Это христиане сами выбирают своего Бога, а еврей Богом выбран, и этого избранничества отменить никто не может…    

Сгущались сумерки. Завывал осенний ветер, о стекла бились виноградные ветки.

Михаил, смертельно уставший, слушал, пытаясь вникнуть в эти смутные богословские тонкости. Он чувствовал какое-то глубинное родство с этим завхозом из иешивы. В его крови тоже порою гудело «Шма, Исраэль!..»  

– Бу-бу-бу. Синагога. Бу-бу-бу. Мошиах…

Но когда Мошиах приходил по третьему разу, Михаил, широко зевнув, спрашивал:    

– Сэр, почему вы так плохо отапливаете эту квартиру? Мне по ночам холодно.

– Я тепло не регулирую. В бойлерной установлен термостат, – отвечал хасид, и лицо его немножко грустнело.

– Тогда отрегулируйте термостат. Мошиах на подходе. Он не будет в восторге, узнав, что один бруклинский еврей заморозил другого.

Оба смеялись, и хасид удалялся, на выходе приложив пальцы сначала к губам, а потом – к мезузе на дверном косяке. 


                                                ххх


Затем их тонкое богословие неожиданно соскользнуло в иную, отнюдь не религиозную область.         

Хасидам смотреть телевизор Всевышний сурово запретил. Еврей должен плодить детей, молиться в синагоге и ждать прихода Мошиаха. Хозяин-хасид следовал неукоснительно этим предписаниям. Но оказалось, что Мошиах уже пришел. Позавчера он вывел свой народ из Египта. А вчера разбил скрижали. А сегодня, овеваемый павильонными вентиляторами, указывал слабеющей рукой в сторону Земли обетованной. Звучала проникновенная музыка, и обессиленный, убеленный красивыми сединами, Мошиах ложился на землю.     

– Почему он лег? – спрашивал хозяин-хасид, сидящий очень близко к телеэкрану. На его лбу от волнения выступала испарина. 

Все двери в доме были плотно заперты, жалюзи на окнах опущены – чтоб ни одна душа вокруг не узнала о великом грехе.  

– Он умрет? – спрашивал опять хозяин. По неопытности он не мог отличить кино-условность от реальности.

– Да, умрет, – отвечал Михаил, искоса поглядывая на хасида. 

Подумать только! Дети таких религиозных российских евреев когда-то создали Голливуд! Впрочем, и другие дети российских раввинов тоже когда-то ринулись в создание безбожного советского государства…

– Кто умрет? Моисей? – допытывался хасид, и ручейки пота стекали из-под ермолки по его блестящему лбу. Он мучительно пытался понять, кто же умирает на телеэкране – Моисей или актер?

– Да, – уже бессмысленно отвечал Михаил и снова косился на этого человека в лапсердаке, который владеет недвижимостью в несколько миллионов долларов, наверняка разбирается в сложных финансовых операциях, но никак не может понять, что такое Кино.  

В квартире было жарко. Термостат, заново отрегулированный, работал отлично. Накануне просмотра последней серии приехала машина и через шланг закачала полный бак свежего мазута для отопления.


                                         ххх


Светло-бежевый и совершенно великолепный «олдсмобиль» – со стертым протектором колес и разбитым зеркалом заднего вида – стоял в углу площадки автопарка иешивы.

– Very good car! – сказал хасид, придерживая шляпу. Сегодня он выступал в роли автодилера. Порывистый ветер теребил поля его шляпы. 

Михаил обошел машину вокруг, пнул ногой по колесам. Открыл дверцу и сел на порванное сиденье. Спидометр показывал ровно 222222 мили. Михаил повернул ключ в замке зажигания, прищурился. Послушал, как работает двигатель.   

– Она не развалится по дороге? – спросил он хасида, который предлагал ему эту машину всего за триста долларов.

– Можешь проехаться.

Михаил толкнул рычаг и потихоньку нажал на педаль газа. Нужно будет привыкнуть к такой системе переключения скоростей, впрочем, довольно простой. Он сделал круг по площадке, мимо желтых школьных автобусов. Еще раз повертел руль. Люфт нормальный, движок, похоже, работает без перебоев.

Вышел из машины все же хмурый. Машина была нужна. Потому что трудно таскать на плечах сумку с инструментами. Бесконечно дожидаться поезда или автобуса. Тратить часы на дорогу. Но перед глазами возникло дерево, в которое когда-то врезался его «жигуленок», когда они с Олей возвращались из Крыма. Боже, как давно это было! Да и было ли вообще?..   

– О`кей, забирай за двести долларов, – предложил хасид.

Михаил похлопал ладонью по железу капота.   

– Я подумаю, – сказал он, хотя решение уже принял – покупает.


                                     3


Мелькали станции метро. На стенах станций пестрели рекламы дорогих автомобилей, курортов. Жизнь, красивая и заманчивая, казалось, была рядом, только руку протяни.  

– Идиотская страна! – возмущался Юра, усаживаясь удобнее на сиденье. – Не понимаю, зачем американцы устроили себе такую трудную жизнь?

Поезд грохотал. Михаил держал руки в карманах ветровки. Его ладонь согревал кожаный бумажник. В бумажнике лежал недельный заработок. В бумажнике лежали хрустящие четыре сотни. В бумажнике лежали: старый «олдсмобиль», новая зимняя куртка, электродрель и…  

– А веники там дают? – перебил он Юру, который любил поразмышлять об отличиях американской и русской жизни.

– Дают. Баня – высший класс. Пять звездочек. Там все правильно.

Поезд остановился в Чайна-таун, и вагон быстро наполнился китайцами.   

Юра говорил:

– Как они живут, эти американцы? Как в тюрьме. Мы-то думали, что в Америке свобода, а здесь все запрещено. Даже мусор позволено бросать только в свой мусорный бак. Я недавно бросил кулек в чужой бак возле какого-то дома, так выбежал хозяин и разорался. Угрожал, что вызовет полицию. Черствый народ. И наши люди здесь тоже очерствели. Вот, пример: церковный староста в церкви, куда я иногда хожу, подал иск на священника. Оба наняли адвокатов. Представляешь: вшивый приходской староста судится с батюшкой! О-фи-геть…

Михаил усмехался. Однако как странно складывается его жизнь в Америке. Вчера вечером он вел богословские беседы с хозяином-хасидом. Синагога. Мошиах. Бу-бу-бу… А сегодня – едет с Юрой в баню. Париться. И непонятно почему, но равно тянется его душа и к местечковому хасиду с его темным богословием, и к этому Юре – русаку из глубинки, с упрощенными «правильными» понятиями. 

Юра говорил:

– Или фотография. Недавно видел, как один американец разбил фотографу аппарат за то, что тот без спросу его сфотографировал. Подошел полицейский, обоих выслушал и ушел. Сделать снимок без разрешения – это, оказывается, нарушить чье-то прайвэси. Представляешь такое у нас, в России? Да у нас народ тебе еще заплатит – снимай в любом виде, без всяких прайвэси. 

Михаил усмехался. Впрочем, что ж в том непонятного, почему ему нравится работать с Юрой в одной бригаде, а потом вместе возвращаться домой? Юра широк. Не может его широкая натура втиснуться в узкие и сложные рамки американской жизни. Это иммигранты – с печатью униженности и подавленности на лицах, с вечной боязнью быть уволенными. Рядом с такими сам себя начинаешь жалеть. А Юра хочет жить широко – «по-рассейски». Когда Михаил рядом с Юрой, у него возникает ощущение, что Америка – это миф, а реальность – это Россия.

И еще: не может душа сразу привыкнуть к чужому. Больно. Ей нужна иллюзия чего-то родного и близкого. Нужен отдых. Правильный русский отдых.       

Юра говорил:

– Или возьми моржей. Я недавно увидел, что такое американское моржевание. Вышли на берег человек пять, все – в шерстяных халатах и в сапогах на меху, с флагом «Клуб нью-йоркских моржей». Подошли к пирсу, воткнули флаг между камней. Сняли сапоги и халаты. Набежали фотографы. Моржи им попозировали, помахали руками, попрыгали, надели халаты и ушли. Публика повизжала и тоже разошлась. Вот и все моржевание, – Юра говорил очень громко, как многие русские в Америке. – То ли дело у нас. В Рождество выходили на лед, батюшка окунал крест в полынью, а потом все гуртом – бабы и мужики – раздевались и кто в чем – в футболках, в сорочках, даже голые – в ледяную воду… Ладно, вставай, нам на следующей выходить.     

Минут через десять они шли по неприглядной улочке. Юра шел походкой борца-вольника, тяжеловато переваливаясь и быстро перебирая короткими ногами, а Михаил – немного вразвалку. Михаил устал, болело плечо, глаза от краски и пыли были воспалены.      

…– Валя, срочно подгони еще парочку. Пришел клиент, – сказала по телефону кассирша, посмотрев вслед двум удалявшимся по коридору парням с вениками и простынями в руках.


                                     ххх


В небольшой парной горела лампочка, окрашивая багровым светом деревянные стены, потолок и ступени, на которых лежали и сидели мужики, поблескивая мокрыми телами. В тазиках размокали веники.

– Я же говорил, что баня пятизвездочная, – произнес Юра, тяжело опускаясь на ступеньку. Он начал разминать колени, кожа по всему его телу быстро подернулась тонкой блестящей пленкой. – Я в этой Америке заработаю себе мениск. Думаешь, легко ползать целый день на карачках и класть эту чертову плитку?  

– Слушай, зачем же ты здесь страдаешь? Без документов, без перспектив. Ждешь пока депортируют? – спросил Михаил. Он сидел, опустив голову, старался ни о чем не думать, погружаясь в бездонную ленивую пустоту.

– Адвокат обещал сделать рабочую визу. Заработаю бабки, а потом…

Юра. Что он делал в Америке? Чего ждал? А мог ли он сам толком ответить?  

В парной они остались вдвоем и могли говорить свободно.

– Знаешь, Мишаня, как я попал в Нью-Йорк? Нет, не со спортсменами. Меня там, в России, напарник подставил. Ограбил на двести тысяч баксов.

– Тебя, что ли? – Михаил покосился на крепкие подергивающиеся Юрины мышцы.

– Я там хорошо жил. Немножко зарабатывал грабежами на шоссе. Немножко разговаривал с неправильными бизнесменами. Уже имел пару своих закусочных. А потом напарник, сука, смылся в Штаты с общими бабками… Мне тогда на душу накатило такое отчаянье... Бухал, морды бил всем подряд.    

– Денег было жалко?

– Нет. Деньги – мусор. Просто отчаянье накатило… Потом я сделал себе гостевую визу. Решил: вычислю этого козла здесь, в Нью-Йорке, и грохну.

Блаженная нега полилась, наконец, по всему телу, Михаил размял свое больное, натруженное плечо.    

– Ну, и нашел его, напарника? 

– Пока нет. Вот и застрял здесь. Грузил ящики в овощном магазине, потом пошел в телохранители к хозяину одного русского кабака. – Юра умолк. Посмотрел перед собой. Проглотил слюну и вдруг перекрестился.

– Ты чего? – спросил Михаил.

– Да так. Историю одну вспомнил... – Юра недолго помолчал. – Мы телохранителями вдвоем с Саней работали... В ту ночь я должен был выходить на работу, но я случайно встретил кореша и нажрался. Позвонил Сане, попросил его, чтобы он меня подменил. И Саню замочили… Света, жена его, потом рассказывала, что, когда приехала в морг на опознание, увидела его простреленную грудь и простреленную голову. Сказала, что Саня был избит. Кто же мог избить его, мастера спорта по боксу? Он бы троих в секунду раскидал. Значит, его сперва ранили, потом избили, а потом застрелили. И сделали контрольный выстрел в голову. Предупредили, значит, босса, что следующим будет он, – Юра сжал зубы, желваки запрыгали на широких скулах. – Я когда об этом узнал, сразу побежал в церковь ставить свечку. Ведь это могли нараз меня, вместо Сани… – он крепко зажмурился, вытер кулаками мокрые от слез глаза. – А-ах… Ладно, Мишаня, давай я тебе кости помну. А потом веником пройдусь. Ложись.

Скоро Михаил лежал на доске ничком. Чувствовал, как сильные Юрины пальцы разминают, словно глину, мышцы на его спине и плечах, как отливает свинцовая тяжесть.

– Светка, вдова, – баба неплохая. Она работает в баре официанткой. Мы с ней немножко… кх-кх… – Юра игриво кашлянул.

…В одном огромном джакузи расслаблялись молодые хасиды и русские бандиты. Хасиды – бледные, тощие, близорукие и в ермолках – громко разговаривали, возбужденно размахивая худыми, без мышц руками. Некоторые болтали по сотовым телефонам. Рядом с ними, широко раскинув на мраморных плитах свои мускулистые руки, разговаривали – так же громко – русские бандиты. Шеи их были увешаны золотыми цепями, блестели фиксы во рту, на крутых плечах синели татуировки.    

Волновалась, бурлила горячая вода под напором компрессоров.  

– Я же тебе говорил, что баня пятизвездочная, – сказал Юра, медленно погружаясь в джакузи.

Михаил полез следом. Ну и публика здесь подобралась! Однако и его жизнь тоже складывается в таком странном диапазоне – между хасидами и бандитами.    

Официантки в белых пеньюарах с глубокими вырезами подавали мужчинам в бассейне рюмки с водкой и соленые огурцы.

– Please, – сделав пометки в своих блокнотах, девушки удалялись, виляя бедрами. Сквозь тонкую ткань их пеньюаров просвечивали кружевные трусики. 

…Потом, завернувшись в простыни, Михаил и Юра сидели в ресторане. В тарелках дымились шашлыки и жареная картошка. Рюмки до краев были наполнены водкой «Абсолют», подозрительно вонючей. Во рту жгло то ли от слишком острых приправ, то ли от водки. В зале появлялись все новые полуголые официантки и куда-то уводили клиентов. 

– Мне почему теперь нравится жить в Америке? – говорил Юра, опрокидывая залпом рюмку. – Здесь бабки можно зарабатывать честно и медленно, по сотке в день. А в России так жить западло. Я если туда вернусь – сразу же захочу штуку в день, не меньше.

– Да…

– А думаешь, легко держать себя в узде? Думаешь, легко?!

…– Мальчики, к вам можно?

У нее, подсевшей к Михаилу, были прямые желтые волосы, губы накрашены ярко-красной помадой. В ее лице было что-то лисье – острый носик и узкий подбородок. Та, что подсела к Юре, была подурней, и Михаил со злорадством подумал, что ему повезло.

– Как попарились, мальчики? – спросила лиса и под столом положила свою руку Михаилу на колено.

И не было никакой радости и никакой красоты в ее грубой ярко-красной улыбке и в дешевом просвечивающем пеньюаре. И голос ее был отвратительно фальшивым. 

– А с вами приятно сидеть, не то, что с пейсатыми, – сказала она. Ее ладонь нырнула в щель простыни и поползла вверх по ноге Михаила: – Хочешь массаж?

– Сколько?

– Сто баксов в час.

В крохотной комнатке стоял широкий топчан, застеленный чистой простыней.   

– Подожди минутку, – сказала проститутка и вышла.

Михаил сел на топчан. «Сейчас войдут и грохнут. А на черта я им нужен? Черт их знает». Мысли его, мутные и бессвязные, шевелились в отяжелевшей голове. «Мошиах. Синагога. Бу-бу-бу… Контрольный выстрел в голову. Отпевание. Кладбище. Бу-бу-бу…»

Она вернулась, закрыла за собой дверь на задвижку.

– Все в порядке. Деньги отдашь после, – живо расстегнув пару пуговиц, сбросила с себя пеньюар и повесила на крючок. И лифчик слетел легко. Груди у нее были худые, а живот плоский.  

– Кстати, я в Харькове была учительницей, – сказала она равнодушно и выключила свет.

...Через несколько часов Михаил ехал в машине по какой-то плохо освещенной улице, сидя на переднем сиденье. Водитель-араб нервно дергал руль и косился на пассажира. Михаил вглядывался в лобовое стекло. Видел повсюду одни потухшие окна, трущобы. На дороге горел автомобиль, возле него негры кого-то избивали ногами.  

– Сука! Ты куда меня везешь?! – закричал Михаил по-русски.

– А-а-а… – араб-водитель, сам перепуганный, что-то невнятно отвечал, тряс головой, и Михаил догадался, что водитель не знает дорогу.

– Назад! Разворачивай! – кричал Михаил то на русском, то на английском.

Взвизгнули тормоза. Машина круто развернулась и помчалась назад.


ГЛАВА  ДЕВЯТАЯ


                                     1


Начало октября – золото Нью-Йорка. Ранним утром верхние этажи небоскребов еще окутаны дымкой тумана. В воздухе дрожит легкая прохлада. Опадают лепестки роз. Высыхает и обессиливает плющ, ползущий по скальникам. К бровкам тротуаров ветер прибивает сухую листву…

Лиза шла по аллее Центрального парка. Поскрипывали колеса ее тележки, нагруженной этюдником, коробкой с бумагой и паспарту.          

Вдали, возле старого высокого клена – фигура Акопа. Вернее, видно только его левое плечо из-за этюдника. Он бесконечно курит, высох от курева. Акоп – мэтр, берет за портрет почти втрое больше, чем другие художники в аллее. Акоп знает, что в аллее ему все завидуют, и эта черная зависть бездарей его нисколько не смущает. Даже немножко льстит его тщеславию. Акоп понимает, что клиенту, в общем-то, плевать, нарисуют его кистью или углем, с полутонами или без. Главное – чтобы красиво. Акоп усложняет и мастерски облагораживает лица. Правда, все его клиенты, независимо от национальности, на портретах становятся похожими на армян. Отдаленное сходство с оригиналом все же сохраняется.

Иногда, разделавшись с очередным клиентом, Акоп долго размышляет: до чего же загадочно устроены лица этих янки – роговица не у верхнего века, а у нижнего, морщины идут не от краев губ, а от щек; даже тени – па-анимаете?! – тени не лежат у глаз. Вах! Трудно, значит, превратить янки в армянина. Трудно. Но можно.        

Акоп пишет методом сухой кисти. Лиза попробовала, но вскоре отказалась от этой техники. Нужна резкость удара, постоянный нажим. Сложно. К тому же получается несколько манерно. Лизе по вкусу простые линии, но не резкие, не проволочные. И еще – у Акопа лица возникают из мрака. Не из света.

– Здравствуй, Лиза-джан, – он поднял руку с дымящейся сигаретой.

– Привет, – она остановилась, мельком бросила взгляд на лист. Там уже появились вьющиеся локоны вокруг овала ее лица.   

– Была вчера у адвоката. Хотела узнать, какие есть варианты, чтобы мне легально остаться в Америке.

– И что он советует?

– Cказал, что теоретически можно добиться права на жительство как «особо одаренный художник». Но для этого нужны, как минимум,  персональные выставки и «корочки» из Союза художников, чего у меня нет. Адвокат советует лучше мне оставаться в фиктивном браке с моим бывшим мужем, пока не получу гринкарту. Но мне от моего мужа ничего не нужно, ничем не хочу его связывать... Так что, будущее мое туманно.  

Вдали, по отлогому холму, спускался прогулочный конный экипаж.  

– Вчера приходил Алеша-джан. Искал тебя, – Акоп хитровато прищурился, затянулся, и треть сигареты превратилась в серый пепел. – Хороший он парень.

– Да, хороший, – отозвалась она.

Экипаж удалялся, сворачивал к озеру, цоканье копыт едва доносилось. Лиза смотрела вслед, и вдруг увидела себя в той карете. Зимой. В шубке и ботиках. Морозный воздух обжигает лицо и открытую шею. «…И голос женщины влюбленный, и хруст песка, и храп коня…» – прозвучала вдруг строчка любимого стиха.

Очутившись в Нью-Йорке, Лиза как-то вмиг забыла все стихи. Даже Цветаеву и Блока, хотя, казалось, может забыть все, даже имя свое, но стихи – никогда. Приехала в Нью-Йорк и на следующий же день, как огрело чем-то. «How are you doing? Great! Terrific!» Чужие слова вдавливались в сознание, и под их непомерной тяжестью сломалась, исчезла музыка русского стиха. И вот, впервые за полтора года, – прорвалась строка. И с этой строкой словно воскрес призрак ее самой, той Лизы, которая когда-то воображала себя дамой влюбленного поэта… И храп коня… И колокольцы… Непонятное, очень странное настроение у нее сегодня. Какая-то тревога, волнение. Даже голова не болит.    

– В Америке всегда так. Вначале кажется, что все легко и доступно. А когда сделаешь первый шаг и столкнешься с реальностью... нэ дай Бог… – Акоп покачал головой. – А может, Лиза-джан, помыкаешься в Нью-Йорке и вернешься на родину? 

Он водил кистью, и с листа осыпались черные крупинки сухой краски. Потом взял резинку и стал снимать черноту с глаз, с губ, со лба. Женское лицо, до сих пор погруженное во мрак, постепенно светлело.  

– Ведь что здесь за жизнь? Рабство, да и только. Каждый месяц плати: за съем квартиры, за медстраховку, дочкам за колледж. Бесконечные счета. Какие-то дурацкие проценты, штрафы, налоги. Бухгалтером нужно быть, чтобы во всем этом разобраться! Я почтовый ящик открываю лишь по понедельникам – лучше иметь только один черный день в неделю. В Америке хорошо быть либо очень бедным, либо очень богатым. А простому работающему человэку… э-э…      

– Да, Акоп, ты прав, – Лиза склонила голову, приглядываясь к портрету. Эта девушка ей положительно нравилась. Изящные дуги бровей, тонкие губы, тонкий, с небольшой горбинкой нос. И ощущение ветра, танца, вихря…

Они уже оба молчали. Акоп, погруженный в портрет, блуждал во мраке, выискивал там непотухшие искры.

Подошла пара. Взглянули. Разумеется, «fantastic!» Спросили о цене одного портрета. Через минуту напротив Акопа сидела женщина с бесцветными глазками и пухлыми губами. Скоро она станет знойной армянкой.     

– Спасибо, Лиза-джан, сегодня ты привела мне первого клиента, – сказал Акоп, отдавая Лизе ее портрет.

Она прошла вглубь аллеи. Заняла свое место, где на асфальте валялись смятые кнопки и один цент, суеверно оставленный ею в прошлый раз. Установила треногу.   

К ней подошел какой-то мужчина, обронил несколько фраз, расхохотался и ушел. Алеша говорит, что американцы обладают великолепным чувством юмора, такого юмора, который иммигранту по многим причинам оценить трудно. Лиза их юмора, разумеется, не понимает, ей вообще не до шуток. За портрет она берет всего лишь пятнадцать долларов, а тратит на него больше часа. К тому же бесплатно отдает паспарту, которое обходится ей в три доллара. И бумага. И поездка в метро. И съем квартиры. И разорванные туфли. И самая дешевая помада, которая сворачивается на губах. И маме в Киев – двести долларов... 

Да, нищета. Но ни разу не жалела она, что ушла от своего обеспеченного мужа. Думала, что сможет прожить с ним и без любви. Старалась обмануть себя. Не получилось, однако... Он иногда звонит, просит вернуться, на что-то надеется...

Снова донеслось цоканье копыт, на склон выезжал конный экипаж… Зима скоро. Наверняка, сырая и промозглая. А хорошо бы – чтобы с ветрами и метелями… Карета. Шубка. Ботики… И в кольцах узкая рука… И грудь волнуется. И сердце почему-то ходуном...

Этюдник закрывал ей асфальтовую дорожку, по которой шел Алексей. Он остановился возле Акопа. Лиза заметила его. И вдруг с ужасом подумала, что не видела Алексея целую неделю! Когда он направился к ней, Лиза резко наклонилась. Чтобы поднять центовую монетку, которая ей вовсе не была нужна. Испугалась почему-то, что он увидит сейчас ее глаза. Неподведенные. С темными кругами после бессонной ночи. И носки туфель совсем истерлись…


2


– Никогда не думала, что в Нью-Йорке есть настоящие замки, – Лиза поправила на голове черный кашемировый шарф. – Всегда считала, что небоскребы – высшее достижение Нью-Йорка.

– В общем-то, да, выше некуда. Но здесь есть и замки. К примеру, этот замок Рокфеллер когда-то купил и вывез из Европы. Время было такое, удивительное, в конце девятнадцатого века: американские миллионеры – Морганы, Вандербилты, Рокфеллеры – пожелали стать аристократами. Со всеми атрибутами – с гербами и замками. Деньги, оказывается, еще не все. Когда их очень много, то хочется чего-нибудь особенного, для души, – Алексей бросил сигарету под ноги.  

– Просто этим миллионерам было смертельно скучно, – сказала Лиза.     

Парк, ведущий к замку-музею, весь был изрезан узкими петляющими дорожками и лестницами. Под легким дуновением ветра осыпалась листва с деревьев, с крон слетали бронзовые бабочки.

Тропинка сделала крутой поворот и нырнула куда-то вглубь. С одной стороны темнела скала, с другой – обрыв вел к Гудзону.    

– Странно, вот – скала, почти нет земли, а дерево каким-то чудом пустило корни и умудряется жить, – Алексей остановился возле невысокого уступа, на котором рос дуб. Из-под земли выглядывали оголенные корневища, настолько мощные и толстые, что не умещались в тонком слое земли. – Правда, такой дуб уже из этой скалы не вырвешь, прочно засел. Можно только срубить. Зато другие деревья легко вырывает гроза или сильный ветер. Вo-он, гляди, – он протянул руку. На противоположной стороне обрыва валялись деревья.   

И мысль снова свернула к наболевшему. Ведь и у человека тоже так: мучительно, тяжко он познает и понимает другого. Ведь не бывает ничего настоящего без кровавого пота, без страданий. Ни любви. Ни искусства. Ни Бога. Зато потом… 

Алексей нащупал в кармане упругий фильтр сигареты, долго щелках зажигалкой, пока не вспыхнул огонек. Вот еще вопрос: почему, когда Лиза рядом, он никогда не может нормально закурить? То спички шипят – отсырели, то зажигалка щелкает, а кремень стерся.

Лиза подошла к скале. Присела, подоткнув полы плаща между коленей, и бедра ее обрели волнующую округлость. Силу. Тайну. Подняла с земли какой-то камешек: 

– Наверное, в этом камне есть железо. Иначе, почему он такой холодный и такой тяжелый?

Они поднялись по лестнице. Показались темные башни замка. Лиза взяла Алексея под руку:

– А этот замок отсюда хорошо смотрится. Как говорится, вписывается в ландшафт. Хотя считается, что архитектуру нельзя вырывать из природного обрамления, из того места, где она создавалась. В принципе нельзя вырывать ничего – ни скульптуру, ни картину. Ни человека… – сказала и вдруг подумала, что рядом с Алексеем она почти всегда забывает о своих проклятых проблемах – о дурацких визах, деньгах, о своей неустроенности. И становится собой. Алеша – верный чичероне, дарит ей Нью-Йорк. Тот Нью-Йорк, в который сам когда-то, наверняка, вживался не без труда. Еще у него есть старенькие родители. Еще он пишет роман. И он…      

Но ее рука вдруг выскользнула. Лиза неожиданно отстранилась от него. Почему? Может, потому что захотела сейчас обнять его крепко и… – гори огнем этот Рокфеллер со своим замком! – целовать, целовать вечность, в губы, в глаза, в длинные ресницы… Шубка… ботики… колокольцы…   

Сама испугалась этого желания. Ведь ложь все это. Нет колокольцев. Есть страх одиночества. Вот и придумала она себе этого влюбленного поэта. Потому что сил у нее больше нет. Сейчас ей хорошо, она даже уверена, что вечером поедет к нему. Но что же будет потом? Опять голые стены. Бой часов над головой. Мертвая дрожь по всему телу. Новый холод одиночества.

Или потому что она нищая, безъязыкая нелегалка? Поэтому с ней можно так – легко?..

Ей захотелось повернуться и уйти. Сейчас. Немедленно. И больше никогда –  слышишь?! – никогда…

– Мама пишет, что в Киеве выпал первый снег, – промолвила она тихо.  

Желваки дрогнули на скулах Алексея. Он почувствовал, что миг назад они едва не расстались.   

– А в Нью-Йорке еще тепло.

…Всегда поражался, как Лиза преображается возле картин. Не раз они вдвоем ходили по залам Метрополитен музея. Алексея картины так не волновали. Вообще, если начистоту, он не разбирался в живописи. Он пытался искать в картинах историческую достоверность, философские мысли, сюжет, идею. Утешал себя тем, что его писатели-кумиры – Толстой и Достоевский – тоже разбирались в живописи довольно слабо. Ни черта они в ней не понимали. Зато Тургенев… о-о… тонкая эстетическая косточка, десятками лет плакал в своих Парижах и Римах перед полотнами великих итальянцев…

Такие вот, вовсе не подходящие к моменту мысли бродили в мозгу Алексея, когда они переходили из зала в зал. А перед его глазами в это время как-то отстраненно мелькали Мадонны, ангелы, волхвы, Лизины нежные руки, ее густые черные волосы.  

Лиза не умолкала. Живопись раскрепощала ее. Она говорила с картинами и их создателями на одном языке. Итальянском ли, греческом – своем, Алексею непонятном.

Она рассказывала об угасании церковного средневекового сознания и появлении светского, Возрожденческого. И гулко отзывался ее голос в этом почти пустом замке, где под позеленевшим гербом зияла пасть камина, погасшего сотни лет назад. Глаза ее горели, на губах пересохла помада. И мягко шуршала ткань расстегнутого плаща, и в руке ее болтался шарф.   

Вошли в часовню. Тихо. Сумеречно. Сквозь крохотное витражное оконце льется серовато-синий свет. Лиза зачем-то набросила на голову шарф. Перекрестилась. 

Алексей запомнил ее такой: голова покрыта черным. Крестится у Распятия.  

Еще никогда он не говорил с нею о вере. И никогда не спрашивал, почему у нее крестик на груди. И не знает, почему… почему он любит ее сейчас так, словно увидел впервые.

– Ты хорошо вписываешься в этот… интерьер, – сказал он и тут же понял, что сморозил глупость.

Она улыбнулась:

– Знаешь, я в детстве играла в «монастырь». Представляла себя монахиней. Исповедовала свои конфетные грехи архангелу Михаилу. Его икона висела у нас в спальне. Бабушкина икона, – сказала Лиза, когда они вышли во дворик.

– Твоя бабушка была православной?

– Нет. Во время войны ее спас священник, прятал в женском монастыре. Я помню, правда, смутно, как в последний год перед смертью бабушка ходила то к раввину, то к священнику. А потом, вернувшись домой, рассуждала вслух об их словах. Мне тогда было тринадцать лет, вопросы Бога и смерти меня, естественно, не занимали. Это теперь, в мои тридцать пять… – и осеклась. Дура! Разве женщина говорит вслух о своем возрасте?!

Подошла к чугунной ограде. Зажала в кулаках холодные прутья, прижалась к ним. 

Во рту у Лизы – сухо, как огнем обожгло. Она знала, что Алексей стоит в полушаге, но не оборачивалась.

Камешек хрустнул под его ногой.

– Мы забыли в машине твои перчатки, – произнес он, не понимая, зачем кладет ей руки на плечи, зачем стягивает с ее головы черный кашемировый шарф… зачем…

Во дворике немолодая дама пила «пепси-колу» и удивленно смотрела, как у чугунной ограды слишком долго и слишком откровенно целуются какие-то двое. Не подростки. И вроде бы интеллигентного вида.

…Утром он ушел. А Лиза сидела у себя в квартире перед зеркалом, запустив пальцы в волосы. Любит ли она его? Нужен ли он ей? И зачем ломать привычный строй своей жизни? Начинать сначала? Опять обжечься?.. Она хотела заранее утешить и пожалеть себя. Потому что боялась. Боялась, что правда, которую она сейчас откроет, окажется горькой и причинит ей боль. 

За окнами гремела уборочная машина.

Лиза вдруг посмотрела в зеркало. И увидела там другую Лизу. Молодую. Счастливую... 


ГЛАВА  ДЕСЯТАЯ


Утром Алексей ехал в Бруклинский федеральный суд. Задание, которое он получил, и радовало, и смущало. Радовало, потому что хозяин газеты решил, наконец, добавить ему давно обещанные сто долларов в неделю. Прекрасно, тем более сейчас, когда нужно подыскать другую квартиру – чтобы не у кладбища, и мебель прикупить, и шубку Лизе, и ботики. А смущало потому, что предстояло заняться судебным репортерством, и процесс, похоже, намечался громкий. И никто еще, ни одна душа не знала, сколько этот суд продлится, чем закончится и что будет дальше.

…К фасадной стене здания суда прирос бронзовый орел. Раскинув мощные крыла, держал в когтях масличную ветвь и пучок стрел. И всем своим видом этот грозный птах давал понять: в США с властью шутить не стоит.

Алексей поднялся на второй этаж, в судебный архив. Там за столами посетители просматривали документы, делали записи.  

– Чем могу вам помочь? – спросил клерк.

– Мне нужны материалы одного дела. Я – журналист, вот удостоверение.    

Вскоре Алексей получил увесистую папку дела под семизначным номером. На первом листе в верхнем углу стояло: «Соединенные Штаты Америки против Станислава Николаевича Маханькова». Далее указывалось, что судья отказал в ходатайстве адвокатов об освобождении их клиента под залог в миллион долларов. Из чего следовало, что этот самый Станислав Николаевич сидит в тюрьме и ждет суда.

Слушания должны были начаться со дня на день, в судебном зале уже шел отбор присяжных. 

Появлению этого загадочного Станислава Николаевича в Нью-Йорке с его дальнейшим заключением в тюрьму предшествовали некоторые любопытные события, на первый взгляд, мало связанные между собой.     


                                                ххх  


...А все началось с того, что однажды утром к высотному зданию в Манхэттене подъехал вэн. Из машины вышли фотограф, оператор и какой-то тип с веревкой в руках. Они позвонили в квартиру владельца дома, а потом все вместе поднялись на крышу.  

Невысокий мраморный Ленин стоял на постаменте, куда-то указывая рукой. Оператор обошел Ленина вокруг, почесал затылок и промолвил: «О`кей». Фотограф вытащил из кофра фотоаппарат, а третий тип набросил на шею мраморному Ленину веревку и натянул ее. Защелкал фотоаппарат. Вскоре группа покинула крышу, предварительно расплатившись с владельцем дома за использование скульптуры, которую тот когда-то, потехи ради, купил в России, привез и установил на крыше своего дома.      

Скоро по всему Нью-Йорку висели плакаты: в кровавом зареве мрачно светился лик мраморного Ленина с удавкой на шее. Надписи предупреждали, что российская коммунистическая империя еще окончательно не повержена и может возродиться.   

В это же время на Капитолийском холме, в Конгрессе, за плотно закрытыми дверями конгрессмены выслушивали высокопоставленных агентов ФБР. Агенты говорили о новой мафии – русском спруте, который после развала советской империи распускает свои щупальца по всей Америке. Агенты уверяли, что этого монстра нужно задушить в зародыше, чтобы не повторилась история 30-х и 60-х годов, когда власть в США едва не перешла в руки итальянских гангстеров. Агенты ФБР предоставляли доказательства, просили у Конгресса новые средства и широких полномочий. Конгрессмены соглашались и средства, не скупясь, выделяли.          

Потому что никто тогда не знал, чего ждать от новой и вечно непонятной России: реставрации коммунизма – там, в России, или русских гангстеров – здесь, в Америке? Тревожные, порою необъяснимые события с вихрями, песнями и стрельбой происходили в Москве и в Петербурге. И сложно было разобраться американским конгрессменам, как же теперь относиться к России, которая десятки лет была врагом, понятным и удобным. А другого врага они еще не нашли.  

Приблизительно в это же время из одного лагеря на Дальнем Востоке вышел на свободу известный рецидивист, вор в законе – Станислав Николаевич Маханьков, отсидевший в тюрьме десять лет вместо полагавшихся ему пятнадцати. Досрочно освобожденный, он прибыл в Москву, поблагодарил братву за башли, которые они правильно дали правильному человеку в правительстве, и пожелал собрать воровской сходняк. На сходке порешили: оформить документы и отправить уважаемого вора в законе Станислава Николаевича в далекую Америку, в Нью-Йорк. Для наведения там порядка.    

В Нью-Йорке Маханьков основал несколько липовых фирм, на счета которых потекли из России доллары. Сомнительные, скажем, доллары. Заработанные на торговле оружием и наркотиками. Собранные у обманутого населения. Выбитые у российских бизнесменов вместе с их ровными белыми зубами.   

Маханьков обладал всеми способностями, необходимыми для наведения порядка. И, разумеется, авторитетом. Очень скоро владельцы русских магазинов и ресторанов в Нью-Йорке согласились платить деньги только его братве и никому другому. Все происходило спокойно, по-деловому: коротко остриженные парни подходили к владельцу магазина или ресторана и тихо, но внятно произносили: «Если Станислав Николаевич курирует это дело, то изменить уже ничего невозможно». Этой волшебной фразы с упоминанием имени Маханькова было достаточно, чтобы владелец кабака, вытирая холодный пот со лба, бормотал: «Да-да, я понимаю, изменить ничего невозможно…» С теми, кто почему-то сразу не соглашался, Маханьков разбирался проверенным способом – отдавал приказ убить телохранителя, как предупреждение хозяину. 

Коренные брайтонские бандиты быстро смекнули, что за грозовая туча приплыла из далекой России. Им, старожилам, уголовной красе и гордости Брайтона, пришлось без боя сдать улицы «маленькой Одессы на Гудзоне». Ведь брайтонские бандиты обладали только собственными мышцами и пистолетами. А за Маханьковым стоял великий и могучий российский криминальный мир. 

Последним пунктом его триумфального шествия в Нью-Йорке должна была стать Уолл-стрит. Конечно, не улица и не сама фондовая биржа, а те российские инвесторы, которые правдами и неправдами переправили в Америку миллионы долларов и вкладывали их в биржевые акции.

Но и с инвесторами Маханьков действовал по-старинке грубо, забывая, что Уолл-стрит – не зона. А там ведь и федеральные агенты, и службы надзора, и скрытые камеры. Час его пробил. Маханькова накрыли утром, в бруклинской квартире. Пронюхавшие об аресте журналисты собрались возле его дома. Станислав Николаевич шел в наручниках в сопровождении двух задумчивых агентов ФБР и сохранял завидное присутствие духа. Вдруг резко взмахнув ногой, попытавшись выбить камеру у одного тележурналиста. Его отвезли в тюрьму, а журналист помчался продавать заснятые кадры телеканалу SBC, где их потом прокручивали тысячи раз.        

Такие вот, на первый взгляд, не связанные между собою события неожиданно сплелись в единый клубок и затянулись тугими узлами. Заинтересованных лиц оказалось слишком много, ставка за свободу или заключение подсудимого была высока для всех – для агентов ФБР, для новых идеологов в Конгрессе, для российских гангстеров и для их жертв. И, разумеется, для самого Маханькова, которому совершенно не хотелось сменить знакомые жесткие нары в Магадане на незнакомые мягкие, но все равно – нары, в Нью-Йорке.    

……...................................................................................................................

Алексею же этот, еще не начавшийся, суд уже принес дополнительных сто долларов в неделю. Он сделал копии некоторых страниц, вернул документы и поехал домой.

Машина свернула с трассы, и вместе с нею разъехались в разные стороны мысли Алексея. Одна мысль, сокровенная, устремилась к Лизиным глазам. Глубокие, темно-карие глаза. И зрачки – не круглые, а будто бы чуточку овальные. Никогда не видел таких. И когда шуршала спадающая юбка, смотрели эти глаза под черными ресницами смущенно и огненно…

А вторая, злая мысль холодом ползла в Бруклинский федеральный суд. Уж очень внушительно и грозно выглядела папка дела под семизначным номером.  


ГЛАВА  ОДИННАДЦАТАЯ   


                                               1


Увядание осени и приход холодов в Нью-Йорке отмечены многими приметами. Конечно же, ветер. Хлесткий и наглый, ветер прошивает, пробирает до самых костей.   

В Манхэттене на стены зданий натягивают паутину иллюминации, деревья опутывают крохотными лампочками. Из гаражей и с чердаков вытаскивают Рождественских пластмассовых оленей. В магазинах раскупают свечи для Ханукальных менор. В кабинетах специалисты уже подсчитывают, сколько денег горожане потратят на подарки. На перекрестках звонят колокольчиками добровольцы из «Армии спасения», взывающие к милосердию прохожих: «Пожертвуйте хоть цент на нужды нищих и бездомных». В городе больше туристов. Бесконечные гастроли театров. Шумно. Холодно. Ветрено.  

О том, что осень увяла красиво, печально и, как всегда, быстро, свидетельствует и аллея в Центральном парке. Серая полоса асфальта, пустые скамейки. Ни души. Лишь белки прыгают с ветки на ветку, ловко цепляясь пушистыми хвостами или когтистыми лапками.  

Из художников последним аллею покидает Акоп. Высохший и выработавшийся за «теплый» рабочий сезон, он еще появляется с этюдником. Колдует кисточкой над листом бумаги…   

Аллея пуста. Акоп зябко передергивает плечами, вытирает кисточку, складывает этюдник. Бросает последний взгляд вокруг.

Голые ветки. Запах дыма. Тишина. Он застегивает до самого верха молнию пуховой куртки, выбрасывает сигарету и идет к подземке.  В тишине поскрипывают колеса его тележки...


2


В поисках места для парковки Алексей долго ездил вокруг небоскребов, пока не оставил машину на дорогой платной стоянке. «Лучше сюда ездить метро, иначе разорюсь». Недовольный, он шел к уже знакомому зданию Бруклинского федерального суда.   

Диктофон и фотоаппарат пришлось сдать в камеру хранения. Слушания должны были начаться в половине девятого, но двери зала почему-то были закрыты, в коридоре топтался народ.   

– Задерживают на час. В этой Америке ба-ардак, еще хуже, чем в России, – сказал небритый мужичок в мятом костюме.   

Алексей прошел по коридору, заглянул в один из залов. Там было пусто. Сев на скамью, достал книгу в зеленом коленкоровом переплете с оттиснутым профилем Тургенева. Перечитывал, наверное, уже в сотый раз – свое любимое «Дворянское гнездо».

«…– Это все в Божьей власти, – промолвила она.

– Но вы меня любите, Лиза? Мы будем счастливы?..»

Алексей читал, широко раскрыв глаза, изредка моргая, отчего лицо его принимало диковатое выражение. Он читал про героиню  романа с гибким девичьим станом и тонким русским профилем, которая исчезала в беседках тенистого сада, писала письма при свече, а видел другую – свою Лизу...

Странные, очень странные и не подходящие ни к месту, ни ко времени образы и картины виделись ему здесь, в пустом зале суда. Вообще-то, не классические романы надо бы ему сейчас читать. Ведь с минуты на минуту начнется суд над российским криминальным авторитетом – Станиславом Николаевичем Маханьковым. А ежели Алексей такой книголюб, лучше бы купил себе другую книжицу –  простую и правдивую. «Москва бандитская» называется. И прочитал бы там занятные истории о жизни знаменитых российских бандитов. Среди прочих, кстати, там целая глава посвящена и Станиславу Николаевичу, его геройствам на воле и в зоне. Впрочем, и читать-то не обязательно. Достаточно взглянуть на фотографии самого Маханькова в наряде зэка, а еще лучше – его жертв: обмякшие изуродованные тела, перекошенные лица, бессмысленно раскрытые рты. И дырка во лбу. И все, и никакой романтики.        

Такую книгу следовало бы ему читать перед тем, как идти на эти слушания в Бруклинский федеральный суд. Никудышный он газетчик, Алексей. Его по старинке волновали тени у глаз, шорохи в темных аллеях, легкое дыхание в женской груди. Бедная Лиза…


                                     ххх


Все скамьи в зале были заняты. Не хватало мест, пришедшие стояли в проходах. Поначалу в разношерстной толпе сложно было различить, кто – из братвы, кто – из ФБР, кто – журналист. Сомнения не вызывали лишь художники: парень и девушка богемного вида цветными мелками быстро делали наброски.      

– Сколько стоит один такой скетч? – спросил Алексей у девушки.

– Двести баксов, – ответила она, не поднимая головы.

Алексей на миг представил Лизу судебным художником. Подсудимые у нее наверняка получались бы все одинаково задумчивыми, раскаявшимися, а главное – несчастными. Но уж никак не такими законченными уркаганами со звериным оскалом. Завтра эти скетчи появятся во многих американских газетах.   

Маханьков сидел в окружении трех лощеных адвокатов – известных нью-йоркских специалистов по уголовным делам. Позади него стояли переводчики. Они перешептывались, выясняя, как правильно переводить на блатной сленг слово «мент» – «heat» или «pig» («жара» или «свинья»), и как быть с некоторыми воровскими кликухами.  

За прокурорским столом, кроме государственных обвинителей, сидели надутые и безликие агенты из вновь созданного отдела ФБР по борьбе с русской организованной преступностью. В центре – судья в черной мантии. И двенадцать присяжных: белые, негры и один мулат. Им-то, этим двенадцати, нынче предстояло отойти от привычного мира – босс, банк, бейсбол. Им предстояло войти в мир иной – в звонкие дубравы, а точнее, в дремучие, непролазные буреломы российской криминальной жизни – башли, бабы, братва.        

Речь прокурора была суха и убедительна. Картина преступления вырисовывалась следующая: российский бизнесмен открыл на Уолл-стрит инвестиционную фирму «Граф». Московский банк перевел пять миллионов долларов, чтобы через эту фирму купить на Уолл-стрит акции. Граф долго размышлял, как лучше распорядиться деньгами, но акции почему-то не покупал. Московские банкиры все настойчивей просили вернуть им долг, Граф упорно отказывался. И тогда в его офисе вдруг появились люди Маханькова. «Если Станислав Николаич взял под контроль это дело, то изменить уже ничего невозможно», – сказали они, криво улыбнувшись. И от этой улыбки на лбу Графа выступил холодный пот, точно такой же, какой обычно выступает при обмороке. «Да-да, я понимаю, изменить ничего невозможно», – промямлил он. «Завтра же переведете деньги на наши банковские счета». На следующее утро Граф пошел в банк, но по дороге почему-то вдруг круто изменил маршрут и помчался в ФБР, на Федерал-плаза.     

– Подсудимый Маханьков преступным путем попытался присвоить себе пять миллионов долларов, – закончил прокурор.  

Зловещая тишина повисла в зале. Сотни глаз сошлись на одной точке – на скамье подсудимых, где в окружении адвокатов сидел маленький человечек с аккуратно подстриженной бородкой, в очках с затемненными линзами. В элегантном костюме и при галстуке. И казалось, что место этому милому человечку не на скамье подсудимых, а за кафедрой Нью-Йоркского университета. Человечек важно приподнял очки, прищурился и недовольно зацокал языком.      

Все, казалось бы, ясно. Но после речи адвоката эта ясность стала исчезать, и на лицах присяжных появилась тень недоумения. 

Ведь и Граф – скотина порядочная. Пообещал московским банкирам прибыль, а сам пляжился на лазурных берегах Флориды, развлекался с любовницами, разъезжал на лимузинах. И все – на чужие деньги. Спустил все миллионы. Обокрал, стало быть, россиян. Они там, в России, говорят, с голоду пухнут… Но, оказывается, и московские банкиры – жулье. Продавали водку без лицензии, незаконно приобрели золотые прииски, торговали наркотиками и оружием. И еще в этом деле замешаны два депутата Госдумы и какие-то «солнтсеуфские» бандиты...

Тяжелой грустью наливались честные глаза присяжных. Безумцы, они еще пытались вникнуть если не в тонкости, то ухватить хотя бы в общих чертах суть дела. Но проклятая суть уходила все дальше – за далекие леса, за синие горы. 

Первым пал мулат. Он долго сопел и даже незаметно раскрывал пальцами веки. Но после перерыва, после плотного обеда, бороться со сном уже не смог. Моргнув в последний раз, мулат закрыл глаза и склонил головушку, отяжеленную новыми и совершенно бесполезными для него сведениями.  

– Мой подзащитный – узник совести. Он сидел в лагере так же, как Солженицын и Щаранский. Он – жертва Кей-Джи-Би, – уверял адвокат.

Блестящий адвокатский спич неожиданно прервал старшина присяжных. Он обратился к судье со странной просьбой: нельзя ли каким-то образом облегчить понимание столь запутанного дела, внести ясность хотя бы в имена и прозвища. Дескать, некоторые присяжные  утеряли нить повествования, поскольку непонятно, кто такой Прыщ и связан ли он с Солженицыным.   

После перерыва в зале появилась огромная белая пластиковая доска. На ней сверху красным жирным фломастером было написано: «Станислав Николаевич Маханьков» и его десять воровских кликух. Граф, кстати, тоже оказался не без кличек, их также записали на доске. Судья объявил, что в эту таблицу будут вписываться только имена и клички тех лиц, которые имеют непосредственное отношение к делу. Поэтому Солженицын и Щаранский в списки не попали. Зато появились какой-то Магадан и Вова-Ужас…    


                                     ххх


Перед тем как ехать в редакцию, Алексей зашел в бар неподалеку от здания суда. Безвольный он человек – не может пройти мимо, чтобы не выпить кофе в приглянувшемся баре. Алексей достал сигарету, пододвинул к себе пепельницу.    

Итак, суд. Если отбросить умышленную адвокатскую путаницу, налицо – чистейший рэкет. Граф – кутила и вор, промотал чужие деньги. С ним все ясно. Что же до Станислава Николаевича… до этого узника совести… Алексей прищурился, словно увидел сейчас маленького человечка на скамье подсудимых: очки в золотой оправе, профессорская бородка. Но если вглядеться – что-то гнусное, крысиное в этом лице. Убийца, да и только. Главарь убийц. 


                                     ххх


На следующее утро слушания тоже почему-то задержали. Пришедшие толпились в коридоре, шушукались. Алексей заглянул в соседний зал, где стены были аляповато расписаны патриотическими сюжетами.    

Здесь, да, похоже, здесь, в этом зале, он и его родители когда-то присягали на верность государству США. В зале тогда набилось человек пятьсот – латиноамериканцы, русские, евреи, негры, китайцы…   

Пришла судья и зачитала вслух «Клятву верности». Полтысячи губ повторяли за нею слова, далеко не всегда понимая их значение. Иммигранты становились гражданами. «God bless America» – «Бог, благослови Америку»…

Алексей изредка поглядывал на стоящих рядом своих родителей, тоже присягавших на верность США. Они оба – отец и мать – держали правую руку на сердце и говорили о том, что «если понадобится, то они готовы с оружием в руках защищать эту страну». Было в этом что-то комичное и до боли трогательное. Два старика, когда-то пережившие эвакуацию, голод, нужду и унижения, в прошлом – патриоты той страны, отдавшие той стране все силы, молодость, жизнь, на склоне лет приехали в Америку, где их спасли от инвалидности, дали им хлеб и кров, и теперь они клянутся защищать Соединенные Штаты с оружием в руках…

………………...................................................................................................

И снова полный судебный зал. Все – как вчера. Прокурор, подсудимый, двенадцать присяжных с уже унылыми лицами. Впрочем, произошли некоторые малозаметные изменения. Публика рассортировалась: скамейки в правом крыле занимали журналисты и безучастные агенты ФБР, в левом – братва.   

Маханьков внимательнейшим образом изучал прессу. Целый ворох свежих русских газет лежал перед ним на столе. Он периодически делал какую-то пометку на листе бумаги и недовольно цокал языком. А порою читал и улыбался. Кто знает, может, испытывал какое-то особое тщеславие этот маленький крысоподобный человечек. Ведь имя-то его как громыхнуло – от Вашингтона до Москвы, от одного океанского побережья США до другого!            

В зале появились двое итальянских громил. Они подошли к загородке и посмотрели на крестного отца русской мафии. Ха! Шуму-то. Разве это дон? Это же – бамбино, блоха, такого можно и ногтем раздавить. Вечно эти газетчики наплетут: дескать, русская мафия в Нью-Йорке скоро вытеснит итальянскую. Передернув могучими плечами и презрительно хмыкнув, итальянцы вышли – этажом выше слушалось дело одного капо из мафиозного клана Готти.   

– Судья входит в зал. Просьба встать! – рявкнул маршал.     

И потянулись, потекли бесконечные допросы и показания...

Алексей делал пометки в блокноте. Украдкой поглядывал на Маханькова, вокруг которого словно расходилось магнетическое поле страха. Многие свидетели, жертвы, даже подельники почему-то смотрели куда угодно, только не на него.  

Раздражал Алексея, однако, не только страх. Досадно было за коллег-журналистов, которые потихоньку перемещались с одних скамеек, где сидели агенты ФБР, на другие – к небритой братве. Чутье им подсказывало, на какой стороне выгодней. Уже вместе с ними пили и закусывали в барах, брали авансы за «правильные» статьи и будущие книги, за вранье, за трусость.

Судебные репортажи Алексея становились все злее. Осторожность ему изменила. 

Исчез один русский журналист. Его репортажи были смелыми и дерзкими. И вдруг – молчание. Поползли слухи, что якобы его избили. Сломали ему пару ребер. Сейчас лежит в госпитале.

– За что ж его так?

– А шоб другим неповадно было.

– Чепуха. Он скрывается. ФБР взяло его на спецпрограмму.

– А что за программа?

– Вы разве не знаете? Изменят ему внешность, выдадут новые документы и запрут в какую-нибудь дыру в Техасе. Станет фермером, бу-га-га!

– Фэбээрщики – отпетые мерзавцы.

– А в Москве, слышали, опять кого-то… на тот свет.

– Не кого-то, а банкира.

– Туда ему и дорога…       


                                         ххх


Поздно вечером Алексей возвращался из редакции домой, в тишине гулко отзывались его шаги. Жесткий ветер сек лицо. В окнах домов горел свет. Там, за светлыми окнами, хорошо, уютно, тепло. Через несколько дней к нему переедет Лиза, и в его доме тоже воцарятся покой и уют.

Скорей бы закончился этот проклятый суд. Еще недавно все эти воры и доны Алексея вовсе не интересовали. И неожиданно – задело. Да, страшно. Противно. Но кто же тогда будет писать правду? Кто? Только один журналист из Москвы и он, Алексей, стараются писать об этом честно. Честно. Честь. Вот в чем дело, оказывается. Вот откуда смелость. Вот откуда презрение.

В кармане Алексей нащупал ключи. Вдруг остановился. На дороге, напротив его дома зажглись фары машины. Завелся мотор, бахнуло из выхлопной трубы. Машина рванула с места и умчалась.

Алексей смотрел ей вслед – задние фары быстро уменьшились до размеров двух точек и свернули на повороте. Он разжал кулак с ключами, нахмурился. Ерунда, показалось. Мало ли машин останавливается на этой пустынной улочке. 


                                      ххх


Светло-бежевый и совершенно великолепный «олдсмобиль» – со стертым протектором колес и разбитым зеркалом заднего вида – стоял у бровки, на глухой, безлюдной улочке, и фары его были погашены. На заднем сиденье валялись инструменты, банки с краской и пакеты со шпаклевкой. Ровно десять минут назад двигатель был заглушен, печка выключена, и поскольку дверцы прилегали неплотно, морозный ветер быстро выдувал из салона теплый воздух.

– Мне баптисты предложили сделать визу на ПМЖ. Бесплатно. Нужно только ходить к ним на собрания и раздавать на улицах какие-то книжечки, – говорил Юра. 

Он сидел справа от водителя, засунув по привычке руки в карманы кожаной куртки, застегнутой на молнию. Черная лыжная шапочка, натянутая почти до самых бровей, плотно облегала идеально круглую голову Юры. Глаза его смотрели вдаль, сквозь лобовое стекло.   

– Так в чем же дело? Делай визу у баптистов, – сказал Михаил. 

– Не-а, у баптистов нельзя. Грех.  

– А ты, гляжу, – ортодокс.

– У меня дед был священником. Его в тридцать седьмом репрессировали, сослали в Сибирь. Там и погиб.

– Мой дед тоже погиб в сталинском лагере…   

Щелкнула зажигалка. Огонек на миг осветил два лица: Юрино – сосредоточенное, Михаила – недовольное. Еще бы! – второй вечер они торчат на этом отшибе, ждут какого-то клиента, Юриного друга, с которым якобы нужно поговорить. И почему-то – обязательно в машине.   

– Еще пятнадцать минут – и я покатил, – Михаил раздраженно бросил зажигалку на панель.

– Мишаня, не нервничай. Завтра – пятница, в той квартире работы осталось на два часа... А здорово мы тогда с тобой в баньке попарились. Мне та шлюха такой классный массаж сделала, кх-кх...

Лобовое стекло мутнело и покрывалось каплями дождя. Слева вдоль улицы тянулась высокая ограда, за которой темнели надгробные плиты.  

Михаил крепко затянулся:

– Эх, хорошо жить возле кладбища. Знаешь почему? Полно места для парковки. Уверен, что копы здесь редко появляются, потому что здесь некого штрафовать. То ли дело – возле моего дома. Крутятся с утра до ночи и лепят штрафы почем зря. А где же прикажете парковаться? На крыше, что ли? Ладно, уже поздно. Поехали отсюда.    

Он завел мотор. Нажал кнопку, и две черные резиновые щетки запрыгали перед глазами с неприятным вжиканьем.

Лобовое стекло стало исключительно чистым, и хорошо было видно, как в конце улицы появилась фигура какого-то молодого мужчины. Михаил прищурился. Что-то невыразимо знакомое почудилось ему в этом мужчине…  

Вдруг раздался громкий щелчок – это щелкнул снятый предохранитель пистолета в Юриных пальцах. Скрипнула дверца, куда-то юркнула, провалилась широкая Юрина спина. Через открытую дверцу в салон автомобиля ворвался ветер. 

«Хорошо, что надел туфли, а не ботинки. Хотя туфли промокают. Боже, о чем я думаю?!» Алексей рванулся было назад, к подземке, но вмиг вспомнил, что до остановки – целых три безлюдных квартала. Он отшвырнул в сторону сумку и ринулся вперед. Перебежав дорогу, оглянулся. Коренастый парень мчался за ним по тротуару волчьей побежкой, сжимая что-то черное в поднятой руке.  

– Стой, сука! 

Впереди над пустой дорогой загорелся «красным» длинный ряд светофоров. Алексей помчался вдоль высокой ограды кладбища. Быстрей. Не оглядываться. Вон щит с расписанием, за ним – калитка. Он подбежал к калитке, рванул. Заперта!

Прогремел выстрел. Разорвал ночную тишину и долго таял в сыром зимнем воздухе.

Ухватившись за холодные скользкие прутья ограды, Алексей занес ногу и упер в замок. Нога соскользнула, что-то хрустнуло, кажется, рукав. Он вцепился снова, подтянулся. Наконец перелез.   

– Стой, пидор! 

Но крик раздался по ту – по ту! – сторону ограды. Алексей побежал между рядами могил. Где-то вдали – или ему почудилось? – грохотала железная калитка. Но его дыхание, слишком громкое и частое, мешало слышать. Позади оставались плиты с высеченными на них ликами. Русские евреи. «Значит, американские евреи разрешили им высекать на плитах изображения умерших родных», – мелькнула ненужная мысль.

Алексей свернул возле одной могилы, нырнул в глубину, черную и тесную. Падал еще не раз, натыкался на какие-то провисшие цепи, больно ударялся о каменные столбики. Миновав еще один дремучий участок, замедлил бег. Впервые оглянулся. Огромные плиты и кубки. Своды склепов. Алексей подошел к надгробному камню, достаточно широкому и высокому, чтобы за ним спрятаться. Долго стоял прислушиваясь. Боялся дышать. Случайно шевельнул ногой, и тишайший хруст гальки показался ему громовым.

Кажется, обошлось. Слава богу! Он поправил шарф. Только сейчас почувствовал боль в указательном пальце. Наверное, вывихнул.

«Дурной детектив. И зачем я ввязался в этот суд?! Зачем?! Правда. Кому она нужна? Нет никакой правды. Есть воровство, грязь, кровь. И такой дурак, как я».

Ему вдруг стало невыносимо жаль себя. Потому что сейчас в чужих домах светятся окна. Там тепло и уютно. Там читают, смотрят телевизор, смеются. У всех – нормальная, счастливая жизнь. А он – ночью, один, на кладбище...  

Раздались глухие выхлопы. Алексей вздрогнул. Прислушался. Где-то вдали рычал мотор автомобиля. Рычание приближалось, и Алексей приник к плите.

Машина бешено мчалась, и почему-то так же бешено застучало сердце Алексея. Быстро и громко. Очень громко. Он даже испугался, что эти удары слышны далеко, у самой дороги.

И в тот момент, когда машина проезжала мимо там, за оградой, вдруг что-то помутилось, перевернулось для Алексея. Какая-то страшная сила навалилась, схватила мертвой хваткой и прижала его – к холодному камню, а его сердце – швырнула в другую сторону, туда, вслед удалявшемуся автомобилю.

Алексей обхватил плиту руками. Прижался к ней щекой. Перед глазами поплыли белые нежные облака. Эти облака пронизывали ночной могильный мрак и исчезали за оградой, откуда струился свет… 

Острая, раскаленная докрасна боль разбивала сердце. Сердце сжимали в железе, оно расплющивалось, из него брызгала красная теплая кровь и текла по щекам, по рукам, по черной плите, где в граните была высечена надпись на древнееврейском.

Алексей прижался крепче. Плита была уже теплой и приятно грела ладони. Он понял, что нужно перелиться сейчас в эту теплоту, а грудь – пусть разрывается. Разбитыми, замерзшими пальцами он впился, вцарапался в какую-то высеченную букву. Колени его дрожали, ноги медленно сгибались...  


                                               ххх


Светло-бежевый «олдсмобиль» остановился на шумной улице.  

– Ну и тачка у тебя. На такой только за детским питанием ездить, – сказал Юра, отворяя дверцу. 

Они вошли в распахнутые двери ресторана. 

– Погодь минутку, – Юра снял черную шапочку и, оставив Михаила в прокуренном зеркальном холле, вошел в зал.

Там гремела музыка, и сверкали огни. На сцене плясали девицы в бикини. Мелкими шажками Юра приблизился к столику в глубине зала, за которым сидели несколько мужиков. Наклонился к одному из них, что-то зашептал на ухо. Тот закивал, затем сунул руку во внутренний карман пиджака, достал деньги и передал Юре.      

– На, Мишаня, бери, – сказал Юра, вернувшись, и протянул несколько новеньких, аккуратно сложенных купюр. – Пять соток, недельный заработок. Да ладно тебе, ну, припугнули мальчика. Не убили же. Он сам нарвался: присвоил чужие деньги и не хотел отдавать... Слушай, может, пошли накатим по граммульке? Посмотрим стриптиз, а? 


                                               ххх


«Здравствуйте, дорогая о Господе сестра Мария! Извините, что так долго не писала Вам. Разные дела и заботы навалились на меня со всех сторон. Но это меня нисколько не извиняет. Спасибо за приглашение приехать к Вам на богомолье. Может, весной, когда потеплеет.

Странно, виделись мы с Вами лишь однажды, а ниточка не рвется. Порой люди знакомы годами, видятся каждый день, а едва расстанутся, тут же забывают друг о друге. Я вот часто «прокручиваю» наш разговор во время перелета, вспоминаю Ваши слова о том, что каждый человек, в конце концов, находит то, что сокровенно ищет его сердце.

А у меня событие! Грандиозное! Я полюбила. Его зовут Алексей. Он очень хороший, умный, заботливый. Мы знакомы уже почти год. Честно признаться, он мне понравился с первого дня нашего знакомства, но я боялась опять обжечься и потому не давала воли своим чувствам. Но недавно поняла, что хватит от себя прятаться.

Я уверена, что нам все по силам. Алеша станет писателем, он талантливый, его книги обязательно будут печатать в России, а может, переведут на английский и издадут здесь, в Америке. Представляете, в семье – два творческих человека! Моя мама шутит, что если в доме все художники, значит, посуду мыть будет некому.   

Дорогая сестра Мария. Как Вы там, на севере диком? Я слышала, что на севере штата Нью-Йорк, – настоящие зимы, с вьюгами и буранами. Если Вам нужно теплое белье или одежда: чулки, шарфы, платки, дайте знать, мне будет приятно Вам помочь. Может, нужны таблетки, травы? Многие американские лекарства здесь только по рецептам, но любые российские можно запросто купить с рук на Брайтоне.

Вот, пожалуй, и все. Вот мой новый адрес: … Телефон: …

Поздравляю Вас с наступающим Рождеством.

Ваша Лиза».

Она сложила листок. По лицу вдруг скользнула тень сомнения: может, зря она написала о своей любви? Может, и монахиня Мария тоже когда-то любила? Перед глазами мелькнуло немолодое лицо в апостольнике, пальцы, перевитые четками… Во время перелета в самолете из Киева в Нью-Йорк они разговаривали о многом, но личных судеб почти не касались. Сестра Мария лишь рассказала, что пятнадцать лет жила в Покровском монастыре в Киеве, потом по каким-то церковно-политическим причинам покинула монастырь и переехала в Америку.

Интересно, почему женщины уходят в монастырь? Причины, наверное, разные: одни – по духовному призванию, другие – из-за физических недугов, третьи – почему-то не вписались в светскую жизнь. А какова монашеская жизнь? Посты, молитвы, иногда, наверное, до смерти душат слезы – так хочется вернуться в мир… Нет, для себя такой путь Лиза не выбрала бы никогда.

Она вложила между страницами письма десять долларов. Заклеила конверт и, скривившись от неприятного привкуса клея на языке, пошла переодеваться.   


                                     ххх


Зима, зима в Нью-Йорке. Ни снега, ни сугробов. Ни опушенных инеем елок. Ни тающих на ладонях снежинок. Только сырость и слякоть.       

Лиза шла по улице. Она – все такая же: резковатые движения, размашистые шаги. Но что-то новое в ней, если присмотреться. Какая-то легкость, смелость, раскованность. Весь строй ее жизни менялся настолько быстро, что Лиза, обычно привыкшая всему давать оценку, грызть себя по поводу и без, неожиданно очутилась в упоительном вихре. Пыталась остановиться, разобраться и – не могла. Как девчонка, ей богу! 

Вечерело. В окнах разноцветными веселыми огоньками зажигались елки. В садиках возле домов, подсвеченные фонарями, задумчивые волхвы окружали колыбель с Младенцем. После поворота, однако, антураж резко менялся, чудные рождественские садики исчезали. Слева от дороги уже тянулся ряд унылых двухэтажных домов с плоскими крышами, а справа – ограда старого еврейского кладбища. 

До Алешиного дома оставался последний квартал. Вчера они не виделись – у Алеши был день сдачи газеты. Она поднялась по ступенькам, достала из сумочки ключи. Отворила дверь квартиры Алексея… Внезапно какая-то сила втолкнула ее в комнату. В глазах потемнело.  

Два незнакомых мужика в кожаных куртках стояли у стены. Один – мордоворот с рыжей шевелюрой, другой – поменьше, невзрачный, с лицом кавказца.

Напротив них – Алексей, ссутулившийся, бледный. 

Все посмотрели на Лизу. Ужас вломился в ее распахнутые глаза, в ее широко раскрытый рот.   

– Привет, – сказал Алексей и подмигнул, но как-то вяло. – Понимаешь, некоторые неприятности. Это – из ФБР…

– Hello.     

Лиза молча кивнула в ответ. Машинально стягивала шарф, расстегивала пальто. Пыталась понять, о чем они говорят. Многие английские слова ей были незнакомы.  

…– И как он выглядел? – спросил агент ФБР.

– Коротконогий. Широкоплечий. В куртке и в спортивной шапочке. Лица его я не рассмотрел в темноте. 

– Усы? Борода?

– Кажется, нет.

– Может, заметили тип лица: славянин, азиат, кавказец?

– Нет, не заметил. Он кричал по-русски, матом, кажется, без акцента.   

– Мы опросили соседей – некоторые из них в четверть двенадцатого вечера слышали странный звук, но не уверены, что это был пистолетный выстрел. Гильзу мы не нашли. Какой, вы говорите, автомобиль?

– «Олдсмобиль», старая модель. Цвет – серый. Или… нет, бежевый.

– Мы дежурили сегодня возле вашего дома несколько часов, никакой бежевый «олдсмобиль» здесь ни разу не проезжал. 

– Может быть. Но он стоял два вечера подряд.  

Агенты почему-то переглянулись.

– Может, вы все-таки ошиблись? Может, в машине сидели наркоманы? Или проститутка обслуживала клиента? А вы своим появлением им помешали?  

Алексей пожал плечами. Он устал. Он хотел сесть.

– Значит, вы уверены, что причина вчерашнего инцидента – ваши статьи? Мы внимательно их читали. Ничего, что могло бы вызвать гнев подсудимого, в этих статьях мы не находим. И вообще, какой ему смысл нападать на журналиста?   

– Не знаю.

Алексея разбирала досада. «И зачем только я позвонил в ФБР? Задают идиотские вопросы. Еще и ухмыляются. Наверное, подозревают, что вчерашние ночные погони – это мой вымысел или мои журналистские фокусы, с целью сделать рекламу газете. Но ведь вчера в самом деле кто-то стрелял мне в спину!..» 

– Дело в том, что мы относимся к манхэттенскому отделению, а вы живете в Бруклине, – неожиданно по-русски сказал кавказец, до сих пор молчавший. Алексей видел его несколько раз в судебном зале, но считал, что он – из братвы. 

Кавказец продолжал:

– Мы занимаемся преступлениями на федеральном уровне, а вашим делом должна заниматься городская полиция. Мы распорядимся. Полиция будет круглосуточно патрулировать возле вашего дома, – в его руке запищала рация.    

– Телефон наш, в случае чего, вы знаете, – сказал рыжий, затягивая молнию куртки. – Goodbyе.

Хлопнула наружная дверь. Эти двое ушли, но дух улицы – жестокой улицы Нью-Йорка, с убийствами, грабежами, проституцией –  этот дух остался, разорвав, казалось, незыблемый, а на самом деле – призрачный уют в доме Алексея. 

Зажигалка в его руке щелкнула, но не зажглась. Он бросил ее на стол и, когда садился, вспомнил, что даже не достал сигарету из пачки. Но ведь он же бросил курить. Да, решил бросить. Он посмотрел на разбитый распухший палец. 

Лиза стояла перед ним:   

– Почему ты мне ничего не сказал? 

– Ладно, Лиз. Может, я ошибся… – произнес он, приготовившись к последнему испытанию. Ничего он ей не скажет. Только бы поскорей закончить и этот разговор. Потому что нет у него сил. Сердце – ноет. Уже не разрывается, а тупо давит. Как будто, так и положено ему – всегда болеть. Завтра же, нет, в понедельник пойдет к врачу. Пусть делают любые тесты. И нужно купить медстраховку. Говорят, семейная стоит дешевле.    

– Почему ты молчал? И что же случилось? Алеша… И где ты ночевал?…   

– Все нормально, Лиз… Просто какая-то машина проехала мимо дома, мне показалось… А ночевал у родителей, – соврал он, потому что ночью полуживой добрался к дому фотографа их газеты.  

Сердце снова стало покалывать сквозь тупую боль. Алексей невольно отметил, что уже различает эти боли по характеру и по степени терпимости. Нахмурившись, посмотрел на Лизу.    

Она стояла у окна к нему спиной. Пряди волос спадали на ворот свитера. Лиза смотрела в окно. Видела безлюдную темную улицу. В мареве за высокой оградой виднелись очертания склепов. А позади нее на стуле сидел человек. Ее родной, любимый человек. Голос у него – тоскливый и приглушенный, слова с трудом возникают и куда-то проваливаются. И лицо его – бледное, стеариновое.   

Боже… Боже… Ведь это она во всем виновата. Погрязла в своих мелочных заботах, в картинках. В своих «любишь – не любишь». Дура, верила ему, что в его статьях ничего опасного нет, мол, обычная работа газетчика.

Она резко повернулась:    

– Где сумка?

– Какая сумка?

– Обыкновенная. Мы сейчас сложим твои вещи и на пару недель переедем ко мне.

Алексей промолчал. Решение, в общем-то, разумное. Только он еще минуту посидит, отдохнет.

– Алеша. Алеша…

Она села на диван. Вдруг расплакалась:    

– Ты хоть понимаешь? Ты хоть понимаешь, кто ты для меня? Ведь у меня больше никого нет… никаких надежд… никого… А ты… ты…

В груди Алексея сладостно защемило, дышать стало легче. Словно плиту отвалили. Силы возвращались, по телу растекались теплые живительные струи. Потому что прекрасна в этот миг была Лиза, прекрасна в своих бабьих слезах. И плечи ее вздрагивали по-детски трогательно, и длинный свитер скрывал ее колени, и на новом ботике развязался шнурок.    

– Ну что? Что ты улыбаешься? – сказала она обиженно. Всхлипывая, встала, шагнула к нему.

Он ощутил слегка покалывающую шерсть ее свитера, ее пальцы в своих волосах, ее мягкие груди. Ее…


ГЛАВА  ДВЕНАДЦАТАЯ 


                                     1


Пустынно было в комнате, где на полу у холодной стены лежал матрас. На матрасе, под одеялом застыл Михаил. Иногда он открывал воспаленные глаза, и в воздухе прыгали миллионы маслянистых капелек. Это густое колышущееся марево Михаил видел все три дня, когда из пульверизатора «задувал» огромный офис. 

Раздался телефонный звонок. Рука Михаила, выпроставшись из-под одеяла, потянулась к телефонной трубке.

– Михась, это я. Спишь еще?

– Нет, – буркнул Михаил, пытаясь узнать голос.

– Кажется, плохи дела. Карбюратор ни к черту.

– А-а… – Михаил подтянулся на локте. Узнал голос автомеханика и сквозь марево будто увидел свой «олдсмобиль» в мастерской. (Оставил там машину, чтобы проверили, почему так много расходуется бензина).        

– И что же теперь? – спросил он.

– Нужно покупать новый. Сто пятьдесят долларов. Но для тебя – сто двадцать.

Михаил засопел. Вчера понадобилось заменить свечи, сегодня – карбюратор. Что – завтра?  

– Ладно, черт с ним, заменяй. Когда будет готово?

– Подходи через пару часов.

Михаил прислонил подушку к стене, включил телевизор, и в комнату ворвался Нью-Йорк, шумный, счастливый Нью-Йорк, озабоченный новогодними покупками: джипами, биржевыми акциями, путевками на Карибы.  

Михаил безразлично смотрел на экран. Все-таки правильно он поступил тогда в ресторане, отказавшись от пятисот долларов, предложенных Юрой. Потому что слишком грозно поглядывал из пяти овалов Бенджамин Франклин, словно желая напомнить, что «тюрьма» по-английски – «jail». А тюрьма – хоть, говорят, и комфортная, с сэндвичами и «пепси-колой», с телевизором и видеомагнитофоном – даже такая замечательная тюрьма вовсе не входила в его планы. Поэтому Михаил вернул Юре все пять соток, и мудрый Бенджамин Франклин произнес из овала одобрительное: «O`кей».

...Ангел-хранитель или, может, случайное везение до сих пор спасали Михаила от тюрьмы. Он всегда чувствовал над собою чье-то оберегающее крыло. На волосок от тюрьмы он был, когда вернулся из армии. Гражданская жизнь представлялась тогда жестокой, с такими же волчьими законами, что и в солдатской казарме. Ну и, разумеется, свобода. Долгожданная свобода при очень примитивных представлениях о ней.

...В кабаке они с другом Витькой избили одного мужичка. Точнее, бил Витька, а Михаил помог этого мужика вытащить из зала. Причина была пустяковая: из-за какой-то девки – она сначала танцевала с Витькой, что-то пообещала ему и вдруг закрутила с другим, похожим на упыря. Михаил держал двери пожарного выхода, а  Витька безжалостно избивал упыря, применяя еще не забытые, хорошо отработанные в армии приемы десантника. Когда упырь рухнул, Витька зачем-то сорвал с его руки часы «Роллекс» – Витька всегда питал слабость к дорогим вещицам. Они сбежали по лестнице и скрылись в глухом яру, где знали все тропки-дорожки – в детстве там играли в «казаков-разбойников».   

Под утро их из дому увезли в отделение милиции. Одиночные камеры. Избиения во время допросов. Опознания с понятыми. Михаила выпустили под расписку, а Витьку отвезли в СИЗО Лукьяновской тюрьмы. Витькина мать поседела за сутки. Если бы отец Михаила не предложил тому упырю и следователю ба-альшие деньги, то их с Витькой осудили бы по статье «Групповое ограбление, с нанесением пострадавшему телесных повреждений». Влепили бы лет по пять тюрьмы. Но пострадавший и следователь деньги взяли, и групповое ограбление превратилось в обычное хулиганство. Витька получил всего два года «химии» – принудительных работ, а Михаил выступал в суде как свидетель пьяной драки.    

Нет, намеренно Михаил никогда не выбирал тюремные дороги. Но словно некая сила вела его опасными зигзагами. В паруса жизни дули ветры авантюризма. Ну, и всегда был уверен в том, что все для него благополучно обойдется. Интуиция подскажет. Ангел убережет.           

…Он вышел из дома и направился к автомастерской. Сыпал мелкий снежок. Вид часто проезжающих полицейских машин почему-то смущал. «Все-таки ты правильно сделал, отказавшись от пятисот долларов», – шепнул ему в самое ухо Бенджамин Франклин.       

……….……………………………………………………………………….     

– Плохи дела. Движок полетел, – сказал механик, бросил на Михаила быстрый взгляд.

В мастерской на полу лежали шины, домкраты, со стальных реек подъемников свисали цепи.  

– Что значит – «движок полетел»? – недоуменно переспросил Михаил и посмотрел на свой «олдсмобиль».

У машины вид, конечно, допотопный. Зато в просторный салон умещались все инструменты и материалы. Не на горбу же их носить! К тому же за столь короткий срок Михаил успел прочувствовать эту громоздкую по нынешним меркам машину, свыкнуться с ее капризами.              

– Как же так? Движок вроде работал нормально, только много расходовал бензина. Ты сказал, что нужно лишь отрегулировать зажигание и заменить свечи. Потом – поменял карбюратор. Теперь вот…

– Можешь сам проверить. 

Михаил сел в машину. Двигатель завелся мгновенно, но вскоре заглох. И так – несколько раз.  

– Говорю тебе, движок накрылся.   

– А если поставить новый? 

Механик отрицательно покачал головой:

– Овчинка выделки не стоит. Ты почем эту колымагу купил? За двести долларов. А заменить движок стоит тысячу. Лучше ее выбросить и купить новую… Кстати, могу тебе помочь выгодно избавиться от этого железа.

...Приблизительно через час они возвращались с «джанк-ярда» (место, где принимают негодные автомобили на запчасти и металлолом). На коленях у Михаила лежали две металлические пластинки – снятые номера, а в кармане куртки – пятьдесят долларов, деньги за сданную машину. Он хмуро смотрел перед собой в лобовое стекло. Не нравилась, ох, не нравилась ему эта сделка: неожиданно сломался отличный двигатель, а когда машину подтащили к «джанк-ярду» и завели, двигатель почему-то заработал. И почему-то слишком быстро владелец «джанка» согласился заплатить ему пятьдесят долларов. Н-да, надули его, как пить дать – надули. Жулье.

– Тебя подвезти домой? – спросил повеселевший механик.

– Да.

Снег валил крупными хлопьями.

– Видишь, что нынче творится в Нью-Йорке, – говорил механик. – Понаехали сюда рэкетиры из России, свои порядки хотят завести. Уже и на журналистов покушаются.    

– На каких журналистов? – спросил Михаил.

– Ты что, парень, русских газет не читаешь? Недавно бегали за одним, ночью по кладбищу. Даже стреляли в него. Теперь этим делом ФБР занимается… Кстати, ты новую тачку думаешь покупать? У меня для тебя есть отличный «форд».

Впереди у светофора остановилась полицейская машина.     

Позвонки Михаила – все, до одного – покрылись инеем. Во рту пересохло. 

…Его выволокли за шиворот. Стальные наручники впились в запястья…  

– Восемьдесят тысяч миль пробега, колеса новые… Тюрьма по-английски – jail…

...С лязгом захлопнулась дверь камеры. С нар поднялись и двинулись на него сокамерники в тюремных робах – негры,  латиноамериканцы, итальянцы. И ни одного русского!..

Светофор загорелся зеленым. Полицейская машина проехала один заснеженный квартал и свернула. Вытянув шею, Михаил смотрел ей вслед. 

Так. От своей машины он избавился. Тот несчастный журналист его не видел. Юра куда-то пропал. Улик – почти никаких. Ангел-хранитель, помоги еще раз! В последний раз…


                                     2


Полдень 31 декабря выдался сказочным! Синоптики не обманули. Снег, выпавший ночью, не растаял, а затвердел на легком морозце. Солнечные лучи пробивались между небоскребами.

Засунув руки в карманы кожаной куртки, Михаил брел по Бродвею, разглядывая вывески банков и финансовых корпораций.  

В даунтаун Манхэттена, где бьется финансовое сердце США, в последний день уходящего года вливались тысячи людей: жителей Нью-Йорка и туристов.

На небольшой площадке, вымощенной булыжником, стоял бронзовый бык – символ Уолл-стрит. Уперев передние ноги в брусчатку, разъяренный бычина, казалось, готов поддеть рогами любого. Словно оводы, быка облепили туристы. Хлопали его по бронзовым бокам, кто-то пытался взобраться ему на голову. Многие подходили сзади к крупу и запускали руки между бычьих ног, трогали блестящую от частых поглаживаний мошонку.    

Михаил наблюдал за этой забавой. Он кое-что знал о биржевых торгах, о «черных» днях, когда миллионеры враз становятся нищими. Он даже знал кое-что о таких тонкостях, как биржевая игра на «взлетах» и «падениях», и, если верно помнил, бык символизировал «взлет».    

– Парень, ты можешь меня сфотографировать? – обратилась к нему какая-то девушка в полушубке. Дала фотоаппарат и решительно запустила свою ручку быку между ног.

Американская доярка, подумал Михаил, нажимая кнопку.

– Теперь мое будущее обеспечено, – весело сказала девушка.

– Почему?

– Ты разве не знаешь нью-йоркскую примету? Погладишь этому быку (тут она произнесла какое-то незнакомое английское слово) – разбогатеешь. 

Михаил вернул фотоаппарат и грустно усмехнулся. Разбогатеешь… Ему пока что нужно купить машину, конечно же, подержанную, но не такую допотопную колымагу, как прежняя. Значит, придется затянуть пояс потуже. Покупка кровати, разумеется, откладывается, придется все так же коротать ночи на полу, на матрасе.

Его ожидала новогодняя ночь – либо с семьей дяди Гриши, либо в одиночестве, в своей сырой квартире. В холодильнике – бутылка водки «Абсолют», сыр, буженина. И никаких новогодних чудес. 

Он присоединился к группе туристов. Прошли мимо огромной украшенной елки, потом вошли в какое-то здание, поднялись в лифте. Гид подвел группу к закрытым дверям. Возникла заминка – у дверей стоял полицейский, добродушно улыбался, но внутрь не пускал.  

– Леди и джентльмены. Через час торги на бирже прекращаются, – сказал гид. – Но еще не поздно погладить бронзового быка на Уолл-стрит и купить свою последнюю в этом году акцию.   

Стадо двинулось за гидом, и через пару минут лифт всех увез. Кроме Михаила. Любопытство оставило его здесь, на одном из этажей биржи. Он пошел по коридорам.

Здесь царили радостное оживление и внешняя беспечность. Идущие по коридорам парни, его сверстники или чуть постарше, шумно переговариваясь, бросали друг в друга скомканными бумажками, хохотали, дурачились, как мальчишки. Ни чопорной важности, ни снобизма. И одеты обыкновенно: брюки, рубашки, а сверху – простецкие форменные куртки разных цветов.     

Михаил попытался соединить свои представления о худосочных брокерах, которые во время биржевых обвалов в отчаянии сводят счеты с жизнью, с этими задорными крепкими парнями. Ну никак они не соединялись… Мозг на асфальте, смертельные прыжки с Бруклинского моста… Все это – страницы истории Америки, приукрашенные в фильмах и романах. Но сейчас здесь, в этих сверкающих коридорах, в этом задорном хохоте, в этих взмахах крепких рук, – здесь торжествовали жизнь, напор, удача.  

Подошли к большим распахнутым дверям в какой-то зал. Брокеры прошли внутрь, а Михаилу преградил путь чернокожий охранник.

– Туда нельзя.   

Недовольный, Михаил покосился на охранника, затем, вытянув шею, заглянул внутрь.

В громаднейшем, размером со стадион, зале происходило нечто непонятное. Там стоял неумолчный гул, сквозь который прорывались вопли, тысячи мужчин размахивали руками. Все стены там были завешаны электронными табло. На одной из стен висел огромный экран с мелькающими кадрами: американские десантники с автоматами наперевес бежали по пустыне; под воду уходил танкер с нефтью; на скотобойне забивали коров…    

– Через полчаса торги закончатся, – сказал охранник. – Ты откуда родом? Я – из Гаити, – ему было скучно. Он стоял, прислонившись спиной к дверям, кивал в ответ входящим и выходящим из зала брокерам.

Как ни странно, парни входили внутрь и покидали зал с добродушнейшим видом. Словно там – не биржа, а аттракцион. Среди них были и брокеры-евреи в ермолках. Встречались и девушки, правда, редко.         

– Женщин здесь мало, очень тяжелая работа, – сказал негр, оторвав свои замутненные глаза от удалявшихся соблазнительных бедер.

– Что же в ней тяжелого?  

– Весь день – под стрессом. В одну секунду можно заработать миллион долларов. И столько же потерять… Здесь, в здании, есть бассейны, массажные кабинеты, бары. Этим парням нужно периодически расслабляться, иначе легко можно сойти с ума.

– А что это за бумаги? – спросил Михаил, показав на пол, усыпанный тысячами разорванных бумажек. 

Охранник на миг задумался: 

– Мусор. Когда торги заканчиваются, его убирают. Знаешь, сколько здесь получает уборщик? Двадцать долларов в час! И ежеквартально – акций на пять тысяч. Уборщики биржи – в профсоюзе, у них отпуск – аж три недели…    

– Разреши мне войти внутрь, – перебил его Михаил, вскользь отметив, что этот охранник, конечно же, лучше знаком с работой уборщиков биржи, чем брокеров.

– Не могу, не положено.

Из зала уже никто не выходил. Все новые брокеры вливались внутрь и мгновенно растворялись в орущем человеческом море.

– Сейчас начнется самое интересное. Последние десять минут до закрытия биржевых торгов в этом году! – негр указал на электронные часы. Он волновался. Он уже не подпирал дверь, а стоял в проходе, слегка пританцовывая. – Хорошая последняя сделка – залог успеха на следующий год. Это примета биржи. Осталось девять минут… Восемь… О-о, Lord!..     

Михаил достал из кармана десять долларов и незаметно сунул их охраннику:

– Впусти.

Через мгновение Михаил уже проталкивался между брокеров, пытаясь понять, что же они выкрикивают, зачем размахивают руками, что за бумажки рвут и вышвыривают.

Вряд ли он что-то понял тогда. Но был потрясен.

Вокруг многочисленных «чаш» сгрудились брокеры. Беспрестанно орали, делая пальцами какие-то знаки. Мчались к телефонам, срывали трубку, а то и сразу две, и, быстро о чем-то переговорив, отбегали к компьютерам. Сотни телефонных проводов тянулись через проходы. Парни что-то записывали на бумажки и, на ходу вешая телефонные трубки, снова неслись к «чашам». Протискивались, вскидывали руки вверх. «Five millions! No! Yes!» Кто-то пробирался к клеркам, втискивал им бланки, клерки пропускали эти бумажки через маленькие машинки, которые эти бланки штемпелевали.

Крик уплотнялся, густел. На огромном экране к американским бомбардировщикам подвешивали бомбы; где-то на Ближнем Востоке горели нефтяные скважины; вооруженные повстанцы в какой-то банановой республике захватывали президентский палаццо… Мировые шторма и бомбежки взрывали и сотрясали биржу Уолл-стрит. 

Возле маленькой елочки в центре зала резвились детишки, приведенные папами. Взрослым до них сейчас не было никакого дела, что детей вполне устраивало. Они прыгали, носились друг за другом, складывали бумажных голубей и запускали их в воздух.  

Михаил проталкивался, поднимая над головой протянутые телефонные провода. Он бывал на стадионах. На парадах. На рок-концертах. Но там тупая толпа выплескивала эмоции. Здесь же шла война. И каждый сражался за себя. За свои доллары. 

Ударил гонг. В воздух взлетели тысячи разорванных бумажек – несостоявшихся сделок. Из динамиков мужской голос поздравил всех с Новым годом. Пожелал счастья. Напомнил, что торги закончились, пора расходиться. Но еще долго слышались крики, парни еще срывали трубки телефонов, толпились у регистрационных машин. Сидели на полу, обхватив свои головы руками. Кто-то улыбался, у кого-то из глаз катились слезы, ценою, быть может, в миллион долларов за слезинку…     


                                               ххх


Михаил побродил по коридорам, нашел кафе. Там сидели брокеры, болтали, смотрели по телевизору бейсбол. Заказав сэндвич, Михаил примостился за столиком. Жевал сэндвич, хмурился.

Несправедливость! Какой-то безграмотный негр здесь подметает пол и получает двадцать долларов в час. Плюс акции, медстраховка, отпуск. Уж не говоря о брокерах, которые в секунду проворачивают миллионы.

А что же он, Михаил? Проливает кровавый пот на стройках и получает всего лишь восемь долларов в час. И нет у него никаких акций, никаких отпусков. В их бригаде о бирже говорят, как о чем-то, существующем невесть где, на другом конце Земли. Кто-то читал статью в русской газете, кто-то слышал жуткую историю про брокера, покончившего с собой. Иммигрантские мифы! Перед глазами Михаила поплыли зашпаклеванные стены, банки с краской, короткие перекуры на опрокинутых ведрах… Жалкая, убогая жизнь! Мелкие интересы, мелочные заботы. Как будто непреодолимая пропасть пролегает между грохочущим Манхэттеном и затхлым мирком бруклинских маляров-иммигрантов.

Или попробовать устроиться на биржу... уборщиком? Михаил хмыкнул, и две мрачные складки залегли в уголках его рта.      

– Прекрасный сегодня день! – мужчина, сидящий напротив него, за тем же столиком, оторвался от телеэкрана.

На вид ему было лет сорок. Тщательно выбритое лицо в мелких оспинах, рыжие короткие волосы зачесаны на прямой пробор. К рыжей куртке пристегнут крупный значок с какой-то надписью.   

– Да, отличный день, – ответил Михаил.       

– Ты откуда родом?

– Из Бруклина, – пошутил Михаил.

Рыжий засмеялся:

– Мои предки тоже когда-то приехали из России в Нью-Йорк и осели в Бруклине. Моя кузина живет там до сих пор. Иногда приезжаю туда. Кругом синагоги, иешивы, все кошерное. Нищета, грязь, бедные детишки пускают в лужах кораблики… азохун вэй, – закончил он на идиш и не без иронии сокрушенно покачал головой.     

Они переглянулись. В глазах у обоих вспыхнули схожие огоньки. И как будто между ними возникло мгновенное взаимопонимание… 

– Тебя как зовут?

– Майкл.

– А меня – Джеффри, – он отпил из стаканчика «пепси-колу». Пальцы его были толстые и сильные, с отчищенными ногтями. Михаил вдруг представил, как эти пальцы напряженно, словно наэлектризованные, несколько часов подряд изгибаются, показывая специальные знаки.           

– Тяжелая работа брокера. Я бы, наверное, не смог, – сказал Михаил.    

– Да, работа нелегкая. Только мы – не брокеры. Мы – floor-traders – торгуем акциями в зале биржи.     

– И долго нужно учиться, чтобы стать floor-trader?

– Нужно закончить Гарвардский университет, – рыжий засмеялся своей шутке.      

Из кафе с шумом повалили парни в форменных куртках, окликнули рыжего, и тот что-то громко им ответил. Затем перевел нетерпеливый взгляд на Михаила. 

– Стать floor-trader очень просто. Достаточно иметь обыкновенный школьный диплом, закончить специальные курсы и получить сертификат. А главное – иметь что-то здесь, – рыжий постучал себя пальцем по невысокому лбу. – Ладно, Майкл, мне пора.  

Он допил «пепси-колу» и, вставая, сказал: 

– Кстати, наша фирма сейчас набирает для обучения новую группу. Вот моя визитка. Позвони.  

– Но ведь я иммигрант… У меня плохой английский…            

– У тебя отличный английский. И запомни: в Америке нет иммигрантов. Тот, кто любит Америку, тот – настоящий американец.       

Михаил посмотрел вслед уходящему, изучил визитку.

«А может, и вправду? Может, это и есть путь к настоящей свободе, к деньгам? Какая удача!»   

Михаил сунул визитку в карман. Решительно сжал кулаки и тряханул ими в воздухе: 

– Е-э!..

Он слишком мало жил в Нью-Йорке и еще не знал, что такие случайные разговоры и визитки вовсе ни к чему не обязывают. Он даже не знал, что американский комплимент насчет «хорошего английского» – это тонкая издевка над иммигрантом.

Все это будет ему открываться постепенно, со временем, и пока было не столь важно. Сейчас было важно другое: он ощутил себя крохотной щепкой, очутившейся на краю мощного водоворота. Но даже такая, иллюзорная, приобщенность к этому водовороту заряжала энергией, вселяла веру в себя.     


                                            ххх


А Нью-Йоркская фондовая биржа тогда действительно чем-то напоминала гигантский водоворот. И бронзовый бык на Уолл-стрит даже в лютую зиму был теплым от бесконечных касаний и поглаживаний человеческих рук.  

…А все началось с того, что в один замечательный день биржевой аналитик Джон Браун, известный в финансовом мире своей исключительной компетентностью и кристальной честностью, проходя мимо бронзового быка, вдруг остановился. C Гудзона дул приятный бриз. Джон Браун подошел к быку поближе. Что-то новое заприметил он в этой скульптуре. Мощенная булыжником площадка была безлюдна, лишь у бровки стоял скучающий негр-полицейский.  

Джон Браун обошел быка со всех сторон. Заглянул в его бронзовые глаза. Подошел сзади и, подтянув штанины, присел. Внимательно рассмотрел бедра и огузок, затем задумчиво вгляделся в хвост. Пока он изучал скотину, негр-полицейский с любопытством следил за этим странным мистером в дорогом плаще. 

– Bull! – наконец изрек Джон Браун, вставая. Похлопал быка по крупу и уверенно зашагал к зданию биржи.  

Негр-полицейский недоуменно глядел ему вслед. Он не знал, что мистер Браун – известный биржевой аналитик, и потому решил, что этот – немного не в себе – господин произнес самое распространенное в Нью-Йорке ругательство «bull-shit», что в буквальном переводе означает «бычье дерьмо» и широко используется для выражения негативных оценок, характеристик, эмоций и т. д. Но, увы, негр-полицейский был неправ, вернее, не вполне прав, потому что мистер Джон Браун имел в виду совсем другое.        

Через пару дней вышел очередной номер авторитетного журнала «Money» с аналитической статьей мистера Брауна:

«Мировой капитал ищет себе применение. После развала Советского Союза освободилось огромное экономическое пространство. Однако надежды мирового капитала не оправдались: инвестиции в постсоветскую зону носят слишком рискованный характер из-за неотрегулированности местных законодательств, отсутствия необходимой инфраструктуры и тотальной коррупции.      

Америка сегодня – единственная в мире супердержава. Мы стоим на пороге новой, неслыханной по размаху технологической революции. Компьютер и Интернет коренным образом изменят всю нашу жизнь, упразднят традиционные отрасли хозяйства. Америке принадлежит лидерство в этой сфере, потому что у нас собран научный цвет, и мы – единственные – имеем необходимую базу и ресурсы, чтобы эту революцию совершить.  

Взрыв в области высоких технологий неизбежно привлечет к нам мировой капитал. Нью-йоркскую фондовую биржу ожидает неслыханный расцвет – «bull market». Наш добрый бронзовый старина bull уже грозно мычит. Я лично услышал это мычание сегодня утром.

Искренне ваш, биржевой аналитик Джон Браун».     

Не доверять словам мистера Брауна не было никаких оснований. Ведь он закончил два университета из Лиги плюща, обладал всеми качествами грамотного экономиста и настоящего джентльмена.     

…Сумасшествие в городе началось очень быстро. Нью-Йорк вообще отличается некоторой психической неустойчивостью, подвержен различным модным поветриям и эпидемиям.

Сумасшествие распространялось по двум направлениям – по высокотехнологическому и биржевому. Две воронки расширялись и углублялись, порою сливались, засасывая миллионы людей, их деньги, чаяния. Души.  

Компьютеры появлялись везде и всюду: в магазинах, больницах, кафе, даже в уборных престижных гостиниц. Вчерашние таксисты, парикмахеры, сапожники в считанные месяцы переучивались на программистов. Чтобы получить высокооплачиваемую работу, порою было достаточно знать, как включать компьютер.  

А на нью-йоркскую фондовую биржу хлынул капитал со всего мира, и город быстро начал превращаться в мешок с деньгами. 

Только последний глупец и лентяй не покупали акции. Ради акций люди расставались со сбережениями, накопленными за всю жизнь. В акциях выдавали часть зарплаты, переводили пенсионные и страховые фонды. Тот, кто не стал программистом, становился брокером. Бронзовый бык грохотал копытами о брусчатку Уолл-стрит.

В беспокойных глазах горожан заплясали биржевые графики. Темп жизни, и без того быстрый в Нью-Йорке, ускорился до невероятности. Нужно выбежать из подземки и позвонить брокеру, чтобы тот немедленно купил акции Microsoft. Срочно проверить, на сколько пунктов поднялись акции Dell. По дороге в офис не забыть посмотреть на электронное табло с бегущей строкой о котировках… Война на Балканах. Открытие ученых. Смерть великого поэта. Ерунда. Сколько сегодня стоят акции IBM?   

Любой труд обесценивался. Светлое будущее, казалось, почти наступило в отдельно взятой стране. В идеале светлое будущее выглядело так: каждый американец сидит у компьютера и беспрерывно покупает по Интернету автомобили, мебель, одежду. И, разумеется, новые акции.   

…И все-таки прав оказался не мистер Джон Браун, выпускник двух престижных университетов. Прав оказался тот негр-полицейский, посчитав, что бронзовый бык Уолл-стрит – это не только постоянный взлет – «bull market», но и, извините, – «bull-shit». 

Пройдет несколько лет, и в Нью-Йорке появится очень много задумчивых людей. Они будут одиноко бродить по улицам, погруженные в свои думы. Как же так? И как же это меня угораздило? И что же теперь делать? Ай-яй-яй…

Компьютерная революция захлебнулась. Человек оказался неисправимым консерватором. Он по-прежнему хотел покупать вещи не только по Интернету, но и в магазине. Примерить плащик, перебрать с десяток блузок и не купить ни одной, пощупать пальцами шерсть свитера – есть в этом какое-то сокровенное мещанское удовольствие. Уж куда приятней, чем нажать кнопку на клавиатуре и беспокойно ждать, пока этот свитер тебе привезут. А привезут ли? Тоже вопрос.

Ах, какие все-таки были надежды! Какие упования! Компьютер и Интернет обещали вытеснить и заменить почту, магазины, газеты, даже секс. Потеснили. Но не заменили. На почте по-прежнему очереди; магазины полны покупателей; газеты все так же выходят и так же пачкают пальцы краской; в борделях появляются мрачные типы, предпочитая по старинке отвратительных проституток виртуальным красавицам.  

Ладно бы человек с его дурацкими привычками и капризами. А что в экономике? Быстро хирели и вывозились за рубеж целые отрасли американской промышленности. Зато появились тысячи мелких интернетовских фирмочек, паразитировавших за счет биржи, где их акции непомерно росли и раздувались.     

Когда одна из таких фирм вдруг закрылась, объявив о банкротстве, в городских газетах появилась заметка про одного польского иммигранта, который повесился у себя дома. Оказалось, что он вложил в акции обанкротившейся фирмы все свои сбережения, до последнего цента. Бедняга намеревался скоро выйти на пенсию и купить дом во Флориде, уехать из этого адского города. Впрочем, уже мало кого интересовала судьба несчастного поляка. Задача заключалась в следующем: срочно с минимальными потерями вытащить свои деньги из этой чертовой биржи. Потому что ежедневно закрывались и объявляли о банкротстве десятки, сотни фирм, руководство которых загодя продавало собственные акции и оставляло своим вкладчикам бумажку, которая еще формально называлась акцией, но уже годилась лишь для вытирания бронзового зада быку на Уолл-стрит.

Следом за мелкими, начнут объявлять о банкротстве и крупные концерны с миллиардными оборотами, тоже процветавшие только за счет биржи.       

Уволенные программисты и брокеры снова станут сапожниками, парикмахерами, таксистами. На каждом шагу будет звучать только слово «dоwn» – вниз. Графики, котировки, индексы. Вниз. Сбережения, доходы. Вниз. Иллюзии, надежды. Вниз. Вниз. Вниз. Вверх поползут только два графика – показатель безработицы и число пациентов с инфарктами.

В глазах горожан уже не будут прыгать цифры. В их почерневших глазах застынут справедливые, но наивные вопросы: почему? Почему биржа рухнула, ведь все было так прекрасно? Почему никого не наказывают? И почему на свободе эта скотина – мистер Джон Браун, который за свои лживые прогнозы брал взятки?!    

Последуют судебные иски от обманутых вкладчиков. Несколько высокопоставленных администраторов концернов, уличенных в крупных мошенничествах с акциями, покончат с собой. В Конгрессе пройдут специальные слушания, будут проведены расследования. Кого-то оштрафуют, кому-то пригрозят. Чтобы замять скандалы и успокоить вкладчиков, посадят за решетку несколько вторых и третьих лиц.

Но святая святых – ЗОЛОТОЙ БЫК УОЛЛ-СТРИТ – выстоит. Его по-прежнему можно будет гладить. Холить. Боготворить. Чесать его мошонку. Нюхать его bull-shit. Каждому – свое.       


    ххх


Все эти интересные события еще впереди. И ни одна душа тогда не знала, чем закончится этот «bull market».

Разумеется, не мог знать этого и Михаил. Он жил в Нью-Йорке меньше года, впервые побывал на бирже и, обнадеженный случайным знакомством с брокером, возвращался в свою плохо отапливаемую квартиру встречать Новый год. 

Сыпал мелкий снежок. Тысячи жадных рук гладили бронзового быка. У площадки стоял негр-полицейский. Он улыбался и – в честь праздника – великодушно позволял сфотографироваться рядом с ним.


ГЛАВА   ТРИНАДЦАТАЯ  


Щелкнула кнопка, оборвав диктора на полуслове, и биржевые акции остались в радиоприемнике. Салон автомобиля, минуту назад напоминавший нью-йоркскую фондовую биржу, вмиг опустел. Стало тихо, и в этой чудной тишине едва слышно гудела печка. И не хотелось выходить на холодную улицу.

В груди закололо. Алексей достал из кармана стеклянную бутылочку, открутив металлическую крышечку, высыпал на ладонь две таблетки.  

...Кажется, двадцать… да, двадцать лет назад он попал в больницу. Медкомиссия военкомата обнаружила у призывника Алексея какие-то сердечные непорядки – шумы, резкие перепады пульса, еще что-то. Его поместили на обследование в больницу. Старенькая больница с обшарпанными стенами. Отвратительный запах лекарств и не менее отвратительного горохового супа. Капельница почти у каждой кровати. Ему измеряли давление, делали кардиограммы. Апрель выдался теплым, и молодого пациента Алексея стали привлекать к работам в больничном саду. Он вскапывал землю на клумбах, белил стволы деревьев. Отставив лопату, подолгу сидел на скамейке, греясь на солнышке. Обследование затягивалось, что устраивало и Алексея, и низшее звено персонала. 

Вечером под окнами палаты появлялся друг Сашка. Алексей, уже облаченный в принесенные Сашкой джинсы и футболку, выпрыгивал в сад через окно. Бледные однопалатники в пижамах тоскливо глядели ему вслед. В больнице нужно было появиться к семи утра, до врачебного обхода. Однажды Алексей не рассчитал: еще пьяный, с превеликим трудом взобрался на подоконник и окаменел – перед ним стояли люди в белых халатах, и один из них – главврач –  возмущенно проскрежетал: «Без-зобр-разие!» Ровно через неделю, обритый и с вещмешком на плече, Алексей вышел из дверей военкомата. Во дворике стояли родители, друзья. Еще успели выпить водки «на дорожку» и наспех закусить бутербродами. «А-ать!» – «На за-аре, на заре, провожала милая на за-аре-э»…

 Всю эту историю он вспомнил, когда в зале ожидания кардиологического центра заполнял анкету со стандартными вопросами: дата рождения, вес, рост. «Курите?» – «Нет». «Жалобы?» – «Болит сердце».

– Какая у вас медстраховка? – спросила секретарша.

– Никакой.

– Как же вы собираетесь расплачиваться? 

– Кредитной карточкой.

Никакую медстраховку он, разумеется, не купил. Семейная (на двоих) медстраховка стоит едва ли не половину его месячной зарплаты. Разве можно себе позволить такую роскошь? Нет, конечно. Тем более, сейчас. 

Зато можно покупать в аптеке всего лишь за десять долларов «NitroQuick» – нитроглицерин. Бесценная бутылочка с металлической крышечкой теперь всегда лежит во внутреннем кармане его куртки, вытеснив оттуда зажигалку. Крохотная таблетка обладает волшебным свойством – приносит счастье. Алексей кладет себе под язык двойные, а со вчерашнего дня, когда дописывал главу, – тройные дозы этого счастья.

……...................................................................................................................

Раздетый по пояс, он лежал на кушетке. Рентгенолог медленно водил холодным пластмассовым стержнем по груди Алексея и смотрел на монитор.

– И как оно у вас болит? 

– М-м… Колет. И давит. 

Рентгенолог щелкнул каким-то переключателем. Над головой Алексея раздалось чавканье – «чив-чив». А на мониторе возникло нечто отвратительно гладкое, в красно-сиреневых пятнах. Зашевелилось, запульсировало.     

– Сердце, что ли? – спросил Алексей.

– Да. Одевайтесь и идите в кабинет врача.

В кабинете на плакатах были изображены мужские фигуры, внутри которых тянулись артерии, вены, капилляры.

Лысеющий, с вытянутым лицом, кардиолог в упор смотрел на Алексея с каким-то вымученным сочувствием. 

– Как давно вы жалуетесь на сердечные боли? –  спросил он.

– Около года.

– А раньше вас сердце никогда не беспокоило?  

– В юности, лет двадцать назад.  

– Можете ли вы описать свою боль?

– Вначале слабо покалывает, вот здесь. Потом сильнее, а затем ударяет чем-то острым и как бы… – Алексей поднял руки, судорожно зашевелил пальцами и, не найдя нужных слов, сжал кулаки.    

Кардиолог делал записи и понимающе кивал. Затем развернулся к компьютеру. Набрал что-то на клавиатуре.     

– Какая у вас профессия? – спросил он, наконец, оторвавшись от монитора. – Понятно. А как вы спите?

– Плохо.

– А как ваша сексуальная жизнь?

– М-м… После этого – тоже болит сердце… – сказал Алексей и стал окончательно себе противен.

– Давайте, я вас послушаю.  

Вскоре они снова сидели напротив друг друга. Алексей застегивал пуговицы на манжетах рубашки. Слушал.

– Картина не совсем ясная, fifty-fifty. Был ли у вас недавно сердечный приступ или нет, теперь определить невозможно. По вашим описаниям – похоже, что был. Это мог бы подтвердить анализ крови, но его нужно было сделать в первые же сутки, теперь уже поздно. Результаты кардиограммы и сонограммы, что вам только что сделали, – нормальные. Правда, согласно статистике, пятьдесят процентов кардиограмм и сонограмм ничего не показывают даже при явной сердечной болезни.                  

– Зачем же мне эти тесты сейчас делали? – мрачно спросил Алексей. Пятьсот долларов – недельную зарплату, – стало быть, к свиньям.  

– Такова методика – мы идем путем исключения, от простого – к сложному. Если сонограмма ничего не показывает, а пациент продолжает жаловаться, мы проводим «стресс-тест», чтобы увидеть работу всех сердечных мышц при физической нагрузке. Если же и это ничего не показывает, мы рекомендуем сделать ангиограмму, когда через артерию от паха вводится катетер и контрастное вещество. Я бы вам посоветовал… Кстати, какая у вас медстраховка?

– Никакой. Эта ангиограмма стоит, наверное, тысячи три, не меньше, – сказал Алексей, нахмурясь. 

– Четыре, – уточнил кардиолог, и на его вытянувшемся лице застыла сущая мука. – Вот что я вам, молодой человек, посоветую. По-моему, вы слишком погружены в свои проблемы, обращаете внимание только на темные стороны жизни. Постарайтесь найти светлые, больше отдыхайте. Сейчас я вам выпишу таблетки. Попринимайте их приходите ко мне через месяц. Если вам не станет лучше, тогда всерьез подумаем о тестах, – врач протянул рецепт и опустил глаза – взглянул на часы на руке.        

– Не беспокойтесь, счет мы вам вышлем на дом, – сказала в приемной секретарша. Презрительно скривилась, глядя вслед этому хаму, который даже не попрощался и хлопнул дверью.     


ххх


Что же с ним творится, в самом деле? Почему он не верит в себя, а верит в свою болезнь?..          

Он просунул ладонь между пуговицами, приложил к груди – «чив-чив». Отвратительно гладкое, в красно-сиреневых пятнах, сердце разбухало, давило, хотело разорваться.

«Не помогут. Никакие врачи не помогут. Никакие лекарства. Кофе, сигареты – чепуха. Помру, ей-богу, помру. Но роман закончу». 

………………….............................................................................................

Горела машина. Ярким пламенем полыхала в сгустившемся сумраке.    

На небольшом пустыре, неподалеку от дома Алексея, каждый год сгорают десятки машин. Номера с них заблаговременно сняты, как часто сняты и колеса, и различные механизмы. Зачем сжигают эти машины? Кто-то таким образом сводит счеты с недругом. Поджечь машину может и сам автовладелец, чтобы получить деньги от страховой компании. Или какой-нибудь шальной угонщик, поездив и обчистив все ценное в салоне, так заметает следы.

Алексей давно привык к этим картинам. Обычно проходил мимо, не останавливаясь. Но сейчас почему-то остановился. Угрюмо глядел на погнутый капот, на раму без лобового стекла. Судя по большим размерам и грубым плоским формам, скорее всего, это был «олдсмобиль» старой модели.  

Багряные отсветы переливались по лицу Алексея, жар проникал сквозь пальто и свитер, добирался до самой кожи.   

И как будто увидел кого-то Алексей в горящем салоне. И что-то решилось для него. Медленно пошел он к своему дому.

……………………………………………………………………………….

...Елка не стояла в этом доме в новогоднюю ночь, потому что здесь в ту ночь было пусто. Они жили у Лизы, а Новый год отмечали у родителей Алексея. А третьего января, когда возвратились, чтобы здесь жить и отныне вместе, Лиза украсила все комнаты дождиком и шарами.

Но праздники давно прошли, как-то буднично промелькнуло и Рождество, близился лютый февраль.  

…Лиза, стоя на стуле, снимала дождик с окна.     

– Алеша, ты? – оглянулась. – Представляешь, сегодня мне приснилось, будто я… – вдруг осеклась. – Ты был у врача?

– Да.

Она подошла, пригляделась к нему, стараясь угадать, почему хмурость, почему две складки на переносице, почему на губах холод.

– И что сказал врач?

– А-а… Сказал, что все о`кей, что я здоров, как бык.

– Он тебя послушал?

– Конечно. Даже измерил давление и выписал таблетки. Ладно, Лиз, давай ужинать, – сказал, уходя в другую комнату. Услышал за спиной шлепки ее тапочек по полу. Понял: допроса не избежать. – Короче, ничего опасного врач не нашел. А он все-таки – крупное светило, со степенью. Кардиограмма и сонограмма у меня нормальные. Он считает, что это – обычное переутомление. Посоветовал побольше отдыхать, расслабляться, обращать внимание на светлые стороны жизни.    

– По-моему, он бездушный чурбан, – сказала Лиза и была совершенно права. Но вслух согласиться с ней Алексей, конечно, не мог. – Почему он не назначил тебе другие тесты? Может, у тебя забиты сосуды? Или поражена какая-то сердечная мышца? 

– Ну-у, Лиз, ты просто профессор кардиологии, тебе бы в мединституте студентам лекции читать.  

– Я не шучу. 

– Ты еще очень мало здесь живешь. И не знаешь, что врачи в Америке – прекрасные. Они делают для больных все возможное, чтобы их вылечить. И знаешь почему? Потому что боятся судебных исков от алчных пациентов.   

– Перестань надо мной издеваться. Думаешь, я ничего не понимаю?

– Ну почему же…

– Алеша, милый, давай плюнем на все и купим тебе медстраховку. Ведь это же – сердце…     

– Медстраховка, положим, тоже еще не гарантия… Лиз, у меня и вправду все нормально. 

– Нормально? А нитроглицерин? Я утром наводила порядок в тумбочке и нашла там три бутылочки с таблетками. И в мусорном ведре сегодня валялась одна, уже пустая. Я почитала инструкцию, там говорится, что из-за «овердоз» может случиться и тахикардия, и даже сердечный приступ.         

Алексей метнул на нее недобрый взгляд. Ему уже смертельно надоели все эти дозы, тесты, клапаны. Неужели она не понимает, что все это – ерунда? И, черт возьми, что за слежка? Он помнит, как бывшая жена раздражала его своими уборками и чистками, вечно обнаруживая что-то новенькое в ящиках его письменного стола или в его карманах…   

– А больше ты ничего не нашла в ведре?

– Больше – ничего, – Лиза резко встала. Почувствовала, что ее лицо покрывается красными пятнами. Она следит за порядком, старается, хочет, чтобы в доме был уют. Снился ей этот уют! И что – она здесь не хозяйка?!

Алексей посмотрел ей вслед. Гм… Однако долго он жил холостяком. Привык. Пора отвыкать.   

…Лиза стояла у окна. Пятна обиды сошли с ее щек, и лоб разгладился. Видела, как на безлюдной улице горит какая-то машина. Ногтем соскребла со стекла кусочек засохшей белой краски.

«Да, посмотрела его альбом с фотографиями. Ну и что? Красивая у него была жена, спору нет. Только шея – как у гусыни, и ноги – две сухие кривые щепки, с сучками. К тому же – дура».    

Услышала сзади шаги, но не оглянулась. 

Его руки легли ей на плечи, обняли, прижали к себе. Она подалась спиной к нему:   

– Ты меня любишь?..


                                               ххх


Какой он писатель?! Бумагомаратель. Щелкопер. И что он о себе вообразил? Его удел – газета, а не роман. Да и что он может написать? Что сказать нового? Все уже давно сказано великими.     

К черту! Он хочет жить, и жить нормально. По-прежнему будет строчить статьи в газету, сделает карьеру – дослужится до редактора. И будет у них с Лизой семья, крепкая и счастливая. С детьми, путешествиями, деньгами, со всеми страховками.    

Жить-жить-жить… Вжикала и трещала прозрачная клейкая лента. Лента была тонкая и слабая, растягивалась, часто рвалась, и тогда Алексею приходилось ногтем поддевать прилипший край.

Пять толстых папок, выгруженных из ящиков письменного стола, лежали перед ним на полу. Пять глав романа. Сотни страниц в каждой папке, испещренных черными кривыми буковками. С бесконечными перечеркиваниями, галочками, стрелками. Мелькали на полях и нарисованные бородатые хасиды, и быки, и точеные женские профили… Черновики. Черновики. 

Стоя на коленях, он плотно крест-накрест обвязывал лентой папки. Сколько бумаги-то перевел! И хорошая бумага, из редакции. Босс, если бы увидел, оштрафовал бы за воровство. 

– Лиз, я ненадолго. Пойду куплю минеральную воду, – бросил он из прихожей, уже обуваясь. 

Отворилась наружная дверь. Алексей – в рубашке, застегнутой не на все пуговицы, в незашнурованных ботинках – вышел за порог. Держал в руках тяжелую бумажную кипу. Подошел к черному пластмассовому баку, что стоял возле крыльца. Завтра – день уборки мусора. Вот и хорошо. Он сбросил крышку.

Лицо Алексея, еще миг назад прекрасное в своей решимости, вдруг брезгливо сморщилось – мусорный бак был полон одноразовых грязных тарелок, пустых консервных банок, коробок от пиццы, вымазанных кетчупом.

«Странно, почему здесь так мало ворон? Вроде бы место подходящее. Пустыри, мусор, опять-таки – кладбище, а ворон почти нет». Алексей задавал себе этот бессмысленный вопрос, идя к горящей машине. Снежинки таяли на его лице.  

Огонь шел на убыль. Уже не так ярились багровые языки, не стреляли лопнувшие стекла. Уже хорошо была видна почерневшая плоская крыша, в салоне на месте сгоревших сидений торчали изогнутые трубы. Воняло гарью и паленой резиной.  

А над головою – бесконечное и бездонное – плыло черное небо в звездах. Но не смотрел Алексей в небо. Не хотел смотреть. Не мог.

– Если ты это сделаешь, то я!.. я... – мертвой хваткой вцепилась Лиза в его ношу. Распахнутое пальто, шлепанцы на босых ногах.

«Я же умру, Лиза. Не будь тебя, я бы ничего не боялся. Ни страданий, ни нищеты. Ни смерти. Но есть ты. Понимаешь, Лиза?»

Хотел он сказать.

– А-а! – он грохнул о землю проклятый незаконченный роман. И ушел в темноту.

А Лиза, присев на корточки, еще долго собирала и складывала испачканные мокрым грязным снегом страницы.


ГЛАВА  ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ


Длился, длился суд над Станиславом Николаевичем Маханьковым. Конца-края не было допросам, свидетельствам, слухам. 

…– Они прокололись, – говорил небритый мужичок, горделиво-презрительно поглядывая на прокуроров и агентов ФБР. – Они не знают русского обычая – выручать друзей из беды. У нас хватит денег на любых американских адвокатов. 

Насчет «любых» этот мужичок, пожалуй, несколько преувеличил, по незнанию и самоуверенности. Но три действительно прекрасных и очень дорогих адвоката уже четвертый месяц морочили головы бедным присяжным.     

Присяжные пытались вырваться на волю. Один заявил судье, что к нему кто-то ночью позвонил по телефону, нес бред «с чисто русским акцентом». Дама-присяжная пожаловалась, что в метро к ней попытался прижаться пьяный мужчина якобы «славянского типа». Мулат-присяжный признался, что его сосед по дому – русский, в последнее время часто колотит свою жену, и это может невыгодно изменить представление мулата обо всех русских и, следовательно, повлиять на вердикт. Судья всех терпеливо выслушивал, но никого от исполнения почетной должности присяжного не освобождал.        

Врали жертвы, свидетели, адвокаты. Одни – спасая свою шкуру, другие – ради денег.

В этом зале не врал только один человек – вор в законе, криминальный авторитет Станислав Николаевич Маханьков. Пользуясь правом, гарантированным американской Конституцией, он вообще не собирался давать никаких показаний.     


                                     ххх


Сидя в зале суда, в третьем ряду, Алексей с затаенной ненавистью поглядывал на подсудимого, уже считая Маханькова своим личным врагом. Мечтал, жаждал, чтобы Маханькова посадили. Чтобы упекли его в тюрягу пожизненно и послежизненно.

Между тем, обстановка в судебном зале сложилась самая, что ни есть доброжелательная. За это время все свыклись с распорядком, успели перезнакомиться между собой. Уже знали, что прокурор по субботам ходит в Метрополитен музей с какой-то пригожей мисс; знали, что у одного из агентов ФБР, который арестовал Маханькова, намечена помолвка, и помолвка почему-то связана с окончанием этого суда. Одного адвоката поздравляли с днем рождения и прокуроры, и журналисты, и братва: «Congratulations! Всех вам благ, господин адвокат! Мазл тов!» Задушевно так, по-семейному…

А газеты в Нью-Йорке и в далекой Москве в связи с этим судом уже писали о каких-то загадочных темных силах. Темные силы – в Кремле и в Белом доме, в ФБР и в ФСБ. Темные силы что-то раздувают, кому-то подыгрывают, ведут какие-то темные игры.  

На девяносто девятый день стало ясно, что:

на этом суде не звучало и не прозвучит ни единого слова правды, ни из чьих уст;

что слушания эти могут длиться вечно, вернее, до тех пор, пока у подсудимого не иссякнут деньги на оплату адвокатов;

что деньги у него не иссякнут никогда.

И тогда судья надул щеки и хлопнул ладонями по столу. Он поднялся черной колонной, и над ним на стене висел грозный бронзовый орел с пучком стрел.    

– Леди и джентльмены, уважаемые присяжные! Думаю, вы получили достаточно информации, чтобы разобраться в сути этого дела. Пора выносить вердикт. Перед тем как вы пойдете совещаться, позвольте мне разъяснить вам, что в современной американской юриспруденции называется «рэкетом»... 

Через полчаса юридически просвещенные присяжные гуськом направились в особую комнату – совещаться.  

………..…………..........................................................................................

– Как вы думаете, присяжные вынесут вердикт сегодня? – спросил Алексей.

– Думаю, что сегодня. Могу себе представить, как им все это осточертело, – он отодвинул пустую пластиковую тарелку и вытер салфеткой лоснящиеся губы.  

В буфете за столиком сидели Алексей и низенький плотный мужчина лет пятидесяти пяти. Мужчина часто улыбался, в улыбке его проскальзывало что-то угодливое, а серые глаза смотрели холодно и хитро. Это был судебный переводчик.  

Алексей с ним познакомился на этом суде и сошелся поближе. Во время перерывов они не раз вместе обедали. Алексей пытался выудить у него хоть крупицы ценной информации. Ведь судебный переводчик – один из немногих, кто знает правду, поскольку в разговорах русского заключенного с американским адвокатом переводчик – третье необходимое лицо. Увы, выведать что-либо архиценное Алексею до сих пор не удавалось, этот человек с холодными глазами и ужимками лакея – тертый калач. Но поболтать все же любил.    

– Выдержке Маханькова можно позавидовать, – сказал Алексей. – Агенты ФБР ходили за ним по пятам почти год, даже Конгрессу о нем рапортовали, суд длился три месяца. А он – ноль эмоций, знай, почитывает свежие газетки и что-то пишет.  

– Станислав Николаевич – это… н-да. Человек он вроде бы и умный, и опытный, почти тридцать лет лагерного стажа, но…

– Но что же? – Алексей отряхнул свитер, словно желая показать, что диктофон у него нигде не спрятан.   

– Как бы вам объяснить? Станислав Николаевич придает слишком большое значение печатному слову. Вы, наверное, обратили внимание, как он читал газеты. Не просто читал – изучал. Он, знаете ли, тонкий ценитель слова, хотя и матерый урк… кх-кх… – мужчина закашлялся – в горле застряла крошка.   

– Но ведь американские присяжные русских газет не читают, – возразил Алексей. – Какая Маханькову разница, что о нем пишут русские, если вердикт выносят американцы? 

Переводчик пожал плечами:

– Станислав Николаевич очень дорожит своей репутацией в российском воровском мире. Он требует, чтобы о нем говорили и писали с большим уважением, – он допил кофе. Неожиданно подался вперед, заглянул Алексею в глаза своими серыми глазками, в которых вспыхнули злорадные огоньки, и негромко промолвил. – А хотите знать, Алексей, что говорил Станислав Николаевич, читая ваши судебные репортажи? «Выйду на волю – своими руками вырву этому писаке язык и хребет ему сломаю». 

...Коридоры второго этажа в здании суда гудели. Появилось множество знакомых и незнакомых лиц. Тон задавала братва. Настрой был боевой. Были уверены, что Маханькова сейчас оправдают. «Сегодня предстоит крутой гудеж, столы в кабаках в Нью-Йорке и Москве уже накрыты». То ли вправду были так уверены, то ли куражились. Понимали, что от этого вердикта зависит не только судьба одного вора в законе, но и гораздо большее – состоится ли триумфальное шествие российского криминала по американской земле. И если да, то работой на ближайшее время они обеспечены. Гремели в коридорах возгласы, гогот, мат.

– Ты чего такой хмурый? – вполголоса спросил Алексея один московский журналист, который, как и Алексей, писал об этом суде смелые статьи. 

– Да так… Один высоколобый лингвист только что поведал мне подробности моего светлого будущего...  

Они стояли в проходе у стены. Братва презрительно косилась в их сторону.

– Сегодня узнал, что Маханьков в тюрьме за это время разорвал рот сокамернику и подрался с надзирателем. Он – зверь, – сказал московский журналист. – Если его сейчас выпустят, нам с тобой…

– Кранты! Присяжные добазарились, – пронеслось по коридорам, и толпа хлынула в зал.

Все заняли свои места – подсудимый, переводчики, прокуроры. Из особой комнаты в зал вошли присяжные. Староста – седоватый мужчина – взял лист с приговором. Все в зале поднялись. Старались не дышать, чтобы расслышать только одно слово, только одно...  

– Станислав Маханьков? – спросил секретарь.

Господи, посади этого гада…

– Виновен. 

Ах!.. 

Через несколько секунд из боковой двери вышли крепкие мужчины в штатском, окружили сидящего Маханькова. Братва повскакивала с мест.

Станислав Николаевич совершенно спокойно откинулся на спинку стула. Приподняв очки в позолоченной оправе, окинул взглядом зал. Щека его, покрытая аккуратной щетинкой, сильно дернулась. Он неспешно сложил свои бумаги на столе. Со стороны могло показаться, что это профессор Нью-Йоркского университета только что закончил читать студентам лекцию и собирается покинуть аудиторию.

– Стасик, мы этим сукам еще отомстим! Мы этих гнид уроем! 

Маханьков грустно улыбнулся. Поднялся и в сопровождении охраны направился к двери.

– Стасик! Дед! Николаич! Любимый! Родной!

Проходя мимо стола, где восседали торжествующие прокуроры и два сотрудника ФБР, Маханьков остановился. Вдруг сжался в комок, свирепо оскалился и, костеря прокуроров отборнейшей бранью, рванул к столу. Что-то загремело, со стола полетели бумаги, наушники. Замелькали чьи-то лица, пиджаки. Братва, робко переглядываясь, заметалась по залу.

– Мочи их, сук! Дед, мы с тобой!.. 

Его прижали щетиной к полу. Наверное, заломили руки за спину, Алексей этого не видел – мешал сдвинутый стол и фигуры охранников. Подняли и без пиджака, без очков, зато в наручниках поволокли к дверям. Под разорванной рубашкой виднелись упругие бицепсы, в татуировках.      

– Что он кричал? – выспрашивали у русских журналистов американские коллеги, когда дверь за Маханьковым захлопнулась.

– Как бы вам объяснить? Классическая русская брань. Не переводится.

– Напишите, – не унимались американцы и подсовывали блокноты, в которых русские услужливо писали английскими буквами: «Blyadi! Pidarasty! Wyblyadki!»

– Американские фашисты мучают русских людей! –  возмущалась братва.

– Это несправедливо, позор Америке, – говорили на всякий случай все еще перепуганные русские бизнесмены. 

– Присяжные ничего не поняли. Мой подзащитный – узник совести, как Солженицын или Щаранский… – мямлил потускневший адвокат, заработавший на деле Маханькова миллион долларов.

Алексея, впрочем, все эти мелочи уже не интересовали. Он позвонил в редакцию, продиктовал по телефону заметку (успел до выхода номера) и вскоре сидел в баре с московским журналистом. Пили коньяк.


ГЛАВА  ПЯТНАДЦАТАЯ 

                                                        

Серый свет пасмурного утра проникал в комнату. Лиза еще лежала в постели. На зимний сезон она, несмотря на Алешины возражения, устроилась в кафе официанткой, и сегодня у нее был выходной. 

Она просматривала газету, улыбалась чему-то своему, мечтала. В тепле и уюте, под мягким одеялом, мечты и желания у женщин развиваются неспешно, но простираются далеко. Конечно же, ей хотелось многого. Чтобы приехала в Нью-Йорк мама. Чтобы у Алеши не болело сердце. Чтобы поскорее разрешился вопрос с ее документами. За этими, насущными, маячили тьмы иных задач и желаний: закончить и выгодно продать свою первую картину, купить новое постельное белье, съездить в Италию… А если Бог им подарит ребенка, то… будет ли Земле женщина счастливее, чем она?     

Счастьем, ровно и спокойно, светились ее глаза. Да, ее семейная жизнь с Алешей началась с некоторым криминально-медицинским уклоном. Но ведь часто бывает так, что люди встречаются, женятся, все у них поначалу благополучно, а потом – склоки, ссоры, измены. У них же с Алешей все будет иначе.     

Единственное, что причиняет ей боль, – это Алешино уныние. Словно какая-то сокровенная тоска медленно подтачивает его изнутри. Они оба знают, где истоки этой тоски, – в его недописанном романе. Сотни страниц лежат в столе нетронутыми с того дня, когда Лиза собрала их и принесла с улицы. Не прикасался он к ним. Теперь уверяет, что ему достаточно работы в газете. Врет, конечно, – старается обмануть сам себя. Сыт он газетными статьями по горло, а без своего романа жить не сможет. Рано или поздно нальет в свою «писательскую» чашку крепкий чай, возьмет ручку и… Пусть только отдохнет, подлечится, наберется сил...  

– А-а-а!..

Лиза вскочила с кровати и в белой пижаме, бурей – в соседнюю комнату.

Алексей сидел на стуле, склонившись. Мутными глазами смотрел перед собой, где на столе лежали исписанные листы бумаги. Черная ручка – на полу.

– Алеша… Ты же обещал… – она схватила со стола стеклянную трубочку, открутила металлическую крышечку.

– Где же?! Где?! – била по пустой ладони.

Метнулась в другую комнату, где в шкафу между фотоальбомами еще недавно лежала трубочка нитроглицерина. 

Алексей с трудом проглотил слюну. Тяжелый холод пошел по его левой руке. В соседней комнате гремели ящики. «Нет там ни черта, все таблетки закончились. И новые не купил. Думал, хватит этих. Думал, дотяну…» 

– Лиз, набери 911. Пусть приедут, – промолвил он глухо.

Лиза – белым пятном – в прихожую. Ее голос оттуда, прерываясь. Русские и английские слова вперемешку:

– Боль в груди. Адрес? Street? Что? What?!.. 

Она помогла ему дойти до дивана.

– «Скорая» сейчас приедет. Родной, потерпи…     

Лицо его покрылось синеватыми пятнами, заблестело испариной. Глаза ввалились. Он облизнул пересохшие губы:

– Лиз, а тебе идет белое. Тебе в белом хорошо. Никогда не носи черное.

Она отвела волосы от лица.

– Хорошо, хорошо. Погладить? Так легче?

– Да. Все будет нор… – он вдруг замер и раскрыл широко рот – какая-то темная сила наваливалась ему на грудь… Женщина в черной рясе… Черная машина… Снега, снега...      

– Что? Алеша, что?..  

………….........................................................................................................

– Mister Alek-ksey?

Два мужчины в синих комбинезонах вошли в квартиру, заскрипел паркет под их грузными шагами. На поясных ремнях болтались фонарики и зачехленные ножницы. Один из них – негр средних лет, поставил на стул металлический чемоданчик; другой – рыжеватый парень лет двадцати, распахнул свободней рубашку на груди больного. Закатал ему рукав и померил давление.  

– Вы переносили операции на сердце? Что чувствуете? Тошноту? Головокружение? По десятибалльной системе как оцениваете свою боль?

– Восемь.

– Вы принимали нитроглицерин?

– Нет, у меня закончился.

Парень достал из сумки стеклянную трубочку, высыпал на ладонь таблетку.

– Кладите под язык. Теперь сожмите руку в кулак.

Что-то кольнуло в левую руку – игла вошла в вену. На плечи, грудь, живот Алексея наложили «липучки» с металлическими кнопками, прикрепили провода. Вспыхнул монитор, и зеленые линии поползли по экрану. Линии с легким попискиванием надламывались и взлетали вверх.   

– Нитроглицерин – в вену, – распорядился негр-парамедик. 

...Лиза вбежала в комнату. Сбросила пижаму, натянула джинсы и свитер. Когда надевала носок, прыгала на одной ноге, долго не могла попасть в него пальцами.  

Вернулась. Перед ее глазами мелькали две фигуры в синих комбинезонах. Провода, трубки, пробирки с кровью. Пергаментное лицо Алексея.   

«Господи. Я отдам Тебе все. Мне ничего не нужно. Я больше не буду просить у Тебя ничего. Никогда. Клянусь. Только оставь ему жизнь».

Она вытерла заплаканные глаза.

– Ну что, легче? – спросил парамедик.  

– Да, немного, – ответил Алексей.

Запищала рация. 

– Госпиталь? Это бригада парамедиков. Сейчас вам доставим больного. Похоже, инфаркт.

– Мы должны отвезти его в госпиталь. Вы кем ему приходитесь? – спросил парамедик у Лизы.

– Женой.

– Тогда поедете с нами, – и пошел за носилками.

Негр распечатал упаковку шприца, воткнул иголку в ответвление капельницы и выдавил туда все содержимое.

– Морфий. Парень, сейчас тебе станет еще легче. Почувствуешь себя так, будто выиграл миллион долларов в Атлантик-сити, – пошутил он, снимая резиновые перчатки. Глаза его, однако, не улыбались.

...– One-two-three, – и парамедики подняли носилки с лежащим на них Алексеем. Под носилками металлические трубки крестообразно раздвинулись. Колеса покатили по полу. 

– В какой госпиталь повезете? – спросил Алексей и, повернув голову, посмотрел на свой письменный стол.

 …Чашка в нежных длинноклювых птицах. Исписанные страницы. Огарок свечи. Неужели?! Неужели?.. 

– Лиз?.. а?.. – он заплакал.

– В госпиталь «Ленокс Хилл». Там лучшее в Нью-Йорке кардиологическое отделение.

Носилки выкатились из распахнутых дверей. На улице было безлюдно, пасмурно. У бровки стояла машина с надписью «Ambulance». Завелся мотор.    

...Над головою Алексея слегка раскачивалась на крюке бутылка с нитроглицерином. Зеленые линии на мониторе ползли и надламывались, раздавалось равномерное «пиу-пиу».   

– Имя? Фамилия? Дата рождения? Какая у него медстраховка? – спрашивал у Лизы рыжеватый парень, все записывая в бланк. 

Они сидели на низенькой скамеечке, рядом с Алексеем. Парень-парамедик, похоже, был новичок: дома суетился, а сейчас, когда ситуация более или менее под контролем, обрел уверенность. 

– Нет медстраховки? Не проблема. В госпиталь его примут и так. Рассчитаетесь потом.   

– Стив, как он? – спросил негр из кабины водителя.

– Все о`кей, – бодро ответил парень.

– Лиз, ты опять в черном. А обещала… Шубу мы тебе в этом году так и не купили, – тихо промолвил Алексей.   

– Еще купим, – Лиза гладила его руку. Не хотела смотреть на его открытую грудь, облепленную наклейками с проводами. 

– Родителям пока не говори. Я сам потом им скажу... Никому мой роман не принес счастья. Никому. Но ведь счастье – это не главное. А, Лиз?..

Он прикрыл глаза. От кончиков пальцев по рукам и ногам опять пошел холод. Страшная лавина снова обрушивалась на него. Нужно было собраться с силами, чтобы эта лавина не раздавила его. Он должен выдержать еще раз. Должен выдержать.   

Черный грохот…

…И белый снег. Хлопья мягкие, тихие. И Алексей с Лизой – вдвоем. Идут по старому еврейскому кладбищу. Снеговые шапки лежат на склепах, на кубках скорби. И Лиза – белая и светлая. И Алексей – белый и светлый. И новая земля. И новое небо... Боже, как не страшно умирать…  

В мониторе вдруг пронзительно запищало. Зеленые линии бешено запрыгали на экране. 

– Рик! Проблема! – закричал парень-парамедик.

– Shock him! – распорядился негр.

Парень переключил рычаг. Случайно выдернул провод, долго возился, пока воткнул штекер обратно в гнездо. Нажал кнопку и в  аппарате раздался резкий свист.

– Shock!

Алексея вдруг подбросило на носилках. Тело, перехваченное ремнями, судорожно изогнулось и стало медленно опускаться.   

– Алеша! Алеша!..


ПОСЛЕДНЯЯ  ГЛАВА  ИЗ  РОМАНА  АЛЕКСЕЯ    


Опустилось боковое стекло, из салона вылетела скомканная пачка «Мальборо». Упала на дорогу и вскоре скрылась под снегом.

Горели фары впереди стоящей машины. Уже второй час перед ним – все та же машина. И за это время проползли… Михаил взглянул на спидометр – всего лишь две мили. Этак не доберешься домой и до утра. В радиоприемнике диктор сообщал, что почти все шоссе засыпаны, власти графства предпринимают все меры.

Михаил пригладил свои короткие волосы, зачесанные назад (ничего не осталось от тех его озорных вихров). Раскрыл автодорожную карту. Может, поехать окольными дорогами? В маленьких городках дороги наверняка расчистят скорее. Он решил съехать с шоссе при первой возможности.    

Неделя, что он провел на спортивной базе в горах, никак ему не помогла. Катался на лыжах, не позволял себе ни глотка спиртного. Было все: шуршал комбинезон, ветер обжигал щеки, из-под лыж вылетал жесткий свист. А на третий день Михаил, хоть и заплатил вперед, за лыжами не пошел и на горке не показался. Оставшиеся дни валялся в кровати, спал, тупо смотрел телевизор.   

Дело было даже не в физической усталости. Тело можно восстановить в короткое время. Ведь прежде ему хватало нескольких дней отдыха во Флориде, чтобы вернуться в форму, а потом снова войти в зал биржи и драться. Но сейчас он был не просто утомлен. Он был полностью подорван. Разорен. Выброшен на улицу. К счастью, не посажен в тюрьму. Не в наркологической лечебнице, как многие из его «золотой» команды. Но в сорок лет чувствовал себя развалиной, немощным стариком, выработанным до последней клеточки тела, мозга, души.  

………………………………………………………………………………

...Джеффри Шед, тот рыжий Джефф, не обманул. Привел и показал Михаила менеджеру их фирмы. Состоялось короткое интервью, ему задавали самые общие вопросы. На биржу Уолл-стрит тогда потек капитал из России, открывались, правда, смутно, новые возможности и перспективы, и Михаил пришелся фирме ко двору.    

Три дня в неделю он вкалывал на стройке, чтобы заработать на жизнь, остальное время учился. Однокурсники в группе его тихо презирали. За акцент. За то, что плебей, нищий. В лицо, правда, никто ему этого не говорил. Но он отлично понимал, что означают неприглашения на ленч и на party. Впрочем, на экзаменах они списывали у него с большой охотой. 

Он окончил курсы, получил сертификат «floor-trader», но сначала работал как обычный бас-бой (мальчик на побегушках) у Джеффа: следил за котировками на экране и, когда нужные цифры менялись, мчался к Джеффу, докладывал и опять бежал к мониторам; относил и передавал из рук в руки какие-то пакеты так, чтобы никто не увидел; в конце сумасшедшей недели вытаскивал из обоих шкафчиков десятки потных рубашек – своих и Джеффа, и сдавал их в прачечную.

Потом ему выдали куртку со вшитой на спине сеточкой – для «вентиляции», вручили значок с его номером и биржевым прозвищем Russ и выпустили в зал биржи. 

За все время своей работы на бирже Михаил так и не понял, становится ли он богаче или погружается в пучину долгов. Потому что нужно было соответствовать новым стандартам: квартира – не в Бруклине, а в Манхэттене; машина – не хуже «лексуса»; часы – «Роллекс»; одежда – обязательно из дорогого бутика. Однажды по старой привычке он купил на улице бублик с сыром и стакан кофе. Джефф случайно заметил и потом стыдил за «нищенские замашки»: «Откуда ты родом? Из еврейского местечка? Почему не купил кофе в «Cтарбаксе»? Пожалел пару лишних долларов?» Деньги утекали сквозь пальцы – на ночные клубы, бары, прогулки на кораблях, непонятно с кем, и непонятно на что. Порой в этой беготне и круговерти Михаила посещало странное ощущение, что он проживает чью-то чужую, а не свою собственную жизнь. Не раз он делал слабые попытки остановиться и коренным образом всё изменить, но словно какая-то могущественная сила все возвращала на круги своя.       

Приходилось постоянно залезать в долги, подражать, всего себя перекраивать «под американца», перенимать чужие привычки, жесты, мимику. Больше всего его раздражала необходимость постоянно улыбаться – боссам, коллегам, случайным знакомым, брокерам, барменам, всем кому ни попадя. Дурацкая вымученная улыбка не сползала с его лица.

...На углу Уолл-стрит и Бродвея есть прекрасный бар «Империал». Бокал пива и пицца стоят там всего лишь десять долларов, а сигару за тысячу долларов покупать не обязательно. В уютном зале этого бара Михаил – по поручению Джеффа – встретился с менеджером конкурирующей финансовой группы и в совершенно пустом разговоре сказал ему, что их фирма завтра будет сбрасывать акции «N».

Через неделю после этого разговора на банковском счету Михаила появилось ровно сто тысяч долларов. Такой фокус они проделали еще раз, и на его счету появилось еще сто тысяч.     

А потом его вызвали в просторный кабинет, где на стене в позолоченной раме висел портрет Бенджамина Франклина. Разговор с инспектором по спецнадзору длился три часа. Михаилу задавали весьма резонные вопросы. Показали документы с его подписью, где он обязывался не разглашать внутреннюю информацию их фирмы. Сообщили, сколько вкладчиков из-за него лишились своих вкладов. Какие расходы понесла фирма. Также напомнили о существовании Федеральной комиссии по биржевому надзору и о статьях Уголовного кодекса. И мудрый Бенджамин Франклин из позолоченной рамы сердито качал головой, cнова и снова повторяя, что тюрьма по-английски – jail.  

Конечно, Михаил мог сослаться на Джеффа, который втравил его в эту авантюру и наверняка заработал гораздо больше. Но это не имело смысла – Джефф и инспектор были друзьями детства, виллы их родителей стояли по соседству.       

Михаила лишили сертификата и выбросили на улицу, конфисковав все деньги на его банковских счетах. С ним обошлись так гуманно – не посадили в тюрьму – лишь потому, что фирма не хотела компрометировать свое имя. Впрочем, его бы вышвырнули в любом случае: на бирже начался обвал. О банкротстве едва ли не каждый день объявляли корпоративные гиганты и мелкие фирмы, их акции лопались, и такое большое количество брокеров уже никому не было нужно.  

Он подписал все обязательства, сдал пропуск, ключи. В баре, куда зашел напоследок выпить коньяка, его заметил Джефф. Улыбаясь, похлопал его по плечу: «Майкл, ты – отличный парень, с тобой было приятно работать. Но, понимаешь, жизнь – сложная штука… Желаю удачи». 

Что у него осталось после всего? Машина, десять тысяч долларов, которые он чудом спас, сумев перевести их на банковский счет дяди Гриши, и куча долгов. Он отказался от дорогой квартиры в Манхэттене и снова перебрался в Бруклин, сняв крохотную квартирку в старом доме.      

Трудно поверить, что шесть лет назад он вкалывал на стройке, малярничал, не боялся физической работы. Были силы, воля. Помогала отцовская закваска. Все это растрачено. У него сегодня – в сорок лет – практически нет настоящей специальности. Нет хороших связей – с ним искали знакомства и поддерживали отношения лишь до тех пор, пока он был полезен, работая на бирже. Единственным в этой стране преданным ему человеком остался дядя Гриша – обещает похлопотать, устроить в бригаду маляров...

По своей натуре Михаил был человеком, которому нужна какая-то цель для достижения, и теперь этой цели не стало. Трудно было поверить, что этот высокий, хорошо сложенный, на вид – уверенный в себе мужчина, в действительности сейчас был растерянным, окончательно выбитым из колеи. Он цеплялся за внешние старые повадки и манеры, улыбался в разговоре, был вежлив, но все это было лишь фасадом, маской, скрывающей истинное лицо отчаявшегося человека. В последние недели смутно, помимо его воли, его даже стала посещать мысль о самоубийстве…  


                                     ххх


Машины впереди снова остановились. От красных фар, то вспыхивающих, то гаснущих, болели глаза. Михаил злобно выругался, ударил по рулю. Нервы его были разболтаны до предела. Ему опять захотелось напиться и завалиться спать.  

Он съехал с шоссе и покатил по «проселочной» дороге.  Вокруг – невысокие домишки, сломанные загоны для скота, разбитые трактора на заснеженных лугах. Во всем сквозит бедность, скудость. Глубинка «имперского» штата Нью-Йорк. Трудно поверить.  

– Вот наказание!

Дорогу перегородила снегоуборочная машина. Возле машины работали мужчины в комбинезонах.    

Михаил пошарил по карманам и, не найдя сигарет, вышел из машины. Попросил у рабочих закурить.

– Такого бурана в наших краях не было лет пятнадцать, – сказал бородатый здоровяк, протягивая ему пачку. 

Гремели молотки. Рабочие набивали на шины новые хомуты для цепей.

Михаил сделал пару затяжек, отошел в сторону. Присмотрелся. Впереди, метрах в двадцати, темнела фигура человека. Из-за снежной пелены сложно было распознать, кто – мужчина или женщина – лопатой разгребает сугробы. Кажется, поскользнулся и упал.   

– Hi, – cказал Михаил, подойдя. – Do you need help? (Вам нужна помощь?) 

– No… no… – ответила она не очень решительно.

– Do you speak Russian? – спросил он, почти уверенный, какой родной язык у незнакомки.

– Да, я говорю по-русски.

Одета она была во все черное: грубое пальто, длинная юбка. Непонятно: американская глубинка, убогие фермы, и вдруг – русская. Жена какого-то фермера, что ли?

– Я в церкви чистила подсвечники перед праздниками. Днем снег сыпал слабо, хотя и обещали буран. Я решила, что успею все сделать быстро. Вышла из церкви, а тут такое… Хорошо, что отец Лавр дал лопату. Он бы мне помог, но он болеет.

Все это она рассказывала, стоя чуть позади, а Михаил тем временем расчищал в сугробах путь к нескольким двухэтажным домам, в которых светились окна.

– Здесь что, есть русская церковь?

– Да. Здесь когда-то жила колония русских иммигрантов. Старики поумирали, дети разъехались, а церковь осталась... Может, вы отдохнете? – спросила она виновато.

Он вытер рукавом вспотевший лоб. Улыбнулся. Интересно, какое у нее лицо? Тонкие, ускользающие черты. Нос, кажется, с небольшой горбинкой. Узкие губы. Глаз почти не видно под отворотом шапочки. 

– Вы здесь живете? – спросил он.

– Да. У нас здесь – сестричество, монашеская община.

Надо же – русские монахини на севере штата Нью-Йорк. И еще: в его представлении русские монахи и монахини – угрюмые, нелюдимые, старые. И вдруг… эта женщина, молодая, красивая, улыбчивая. Что-то трогательное в ее простых словах, в ее мягком голосе. Что-то беззащитное в ее жестах… 

Заурчало, загудело – разметая лопастями снег, поехала уборочная машина. Они оба повернулись спинами к дороге, наклонившись, прикрыли головы от летящих на них снежных комьев.

– Настоящий обстрел. Но мы выжили, – пошутил он.

Она засмеялась.

– Погодите-ка минутку, я сейчас вернусь, – он решил, что не уедет отсюда, пока не поможет ей. Подошел к своей брошенной на дороге машине, завел мотор. Где же ее припарковать? А-а, черт с ним! – и въехал в сугроб на обочине.

– Как же вы потом выберетесь отсюда? – спросила она.

– Не знаю. Как-нибудь. Вас как зовут?

– Сестра Мария.

– А меня Михаил. Вы откуда родом?

– Из Киева.

– Надо же, земляки. То-то слышу знакомый говор. 

Они уже продвинулись на треть, снег здесь был уже не такой глубокий, расчищать стало легче. Но Михаил зачем-то старался прорубить дорогу пошире и расчистить до самого асфальта.   

– А мне этот буран нравится, – сказала она. – И знаете, почему? Потому что он нарушает заведенный порядок жизни. Напоминает человеку, что от него не все зависит, что на всё Воля Божья.

Он остановился – не столько, чтобы передохнуть, сколько, будучи удивлен ее словам: в снежном буране увидеть волю Божью?

А она, подобрав подол юбки, тем временем сделала несколько шагов к кусту. Сорвала пару веточек:

– Это калина. Хотите попробовать? – и передала ему веточку с красными ягодами. 

Ягоды были кисловатые, терпкие, с мягкими косточками.

И почему-то захотелось ему, чтобы она опять, утопая по колено в снегу, так же по-бабьи подобрав подол своей длинной юбки (есть в этом движении что-то волнующее), пошла к этому кусту… 

– Вот и прорыли тоннель.    

Они стояли у дома. Над запертой дверью горел подвесной фонарь.

– Спасибо, – она ступила на крыльцо. Замерла в нерешительности. – Подождите минутку. Мне нужно кое-что спросить у старшей сестры, – и скрылась за дверью.

Расчистка снега его хорошенько разогрела и взбодрила. Лучше всяких катаний на лыжах. 

...Тишина. Вокруг ели, редкий кустарник. Наклонившись, он выковырял пальцем комки снега, забившегося в сапоги.

На втором этаже вдруг погасло окно. Михаил вздохнул. Все. Нужно откопать свою машину – и домой. Сделал доброе дело. Бог зачтет. Хмыкнув, он нахлобучил шапку на глаза. Но почему-то не уходил.    

Скрипнула дверь за спиной:

– Входите. Старшая сестра разрешила. Да входите же!

В довольно просторной прихожей у стены стоял старый буфет, на вешалке висели женские пальто. Обстановка здесь чем-то напоминала дачную, если бы не иконы на стенах и не разложенные на столах коробки с крестиками и свечами.        

– У вас, наверное, ноги промокли? – спросила она, снимая пальто. – Вот тапочки. А сапоги поставьте к батарее.  

Тапочки были огромного размера, растоптанные, старые. Вообще, бедность здесь сквозила во всем: в допотопной мебели, в потертых ковриках, в оконных рамах с облупившейся краской.   

Михаил нахмурился. Зачем он здесь? Он же спешил домой. Он с грустью припомнил свою роскошную квартиру в Манхэттене, на Парк авеню, в доме с бассейном, фитнес клубом, баром и услужливым швейцаром. Эх, ушла та жизнь, промелькнула, как в кино…

– Красивая икона. Это кто на ней? – он подошел поближе, вгляделся в небольшую икону на стене.

– Архангел Михаил, предводитель небесного воинства. Вам нравится? – она стояла рядом и тоже смотрела на икону.  

– Да, очень, – он почему-то боялся шевельнуться. 

И она тоже стояла молча и недвижно.  

– Хотите супа? Горячего? – спросила, вдруг нарушив это странное – для обоих – молчание. – Только у нас сейчас пост. Суп без сметаны. Но очень вкусный.

………….………..…………………………………………………………..

– Познакомьтесь, это – моя мама: Раиса Ароновна.  

– Очень приятно.

Перед ним стояла неприглядная женщина преклонных лет, в шерстяной вишневой кофте. Достаточно ей было улыбнуться и  протянуть свою пухловатую руку, чтобы стало ясно: Раиса Ароновна – женщина очень милая, добродушная.      

И вот, на столе – тарелка щей. И краюха ароматного хлеба.

– Мама думала, что я осталась у отца Лавра. Она не знала, что я решила прорываться сквозь буран. Если бы узнала, что я одна, с лопатой… Она бы подняла на ноги весь штат. Вам наши щи нравятся?

– Да, очень.

За окнами мело, мело. За окнами – ветер, мгла. А здесь – свет, тишина. У батареи сохнут его мокрые сапоги, на столе – тарелка горячего супа. И рядом с ним – две прекрасные женщины, мать и дочь. Семья… Он совсем отвык от этого…     

– Ваши родители живут с вами, в Нью-Йорке? – спросила Раиса Ароновна. Похоже, в этой глуши она соскучилась по гостям.

– Нет, мои родители живут в Израиле. Так получилось, что я здесь, а они там.  

– Передают, что в Израиле опять неспокойно. Ох-ох, а когда евреям было хорошо?.. Вы кто по специальности?

– Биржевой брокер. На бирже, знаете, сейчас обвал: скандалы, увольнения, – сказал он и запнулся.

Возникла неловкая пауза.

– Хотите еще супа? Тогда горячего чайку? – Раиса Ароновна забрала пустую тарелку и вышла.

– Мама, ты справишься cама? – сестра Мария посмотрела вслед матери. Затем пригладила свои волосы под платком. Лицо ее вдруг посерьезнело, красивые глаза расширились. – Что-то в мире изменилось. Все опять хотят воевать. И евреи обязательно окажутся в центре кровавых событий. Так было всегда в истории. Так предсказано и в Апокалипсисе…    

 Михаил внимательно присмотрелся к ней. Еще минуту назад она казалась ему такой простой. Но простота вдруг исчезла, и эта женщина скрылась куда-то, в область, для него неведомую.

– Трудно вам, еврейке, в русском монастыре? – спросил он.

– Нет. Отец Лавр говорит, что православный еврей – дважды избранный Богом.

– Когда-то я читал рассказ, не помню, какого писателя. Там описывалось, как отец – ортодоксальный еврей, оплакивает свою дочь, принявшую христианство. Оплакивает по всем иудейским обрядам: неделю сидит дома, посыпает свою голову пеплом и читает Кадиш – поминальную молитву по умершей дочери. Помню, мне тогда стало жутко – отец мысленно хоронит живую дочь только потому, что она стала христианкой! 

– Да-да. Это – страшно. Это мировая трагедия – евреи, отвергнувшие Христа! Я сейчас читаю об этом много разной литературы, пытаюсь разобраться и понять, почему же такое случилось. Но, боюсь, что человеческий разум ответ на это не может дать.

Раиса Ароновна вошла, тихо поставила на стол стаканы с чаем. Села, слушала дочь.

– А на бытовом уровне, конечно, еврею в православии непросто. Вот, к примеру, у нас есть одна русская прихожанка, живет неподалеку отсюда. Ее сын погиб от наркомании. Она теперь много жертвует на нашу церковь. Но она – антисемитка: недавно стояла к причастию и, указывая на меня, говорила соседке: «Пропусти вперед эту богоизбранную жидовочку». А я по чину должна была причащаться перед ней, потому что я – монахиня, а она – мирянка. А вечером пришел отец Лавр, постучал ко мне в келью, опустился передо мной на колени и попросил прощения. Представляете? – старый священник на коленях просил у меня прощения. Говорил, что он – духовник той антисемитки и что он виноват, если она такая.

– Лиза, может, Михаил тебе поможет переставить стол? Чтобы ты свою спину не напрягала? – спросила Раиса Ароновна у дочери.

……………………………………………………………………………….

«Что же со мной происходит?» Лиза шла по коридору, впереди Михаила. Пальцы ее нервно перебирали четки. «Но ведь ничего особенного. Мужчина? Да. Но он помог мне разгрести снег и добраться к дому. Устал, промок. Старшая сестра разрешила его ненадолго впустить. Какие у него длинные ресницы. Такие же, как и… Нет, он совершенно другой. Алексей был утонченным, ранимым, страдающим. А этот – грубоватый, холодный, самоуверенный. Но почему-то ранняя седина в его волосах. Морщины у глаз. И какой-то он несчастный…» 

Она знала, что Михаил, идущий сзади, сейчас смотрит на нее. Ее пальцы стали еще быстрее перебирать четки, губы беззвучно зашевелились: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя…» Она ожидала, что молитва придаст ей душевной крепости. «Но если я сейчас скажу ему, что мне его помощь не нужна, то буду выглядеть очень глупо. Он тогда подумает, что я чего-то испугалась, что имела какие-то тайные помыслы на его счет. А мне ведь бояться нечего. Я дала клятву Богу, я обручена Небесному Жениху, и никакие мужчины мне не нужны».           

Она смелее пошла вперед. Поднялась по лестнице.

– У меня, знаете, произошел конфликт с моей наставницей. Давняя история. Наконец, все разрешилось, но нам пришлось разделить иконописную. Наставница осталась в прежней мастерской, а мне выделили новую. Вот этот, – она подошла к небольшому столу, взялась за его край.   

– Я сам. А вы показывайте дорогу, – сказал Михаил, поднимая стол.

Пройдя, они очутились в каком-то коридорчике, отгороженном от залы книжными полками.

– Давайте сюда. Осторожней. Ну что же вы! – она слегка прикрикнула, когда Михаил случайно задел одну из полок.

– Sorry. 

– Это вы извините… – она закусила нижнюю губу, не ожидая от себя такой резкости. – Вот здесь, ставьте. Сейчас я эту полку чуточку отодвину. Вот так.

Перед его глазами мелькала черная фигура; платок съехал с ее головы, приоткрывая густые черные волосы.   

– Спасибо вам.  

Лиза пододвинула стул к столу, села. Все уже было сделано, и можно было спуститься на первый этаж. И проститься с этим случайным гостем. Но она зачем-то стала перекладывать на стол с подоконника кисточки. Для нее уже не оставалось сомнений в том, что ждет ее сегодня ночью: она будет лежать на кровати в своей келье, врывшись в горячую простыню, будет жалеть себя и проклинать свою судьбу, захочет вернуться в мир. И все ей будет казаться бессмысленным – и молитвы, и посты, и пение на клиросе. И страшная мысль, что Богу все безразлично, что Ему нет никакого дела до ее жизни, будет терзать ее сердце...

У-у! – завывал ветер за окном.   

– Знаете, жить в монастыре очень трудно. Многие считают, если человек стал монахом, то он уже ангел. А это совсем не так, – с этими словами она поднялась. Стала напротив него.

И вдруг, слегка отклонившись назад, едва не вскрикнула: в нем – незнакомом и таком чужом, ей привиделось что-то близкое, невыразимо родное. «Эти длинные ресницы, и пытливый, глубокий взгляд, и осанка, и всё, всё. Алеша!..»  

Михаил даже не помнил, кто кого обнял первым – он ее или она его? Он стал осыпать поцелуями ее лицо...  

Она едва не упала, когда Михаил неожиданно оттолкнул ее от себя. Метнул на нее перепугано-мрачный взгляд:    

– Я приду к вам завтра, – и быстро вышел.   

Загремели по лестнице его сапоги.


                                       xxx


Утром Михаил расплатился с хозяйкой мотеля и вышел на улицу. Завел свой черный «лексус» и поехал. У развилки его машина, однако, свернула не на шоссе, а на проселочную дорогу, подъехала и остановилась на том же месте, что и вчера.  

Зачем он шел к этому дому? Если бы кто-нибудь спросил его об этом, он вряд ли смог бы ответить. Даже не знал, что скажет, если она сейчас откроет ему дверь. 

Над запертой дверью на ветру покачивался фонарь. Михаил позвонил.   

– Чем могу вам помочь? – в дверях показалась немолодая женщина в черной рясе. Лицо ее – неприветливое. 

– Можно видеть сестру Марию? 

– Нет. Сестра Мария занята.   

– Мне очень нужно.

– Езжайте-ка, молодой человек, домой. У вас там, в Нью-Йорке, много важных дел – вклады, акции, банкротства. Не искушайте. Вам лишь бы поамурничать. А ей потом, бедняжке… Поезжайте, с Богом, – она захлопнула дверь.

Михаил снова нажал кнопку звонка. Лицо его помрачнело.

Точно так же хрустел снег под его сапогами, когда он шел обратно. Ветер больно сек лицо, трепал воротник куртки. Михаил сел в машину, закурил. А чего он ожидал? – что она выйдет навстречу и снова пригласит его на тарелку щей? На богословскую беседу? Снова поведет его в комнату на втором этаже?

Что же случилось вчера? Почему он повел себя так глупо, не по-мужски? Ну, ладно, положим, понимал, что только волею случая он оказался вчера с этой отчаянной женщиной в укромной комнатке, один на один. Понятно, что эта Лиза-Мария, в какую бы рясу ни рядилась, все равно остается женщиной со своими женскими желаниями. 

Но почему же он оттолкнул ее? Сказать по правде, он… испугался. Да, испугался чего-то, сам не знает, чего. В какой-то миг, это длилось лишь миг, как вспышка молнии, он ясно осознал, что, если воспользуется ею, то совершит величайшее зло. Такое зло, по сравнению с которым все его прежние авантюры, юношеские драки и погони, связи с замужними женщинами и проститутками в банях и ночных барах, мошенничества на бирже – все это покажется детскими шалостями. Он ни на миг сожалел, был даже рад тому, что нашел в себе силы оттолкнуть ее.     

Он погасил сигарету. Все, пора ехать. И выбросить из головы это случайное, малозначимое приключение. Дернул ручку переключения скоростей. Машина тронулась с места, немного проехала, но опять остановилась.         

А почему, собственно, он должен уезжать? Его ведь никто не гонит. Да, перед ним захлопнули дверь. Не беда, он не гордый. У него есть время. Он никуда не торопится. Он может переночевать в мотеле еще и не одну ночь. Кто ждет его в Нью-Йорке? Он с ужасом подумал о том, что, очутившись в Нью-Йорке, его опять начнут преследовать мрачные мысли о самоубийстве… Он снова потянулся к пачке сигарет.

Так прошло несколько часов. Машина чернела одиноким недвижным пятном средь белого застывшего моря.

Михаил то впадал в тоску, то строил самые радужные планы. Быть может, это шанс для них обоих? Быть может, судьба специально устроила им эту встречу? И в этом буране, в самом деле, – проявление воли Божьей? Он будет просить Лизу, умолять ее. Квартира у него, пусть скромная, но есть. Он найдет работу, переучится, совершит все возможное и невозможное ради того, чтобы сделать ее счастливой. Она – именно та женщина, которая нужна ему, нужна, как воздух!  

Он подолгу всматривался в тот невысокий дом, ближний к дороге из трех других домов. Несколько раз – или ему мерещилось? – в окне мелькала знакомая фигура. И тогда сердце Михаила билось гулко и часто, но фигура исчезала. 

...Дверь отворилась. На крыльцо вышла низенькая женщина, в темном пальто и вязаном берете. Поежившись, засеменила к дороге. 

– Здравствуйте, – сказал он тихо, чтобы Раиса Ароновна не расслышала дрожь в его голосе.

Они стояли возле почтового ящика, из которого выглядывала связка газет.  

– Здравствуй, – Раиса Ароновна вытащила почту. Казалось, что она прячет от него глаза. Лицо ее сегодня было унылым и безнадежно старым.  

– Понимаете, я бы хотел увидеться с Лизой. Это очень важно.

Она устремила на него долгий взгляд:

– Ей очень плохо сегодня. В прошлом году у нее уже был срыв: часто плакала, днями молчала, голодала. С трудом пришла в себя. Потом как будто все пошло на лад. Я уже думала, что все, больше не повторится. И вот – опять начинается, опять ее сердце мечется. Ты тут не причем. Не вини себя, – она недолго помолчала. – Когда-то, во время войны, моя мать спаслась в монастыре. Не знаю, спасется ли в монастыре моя дочка. Дай-то Бог…    

– Но почему она здесь?

– Она любила одного мужчину. Он умер от разрыва сердца.

– А-а… Но ведь жизнь продолжается, ведь нельзя же…  

– Конечно, нельзя. Но такой она человек – все или ничего.

– Может, она не имеет права отсюда уйти? Она кому-то чем-то обязана?

– Да-да, обязана… Монахини, когда принимают постриг, дают обет верности Богу. А больше их никто не держит. Это же – монастырь, не тюрьма… Ты вчера рассказывал о том, что читал в одной книге об отце, который оплакивал, как умершую, свою живую дочь-христианку. Если бы ты знал, сколько я слез пролила, узнав о ее решении стать монахиней! Плакала день и ночь, не переставая. Ох-ох, дочка. И я умереть спокойно не могу. Как же ее оставить одну?


                                     ххх


Ближе к вечеру из тех трех домов стали выходить монахини. На фоне белого снега были хорошо видны их черные одежды. Одну старую монахиню вела другая, помоложе, поддерживая ее под руку. Старушка едва ступала, волоча по узкой протоптанной тропинке свои дряхлые ноги.   

Михаил видел, как, наконец, из дверей другого дома появилась Лиза: поправив на плечах серую телогрейку, пошла следом за остальными. Все они исчезали в дверях невысокой церкви под зеленым куполом.       

Михаил стоял в раздумье. Наконец, затянув молнию своей зимней куртки, неспешно, будто бы слегка робея, тоже пошел в ту церковь. Понял, что это для него единственная возможность увидеть Лизу и, если удастся, поговорить с ней. В конце концов, никаких плохих намерений у него нет. Если его оттуда попросят – он уйдет.   

В храме пахло хвоей и воском. Старенький, седоволосый священник ходил по храму неестественно твердой для его возраста походкой, размахивая кадилом. Произносил вполголоса молитвы в свои седые, жидкие усы. На миг священник бросил на вошедшего Михаила любопытный взгляд. Но, не останавливаясь, продолжал кадить.      

Мерцали лампады у икон. Несколько монахинь сидели на скамейках у стен, склонив головы. Если бы не их редкое покачивание головами, то можно было бы подумать, что они спят.

А на клиросе, слева, возле иконостаса, стояли две монахини. Свет настольной лампы на кафедре лился на лежащие перед монахинями раскрытые книги. Одна из монахинь – низкорослая, сутуловатая, кажется, это она сегодня утром закрыла перед носом Михаила дверь. Вторая – Лиза. Они обе стояли рядышком, читали по открытым книгам, поочередно. Изредка напевали, причем голос другой монахини был низким, густым, заглушая тонкий голос Лизы.        

Хмурясь, Михаил стоял в полутемном углу, смотрел то на Распятие, перед которым в подсвечнике горели две свечи, то на Лизу, читающую молитвы, то на иконы на стенах. Он припомнил Киев, Софийский собор, Печерскую Лавру. И… церквушку, которая находилась неподалеку от их дома. Чудом та церквушка пережила все лихолетья и уцелела. Небольшой церковный двор с высокими кленами и старыми скамейками. Какие-то бессменные старушки в темных одеждах. Иногда Михаил с друзьями заходил в ту церковь, любопытства ради. 

Однажды, помнится, весной, в воскресенье утром, будучи еще ребенком, он гулял с друзьями возле дома, на пригорке. Солнышко уже восходило, а туман еще не рассеялся. И странным видением в этом тумане прошли старушки в белых платках, несущие из церкви корзинки с горящими свечами. Михаил тогда не знал, что за диво такое, с чего вдруг идут эти старушки в такую рань, и с зажженными свечами. Но у него возникло странное ощущение, что в той маленькой церкви ночью случилось какое-то великое событие, и эти сморщенные старушки, всегда в черных платках и грубых юбках и кофтах, сейчас напоминали невест, убранных, как в фату, в белый туман... Это была Пасха.   

А еще в той церкви отпевали Витькиного отца – дядю Колю. Михаил очень любил дядю Колю: он брал их с Витькой на ночную рыбалку на Днепр, учил их плавать, играл с ними в футбол. Дядя Коля сгорел от рака, буквально за год, когда Михаилу и Витьке исполнилось по шестнадцать лет. Его гроб сначала стоял во дворе на табуретках. А потом под музыку полупьяного оркестра этот гроб повезли не как обычно – сразу на кладбище, а в ту старую церковь. Михаил тогда не знал, что гроб и смерть тоже имеют какое-то отношение к церкви.   

В церкви что? Там облупленные стены, там печальный старик-Бог в потрескавшемся куполе, среди ангелов, тоже старых, осыпавшихся.  

И дядя Коля – в центре церкви, с иконой на груди. Священник ходил вокруг гроба, кадил, бормотал в бороду «...во спасение души усопшего раба Божия Николая...» Отец Михаила всплакнул. Его мама, Витька, Витькина мама – все плакали, старушки вздыхали, осеняя себя крестным знамением.

Михаил тогда полюбил какой-то новой любовью и своих родителей, и Витьку, и этих старушек. Почувствовал их всех в себе, себя – частью их...

Припомнив все это, Михаил подошел к небольшому столику у входа, где лежали картонные коробки со свечами. Взял одну из свечей, зажег ее и поставил в подсвечник. За дядю Колю.    

Грустно и как-то спокойно стало на его душе. Почему-то припомнил одного еврейского мальчика по имени Илюшка, из детского дома. Когда Михаил учился в институте, на третьем курсе, они с несколькими студентами ходили в один детский дом проведывать детей-сирот. Михаилу там приглянулся худенький еврейский мальчик лет пяти, с очень большими, очень грустными глазами. Михаил даже ненароком стал подумывать о том, не усыновить ли Илюшку, вернее, не забрать ли его жить в их семью. Повел об этом разговор со своими родителями. Но потом все как-то завертелось в жизни – друзья, сессии, дачи, и про Илюшку он забыл. И, наверное, так никогда бы и не вспомнил...     

И о своих родителях он тоже как-то забыл. Лишь изредка звонит им в Израиль – лишь бы поставить «галочку». За семь лет ездил к ним, в Израиль, лишь два раза. Все было некогда, дела. 

А ведь родители не вечны. И никто не вечен на этой Земле. Мы все уйдем куда-то, и никто не узнает о том, что мы жили когда-то. А зачем мы жили? Для кого?..

Михаил смотрел то на колышущийся огонек зажженной свечи, то на Лизу – в черном, читающую своим чистым голосом молитвы. Лампа ярко освещала ее лицо, обрамленное черной тканью платка. Она изредка поправляла свои волосы. Ее глаза горели, и ее лицо тоже словно начинало сиять изнутри неким сиянием, а губы повторяли что-то красивое, трагичное, о нашей любви к Богу и Божьей любви к нам... Она читала до того самозабвенно, что, казалось, в этих словах заключена вся ее жизнь, и от того, как она их произнесет, будет зависеть то, услышит ли ее Бог, – ее молитву о себе, о маме, о том погибшем мужчине, которого она любила, обо всех живых и всех мертвых…  

……….….………………………..………………………………………… 

– Подождите! Не уходите!

Она бежала к нему по снегу. Михаил, повернувшись, замер. Не верил, что это правда. Не верил своим глазам.

…На Лизе была легкая, полураспахнутая шубка, ботики и элегантная алая шапочка со сдвинутым набок козырьком. Лиза вся искрилась серебристой пылью, сверкало ожерелье на ее оголенной шее. Легкая, подвижная, она бежала к нему по узкой тропинке. Наклонившись, подхватила снег, слепила снежку и, шутя, бросила в него. Засмеялась звонко и понеслась дальше, туда, где могучие ели у дороги возносили к небу свои роскошные кроны.     

– Ах, так?! – Михаил тоже слепил снежку, шутя, бросил в убегающую Лизу и помчался следом за ней.

Оглянувшись, она побежала еще быстрее. Искрилась ее шубка, месяц и звезды изливали сверху свое серебристое сияние. 

 Михаил мчался за ней, сейчас вот-вот догонит ее, подхватит на руки и понесет – в Нью-Йорк, в их счастливое будущее…

– Вы… Вы… Вы мужчина, настоящий мужчина… Спасибо вам, – перед ним стояла уставшая после бессонной ночи, трудов и молитв монахиня в черном, грубом одеянии. Она сделала еще один шаг, судорожно схватила его руки и прижала к своей груди. – Я знаю, что вам сейчас очень трудно. Я буду молиться за вас всю свою жизнь. Вот увидите, Бог спасет вас, Он всех спасет – и меня, и вас, и всех. Простите меня за вчерашнее, мне почудилось, что… – не договорив, она выпустила его руки и сделала шаг назад. Затем осенила себя крестным знамением. – Прощайте, прощайте.   

И через минуту исчезла в дверях церкви.  

А Михаил, постояв, медленно пошел к своей машине. Неожиданно ему на сердце сошла какая-то таинственная печаль, такая, какую он никогда не испытывал до сих пор. Печаль о Боге? Или о любви? Или о чем-то вечном, незыблемом, что выше всех наших слов?..

Только бы не забыть эту светлую таинственную печаль. Только бы сохранить ее.

Перед тем, как сесть в машину, Михаил зачем-то поднял глаза к небу и втянул в себя крепкий морозный воздух.                                                  

                                                                                  2000-2010 гг.




на главную | моя полка | | Нью-Йоркское Время |     цвет текста   цвет фона   размер шрифта   сохранить книгу

Текст книги загружен, загружаются изображения



Оцените эту книгу