Book: Путешествие через этот мир



Путешествие через этот мир


Ч.С.Нотт.

Путешествие через этот мир




Содержание


Предисловие переводчика3

Пролог6

Книга 1. Англия9

Книга 2. Успенский68

Книга 3. Америка92

Книга 4. Англия135

КРАТКИЕ КОММЕНТАРИИ К НЕКОТОРЫМ МЕСТАМ, ИМЕНАМ И СОБЫТИЯМ, УПОМЯНУТЫМ В КНИГЕ. ВСЕ ПРЕДСТАВЛЕННЫЕ В ПРИЛОЖЕНИЯХ МАТЕРИАЛЫ ВЗЯТЫ ИЗ ОТКРЫТ166



Предисловие переводчика


Георгий Иванович Гюрджиев родился на территории современной Армении, в своих путешествиях посетил множество стран и регионов Средней Азии, Африки, Индию, Тибет, перед октябрьской революцией приехал в Россию, затем через Турцию, Германию и Англию переехал во Францию, где и прожил более четверти века, периодически посещая Англию и США. По его собственному признанию он знал не один десяток языков; достоверно известно, что он свободно общался на греческом, турецком, армянском, русском, английском языках. Среди его учеников были русские и евреи, англичане, американцы, немцы и французы, представители других наций. И все же, несмотря на подобное языковое и национальное многообразие, после его смерти больше всего повезло с литературой англоязычному миру. Кроме произведений самого Георгия Ивановича и одобренных им «Фрагментов неизвестного учения» П.Д. Успенского, на русский переведены книги Т. де Гартманна, М. Андерсон, Ф. Питерса, Ч. Нотта, Дж. Беннета и других его непосредственных учеников. И все же, большая часть написанных книг остаются не переведенными, и недостаточно знакомый с английским языком человек, если он, конечно же, хочет ознакомиться с ними, испытывает определенные трудности. Первый перевод настоящей книги на русский язык предназначен внести свой вклад в решение этой проблемы.

Хотя принято считать, что ни один из учеников Гюрджиева не достиг его собственного уровня развития, нельзя не признать того факта, что люди, подвергшиеся в какой-либо степени его влиянию, отличаются на фоне обычной серой массы среднего современного человека. И это отличие совершенно иного типа, нежели распространяемое сегодняшней глобальной цивилизацией и основанное на человеческих пороках: тщеславии, глупости, жадности, самовлюбленности и похоти. Такие люди как А.Р. Орейдж, П.Д. Успенский, Т. де Гартманн, М. Андерсон, П. Треверс, Дж. Пентланд и многие, многие другие совсем не похожи на современных обожествляемых кумиров: певцов, политических деятелей, финансистов, кинозвезд, сумасбродных любителей эпатажа и приверженцев «оригинальной» сексуальной ориентации. Их отличие совсем другого рода, оно — в их необычайной человечности.

По этой причине все написанное первым поколением учеников Георгия Ивановича представляет чрезвычайный интерес, в основном, для небольшого круга заинтересованных во внутренней работе людей. В книгах, статьях, эссе содержаться высказанные по различным поводам и в различных ситуациях слова самого Гюрджиева, проявляется загадочная персона Учителя, передается неповторимый дух «Работы». Сами ученики в своих записях часто признаются, что Гюрджиев остался для них такой притягательной, заманчивой, жизненно важной, но все же неразрешимой загадкой. И каждый из учеников описывает его по-своему: у Успенского он - «загрязненный источник», у Беннета — мистический учитель, у антагониста Повеля — темная личность.

Среди непосредственных учеников Гюрджиева можно выделить несколько отличающихся друг от друга групп последователей. Сам он говорил о получивших от него нечто учениках и оставшихся ему верным, и покинувших его. Из последних, например, - Успенский и Николл. Среди оставшихся верными учителю тоже есть две значительные группы: те, кто его покинул по разным причинам (причем, в ряде случаев Гюрджиев отдалял от себя учеников намеренно) и те, кто оставался рядом до самой смерти. От Гюрджиева отделились, например, Томас и Ольга де Гартманны, очень тяжело переживавшие разрыв, и А.Р. Орейдж, вернуться к учителю ему помешала безвременная смерть. Среди остававшихся рядом тоже было много замечательных людей — включая Чарльза Нотта и основателя и вдохновителя Гюрджиевского фонда Жанны де Зальцманн.

Чарльз Стэнли Нотт познакомился с Гюрджиевым на одной из демонстраций танцев в Америке в 1923 году, работал в американской группе А.Р. Орейджа, с Гюрджиевым в Приорэ, встречался с П.Д. Успенским в Англии и Америке, интенсивно участвовал в работе Гюрджиевских групп в Англии и Австралии после смерти учителя. Первая книга «Учение Гюрджиева: Дневник ученика» описывает встречу молодого Нотта с Гюрджиевым, а также его жизнь и работу с 1924 по 1927 год в Институте Гармонического Развития в Фонтенбло под Парижем. Перед вами книга вторая.

Произведения учеников, в основном, - это воспоминания о встречах и работе с Георгием Ивановичем или изложение основ его идей. В замечательных «Нашей жизни с господином Гюрджиевым» Томаса и Ольги де Гартманн, «Детстве с Гюрджиевым» Фритца Питерса, «Непостижимом Гюрджиеве» Маргарет Андерсон, в первой книге самого Чарльза Нотта, а отчасти даже во «Фрагментах неизвестного учения» Петра Успенского и некоторых других, доступных на русском языке книгах, в ореоле особой таинственности просматривается фигура этого необычного греко-армянского учителя удивительной судьбы и поразительной внутренней силы. Его ученики в высшей степени старательно отнеслись к передаче читателю опыта необычного воздействия на них своего учителя, описанию методов его работы, необычных событий, происходящих благодаря жизни рядом с ним. Указанные произведения - о внутренней трансформации авторов при соприкосновении с миром чудесного, представителем которого Георгий Иванович, без сомнения, был.

«Путешествие через этот мир» отличается от этих книг. Самого Гюрджиева здесь не так уж и много, она - о человеке Чарльзе Нотте. Она не рассказывает прямо о внутренней трансформации ее автора, она - о жизни, основанной на такой трансформации. Персона Гюрджиева возникает на страницах и пропадает вновь, но его влияние, его идеи, его незримое присутствие, его авторитет и пример всегда остаются фоном описываемых событий. Трудно назвать кого-то более «ортодоксальным» последователем Гюрджиева, чем Нотта. Через всю свою жизнь, со времени встречи с учителем, он пронес верность ему, свое собственное понимание идей работы, свою собственную борьбу против механичности и сна. Чарльз Нотт, знакомый с выдающимися людьми из интеллектуальной элиты Британии и Америки своего времени — Томасом Элиотом, Бернардом Шоу, Бертраном Расселом, Фрэнком Ллойд Райтом и другими, все же в заключительной части второй книги пишет «…я сомневаюсь, что сегодня кто-то на Западе обладает чем-то сравнимым с силой, энергией, пониманием Г.И. Гюрджиева…».

Несмотря на разнообразные внешние жизненные обстоятельства, удары судьбы, напряженную работу и борьбу за существование, потерю близких людей, животворный источник внутренней жизни автора, найденный им благодаря Георгию Ивановичу Гюрджиеву, никогда не иссякал. И благодаря его литературному труду мы также можем слегка прикоснуться к этому чудесному источнику.


И. Гамаюнов


2009



Ч.С.Нотт. Путешествие через этот мир


Тот, кто храбро идет,

Не желая свернуть,

Твердый пусть обретет

Вслед за Мастером путь.

В этом трусости нет,

Позволь ему уступить:

Он надеждой согрет

Смелым странником быть.

Джон Баньян



К читателю


В этом, моем втором, дневнике описаны некоторые события моей жизни в период с 1926 по 1949 годы в Европе и Америке – старом и новом свете, события моей внешней и внутренней жизни, неразрывно связанной с Гюрджиевым, Орейджем и Успенским. Это рассказ о некоторых моих действиях, чувствах и мыслях.

Как сказал Джон Баньян, наша жизнь - паломничество сквозь пустыню нашего мира. Как будто каждый из нас был послан пройти свой собственный путь, чтобы получить возможность извлечь необходимый опыт, который, используя Учение, можно трансформировать в самосовершенствование.

Путешествие Паломника – великолепная аналогия того, что иногда называют «Работой». Я сам по прошествии многих лет поисков нашел то, что хочу и в чем нуждаюсь, в учении Гюрджиева; и, найдя это, я понял, что мое паломничество началось. Есть тысячи препятствий – наша инерция, образование, воспитание и т.д. Всегда существует Топь Уныния, иногда длительные периоды депрессии, переход через засушливые эмоциональные пустыни, подъем на Холм Трудностей, соскальзывание и новый медленный подъем; периоды сна и забытья, периоды угрызений совести и самобичевания, нападки бесов обидчивости, ревности и злобы – последствия суеты и самолюбия; периоды отдыха и расслабления. И есть моменты воздаяния: моменты блаженного видения, понимания, высшей осознанности и силы, которые придают всему этому значение; присутствие Бога, благословляющего нас в нашем теперешнем положении. И всегда в отдалении Небесный град как цель самосовершенствования.

И все же я могу сказать, что, несмотря на усилия, борьбу и препятствия, периоды удач и неудач, разочарования, прохождение практически через все, что может дать обычная жизнь, никогда, ни на один момент я не сомневался в том, что для меня Учение, в какой бы форме оно ни давалось, это единственный Путь из лабиринта, который мы называем жизнью. Для меня Гюрджиевская передача Учения и есть Путь.


Ч.С. Нотт


Сидней 1962, Чешам 1967

[1] См. приложения переводчика.

Пролог


Вскоре после смерти Успенского здоровье Гюрджиева стало ухудшаться, и через восемнадцать месяцев его не стало. Однако до самого конца он прилагал громадные усилия: разговаривал с людьми, вел классы новых движений и танцев, отвечал на вопросы учеников из Англии и Америки. Он знал, что его работа завершена и давал инструкции своим старшим ученикам.

В начале октября 1949 года моя жена уехала в Париж, чтобы увидеть Гюрджиева. По возвращении она сказала, что он очень болен, и она посоветовала ему лечь в больницу или хотя бы немного отдохнуть от его энергичной деятельности. Гюрджиев отказался. Он знал лучше, чем доктора, что его организм, его земное тело не сможет долго существовать, что он должен вскоре умереть, что он должен работать так долго, насколько это возможно: и он продолжал видеться с людьми и редактировать сакральные танцы.

Я отправился в Дорсет, чтобы постараться достроить свой дом, где и жил, как обычно, в своей одинокой хижине на холмах. Утром 29 Октября 1949 года в мою дверь раздался стук. Мой сосед прошел полмили с сообщением от моей жены о том, что мистер Гюрджиев умер.

Человек, которому я обязан практически всем ценным, что у меня есть, который был моим, так сказать, центром тяжести на протяжении более чем двадцати лет ушел, и никогда больше не вернется. Я заплакал. И все же плакал я не как тогда, когда умер Орейдж - его преждевременная смерть была потрясением. Смерть Гюрджиева была предсказуема, он закончил свою работу. Я плакал из благодарности и нежности, из осознания кратковременности нашей жизни в этом теле на этой планете, нашей смертности.

Я собрал вещи, сел на поезд в Лондон и тем же вечером на лодке вечерним рейсом отправился во Францию. На следующее утро я уже был в Париже и отправился прямо в часовню при Американском госпитале, где лежало тело. Маленькая часовня была полна людей, стоящих вокруг совершенно неподвижно. Когда одни люди выходили, другие тихо входили. Дежурные были здесь день и ночь с момента смерти: каждый стоял один час, два часа, три часа. Сильные вибрации, исходящие от общего молчаливого состояния присутствующих, заполнили место. Казалось также, что в воздухе витают эманации или излучения, существующие сами по себе.

Царила атмосфера сознательной любви, благоговения и почтения. В ней не было тягостного горя, плача и причитаний, даже если кто-то не мог сдержать катящихся слез. Атмосфера умиротворения, как будто каждый осознавал, что Гюрджиев завершил свою работу и свое сущностное существование на этой планете.

В положенное время спустя три дня те, кто все еще находились в часовне тихо вышли, по очереди целуя холодный лоб мертвого человека. Остались только несколько учеников, которые должны были нести тело. И в это время произошел случай, который без сомнения вызвал бы у Гюрджиева улыбку. Он всегда шутил даже в самые серьезные моменты. Тело не поместилось в гроб – оно было слишком большое.

Таким образом, пока собравшиеся ожидали в Русском кафедральном соборе в Рю Дарю, послали за другим гробом. Потом мы погрузились в катафалк и поехали в собор. Собор был переполнен учениками – французами, англичанами и американцами. Гюрджиев однажды сказал, что похоронная церемония не важна; необходимо похоронить планетарное тело традиционно и скромно – ведь это уже не тот, кто когда-то жил; душа, если она, конечно, существовала, уже покинула тело.

Похороны Гюрджиева, несмотря на впечатляющее число учеников заполнивших церковь, были очень простыми, хотя сопровождались красивым ритуальным пением в русской церкви.



Вот выдержки из литургии:


«О Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас.

Слава отцу и сыну, и святому духу, ныне и присно и вовеки веков. Аминь.

Помолимся Господу с миром.

Господи помилуй.

Во имя мира горнего и во спасение души помолимся Господу.

Для отпущения грехов усопшего и благословения памяти о нем, помолимся Господу.

Вечная память рабу Божьему, Георгию Гюрджиеву, покойся с миром. Вечная память, помолимся Господу.

Да простятся ему прегрешения вольные и невольные.

О, Господь души и тела, превзошедший смерть и низвергший дьявола, дающий жизнь миру. Господи, дай отдохновение душе усопшего слуги твоего Георгия Гюрджиева в мире света, свежести, отдохновения, где все болезни, горести и печали уходят прочь. Прости ему все грехи в мыслях, в словах и в делах. Ты, творец добра и человеколюбец; воистину, нет человека без греха, лишь ты безгрешен, твоя праведность безгранична, твое слово – истина.

Воистину все лишь суета, а жизнь - лишь тень и сон. Тщетны дела каждого родившегося на этой земле. Как говорит Священное Писание, после того, как мы приходим в мир, мы обретаем пристанище в могиле, где короли и бродяги лежат вместе. Бог наш Иисус Христос, дай отдохновение слуге, покинувшему этот мир, о, милосердный.

Да упокоится в вечности, о Господи, душа раба твоего Георгия Гюрджиева, покинувшего этот мир, вечная память.

Вечная память!

Вечная память!»


После паузы священник начал так:

«Среди людей, которые собрались сегодня здесь, чтобы отдать дань памяти Георгию Гюрджиеву есть не только люди нашей Православной Русской церкви, но также французы и француженки, множество англичан и американцев, которые, не испугавшись расстояний, прибыли сюда по морю и суше, чтобы увидеть в последний раз того, кого они любили, и отдать ему последний долг.

Это говорит о том, как широк круг тех, кто чтил этого, поистине, необычного человека и как велико было его значение для всех знавших его.

Георгий Иванович Гюрджиев родился в Александрополе, возле границы с Персией в очень религиозной семье. Его отец, человек очень необычного восприятия и ума, привлекал к себе таких же людей. Среди них был священник местной церкви, очень образованный и уважаемый в округе человек. Он пробудил в сыне своего друга его первый интерес к древним сказаниям Востока: сказаниям не только письменным, но и передававшимся из уст в уста. Он также вложил в него определенный истины, которых Г.И. Гюрджиев придерживался всю свою жизнь, жизнь нескончаемого поиска. Религия – это духовная мать человека, и человек должен быть предан ей до самой смерти. Но, в то же время, в мире разбросаны жемчужины мудрости, и необходимо знать, как найти их. В юности м-р Гюрджиев отправился в Персию, где встретился с некоторыми старцами, почитаемыми местными жителями как мудрецы. Позже он встретил пожилого человека, князя К., и вместе с ним сумел проникнуть в очень отдаленные части Азии. Во время своих поисков, м-р Гюрджиев обнаружил древние эзотерические техники, слышал древнюю религиозную музыку и видел сакральные танцы, служившие упражнениями для всестороннего развития человека. Найдя то, что он искал, он отправился в Европу и посвятил остаток своей жизни передаче знания сначала немногим избранным, а позднее все большему числу людей.

Книги, посвященные м-ру Гюрджиеву и его работе, уже появились в Америке и Англии. Книги, написанные его рукой, и содержащие суть его учения очень объемны и это его последний подарок человечеству.

Давайте завершим его собственными словами: «О, Творец, и все его помощники, позволь нам всегда и во всем «помнить себя», поскольку только так мы предотвращаем неосознанные шаги, ведущие только ко злу».

Последовало долгое молчание, а потом люди один за другим проходили, ненадолго останавливаясь, мимо гроба. Кто-то крестился, некоторые преклоняли колени, а затем выходили из церкви к ожидающим автобусам и машинам. Кортеж медленно тронулся, проехал мимо квартиры на Рю де Колонель Ренар и далее, на главную дорогу на Фонтенбло-Авон. Здесь катафалк набрал скорость и на неровных участках венки и букеты цветов вокруг гроба начали подплясывать вверх и вниз.



Я сидел около Фомы де Гартманна. Он спросил про задержку прибытия в Собор, и когда я объяснил ему про гроб, он улыбнулся, и указал на пляшущие венки. «Я думаю, - сказал он, - если бы Георгиванч мог знать об этом, он бы от души посмеялся».

Гюрджиева похоронили рядом со своей матерью, женой и братом. Когда мы уходили с кладбища, я думал о том, что он говорил после похорон своего брата Дмитрия: «Церемонии не важны. Давайте устроим пикник».

Я не вернулся сразу в Париж, а поехал с несколькими друзьями в Приорэ. На каменном воротном столбе была надпись, что здесь жила Кетрин Менсфилд, и не было ни слова о Гюрджиеве. Я позвонил в колокол, объяснил, что останавливался здесь много раз и спросил, можно ли мне осмотреться. Нас пригласили войти.

Прошло шестнадцать лет с тех пор, как я был здесь в последний раз. Все здесь осталось прежним, но все изменилось. Теперь это была maison de sante (пансионат для больных). Там, где был Стади Хаус, теперь располагались комнаты для пациентов, Параду перестроили. Лес и сады были все теми же, на дороге лежала груда камней, которые мы укладывали около двадцати лет назад, и место, где я копал в поисках источника живительной для меня воды, не изменилось.

Мы вернулись в квартиру Гюрджиева в Париже, где был приготовлении огромный праздник с изысканными угощениями, арманьяком и вином. Вскоре все разъехались: англичане, французы, американцы - каждый в свой город или страну. Гюрджиев умер, его земное тело похоронено. И все же то, что было настоящим в Гюрджиеве (то, что было намного более настоящим, чем его земное тело) все еще существовало где-то во вселенной.

Сознательным трудом и добровольным страданием он усовершенствовал самого себя. В сравнении со всеми, кого я знал: бродячими собаками, как говорил Орейдж, – сверхчеловек, в настоящем понимании этого слова.


И все же осталось его учение – его писания, танцы, музыка, и все это может быть источником добра для людей настоящего и будущего.

Нет причины для слез, для стенаний и плача

Не ругай, не позорь и о нас не грусти.

Лишь добро и тепло нам спокойно и зряче

Даст в посмертьи великий покой обрести.



Книга 1. Англия


1. Коммивояжер


Как я уже рассказывал в моем первом Дневнике ученика, результатом выполнения данного мне задания в лесу Шато де Приорэ (или Институте Гармонического развития человека) в Фонтенбло было то, что отношения с Гюрджиевым и остальными с этого времени перешли на другой уровень. Но, ни один человек, который пытается работать над собой, не может долго оставаться на одном месте. Как сказал Гюрджиев, сила и понимание приходят «понемногу», «через терпение и настойчивость»: «Каждый день кап, кап. Это займет годы, века, возможно жизни».

Мы провели зиму 1927-1928 годов в Монморенси и часто видели Гюрджиева, но это была зима напряжения и потрясений.

Весной мы с друзьями поехали в Санари, тихую маленькую рыбацкую деревушку возле Тулона. В мае я оставил свою семью в Санари и вернулся в Приорэ, где Гюрджиев строго выразил свое неодобрение по поводу некоторых глупых вещей, которые я бессознательно сделал, и из-за которых я сознательно чувствовал угрызения совести.

В начале лета 1928 года я вернулся в Лондон и снял квартиру на Белсайз Сквер. Несмотря на то, что я все еще был взволнован порицаниями Гюрджиева, я думал о событиях прошлого года и видел, насколько полезным было то время, как многому я научился и как я, «молодой человек», как сказал Гюрджиев, добился определенной ответственности.

В Лондоне я обнаружил, что нахожусь в странном финансовом положении. Когда в 1923 году я продал свою долю в торговом агентстве, связанном с австрийской мануфактурой по производству фетровых шляп, я говорил себе: «Спасибо тебе, Господи, что я оставил шляпный бизнес навсегда». Бог, очевидно, имел совсем другие планы по этому поводу. В моей жизни мне выпадали всего три профессии – шляпный бизнес, фермерство и книги. Теперь я был увлечен книгами, публикацией или издательством, но, как я ни старался, двери в это дело мне не открылись. Мой отец и брат владели большими фабриками по производству шляп, и в конечном итоге, через них я получил работу по открытию торгового агентства для одного австрийского производителя. Какая-то часть меня протестовала против этого, но так как оплата и перспективы были очень хорошими, я с неохотой согласился. Австриец был одним из тех умных, резких, пронырливых людей с гладкой «доброй» наружностью, про которых русские говорят: «мягко стелет, да жестко спать». Те, кто уже занимался этим делом, предупредили меня, что в своей профессии у него репутация «не дотягивающего до образца» - доставленный заказ соответствовал предоставленному ранее образцу качества – и его бизнес страдал. Они же рассказали мне, что у него и раньше были агенты, но как только те налаживали бизнес, австриец находил предлоги избавиться от них и не платить комиссионные. Этот человек имел две большие фабрики в Австрии, где производились знаменитые велюровые капюшоны или конусы, их выделывали из прекрасного заячьего меха и продавали английским производителям, которые делали из них шляпы для мужчин и женщин.

Итак, под давлением обстоятельств и семейных связей я в третий раз стал одновременно агентом и коммивояжером, повторяя в своей жизни то, что ненавидела моя сущность. Нужно отметить, что есть определенный тип людей, которые любят такую работу: покорно идти к покупателям и льстиво принимать от них заказы. Когда же я торговал до войны 1914 года, дело моего отца буквально сделало меня больным. Теперь я снова столкнулся с подобным и со всеми сопутствующими ассоциациями. Агент – это низшая, но необходимая форма коммерческой жизни; он не производит как производитель и не рискует финансами как торговец. Он просто должен снять офис и как «Чистильщик обуви и Пивовар» Чарльза Диккенса «ходит повсюду». Как профессиональная сваха он должен выглядеть изящной личностью и притворно улыбаться; он должен быть вежливым и вкрадчивым, готовым сносить без содрогания пренебрежительное отношение и оскорбления. Я думаю, что лучше быть владельцем торговой палатки на рынке Портобелло Роад, который, по крайней мере, предоставлен сам себе и не обязан важничать.

Несмотря на то, что работа была чужда мне, возможно, она соответствовала моей судьбе или року; как бы то ни было, она была на моем пути, и я решил, что могу выполнять ее даже в состоянии негодования или разочарования, или могу попытаться делать ее как сознательное задание. Я спросил себя: «Что хорошего в работе, которую я проделал с Гюрджиевым, если я не могу использовать это в жизни?» Мне подвернулась отличная возможность применить все то, чему я научился. Упражнение нужно было выполнить не любительски, а сделать все так же хорошо, как сделал бы профессионал, и даже лучше; я должен был сыграть роль коммивояжера. Поступая так, я мог проработать эту неприятную роль в моем жизненном сценарии. Итак, я погрузился в дело, и сыграл ее не так уж плохо.

Я ошибся лишь однажды. Это произошло, когда мы, вместе с австрийцем, разговаривали с богатым производителем в Вест Энде, который начал излагать нам тайны торговли дамскими шляпками, представляя себя всезнайкой в этом деле и человеком, который выстроил великолепное дело. Наблюдая за ним, я думал: «Что за пустой человек; со всеми его деньгами и властью над рабочими внутри у него нет ничего, кроме ветра в пустоте». Неожиданно, он поймал мой взгляд и остановился. «Посмотрите на старину Нотта, - сказал он. - Он философ. Он видит вас насквозь и знает про вас все». «По правде говоря, - солгал я, - я настолько увлекся тем, что вы говорили, что не мог оторвать от вас взгляда. Хотел бы я быть таким же хорошим предпринимателем, как вы». Осклабившись, он поговорил о чем-то еще, и выдал нам большой заказ.

«Запомни, для агента очень важно, - говорил мой брат, - никогда не принимать ответ «нет». Продолжай звонить покупателям. В конце концов, они настолько устанут от тебя, что дадут тебе заказ, только чтобы избавиться от тебя». Эта формула действительно работает. Я звонил одному производителю каждую неделю в течение года, и в итоге он дал мне маленький заказ, послуживший мне причиной больших трудностей. Тем не менее, в течение шести месяцев этот заказ на капюшоны вырос до двадцати тысяч фунтов. В конце трехлетнего периода моей работы агентом из ничего, при помощи одного ассистента, мой доход вырос до более чем шестидесяти тысяч фунтов в год. Тем не менее, иногда я мог пойти к производителю, ждать у задней двери, стоять в очереди, как говорила моя бабушка, «на голодный желудок».

Мой маленький офис располагался в местечке Барбикан, где жил Милтон. В доме шестнадцатого века, в нескольких шагах от церкви св. Джайлса, в которой венчались мои бабушка и дедушка, и недалеко от церкви св. Луки, где венчались мои отец и мать. Две вещи скрашивали мою ненавистную работу: деньги и частые путешествия в Вену – город, который я любил; а также я всегда мог остановиться в Париже и увидеть Гюрджиева.

В годы экономической депрессии мое агентство приносило достаточно денег для комфортной жизни; и я был сам себе хозяином. В периоды личной депрессии я вдохновлялся воспоминаниями об усилиях, которые предпринимал Гюрджиев, чтобы собрать деньги для своих целей, и о его разнообразной деятельности, описанной, во Встречах с замечательными людьми.

Однажды меня пришел повидать один американец – стяжатель большого бизнеса. После того, как мы обменялись «пустыми любезностями» он сказал: «Мистер Нотт, я думал, что вы бизнесмен, большой бизнесмен. Но вы больше похожи на профессора!» Несомненно, дома я позволял своей внешности измениться.

Мой австриец, мистер Чадбанд, являлся примером неосознанной смены личности. Перед потенциальным покупателем представал маслянистый, притворно улыбающийся, елейный, льстивый и угодливый, очень простой – Чадбанд и Урия Хип в одном лице. Пред рабочими и служащими же представал заносчивый пруссак. Даже его офисные служащие стояли по стойке смирно, когда он разговаривал с ними. Холодные вспышки блестели в его глазах, когда он рыскал по своей фабрике. Тем не менее, как только появлялся покупатель, пруссак уступал место мистеру Чадбанду.

Три года я проработал агентом. Как сказал мой партнер, он вынужден был отправить меня в отставку; но согласился рассчитаться со мной. Затем он написал мне из Австрии, сообщая, что он «сделал для меня все, что мог», что означало, что он не собирается платить. К счастью, в Лондоне у меня был хороший друг, один из лучших юрисконсультов в Сити. Как говориться, не стоит связываться с законом, за исключением крайних случаев и только тогда, когда имеются достаточные основания, поскольку закон и справедливость обычно не означает одно и то же. На этот раз были достаточные основания. Австриец с помощью своих адвокатов пытался извернуться всеми путями, но мой друг был слишком умным для них. И хотя разбирательство заняло шесть месяцев, значение имеет то, что в итоге он урегулировал дело в суде, и я получил свои деньги. Тем временем, австриец убедил банки дать ссуду в триста тысяч фунтов для покупки большой фабрики в Англии. Менее чем за три года его фирма обанкротилась. Он вернулся в Австрию со ста тысячами фунтов, которые из-за ограничений на движение денежных средств, не смог получить. Банки потеряли три четверти своих денег. Так он и жил в Вене, пока не умер. Таков бизнес.

Если вы имеете дело с законом, лучше дружить с хорошим адвокатом. Все остальное нужно оставить провидению; но, как говорила моя бабушка: «Там наверху есть те, кто видит, что провидение не ведет слишком далеко».

Пока я занимался шляпным бизнесом, я научился в какой-то мере применять знания о законе октав. Раньше, когда я достигал точки, где для прохождения интервала нужно было прилагать сверхусилия, я сдавался и начинал что-то другое. Теперь я был способен удержать себя и не сдаваться, заставить себя сделать еще больше усилий, чтобы преодолеть интервал. «Наши возможности – наше проклятие». Оглядываясь назад, я вижу, как ценен опыт работы агентом, который позволил мне открыть внутреннюю силу, пытаясь преодолеть мои слабости и принуждая себя терпеть неприятные проявления других без негодования.

Для того чтобы напомнить нам, новичкам, о нашей цели в Приорэ был Гюрджиев, в Нью-Йорке – Орейдж. В одиночку же человек постоянно забывает о ней. И я часто находил себя жалующимся и стонущим о порабощении меня отвратительным шляпным бизнесом, забывая, как он может быть использован для моей цели. Вопрос выполнения своих повседневных обязанностей так хорошо, насколько это возможно. Помня, что каждый день - это этап, последовательность событий, которые никогда не вернутся. Как я уже говорил, Гюрджиев часто говорил о необходимости терпения и упорства, в больших и малых вещах. «Если вы можете делать маленькие вещи хорошо, вы будете делать хорошо большие вещи», - говорил он ученикам. Ученик спрашивал: «Мистер Гюрджиев, что вы можете посоветовать мне? Что я могу сделать?» Гюрджиев отвечал: «Понимаете, вы хотите стать большим человеком, иметь большую машину, большой дом, быть президентом компании». «Да, - говорил ученик. - Я спрашиваю у вас, с какого небольшого упражнения я мог бы начать?» «Вы действительно хотите знать? Я скажу вам. Когда вы идете в туалет, никогда не забывайте смыть за собой».


2. Орейдж


Когда, после года проведенного с Гюрджиевым, я уехал в Лондон и постарался обосноваться, оставив жену и маленького сына во Франции, я осознал, что прошло более семи лет с тех пор, как я покинул Лондон. И хотя я восстановил связи со многими моими друзьями, я почувствовал, что мне необходимо общаться хотя бы с двумя-тремя людьми, заинтересованными в идеях Гюрджиева. Но все они посещали Успенского, и среди них я знал только одну женщину. Мы встретились, но после короткого разговора она сказала: «Знаете, я боюсь, что мы не можем больше встречаться. На самом деле я не должна сейчас говорить с вами. Правило таково, что никто из групп Успенского не должен разговаривать с учениками Гюрджиева или Орейджа. Если мы встречаем их в обществе, мы не должны говорить ни о чем, связанном с системой; если правило нарушается, мы должны уйти».

Все повторилось, когда приехала моя жена. Даже д-р Николл, которого она хорошо знала во время тех четырех месяцев, когда жила в Приорэ, не мог с ней видеться. В конечном итоге я написал Успенскому, что мы хотим снова встретиться с ним и мадам Успенской. Мне пришел ответ от одного из старших учеников, д-ра Х., в котором он приглашал на встречу. Очевидно, мои ответы на вопросы, почему я хочу увидеть Успенского, были неудовлетворительными, так как я ничего более от него не услышал.

В январе 1930 года я узнал, что Гюрджиев намеревается ехать в Америку в феврале (впервые с января 1924 года) и что Орейдж, который до сих пор находится в Нью-Йорке, планирует приехать в Англию после визита Гюрджиева. Я написал Орейджу, спрашивая, мог ли я чем-то быть ему полезен. В феврале я оказался в Париже и отправился увидеться с Гюрджиевым в кафе де ля Пэ. Он был настолько занят встречами с людьми перед своим отъездом несколькими днями спустя, что у меня было немного возможности поговорить с ним. Но я запомнил ответ на одну из моих реплик. Он сказал: «Если ты осознаешь свой проступок и чувствуешь угрызения совести от осознания, что ты сделал что-то неправильно, то твой проступок уже прощен. Если ты продолжаешь делать что-то, зная, что это неправильно, ты совершаешь грех, который трудно простить».

Я был среди провожающих его и его группу на вокзале Сен-Лазар в Париже, и кое-что произвело на меня тогда сильное впечатление. Когда прозвучал первый свисток, Гюрджиев зашел в вагон с тремя или четырьмя старшими учениками. Он подошел к окну - от него исходила такая умиротворяющая сила, бытие и свет, что мы, стоявшие на перроне, казались сущими карликами. Его абсолютная невозмутимость контрастировала с нервозностью окружающих его пассажиров и провожающих. Когда поезд тронулся, он остановил свой пристальный взгляд на стоявшем на платформе м-ре де Зальцманне. Гюрджиев улыбнулся ему, сделал странный жест руками и отошел от окна.


Неделю или две спустя ответил Орейдж.

«Большое спасибо за ваше письмо! - писал он. - Нет нужды много писать, поскольку мои планы приехать весной в Англию, по крайней мере, на полгода, не изменились. Но мы не предполагали жить в Лондоне или жить Лондонской жизнью. Я не планирую вести группы где бы то ни было, но я бы очень хотел время от времени видеть своих старых друзей по Институту. Я планирую поселиться в сельской местности, чтобы на машине или поезде можно было бы доехать до Лондона и до моря, и главным образом собираюсь писать. Боюсь, это означает, что я должен заработать для этого денег. Нам потребуется недорогой дом с мебелью, который сдается на срок от шести до девяти месяцев. Если вы слышали о таком, не могли бы вы навести справки для меня? Мы заказали поездку на де Грасси на 22 мая.



Гюрджиев вчера прибыл в Нью-Йорк! Ему для Института снова нужны деньги, которые я собираю, хотя я сомневаюсь, что сейчас он сможет собрать много. Он снова говорил о завершении книги в месячный срок. Его приезд, разумеется, нарушил собрания моей группы и безжалостно бросил меня на поиски доходов, но я должен быть «умным», я полагаю, и найти себе замену. В любом случае это бесполезный разговор.

С любовью к вам обоим. С надеждой увидеться с вами и со всеми старыми друзьями.

Всегда Ваш

А. Р. Орейдж».


Я начал поиски дома для Орейджа и время от времени стал собирать вместе тех немногих, кто вернулся в Англию из Института. Нас было только десять – чисто «Гюрджиевская» группа в Англии. Мы собирались раз в неделю у нас, моя жена играла музыку к танцам, которые мы время от времени практиковали. Это уже было что-то.

Ранней весной 1930 моя жена была представлена Бертрану Расселу, который недавно открыл «современную» школу в Хартинге, графство Суссекс. В конечном итоге он предложил ей должность учителя музыки, так что мы упаковали вещи в машину и уехали на весенний триместр. Нам сразу понравилась свободная и доброжелательная атмосфера этого места. Нам понравились Расселы и персонал, особенно сам Бертран Рассел – один из самых добрых людей, которых я встречал. Во время разговора с «Берти», как его в основном называли, мы почувствовали - его идеи современного обучения столь разумны, что школа просто обречена на успех. Они следовали в том же ключе, что и Дартингтон, с тем отличием, что у Дартингтона были в распоряжении миллионы, тогда как Расселы опирались на весьма скромное финансирование. Идеи Рассела были очень простыми: дети должны получать хорошую физическую нагрузку, хорошее погружение в необходимые дисциплины и эмоциональные переживания, получаемые через музыку, рисование и т.д.

Рассел рассказывал, что всегда чувствовал себя обделенным, поскольку никогда в детском возрасте не привлекался к ручному труду – он совершенно не мог выполнять физических упражнений, таких как работа в саду или мелкий ремонт в доме. При великолепном интеллектуальном центре, два других остались неразвитыми. Отчасти из-за этого Расселы, как и многие другие интеллектуалы, лишены были здравого смысла не только в больших, но и в практических повседневных делах. Например, нас, вместе с другими служащими, поселили в Бэттин Хаус в Ист Мардене, в миле или даже далее от школы. Мы приехали за несколько дней до приезда детей. Дом стоял неубранным, стены и пол столовой оказались покрыты грязью и жиром. Когда мы об этом заговорили, он ответил: «В последнем триместре у нас распространилась ветрянка, но мы все продезинфицировали, включая столовую, так что сейчас должно быть все нормально».

«Можно ли привести столовую в порядок?»

«Я боюсь, что обслуживающий персонал кухни сейчас перегружен».

«Вы не возражаете, если мы сами сделаем это?»

«Совсем нет. А это так необходимо?»

Мы, вместе с учителями, решили что необходимо, принялись за работу и убрали, за исключением кухни, весь дом. Но четверка работников кухни, включая повара - молодого человека и двух не очень привлекательных девиц, пригрозили уйти в отставку; они решили, что мы оскорбляем их, выполняя их работу. Тем не менее, при помощи лести мы убедили их смягчиться, и даже стать дружелюбными к нам.

Школа должна была стать успешной современной школой, и если бы Расселы смогли более практично управлять ей, она могла бы стать моделью обучения будущего. По сравнению с двумя школами, в которые я ходил – муниципальной Школой в Харпендене и маленькой школой Дотбойс Холл в Йоркшире, - рай с открытыми холмами и морем неподалеку. Чтобы наладить жизнь подходяще для естественного развития потенциала детей прилагались большие усилия. В атмосфере витало ощущение пульсирующей жизни и свободы. Дети были счастливы и учились в школе гораздо лучше, чем я в свое время. Они пользовались многочисленными свободами. Однажды утром в Бэттин Хаус, где жили некоторые дети, воцарилась неестественная тишина. Ни одного ребенка не было вокруг, и несмотря на наши поиски мы не нашли даже следов. Когда наш ужас практически достиг апогея, пришло сообщение от местного священника, что дети у него в гостях. Еще затемно они тихо поднялись и ушли на маленький церковный дворик. Чтобы увидеть восход солнца они простояли там до рассвета, замерзнув и проголодавшись, они разбудили священника, который пригласил их в дом и угостил какао с печеньем.

Из Лондона мы привезли с собой русскую девушку, она приехала из Франции, чтобы пожить с нами и выучить английский язык. Ее отец принадлежал к древней русской фамилии и был другом Толстого. Когда Сталин, царь того времени, начал руководить страной, ее отец посоветовал своим сыновьям и дочери уехать во Францию, и они после множества приключений очутились в Париже. Здесь, в школе, после первого обеда, который проходил за длинным столом вместе с обслуживающим персоналом и четой Расселов, она спросила меня по-французски: «Это и есть господин Рассел? Но ведь он еврей». «Это невозможно», - ответил я. «Я совершенно уверена, - возразила она. - Понимаете, почти в каждой аристократической фамилии в России есть еврейская кровь. Многие аристократы женились на богатых еврейках, чтобы сохранить свое положение. Мы знаем об этом». Немного позже я заметил большую картину, висевшую над лестницей в телеграфном пункте, на которой была изображена красивая женщина, несомненно, еврейка. Я спросил кто она, и получил ответ: «Это мать м-ра Рассела».

У англичан происходило то же самое, что и у русских. Без примеси еврейской крови сохранились лишь несколько аристократических английских фамилий; доведенные до разорения владельцы поместий часто роднились с богатыми еврейскими семьями. Говорят, что еврейская кровь в королевской семье появилась при Альберте Консорте. Орейдж говорил о евреях, что они были маленьким кланом великой семитской расы, продуктом сознательного эксперимента Моисея. Моисей, а не Бог, выбрал их. Он получил «Учение» от египетских жрецов и научил ему евреев таким образом, что они должны были стать источником добра в их разрушающемся мире. Но, согласно его же предсказанию, они стали высокомерными, упрямыми и агрессивными людьми, всегда действующими наперекор настоящему учению. Суфии говорят, что, в конце концов, они отбросили учение, стали опасными в космическом масштабе и были рассеяны по миру. И все же, поскольку сила учения Моисея не совсем потеряла свой эффект, на протяжении двух тысяч лет евреи имели грандиозное влияние, хорошее и плохое, на благополучие цивилизации. Он сказал, что Оливер Кромвель, чья настоящая фамилия Вильям, был более чем наполовину евреем – отсюда такая терпимость к ним. Внутреннее учение иудейской религии сохранили нетронутым Ессеи; многое еще можно найти в Зохаре, письменном источнике каббалы. Профессор Дени Сора указывал, что влияние каббалы (и учения суфиев) можно найти в оккультной традиции, проходящей через всю английскую литературу от Спенсера до Милтона и Блейка. Существует даже частичное описание энеаграммы в «Королеве Фей».

Термин антисемитизм ошибочен, надо говорить об антиеврействе, поскольку евреи - это только часть великой семитской расы, которая включает в себя ассирийцев, финикийцев и арабов.

Я начал поиск дома для Орейджа. После нескольких недель и многих миль поездок между Суррейем и Суссексом я нашел подходящее место в Рогейте, недалеко от школы Рассела; обставленный с комфортом старый каменный деревенский дом.


Орейдж писал: «Кажется, вы описываете именно то, что нам нужно. Прошлым вечером у нас состоялась прощальная встреча группы, и если бы вы могли быть ее свидетелем, она произвела бы на вас хорошее впечатление. Я люблю нашу группу; и мысль о том, что я долго не смогу с ними видеться, непереносима. Но мои новости могут подождать до личной встречи. Тем не менее, я был бы очень благодарен Розмари, если бы она приобрела детскую кроватку для двухлетнего малыша и приготовила дом для нас. Как кто-то справедливо заметил, вы с Розмари настолько находчивы, что Джесси и я просто дети по сравнению с вами. Я прошу прошения за те неудобства, которые я вам уже, вероятно, доставил; но, благодаря Гюрджиеву, я думаю, что этого не происходит. Теперь я уже в Англии никуда от вас не денусь.

Всегда Ваш».


Я поехал в Плимут поприветствовать его. С нашей последней встречи прошло два года, и когда я поднялся со шлюпки на борт де Грасси, Орейдж обхватил меня и крепко обнял.

Два дня спустя мы приехали к нему из Бэттин Хаус. Пока Орейдж и моя жена говорили в жилой комнате, остальные готовили обед. Она начала играть Гюрджиевскую музыку, и, проходя мимо открытой двери в комнату, я заглянул внутрь. Орейдж вытирал со щек слезы. В чем дело? Возможно, причина была в том, что он долгое время напряженно работал в Нью-Йорке - особенно во время визита Гюрджиева - и теперь, в этом тихом местечке в Англии, эмоции выплеснулись наружу? Музыка высвободила источник в его сердце и заставила бежать слезы? Я думал о профессоре Скридлове, плачущем на горе вместе с Гюрджиевым.

Почему англичане так боятся показывать свои эмоции? Вплоть до конца восемнадцатого века в Англии не было зазорным плакать, когда ты глубоко тронут. Идея о том, что это плохая форма демонстрации переживания глубоких чувств, возникла в темные годы девятнадцатого века, и только в Англии. Карл Маркс громоздко описал трагедию капитализма; но никто не написал о трагедии подавления эмоций и сексуальной энергии англичанами в Англии в девятнадцатом и начале двадцатого столетия. Идея что секс - это величайший грех и очень плохая форма выражения чувств эмоционально покалечила англичан. Ужасные жертвы, приносимые во имя английской «респектабельности» были второй движущей силой этой трагедии. Девятнадцатый век, с его жестокостью, сентиментальностью и лицемерием был частью Кали Юги - железного века, в котором мы живем. Века, в котором жизнь человека: внешняя социальная и внутренняя индивидуальная, дегенерирует с все возрастающей скоростью, сопровождаясь войнами и крушением старых цивилизаций по всему миру.

Орейдж не был чем-то расстроен, наоборот, очень радовался. Мы все были в хорошем настроении. Рабочие дни я проводил в городе, продавая фетровые шляпы, а долгие вечера мы проводили в Бэттин Хаус, прогуливаясь вместе с женой и Орейджами. Мы ездили по дорогам Суссекса, останавливаясь чтобы перекусить хлебом, сыром, маринованным луком, и выпить пива в деревенских закусочных. Наши разговоры, в которых сердце и ум соединялись вместе, всегда вдохновляли, а иногда и опьяняли. Когда Орейдж приезжал в Лондон, он останавливался у меня на квартире в Хэмпстеде, и мы обедали в Сохо, вместе с его друзьями по «Нью Эйдж».

Орейдж и Бертран Рассел встречались только на бумаге, и я очень хотел, чтобы они встретились лично. Но Рассел соглашался с трудом, а Орейдж постоянно колебался. Рассел был рассержен тем, что Орейдж написал в Нью Эйдж: «Проблема в том, что м-р Рассел не верит в то, что он пишет»; хотя по большому счету это было правдой. Тем не менее, в конце концов, они согласились, и я устроил нашу общую встречу на пляже в Вест Виттеринге, где мы обычно купались, и который в это время, даже в разгар лета, был более или менее свободен. Рассел и мы сами прибыли на место, и пока ждали Орейджа с семьей, успели искупаться. Время шло, а его все не было. Наконец Рассел потерял терпение и сказал, что должен ехать. Как только его машина исчезла, на пляже появился Орейдж с семьей. Его задержала проколотая шина. Таким образом, из-за нескольких минут мы упустили одну из самых блестящих бесед, которая так никогда и не состоялась.

Мои отношения с Орейджем происходили теперь на ином уровне. Вместо отца-воспитателя-учителя, которого я оставил в Нью-Йорке, он был теперь старшим братом и хорошим другом.

Это лето было одним из самых счастливых в моей жизни.

Орейдж с семьей вернулись в Нью-Йорк осенью, прибыв туда несколькими днями позже приехавшего в очередной раз Гюрджиева. Это была действительно трудная зима для Орейджа.

1 марта 1931 года он писал: «Я живу как попрыгунчик, с тех пор как вернулся; и до тех пор, пока не уедет Г., я думаю это продолжиться. Во всех других отношениях все хорошо, в том числе семья. Но, в отсутствии даже пенни дохода от моих старых групп, я вынужден вести четыре литературных класса в неделю! И даже при этом в карманах гуляет ветер. Не знаю, изменит ли положение дел к лучшему отъезд Г. Эффект, произведенный им, убил интерес, по крайней мере, у трех из каждых четырех старых членов групп. Я не знаю, вернуться ли они, даже если я решу попробовать собрать их вместе. Г. говорит так, будто ожидает, чтобы я продолжал все как раньше; но вопреки моим представлениям, связанным с ним самим, я не чувствую ни малейшего тяготения к групповой работе. Он чудом преобразился за десять дней. Он намеревается, и это действительно видно, опубликовать часть Рассказов Вельзевула здесь, в Нью-Йорке. Если это произойдет, у нас будет что-то осязаемое. Но он ставит такие невероятные условия, что ни один издатель на них не соглашается; и, фактически, Г. не может действительно этого ожидать. Но все же, я думаю, мы уже близко подошли к тому, чтобы опубликовать что-нибудь.

Мы провели хорошее лето в Суссексе, не так ли? Я не могу просить о более подходящем обществе даже в Раю!

Есть тысячи вещей, о которых я хотел бы рассказать вам, но, к сожалению, у меня нет на это времени. Они подождут до лета. Я все еще думаю вернуться в Англию на полгода, несмотря на то, что вестей о Нью Эйдж нет. Приободритесь – все вы, а особенно вы лично. Небесам известно, что у вас за спиной нет Г., и на самом деле у вас нет повода для уныния.

С любовью,

А.Р.О.»


Письмо от 14 марта:

«Гюрджиев отплыл вчера вечером, оставив после себя почти безнадежно разбросанную и враждебно настроенную группу. Он ясно, как никогда раньше, дал понять, что нуждается только в деньгах, и что он думает о людях Нью-Йорка только в этом свете. Конечно же, это не так, но я отчаялся в попытках показать какие-либо примеры, исключая то, что он отверг богатых участников, так же как и бедных. Сегодня я не могу сказать, что произойдет с группой. Г. ждет, что они будут ежемесячно присылать деньги, но, во-первых, я не хочу собирать деньги для него, а во-вторых, добровольно группа не даст много. Недели уйдут на то, чтобы снова завоевать их веру – даже в меня. Но, говорят, время лечит.

Мне жаль, но я не удивлен, что вы не смогли найти издателя для Психологических Упражнений; такая же судьба, я предполагаю, ждет О любви и другие статьи. Я все же думаю, что последняя будет продаваться; и вы можете рискнуть опубликовать ее. Только помните, что я не советую делать этого, мне светит несчастливая звезда в публикации работ. Гюрджиев, возможно, не знал этого - иначе он не поручил бы мне издать избранные главы из Вельзевула. Это четыре главы – Предостережение, Глава 1, Вельзевул в Америке и Эпилог - всего около 70000 слов. Я найду издателя – если это возможно – и выпущу книгу как можно быстрее. Так что удача мне понадобиться!

Сегодня первый день, когда я дышу свободно, с тех пор как я высадился в Америке. Успенский так же плох, как Гюрджиев в части писательства и издания работ – даже хуже, поскольку ему есть меньше что сказать».


10 апреля:

«Паралич, оставленный Г., до сих пор не прошел. До сих пор у нас не было ни одной встречи группы. Нужно что-то новое и я не могу ни представить, ни изобрести это что-то».

В апреле я оставил нашу квартиру на лето и снял меблированный загородный дом в Бовингтоне, Хертфордшир. Дела привели меня в Нью-Йорк, я прибыл туда через несколько дней после отплытия Гюрджиева во Францию. Я сразу же отправился на квартиру Орейджа у Грэмерси-Парк. Там уже собралось несколько человек, в том числе и австралийский карикатурист, старый друг Орейджа, Уилл Дайсон. В тот вечер я услышал историю визита Гюрджиева, позже дополненную подробностями. Во время пребывания в Нью-Йорке он написал первые главы Третьей серии писаний, в которых описал то, что происходило в это время и почему. Еще он дал несколько сложных упражнений для внутренней работы, некоторые только для старых учеников, серьезно работавших над собой длительное время. Как сказал Орейдж: «Мои психологические упражнения не более чем детский сад, в сравнении с этими, но Гюрджиев по-прежнему говорил, что дает упражнения для новичков».

Гюрджиев сказал, что группа Орейджа застряла, как любая группа время от времени. Он объяснил, что каждая группа имеет тенденцию концентрироваться на том или ином аспекте работы, поэтому работа получается однобокой. И дал учениками новые сильные толчки. Он сказал, среди прочего, что они становятся «кандидатами в сумасшедший дом». В конце первой недели, проведенной с Гюрджиевым, люди не знали: стоят ли они на ногах или на голове. Он собрал всех на встречу прямо перед приездом Орейджа и сказал, что все должны подписать декларацию о том, что никто не будет иметь никаких дел с м-ром Орейджем; которая, несомненно, послужила причиной сомнений, что они должны делать. Несколько дней спустя, когда эксперимент достиг апогея, на встречу Гюрджиева с учениками неожиданно вошел Орейдж, прочитал и незамедлительно подписал декларацию. Он начал говорить, и сказал, что м-р Гюрджиев прав и что он сам решительно не будет иметь дела с м-ром Орейджем, которым он был; работа должна начаться сначала, в другом ключе.

Орейдж умер сам для себя. Новый, более легкий, но более основательный Орейдж появился. (Этот случай послужил причиной утверждений Т. С. Мэттьюса и Дж. Г. Беннета много лет спустя, что Г. «уволил», удалил от себя Орейджа. Они не знали Г. так же, как знал его Орейдж, поэтому невозможно ожидать от них понимания в этом вопросе).

Что-то подобное случилось в 1923 году с группой Успенского в Лондоне. Но, в то время как Орейдж смог извлечь выгоду из этого потрясения, Успенский не смог этого сделать и пошел своим собственным путем.

Вскоре после возвращения Гюрджиева во Францию после визита в 1931 году, Орейдж отправился увидеться со своим старым другом Дж. К. Повисом, который жил он в Нью-Йорке в Патчин Плэйс, сестра его состояла в группе. Повис писал ему:


«Дорогой Орейдж,

Ни я, ни мой друг П. не можем выбросить вас из головы. Мы согласны с тем, что ваш визит был наиболее значимым событием этой зимы в Патчин Плейс. Мы пришли к заключению, что какой бы двусмысленной ни была природа вашей мифологии, должно быть нечто очень правильное в вашем отношении к ней. Есть что-то очень «вальяжное», елейное и самодовольное в этих индийских свами и эзотерических учителях, так же как и в христианских ученых, что-то непонятное и не резонирующее с течением реальной жизни, что-то, что видит жизнь как бы через завесу или вату. Мы совсем потерялись в догадках – что же это такое, что делает вашу философию отличной от других; что же делает вашу философию такой свежей и натуральной, нерешительной и беспокойной – такой, каким должно быть правильное отношение к жизни. Тонкая и почти хрупкая, со специфическим оттенком гуманности – нет! совсем не хрупкая; но - меняющаяся, нерешительная и беспокойная – как Ницше и Унамуно, Паскаль и Гераклит. Впечатление, которое вы оставили, было тем, что Шпенглер называл магией – как у первых христиан или как у их первых еретиков. У нас такое стойкое ощущение, что какими бы неудовлетворительными и даже негодными не были ваши боги, ваше отношение к ним, как ни странно, правильно и наполнено неясным светом, как у Иисуса к Яхве. Каков бы ни был ваш культ осознанности, оно оказывает удивительный, для таких сведущих в определенных вещах людей как я и П., эффект на ваших слушателей. Вы без сомнения правы, проявляя так много смирения. Этот Органон исследования, этот бросок в соленое море, этот живот мудрой змеи, эта ищущая свой путь даосская вода не только были отвергнуты греками и римлянами, но и полностью отвергаются, и даже более того - с которым незнакомы, и о котором не слышали эти глупые толстокожие горе-идеалисты нашего времени. У нас сложилось впечатление, что мы действительно – не сердитесь! – встретили настоящего Святого в тот день. Это очень странное ощущение. Как будто Вы были человеком в доспехах, но он истекает кровью от невидимых ран. Вы ни на один миллиметр, даже на одну сотую часть миллиметра не обратили нас в веру в ваших богов, или ритуал, или доктрину, или мастера. Но вы вынудили нас, и до сих пор принуждаете, принять вас в вашем нынешнем состоянии как обладателя некоторого экстраординарного психологического секрета (большая часть которого - это ваша трансцендентальная человечность или что еще это может быть такое).

Я думаю, мы оба уловили небольшую каплю этого достоинства, или ауры, или эманации и используем ее с тех пор как мерило духовных ценностей. Это экстраординарно. Вы первый изо всех людей духа, которых я когда-либо встречал, который, как кажется, совершенно победил гордость. И когда думаешь о том, каким глупым делает гордость человека; как портит она их искусство – например, Виктора Гюго, Д’Аннунцио, Толстого, то кажется триумфом настоящего Маккиавелизма духа дорыться через этот гигантский блок портландцемента к изумительным вкраплениям лунного агата и лунного камня под ним.

Но я убежден, что все дело в демонической святости, которой вы без сомнения каким-то образом, с помощью овладения каким-то невероятным трюком, достигли. Эти «секреты», ради овладения которыми, как вы сказали, вы готовы последовать за самим Дьяволом – мы должны признать (мой друг П. и я) – имеют незначительную ценность в сравнении с магическим эффектом, чье «смирение поиска», после того, как оно было вызвано, само по себе подтолкнуло нас почувствовать разновидность Абсолюта и чего-то бесконечно высшего по отношению к любой силе; эффектом, который подталкивает вас к подобному пути или к любому реальному «секрету», к которому такой путь может вести. Нехорошо, что вы сказали мне, что Иисус через Иегову был таким же «благим», как Он Сам. Мы знаем, что Иегова лучше, чем Иисус! Но, конечно же, если вы положили Жизнь ради Иеговы, истина в том, что любой человек исключительной гениальности, наподобие вас, становится ближе к Жизни оставаясь, нагим, так сказать, (обнаженным в смирении), а не обмотанным этими фланелевыми пеленками Августа, согласно Светонию; или даже облаченный в горделивые доспехи Люцифера. Это женское письмо, мой добрый господин, так же как и мужское, поэтому этот специфический тон (исполненный комплиментов), практически «материнский», который будет сносно дерзким в устах профессора, для столь значительной литературной и философской критики – естественный и безобидный (совсем не дерзкий или холодный и нахальный) от нас обоих, объединивших свои умы. Я полагаю, что всегда необходимо объединять два ума - мужчины и женщины, чтобы иметь дело со столь нежной демонической святостью, как ваша! Как мы в тайне думаем, вы, в конечном счете, достигнете пункта, когда вы добьетесь наивысшей покорности, так что больше не будете подвергаться даже малейшей опасности Люциферовой гордости – мы придерживаемся такой точки зрения... Итак, пусть это произойдет... Мы ничего достоверно об этом не знаем. Но иногда из уст бестактных зевак – вы знаете – даже мудрец может кое-что почерпнуть... В любом случае, вы заставили нас обоих много размышлять, а что касаемо «фантастического» во всем этом – мы целиком на вашей стороне. В «фантастическом» заключается сущность вещей.

Но – я должен остановиться. Если в будущем вы не только не будете подчиняться, но и сможете отделиться ото всех внешних авторитетов, кроме Демона в вашем собственном существе, то только тогда, я думаю, когда ваше планетарное смирение, показавшее себя столь блистательно, расправится и вырастет на всю длину своего змеиного хвоста! И до этого может быть не столь далеко. – Жизнь гораздо больше, чем любой авторитет. Все они только определенные стадии и трамплины.

Итак, удача сопутствует Орейджу, вы, несомненно, завоевали не просто наше восхищение, но нашу наиболее заботливую в вашем отношении любовь, но это должно быть обычный опыт для вас в вашем странном движении через мир.

Удачи вам,

Джон Купер Повис».


Это письмо дает достоверную картину внутреннего мира Орейджа; результаты чуда, которое преобразило старого Орейджа в нового, нельзя описать лучше. Главной отличительной чертой Орейджа можно назвать то, что он никогда не говорил «я не знаю»; в своей ментальной самоуверенности он всегда давал ответ на любой вопрос. Гюрджиев говорил ему, что он «супер идиот» в негативном смысле; теперь он превратился в «супер идиота» в позитивном смысле, и последний приезд Гюрджиева завершил изменения. В противоположность старому отношению «может быть я не всегда прав, но я никогда не ошибаюсь», Орейдж теперь часто характеризовался выражением «я могу ошибаться, я часто это делаю». Тем не менее, люди по прежнему писали о сломленном Гюрджиевым Орейдже, об их разочаровании в нем; возможно, они искали облегчения своих собственных внутренних страданий и пустоты в злословии о ком-то или о чем-то высшем по отношению к ним.

Во время моего короткого визита в Нью-Йорк Орейдж рассказал, что у него в банке на специальном счете достаточно денег, пожертвованных учениками, для публикации Вельзевула. Узнав об этом, издатель Кнопф подошел к Гюрджиеву и довольно льстиво провозгласил, что как издатель книг Успенского и других книг подобного характера, был бы рад издать Рассказы Вельзевула. Выслушав его, Гюрджиев ответил: «Да, возможно. Но потребуется кое-что определенное».

«Каковы ваши условия, м-р Гюрджиев? Уверен, мы сможем удовлетворить ваши требования. Что вы хотите сделать?»

«Не условия. Одно. Одна небольшая вещь».

«И какая же?»

«Сначала уберитесь в доме – в вашем доме, затем возможно вы получите мою книгу!»

Как бы то ни было, Гюрджиев не стал отдавать книгу издателю; время для публикации еще не пришло. Орейдж тем временем предпринял усилия и сделал сотню копий книги с его машинописного экземпляра (единственного за исключением того, который был у Гюрджиева), которые он должен был продавать по десять долларов за книгу людям из групп, а деньги передавать Гюрджиеву. Пятьдесят копий были вскоре проданы, но остальные расходились еще около десяти лет. Последняя была продана в 1940 году за тысячу долларов. Я был очень рад получить свою, и как только вернулся в Англию начал ее чтение в группе.

Пока я находился в Нью-Йорке я ходил на групповые встречи и присутствовал на последней в квартире Мюриэль Дрэпер. Орейдж сказал тогда: «По странному совпадению это последняя встреча цикла и последняя возможность встретиться в этой почти священной комнате за неполные семь лет. Сложно будет воспроизвести атмосферу, которая создана здесь. Когда я думаю о Нью-Йорке, я думаю именно об этой комнате.

Как вы знаете, Гюрджиев сказал, что он может вернуться. Если это произойдет, я верю, что следующей возможностью непосредственного контакта с автором Рассказов Вельзевула не будут пренебрегать; поведение группы в этот раз было очень пассивным, практически бесполезным для роста понимания книги».

Один из членов группы сказал, что он никогда не был удовлетворен авторитетностью некоторых Гюрджиевских утверждений. Орейдж ответил, что если бы мы слушали из своей сущности, из понимания, то могли бы знать, когда Гюрджиев делает необычные заявления для того, чтобы шокировать, а когда он говорит истину. Другой ученик сказал что считает, что платит гораздо больше, чем Гюрджиев дает. Следующий – что он постоянно ждет, что во время встреч должно произойти что-то новое; надеется, что будут даны ясные объяснений, и постоянно в конце лишь разочаровывается. Орейдж сказал, что Гюрджиев редко дает прямые ответы, только некоторым людям в определенное время в порядке исключения. Еще один ученик сказал, что Гюрджиев пояснил ему некоторые вещи, и тот способ, каким он это сделал, дал ему новое понимание о самом себе и о работе; одно только это стоило в десять раз дороже того, что он сказал напрямую. Другой, отчасти к нашему изумлению, сказал, что поведение Гюрджиева непостижимо, именно поэтому Гюрджиев сам по себе для него большая преграда в понимании его системы. Еще одна женщина пришла к заключению, что Гюрджиеву задавали нецелесообразные вопросы, и что лично она не была в состоянии сформулировать какой-либо вопрос, на который получила бы приемлемый ответ.

Орейдж отвечал, что все вопросы были целесообразными и важными, если их задавали из сущности, так как они показывали Гюрджиеву, где человек застрял. Как птицы в Мантик-ат-тар, которые говорили сообразно со своим типом. Вполне определенные психологические усилия были нужны для того, чтобы получить что-то от Гюрджиева. Если иногда кажется, что он рассматривает вопрос грубо или что он не выполнил свое обещание ответить на вопрос, и группа отступает и оставляет его, тогда Гюрджиев видит реальное напряжение желания знать. В этом случае ученики показывают свое пассивное отношение. Кто-то сказал, что очень сложно чьей-то маленькой воле дать импульс громадному бытию Гюрджиева. Орейдж ответил, что для него одним из результатов визита Гюрджиева было углубление его понимания. Он добавил: «В конечном итоге вы сможете ощутить, что в вас это тоже произошло».

«Теперь я жду вопросов, которые вы, возможно, могли бы задать Гюрджиеву, - продолжил Орейдж. - Я не смогу ответить так же, как он, но я дам настолько хороший ответ, насколько смогу. Я также буду рад услышать формулировки идей и впечатлений, полученных за это время. Гюрджиев говорит с определенным намерением. Совсем необязательно, чтобы слова означали что-то буквально, иногда они нужны, чтобы вызвать потрясение. Он напугал вас, сказав, что все вы становитесь кандидатами в сумасшедший дом; позже он сказал, что все в группе нормально, и он совсем не был разочарован ею. Гюрджиев ликвидировал группу, но он же пожелал, чтобы она продолжила работу до тех пор, пока я не уеду в мае. Было сказано также, что может приехать доктор Стьернваль, если ни я, ни Гюрджиев не сможем вернуться. Гюрджиевская «ликвидация» была только этапом.

Наши дискуссии о книге и наши интеллектуальные упражнения не были напрасными; они делают работу более сложной для нас только потому, что в нас существует «образование», основанное на теориях некоторой системы, далекой от нашей истинной природы. Мы должны учиться «делать» практически. У вас есть движения и танцы, и многие из вас в состоянии провести хотя бы одно лето в Приорэ. Гюрджиев говорит, что для некоторых может быть необходимо изучать теорию годами, и нормально то, что в итоге вы докажете теорию самим себе. Хассин был «безвольным» как любой из вас; он был, так сказать, «читателем книги, который старается ее понять». Для вас существует процесс практики и понимания. Когда мы «войдем в возраст» появится импульс «делания»; потом, руководимые пониманием теории, мы сможем быть способными «делать». Время, проведенное за книгой, не было потрачено напрасно – так что мы можем проводить еще больше времени за ней. Вспомните, Гюрджиев рассказал вам басню о мухе и слоне, и в качестве объяснения сказал: «Спросите Орейджа». Идея в том, что многие люди ставят себе труднейшие задачи, и в отчаянии достичь их, не делают вообще ничего. Прежде чем сделать усилие, на которое способен слон, мы должны научиться делать усилие мухи. Некоторые из вас, кажется, думают, что поскольку они работают над собой, они могут разрешить все проблемы, вытекающие из их взаимоотношений с другими людьми. Гюрджиев говорит: «Если вы сможете терпеть одно проявление одного раздражающего вас человека, ваша воля научиться делать усилие мухи». И это великое дело. В качестве примера задачи для слона, Гюрджиев приводил следующее: «Шесть лет назад я приехал в Америку с сорока учениками, зная здесь всего лишь четырех человек: Жасмин Ховарт, Розмари Лиллард (Розмари Нотт), вас, Орейдж, и Стьернваля. Кода мы высадились на берег, у меня была всего сотня долларов. Откуда я мог знать, что вы здесь не на мели и не голодаете? На этот раз я приехал, и каждый захотел меня увидеть. Я тронут тем, что столь многие меня хотят видеть. Но признайтесь, Орейдж, ваше сердце ушло в пятки, когда вы узнали, что мы прибываем!» Внешне кажется, что Гюрджиев сильно беспокоится - больше чем нужно, но внутри он безразличен к тому, какие случайности могут произойти. Эти упражнения для воли – усилия слона. Но вы не должны предпринимать упражнения для воли, реальной воли, которые подвергают вас опасности, поскольку вы не способны пока на волевые усилия мухи.

В отношении вопроса делания группа не то чтобы как-то особенно безвольна, нужно просто осознание недостатка воли. Чем больше мы это осознаем, тем больше возможностей появляется. Бихейвористы, так же как и мы, верят, что организм всего лишь реагирует на стимул, что природа не наделила человеческое существо волей. Психологическое отличие понимания бихейвористов и того, как мы работаем с этими идеями, в том, что воля становиться для нас эмоциональным фактом. Только из практического – не из теоретического – осознания ее отсутствия, возможно приобрести настоящую волю. Она приобретается приложением усилий и упражнениями, это этап, сознательное прохождение через который делает «человека» в кавычках настоящим человеком».

Орейдж рассказал нам басню об ученике гончара, который, подумав, что знает все, тогда когда он знал всего лишь одну или две вещи, испортил горшки. «Что это, по-вашему, означает?» - спросил он.

«Не делайте, пока вы не понимаете», - сказал ученик.

«Да. Гюрджиев говорит, что понимание занимает «годы». «Годы» означает период, необходимый для достижения верной кристаллизации, завершения кристаллизации. Повсюду вокруг себя он видит людей, старающихся делать, тогда как они не понимают».

Один из нас сказал: «Это как писать об идеях и объяснять их другим, прежде чем поймешь их сам». Орейдж ответил: «Да. Придет время, когда люди, которые не знали Гюрджиева или встречались с ним случайно, будут говорить о нем, «объяснять» его, и тем самым привносить ложь и искажать картину.

Настоящая воля развивается инициативой, и должна начинаться на маленькой шкале. Например, если вы тяжело работаете весь день – все является реакцией на стимулы. Но когда у вас есть свободный час, какова ваша персональная инициатива? Использование свободного времени – это усилия мухи. Гюрджиев сказал, что при написании книги он возненавидел ручку и карандаш, и больше того – саму идею писательства; он заставлял себя начинать писать каждый день».

«Я думаю, что Гюрджиев может становиться столь неотождествленным, он может работать как машина», - сказал один из учеников.

«О нет, состояние бытия – это постоянные самостоятельно инициируемые усилия. Воля никогда не приобретается через то, что просто случается; это всегда усилия – усилия против отклонений, инерции, рутины».

«Почему Гюрджиев отказался отвечать на вопросы о самовоспоминании и самонаблюдении?» - спросил кто-то.

Орейдж ответил: «Он оставил это старшим ученикам-учителям. Он работает над текстом книги для школы, что гораздо более важно для нее, чем дискуссии о работе. Он пренебрежительно говорит: «Спросите Орейджа!» Он не отрекается и не принижает метод. Фраза в Доме Обучения в Институте гласит: «Помни себя везде и всегда». Глава о Белкултасси об этом; книга завершается нашим временем».

Другой ученик спросил: «Почему Гюрджиев говорит, что не знает о чем эта книга и что он поражается тому, какие идеи люди берут из нее?»

«Чтобы поразить вас, конечно. Чтобы заставить вас задуматься. Книга прошла через три стадии. Вы знаете оригинальное название эпилога: «Экстаз Откровения». После долгой работы над собой «Я» Гюрджиева стало полностью развитым; как он говорит: «Когда я говорю «Я» – я будто слышу рокот внутри». В этом состоянии он получил откровение книги от начала до конца. За два или три часа он надиктовал что-то вроде конспекта, а затем отослал его мне. Я сказал, что все это совершенно непонятно и нельзя показывать это кому-нибудь. Фактически это было что-то вроде короткой стенографической записи, м-р Гюрджиев обнаружил, что трудно сформулировать для самого Гюрджиева то, что его «Я» экстатически поняло. Он переписал все заново и сейчас, в третьей редакции, он нашел форму, которую любой («даже осел», как он выражается) может понять - не буквально, и не как то, что нужно доказывать или опровергать. Книгу можно в чем-то сравнить с пророческими работами Блейка, но она более всеобъемлюща и правдоподобна; ключи к пониманию содержаться в самой книге.

Мы все еще далеки от того состояния бытия, когда можем обходиться без встреч и руководителей (лидеров). Даже после шести лет работы только у некоторых из нас есть чувство трех ответственностей. У некоторых есть ощущение одной. Первое чувство индивидуальной ответственности – хотя я провожу свой день преимущественно с точки зрения сознательности и развития, я необъективен и ошибаюсь. Вторая часть – это ответственность по отношению к ближнему - «члену нашего клана», стремящемуся работать над собой и преодолевать свои ошибки и слабости - стремящемуся к сознательности. Когда вы можете сказать, что ни одно из обстоятельств недостаточно сильно, чтобы вы погрузились в них и потеряли из вида Метод, вы достигли определенной сознательности. Мы должны стремиться учиться при помощи Метода использовать все, что встречается нам на пути; и, тем не менее, я по прежнему слышу от людей, которые проходят через трудную фазу в жизни жалобы, что «разговоры о Методе в такое время пусты».

Третья ответственность необходима по отношению к реальной группе, то, что Гюрджиев называет началом мезотерической группы, для того, чтобы делать основную работу. В этом отношении, я думаю, мы слабее всего.

Личность Иисуса не сильно отличалась от нашей. Он не был ни оккультистом, ни калифорнийцем. Он говорил о живом Иерусалиме, Городе Бога, группе работающих с живыми идеями людей. Теософская литература говорит о мастерах, реальных учителях как о «старших братьях расы» - идеальных существах, которые не могут действовать иначе, как старшие братья. Если вы отделите понятия патриархат и матриархат от их социальных ассоциаций и коснетесь значения этих слов, вы получите понимание того, что отличает некоторых в группе как «старших». Это заметно у детей, хотя, в конечном итоге очень часто это проявляется искаженно. Когда это реально присутствует, оно показывает состояние «бытия».

Когда ученик достигает степени бытия, при которой он способен принять эти три вида ответственности и приобретает сопутствующее состояние сознания, он может быть как периферией, так и центром круга. У некоторых членов круга есть общность, которая не является ни явной, ни спрятанной – она вырастает из их общего понимания, их способности поставить себя на место другого. Даже частые встречи становятся необязательными. Подумайте об этом, и вы поймете, как далеко мы должны пройти, чтобы достигнуть этого уровня.

Я, может быть, вернусь в январе на несколько месяцев. Но условия участия в группе будут существенно отличаться от сегодняшних».

Эти три недели в Нью-Йорке значат для моего внутреннего мира очень много. Что касается внешнего мира - мира дела - это был провал. Я был удивлен переменами, произошедшими с момента моего отъезда четыре года назад. В магазинах не было покупателей, грязные улицы, бедность повсюду; очереди безработных за бесплатной едой. Двадцать миллионов человек без денег на еду выстраивались каждый день в очереди, чтобы получить пособие по безработице и спасти свои семьи от голода. Как будто ужасная война, голод или чума прокатилась по стране.

На этой лунатичной планете люди периодически сходят с ума. В подобном состоянии они начинают уничтожать, преследовать друг друга или даже отбирать, как в некоторых странах, друг у друга право напиться вдоволь воды. Разнообразными способами они делают жизнь невыносимой для себя, обычно из-за крайней глупости – результата последствий органа Кундабуфер.

Сегодняшняя ситуация представляла собой яркий пример жизни, организованной облеченными властью существами на этой планете. Только в Америке голодали двадцать миллионов человек, в то время как продукты питания уничтожались. Пшеница использовалась как топливо, фрукты сваливались в море тысячами тонн в неделю. Фермерам платили, чтобы они не производили пшеницу и не выращивали свиней, и все потому, что не хватало долларовых векселей, напечатанных кусочков бумаги, выпущенных для их покупки. Большие банки ломились от денег, в то время как мелкие банкротились направо и налево.

Монетарная система сначала рухнула в Америке; затем из Америки это распространилось в Канаду, потом в Европу, в Австралию, а позже в каждую страну, оперировавшую золотым стандартом. Это экстраординарный пример того, как умы существ, наделенных властью, устремлены в определенном направлении, и они лучше заставят страдать миллионы, чем откажутся от него. Не пострадали только большие банки и большой бизнес. Я сам потерял ценную собственность в Коннектикуте из-за ипотечной компании, которая с помощью трюка отказала мне в ее выкупе.

Торжествовали только коммунисты. Крушение капитализма, предсказанное их пророком Марксом, было налицо. Тем не менее, ситуация в России была еще хуже. В коммунистической России Сталин намеренно морил голодом население; об этом писали очень много, но никто не написал эпопею о Европейском и Американском голоде посреди достатка из-за абсолютной глупости руководителей. Коммунизм и капитализм – всего лишь две стороны одной медали.

Когда я вернулся в Англию в Бовингтон в мае, то нашел свою семью в непростом положении. В доме не было благополучия. Жившие неподалеку друзья утверждали: «Этот дом с приведениями; в нем живет сварливый, злобный, унылый призрак». Я сказал: «Может быть вы правы». Что-то было с домом не так, хотя это был новый дом. Прежде всего, неправильность заключалась в его пропорциях; складывалось ощущение, что он просто поставлен подрядчиком на землю – а не построен с любовью и заботой.

Чувствительной к атмосфере оказалась одна наша подруга, отчасти валлийка по национальности. Однажды она пришла к нам на квартиру в Лондоне, примерно через полтора часа после эмоциональной суматохи в истинно русской манере, которая случилась из-за жившего с нами русского друга. Как обычно, мы все уладили, и все было хорошо; но наша кельтская подруга сразу же спросила: «Что здесь произошло?» «Что вы имеете в виду? - спросил я. - Ничего не произошло. Ольга репетировала одну из Чеховских сцен. Все нормально. Мы все любим друг друга». «Я знаю, что-то случилось», - сказала она.

Она, вместе с мужем, несколько лет назад приобрели заброшенную ферму вместе с домом семнадцатого века и превратили ее в маленькое поместье. Они начали с посадки рябиновых деревьев: «чтобы держать духов на расстоянии». В их доме царила такая атмосфера мира, красоты и здоровья, что мы всегда чувствовали себя лучше у них в гостях. Они представляли собой тот тип английской аристократии и йоменов, от которых произошел мой род - соль английской земли.

Или из-за моей тещи, которая приехала к нам из Америки, или из-за друга, остановившегося у нас, чьи вибрации часто излучали угнетенную атмосферу, или из-за комбинации этих влияний, но наше обычное состояние было столь подавленным, что я чувствовал необходимость уехать. Я организовал поездку в Сен-Жан-Де-Луз, где остановились Бертран и Дора Рассел, и написал Орейджу письмо, где рассказал о наших планах. Он ответил: «Дорогой мой! Дорогой мой! Я с удовольствием на месяц разделил бы впечатление от вашего дома в Бовингтоне. Вы говорите, что уезжаете 8 июля. Я удивляюсь тому, что вы малодушно пытаетесь сделать. Куда вы направляетесь и что предлагаете делать нам? Мы прибываем, как договаривались, с определенными планами, и я надеемся на вас и на Господа, что вы встретите нас. По крайней мере, я рассчитывал остановиться в Лондоне на несколько дней. Нет. Я не могу думать о вас так – тот, кто приобрел себя и нас, преодолев стольких трудностей, не может бросить все из-за этого».

Я отменил наше путешествие во Францию, встретил Орейджа с семьей в порту в Лондоне и привез их к нам. С прибытием Орейджа мы забыли об унылом приведении.

Однажды я взял Орейджа в Лутон, где вел большую часть дел. Я должен был увидеться с двумя или тремя производственниками и взял Орейджа с собой. После я спросил его: «Как бы вам понравилось зарабатывать на жизнь подобным образом?» «Это было бы сущим адом», - ответил он.

В конце июля Орейджы отправились в авто путешествие по Англии. Я, вместе с женой и маленьким сыном, уехал во Францию, посетил Гюрджиева и своих друзей в Париже, затем Шартр, Бордо и, наконец, добрался до Сен-Жан-Де-Луз. Пока мы гостили там, Дора Рассел и один из друзей предложили отправиться в Испанию; и мы втроем сели в машину, не зная ни слова по-испански. Но жесты и деньги всегда помогают получить все необходимое. Когда мы переехали Пиренеи и оставили позади горы и леса, нам открылась страна, вызывающая сцены из моего любимого Донкихота. Мы провели ночь в пути, и достигли Памплоны. Примерно в тридцати километрах от нее нас окрикнула женщина, знаками прося подвезти. Ее лицо и голова были замотаны в шелковый шарф. Она бормотала «Памплона, Памплона», указывая в ее сторону, затем на машину и на себя, и поясняя жестами, что потеряла зуб; так что я пригласил ее жестами сесть в машину. Всю дорогу женщина держала лицо закрытым, но как только мы доехали до Памплоны, она выпрыгнула из машины и исчезла.

Памплона по большому счету все еще пребывала в девятнадцатом веке. В ней было очень мало машин, да и во всей Испании в то время существовали всего лишь три большие автодороги. У крепостных укреплений располагалась канатная мастерская, где мужчина и мальчик ходили взад-вперед и делали веревки. Очаровательный город со своей собственной жизнью и характером.

На третий день ранним вечером мы сидели в кафе на огромной площади, слушали оркестр и наблюдали за танцующими. В и без того переполненные кафе приходило все больше и больше людей. Возможно сегодня праздник, подумали мы. Когда сгустилась темнота и зажглись огни, мы заметили растущее напряжение. Казалось, назревала потасовка; потом в кафе в дальнем углу площади один из посетителей вскочил из-за стола и ударил другого бутылкой. Замелькали руки, тела взлетали и падали. Единственный полисмен в цветной парадной форме попытался успокоить взволнованных людей. Напряжение возрастало, все будто ждали сигнала. Железные ставни кафе начали закрываться, к нам подошел человек и сказал по-английски: «Прошу прощения. Пожалуйста, идите домой. Назревают неприятности». Я пронаблюдал за тем, как он исчез, и увидел, что все четыре входа на площадь блокированы кавалерией. «Наверное, нам лучше уйти», - сказал я, и мы отошли за эстраду, на которой место оркестра спокойно заняли солдаты. Площадь была переполнена взволнованными людьми, и неожиданно, когда мы продвигались в направление отеля, солдаты на эстраде начали стрелять. Все побежали как одержимые, пронзительно крича, включая моих компаньонов, и я понял, что такое панический страх, я сам почувствовал дикое побуждение присоединиться к толпе и побежать. Тогда я сказал: «Нет. Я должен пытаться не поддаваться массовому психозу». И спокойно прошел через быстро пустеющую площадь. За одну минуту все, кроме солдат, исчезли – люди сгрудились у близлежащих кафе и магазинов, все стало тихо.

Позже мои компаньоны говорили мне: «Вы удивительно хладнокровны». «Нет, - возражал я, - на самом деле я вспотел от ужаса. Эта толпа походила на стадо обезумевших животных, я пытался сдержаться и не поддаваться панике». Попытка не делать так, как делают другие, основывалась отчасти на гордости; настоящая гордость может иногда помогать сдерживать себя. Действительно страшной была не стрельба, а слепая сила охваченной паникой толпы.

Следующее утро выдалось ясным и солнечным, все отправились по своим делам, как если бы ничего не произошло; тем не менее, это был первый раскат грома грядущей войны, гражданской и мировой – начало эффекта Солиуненсиуса, его напряжение охватило в то время в основном Испанию и Германию. Я буду говорить о Солиуненсиусе позже.

Нам вспомнилась та женщина с «зубной болью», которая вероятнее всего была посланцем деревни, через которую мы проезжали. Бертран Рассел в одном из своих широких обобщений, в которых иногда содержалось немного правды, сказал, что чем более красиво место, тем хуже там характер людей. Например, люди Бредфорда в Йоркшире, одного из самых безобразных, осовремененных и новомодных городов в Англии без единого красивого здания, отличаются доброжелательностью, это сущностное качество почти не тронуто их окружением. А в таких красивых городах как Мадрид, Париж и Ганновер люди убивают и калечат друг друга так, как не происходит даже у диких зверей.

Я вернулся в Лондон, заехав по пути в Приорэ и оставив семью с друзьями в Бретани. Здесь меня ждало письмо от Орейджа, который сообщал мне, что он снял дом в Брамбере в Суссексе на лето, и приглашал меня присоединится. Я провел у них нескольких дней, мы с Орейджем гуляли по холмам и обмениваясь субъективными мыслями. Он сказал, что чувствует, что его работа с группами в Америке подошла к концу, что начался новый этап; для каждого ученика приходит время оставить своего учителя и идти в жизнь, работать там - усваивать то, чему он научился. Потом ученик может вернуться к учителю, если это необходимо, но уже на другом уровне. Это не означает, что он оставляет Гюрджиева или Учение, но оба они подошли к определенной стадии, когда для него необходимо встать на свои собственные ноги. В обычной жизни никто не стоит на своих ногах, все пытаются жить за счет других. Часть учения Гюрджиева как раз и состоит в этом: показать человеку, с помощью намеков, как встать на ноги.

Орейдж все еще находился в нерешительности: поселиться ли ему в деревне и писать, или уехать в Лондон и начать издавать газету в том же ключе, что и старая «Нью Эйдж», которая теперь принадлежала Артуру Брентону и содержала восемь или около того страниц. Орейдж попытался выкупить газету, но Брентон ее не продал. Один издатель дал Орейджу совет, что сегодня книга его воспоминаний стоила бы полторы тысячи фунтов; но он отверг это предложение, хотя книга могла бы стать бестселлером. «Я не бульварный писатель, - ответил он, - и я не собираюсь делать деньги, выставляя на показ слабости и несерьезность моих друзей и знакомых интеллектуалов». Бернард Шоу однажды сказал: «Орейдж неподкупен».

Зимой Орейдж с семьей переехали в комфортабельный дом в старом Хэмпстеде, неподалеку от нас. Мы постоянно встречались. Он начал восстанавливать свои связи семилетней давности. «Но я обнаружил, что с людьми трудно встречаться, - сказал он. – Я не вижусь с достаточным числом людей». Так что я организовал для него встречу с помощью моих друзей Френсиса Брюгьера и Розалинды Фуллер на их квартире в Адельфи. Встреча имела успех. Пришло около ста пятидесяти человек, известных в литературных, музыкальных и финансовых кругах, друзей и знакомых Орейджа, которым он рассказал об идее издания новой газеты. Что-то особенное было в Орейдже, что держало атмосферу встречи на относительно высоком уровне, и люди действительно слушали то, что говорили другие. После встречи все сдвинулось с мертвой точки. Чуть позже я организовал обед в Антони на Шарлотт Стрит, Сохо, с профессором Дени Сора, Янко Лаврином, профессором славянских языков и Хью Мак-Диармидом, шотландским поэтом. Идея заключалась в том, чтобы встретиться с Орейджем и обсудить возможность выпуска журнала для раскрытия причин финансового кризиса системы и возможных методов выхода из него. После обеда, когда мы с Орейджем прогуливались по Чаринг Кросс Роад, он сказал: «Я получил тысячу фунтов от американских друзей для того, чтобы выпустить журнал. Я начну с ежемесячника, Инглиш Мансли».

Я выпустил рекламный проспект, но неделей спустя Орейдж решил делать журнал еженедельно. «Потребность неотложна, - сказал он, - а месяц – это слишком долго». «Хорошо, - ответил я, - как насчет названия Нью Инглиш Викли?» Он согласился, и я сделал другой проспект.

Орейдж снял офис в том же самом здании на Чэнсери Лэйн, на том же самом этаже, с той же самой типографией, которые он оставил семь лет назад. Даже кабинет его находился рядом со старым. «Похоже, это пример возвращения», - сказал я. «Да, - согласился он, - но с изменениями. Мой кабинет теперь в два раза больше и у журнала теперь новое название». «А вы вдвое человечнее, и семь лет – это октава».

Журнал увидел свет 21 апреля 1932 года. Сначала был успех – не в распространении, а в выполнении задачи, которую Орейдж поставил перед собой: изложить идеи майора К. Х. Дугласа, который исследовал причины финансового кризиса и сформулировал их столь напыщенным языком, что его мало кто смог понять. Все согласились, что только Орейдж мог прояснить что-то в этой мутном омуте.

Я видел Орейджа каждый день в офисе или в одном из наших домов в Хэмпстеде. Несколько недель спустя за обедом я спросил: «Что случилось? Вы чем-то озабочены».

«Да, это действительно так», - ответил он.

«С газетой все нормально, не так ли?»

«О да, ко мне каждый день приходят разнообразные люди, и я получаю сотнями письма. Газета у всех в центре внимания».

«Что же тогда?»

«Это все кровожадная еженедельная статья. Я пойман в ловушку. Каждую неделю я прилагаю громадные усилия, чтобы ее написать. Она должна быть у издателя в понедельник в середине дня, но часто наступает вечер воскресенья, когда я могу начать ее. Неделя за неделей, месяц за месяцем я должен проливать над ней пот. Без передышки. Говорить для меня легко, но для того, чтобы писать – требуются усилия».

«Но заметки читаются так, как будто они написаны вообще без усилий, - сказал я. - Все ждут их. Т. С. Элиот и Герберт Рид, не говоря уж об остальных, говорили мне, что читают вашу статью первой по утрам каждую среду».

«У меня нет альтернативы, только продолжать. Но ее никогда не станет легче делать».

Однажды я сказал ему: «Знаете, я думаю, что идеи социального кредита и монетарной реформы – это не то, что вас по-настоящему интересует».

«Да, - ответил он, - это псевдо-интерес».

«Не совсем так. Второстепенный интерес. Ваш настоящий интерес – в идеях Гюрджиева. Может быть, мы оба должны проработать что-то в схеме нашей жизни, что, кажется, не может далее служить полезной цели – результаты прошлых действий, возможно; я – в шляпном бизнесе, вы в журналистике. По крайней мере, вы приносите пользу. Вы – единственный человек, который может сделать сегодня эту специфическую и нужную работу. Несомненно, вы вернулись туда, где вы были семь лет назад – в тот же самый офис, к тому же самому издателю, посещаете то же самое A.B.C. и просите все ту же «большую чашку кофе и блюдо с черносливом». Я тоже, после семи лет торговли книгами, снова в шляпном бизнесе, в таком же офисе, звоню тем же самым людям. Но с обоими нами произошли небольшие изменения. Если это возвращение, давайте надеяться, что оно идет по спирали – а не по кругу».

«Есть различие, - ответил он. - Благодаря Гюрджиеву и его учению, кое-что в нас изменилось. Мы больше не ходим по кругу, а в некоторой степени осознаем, что происходит. Возможно, когда мы родимся в следующий раз, у нас будет другое тело; другие, может быть, будут выполнять нашу работу. Может быть, будущие условия будут если не более легкими, то, по крайней мере, более благоприятными для внутреннего развития».

Я сказал: «Я размышляю над тем, что означает: «Вы не продвинетесь дальше до тех пор, пока не заплатите все, до последнего фартинга». Возможно, это связано с очищением от «примешанных нежелательных элементов в нас», которые вовлекают нас - или толкают нас в обстоятельства, неблагоприятные для нас. Гюрджиев, говоря о возвращении, сказал, что мы должны найти примеры в нашей собственной жизни, в этой жизни. Наше нынешнее состояние – и есть такой пример».

Орейдж оказался чем-то загадочным для Флит Стрит, где едва ли кто-то верил в то, что сам же пишет. Однажды к нему в офис пришел журналист одной крупной ежедневной газеты. Он спросил: «М-р Орейдж, я читал ваши статьи, касающиеся тех или иных тем в Нью Инглиш Викли. Они, безусловно, интересны, но я хотел бы знать, что вы думаете на самом деле, каково ваше искреннее мнение».

«Но вы читали действительно то, что я думаю».

«Вы хотите сказать, что всегда пишете то, что по-настоящему думаете и чувствуете?»

«Конечно».

«Тогда вы один из немногих редакторов, кто так поступает».

«К сожалению, да. Поэтому моя газета не так широко распространена".

Дружба между мною и Орейджем стала очень тесной. Мы вместе ходили на встречи, в музыкальные залы и кинотеатры. Это, а также дружба между нашими женами и детьми, сделала то время, вероятно, самым счастливым в моей внутренней жизни. Мужчины и женщины всех типов, казалось, тянулись к нам, особенно к Орейджу. Насколько наша внутренняя жизнь становилась глубже, настолько наша внешняя расширялась. И я и Орейдж находились в процессе усвоения того, чему нас научил Гюрджиев. Мы много говорили о Гюрджиеве и его учении, и многое, что ранее были неясным, становилось понятнее. Никогда Орейдж не жаловался на то, что Гюрджиев был беспощаден к нему, несмотря на то, что он часто говорил о созданных для него трудностях и признавал, что часто бывал сбит с толку его поведением. «Но, - сказал он однажды в A.B.C., - мы никогда не сможем понять бытие человека, который находится на более высоком уровне, чем мы. Гюрджиев – кто-то наподобие живого бога - планетарный или даже солнечный бог. Он сказал однажды: «Я такой же человек, как и другие, только знаю и понимаю больше». «Я очень мал в сравнении с тем, кто послал меня», - сказал он в другой раз. Всегда есть существа высшие, чем кто-либо, кого мы можем знать. Я полагаю, что встретил всех значимых людей в Англии, по крайней мере, и многих в Америке. И я никогда не встречал никого, кто обладал бы хотя бы малой долей Гюрджиевского бытия и понимания».

«Знаете, вы – единственный человек, с которым я могу разговаривать об этих идеях в Лондоне, - добавил он. - В любом случае я больше не обсуждаю их ни с кем, кто не работал с Гюрджиевым».

Приезд Орейджа в Лондон и моя связь с газетой выбросили меня в новую и более обширную жизнь. Я также возобновил свои связи, оставшиеся от жизни в Лондоне в период до 1923 года, и хотя внутренне я часто не мог согласиться с моими старыми друзьями - интеллектуалами, наши отношения стали более близкими. Я стал жить во всех отношениях интенсивнее. Кроме семьи, знакомых по шляпному бизнесу и нашей маленькой группы, изучающей идеи Гюрджиева, я встречал женщин и мужчин из многих социальных слоев английской жизни.

Я начал замечать, что в разговорах с людьми, изучавшими новую экономику, непременно поднималась одна тема: война с нацистской Германией. Она сильно меня волновала; я ощущал что-то наподобие холода в солнечном сплетении. Даже тогда, в 1932 году, идея войны витала в воздухе, в это время я почувствовал начало Солиуненсиуса, главным образом, в Европе. В Рассказах о Солиуненсиусе Вельзевул говорит Хассину: «Причины, которые производят в действие этот космический закон, отличны для каждой планеты и они всегда вытекают и зависят от того, что называется общее-космическое-Гармоническое-Движение; особенно часто для твоей планеты Земля то, что называется «ценр-тяжести-причины» находится в периодической напряженности солнца этой системы, чье напряжение зависит от влияния, которое производится солнцем соседней солнечной системы, под называнием «Балеуто».

В этой последней системе, подобный центр-тяжести-причины возникает, поскольку среди числа его концентраций есть великая комета Солни, которая, согласно точно известной комбинации обще-космического-Гармонического-Движения временами, во время падения, приближается очень близко к этому солнцу Балеуто, которое вынуждено производить «большое напряжение» для того, чтобы сохранить траекторию своего падения. Это напряжение провоцирует напряжение в ближайших системах, среди которых находится и система Орс; и когда солнце Орс напрягается для того, чтобы не поменять траекторию своего падения, оно производит то же самое напряжение во всех концентрациях своей собственной системы, среди которой есть и планета Земля. Напряжение всех планет действует на общее присутствие всех существ, которые обитают на них... возбуждая жажду и стремление к наибыстрейшему самосовершенствованию в соответствии с Объективным Законом».

Далее он рассказывает, что на планете Земля, вместо этой жажды и стремления в нас, из-за нашей ненормальности, вырастает жажда «свободы», которая проявляет себя в необходимости изменить условия обычного существования - таким образом в наше время произошли Первая Мировая война и революции в России и Китае. Теперь, кажется, мы были в самом начале другого периода великого напряжения, особенно в Италии, Германии и Испании, и которое распространялось по всей нашей несчастной планете. Время, когда «горластые крикуны» обретают силу. Происходит взрыв, и люди начинают уничтожать друг друга, вместе со всем хорошим, что они успели терпеливо построить за века. И все это происходит с «наилучшими целями», все во имя их богов – прогресса, свободы и независимости.

Вельзевул также говорит, что войны и революции происходят в определенное время в определенных местах нашей планеты из-за нужд природы в определенных вибрациях, исходящих из этих мест. Поскольку люди забыли, как можно использовать подобные периоды для целей самосовершенствования, и прекратили это делать, сила, не используемая созидательно, должна быть использована для разрушения. Это справедливо и для отдельных людей, и для наций.

Понемногу напряжение возрастало; особенно заметно в больших центрах – Лондоне, Париже, Берлине, Риме. Каждый день мы с беспокойством открывали газеты, ожидая, что скажут Гитлер и Муссолини или что они грозятся сделать. Жизнь продолжалась – по-другому и не могло быть – но она стала похожа на жизнь на склонах Везувия, когда уже слышны раскаты извержения, с хрупкой надеждой на то, что оно все же не произойдет. Исподволь внимание всей Европы устремилось на этих двух гигантских марионеток, Гитлера и Муссолини, которых, по тем или иным причинам, обстоятельства выбросили в центр мировой сцены. На некоторое время напряжение сфокусировалось на гражданской войне в Испании и Китае, где жители этих стран начали пытать и убивать друг друга в огромных масштабах. Даже преступления и ужасы Сталина были забыты.

Гюрджиев никогда не обсуждал возможность начала войны; тем не менее, я помню, как он говорил, что начинается ужас невиданных масштабов, и что в прошлом это происходило на планете много раз. Он также говорил, что мы не должны позволять себе быть захваченным массовым психозом, который нахлынет как потоп.

Во время войны 1914-18 годов (за исключением тех, кто получал удовольствие от убийств) все, кто в ней участвовал или у кого на войне были близкие люди, страдали. Но это страдание инстинктивно в своей основе, так же страдают животные – глупо, безропотно. Мы принимали все то, что наши руководители – политики, журналисты и генералы - говорили нам. Теперь, перед началом Второй Мировой войны, страдание происходило по большей части в эмоциях, в солнечном сплетении. Временами человек мог почувствовать, что жизнь в Англии катиться по нисходящей октаве к ноте «до» с присущей нашей расе глупостью и тупостью, с неотъемлемыми марионетками, такими как Невил Чамберлен, Стенли Болдуин, Рэмси МакДональд и Монтагью Норман.

Иногда, добираясь из моего офиса в Барбикане в Сити Лайвери Клуб, рядом со Св. Павлом, чтобы пообедать с моим отцом, я проходил по узкой тихой аллее Стэйнинг Лэйн. Я останавливался и слушал. Мне казалось, что в тишине я слышу разговор этих старых зданий; они будто бы знали, что стоять им осталось недолго. Причины действий, которые вели к возможному разрушению Сити, были уже в движении.

У древних народов и религий существуют мифы и легенды, в которых можно обнаружить элементы учения о времени приближения массового психоза; легенды о гневе богов и необходимости усмирять их принесением жертв. На это есть намеки и в Библии. Говорят очень давно священники, настоящие священники, могли предсказывать приближение Солиуненсиуса. Они созывали людей на специальные церемонии и ритуалы, при помощи которых люди могли использовать некоторую часть напряжения для своего собственного бытия. Они могли приносить в жертву негативные разрушительные стремления и превращать их в позитивное стремление к самосовершенствованию. Но идея жертвы деградировала до массовых человеческих жертвоприношений ацтеков, массовых сексуальных оргий разлагающегося Рима, массовых убийств «еретиков» христианской церковью, массовых жертвоприношений евреев германцами и массовых жертвоприношений русских людей Сталиным «богу режима».

Когда я впервые начал вместе с Орейджем посещать встречи, где он выражал свои мысли, а также в разговорах с интеллектуалами, я открыл еще одну мою слабость. В присутствии этих людей я из-за чувства неполноценности становился косноязычным, поскольку не мог говорить на их языке. «Вам не нужно чувствовать себя ущербным по отношению к кому-либо из них, - сказал Орейдж. - То, что вам нужно - это понять неполноценность по отношению к вашей настоящей сущности, к тому, кем вы должны быть. Когда вы достигните определенного уровня вы сможете встречаться с любыми людьми на равных и не чувствовать себя неполноценным по отношению к кому-либо. Вместо этого придет понимание неадекватности, того, как далеко они находится от того, как вы знаете, кем они должен быть».

Но сам Орейдж оставался слеп к недостаткам К. Х. Дугласа. Орейдж оставался единственным человеком, который мог ясно сформулировать запутанную систему идей Дугласа. Дуглас был успешным дельцом, сильным в денежном отношении; он никогда не простил продажи Орейджем Нью Эйджа и его отъезда к Гюрджиеву. На публичном обеде на две сотни персон во фраках и белых галстуках, с сидящим рядом Орейджем и развязавшимся от вина языком, Дуглас произнес речь, закончив язвительным обличением определенных людей, предавших «общее дело». «О них нужно сказать, - завершил он, - что мы сражались у Арка, а вас там не было», - и сел под громкие аплодисменты, настолько отождествленный с окружением, что тоже начал хлопать.

Позже я говорил Орейджу: «Так же как бывший уголовник может стать образцовым полицейским, так же и Дуглас, разорившийся коммерсант, понимает финансовую систему».

«В Дугласе есть примесь еврейской крови, - ответил он. - Среди шотландцев есть два клана Дугласов – Белый и Черный. Очень давно несколько богатых евреев эмигрировали в Шотландию и породнились с одним из этих семейств. С. Х. Дуглас принадлежит к нему. Это хорошее дело – еврейская кровь в шотландцах. Новый Шотландский Национальный журнал выпускает и редактирует еврей».

По ассоциации я вспомнил разговор с Гюрджиевым и некоторыми учениками о примеси еврейской крови. Некоторые из присутствующих тогда были упомянуты. Гюрджиев сказал Орейджу: «Вы, Орейдж, этого избежали». Один из нас, указав на меня, сказал: «В нем есть еврейская кровь». «Нет, арабская», - сказал Гюрджиев. Как он узнал? Я не говорил ему, что одна из моих бабушек была почти наполовину арабкой. Он продолжил, сказав, что евреи сохранили свои древние национальные традиции – еврейский уклад жизни, с его хорошими и плохими сторонами. Многие люди с признаками семитской расы не имеют ни единой еврейской черты. Арабы – часть великой семитской расы, в которой евреи были всего лишь одним из племен. Гюрджиев также сказал, что сейчас нет настоящих евреев, есть германские евреи, русский евреи, французские, американские, английские евреи и т.д.

Он иногда использовал слово «грязный», говоря о людях со смешанной кровью и о расах, которые были испорчены. Шотландцы, ирландцы и испанцы были «грязными». У них нет настоящей культуры. Смешанная кровь предоставляет меньше возможностей для индивидуальности, и люди смешанной крови подвержены особым внутренним слабостям.

Очень много о терпимости англичан, даже в среде интеллигенции, говорит то, что Орейджа приняли старые друзья и знакомые так, как будто он никогда не проводил семи лет с «греческим шарлатаном», «американским фокусником», «кавказским чудесником» - как Г. по-разному называли. Орейдж никогда ни с кем не говорил об идеях, за исключением тех из нас, кто с ним работал. Даже с человеком, самым близким ему по старым денькам в Нью Эйдж, австралийцем Уиллом Дайсоном. «Как вы думаете, Орейдж изменился с тех пор, как встретил Гюрджиева?» - спросил я Дайсона. «Да, - ответил он, - и в худшую сторону».

«Вы хотите сказать, что он не тот человек, которым когда-то был»?

«О нет. В некотором смысле он даже более похож на себя. Но я думаю, что семь лет с Гюрджиевым сослужили ему плохую службу».

«Каким образом?»

«Ну, раньше мы понимали друг друга. Он, так сказать, был одним из нас. Теперь в нем есть что-то, что я совсем не могу уловить».

Дайсон, будучи преданным Орейджу, не мог простить этого Гюрджиеву.

Другим человеком, который не мог понять изменений в Орейдже, был Холбрук Джексон. Джексон, которого я встречал в Фест Эдишн Клубе, был человеком, чья жизнь была моим идеалом, до того как я встретил Гюрджиева. Как и я с детства он был предан книгам и книжному знанию; как и я, он был агентом – агентом по кружевам в Лидсе, и, оставив это занятие, устремился в сочинение и издательство книг, правда, он никогда не возвращался к своим кружевам, как это сделал я со шляпами. Даже в школе, кажется, мы имели одинаковые чувства по отношению к книгам: этот запах бумаги, переплет, даже имена издателей на титульной странице были окружены ореолом романтики. Джексон попросил меня отобедать с ним недалеко от Эйфелевой башни на Шарлот Стрит, так как ему было любопытно узнать о жизни в Фонтенбло и то, почему эти идеи имели столь мощное влияние на Орейджа. «Он изменился, - говорил Джексон. - Он потерял старое интеллектуальное высокомерие. Он никогда не мог сказать: «я не знаю». Де Маэсту однажды сказал о нем, что он знает все поверхностно и ничего глубоко. Теперь я чувствую, что он также знает и суть вещей».

Мы около часа разговаривали о Гюрджиеве и Фонтенбло, и, наконец, он сказал: «Видите ли, я не знаю более труднодоступной идеи, чем та, о которой вы говорите или работы, которую вы и Орейдж проделали с Гюрджиевым».

«Это еще более трудно объяснить, - ответил я, - чем описать образ жизни и обычаи неизвестного племени, с которым я, например, мог бы жить».

Мы продолжили разговор о его Анатомии Библиомании, которую с большим успехом только что опубликовали, и которая широко освещалась. «Что бы Орейдж сказал о ней?» - нетерпеливо спросил он. Я не мог заставить себя повторить слова Орейджа, так что я сказал: «Он думает, что вы должны были проделать над ней огромную работу». Когда я показывал Орейджу два огромных тома, все что он сказал, захлопывая страницы, было «его навозный шарик». Это был намек на Из жизни насекомых Чапека, которая тогда вызывала ярость среди интеллектуалов. Обед и разговор с Холбруком Джексоном совпал с последним приступом моей болезни под названием библиофилия, любовью к книгам как таковым, которую я, возможно, унаследовал от моего предка, Уильяма Нотта, торговавшего книгами во дворе церкви Св. Павла в семнадцатом веке.

Я говорил Орейджу, что хотел бы, если бы это было для меня возможным, бросить все и уехать снова работать с Гюрджиевым. Орейдж возражал: «Почему вы хотите вернуться под отцовское крыло?»

Что касается идей Новой Экономики, которые освещались в Нью Инглиш Викли, то наибольший протест они вызывали у старых консерваторов, которые усматривали в них угрозу разрушения доверия в старомодной финансовой системе; социалистов, которые боялись, что они могут уничтожить возможность национализации средств производства и распределения; и коммунистов, которые говорили, что они разрушают доверие людей к грядущей революции в Англии.

Все это происходило незадолго до того, как Орейдж и Успенский наладили контакт; не лично, а через Розмунд Шарп, жену первого редактора Нью Стэйтсмен Клиффорда Шарпа, друживших с Орейджем, которая представила его приехавшему в Лондон Успенскому. «Я получил послание от Успенского, что он хотел бы снова со мной увидеться, - сказал мне Орейдж, - но пока что я не вижу такой возможности. У него через несколько недель выходит новая книга, Новая модель вселенной. Он послал мне текст, который я прочел. Если вы хотите прочесть его и дадите мне сущностное обещание, что вы никому его не покажете, и не будете говорить о нем, вы можете взять его на неделю. Держите». «Новый Хаос вселенной[1]», - добавил он.

Я нашел книгу чрезвычайно интересной и за неделю прочел.

Орейдж получил новости от Гюрджиева, он предлагал приехать к нему в Париж, чтобы увидеться. Орейдж писал: «Были времена, когда я готов был бежать за вами на край света по первому желанию. Теперь я должен точно знать, зачем вы хотите видеть меня». «Дело в том, - пояснил он, - что мне необходим отдых, и я обязан выполнить задание, данное самому себе. Позже я смогу работать с ним на другом уровне. Когда я удовлетворюсь тем, как я изложил идеи монетарной реформы и новой экономики, сделав это настолько хорошо, насколько смогу, я направлю газету по другому пути. Вы знаете, Гюрджиев говорит, что придет время, когда человеком, который будет что-то понимать в Вельзевуле, будет написан эпос. Я не намерен писать эпос или что-то в этом роде, моей целью будет объединение определенных идей Гюрджиева с литературной критикой и искусством в целом. Я убежден, что правильное использование его идей, вместе с изучением Махабхараты, может привнести в Европейскую литературу возрождение, сравнимое с Ренессансом. Но время для этого еще не пришло. Он по-прежнему работает над книгой и вносит изменения в нее и во Вторую серию. Возможно, он хочет, чтобы я ему помог. Я уже проделал много работы над Второй серией, и не могу сделать большего сейчас».

Мы сидели в «нашем» A.B.C на Чэнсери Лэйн и продолжали беседовать, несмотря на звон тарелок и чашек. Мы оба чувствовали, что Гюрджиев может объяснить гораздо больше. И мы оба временами очень сильно внутренне страдали, чувствовали себя сбитыми с толку и озадаченными, как если бы мы были подброшены, наподобие Горнахура Хархарха в Архифантазии, в воздух, или «барахтались, наподобие щенка-попавшего-в-глубокий-пруд».

Несколько недель спустя я сидел в Париже в кафе де ля Пэ и разговаривал с Гюрджиевым во взвинченном состоянии. Я начал говорить, почти с ненавистью, что Орейдж и я думаем, что он завел нас так далеко и потом, кажется, оставил болтаться в воздухе.

«Вы однажды говорили о людях, находящихся между двумя стульями, которые не сидят ни на одном из них. Возможно, мы и находимся в таком положении».

Он внимательно выслушал, пока я не закончил, и с сардонической улыбкой сказал: «Мне нужны крысы для моих экспериментов».

«Что?» - спросил я.

«Мне нужны подопытные крысы для моих экспериментов».

Как обычно в таких случаях, я замолчал.

Затем он взял меня на обед в своей квартире и о многом говорил. С сочувственным видом он произнес: «Вы хороший человек».

«Что означает хороший? - спросил я. – Мне кажется, что доброта зачастую просто другое название слабости. Иногда я вижу себя таким, каков я есть на самом деле - merde de la merde, дерьмо из дерьма».

По его лицу медленно расплылась улыбка.

Спустя несколько дней после публикации Новой модели вселенной я побывал в Фонтенбло, захватив с собой экземпляр книги, который показал Гюрджиеву и Стьернвалю. Гюрджиев только сделал пренебрежительное замечание и отвернулся, а Стьерваль начал говорить, что Успенский очень многого не понимает. «У м-ра Гюрджиева большие планы, Успенский не понимает этого. Он не знает, в чем цель м-ра Гюрджиева. Мы, те, кто работает с м-ром Гюрджиевым, идем дальше книг наподобие Новой модели. Она только добавляет в общую копилку ординарного знания, которого и без того предостаточно. Успенский должен идти дальше».

«Возможно, он должен опубликовать ее из-за своей системы», - предположил я.

«Может быть. Я слышал, что он работает над другой книгой, отчетом о том, что м-р Гюрджиев говорил в наших группах в России. Она должна быть из другой категории».

Орейдж сказал как-то раз: «Мне звонил человек по имени Ром Ландау. Он пишет книгу о некоторых «философах» и хотел получить от меня информацию о Гюрджиеве. Мне не хочется этого делать. Он легкомысленный, поверхностный писатель, а не серьезный мыслитель. Повидайтесь с ним и посмотрите, можете ли вы что-то для него сделать».

Ландау был «образцом современного искусства», писатель с широким набором знаний, но без понимания «внутреннего учения». Я дал ему некоторую поверхностную информацию о Гюрджиеве, которую он использовал в книге Бог - мое Приключение, но, будучи только писателем на философские темы, он никогда не мог понять Гюрджиева или его учения.

Позже он написал мне, с просьбой рассказать ему о том, что я понял о Законе Октав из моей работы с Гюрджиевым. Я ответил, что годами обливался потом, чтобы понять что-то о законе, и у меня нет намерения передавать то, чему я научился, особенно с целью опубликовать это и сделать на этом деньги. В любом случае, до тех пор, пока человек не прочувствует работу закона в самом себе, он не сможет его понять – это останется всего лишь информацией для любопытных.



3. Мэпем


Когда агентство по продаже фетра позволило мне, я оставил нашу квартиру и снял комфортабельный дом в нескольких милях от Мэпема в Кенте. Особняк, часть построек которого датировалась тринадцатым веком. Старый, запутанный и заброшенный. Поговаривали, что в нем обитают привидения. Дом располагался в низине, амбары и надворные постройки сгорели очень давно - развалины покрылись высокой крапивой. Земля не обрабатывалась, из-за экономического кризиса многие фермы вокруг были заброшены. Хорошую ферму с постройками можно было купить по десять фунтов за акр. Люди уехали в города или сидели на пособии по безработице. В этой красивой местности, так же как в старых зданиях Стайнинг Лэйн, я мог ощущать и чувствовать медленное разрушение экономической жизни.


Скорбь и боль несут на золоченом блюде

Богатство алчным и падшим людям.


Это было уединенное место, тем не менее, не такое уж плохое по выходным, когда возвращались люди, и мы сидели у ревущего пламени, которое разжигали на огромной площадке для костра; в дневные часы странный покой простирался над местом – покой, исходящий от вибраций людей, постоянно живущих здесь на протяжении семи веков; где не случалось ничего экстраординарно и ужасного: только бесконечный процесс рождения, жизни, работы, смерти – рождение, жизнь, работа, смерть… Совсем не привидения - странные звуки, мистические шаги (скорее всего крыс), двери, которые открывались и закрывались сами собой, беспокоили нас, а холодный декабрьский ветер, который дул в темных коридорах и пустых комнатах, и усилия, которые мы предпринимали, чтобы совладать с повседневной жизнью.

Когда я отправлялся в Лондон я проезжал три мили до станции и оставлял машину в гараже. Однажды, вернувшись поздно вечером, я обнаружил гараж закрытым, а поскольку не знал, где живет хозяин, я отправился домой пешком, срезая дорогу через лес. Я не люблю ночной лес – он угнетает, а этот лес мне особенно не нравился, хотя я не знаю почему. Но мне, уставшему, не оставалось ничего другого как идти по тропинке. Ярко сияла луна, прячась то и дело за проплывающими тучами. На полпути через лес, медленно поднимаясь на холм, поодаль я увидел что-то похожее на туманную фигуру. Несмотря на то, что мое сердце бешено колотилось, я продолжал идти. Луна неожиданно скрылось, а когда туча прошла, прямо на моем пути в шестидесяти ярдах от меня стояла темная фигура, ее руки были вытянуты и подняты вверх. Я едва ли мог дышать, мое сердце готово было разорваться. Инстинктивный древний ужас, страх темного леса, поднялся во мне, я готов был развернуться и убежать. Но другая часть меня не давала этого сделать, и заставляла идти – навстречу опасности, как говорили мне мои чувства. Фигура стояла неподвижно. А потом, как только я подошел к ней, я с огромным облегчением увидел, что это всего лишь небольшое дерево, верхушка ствола была срезана, и только две ветви – как руки – торчали в разные стороны. Мое сердце перестало колотиться, я продолжил свой путь и дошел до фермы где-то за полчаса, но вызванное этим случаем волнение продолжалось всю ночь, и оставило сильное впечатление, наподобие ночного кошмара. Порой трудно разобрать между истерическим беспричинным страхом, наследственным страхом привидений и гоблинов в полночь в лесу, и реальным инстинктивным предчувствием опасности.

За неделю до Рождества пересох колодец, и это стало последней каплей, вынудившей нас уехать. Мы уложили все необходимое в машину и отправились к моим родителям, где мы - двадцать человек, детей и внуков, собрались вместе на Рождественские дни. В это время меня атаковал писательский зуд, так что я сказал: «Мы возьмем все, включая собаку и радио, и уедем так далеко на Запад, как сможем, чтобы сбежать от туманов и холода Лондона; и я напишу книгу». У нас была открытая машина, и мы ехали с опущенной крышей весь путь до Фалмуса. В итоге мы нашли жилье в Сент-Мэйвз - спальню и жилую комнату с пианино, с включенным прекрасным четырехразовым питанием за четыре фунта в неделю для нас и двоих детей, в пятидесяти ярдах от небольшой гавани. Погода здесь теплая и мягкая. Это было замечательно. Каждую неделю я отсылал партию рукописи Орейджу, который возвращал ее с рекомендациями и подбадривающим письмом.

В июне книга была готова. Мы могли остаться там и хорошо жить даже при небольших доходах. Жизнь проходила во многих отношениях приятно. Нас приняли жители Корнуолла и местное общество, мальчики играли с деревенскими детьми. В этом замечательном месте всегда было чем заняться. Корабли приходившие и уходившие из Фалмусской гавани обеспечивали связь с внешним миром. Если бы не внутреннее беспокойство, мы могли бы проспать там мирно весь остаток жизни, как большинство из наших знакомых, кажется, и собирались сделать. Но мы вернулись в Лондон. Книгу так никогда и не издали. Я показал ее моему старому другу Артуру Во из Чэпман энд Холл, который сказал, что не найдется достаточное количество людей, которые ее купят. Но я могу писать, и если я сделаю что-то, что соответствует более широким интересам, он ее примет. По крайней мере, я начал осваивать ремесло писательства, хотя до искусства мне было еще далеко.

В конце лета 1932 года мы оставили школу Рассела Бекон Хилл и отправились во Францию, где поселились в недорогой гостинице в Сен Клауд. В сентябре я вернулся в Лондон, оставив семью во Франции до тех пор, пока не найду жилье. Я нашел квартиру на Росслин Хилл, в десяти минутах ходьбы от Хэмпстеда, где жили Орейджы, и моей следующей задачей стало найти способ зарабатывать деньги, чтобы покупать все необходимое для существования.



4. О некоторых поэтах


Некоторое время идея о начале издательского дела крутилась у меня в голове; и вскоре я начал с сотней фунтов капитала, а после первой опубликованной книги к фирме присоединились еще два человека. Время для начала было наиболее неподходящее, так как в период депрессии книги – это первое, что люди перестают покупать. И все же, небольшой издательский бизнес, где издатель делает практически все самостоятельно - очень интересный способ зарабатывать средства для существования, поскольку издатель должен хотя бы немного разбираться в литературе, должен знать о макете, переплете, бумаге, типографских формах, воспроизведении иллюстраций и т.п. Он встречает много людей разных типов, которые хотят видеть свои мысли напечатанными в книге. Он также должен делать что-то, чтобы преподнести себя. Книготорговец, с другой стороны, только продает продукт издателя. Мне это занятие очень понравилось; и пока Орейдж был нашим литературным советником, у нас неплохо получалось.

В шляпном бизнесе я был чуждым элементом, в издательском деле я был как дома. Агент или коммивояжер похож на одно- или двухцентровое существо, но даже маленький издатель обязан использовать все три центра. Несмотря на это, издатели и книготорговцы редко интересуются серьезными идеями. Моя новая жизнь и связи с Нью Инглиш Викли позволили общаться со старыми и новыми друзьями и знакомыми из мира искусства: Эзра Паунд, Т. С. Элиот, Гербет Рид, Уилл Дайсон, Эрик Гилл, Эдвин Мюр, А. Е., Хью Мак-Диармид и Дилан Томас.

Я опубликовал Три конвенции Дени Сора, что привело к нашей тесной дружбе. Он встречался с Гюрджиевым в Приорэ по приглашению Орейджа и был глубоко впечатлен. Сора, сын крестьянина, обладал глубоким пониманием богатого потока жизни, текущего под блестящей поверхностью, который с этой поверхностью практически ничего общего не имеет – я имею в виду жизнь простых людей, крестьян и среднего класса, которые сами по себе это практически не осознают. Он писал об этом в Богах Людей, Конце страха, Христе Шартра; он также проследил влияние оккультной традиции в английской литературе от Спенсера до Милтона и Блейка. Ребекка Вест называла его наиболее мудрым человеком, которого она знала.

Сора писал для Нью Эйдж и Ревью де Де Монде. Во время нашего знакомства он был профессором Французской литературы в Королевском Колледже, а также главой Французского Института в Лондоне. Я разговаривал с ним о книге Гюрджиева, Рассказы Вельзевула, а позже одолжил свою копию книги. Он писал:

«Спасибо вам за разрешение ознакомиться с книгой. Это, по моему мнению, великая книга. Огромная жалость, что она не может быть опубликована. В ней громадное количество мудрости и знания, и, по мере того, как я ближе с ней знакомился, я осознал, что практически каждая страница полна информации и чувства. За исключением некоторой простительной манерности и специфичности, которая придает привлекательности любому автору, в книге я не увидел ничего, на что можно было бы возразить. Но, без сомнения, ее аллегорическое и философское значение, которое достаточно очевидно тем, кто изучал традиции, будет полностью недоступно для публики. Я рад отметить, что не нашел никаких трудностей в книге. Это произведение искусства первой величины в своей специфической области.

Пожалуйста, помните, что если появиться возможность встретиться с Гюрджиевым, я с превеликим удовольствием ею воспользуюсь. Если вы можете передать ему мое восхищение его книгой – и заметьте, без каких-либо оговорок, – вы окажете мне услугу.

Если бы только было возможно, хотя я не думаю, что такая возможность есть, мне бы доставило большое удовольствие читать регулярный курс лекций, объясняющих книгу с моей собственной точки зрения. Конечно же, вы должны понимать, что каждый комментатор книгу объясняет по-своему.

Искренне,

Д. Сора».


Спустя годы, когда Вельзевул был опубликован, я послал ему экземпляр. В ответ он написал:

«Спасибо вам за Вельзевула, в который я погрузился. Мне он очень нравится – но я сомневаюсь, что французский перевод будет таким же. Я не верю, что вы можете играть с французским так же, как вы играете с английским языком. Что касается обзора, то на этот вопрос я ответить не могу, и не представляю, какой журнал может принять подобное в настоящее время. Сейчас я чувствую себя неважно, у меня приступ гриппа, но и вы, кажется, не в лучшем состоянии. Позже я вышлю вам комментарии к Рассказам

С любовью,

Д. Сора».


В свой черед пришли и комментарии на французском, которые я перевел так: «Я снова прочел с превеликим интересом поистине изумительную книгу Г. Гюрджиева. Я верю, что объективно наиболее важной вещью в этой книге является некоторое число наблюдений, которые указывают на их внеземной источник.

Точка зрения на демонов.

Утверждение, что сегодня, в наши дни, на земле существует четыре центра посвященных и обстановка в этих центрах.

Недоступность передачи истинной информации непосредственно обычным умам.

Различие между ментальным знанием, которое по сути лишь препятствие для настоящего понимания; и знанием «бытия» - единственно реальным знанием. Это, возможно, наиболее важная вещь.

То, что Буддизм (в его искаженной форме) становиться источником оккультизма, теософии, психоанализа и т.п.

То, что только откровение может научить нас чему-нибудь.

Страдание Бога.

Такими мы предстаем в присутствии того, кто в определенной мере, может говорить авторитетно.

Во-вторых, очень много идей хотя и соответствуют здравому смыслу, но базируются на интуиции, превосходящей обычную:

Вся критика современной жизни и человеческой истории совершенно беспристрастна, и это, возможно, одна из самых важных составляющих книги, так как абсолютно необходимо понять, что все наши идеи были искажены – прежде чем мы будем в состоянии откорректировать, по крайней мере, некоторые из них.

Греки и римляне, а затем и германцы, несут ответственность за то, что заложили в систему обучения фундаментальные ошибки.

Прости их Господи.

Важность закономерных неточностей в передаче реального учения через искусство.

Критика доктрины реинкарнации.

В-третьих, необходимо констатировать, что большая часть книги не совсем ясна, и можно предположить, что Г.Г. сделал это умышленно. Оставляя в стороне его чувство юмора, человек может проникнуться идеей невозможности прямого обучения, что автор может лгать, если эта ложь полезна человечеству; это говорит о том, что он, вероятно, заложил ошибки или преднамеренные неточности в свою книгу для того, чтобы заставить своих последователей тренировать свое собственное суждение и таким образом развиваться и достигать нового уровня, до которого - если следовать теории Г.Г., - его последователи не могли бы добраться, если бы Г.Г. преподавал им истину непосредственно. В последнем случае идеи могут оказаться из категории, что называется, «ментального знания», тогда как Г.Г. желает, чтобы они достигли категории «знания бытия», а первое мешает второму.

Вот почему каждый читатель должен занять свою собственную позицию.

Я вполне готов поведать вам свою.

Среди мифов, которые должны быть отброшены, дополнены или объяснены, я выделяю следующие:

(a) Личность Вельзевула, который, несомненно, является отражением самого Г.Г., - оставляя в стороне вопрос о том, кем является Г.Г.

(b) Вся история о центральном солнце, планетах, Земле и Луне; и вечное возмездие небольшому количеству существ, которое противоречит идее всеобщего прощения.

(c) Идея о том, что Христос лишь один из посланников; в этом случае необходимо определиться с Логосом, что превосходно показано в главе о Чистилище.

В заключение, мне кажется, что учение Г.Г. может играть очень важную роль в наше время, если оно будет объясняться умами, прежде всего наделенными определенным начальным знанием и развитым критическим чувством.

Я также думаю, что вера в то, что именно это Г.Г. и предвидел, делает ему честь. Вы, как и я, и даже лучше меня, знаете, что он обладает хорошо развитым критическим чувством и чувством юмора; и более того, весьма скромным мнением об интеллектуальных способностях людей, к которым он в основном обращается.

Я был бы очень счастлив знать, что вы думаете об этой точке зрения. От всего сердца жму вашу руку».

В одной из наших бесед я сказал: «Но ведь так мало людей знают о Рассказах Вельзевула. Что произойдет, если предположить, что он будет опубликован?» Сора ответил: «Ничего в наше время значительного не произойдет. Мы очень много суетимся. У нас на Западе нет чувства реального времени. Может быть, через пятьдесят или сто лет нужные люди прочтут его. Они скажут: «Вот то, что мы все время искали», и из понимания книги может начаться движение, способное поднять уровень цивилизации.

Гюрджиев – это Лохан. В Китае есть пещера с сотней Лоханов, предположительно всеми, которые появились в Китае за более чем четыре тысячи лет. Лохан – это человек, который прошел школу и невероятными усилиями и обучением усовершенствовал себя. После этого они возвращались в обычную жизнь, посещали кафе, спали с женщинами, жили обычной человеческой жизнью - но более интенсивно. Было принято, что законы обычного человека неприменимы к ним. Они обучали, и люди тянулись к ним, чтобы узнавать объективные истины. На Востоке Лоханов понимали. На Западе - нет. Учитель на западе должен вести себя как английский джентльмен».

«Так же как Успенский и его ученики не понимают Гюрджиева, - добавил я. - Скажите, как вы думаете, почему Успенский отделился от Гюрджиева?»

«Объяснение очень просто. Успенский – это профессиональный философ, который учился у Гюрджиева, а теперь основал в чем-то похожую школу – возможно, очень хорошую школу для определенных людей, но более низкого уровня, чем школа Гюрджиева. По-настоящему он интересовался только теоретической частью учения. Он надеется что знания, полученные у Гюрджиева, упорядочат и классифицируют его собственные идеи, которые, без сомнения, у него есть. Но Успенский не смог выдержать давления Гюрджиева, предпринятого для того, чтобы сломать его специфический вариант тщеславия».

А.Е. (Джордж Рассел) и Орейдж встречались раз в неделю в Кардоуме на Чансери Лэйн. Обычно нас собиралось еще человек десять-двенадцать: писатели и желающие ими стать сидели и слушали двух мудрецов, беседа их часто перерастала в монолог А.Е.. Основной темой была литература; оба они изучали Индийскую и Европейскую литературу, и оба утверждали, что Европейскую литературу можно оживить, только возвратившись к источнику - Махабхарате. Греческая литература в качестве источника почти иссякла; но отцом и матерью греческой литературы была Махабхарата, содержащая все известные нам литературные формы и весь опыт, который может испытать человек. А.Е. очень интересно увязывал Ирландские мифы с легендами Махабхараты; Орейдж время от времени подбрасывал идеи, основанные на Гюрджиевском учении, но отклика у А.Е. не находил. А.Е. казался живущим в кельтских сумерках, Орейдж – при свете солнца.

Тем не менее, А.Е., как многие настоящие поэты, наподобие Т. С. Элиота и Герберта Рида, был человеком дела. Он организовал кооператив Ирландских фермеров. Я встретил его впервые в его доме в Дублине, сразу после «бунта» или восстания 1916 года. Он был добр ко мне, очень молодому человеку. Он говорил о своих друзьях – Джордже Муре, У. Б. Йейтсе (Вилли Йейтс, как он его называл), Бернарде Шоу. Я хотел писать, хотя в то время едва ли мог написать грамотно письмо. Он сказал, что если я по-настоящему хочу писать, я буду, но нежно над этим работать – делать что-то для этого каждый день. Он рассказал мне, как работает Джордж Мур - оттачивая и оттачивая, полируя и полируя. Однажды, около десяти часов вечера Мур пришел к нему, чтобы увидеться и обсудить абзац книги, которую тогда писал. А.Е. рассказывал: «Мы прогуливались по дороге с десяти до двух часов ночи, по-всякому обсуждая, как определенная идея должна быть выражена, но, конечно же, кроме этого мы охватили также вопросы литературного ремесла и искусства». А.Е. взял меня с собой на встречу с Эрскином Чайлдсом и его женой, они жили в нескольких минутах ходьбы, но Чайлдс как раз в это время уходил, и у нас не было много времени на разговор. Спустя некоторое время он был арестован и расстрелян своими же людьми во время последовавшей за восстанием гражданской войны. А.Е. показал мне несколько своих картин эльфов, спускавшихся в сумерках в Уиклоу Хиллз, их лица и фигуры тускло светились. Он с полной серьезностью заявлял, что, в самом деле, их видел. Позже я останавливался в Австрийском Тироле у графа Фритца Хохберга, который показывал мне несколько своих картин, также изображавших приходивших к его дому ночью с гор эльфов; он также утверждал, что действительно их видел. А.Е. был кельтом, черные волосы и борода, темно-синие глаза, Хохберг – светловолосый, светло-синие глаза, нордические, почти прусские манеры. Он никогда не слышал о А.Е., так что я познакомил их между собой, и между ними началась переписка.

Каким образом эти два столь непохожих друг на друга человека из таких разных стран имели похожие и необычные видения, и так схоже их рисовали?

Кристофер Грейв, писавший под именем Хью Мак-Диармид, был одним из самых молодых и энергичных поэтов своего времени. Орейдж, в обзоре его стихов для Нью Инглиш Викли, писал: «Тише! Я слышу, как кто-то поет».

Позже я встречался с Мак-Диармидом по нескольку раз в неделю. Как-то он позвал К. Х. Дугласа и Т. С. Элиота на обед в старый ресторан Холборна и пригласил меня присоединиться к ним, послушать, как Дуглас говорит горящем вопросе дня - новой экономике. Было невероятно приятно наблюдать игру этих двух умов: похожего на боевой топор ума Дугласа, и в совершенстве закаленного меча Элиота.

Ни я, ни Мак-Диармид, не участвовали в обсуждении, я даже не могу вспомнить, о чем они говорили.

Мак-Диармид был единственным из тех, кого Орейдж называл «контуженными коммунистами», кто ясно видел причину краха финансово-экономической системы. Я познакомился с ним в то время, когда занимался шляпным бизнесом. Вместе с двумя евреями он пытался запустить небольшое издательское дело в Холборне, и я, обычно занятый своими образцами велюровых шляп, часто звал его в Хеннеки поговорить и выпить джина и имбирного пива. Его речь всегда возбуждала; идеи лились потоком, идеи и джин кружили голову – и все казалось возможным. Он дал определенную сумму денег для того, чтобы помочь перевезти Скунский камень из Вестминстерского аббатства в Шотландию. Деньги потратили, а камень остался на своем месте.

Он страдал от этой странной болезни - коммунизма; в юношеском запале он был на нем помешан и так никогда от этого яда не избавился. Как и Красный Кентерберийский декан, он был ослеплен целями коммунизма.

Его заинтересовал национальный журнал для шотландцев, который начал выпускать один еврей. Они, вместе с этим издателем, пришли к Орейджу с просьбой написать статью о будущем культуры Шотландии. Орейдж им отказал. «Нет обозримого будущего, - ответил он, - когда ваши таланты, такие как Эдвин Мюр и Хью, переезжают сюда, в Лондон. Что вы можете ожидать от остатков нации?»

Нам очень нравились Кристофер и его жена. Они часто нас навещали, или мы встречались у Эдвина и Виллы Мюр, живших за углом на Дауншир Хилл. Иногда они оказывались в ужасной бедности. Однажды его жена пришла в мой издательский офис уставшая и растрепанная. «Крис спрашивает, не могли бы вы помочь нам? Мы почти голодаем. Я прошла пешком весь путь от Стоук Ньюингтона, потому что у меня нет денег на проезд».

Я делал все что мог, но я был всего лишь небольшим издателем, а не производителем шляп, так что едва сводил концы с концами. Это происходило не один раз. В конце концов, он забрал семью в Уолсэй в Шетланде и с тех пор я часто слышал о нем, но никогда больше его не видел.

Он был одним из тех редких созданий, в ком горел особый небесный огонь - частичка солнечного вещества светилась в его облике. Во многом он жил согласно своей сущности, и окружающий мир смотрел на него с подозрением, он сильно страдал и боролся за то, чтобы переложить в слова то, что думал и чувствовал. Хотя Хью Мак-Диармид и ждал более тридцати лет, сегодня он общепризнан и еще при жизни был назван величайшим поэтом Шотландии со времен Бёрнса. Орейдж был первым, кто напечатал его в Нью Инлиш Викли.

Писавший статьи и книги о балете Арнольд Хаскель в офисе долго распространялся нам с Орейджем на свою излюбленную тему. Орейдж выслушал его и сказал: «Да, вы знаете литературу о балете – мы знаем его священное писание», - имея в виду Гюрджиевские танцы.

Об Эзре Паунд Орейдж говорил как о крупном поэте; а также что он - литературный бойскаут, который каждый день делает добрые дела для какого-нибудь нуждающегося писателя или артиста. Годами он писал для Нью Эйдж и Литтл Ревю Маргарет Андерсон и Джейн Хип в Америке. Он сильно интересовался Социальным кредитом, и видел, что эти идеи содержат формулировку причин краха нашей цивилизации и способы достижения новой, более благополучной жизни для всех людей на Западе. Я опубликовал его Джефферсон и/или Муссолини, Социальный кредит – как импульс; а также Стихи Альфреда Венисона - мудрые пародии на широко известные стихи. В наших беседах иногда трудно было следить за его речью, поскольку его голос временами затихал практически до слабого шепота, а у меня начинали проявляться последствия Первой мировой войны – незначительная глухота. Но дружба росла, потом начался долгий период переписки. Эзра был добросердечным, вдохновляющим, полным жизни человеком. В литературе он был блестяще эрудирован; но начал отождествляться с Социальным кредитом – ролью участника общественного движения, что в итоге привело его к трудностям.

Эрик Гилл навещал его в Рапалло. Гилл потом говорил мне: «Я хотел обсудить с ним искусство и литературу, но, вы знаете, как только я переступил порог дома, он начал говорить о монетарной реформе – нет, не говорить, а читать мне лекцию. Я не мог вставить даже слова. Так прошло три четверти часа, затем я просто поднялся и ушел. В литературе и искусстве он разбирается; но он поистине сошел с ума на почве монетарной реформы».

Это было правдой. Он вбил себе в голову что Муссолини, который хорошо разбирался в финансовой сфере, может спасти мировую экономику, если у него будет достаточно власти. Отсюда его поворот на военные рельсы и последовавшие за этим гибельные для него последствия.

У меня были, и до сих пор остаются, теплые чувства к нему. Он был хорошим человеком. Эзра Паунд женился на собственной землячке; а через некоторое время они сделали его одним из своих святых.


5. Прощание с Орейджем


Нашу небольшую фирму считали самой быстро растущей среди молодых издателей. В наш небольшой офис приходили самые разнообразные люди – Дилан Томас, Трис и Гаскойн со своими поэмами, много молодых писателей. Но, как сказал Орейдж: «На этом, начальном этапе, вы не можете позволить себе быть покровителем литературы». Даже широко известные писатели присылали нам свои работы. Казалось, все идет гладко. Орейдж был нашим литературным советником, а старый друг Оливер Саймон из Кёруэн Пресс давал бесплатные советы по части типографии и макетов книг.

В сущности, со времени окончания Первой мировой войны в 1918 году все для меня складывалось хорошо. Шестнадцать лет я вел очень насыщенную жизнь; и только слабое здоровье – результат войны – и мои врожденные и приобретенные слабости препятствовали получению более значительных результатов из открывавшихся возможностей. Несмотря на то, что внешняя жизнь была полной и интересной, внутри меня все время происходила сопровождаемая страданием борьба. Тем не менее, внешне у меня было не только все необходимое, но и все, чего бы я ни пожелал. Теперь колесо фортуны начало поворачиваться своей темной стороной. В октябре 1934 года у меня появилось стойкое ощущение, что с Орейджем должно произойти что-то серьезное. Что – я не знал. Несколько раз он жаловался на здоровье и возникающие на работе трудности. Я умолял его сходить к доктору. «Уже, - ответил он. - Он определил, что это функциональное, а не органическое. Мне нужно больше отдыхать». Тогда же произошло сразу несколько странных событий. Мы с Орейджем и еще двумя людьми сидели внизу в A.B.C. на Чансери Лэйн. Орейдж разговаривал с одним из них о его литературе и довольно строго произнес: «Я говорю с вами как человек, приговоренный к смерти…» Сначала я подумал, что он говорил в общем – так как мы все приговорены к смерти. Но его тон заставил меня задуматься.

Несколько дней спустя мы снова были с ним в A.B.C. – мы разговаривали между собой за чашечкой кофе, когда зашли трое и, кивнув Орейджу, сели поодаль. Он сказал: «Мне нужно перекинуться парой слов с этими людьми. Придержите мне место». Он отошел и присел к ним. Минуту или две я пристально наблюдал за ними. От Орейджа исходило тусклое желтое свечение - нимб, и не только вокруг головы, но и вокруг всего тела. Я сильно изумился. Десять или пятнадцать секунд я наблюдал его, а затем отвернулся. Когда я взглянул на него снова, нимб исчез, но его воздействие на меня осталось; я вспомнил, что Гюрджиев говорил, что ореол - это реальная вещь, которую можно увидеть вокруг определенных людей и в определенных церквях. Когда Орейдж вернулся за мой столик, его лицо излучало какую-то молодость. Света я больше не видел. Неделей спустя, как обычно по пути домой, мы прогуливались по Чансери Лэйн и разговаривали о наших друзьях, о жизни в Приорэ и о Работе с Гюрджиевым в целом. Неожиданно он остановился и, повернувшись ко мне, сказал очень убедительным тоном: «Вы знаете, я благодарю Бога каждый день моей жизни за то, что я встретил Гюрджиева». Я ответил: «Я тоже».

Неделей спустя, 5 ноября, Орейдж говорил по радио о Социальном кредите. Он потратил много времени, готовя речь, которая в итоге хорошо получилась. Но время от времени он делал паузы, как будто из-за боли. Мы должны были позже присоединиться к Орейджу на квартире у Уилла Дайсона, но события опередили нас.

Той ночью, или ранним утром, я увидел сон. Во сне я увидел его улыбающееся лицо в облаке ярко пылающих искр. Я проснулся, и меня охватило чувство сильного горя и печали. Потом я снова заснул.

На следующее утро позвонила его жена. Она сказала: «Приходите. Орейдж. Он умер!» Я положил трубку и в первый и единственный раз в своей жизни почти упал в обморок.

Каждый может представить себе смерть человека, но, пока жив, не может ее прочувствовать. А теперь, осознание внезапного ухода Орейджа практически парализовало нас горем. Не только те, кто были в группах Орейджа, но и мужчины и женщины, которые совсем не интересовались идеями Гюрджиева, чувствовали огромное потрясение, вызванный неожиданной потерей его присутствия, его существа. Мой друг – поэт, который написал мне: «Никогда не чувствовал подобного горя» выразил мои чувства. Неизвестный человек писал: «Я никогда не знал Орейджа, и я совсем необразованный человек, но через его газету я чувствовал, что есть кто-то, кто меня понимает. А теперь я остался совсем один». Совсем простые люди, и такие люди как Г. К. Честерон, А.Е., Бернард Шоу и Т.С. Элиот отдали дань Орейджу в письмах в Нью Инглиш Викли. Только Эрик Гилл коснулся его жизни с Гюрджиевым. Он сказал: «Я не знаю, какую благодать он получил в Фонтенбло. Определенно то, что его глубокая религиозная жажда в некотором роде была там удовлетворена».

Дж. С. Коллис писал: «Универсальность, глубина и чистота его ума не имели себе равных. И все же его выдающимся качеством была доброта. Он был окутан тишиной, потому что в нем не было зла. Когда он умер, те, кто знал его, потеряли… свой тайный живой идеал – быть хорошим человеком».

Мы с Уиллом Дайсоном приготовили все к похоронам. Кентерберийский Декан сам предложил провести службу в церкви Олд Хэмпстед. Служба была простой, церковь была заполнена друзьями и знакомыми. Мы предали его планетарное тело земле на церковном дворе; могилу накрыли каменной плитой, на которой его другом Эриком Гиллом высечена Энеаграмма и слова Кришны Арджуне:


Ты скорбишь о тех, о которых не следует скорбеть.

Мудрые не оплакивают ни живых, ни мертвых.

Ибо поистине не было времени, когда я, или ты,

Ни эти владыки земли не существовали.

У нереального нет бытия,

Реальное не перестает быть[1].


Я послал телеграмму Гюрджиеву, который в это время был в Нью-Йорке, а также всем друзьям в Нью-Йорк; еще одну – находившейся в Москве Мюриэль Дрэпер. В ее Нью-йоркском доме группа собиралась на протяжении семи лет. Она писала: «Когда я вернулась в отель и увидела вашу телеграмму у себя в комнате, я почувствовала, что знаю ее содержание. Я не могла на нее смотреть. Четверть часа прошло, прежде чем я смогла заставить себя ее открыть… Какое несчастье для многих из нас… Какой сильный след он оставил!»

Орейдж для очень многих молодых людей был идеалом. Человеку нужен идеал. Для Орейджа идеалом был Гюрджиев, у Гюрджиева тоже без сомнения был идеал - и т.д.

Гюрджиев в Америке, через несколько дней после смерти Орейджа, начал «Внешний и внутренний Мир Человека» для третьей серии писаний. Он говорил, что, узнав новость о смерти Орейджа, многие люди, никогда не знавшие Орейджа, приходили к нему с вытянутыми лицами и выражали свои соболезнования. Это вызывало у него тошноту. Он писал о псевдо-горе, и о том вреде, которое оно может принести людям, которые механически его проявляют только потому, что «это полагается делать». Настоящее горе – нечто совсем другое, но человек должен воздерживаться от его выражения, поскольку вред может нанести возможное отождествление с этим вызванным потерей несчастьем.

Гюрджиев говорил: «Я любил Орейджа как брата». Орейдж быт одним из тех, кого Гюрджиев называл замечательными или экстраординарными людьми; тем, кто своими собственными усилиями вышел за пределы ординарного круга человечества: «Он справедлив и снисходителен к слабостям других; и он полагается на ресурсы своего ума, которые заработал своими собственными усилиями».

В последующие недели я очень много думал о смерти. Единственным человеком, с которым я мог серьезно говорить об этом, был Дени Сора. Он сказал: «Смерть – гораздо более сложна, чем мы думаем. Что это значит – спустя три дня Иисус восстал из мертвых? Это может означать, что через три дня после смерти определенных людей какое-то новое качество сознательности приходит к ним. Они видят свое прошлое, то, что должно было быть сделано, то, что не следовало делать, и то, что было сделано только наполовину – человек становиться своим собственным судьей».

«Затем он пьет воду из Леты и забывает обо всем», - сказал я.

«Да, большинство людей. Но если мы в достаточной степени развиты, если, как говорит Гюрджиев, мы поработали над собой, мы сможем кое-что вспомнить впоследствии и, возможно, не повторим тех же самых ошибок». И он добавил: «Бедный Орейдж, почему он отдал столь много времени и энергии монетарной реформе?»

«Возможно, это нечто, что он оставил неоконченным, - сказал я. - Нечто, что он теперь проработал в предопределенности своей жизни. В следующий раз он окажется выше на спирали своей эволюции».

«Возможно».

Сора начал говорить о морталистах, тайной которых очень интересовался Милтон, чьими наследниками были христадельфиане. Согласно морталистам, когда человек умирает – он умирает на самом деле. Он спит до тех пор, пока не умрет вселенная; потом вселенная перерождается и все повторяется с начала. Человек перерождается, когда приходит его время. «Но, - сказал Сора, - в смерти идея времени просто не существует, поскольку время это мера движения (то, что Гюрджиев называл «закономерная фрагментация всего сущего»), а в смерти движения нет. Так что интервал между смертью и возрождением, каким бы долгим он не казался живым, не существует для мертвого; или, по крайней мере, похож всего лишь на ночной сон».

Эта идея похожа на идею Успенского о возвращении – человек рождается, живет и умирает; момент смерти является одновременно моментом рождения. Она похожа на идею индусов о днях и ночах Брахмы; в конце кальпы Брахма вбирает весь мир обратно в себя. Он спит. Когда он просыпается, вселенная возрождается и все повторяется снова.

И еще кое-что. Механическая жизнь должна повторяться, может быть с небольшими вариациями. Но что касается сознательного человека, который достиг самосознания через работу над собой, то он не должен повторять все механически, он может родиться снова на том же самом уровне, на котором остановился. Нечто, что преобразовалось в нем в высшие субстанции, в чем может быть окристаллизована солнечная материя, бессмертно в нашей солнечной системе. Формируется душа, или зародыш души; и это священное нечто, наше настоящее «Я», должно снова и снова покрываться планетарным телом до тех пор, пока не станет совершенным. Затем, возможно, оно переходит на другую планету, в состояние, более близкое к Солнцу-Абсолюту с более благоприятными условиями.

Согласно Гюрджиеву – и Милтону с его морталистами – не у всех людей есть душа, но есть люди, сознательно или несознательно приобретшие зародыш души, который должен совершенствоваться.

Морталисты говорят: «То, что конечно и смертно исчезает от смерти до перерождения». И Милтон: «Если правда то, что вне движения нет времени, что Аристотель иллюстрирует мифическим примером человека, спящего в храме героев, который при пробуждении представляет, что его пробуждение произошло в тот же самый момент, когда он заснул, то для мертвых должно исчезать все больше промежуточного времени, чтобы их смерть и воссоединение с Христом происходило в один и тот же момент… Если бы не было воскрешения, праведными были бы все жалкие люди; а злые, имеющие лучшую долю в этой жизни, наиболее счастливы; что было бы несовместимым со справедливостью Господа…. Все вещи от Бога. Материя вечно исходит от Бога; и она остается вечной так долго, сколько Он желает. Если все не только от Бога, но и в Боге, то ни одна из сотворенных вещей не может быть разрушена».

Это сходится с учением Суфиев и Каббалой. Но сотворенные вещи могут трансформироваться в различные субстанции.

С этой идеей связана идея переселения душ, ее можно найти в древних религиях, она, как и многие другие, является предметом разнообразных фантазий. Гюрджиев в Вельзевуле говорит о перерождении в телах одно- и двухмозгных существ, хотя это применимо для людей главным образом для инстинктивного и инстинктивно-эмоционального типа людей. В этом случае человек может возвращаться снова и снова. В иудейской религии фарисеи верили в определенный вид жизни после смерти. У них существовала идея «души», путешествующей из одного тела в другое стараясь очистить себя от нежелательных элементов и таким образом усовершенствоваться. И в Каббале можно найти идею переселения душ в тела животных, растений, металлов и камней (так же как и в человеческое тело). Существуют представления, что за грехи одной жизни необходимо платить в следующей. Некоторые говорят, что душа переселяется не более чем в три тела; очень злая душа после трех попыток (или переселений) становиться злым духом. Существует толкования некоторых мест в Зохаре, похожие на переселение душ. «До тех пор, пока ты не вернешься в землю» (Книга Бытия) означает, что тело возвращается в землю; дух возрождается. «Нагим я вернусь туда» (Иов) – имеется в виду «в лоно» - переродиться. «Одно поколение уходит, другое приходит» (Экклезиаст). То, что уход поколения упоминается в начале фразы, доказывает, что одно должно было существовать раньше; иначе нужно было бы читать «одно поколение приходит, а другое уходит». Несмотря на то, что большая часть этих идей могла быть измышлением книжников и фарисеев, через все внутреннее учение иудеев проходит представление о переселении душ как вознаграждения за добро и наказание за зло, достижения искупления грехов.

В скандинавских историях есть ссылки на перерождение и преимуществ не рождаться в этой жизни снова.

Идея переселения душ существует у всех народов, от самых примитивных до тех, чьи цивилизации до сих пор считаются развитыми – от аборигенов Австралии до Индусов.

Ее в мельчайших подробностях можно найти в индийской и греческой литературе. Источник происхождения оригинальной идеи затерялся в тумане древности. Идея подобной жизнеспособности, существующая в чувствах и мыслях бесчисленных поколений, даже учитывая все искажения и фантазии, должна иметь под собой основание.

Буддисты учат теории вечного возвращения. Кельтские Друиды - что душа не погибает при смерти, и после определенного периода вселяется в другое тело для новой жизни. Туан Мак-Гэрилл в шестом веке н.э. вспоминал как он жил 100 лет человеком, 80 оленем, 20 боровом, 100 грифом и 20 рыбой. Рыбой он был пойман и съеден женой короля Гэрилла, от которой он потом родился ребенком. Истории подобного рода можно найти и у валлийцев.

Апполлоний Тианский писал: «Смерти чего-либо не существует, за исключением ее внешнего проявления; также как не существует рождения», - что приводит нас обратно к идее Гюрджиева, что все существует вечно, и то, что для нас представляется течением времени – только «закономерная фрагментация великого целого, имеющее свое начало на Солнце Абсолюте».

В Махабхарате говориться, что жизнь на этой планете проходит в последней и наихудшей их четырех Юг – Кали Юге, Железном Веке. Мы сейчас живем в ее последней части, и наше положение будут все хуже и хуже до тех пор, пока она не закончиться. После ужасных страданий жизнь снова станет сносной, и цивилизация достигнет Золотого Века.

Саути в Махабхарате говорит: «В конце Юг все, что существует во Вселенной, все сотворенное, будет разрушено. И в начале следующей Юги все обновится, и будет сменять друг друга как земные плоды, созревающие в свой сезон. Так продолжается бесконечно, чтобы вращать колесо мироздания, - причину разрушения всего».

Гюрджиев говорил, что жизнь людей стремительно движется по нисходящей шкале, но намекал на то, что определенные усилия определенных людей, или же события на космической шкале, могут предотвратить окончательную катастрофу.

Идея неполного разрушения и желание продолжать существование каким-либо способом взывает к чему-то очень глубокому во многих людях. Во время войны мысль, которая действительно пугала меня была не о том, что я могу умереть, а о том, что если меня убьют, - я перестану существовать, исчезну, как собака. После войны я начал очень много читать о переселении душ и реинкарнации, «загробной жизни». Я изучал теософию и посещал спиритические встречи – и даже держа медиума за руку, не получал удовлетворения; меньше всего меня удовлетворяли идеи ортодоксальной религии и рационально-атеистические идеи. Только Гюрджиев в наше время, поскольку я был в этом заинтересован, мог сказать что-то разумное о происходящем после смерти.

Несмотря на то, что все люди с детских лет до преклонного возраста чувствуют или думают почти все время, сознательно или бессознательно, о смерти (дети загипнотизированы, но еще не запуганы этой идеей), лишь немногие, кажется, интересуются своим будущим существованием. Сравнительно немного тех, в ком открылся зародыш души, и кто страдает из-за этого. Это Учение, как и все настоящие Учения, для них.

Как я уже говорил, потрясение от неожиданной и безвременной смерти Орейджа оказало на меня длительное и сильное воздействие. «Нет человека, - говорит Донн, - что был бы сам по себе, как остров; каждый живущий - часть континента; и если море смоет утес, не станет ли меньше вся Европа: меньше - на каменную скалу, на поместье друзей, на твой собственный дом. Смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством».[2]

Ни один человек не является островом, тем не менее, есть что-то в нашей сущности, что все время находиться и должно находиться в уединении, что совсем не означает одиночества. И все же, когда уходит кто-то близкий нам, поистине уходит часть нас самих. Но время, с помощью определенной работы, может вылечить и даже восполнить убыль.


Силезиус понимал, что смерть планетарного тела не настолько важна, насколько мы себе представляем:

Жизнь смертью завершив

Навек увял цветок.

Мой дух, свой рок свершив,

Подхватит ветерок.

Скажу я – смерти нет:

Ведь мертв я каждый час,

Но нечто лучше вслед

Ко мне вернется враз.


Орейдж излучал любовь, в конце своей жизни он был наполнен светом, его слова были более весомы и полны значимости. Соединение его знания и бытия привело к пониманию.

Как только Гюрджиев вернулся из Америки, я отправился повидать его в Кафе де ля Пэ и очень много говорил об Орейдже. Гюрджиев слушал, и иногда можно было заметить, как в его глазах проявлялось глубокое участие. Он сказал, и позднее повторил другим: «Орейдж не должен был сейчас умирать. Только англичанин мог умереть. Орейдж был овцой, англичанином. Теперь я должен работать в течение более чем трех лет, чтобы сделать то, что мог сделать только Орейдж, если бы он был жив».

Он говорил так, чтобы шокировать нас. Если бы Орейдж пришел и рассказал о своем состоянии Гюрджиеву, тот смог бы продлить его жизнь.

__________________________________________________________________________________

[1] Пер. с английского и санскрита А.Каменской и И.Манциарли

[2] Пер. с англ. А.Нестерова (окончание известного афоризма: «…а потому никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол: он звонит по тебе…»)



6. Вестник грядущего добра


Во время одного из моих визитов к Гюрджиеву он дал мне прочесть свой буклет Вестник грядущего добра и спросил, могу ли я найти для него издателя в Англии. Я ответил, что сильно сомневаюсь, что кто-нибудь из книготорговцев или издателей возьмет его, поскольку возможная прибыль будет очень небольшой, но я могу распространять буклет в Англии для него. Тот, кто почувствует нечто, сможет за него заплатить. «Отправьте его всем, кто может заинтересоваться в моих идеях», - сказал он. «Ученикам Успенского тоже?» - спросил я. Немного подумав, он ответил: «Да, им тоже».

В Лондоне, вместе с Элизабет Гордон, которая проводила большую часть своего времени в Приорэ и помогала Гюрджиеву, я разослал копии буклета. Молчание об их получении было почти оглушающим. Позже мы услышали, что Успенский проинструктировал всех своих учеников сдать ему все копии, которые были уничтожены.

Для чего он написал его? Некоторые говорили – чтобы шокировать Успенского. Но дела в Приорэ пришли в упадок. Как у всех нас, и, возможно, как и во всей вселенной, у Гюрджиева бывали периоды, когда затраченные на определенный этап работы силы достигают интервала «ми» или «си». В это время необходимо прилагать усилия для того, чтобы сделать что-то в сравнительно большем масштабе. Возможно, он предпринял усилия написать и напечатать Вестник грядущего добра для того, чтобы пройти через интервал; он потратил на это много денег. «Если брать, так брать». «Когда я делаю что-то, я всегда делаю много». Как это делает природа, иногда он производил громадное количество семян, чтобы хотя бы одно из них могло прорасти, утверждая, что усилия, направленные на реальную цель, никогда не пропадают зря.

Я подозреваю, что Гюрджиев хотел увидеть Орейджа год назад отчасти для того, чтобы он прочитал английский перевод Вестника грядущего добра до того, как тот будет напечатан, так же как и рукописи Рассказов Вельзевула и Встреч с замечательными людьми, над которыми он до сих пор работал.

Вестник грядущего добра - это буклет из девятнадцати листов, форматом ¼ листа, второе название - «Первый призыв современному человечеству». В конце напечатаны семь регистрационных бланков. Буклет начинается со вступления из трех предложений, в первом предложении двести семьдесят слов. Он анонсировал буклет как первое из опубликованных писаний, и предлагал покупателю оплатить от 8 до 108 французских франков. Буклет написан в форме послания, озаглавленного:

Среда, 13 сентября 1932,

Кафе де ля Пэ,

Париж.


Длинные, почти нескончаемые предложения, делает его трудным для чтения, не говоря уж о понимании. Корректура Орейджа сильно бы его улучшила; но даже через такую шероховатую, необработанную форму передачи просвечивала истина. Вот его краткое изложение.

Гюрджиев рассказывает, что в этот день предполагает начать первое из семи воззваний к человечеству. Среди причин такого поступка, было то, что это был последний день установленного им двадцать один год назад периода, когда в соответствии со специальной клятвой «я обещал своей совести вести в какой то мере искусственную жизнь, основанную на заблаговременно составленном в соответствии с определенными четкими принципами плане». Он решил, что обязан описать мотивы, принудившие его вести подобную искусственную жизнь, организованную согласно точным принципам ненатурального и необычного проявления самого себя. Этим методом он мог до определенной степени предотвращать формирование определенного нечто, что Царь Соломон называл «Цвархарно». Цвархарно – это нечто, формирующееся в естественном течении общей жизни людей как внешнее проявление дурного влияния этой общей жизни, что ведет к уничтожению самих людей, которые пытаются достичь чего-либо для всеобщего благоденствия и всех достижений этих людей.

Он говорит, что хотел предотвратить проявление в людях кристаллизованной в их психике характерной черты, которая мешает достижению их целей и вызывает «при встрече с более или менее выдающимся человеком функционирование чувства рабства», или, можно сказать, чувства неполноценности и страха сделать или сказать что-то неправильно, – что навсегда парализует способность проявления персональной инициативы, в которой он чрезвычайно нуждался.

Он почувствовал побуждение коротко обрисовать причины его непреодолимого стремления «ясно понять точное значение жизни на земле всех форм дышащих существ; и в особенности цель человеческой жизни в свете этого истолкования».

«Подавляющая часть людей, - пишет он, - никогда… в период своей ответственной жизни... не остаются открытыми опыту, а удовлетворяются основанными на иллюзорных концепциях фантазиями других людей, и, одновременно, ограничиваются общением с подобными себе людьми»; они автоматизируют себя для того, чтобы выглядеть интересно в авторитетных дискуссиях на всевозможные, казалось бы, научные, но, по большей части, абстрактные темы.

Хотя он сам, так же как и все остальные, был продуктом ненормальной окружающей среды, тем не менее, благодаря своему отцу и первому учителю в нем сформировались данные, позволившие развить «определенные исходные и неотъемлемые черты», и среди них одну специфическую: «стремление понять самую суть любого неординарного объекта, который привлекает его внимание», которая исподволь сформировала «нечто», породившее в нем это неугомонное стремление. Он всегда пытался встретить того, кто может или объяснить, или помочь ему прояснить не дававшие покоя вопросы.

В итоге, в 1892 году он пришел к заключению, что найти ответы среди его современников невозможно, поэтому он решил удалиться на определенное время в совершенную изоляцию и постараться постичь это собственными активными изысканиями, либо придумать какие-либо новые способы исследований.

В своей внутренней жизни он стал рабом этой цели, которая была постепенно сформирована в нем волею судьбы. Побуждаемый ею, а позже и собственной сознательностью, он продолжил исследования.

Это самопобуждение вызывалось в нем ощущением во всем бытии чувств «самоудовлетворения» и «гордости» каждый раз, когда он выверял все больше и больше новых фактов о жизни людей: ни в обычной жизни ни во всей прочитанной литературе, древней и современной, никогда он не находил на них даже намека.

Несмотря на то, что сам он был наделен необычными силами понимания, мог выудить из людей самые глубокие внутренние сокровенные цели, и обладал возможностью исследовать все виды религий, мистические, философские и оккультные общества, недоступные обычным людям, он не преуспел в получении ответов на свои вопросы. Тем не менее, он никогда не терял надежды когда-нибудь и где-нибудь встретить людей, которые смогут показать ему путь хотя бы к ключу от заветной двери. Все это время он поддерживал себя, занимаясь различными ремеслами и профессиями, часто меняя их в стремлении реализовать внутреннюю цель.

В Центральной Азии он познакомился с уличным парикмахером, через которого у него появилась возможность посетить Магометанский монастырь. В разговоре с некоторыми из братьев о «природе и качестве человеческой веры, и результате ее воздействия на людей» он убедился, что должен придерживаться своего решения и извлечь пользу из возможности пребывания в монастыре.

Тем же самым вечером он привел себя в нужное состояние и начал спокойно размышлять над ситуацией и будущим образом действий; в течение трех дней он убедился в том, что ответы можно найти в «человеческих подсознательных процессах». Из этого вытекало, что он должен улучшить свое знание человеческой психологии во всех отношениях. Он покинул монастырь и снова отправился в путешествие. В это время у него в мозгу сформировался план. Он начал собирать всю, какую мог, рукописную и устную информацию среди определенных жителей Азии о «ветви науки, высокоразвитой в древности, которую называли Мекхенес – «снятие ответственности» из которой современная цивилизация знает только незначительную часть, называемую «гипнотизм».

После он обосновался в дервишском монастыре в Центральной Азии и два года изучал теорию. Затем, с целью практического изучения, он объявил себя врачевателем всех видов пороков; чем и заниматься на протяжении пяти лет «в соответствии с существенской клятвой, налагаемой моей задачей, которая заключалась в том, чтобы оказывать сознательную помощь страдающим, никогда не использовать свое знание и практические навыки в этой области науки, за исключением использования их для изысканий, и никогда для профессиональных или эгоистических целей»; и он не только достиг беспрецедентных практических результатов, не имеющих себе равных в наши дни, но и выяснил для себя практически все необходимое.

Среди других вещей он обнаружил, что полное разъяснение человеческой психики нужно искать не только в подсознании, но и в проявлениях бодрствующего состояния.

После длительных путешествий по Азии и встреч с замечательными людьми (которые он описал во Второй Серии), после бесчисленных экспериментов и работы с различными сообществами, он решил что, поскольку в этих обществах обычно присутствуют только три или четыре типа людей, а для наблюдения проявлений человеческой психики в бодрствующем состоянии для него необходимо иметь представителей всех двадцати восьми типов, существующих на земле, как было установлено в древние времена, он должен основать свою собственную организацию на совершенно новых принципах. По этой причине, после большой и напряженной работы в Москве, Тифлисе и Константинополе, появился Институт Гармонического Развития Человека в Шато де Приорэ в Фонтенбло. Он цитирует оригинальную программу Института; а затем продолжает описанием подготовки четырех сценариев, один из которых, основанный на работе трех центров, называется Три Брата. Потом он рассказывает о решении написать Рассказы Вельзевула и о намерении его публикации. Вторая Серия вначале предназначалась только для чтения в группах, а Третья Серия для чтения только теми учениками, кто работал над собой, достиг определенной степени понимания и добился строго определенного состояния Бытия.

Он говорит, очень серьезно, что Рассказы Вельзевула своему внуку необходимо прочитать от начала до конца; иначе люди, которые по привычке пробегутся по книге, перескакивая и выхватывая по кусочку оттуда и отсюда, могут получить настоящий психологический ущерб – как «бриллиантовые» интеллектуалы, которые проглатывают длинную книгу за час и даже повторяют выдержки из нее, пишут о ней «информативные» статьи, но которые, в соответствии со своим пониманием, остаются «неграмотными».

Существует две различные категории работавших с ним людей - те, кто начинал работать с ним и затем, оставив его, «начал свое собственное»; и те, кто остался с ним, даже когда вынужден жить в другой стране. Из этих близких к нему людей он решил выбрать несколько человек, которые будут лидерами групп и кому будут даны вторая и третья серия.

Среди прочего они должны удовлетворять по наличию определенных пяти параметров:

1.Если он (Гюрджиев) установит после длительных всесторонних наблюдений что в их индивидуальности, с подготовительного возраста, имеются определенные ясные отправные точки для более или менее удовлетворительной жизни в ответственном возрасте.

2.Если в их существе не полностью атрофировалась большей частью наследственная склонность к развитию в их индивидуальности факторов, которые приводят к появлению природных импульсов органического стыда, религиозности, патриархальности, осознания смертности и т.д.

3.Если существует наследственная предрасположенность, которая может привести к сознательному искоренению ранее укорененных в их индивидуальности слабостей; слабостей вызванных, например, ненормальным окружением.

4.Если они проявляют признаки удовлетворительной организации условий обычной жизни и приобрели способности достижения, в соответствии с определенными принципами, некоторых определенных перспектив на будущее.

5. Если в них присутствует определенная степень осведомленности о собственной «никчемности», и возможности достижения необходимого качества настоящего желания трансформировать себя из этой «никчемности» в определенное «нечто», кем они должны быть, даже согласно их собственному спокойно-обдуманному пониманию.

Он пишет о своем автоматическом влиянии на людей, и сознательно поставленной задаче всегда, без исключений, проявлять себя великодушно ко всем для их собственной пользы, и в то же самое время, неустанно бороться против слабостей, присущих его собственной натуре. Но, проявляя себя с внутренней благожелательностью, он пытался любыми методами декристаллизовать уже сформированное в людях тщеславие и самомнение; и это создавало ему врагов. Люди забывают о том, что он для них делает, и помнят только о своем раненом тщеславии. Он говорит: фундаментальная причина практически всех недоразумений, возникающих во внутреннем мире человека, так же как и в процессе общественной жизни, в основном находиться в психическом факторе, который формируется в человеческом бытии во время подготовительного возраста исключительно из-за неправильного образования, и каждая стимуляция которого в период ответственного существования порождает импульсы Тщеславия и Самодовольства. «Я категорически утверждаю, - добавляет он, - что счастье и самосознание, которые должны присутствовать в настоящем человеке, также как мирное сосуществование людей (за исключением других определенных причин, существующих в нашей жизни, хотя они и не являются нашими собственными ошибками) зависят во многом исключительно от отсутствия в нас чувства Тщеславия!»

Он искренне хочет, чтобы каждый, кто пытается оправдать перед Великой Природой свою судьбу как человек, а не только как животное, мог увидеть в его писаниях и в сформированных им группах способ искоренения из его общего присутствия чего-то нежелательного, позволяющего вырасти всему многообразию чувств тщеславия и самолюбия.

Его целью, наряду с остальным, было помочь читателям «более ясно понять настоящее значение присутствия в человеческом внутреннем мире факторов, способствующих сознательной, или даже автоматической, культивации идеализируемых и проповедуемых всеми религиозными доктринами положительных импульсов, которые существовали и до сих пор существуют на Земле, а так же настоящей, веками формировавшейся в человеческой жизни морали».

Со времени начала написания книги до момента ее окончания он ввел в практику (настойчиво, и с постоянной «самоиронией») один религиозный философский принцип, издавна известный людям. В соответствии с этим принципом наши предки, и даже некоторые современные люди, благодаря своей порядочной жизни, достигали определенного уровня самосознания и посвящали треть каждого года своей жизни цели самосовершенствования, или, как они говорили, «спасению души».

Этот религиозный философский принцип можно сформулировать так: «Быть-терпимым-к-каждому-существу-и-не-стремиться-к-возможности-с-помощью-силы-изменять-результаты-плохих-поступков-своего-ближнего».

В то же время, насколько позволяла его истощенная энергия, он помнил свою задачу проявления внутренней доброжелательности к окружающим, и под маской раздражительности «Ссориться-беспощадно-со-всеми-проявлениями-вызванными-в-людях-негативными-факторами-присутствующего-в-их-бытии-тщеславия».

Он обращается к нам - несчастным существам, которые из-за недостатка силы воли и объективных причин, из-за нашего ненормального существования, практически превратились в примитивных и автоматически растущих животных; тогда как мы должны быть по-настоящему богоподобными существами, способными понять и войти в положение другого.

Он сделал открытие, изумляющее тем, что оно практически полностью противоречит обычным идеям – он открыл, что «сила и степень внутренней доброжелательности людей вызывает в остальных соответствующую степень злобы».

Он пишет о событиях, которые привели к основанию Института в Фонтенбло, и описывает три категории учеников:

1. Те, кто честно хотят работать над всесторонним развитием себя согласно Методу, а также изучать теорию;

2. Те, кто хочет изучать теорию системы и излечиться от того или иного недуга с помощью методов Института и

3. Те, кто приходит, чтобы посещать лекции и изучать специализированные предметы.

Он намеревается разделить учеников первой категории на три группы: Экзотерическую, Мезотерическую и Эзотерическую. Все будут начинать в Экзотерической группе и, в соответствии со своими персональными заслугами и степенью понимания, смогут перейти в Мезотерическую группу. Далее, согласно работе и совершенным усилиям, а также достигнутому уровню бытия и понимания, ученики смогут попасть в Эзотерическую группу, – которая действительно находиться на высоком уровне.

После определения в общих чертах работы Института он рассказывает, что отдельное внимание будет уделяться тем личностям, которые будут проявлять определенные патологические симптомы, такие как слабоволие, апатия, леность, необоснованные страхи, постоянная усталость, нестабильный обмен веществ, пристрастие к алкоголю или наркотикам и т.д.

Он упоминает свой несчастный случай в июле 1924 года, чьи результаты заставили его пересмотреть всю свою предыдущую деятельность, ликвидировать одну фазу работы Института и начать ее в новом направлении. Позже, когда он пришел в себя достаточно, чтобы отправиться в Париж, он с двумя или тремя спутниками «поковылял» на просмотр фильма под названием Два брата. Возмущенный бесчувственностью модной бессмысленной картины, принимаемой только в силу стадного инстинкта и общих гипнотических процессов, он отправился в Кафе де ля Пэ и начал работать над сценарием, базирующемся на функционировании трех центров, он хотел назвать его Три брата. Через некоторое проведенное над ним время, в результате проделанной работы, из воспоминаний об услышанных в детстве легендах о первом человеческом существе на Земле выросла идея написать книгу с Вельзевулом, свидетелем этого давнего события, в качестве главного героя.

Касательно третьей серии писаний, он говорил, что знакомство с ней будет дозволено только тем, кто уже всесторонне ознакомился с первой и второй сериями, и кто уже начал проявлять себя и реагировать на проявления других в соответствии с его учением. Он настойчиво просит тех, кто может заинтересоваться его идеями, никогда не читать его книг в каком либо другом порядке, за исключением указанного; никогда не читать его более поздних работ до тех пор, пока хорошо не ознакомятся с более ранними. Если книги прочитать в неправильном порядке, в человеке даже могут возникнуть нежелательные феномены, которые «могут навсегда парализовать возможность нормального самосовершенствования».

Он упоминает проделанный опыт, такой, что в процессе мышления многих людей, которых он повстречал в связи со своими идеями, но кто упорно продолжает прозябать на Земле, с которыми он провел много времени без пользы для них и себя – в основном из-за их преступной лени – могут появиться определенные толчки такой интенсивности, которые могут позволить сформироваться в них (даже автоматически) некоторой форме МЫШЛЕНИЯ и ЧУВСТВОВАНИЯ, присущей человеку.

Он завершает призывом к тем, кто работал с ним и кто обладает в своей индивидуальности чувством «переоценки-себя», давшим им нечто, чем ординарный человек не владеет, а также обладают необходимыми данными, благодаря его детальным разъяснениям, для вступления на путь, ведущий к Реальному Бытию. Он просит их посвятить себя на определенный период – путем объяснения его идей – помощи сыновьям нашего Общего Отца, которые, как и они, сбились с пути, и которые, так же как и они, испытывают настойчивую жажду объективной истины.

Тем, кто был им задет, он говорит: Поверьте мне, на протяжении всего времени наших с вами взаимоотношений, мой внутренний мир никогда не давал приюта ни эгоистическим, ни альтруистическим импульсам; в нем всегда и во всем существует только простое желание приготовить со всей безупречностью для будущих поколений науку объективной истины о реальности.



7. Последнее посещение Института Гармонического развития Человека


Дали знать о себе Гартманны. Они уехали из Приорэ и жили теперь в Курбева, пригороде Парижа. Они предложили нам приехать во Францию, где моя жена могла бы изучать музыку с м-ром де Гартманном; мы приехали в июле и поселились в небольшой гостинице на Сен Клод. Мы много раз обедали с Гартманнами и вместе отправлялись в длительные прогулки по окрестностям, разговаривая о множестве вещей; но разговоры всегда возвращались к Гюрджиеву. Гартманн достиг того же уровня, что и Орейдж, и Гюрджиев сделал условия для него чрезвычайно трудными. Гюрджиев видел, что для Гартманна пришло время измениться и встать на свои собственные ноги; но сам Гартманн, после стольких лет и переживаний, столько получив от Гюрджиева, находил разрыв практически невозможным. Гюрджиев применил такое давление, что Гартманн вынужден был выбирать; это был чрезвычайно болезненный процесс, очень долго он не только не мог об этом спокойно говорить, но даже не мог называть Гюрджиева по имени.

«Видите ли, - говорил он, - кроме учения, он спас мне жизнь, когда я подхватил тиф на Кавказе».

«Кто?» - спросил я.

Он ответил: «Тот, кого мы все знаем». «Вы видите, как трудно пройти через разрыв, - продолжил он. - Теперь я должен сконцентрироваться на своей собственной музыке; и, среди прочего, я начал работать над оперой». Позже летом мы отправились на север Франции, чтобы поработать вместе с несколькими монахами над гармонизацией Григорианских песнопений.

После нашего прибытия на Сен Клод, как только появилась возможность, я отправился в Кафе де ля Пэ, чтобы увидеть Гюрджиева. Он сидел снаружи. Он больше не писал, а только рассматривал людей, пока пил кофе. После непродолжительной беседы я спросил, можно ли приехать в Приорэ. Он сказал: «Приезжайте завтра», - и я соответственно появился там на следующий же день. Как всегда, первым делом по приезду, я отправился на прогулку по окрестностям. Сады были заброшены, оранжерея разрушена, Стади Хаус пустовал - некоторые из восхитительных ковров повредили крысы и мыши. Куча камней, которую мы сделали несколько лет назад, все еще лежала вдоль дорожки через лес. Здесь все еще оставались Стьернвали и де Зальцманны, а также родственники Гюрджиева, три молодых американца и один или два немца. Мисс Гордон была единственной англичанкой. Мать и жена Гюрджиева умерли, их похоронили на церковном дворе Авона. Приорэ производило впечатление увядания, точнее, что этап его длительных и разнообразных опытов подошел к концу; тем не менее, в пустом на три четверти Шато, сделали приготовления для работы на следующий год. Несмотря на упадок и нехватку денег, планировали приехать несколько американцев. Зальцманн разрисовывал двери в Коридоре Монахов и на каждой притолоке писал «in memento mori». «Для чего это?» - спросил я. Он ответил: «Георгиваныч планирует очень большую работу на следующий год; они напоминают людям об их смертности, напоминают о реальности смерти; вы знаете, в Вельзевуле он говорит, что только постоянное осознавание и осмысление того, что однажды люди должны умереть, может разрушить и стереть то, что препятствует их внутреннему развитию».

Я отправился наверх, в Коровью Аллею, где обычно останавливался, и чтобы поговорить с кем-нибудь начал стучаться во все двери, но комнаты, когда-то полные людей, были пусты. Наконец на мой стук ответили на русском: «Можна», - и я вошел; это был Рахмильевич – необычный персонаж даже для Приорэ. Еврей по национальности, он рассказывал, что в России был одним из самых умелых юристов. Он встретил Гюрджиева в Москве и предоставил ему свою квартиру, а после революции последовал за ним во Францию. Он забросил свою юридическую практику, вне Приорэ зарабатывая на жизнь торговлей разной мелочью, переходя от двери к двери, или работая в дорожной бригаде – так некоторые индусы бросают свою профессию или дело, уходят с нищенской чашей и присоединяются к какому-нибудь храму. После непродолжительного разговора на ломаном французском – он не разговаривал по-английски – я спросил: «Скажите, что вы получили от всех этих идей за те годы, которые вы провели с Георгиванычем?» Он ответил: «До встречи с ним я никогда не знал даже того, какого я хочу супа, а теперь я действительно знаю, какого «супа» я желаю; но относительно Гептапарапаршинока и Триамазикамно, я не знаю ничего».

Я предложил Гюрджиеву поработать в заброшенном саду, он купил кое-какой садовый инвентарь и семена в «скобяной лавочке» в Фонтенбло и назначил меня старшим над пятью молодыми людьми. Пока я находился рядом, они напряженно работали, но когда я по необходимости отправлялся в Париж, они прекращали работу – просто рассаживались, кто где, и начинали дискутировать о «высоких идеях».

Гюрджиев предложил мне привезти семью и остаться на лето, и ничто не доставило бы мне большего удовольствия, но обучение жены у де Гартманна было столь полезным, что мы пошли на компромисс, и я проводил половину времени в Фонтенбло, а половину времени в Сен Клод.

Гюрджиев находился в затруднении. Он описывал их, а также их причину в Третьей серии. Пока он прилагал усилия для начала масштабной работы в следующем году, его все время осаждали трудности – чтобы спасти Приорэ требовались средства, кредиторы требовали денег.

Он брал меня и еще одну русскую женщину в поездки на машине, чаще всего в Париж. В то время он одевался в обычный коричневый шерстяной костюм и матерчатую шапку. Когда мы останавливались в кафе, вместо шуток и разговоров он просто сидел в тишине, или отвечал одно или два слова. Мы, эта женщина и я, могли чувствовать его состояние внутреннего страдания. Как и у нас, у него были «хорошие» и «плохие» дни, периоды удачи и неудачи; как любой человек он нес свою часть ноши мирового страдания; чем более масштабный человек, - тем больше ноша, чем человек сильнее, тем сильнее страдания.

В Приорэ из Парижа нередко приезжали несколько русских; он часто бушевал и кричал на них. Они спросили меня, почему он так делает, и я ответил: «Почему вы не спросите его самого?» Но даже когда он кричал на приезжих, я чувствовал, что внутри он оставался абсолютно спокойным. Он пытался заставить их увидеть что-то; и я, в каком бы настроении ни находился, всегда становился более вдохновленным, более осознанным, более живым.

Он спросил меня, задело ли англичан то, что он написал о них в Вельзевуле, и я ответил: «Он либо соглашаются, либо просто игнорируют это. Англичане более терпимы к критике и новым идеям, чем европейцы. Орейдж говорил, что англичане самые лучшие и наиболее интеллигентные люди на планете. Я согласен с ним, но это тяжелый упрек остальному человечеству».

«У англичан есть внутреннее чванство, - сказал Гюрджиев. - Мне жаль англичан. У них лучшее в мире масло и мясо, но они экспортируют их и живут на маргарине и замороженной австралийской баранине. Англичане – овцы, русские – коровы, американцы – ослы».

Он сказал мне, что нуждается в деньгах, и что из Парижа приезжает человек, который может дать еще одну закладную за Приорэ. Финансист приехал на обед, во время него в основном и происходили переговоры. После обеда Гюрджиев взял его, меня и Стьернваля на возвышенность за оранжереей; расстелив персидские ковры и принеся подушки, мы сидели под теплым ярким солнцем, попивая кофе, пока Гюрджиев говорил о ценности и возможностях Приорэ. После мы прогулялись по округе, и чем больше мы гуляли, тем бледнее становилось лицо финансиста; наконец он покинул нас, обещая написать после того, как он проконсультируется со своими партнерами. Но когда я провожал его до ворот, он бормотал: «Невозможно, не может быть!» В результате Институт Гармонического Развития Человека в Фонтенбло-Авоне был продан следующей весной, а все его имущество распродано с аукциона; большой чемодан, полный великолепной музыки Гюрджиева в рукописях, которую написал и отредактировал де Гартманн, одна из женщин спасла в последнюю минуту.

Несмотря на то, что я получил весьма мало прямого обучения у Гюрджиева этим летом, как обычно, я научился очень многому; находиться рядом с ним - всегда очень жизненный опыт, человек учится без того, чтобы его учили – просто находясь рядом с ним, вспоминая себя и наблюдая за собой. На меня вновь сильно воздействовало то, что если вы начинаете определенную линию действия, вы должны упорно продолжать, добиваться, и извлекать все, что сможете из нее даже тогда, когда она кажется бесполезной. Но если события слишком сильны, или если исчерпано ее использование в качестве возможности для приложения усилий, нужно немедленно от нее освободиться. Это усилие, сознательный труд; он может помочь росту сущности и росту сознательности, волы и индивидуальности.

Несмотря на то, что обстоятельства складывались против Гюрджиева, и его внешняя жизнь, казалось, движется по нисходящей октаве, его внутренняя жизнь двигалась по восходящей; поскольку он использовал любые обстоятельства и события для роста своего бытия и, соответственно, понимания.

Однажды осматривая дом, я совал нос во все углы, и, проходя через кабинет, открыл комод и нашел несколько листов бумаги с переведенными в 1889 году забытыми высказываниями Иисуса.

«Тот, кто увидит меня и достигнет моего царства, должен добиваться меня через боль и [сознательное] страдание».

«Помни о Сознательной Вере и Сознательной Надежде, через которые рождается Сознательная Любовь к Господу и ближнему, что дает жизнь вечную».

Когда Иисуса спросили, когда придет его царствие, он ответил: «Когда двое будут как один, внутреннее как внешнее, и мужчина с женщиной больше ни мужчина, ни женщина».

«Сохраняйте то, что уже имеете – и прибудет вам».

«Я пришел, чтобы прекратить жертвоприношения и если вы не прекратите приносить жертвы, гнев не перестанет настигать вас».

«Если вы не сделаете низшего высшим, а высшее низшим, правое левым а левое правым, первое последним и последнее первым, не войдете вы в Царствие Небесное».

Перед отъездом в конце лета я отправился на прогулку по округе, сохраняя все в памяти – сады, лес, где я нашел то, что для меня стало источником живой воды, Стади Хаус, сараи, Шато. Я чувствовал, что это мой последний визит в Институт Гармонического Развития Человека, мое последнее впечатление от Гюрджиевского Приорэ, и я сделал одно очень полезное наблюдение самого себя. Гюрджиев сказал однажды: «Вы отождествляетесь с местом, Орейдж отождествляется с людьми». Прежде, подобный случай вызвал бы страдания от мыслей о «последнем разе»; эмоции захлестывали бы меня, как это уже было в Харпендене двадцать лет назад, когда я покидал родину, чтобы отправиться на Тасманию и говорил «прощай» моему старому дому. Теперь я обнаружил, что прогуливаюсь вокруг почти полностью беспристрастный, даже когда думал о том, что через несколько месяцев это место, где я получил столько жизненного опыта и встретил столь многих людей, с которыми был связан более сильно, чем со своей семьей, исчезнет, так же как и все связанное с ним.

Бесполезно быть привязанным, отождествленным с домами, землей и вещами, принадлежащими планетарному телу, которые, несмотря на то, что необходимы, недолговечны.

Институт как организация подошел к концу, но результаты работы, которую проделали ученики над собой, остались. То же самое касается всего, что мы делаем, наших прошлых поступков. Прошлое мертво, однако мы должны платить за каждое несознательное злодеяние; мы также можем аккумулировать заслуги, приобретенные с помощью сознательных действий.

Каждое событие того лета, проведенного с Гюрджиевым и Гартманнами, отпечаталось моей памяти, хотя некоторые его результаты проявились только спустя годы.

Все это происходило незадолго до того, как из четырех человек, которые всегда были с Гюрджиевым во время моего пребывания в Приорэ – Стьернвалья, Орейджа, Зальцманна и Гартманна, остался только де Гартманн; но он никогда больше не виделся с Гюрджиевым. Зальцманн умер, Стьернваль также умер примерно в это время. Умерли мать и брат Гюрджиева. Не было больше Приорэ, группа в Америке была разрознена, моя маленькая группа в Лондоне осталась единственной маленькой искоркой. Работа Гюрджиева, казалось, подошла к концу. Тем не менее, он продолжал, но уже не в Приорэ, а в Кафе де ля Пэ и в его квартире в Париже – символически, на планете Марс. «Высший смысл знака Марса – чье происхождение тянется гораздо дальше алхимии как таковой, - это граница Мира Горнего, борьба между позитивными и негативными силами».



8. Беседы с Гюрджиевым


Однажды в квартире Гюрджиева, в ожидании обеда, я обратил внимание на несколько женщин, очевидно, американок, которых никогда раньше не видел. Через некоторое время мы расселись за столом и стали ждать прихода Гюрджиева; я был единственным мужчиной. Мы не разговаривали, начало нарастать напряжение, всем было не по себе. Наконец вошел Гюрджиев и, заметив напряженную обстановку, огляделся и сказал: «Что! Никто не разговаривает? Это что – мавзолей? Вы как будто сидите в специальном месте, но ничего не выходит!» Все лопнули от смеха, и неловкость исчезла.

Путешествие через этот мир


Женщины относились к той категории, которая в то время вызывала во мне чувство враждебности – интеллектуальный и деловой тип. Все они были не замужем и работали с Гюрджиевым в небольшой группе. Я пришел к заключению, что он проводит с ними особую и интересную работу, однажды я спросил у него, могу ли я работать с их группой. Ответ был: «Нет».

«Почему?» - спросил я.

«Ни вы, ни любой другой мужчина. Они особенные».

В Париже в то время не было другой регулярной группы, с ними он работал семь лет и совершил при этом одно из своих чудес. Он так изменил их внутреннюю жизнь, что из почти высокомерных интеллектуалов и успешных деловых леди, какими некоторые из них мне представлялись, они превратились в очень душевных и понимающих людей. В группу входили Кетрин Халм, Маргарет Андерсон и Солита Солано.

Я захотел прочитать главу под названием «Профессор Скридлов» из Второй серии, которую Гюрджиев только что закончил и от которой я ухватил отрывок. Однажды, когда я пришел к нему на квартиру, он оставил меня в кладовке одного и принес кучу детективов, положил их на стол и сказал: «Вы, возможно, хотели что-нибудь почитать?» Я посмотрел на него и сказал: «Да, но не детективные истории. Я пришел, чтобы узнать, не могли бы вы позволить мне почитать «Профессора Скридлова» из Второй серии». Он ничего не сказал и вышел.

После обеда я снова спросил его, могу ли я прочитать его, и он снова ничего не ответил и ушел в свою комнату. Я подождал, а затем попросил Солиту Солано, бывшую в то время его секретарем: «Не могли бы вы пойти и спросить м-ра Гюрджиева, можно ли мне прочитать «Скридлова?» Она ушла в его комнату, и, вернувшись, сообщила: «Он говорит, что вы пьяны». «Может быть, я и выпил достаточно арманьяка, но я не пьян, - ответил я. – У меня особенная необходимость прочитать «Скридлова», пожалуйста, спросите его еще раз, могу ли я прочитать его; я уезжаю в Лондон через день или два, и может быть вернусь только через несколько недель». Она снова ушла и спустя несколько минут вернулась с текстом.

История произвела на меня, возбужденного разговором за обедом и согретого арманьяком, глубокое впечатление, особенно когда Отец Джованни рассказывал Гюрджиеву и Скридлову о двух очень старых людях, Брате Али и Брате Сизе, которые приходили к ним время от времени и проповедовали братьям в монастыре. Он поведал им, что когда говорит брат Сиз, кажется, будто слушаешь пение райских птиц. Когда же говорит брат Али, его слова оказывают совсем иное воздействие. Он говорит плохо, за его словами трудно следить - без сомнения, из-за его солидного возраста. Но, несмотря на то, что проповедь брата Сиза вначале производит столь сильное впечатление, это впечатление постепенно стирается, пока не остается совсем ничего. Что касается брата Али, то его слова сначала практически совсем не производят впечатления; но со временем сущность его бесед проникает в самые глубины сердца, где остается навечно.

Успенский и Гюрджиев.

Существует определенная подвижная музыка, сочиненная Гюрджиевым для чтения «Скридлова».

На следующий день за обедом я припомнил некоторые вопросы, которые хотел задать Гюрджиеву, и постарался так и сделать, но он все время отделывался от меня. Наконец я спросил: «Вы думаете, я изменился за последние несколько лет?», - естественно, в надежде на ответ, что я изменился к лучшему.

Он сказал только: «Изменился ваш возраст».

«И это все?»

«Вы по-прежнему эгоист».

«Я не уверен больше в себе».

Он начал говорить о чем-то, кивая на меня, но я не мог за ним уследить. Затем он сказал: «Он счастливый человек, потому что не понимает, что я говорю, поэтому он и не страдает». При этом я вспыхнул от сильного волнения: «Я знаю, что я - ничто, и я ничего не понимаю». Удрученный я сел обратно с осознанием собственной пустоты. Он начал говорить с мисс Гордон, затем посмотрел на меня, улыбнулся и сказал: «Вы знаете, иногда необходимо наклеивать павлиньи перья в определенное место, - (показывая на свой зад), - и, - (вставая), - ходить не так, - пройдясь в извиняющейся манере, - а так», - и важно прошелся, сильно виляя задом. Все, в том числе и я, рассмеялись.

Он сел и начал говорить со мной. И снова я не мог следовать за разговором, тогда он сказал остальным: «Я говорю ему кое-что, но он не понимает. На следующей неделе он начнет думать. В следующем месяце или на следующий год, через два, пять лет он начнет что-то понимать». Все, что я смог ухватить – что когда кто-то осознает свою никчемность, он не должен впадать в уныние, а должен по-настоящему испытывать угрызения совести. Сожаление и самоистязание растрачивают энергию, угрызения совести помогают, каким-то мистическим образом, исправлять прошлое. Человек также обязан учиться использовать собственное тщеславие и настоящую гордость. Он повторил мне то, что ранее говорил об ангелах и дьяволах, у которых много тщеславия и добавил: «Но если у вас есть настоящая хитрость, «способность делать», вы можете сделать их своими рабами. Ангел не может делать некоторых вещей, даббл может делать все. У человека должна быть настоящая хитрость, не в нынешнем, а в старинном английском смысле этого слова».

В другой раз, за ужином, во время произнесения тостов за идиотов, он снова спросил меня: «Вы теперь идиот какого типа?» «Я не знаю, - ответил я, - вы должны сказать мне». «Вы должны знать, - с большой силой сказал он. - Человек должен знать самого себя». «Тогда, я думаю, что я безнадежный идиот, но у которого есть немного надежды». «Да, вы действительно безнадежный идиот». Так что был произнесен тост: «За здоровье всех безнадежных идиотов, объективных и субъективных. Необходимо добавить, что только тот, кто работает над собой в жизни, может умереть достойно; он не исчезнет, как собака». За этот тост мы выпили арманьяка.

Он спросил меня: «Каким вы хотите быть, объективным или субъективным?»

«Субъективным, разумеется, - сказал я. - Я не хочу исчезнуть как собака».

«Каждый человек думает, что он Господь Бог, но субъективный безнадежный идиот иногда знает, что это не так, - добавил он. - Объективный безнадежный идиот - это дерьмо. Никогда никем не может быть, никогда не может ничего сделать. У субъективного безнадежного идиота есть возможность не быть дерьмом. Он пришел в такое место, где он знает, что у него нет надежды. Он осознает свою никчемность, что он - ничтожество».

Затем он протянул мне красный перец и сказал: «Ешьте и помните». Я положил его себе в рот, и, наподобие курда из Рассказов Вельзевула, не переставал жевать, хотя все мое тело горело. Он сказал: «Это может быть напоминающим фактором».

Ситуация напомнила мне Приорэ, где один маленький мальчик все время не слушался и плохо себя вел. Гюрджиев наблюдал за ним. Потом он подошел к мальчику, обхватил его и сказал: «Ты должен учиться слушаться своих родителей, - развернул его, сильно шлепнул и добавил, - это будет напоминающим фактором». Маленький мальчик плача убежал, держась за свой зад, все время выкрикивая: «Напоминающий фактор, напоминающий фактор!»

После поедания красного перца, пока я переводил дыхание, Гюрджиев сказал кому-то: «Все говорят о «надежде», «вере» и «любви». Забудьте о вашей любви, вере и надежде в том виде, как вы понимаете их. У вас должно быть новое понимание. Я написал все об этом в Вельзевуле».

Я спросил: «А как же те люди, которые никогда не встречали, или никогда не встретят вас? Как они смогут понять Рассказы Вельзевула?» Он ответил: «Возможно, они поймут его лучше, чем многие из тех, кто меня окружает. Вы, кстати, очень часто видитесь со мной и стали со мной отождествляться. Я не хочу, чтобы люди со мной отождествлялись, я хочу, чтобы они идентифицировались с моими идеями. Многие простые люди, кто никогда не встречал меня, поймут мою книгу. Возможно, придет время, когда Рассказы Вельзевула будут читать в церквях».

Среди своих записей я нашел вот что:


Те, кто идут по пути Господа, отличаются пятью качествами:

Они свободны от беспокойства из-за повседневных нужд.

Все, что они делают, они делают во славу Господа.

Они непрестанно борются со своими слабостями и негативными эмоциями.

Они стараются помнить себя всегда и везде.

Они помнят, что смертны, и могут умереть в любой момент.



9. Беседы продолжаются


Джейн Хип, посещавшая группу Орейджа в Нью-Йорке, обладала наиболее побуждающим и проницательным умом из всех американских женщин, которых я когда-либо встречал; и как у всех людей с сильными позитивными вибрациями, ее негативные эмоции были столь же сильны. Когда она чего-то хотела, она могла быть абсолютно беспощадной и невнимательной к близким друзьям или старым врагам. У нее была сильная мужская сторона; она говорила мне: «Я не совсем женщина». В ненормальной жизни на нашей планете очень многие либо очень мужественны, либо слишком женственны, либо не то и не другое; многих привлекают люди их собственного пола и очень специфические типы противоположного: мужественный тип женщин и женственные мужчины - результат ошибочного распределения половых клеток. Гюрджиев никогда не отвергал ни один из этих типов, фактически он превратил многих из них в полезных человеческих существ.

Джейн попросила меня поговорить с Успенским о возможности для нее приходить в одну из его групп. Я так и поступил, но он отказал на том основании, что «работа» не для них, что она невозможна с кем-то из подобных людей. «Невозможна для него, - подумал я, - но возможна для Гюрджиева».

Гюрджиеву она нравилась. И она могла обеспечить ему хорошее финансирование. Это была женщина настоящего бытия и настоящего понимания. Я ее близко знал в период с 1924 по 1939 годы в Нью-Йорке, Фонтенбло и Лондоне, а также в квартире Гюрджиева. Однажды я пригласил ее на обед с Т. С. Элиотом. Несмотря на то, что она опубликовала его первые стихи в Литтл Ревю, они никогда не встречались, и я пригласил их обоих в испанский ресторан. Мы пришли туда в 12.30, а ушли в 3.30. Хотел бы я сделать записи той беседы. Было ли это вино или разговор этих двоих, но я был опьянен и находился на седьмом небе литературных бесед, которые, кроме того, что были блестящими и возбуждающими, обладали внутренним подтекстом. Они оба знали практически все о современных событиях и современном искусстве, а также тех, кто делал его, и чтобы составить совершенную триаду не хватало только Орейджа.

Однажды Джейн сказала Гюрджиеву: «Знаете, м-р Гюрджиев, в Англии я иногда забываюсь, я не встаю, когда играют национальный гимн, – я забываю что есть король». Он ответил: «Вы должны всегда помнить, что король существует, и всегда вставать. Это традиция, наподобие той, когда люди должны снимать в церкви шляпы. Внешне уважайте официальные структуры, и делайте так, как делают другие. У человека есть два мира, внутренний и внешний. Внутренний мир ваш собственный, и это место свободы. Во внутреннем мире вы можете сказать, что король – merde[1], но во внешнем – нет».

Кто-то спросил: «Разве это не лицемерие?» «Что такое лицемерие? – спросил он. - У древних греков это слово обозначало актера, того, кто играет роль. В жизни человек должен играть роль, но помнить о том, что он ее играет. Только после этого вы можете быть искренними о вашем внутреннем мире по отношению к главной цели. Быть искренним со всеми – это патология».

Джейн, или кто-то еще, поднял вопрос о журналистике, газетных статьях и людях, которые их пишут. Он сказал: «Эти люди – ничто, их нет, они использую слова только для того, чтобы скрыть собственную никчемность. Нормальный человек не может сделать что-то из ничего, а психопат может. Эти писатели психопатичны, в своем воображении они видят что-то там, где ничего нет. У европейских языков нет корней. У греческого языка есть корни, даже у русского, некоторые слова которого произошли от греческих. В них больше значения, чем в европейских языках, которые основаны на грязном латинском – у таких языков нет значимости; статьи, написанные при помощи подобных слов, не обладают содержанием. Это одна из причин, почему жизнь в наши дни столь пуста».

Джейн сказала: «Они только смущают людские умы». Гюрджиев ответил: «Ум не важен. Он может быть полезным, как полицейский. Чувства и ощущения гораздо ближе к природе. Человек должен чувствовать, чувствовать с восприятием. С этого начинается само-воспоминание, осознание самого себя».

Он сказал Джейн, что она теперь священник, настоящий священник, и что у нее начал расти хвост. «Придя домой, я садилась очень осторожно», - говорила она мне.

В другой раз, когда начали произносить тосты за идиотов и Джейн спросили, какой из них ее, она ответила: «Я больше не идиот. Я проработала его». Гюрджиев ответил: «Что! Не идиот? Все идиоты. Я - идиот, даже Бог – идиот».

Одна из женщин заговорила с изумленным восхищением, почти с радостью о пятерых недавно родившихся близнецах. В ответ Гюрджиева сказал, что у пятерых, рожденных от одной женщины, не может быть индивидуальности. Люди бы рыдали, если бы знали значение этого. Люди сегодня плодятся как мыши. В древние времена даже двойни были редкостью. Никто не замечает, что количество разрушает качество. Я заметил, что если у фермера плохие лошади, то ему потребуется восемь лошадей, чтобы делать работу четырех; Гюрджиев сказал, что природе нужно качество, а не количество, но если люди не живут нормальной жизнью, она должна создавать количество для получения того, что ей необходимо.

Гюрджиев в то время был очень полным. Он откопировал свое наиболее правдивое фото в формате почтовой марки и наклеивал на пакеты со сладостями, которые потом раздавал. Зачем – я не знаю. Он мог подарить сладости кому угодно. Однажды он дал немного сладостей в Кафе де ля Пэ парочке милых женщин за соседним столом. Одна из них спросила: «Кто это?» «Я не знаю, - ответила другая, - но я думаю, что это производитель шоколада».

Габо, старая русская ученица, однажды сказала ему, что он слишком много ест, и это нехорошо для него. С насмешливым взглядом Гюрджиев спросил: «С каких это пор яйца учат курицу?»

В 1944 году у Джейн была довольно большая собственная группа, которая выросла из группы, в которой я начинал в 1933; она сама заботилась о ней, казалось, она хотела защитить свою группу. Даже в Парижской квартире ее ученики, которые приходили туда с ней, держались вместе, отдельной группой. Гюрджиев обращался к ней Мисс Кип[2]. Мы звали ее группу «Оберегаемые». Джейн помогла многим людям, и всю свою жизнь боролась со своим слабым здоровьем.

Перед тем, как отправиться в Америку во время войны я отдал ей почти все хранившиеся у меня записи Орейджа - сотни страниц, некоторые из которых были опубликованы под названием «Комментарии к Вельзевулу» в Учении Гюрджиева. Она много лет использовала их в своей группе.

Джейн Хип практически вырастила Тома и Фритца Питерсов. Я некоторое время жил с ними тремя в Нью-Йорке. Вопреки всему тому, что сделали для него Гюрджиев и Джейн, Фритц Питерс никогда не понимал Гюрджиева. Он рассказывал, что Гюрджиев указал на него как приемника среди группы французских учеников. Но я уже видел, как задолго до этого случая Гюрджиев устраивал подобную ситуацию для Орейджа и еще некоторых людей, и «преемником» была молоденькая девушка. Это потрясло окружающих. То же самое касается перечня плохих слов, который он попросил написать Фритца - он проделывал то же самое со мной и с другими людьми. Относительно поездки в Чикаго, Фритц не говорил, что с ним был еще один человек, старый ученик, который рассказывал мне, что когда они оставили Фритца и группу в Чикаго ради поездки в Талиесин, где работал Фрэнк Ллойд Райт, Гюрджиев сказал: «Теперь нужно переодеться, мы едем в специфическое место»; он держался серьезно и произвел там сильное впечатление на учеников.

Кажется, что книги Фритца Питерса писали два человека: один – интеллектуал, отличный писатель; а другой – маленький мальчик Фритц, преданный Гюрджиеву. Интеллектуал сомневается в Учении и в Учителе; мальчик чувствует благодарность, но все же не знает, что с ней делать.

Во время моих поездок к Гюрджиеву в Париж я делал записи и сравнивал их с записями других людей, приходивших на обеды и ужины; и хотя многое из того, что он говорил, было повтором его же собственных слов, он с такой силой и свежестью встряхивал чью-либо сущность, что этот человек слышал все как бы впервые, все выглядело в новом свете.

Он упрекал людей за чисто интеллектуальные вопросы и говорил, что их проблема в любопытстве, желании всегда знать больше и больше, никогда не обдумывая, никогда не пытаясь понять то, на что он, Гюрджиев, указывает. Он говорил, что любопытство смердит. Но существует и настоящая любознательность, нужная для того, чтобы помогать нам понимать самих себя и мир вокруг нас. Об этом есть изумительный отрывок в Князе Любовецком. Любовецкий олицетворяет любовь к новым вещам.

Кто-то спросил, правда ли, что человек эволюционировал от животных. Гюрджиев сказал что нет, человек происходит из другого порядка Природы, сделан по другому рецепту.

В беседе об ассоциациях он сказал, что мы должны позволить им течь, без них мы умрем; ассоциации - палка о двух концах, есть плохой и есть хороший. Некоторые психологи называют поток ассоциаций «потоком сознания», на самом деле это поток бессознательности. Мы все время должны быть начеку и не позволять нашему вниманию быть пойманным ими, или мы начнем грезить наяву, фантазировать, - совершать грех.

У нас существуют тысячи ассоциаций, бесполезных для нашего бытия. «Обходитесь с вашими ассоциациями как с другой личностью, – сказал он, давая определенное упражнение. - Скажите им «Позвольте мне сейчас сделать мою работу, а вы сможете сыграть свою роль позже».

Кое-что говорилось и о человеческих чувствах. Я сказал: «В Англии говорят, что путь к сердцу мужчины лежит через желудок». Гюрджиев ответил: «Вот видите, даже англичане иногда говорят интересные вещи!» Кто-то спросил: «А где сердце женщины?» Он ответил: «Женское сердце? Чуть ниже пупка».

Гюрджиев процитировал старое высказывание о розе, которая говорит соловью: «Вы можете понять меня и полюбить, только если вы любите мои шипы; только тогда я ваша раба». Соловей отвечает: «Хотя я ненавижу вашу подлость, я должен любить вас и петь для вас».

В Беседе Птиц Аттар пишет о любви соловья к розе как об оправдании того, что он не отправился в паломничество к Симургу.

Гюрджиев говорил, что единственный цветок, который стоит выращивать – это роза; годы спустя, когда я начал их выращивать, я понял почему. Он добавлял, что все остальные цветы – «merde».

Говоря о заинтересованности в работе и работе над собой в соответствии с Учением, он сказал, что если у людей есть общая цель, настоящая цель – не такая, как в обычной жизни, - в них растет чувство братской любви. Если люди живут и работают вместе, они всегда ее чувствуют, любят ли они друг друга или ненавидят. Даже любовь в семье не может с ней сравниться.

Однажды утром я сидел в Кафе де ля Пэ с Гюрджиевым и двумя женщинами из его «специальной» группы, когда к нам подошел служащий и сказал, что его зовут к телефону. Он поднялся наверх, а через несколько минут вернулся явно расстроенный. Он сел и проговорил: «О! Жизнь! Жизнь!»

«Что случилось?» - спросил я.

«Свечников. Неожиданно умер этим утром».

Мы знали Свечниковых несколько лет, приезжали к ним и останавливались с ними по соседству на Ле Анделис. Гюрджиев с большой теплотой относился к «папаше», как он его называл. В Приорэ папаша долгое время произносил тосты за «идиотов». Он и его жена были добросердечными простыми русскими людьми «старой школы».

Гюрджиев был сильно взволнован. Можно было почувствовать силу его внутреннего беспорядка. Немного погодя он сказал: «Я изменю привычку. Каждый раз, когда случается что-то подобное, я меняю привычки и делаю что-то по-новому. С этой минуты я больше не пью арманьяк».

Он собрал свои вещи и вернулся к себе в квартиру. В тот же день он поехал на Ле Анделис, забрав небольшие приношения для мадам Свечниковой от некоторых из нас. Мы приготовили все к похоронам, и сделали все возможное для его семьи.

Слова Гюрджиева о том, что он никогда больше не будет пить арманьяк, не нужно было воспринимать буквально, так как он продолжал это делать. Он произнес нечто «подобнизированно», как говорит Вельзевул, - говоря образно или аллегорически, как он обычно делал; всякий раз, когда случалось что-то необычное с ним «хорошее» или «плохое» он использовал толчок, чтобы сломать небольшую привычку или сделать что-то отличное от нее. Он часто говорил: когда происходит что-то, что нам не нравиться, или даже что-то очень нежелательное, мы должны всякий раз стараться повернуть события к своей пользе, а не просто пассивно принимать и заботиться о своих чувствах.

Смерть Свечникова вновь напомнила мне, что Гюрджиев постоянно говорит нам о том, что только полное осознание факта собственной смертности и неизбежной смерти других людей может избавить нас от эгоизма, тщеславия и самолюбия, которые наносят урон нам и нашим отношениям с окружающими. Помня о ней, мы извлекаем из смерти нечто важное – смерть деспотичной личности, смерть старого человека; без этой смерти не может быть возрождения в истинном смысле. Силезиус часто говорил об этом:


Пока не умер ты – умри

Чтоб впредь не умереть.

Или когда окончишь дни

Тебя охватит смерть.

В Вифлеемском памятном хлеву

Христос вновь возрожден.

А ты не сможешь, потому

Что вспомни: ты – не он.


Подобный вид смерти такой же болезненный, он означает взгляд в самую глубь себя и осознание того, что ты на самом деле собой представляешь; если мы смотрим честно и беспристрастно - наш фальшивый и «привлекательный» образ разрушается. «Путь вверх одновременно путь вниз». Чем больше человек учиться видеть самого себя, свою глубину, видеть и осознавать ужасные вещи, всплывающие в нем самом и в окружающих - в ссорах с друзьями и семьей, в публичной жизни и на войне - если он видит все это без отождествления, то все больше он может видеть и свои высшие возможности. У нас внутри живут безобразные горгульи Нотр Дама, так же как и парящие ангелы, и мы должны узнать их всех в лицо: не смотреть на них прямо, как нельзя смотреть на Медузу Горгону, потому что она превратит вас в камень, – а опосредованно, через Учение правильного самонаблюдения и самовоспоминания; и чем больше человек понимает самого себя, тем меньше он будет ненавидеть и осуждать других.

На Пасху я побывал на службе в Русском Кафедральном соборе и рассказал Гюрджиеву, что мы с женой поженились в русской церкви в Нью-Йорке, и что я бывал на Пасхальных и Рождественских службах в церквях в России. Он ответил, что хорошо посещать такие службы, это «живой опыт». Все христианские церемонии произошли от старой греческой церкви. Вы не понимаете форму службы или почему она происходит именно так, но она открывает ваши чувства, поскольку составлявшие церемонии и литургии в древней церкви люди обладали величайшим пониманием психологии человека. Со временем эти древние церемонии были испорчены. Истинное, объективное знание всегда существовало среди посвященных - поток, который течет до сих пор, даже сегодня. Он упомянул два потока, две реки, о которых он писал - одна для посвященных и другая для обычных людей; в Библии существует два потока знания – один для тех, кто понимает, и другой для тех, кто трактует вещи буквально; сегодня Библия известна именно так. Люди исказили учение Библии так же, как они портят все хорошее; кто-то всегда хочет изменить и «усовершенствовать» настоящее учение.

Он сказал, что «Аминь» означает «Господи помоги». Оно гораздо древнее, чем сами евреи. Все заложено в этом слове, вся октава от merde до Бога. В Буддизме есть похожее слово - ОМ. Если мы откроем рот так, чтобы сказать А и произнесем Аминь или Ом (Аум), медленно приближаясь к «м» или «н», то звучать будет вся октава.

Некоторые говорили об изучении идей в других религиях. Он отвечал, что гораздо лучше изучать свою собственную машину, чем читать об идеях. Для настоящего, серьезного обучения, необходима концентрация; но концентрация трудна из-за вмешательства разбросанного по всему организму эмоционального центра; когда мы хотим что-то сделать с помощью инстинкта или с помощью ума, вмешивается эмоциональный центр и препятствует концентрации. Настоящая сосредоточенность – это направленное внимание, в котором принимают участие все три центра. Человек тогда может сдвинуть гору.

В обычном языке нет подходящих слов для «высоких» идей, только для простейших идей: как что-то сделать, найти дорогу и т.п. Мы должны научиться новому языку.

Мы не можем понять сущность умом, ум может только наблюдать проявления личности. Наша так называемая воля исходит от личности, но у сущности воли нет, только желания. Когда мы наблюдаем за нашей личностью, она становится более пассивной, тогда наша сущность может стать более активной и начать расти, и, в итоге, борясь со слабостями, индивидуальность начинает занимать место личности.

Только сознательный человек может сказать, где проявления сущности, а где – личности. Обычная роль, которую мы играем в жизни – это личность, у некоторых людях она фиксируется как привычка и больше не является ролью. Личность может по-разному реагировать на различное окружение людей. Сущность, когда действует она, всегда будет реагировать одинаково.

Сущность по-гречески обозначается словом ovσia, что означает бытие, свойственную натуру, вещь в себе, врожденный характер, что-то, что есть. Личность – это противоположность: образ, маска, которая нам не принадлежит. Но сущность может быть испорченной и деформированной: «Наиболее самоуверенный человек наиболее примитивен. Его безжизненная сущность проделывает подобные фантастические трюки…»

Когда Гюрджиев говорил с некоторыми учениками Орейджа о формировании мезотерической группы, он сказал что те, кто захотят быть кандидатами, должны быть способными думать – их «Я» должно думать активно и целенаправленно, а не «что-то» ассоциативно думать в них. Он сказал, что эмоциональный и двигательный центры должны быть «обучены». Обычное образование – одноцентровое, оно затрагивает только форматорный аппарат; только те школы, которые делают что-то для эмоционального центра так же как для ума и для тела, приближаются к настоящему образованию.

Наши два высших центра похожи на гостей в нашем доме. Эта работа предназначена, чтобы помочь людям стать более сознательными, вначале осознанными о самом себе, а затем объективно сознательными. По-настоящему сознательный человек может произвести любое, которое он хочет, впечатление на других людей и сыграть любую понравившуюся ему роль.

Для обычного человека жизнь является нейтрализующей силой, но для человека, у которого есть настоящая цель, эта цель становится нейтрализующей или примиряющей силой. Таким образом, у нас появляется настоящий и постоянный центр тяжести, не меняющийся, как в обычной жизни. В обычном человеке центр тяжести перемещается из одного центра в другой. Сначала он в двигательном центре, потом в эмоциональном, интеллектуальном, а зачастую в сексуальном центре. Когда центром тяжести становиться Учение, все центры принимают в этом участие, и их активность направляется к нашей настоящей цели.

Мы должны изучить положительную и отрицательную части каждого центра. Сильное положительное подразумевает сильное отрицательное – в этой работе, так же как и в жизни. Работа чрезвычайно положительна и должна провоцировать сильное отрицание в некоторых людях, которые не понимают ее.

Каждый раз, когда мы останавливаемся или просто наблюдаем, как в нас поднимаются негативные эмоции, мы в то же самое время можем создать возможность, которую можно использовать для самовоспоминания.

Если в колонии термитов в их термитниках их центр и солнце, их королеву, убивают, жизнь и движение останавливается и умирает. То же самое справедливо и для солнца, центра нашей системы; если оно остановиться и умрет, вся жизнь в солнечной системе умрет. Наша индивидуальная жизнь – это маленькая шестеренка в великом механизме земной жизни, которая сама в свою очередь только часть в жизни солнца, которое в свою очередь только маленькая часть в жизни великого колеса мегалокосмоса.

Ход жизни человека можно сравнить с жизнью бабочки. Яйцо умирает, и становиться гусеницей; гусеница умирает, и становиться куколкой; куколка умирает, и становиться бабочкой. Если человек умрет к самому себе старому, он станет чем-то совершенно другим.

Самовоспоминание – это светоч, в котором должен поддерживаться огонь с помощью энергии инстинктивного и эмоционального центров.

Человек – один из символов космических законов творения. В нем существует закон трех и закон семи, в нем есть эволюция и инволюция, прогресс и регресс, борьба между активным и пассивным, позитивным и негативным, между да и нет. Без этой борьбы настоящего прогресса не может быть - для человека не будет реального результата.

Наше мышление механично, потому что мы думаем с помощью форматорного аппарата, сам по себе он не является центром, а только испорченной и неправильно функционирующей машиной. Форматорный аппарат может быть полезен, когда правильно используется для формулировки и классификации чувств и мыслей. Настоящее мышление происходит, когда мысль комбинируется с чувством. Философ сказал: «Я мыслю, следовательно, я существую». Гораздо лучше сказать: «Когда я могу чувствовать и ощущать, тогда у меня появляется возможность быть» - обладать «Я есть».

Когда мы становимся старше, мы находим все более и более сложным получение новых впечатлений. По-настоящему новые впечатления можно получить только при помощи усилий, громадных усилий.

Подсознание содержит результаты всего нашего опыта.

Воля


Путешествие через этот мир


Индивидуальность Осознанность


…вот три силы в Абсолюте. По мере движения в соответствии с законом октав вниз по лучу творения то, что инволюционирует становиться все более и более механичным, и силы начинают меняться. Воля становиться инерцией, сопротивлением, упрямством; осознанность – восприимчивостью; индивидуальность становиться личностью, вещью.

Понимая нашу механичность, мы можем получить то, что священники называют «осознанием греха». Потом у нас появляется возможность, с помощью учителя, начать долгое восхождение вверх, противоположно силам инволюции, против слепых использующих нас сил природы - против Бога, в некотором роде. И здесь заключен парадокс: для того, чтобы двигаться против нисходящего потока, мы должны работать с Природой, стараться быть сознательными, и таким образом, стать достойными называться Детьми Божьими. Обычный человек не может понять этого. Эволюция и инволюция – лестница Иакова.

Все находится на этой лестнице. Начиная с того места, где мы находимся, существует восхождение, эволюция; существует и нисхождение, инволюция. Все имеет свое символическое значение; то, что мы видим как итог, в то же время и начало.

Тело – это инструмент проявления чувств, мыслей и инстинктов. «Я» - это не тело. «Я» - это Путь, «Я» принадлежит свету и воздуху. Чтобы приобрести настоящую свободу, внутреннюю и внешнюю, «Я» должно переродиться. Но «Я молчит и не может двигаться дальше»; «Он ограждает меня от того, чтобы Я не мог выйти наружу; Он делает мои цепи тяжелыми». «Господь ниспроверг меня и опутал меня сетью». (Псалмы). Господь воздвиг на пути человеческого развития препятствия; но в то же время он дал человеку метод их преодоления. Он дал нам своего единожды рожденного Сына, Метод, с помощью которого мы можем освободиться из мира невежества, лжи, жестокости и тирании. Вначале освободиться внутренне, затем внешне. У человека множество врагов, но «(худшие) враги человека – домашние его». (Михаил).

Главная черта в каждом из нас – вот ключ к нашим действиям и проявлениям. Она решает все. Схожие мотивы всегда приводят в действие Главную Черту. Она похожа на центр тяжести шара для боулинга, который препятствует ему катиться прямо. Главная Черта всегда заставляет нас двигаться по касательной. Это нечто механистическое и воображаемое, она основывается на эмоциональной части сущности. Она задает тон трем центрам и формирует модель наших желаний. Она вырастает из одного или нескольких из семи смертных грехов, но, главным образом, из самолюбия и тщеславия. Человек может обнаружить ее, становясь более сознательным; ее открытие приводит к росту сознательности.

К вопросу о типах: если вы наблюдаете себя и отмечаете вещи, которые вас привлекают, на которые вы любите смотреть, слушать, пробовать, ощущать, вы можете обнаружить ваш тип. Типы начинаются с трех - номер 1, 2, 3; физический, эмоциональный, интеллектуальный. Смешение их в разных пропорциях определяют двенадцать базовых типов; затем они делятся на двадцать семь типов, а после подразделяются на семьдесят два типа.

Закон притяжения подобного: опыт, имеющий одинаковое качество вибраций, сплавляется вместе; в этой работе все идеи, основанные на работе, помогают магнетическому центру в нас расти и становиться сильнее.

Есть разновидность бессмертия через детей и детей наших детей. И есть бессмертие, которое происходит их человеческого перерождения в последовательности тел до тех пор, пока человек не усовершенствует самого себя.

______________________________________________________________________________

[1] Дерьмо (фр.)

[2] Забота, попечение (англ.)



10.Ф.С. Пиндер


Единственным человеком в Англии, кроме Орейджа, с кем я мог говорить открыто и свободно, был Ф.С. Пиндер. Наше знакомство со временем переросло в тесную и продолжительную дружбу. Где бы мы ни встречались, я покидал его освеженным и обновленным, умственно и эмоционально. Он обладал глубоким пониманием внутреннего смысла Рассказов Вельзевула. После одного из наших разговоров он дал мне копию беседы с Гюрджиевым о том, как учиться работать как человек. Вкратце, она касалась того явления, что все живые создания работают – от насекомого до человека. Один человек работает только умом, другой – только телом, от них ничего невозможно ожидать; они, так сказать, одномозгные. Только когда все три мозга работают вместе можно говорить, что человек, настоящий человек, работает, в противном случае он работает как животное. Когда все три центра работают вместе, тогда возможна сознательная работа, но человек должен учиться работать подобным образом.

Наименьшие трудности представляет двигательный центр, затем интеллектуальный; и наибольшие трудности – эмоциональный центр.

В Приорэ Гюрджиев постоянно говорил нам учиться работать не так, как работает лошадь или даже чернорабочий, а как человек.

Относительно того, почему эмоциональный центр представляет наибольшую сложность, нужно вспомнить - в Вельзевуле говориться, что эмоциональный центр не сконцентрирован в одном месте как двигательный и интеллектуальный, а рассредоточен.

В процессе физической работы, наподобие копки или распиливания, чтобы не быть захваченным течением ассоциаций, необходимо беспрестанно оставаться бдительным. Эмоции очень легко вовлекаются и в человеке начинаются рассуждения. Он начинает работать даже не как лошадь. С помощью ощущения или счета и помня себя во время физической работы, например, работая в саду или ухаживая за лошадьми, человек сохраняет громадное количество энергии.

Пиндер дал мне и свои записи о дыхательных упражнениях и экспериментах, которые Гюрджиев проводил в Приорэ.

Он решительно заявил, что лучше вообще не делать дыхательных упражнений, чем делать их без настоящего учителя. Системы дыхания йоги и другие, широко разрекламированные, основаны всего лишь на частичном понимании и поэтому опасны. Настоящие йоги, которые понимают, никогда не будут передавать за деньги и первому встречному настоящее знание о дыхании.

Гюрджиев говорил, если при выполнении дыхательных упражнений, так же как и любых других, движения сделаны без участия остальных частей организма, они могут быть опасными.

Он разделил всех учеников на три группы, соответственно их типу. Он дал этим трем группам сложное упражнение с детальными объяснениями; и хотя группы делали одно и то же упражнение, каждая группа делала его по-своему, в соответствии со своим типом. Он объяснил три разных способа расширения груди: вдох воздуха, вздутие, с помощью сокращения мышц.

В добавление к дыхательным упражнениям он позже дал очень сложное упражнение сознательного использования воздуха и впечатлений – в котором настоящее дыхательное упражнение было соединено с другим. Упражнения требовали от человека всего внимания и полной концентрации, их могли выполнять только старшие ученики под контролем учителя; и они никогда не становились легкими.

Во время дыхательных упражнений в группах с Гюрджиевым двое из учеников упали. Он сказал, после того, как они пришли в себя, что они прежде делали обычные дыхательные упражнения. Они это подтвердили. Мужчина был профессиональным боксером, а женщина - профессиональной певицей.

В истории Еким Бея, Гюрджиев рассказывает, что относительно псевдо-школ дыхания, физического развития и принятия пищи, старый шейх сказал: «Пусть Бог покарает того, кто не понимая, тем не менее, ведет других».

Я часто останавливался у Пиндеров в Крайстчёрч. Они владели собственным домом с верандой, но жили на пять фунтов в неделю; тем не менее, в атмосфере дома присутствовали такое психологическое богатство, сокровища понимания смысла и цели существования, что я всегда чувствовал себя на подъеме, приезжая к ним. Разговоры наши всегда касались Гюрджиева и Учения.

Об Успенском Пиндер говорил: «Все, что есть ценного у Успенского, он получил от Гюрджиева, и все это только в его уме. Он пренебрежительно отбросил движения и даже признается в своей лености. Главное его разногласие с Гюрджиевым в том, что он, Успенский, думает, что он знает все лучше, и может отбросить остальное. Я встречал Успенского в Екатеринодаре, когда служил в армии под началом Хольмана и Деникина. Орейдж написал мне, и по его я просьбе я взял Успенского в свой штат; по воле случая военное министерство сделало меня ответственным за его жалование, и платил я его из своего собственного кармана. Я знал Успенского очень хорошо. В то время он, казалось, работал в гармонии с Гюрджиевым, о котором упоминал, а после, в Тифлисе, Гюрджиев нашел меня. Позже между Успенским и Гюрджиевым как бы пролегла трещина, но я не знаю почему. Когда в Приорэ открылся Институт, я отправился туда со своей семьей, а когда Гюрджиев отправился в Америку, какое-то время руководил Приорэ. Однажды, чуть раньше, когда Успенский приехал в Приорэ, Гюрджиев не позволил ему переводить для переполненного англичанами, русскими и другими посетителями Стадии Хауса. Успенский, образованный русский, был без сомнения более подходящей персоной, чем я сам, англичанин, но Гюрджиев сказал, что раз я делал это обычно, то лучше мне продолжить. Успенский прерывал меня несколько раз, указывая на мой перевод, но Гюрджиев резко ответил: «Пиндер переводит меня – не вы».

Без сомнения для англичанина трудно было переводить Гюрджиева, поскольку даже русские с трудом понимали его русский; он специально ничего не облегчал. Успенский видимо думал, что понимает Гюрджиева и его внутреннее учение – хотя на самом деле это не так, и Гюрджиев предложил ему выбор остаться с ним и принять дисциплину, или пойти на разрыв. Тот эпизод был болезненным, но закономерным. Успенский знает теорию лучше, чем кто-либо еще, – у него есть знание, но у него нет понимания.

Когда люди, наподобие Успенского и его последователей, движимые собственной важностью, передают нечто не полностью переваренное, они ограничиваются, согласно Гюрджиеву, или рвотой или страдают от многолетнего несварения желудка.

Успенский никогда не мог забыть нападок Гюрджиева на него перед учениками. Успенский начинал в теософском обществе старого Санкт Петербурга и видел себя в роли успешного религиозного учителя – хотя возможно он этого и не осознавал. Он был, как я уже говорил, профессиональным философом.

Я просмотрел Tertium Organum и Новую Модель Успенского, но не видел ни одной из книг Николла. Оба – профессиональные писатели и философы, плагиаторы «мистических» писаний. Успенский, со всем его великим умом невежественен, что касается реальности; то, что Успенский отделит себя и своих учеников от Гюрджиева, было неизбежно. Странно, что говорят об «Учении Успенского» и «Системе Гюрджиева-Успенского»: Учение принадлежит Гюрджиеву».



Книга 2. Успенский


11. Успенский в Лондоне


Ранней весной, на следующий год после смерти Орейджа, у моей двери раздался звонок. Когда я открыл, к моему удивлению и радости, за дверью стояли де Гартманны. Они приехали, чтобы нанести визит Успенскому и привести в порядок часть музыки м-ра де Гартманна для публикации. Они провели с нами день и как обычно мы говорили и не могли остановиться. Это был один из тех случаев когда, как говорил Гюрджиев, встречаются два человека, и между ними возникает благожелательность, что-то проскальзывает между ними; качество атмосферы меняется. После проведенного с нами дня они отправились в Гадсден к Успенскому. Несколько дней спустя они вернулись с посланием от м-ра Успенского, что воздействие смерти Орейджа все изменило, и он бы с удовольствием с нами встретился.

Я отвез Гартманнов в дом в Гадстене, в Кенте, - светлое, большое, отдельно стоящее здание. Мы не видели мадам Успенскую несколько лет, а Успенского я видел до этого всего лишь раз.

Большая гостиная могла бы находиться в старой России; полная прекрасных русских картин, орнаментов и икон. Через несколько минут вошел Успенский. Он оказался не тем холодным, строгим интеллектуалом, которого я ожидал увидеть, хотя это и было одной из его черт; он был очень дружелюбным и теплым в общении, с ним легко было разговаривать. Кто-то из учеников принес чай, все было очень изысканно. Во время чаепития беседу в основном вела Мадам Успенская, задавая много вопросов о том, как я понимал те или иные вещи. Затем, после длительной паузы она сказала: «Ах! Я вижу пробелы в вашем понимании; вы многое не понимаете!» Я ответил: «Я знаю, что я многого не понимаю. На самом деле, я начал осознавать, что понимаю очень мало вопреки или, возможно, благодаря моей работе с Орейджем и Гюрджиевым», - и я продолжил рассказывать кое-что о группах в Нью-Йорке. Но она перебила меня: «Есть много вещей, которых м-р Орейдж или не понимал, или понимал неправильно. М-р Орейдж был слишком формализованным в одном отношении».

«Я уверен, что Орейдж согласился бы с вами, но вы не видели его десять лет, и он очень сильно изменился за это время. Вы знаете, Гюрджиев тоже однажды сказал, что сам м-р Успенский очень формализован».

Этот случай произошел, когда трое из нас и Орейдж сидели за одним из маленьких столиков на улице перед столовой в Приорэ. Орейдж рассуждал о том и об этом, а Гюрджиев, сидевший за другим столиком вместе со Стьернвалем, очевидно слушал интонации голосов, наблюдал за нашими жестами и позами, выражением лиц. Затем он поднялся, подошел к нам и сказал: «Орейдж, мне не нравиться шарф, который вы носите. Вы знаете почему?» Орейдж покачал головой. «Он напоминает мне об Успенском. Он время от времени носил подобные вещи. Мне никогда не нравились такие шарфы, как этот». И зашел внутрь.

Мы спрашивали друг друга, что бы это значило. Орейдж сказал: «Я подозреваю, что это означает, что я был чересчур форматорным. Временами я таким и бываю. Успенский тоже».

Я не стал повторять эту историю Успенским; пока она проносилась у меня в голове, Мадам (как ее обычно называли) выстрелила в меня залп своих обычных вопросов. Мы немного разгорячились, и я сказал: «Мадам Успенская, я приехал не для того, чтобы проходить сквозь катехизис, а просто по-дружески побеседовать». Уголком глаза я увидел, как Успенский подал ей сигнал, как бы сбавляя тон. Кто-то начал смеяться, и все к нему присоединились. Немного погодя Успенский заговорил о Гюрджиеве, и спросил меня, как я понимаю «внимание», «самовоспоминание», «самонаблюдение», «негативные эмоции». Я сказал, что после несчастного случая с ним, я никогда не слышал, чтобы Гюрджиев использовал эти термины. Для самовоспоминания он использовал выражение «красный перец»; а для негативных эмоций, для отрицательной части он использовал «даббл» - дьявол. Гюрджиев говорил, что группы имеют склонность концентрироваться на том или ином аспекте учения, отождествляются с формулировками. Он постоянно пытался разрушить это отождествление; и это было достаточно болезненно. Тем не менее, он постоянно напоминает нам о методе самовоспоминания и самонаблюдения; о необходимости использования и преобразования силы негативных эмоций.

 «Необходимо делать все особым образом, он называет его Парктдолгдьюти, - сказал я; - в книге Рассказы Вельзевула много про это сказано».

«Рассказы Вельзевула? – спросила Мадам. - У нас нет ее».

«Это Библия работы, - ответил я, - у меня есть машинописная копия».

Позже, когда мы уходили, Успенский спросил, не мог бы я прислать ему свою копию Рассказов Вельзевула.

«Вы не возражаете, если я сделаю с нее копию?» - спросил он.

«Конечно же, нет».

«Хорошо, тогда что я могу сделать, чтобы отблагодарить вас?»

«Я не знаю. Ничего, я думаю. Но мне было бы приятно иногда приезжать и беседовать с вами».

«Не хотите ли вы прийти на мои группы?»

«Это может быть интересно».

«В какую из групп вы хотели бы приходить?»

Я подумал мгновение и ответил: «В вашу наиболее молодую и новую группу».

«Она скоро соберется, у меня есть новая группа из тридцати человек, у которой через две недели будет первое собрание. Только существуют некоторые условия».

«Какие условия?»

«Вы соглашаетесь не задавать вопросов и не говорить о Рассказах Вельзевула или м-ре Гюрджиеве в группе и не говорить о них ни с кем из моих учеников».

«Я согласен. Но я, со своей стороны, должен быть свободен видеть м-ра Гюрджиева и его учеников, когда бы я ни пожелал».

«Конечно», – согласился Успенский. Так началось наше знакомство, очень тесное и приятное знакомство, длилось оно более десяти лет.

Вскоре после нашего визита в Гадсден Успенский перевел свою школу в Лэйн Плэйс в Суррейе, в особняк девятнадцатого века с красивым участком, парком и декоративным озером, и пригласил меня приехать. По приезду меня пригласили наверх, в его кабинет; мы пожали руки и сели, он наполнил бокалы красным вином. Мы начали разговор о России, и я рассказал о своем опыте пребывания там. Затем он заговорил о Лэйн Плэйс и рассказал, что поскольку у него уже около тысячи учеников, они сняли большое помещение с залом и комнатой для лекций на Колет Гарденс возле Бэронс-Курт. После третьего бокала вина он начал говорить о Гюрджиеве.

Он сказал: «Вы знаете, когда Гюрджиев основал свой Институт в Париже, я сделал для него все возможное. Я достал для него денег и послал к нему учеников, многие из них влиятельные люди. Когда он приобрел Приорэ я поехал туда сам, а Мадам жила там некоторое время. Но я обнаружил, что он изменился по сравнению с тем, каким я знал его в России. С ним было трудно в Ессентуках и Константинополе, но труднее всего в Фонтенбло. Его поведение изменилось. Он делал множество вещей, которые мне не нравились, но не для того, чтобы рассердить меня. Просто способ их делать был неразумным. Он приехал в Лондон к моей группе и сделал вещи очень для меня неприятные. После этого я понял, что должен порвать с ним, и сказал моим ученикам, что они должны выбрать между поездкой в Фонтенбло и работой со мной».

«Но Мадам Успенская приезжала в Приорэ, я знал ее дочь и молодого внука Леню, которые тоже там были».

«Но не после 1925 года. Видите ли, разум Гюрджиева никогда не восстановиться после того несчастного случая».

«Я не могу согласиться с этим, - сказал я. - Мы не можем судить Гюрджиева с нашего уровня. Он живет из сущности и, во многом, согласно объективному разуму, а человек, который живет так, может иногда представляться ненормальным нашему испорченному неправильным образованием и существованием уму. Для меня Гюрджиев олицетворяет объективное сознание; Орейдж, который много страдал от поведения Гюрджиева и часто бывал им озадачен, со мной соглашался. Гюрджиев дает толчки, устраивает трудности, играет роли и для собственного развития и для развития тех, кто находится вокруг него. Он совершенствует себя так, как мы пытаемся делать, все его действия являются практикой. Он живет Учением, тогда как мы только говорим о нем».

«Нет, - ответил Успенский. - Он потерял контакт с источником после Ессентуков. Его поведение идет вразрез с его учением. Потом этот несчастный случай. Он водит машину так, будто едет на лошади».

«Я не могу согласиться с тем, что он потерял контакт с источником, - сказал я. - Для меня он и есть источник».

Я даже не раздражал Успенского; он был уверен в своей правоте. Я начал замечать следы негибкого интеллектуального отношения, ограничивающее русских, как индивидуумов, так и в государственную власть; однажды приняв умственное отношение к предложенной ситуации, они будут держаться его, чего бы это ни стоило. Все знают, например, что русские производили больше продовольствия до революции, когда крестьяне работали в имениях и обрабатывали свои собственные участки земли, чем при системе социалистического коллективного сельского хозяйства. Тем не менее, коммунистическое руководство по-прежнему упорствовало в коллективизации, в то же время, покупая пшеницу у капиталистических стран.

Успенский усвоил определенное отношение к Гюрджиеву, упорствовал в нем, и оно со временем становилось сильнее.

Относительно случая посещения Гюрджиевым группы Успенского в Лондоне Пиндер говорил мне о том, что Гюрджиев был заинтересован в приближении к работе некоторых учеников Успенского и о недостатке понимания самим Успенским настоящего назначения работы и самого Гюрджиева. Зимой 1922 года он взял Пиндера с собой в Лондон и отправился с ним на встречу с Успенским и его учениками. Гюрджиев сказал Успенскому, что тот работает в неправильном направлении; он был чересчур интеллектуальным. Если он хотел понимать, то должен был остановиться и снова начать работу с Гюрджиевым. Но Успенский не смог этого принять и рассердился. Он также возражал против перевода Гюрджиева, чей английский был не очень хорош, Пиндером. Но Гюрджиев сказал, что Пиндер понимает многое лучше Успенского, что его русский удовлетворителен, а английский лучше, чем у Успенского.

Гюрджиев попытался объяснить, что все обширные знания Успенского будут бесполезны до тех пор, пока он не работает над собой в познании некоторых основных принципов, и что без этого его ученики никуда не идут. Затем он поднялся и вместе с Пиндером вышел. На обратном пути Гюрджиев сказал Пиндеру: «Теперь они должны выбрать учителя».

Безвременная смерть Орейджа постоянно тревожила мой ум мыслями о возвращении и реинкарнации, желанием узнать про это что-то определенное, и одним из первых вопросов, который я спросил Успенского, был: «Гюрджиев что-то еще говорил вам о возвращении, кроме того, что содержится в ваших книгах?»

«Нет. Он говорил очень мало, но он принял мои идеи как теорию. И я уверен, он понимает гораздо больше, чем рассказал нам в России».

Я продолжил: «Орейдж однажды сказал, что прочитал все, что смог достать, изучил все восточные теории жизни после смерти, и, тем не менее, не узнал абсолютно ничего – ни в чем не было уверенности».

«Моя теория, - сказал Успенский, - состоит в том, что человек рождается снова в тот же самый день, в том же самом доме у тех же самых родителей – и все в его жизни повторяется. Он встречает тех же людей, любит ту же самую женщину и так далее».

«Гюрджиев намекал, - сказал я, - что так оно и может быть, но если человек работает над собой и меняется, для него изменяются и обстоятельства. Черты могут быть схожими, но его сущность может быть другой. Он может быть свободнее и тем самым избежать многих глупых ошибок. Например, в моей собственной жизни есть события, которые я не хотел бы повторять – некоторые дни школьной жизни и жизнь в армии во время Первой Мировой войны. Ее ужасы до сих пор живут во мне; я чувствую и знаю, что моя единственная надежда – это работать над собой, вспоминать себя, практиковать Бытие-Паркт-долг-дьюти. Афоризм в Стади Хаус гласил: «Один из главных стимулов к работе над собой – это осознание, что вы можете в любой момент умереть». Воспоминания этих двух периодов моей жизни и этот афоризм помогают мне помнить о работе. И я вижу как легко, если бы я стал немного более сознательным, эти случайности можно предотвратить в будущем. Я также вижу как легко, при недостатке осознанности, я могу их повторять и повторять.

В самом конце беседы Успенский рассказал мне о том, что он написал в России и дал мне машинописный перевод на английский язык. Он предполагал опубликовать его, но еще не определился с названием: Кинодрама или Странная жизнь Ивана Осокина. Мне он показался очень интересным – наиболее интересное обращение к теме возвращения в литературе из всего, что я читал. У Ч.Г. Хинтона в Научных Романах есть история, основанная на той же самой идее.

Мне было трудно принять теорию Успенского о том, например, что мой отец снова родился на той же самой ферме в Харпендене, что теперь он мальчик, посещающий сельскую школу, что он поедет в Лутон и женится, и что я должен буду родиться в том же самом крошечном загородном доме, и так далее и так далее. Возможно, что-то есть в теории Милтоновских морталистов: мертвые остаются мертвыми до конца мира, мир снова возродиться и все повториться.

Существует также теория, что после определенного числа лет мы рождаемся снова при схожих обстоятельствах и встречаемся с теми же людьми в других телах, с другими сущностями, поскольку планетарные влияния могут меняться.

В главе «Мой отец» Второй серии, Гюрджиев рассказывает, что его отец говорил, как после смерти нечто продолжает существовать некоторое время и может даже подвергаться влиянию окружения; затем оно умирает. Может быть, это о второй смерти, упомянутой в Апокалипсисе, о втором священном Раскуарно в Рассказах Вельзевула.

В каждой религии, от самой примитивной до наиболее высокоорганизованной, есть та или иная теория жизни после смерти, но большинство из них - просто фантазии, ведущие к бесконечным и бесполезным спекуляциям.

Однажды я спросил Успенского: «Куда подевались все эти люди, Сократ и Платон, например? Где они, что-нибудь осталось от них? И что, в конечном счете, произойдет, если мы работаем и усовершенствуем себя до определенной степени?»

«Я не знаю, - сказал он. - Но возможно мы отправимся на другую планету, где условия гораздо более благоприятные.

Возможно, вы помните, на одной из встреч группы я говорил о разных идеях жизни после смерти: о так называемой научной идее смерти как полного исчезновения; о спиритах и их идее продолжения существования и возможности войти в контакт с тем, что продолжает существовать; о Христианской и Мусульманской идеях вознаграждения на небесах и наказания в аду; о теософах и их идее реинкарнации; о Буддийской идее реинкарнации и покоя. Все они в чистом виде, не с точки зрения их умничаний и искажений, содержат нечто правильное».

Гюрджиев, как я уже говорил, много рассказывал о смерти и посмертии в Рассказах Вельзевула. Многое спрятано, каждый должен найти это сам. Чем больше я изучаю книгу, тем больше убеждаюсь, что в наше время он сказал решающее слово об этом предмете и его формулировки основаны на здравой логике. В книге непрерывно напоминается об идее, что если человек, сознательными усилиями или благодаря случаю, приобретает зачаток души он должен, волей-неволей, снова и снова воплощаться в планетарном теле до тех пор, пока душа не станет совершенной, или он будет страдать и томиться вечно. Это Учение - чтобы помочь этим несчастным, людям наподобие нас.

Если мы пересмотрим нашу жизнь честно и беспристрастно, нас могут потрясти и шокировать наши ошибки и глупости, которые, если бы мы сделали в нужный момент усилие, можно было бы, по крайней мере, смягчить. Столь многое, выглядящее согласно субъективной морали «хорошим», превращается в «плохое» - «грех». Мы терпим неудачу.

Что такое душа? Гюрджиев говорил, что душа это роскошь; она не является необходимостью для обычного человека, он может прекрасно функционировать и без нее. Мусульмане говорят, что у женщины нет души, но она может добиться ее через мужчину. Душа это нечто редкое – «нечто» бессмертное, его могут добиться те, у кого в сущности присутствует глубокое желание бессмертия. Эта работа для тех, у кого есть зачаток, или зародыш, души, бессмертная искра, и работа предлагает для них практический метод. Вопрос о душе связан с сущностью, которая, как говорят, является в известной мере смешением одновременно простых и сложных реальных составляющих – возможности и способности, все, что мы наследуем от наших предков, смешанное с планетарными влияниями, согреваемое огнем солнца. У сущности есть дефекты, но у нее также есть богатые возможности и настоящие вечные желания.


12. Группа Успенского. Беседы с Успенским


Встреча группы успенского в доме на Варвик Стрит, на которую нас пригласили, была назначена на 8 часов вечера. Мы с женой прибыли около 7.45. За столом в холле сидела женщина со списком, она нашла наши имена и мы смогли пройти в комнату, заполненную рядами стульев, которые вскоре начали заполняться. Атмосфера была довольно напряженной; ощущалось ожидание, и я со всей энергией вспоминал себя, чтобы удерживать свои эманации в себе и не позволять им проистекать и растрачиваться; Гюрджиев говорил, что механически испускаемые людьми излучения воняют, но если кто-то придерживает их для себя, они накапливаются, не утрачиваются и кристаллизуются. Исходящая от людей энергия – эмоции толпы на футбольном матче или на религиозных или политических встречах, отправляются на Луну. Но человек может собирать энергию толпы, как динамо собирает электричество из атмосферы. Я обнаружил, что могу, так сказать, собирать немного энергии группы и удерживать свою собственную от истекания и растраты.

Вскоре все стулья были заняты и люди начали оглядываться каждый раз, когда открывалась дверь. Чувство облегчения наступило, когда спустя пол часа один из старших учеников Успенского, мужчина, вошел, сел справа от кресла Успенского и попросил задавать вопросы, их записывала женщина - секретарь. На некоторые вопросы этот человек отвечал сам, другие он пропускал - на них позже отвечал Успенский. Успенский вошел примерно через пятнадцать минут в сопровождении четырех хорошо, профессионально выглядящих, опрятно одетых мужчин - старших учеников, которые расселись вокруг него лицом к нам. Успенский взял лист с именами присутствующих, изучил его, затем сел и, с почти что суровым выражением лица оглядев комнату, сказал: «Хорошо, вопросы?»

Зачитали вопросы, и он ответил на них, ясно и лаконично. Потом прозвучали другие вопросы публики; все ее внимание сосредоточилось на Успенском. По мере того, как проходил вечер, меня все более впечатляла глубина и ясность его массивного и мощного ума - коль скоро это касалось знания.

Вскоре после того, как начали задавать вопросы, мы с женой переглянулись – оба мы широко улыбались; вопросы были практически те же, которые мы задавали в начальной группе Орейджа в Нью-Йорке; однако, в то время они задавались с четким американским акцентом «будто рот полон холодной картошки», как говорил Гюрджиев, и на них отвечал англичанин, а эти задавались с «резким английским акцентом», как говорят американцы, «будто рот полон картошки горячей», и на них отвечал русский. Ответы были если не теми же самыми, то поразительно схожими.

Обдумывая это, я понял, почему вопросы, по крайней мере, в молодых группах, везде должны следовать одному и тому же шаблону; каждый будет задавать вопросы в соответствии со своим типом. Если вы понимаете типы, вы будете знать вопросы, которые задаст человек еще до того, как он откроет рот. Гюрджиев понимал человеческие типы, отсюда его экстраординарная, почти магическая сила видения человеческой психики. Наука о типах была известна настоящим посвященным с древнейших времен. Беседа Птиц Аттара, написанная в двенадцатом веке, частично основана на ней. Так как люди всегда и везде испытывают одинаковые основные эмоции, - у всех людей чувства схожи, включая тщеславие и самолюбие; но поскольку разум обычного человека ненормален и принадлежит знанию, все люди думают по-разному. Только те, кто владеют разумом понимания, могут мыслить одинаково.

Ответы на вопросы Успенского и атмосфера в целом меня вдохновляла. Мой ленивый неумелый ум нуждался в то время в подобной работе. Я могу теперь сказать, что важной вещью, которую я получил от встреч с Успенским и бесед с ним, была дальнейшая тренировка моего ума в формулировании моих мыслей и чувств.

Встреча закончилась около десяти тридцати. Публику, по большому счету молодых людей и людей среднего возраста, попросили не задерживаться снаружи. Состоялся короткий разговор и все разошлись.

Хотя у нас по-прежнему существовала небольшая группа наших собственных людей, которых я собрал вместе в 1932, и которую теперь вела Джейн Хип, я чувствовал необходимость в группах Успенского и в контактах с Успенскими. Но я с самого начала заметил различие между учениками Гюрджиева и Орейджа с одной стороны, и Успенского с другой. Люди в группе Успенского как будто ассоциировали себя с секретным русским обществом – неразглашение и меры предосторожности; ученики всегда под наблюдением в отношение того, с кем и о чем они разговаривали; казалось, в любое время ждали прихода полиции. Я потерял эмоциональную свободу и взаимоотношения учеников Гюрджиева и Орейджа.

Келейность имела мало общего с тем, что они называли «работой». Она была русской. Любой, кто жил в России, или читал воспоминания посещавших Россию, поймет это. Даже в девятнадцатом веке путешественники из Франции и Англии, если они хотели неофициально поговорить, должны был идти в центр большой площади в Петербурге или Москве и прогуливаться по ней, чтобы их не подслушали и не доложили в полицию. Можно ее понять, особенно в отношении Успенских. Они были русскими; одну из сестер Успенского, замечательную молодую девушку, царское правительство сослало в Сибирь за «революционную активность», где она и умерла. Другой причиной были реальные трудности, которые Гюрджиев создавал для Успенского в 1922 году, создавал специально, как говорил Ф. С. Пиндер, для возможностей внутреннего развития Успенского. Гюрджиев хотел, чтобы Успенский применил учение практически, но Успенский или не смог или не захотел подчиниться необходимой дисциплине. Он признавался Пиндеру, что физически и эмоционально ленив. Поэтому он продолжил со своей философской школой; и стал кем-то вроде Платона для Сократа – Гюрджиева, обучая теории, философии.

Вскоре после переезда в Лэйн Плейс Успенский показал мне окрестности, указывая на проделанную учениками работу. Позже, в его кабинете, он попросил меня приехать и работать с ним. Я сказал, что подумаю. Я серьезно думал об этом, это было великое искушение. Было бы очень приятно работать с этими людьми, которые мне нравились; тем не менее, я видел, что могу оказаться в ложном положении. Мои взаимоотношения с ними останутся только контактами личности, поскольку я не мог говорить с ними об идеях из своей сущности, сущностью для меня являлись Гюрджиев и его писания. Поэтому, несмотря на то, что он несколько раз поднимал этот вопрос, мы ни к чему не пришли.

Насколько я мог наблюдать, я не видел настоящих заданий для физической работы, как в Приорэ, или упражнений, за исключением одного или двух очень простых. Не было «толчков», которые давал Гюрджиев; да иначе и не могло быть. Существовала очень хорошая философская школа, возможно, уникальная для нашего времени, в ней насчитывалось почти тысяча учеников; и ни малейшие волнения ее никогда не тревожили. Иногда мне хотелось, чтобы Гюрджиев мог приехать и бросить сущностную бомбу, пробудить к жизни этих хороших людей; и все же, насколько беднее было бы их существование без этой жизни в Лэйн Плэйсе.

Тем временем разговоры с Успенским продолжались – практически до начала войны. Успенский приглашал меня в свой кабинет и открывал бутылку вина, затем, после трех бокалов, как рекомендовал Гюрджиев, я был готов раскрыться и разговаривать свободно. Понемногу симпатия к нему превратилась в настоящую привязанность, теперь я видел в нем совершенно другую сторону; не в чем-то отталкивающего философа, а теплого и сочувствующего человека.

Я не делал записей, поскольку наши беседы были, в сущности, обменом субъективными мнениями. Он рассказывал о жизни в России и результатах некоторых проделанных им странных экспериментов. Мы сравнили записи о наших путешествиях и, конечно же, очень много говорили о Гюрджиеве.

Успенский говорил: «Я много раз пытался понять Гюрджиева, но это невозможно, и когда он приехал в Лондон и попытался разрушить мою группу, я разорвал свои связи с ним».

Невозможно прийти к «пониманию» Гюрджиева. Либо вы принимаете его учителем, либо нет. И когда вы впитываете столько, сколько сможете сохранить, вы уходите в сторону и приводите это в порядок.

«Что касается ликвидации вашей группы, - сказал я, - он сделал практически то же самое с Орейджем в последние годы его жизни в Нью-Йорке». Я рассказал про те события. «Методы Гюрджиева сильнодействующие, - сказал я, - но поскольку мы настолько погружены в апатию, настолько механичны, он дает нам очень интенсивные толчки».

Как всегда, Успенский меня терпеливо, даже с интересом, выслушал, но я чувствовал что ничто, что бы я ни сказал, не может изменить его отношение.

Годом позже, во время беседы, Успенский сказал: «Необходимо, чтобы мы вошли в контакт с эзотерической школой».

«Вы знаете эзотерическую школу?» - спросил я.

«Нет, но должны быть школы, или в Европе или на Ближнем Востоке».

«Но почему это так необходимо? У нас есть школа».

«Где?»

«Приорэ было эзотерической школой. Гюрджиев сам по себе, так сказать, эзотерическая школа».

«Нет, я не могу принять этого. Необходимо, как я сказал, войти в соприкосновение с эзотерической школой».

Он продолжил говорить что-то о существовании потерянной связи, которой я не могу следовать.

«Для меня, - сказал я, - эзотерическая школа существует в Париже. Я не чувствую необходимости искать другую, и у меня не появится такого желания, пока Гюрджиев жив».

Успенский ничего не сказал. Мы сидели в тишине и курили, затем он спросил: «Почему вы не приезжаете и не работаете в Лэйн?»

«По одной причине, - сказал я, - я нахожу почти невозможным войти в настоящий контакт с вашими учениками. Они дружелюбны, но всегда существует барьер. Вы знаете, они выглядят даже более англичанами, чем англичане в нежелании раскрывать себя; я чувствую сдержанность по отношению к ним. Другими словами, мне нравятся их личности, но я не могу соприкасаться с их сущностями. Все, что я получил в системе, основывается на персональном учении Гюрджиева и Рассказах Вельзевула, а я согласился не говорить о них.

Он улыбнулся и сказал: «Но вы узнаете их со временем».

Я немного подумал и ответил: «Почему вы не разрешаете мне почитать Рассказы Вельзевула небольшой группе ваших старших учеников здесь или в Лондоне? Это кое-что, что я могу сделать. Без обсуждения, просто чтение».

«Нет, это невозможно».

«Почему?»

«Прежде всего, Рассказы Вельзевула требуют большой интеллектуальной подготовки».

«Не интеллектуальной подготовки, - ответил я, - а возможности читать между строк, терпения и упорства. Многие простые люди могут понять ее, тогда как интеллектуалы часто бывают сбиты с толку, они не могут подогнать ее ни под какую категорию или школу психологии или философии».

«Нет, - ответил он, - я не могу согласиться ни с тем, чтобы вы читали книгу ученикам, ни чтобы они сами ее читали».

«Но вы читали книгу. У вас есть копия!»

«Нет, я просмотрел ее, но не читал».

«Вы не читали ее? Почему?»

«Она застряла у меня в горле».

От совершенного изумления я не мог сказать слова, и он начал говорить о чем-то еще.

Некоторое время спустя он дал мне почитать машинописный текст, и сказал, что записал все, что смог вспомнить из того, что Гюрджиев говорил ему. Когда он спросил мое мнение, я сказал что это прекрасный материал; он был написан в другом ключе, чем Tertium Organum и Новая модель Вселенной, более высоко на шкале идей; он представлял собой дословную передачу бесед Гюрджиева.

«Вы, конечно же, опубликуете это? - спросил я. - За исключением Рассказов Вельзевула и Второй Серии это наиболее интересная коллекция высказываний и действий Гюрджиева, которые возможно было собрать».

«Я могу опубликовать их – но только если Гюрджиев не будет публиковать Рассказы Вельзевула».

На мой вопрос «Почему?» он не ответил. В конечном счете, книгу опубликовали после смерти Гюрджиева – Фрагменты неизвестного учения, название которой американский издатель по глупости продублировал В поисках чудесного.

Мне нравилось беседовать с Мадам Успенской – она всегда вдохновляла, но никогда я не чувствовал близости к ней, как к Успенскому. Она всегда была Великой Герцогиней, держа вас на расстоянии, и я никогда не чувствовал теплоты, которую в хорошем настроении излучал Успенский. К тому же я всегда находил обсуждение идей с мужчинами более стимулирующим, чем с женщинами.

Через некоторое время после того, как я встретил Успенского, я побывал в Париже у Гюрджиева и за обедом рассказал ему о моих встречах с ним и о наших посещениях его группы. Он выслушал и сделал нелестное замечание об Успенском. «М-р Гюрджиев, - сказал я, - мне нравиться Успенский и мне доставляет удовольствие беседовать с ним».

«О да, Успенский очень хороший человек для беседы, или чтобы выпить с ним водки, но он слабый человек».

День или два спустя он позвал меня в свою кладовку. Кладовка, позднее ставшая знаменитой, была забита до краев разнообразной восхитительной едой изо всех частей Европы и Ближнего востока – фруктами, сушеным мясом, сосисками и салями, сладостями, консервами и травами. Комната пропахла запахом любистока, одной из моих любимых приправ; и даже сейчас, когда я отправляюсь в мой сад и чувствую его запах, у меня возникает ощущение, что я вернулся в ту самую кладовку. В ней располагался большой холодильник, маленький столик и два стула - один для Гюрджиева и один для посетителей. Гюрджиев собрал три больших коробки, заполнил их двадцатью разнообразными деликатесами – сладостями, колбасой, консервами и т.д. «Теперь, - сказал он, - завяжите их и возьмите с собой. Одна - для вашей семьи, одна для мс-с Ховарт и ее дочери, и еще одна для Мадам Успенской». Каждая коробка весила около десяти фунтов.

На обратном пути в Лондон я обдумывал, что Гюрджиев имеет в виду говоря, что Успенский – слабый человек. У каждого на этой планете есть своя слабость, тщеславие и самолюбие, темная и светлая сторона, возможности и ограничения, и каждый человек страдает. Блэйк знал об этом:


По узким улицам влеком,

Где Темза скованно струится,

Я вижу нищету кругом,

Я вижу горестные лица.

И в каждой нищенской мольбе,

В слезах младенцев безгреховных,

В проклятьях, посланных судьбе,

Я слышу лязг оков духовных![1]


В чем заключена слабость Успенского? Где она находится? В моих размышлениях я мало-помалу начал видеть, что она заключалась, так же как и у многих из нас, в эмоциональном центре. Все мы (включая, возможно, в первую очередь таких мыслителей, как Шоу и Бертран Рассел) неразвиты эмоционально. Это сильно заметно у интеллектуалов, поскольку ожидаешь, что они эмоционально взрослые люди - каковыми они не являются.

И Орейдж и Успенский обладали экстраординарной и необычайной интеллектуальной целостностью, и могли положиться на нее. Но я пришел к выводу, что эмоционально я не мог доверять никому и ничему, а меньше всего самому себе. Наши чувства могут меняться от недели к неделе, от дня ко дню, от часа к часу.

Отношение Успенского к Гюрджиеву было главным образом эмоциональным, и из-за этого неполным и субъективным; но его подход к системе Гюрджиева оставался интеллектуальным и беспристрастным - обладал целостностью. Орейдж также обладал интеллектуальной целостностью; но при этом он всегда принимал Гюрджиева Учителем.

На интеллектуальном уровне, что касается Успенского, я иногда чувствовал себя той мышью, на которую смотрит слон и говорит: «Но ты столь мала». А мышь отвечает: «Ну…, я болела!» Но в отношении эмоций я никогда не чувствовал превосходства Успенского. Однажды я обсуждал с ним центры и сказал: «Моя лошадь слишком сильна для меня; она часто закусывает удила и несется в галоп, оставляя меня в трудной ситуации. Я теряю контроль над ней и часто с трудом плачу за это. Мои чувства – вы знаете – повозка, лошадь и извозчик. Мой эмоциональный центр очень силен».

Он ответил: «Сильный эмоциональный центр это подарок Бога».

Я сказал: «Кто-то может обладать сильным эмоциональным центром, и все же осознавать свою слабость в солнечном сплетении».

Человек всегда ощущал огромную силу Гюрджиева в районе своего солнечного сплетения – районе сущности, «Самости», воли, бытия.

На моем собственном пути, благодаря проделанным усилиям, я стал осознавать растущую в солнечном сплетении силу, «Самость», я смог справляться с самим собой и с другими людьми лучше.

По возвращению из Парижа с коробками от Гюрджиева я написал Мадам Успенской и получил приглашение в Лэйн. Она подала мне чай в ее собственной красиво обставленной комнате. Тщетно она пыталась скрыть свою радость, когда я открывал для нее коробку. Затем она медленно распаковывала содержимое, исследуя каждую вещь и сортируя их на три части. «Эта, - сказала она, - для м-ра Успенского, это для моих помощников, а эта для меня».

После чая она спросила меня о Гюрджиеве. Как он поживет? Что делает? Что он говорил? Я расписал ей все настолько подробно, насколько мог.

В мой следующий приезд к Гюрджиеву я рассказал ему, что произошло, и из каждой поездки в Париж я привозил по три коробки. Каждый раз одну я отвозил в Лэйн и проходил с Мадам весь ритуал распаковки; потом я в деталях рассказывал, что Гюрджиев говорил и делал.

Когда они переехали в Лэйн Плэйс, я предложил Успенскому позволить мс-с Ховарт и моей жене обучить его учеников некоторым танцам, которые Гюрджиев показывал на демонстрациях. Он согласился над этим подумать. Некоторые ученики приходили к нам на квартиру в Хэмпстеде, им показали обязательные танцы, и в итоге организовали классы в Лэйн Плейсе. Гораздо позже в Лэйн прозвучало большое «До», когда показали некоторые движения. Я очень хотел пойти, и отчасти огорчился, когда мне сказали, что это невозможно. Мадам решила наказать меня, по-видимому, поскольку я не принимал деятельного участия в ее работе.

Успенский снова предложил мне присоединиться к жизни в Лэйн Плейсе. Здесь была организована разнообразная деятельность, мне он предложил запустить имевшийся у него небольшой печатный станок, что, поскольку я был издателем, соответствовало моему занятию. Кроме того, что я не чувствовал себя там «как дома», это было физически трудно осуществить, поскольку Лэйн располагался далеко от дома на ферме возле Рэдбёрна, в который мы недавно переехали из Лондона. Большую часть свободного времени я проводил с моей молодой семьей и нашей небольшой Гюрджиевской группой в Лондоне.

В дополнение к группе Успенского существовала группа Мориса Николла, более ста человек в Амвелле, Хертфордшир. В 1935 году наша собственная группа в Лондоне состояла примерно из двенадцати человек. В Париже с Гюрджиевым находились несколько американцев, англичан и русских, и в Нью-Йорке оставались остатки разбросанной группы Орейджа, около двадцати человек.

Внешне жизнь в Лэйн Плейсе походила на Приорэ. Внутренне она отличалась. Не было индивидуальной работы с учениками, такой, какая была с Гюрджиевым – ее не могло там быть. Здесь не было семей, не было детей. Патриархальность жизни Приорэ была утеряна.

Успенский давал для своих групп только одно упражнение, насколько я могу судить – «останавливать мысли», которое само по себе было только частью некоторых упражнений, которые давал Гюрджиев. Для меня работа там походила на возвращение в среднюю школу после учебы в университете.

Однажды, после обычного разговора с Мадам после моего возвращения из Парижа, она спросила: «Я не совсем понимаю, что вы получили от Гюрджиева. Скажите мне, что вы получили от него?»

Сложно было кратко сформулировать, что я получил, но после небольшого раздумья я сказал: «М-р Гюрджиев рассказал мне кое-что, так точно поразившее мои чувства и мою сущность, что я никогда не смогу забыть об этом; и в результате, мало-помалу, во мне что-то изменилось и дало мне больше понимания себя и других людей; в то же время это сопровождается осознанием, как мало я на самом деле понимаю. М-р Успенский обращается к моему уму, и я никогда не устаю слушать его. Но это ничего во мне не меняет. Полагаю, можно сказать, что я получаю больше для внутренней работы от одного обеда с м-ром Гюрджиевым, чем от года с группой м-ра Успенского». Она на секунду задумалась, а затем произнесла: «Да, я думаю что знаю, что вы имеете в виду».

Я продолжал посещать группу Успенского один раз в неделю, моя жена и мс-с Ховарт отправлялась раз в неделю в Лэйн Плэйс преподавать движения. Хотя мне нравились встречи и беседы с Успенскими в Лэйн Плэйсе, я начал находить групповые встречи в доме на Вавик Гарденс все более и более неудовлетворительными. Работа была слишком теоретической, слишком одно-центровой, интеллектуально-центрированной; часто я уходил с чувством пустоты, эмоционального голода. Даже наша собственная небольшая Гюрджиевская группа из десяти человек была более удовлетворительной.

Морис Николл приглашал нас к себе в Амвелл в Хертфордшире. Мы приезжали туда один или два раза, нас впечатлило качество его учеников. Мс-с Ховарт и моя жена показали им некоторые обязательные танцы. Николл был необычным человеком и очень жаль, что он отделил себя от Гюрджиева всего после четырех месяцев жизни в Приорэ в 1922 году. Но Николл мог привлекать людей, хороший материал, для которых, возможно, идеи Гюрджиева, и даже Успенского, в то время были слишком сильны.

Гюрджиев был центром школы объективного учения, эзотерической школы. Вне этой центральной точки находился круг старших учеников Гюрджиева, затем некоторые из их учеников. Дальше от центра были люди из групп Успенского; затем ученики Николла и так далее. Круги на воде расходятся и становятся все более слабыми, удаляясь от центра. Сильные идеи, чем более они упрощаются, тем больше людей привлекают.

_______________________________________________

[1] Перевод С.Степанова



13. Поворот колеса фортуны


В это время в обычной жизни людей все больше возрастало напряжение из-за воздействия Солиуненсиуса. Ежедневно в газетах писали только новости об опасностях и угрозах Гитлера и Муссолини, о жестоких убийствах Сталина, и ни о чем другом.


Путешествие через этот мир


Гражданская война в Испании шла на полную мощь, вовлекая десятки тысяч людей одной страны в удовлетворение жажды «массового взаимного разрушения» - прелюдия к более масштабным ужасам, разразившимся в Европе и Азии. Все находились под влиянием напряжения, но особенно люди в Германии. Три деструктивные силы работали на планете: нацизм, коммунизм и западный капитализм. Я узнал кое-что о нацизме, когда вместе с двумя друзьями и женой поехал в Австрию. Переехав границу между Бельгией и Германией, мы как будто попадали в огромную отрытую тюрьму. Интенсивность основной взбудораженной отрицательной эмоции подавляла сверх меры; отели, кафе и рестораны были заполнены страхом. Две главные черты Германского поведения, надменность и угодничество, стали вопиющими – надменность носящих униформу и раболепие всех остальных людей. Дружественное, знакомое «Грасс Готт» уступило место угрожающе поднятой руке «Хайль Гитлер». Я разговаривал со многими «простыми» людьми. Они знали, что грядет война и боялись.

Гюрджиев называл англичан овцами, французов ослами, американцев осликами, а немцев – шакалами. Волк – благородное животное, он берет что хочет, и вы знаете, что он приближается. Про шакала вы никогда не знаете. Если вы боитесь, он атакует вас, но если вы ударите его большой палкой, он будет вилять перед вами хвостом.

Мюнхен был переполнен. Единственные комнаты, которые мы могли найти, находились в большом еврейском отеле, где вся атмосфера пропиталась свербящими негативными эмоциями - страхом и возмущением. Уезжая на следующее утро, мы заметили, что все машины посетителей отеля стояли со спущенными шинами; наша, к счастью, стояла в гараже. Казалось, истерический взрыв может случиться в любую минуту. Германия стала пристанищем безумца, ее народ управлялся сумасшедшим. Некоторые все же сохранили свою нормальную психику, но они оказались беспомощны перед силой могущественных негативных сил, берущих начало в планетарном напряжении.

В Австрии по-прежнему сохранилось что-то от старой Австрии, какой я ее знал, но вот возвращение через Германию походило на возвращение в тюрьму; проехав в Бельгию – даже Бельгию – мы будто вышли из душной комнаты на свежий воздух. Похоже, что Боги, разрушив Россию, решительно вознамерились уничтожить Германию и сделать немцев безумцами.

Гюрджиев говорил, что человека можно обвинять только отчасти. Причина кроется в космических законах, но человек, из-за сотворенной для самого себя ненормальной жизни, также повинен и должен принять ответственность за ужасы современной войны. Жизнь становится все более сложной, глупой, неудовлетворительной физически, эмоционально и интеллектуально, но наши знатоки предлагают только одно средство - больше денег, больше психологии, больше образования, больше науки, больше правительств, больше химических удобрений, больше ядовитых аэрозолей, больше инъекций, больше наркотиков – все, кроме простого здравого смысла. Нам угрожает смертью еще один потоп - хлынувшие потоком фальшивые ценности псевдо-цивилизации, он может утопить всех, у кого нет ковчега.

У нас есть ковчег, в нем мы можем найти спасение от потопа. Основанное на древнем объективном знании «Учение» – ковчег; и в этом ковчеге сберегаются семена, из которых может вырасти настоящая культура, настоящая цивилизация.

Жизнь человека похожа на жизнь Земли, на которой он живет, с ее жарой и холодом, штормами и землетрясениями, оазисами и пустынями, миром и достатком, борьбой и провалами; у нее есть свои взлеты и падения, устремления, полосы удачи и неудачи.

Если принимать во внимание внешние обстоятельства, моя жизнь со времени Первой мировой войны до смерти Орейджа была, как я уже говорил, настолько благоприятной, насколько возможно в духовном и материальном аспектах. Я обладал неограниченными возможностями, некоторыми из них я воспользовался, но многие, из-за недостатка понимания самого себя, я упустил. В любом случае, внешняя жизнь была интересной - с настоящими друзьями, широким кругом знакомых и сущностным удовлетворение семейной жизнью. Но внутри меня всегда, со времен Войны, присутствовало страдание. Не просто механическое страдание, а бремя чувств, доли страданий, ноши каждого живого существа. Последнее, даже после того, как я встретил Гюрджиева, не исчезло полностью, но я мог использовать часть его для собственного развития. И вот в чем заключалась разница: у меня был центр тяжести и реальная цель. Может случиться, человек потеряет все, что считается во внешней жизни хорошим – деньги, комфорт, собственность – но его внутренняя жизнь будет расти и развиваться.

Во внешней жизни существование становилось все более и более трудным. Три миллиона людей только в Англии жили впроголодь на пособие по безработице, в то время как продовольствие уничтожалась и фермерам платили за то, чтобы они не вели хозяйство; бизнес катился к банкротству – везде – подорванный банковской системой. Наше дело начало сталкиваться с трудностями; лишенные литературных советов Орейджа мы начали делать ошибки. Начались неприятности с моим домовладельцем в Хэмпстеде, итальянским евреем, который жил под нами и жаловался на шум от детей и пианино. На день рождественских подарков, поскольку мы опаздывали на один день с оплатой за квартиру, он привел судебного пристава, в надежде выдворить нас таким образом. Банки были закрыты, и у меня не было наличности; но так случилось, что пристав оказался родом из моей деревни; мы учились в одной и той же школе и, конечно же, знали друг друга. Так что, пока мы ждали следующего дня, когда мой отец пришлет деньги, мы непринужденно общались, и он предоставил мне много полезной информации как вести дела с хозяевами недвижимости и приставами, которые, до сих пор, к счастью, мне не понадобились. Немного спустя этого случая хозяин заплатил мне, чтобы я съехал, и мы отправились жить в сельскую местность.

Нам нравилась жизнь в нашем доме на ферме недалеко от Рэдбёрна. Мальчики, пяти и восьми лет, каждый день ходили в школу в Беркхэмстеде в семи милях от дома, которой руководил Бен Грин, брат Грэхэма Грина, и его жена. Мои родители жили в десяти милях от нас, по соседству с нами жили старые друзья; так что почти три года мы могли наслаждаться здоровой и простой сельской жизнью.

Мы боролись за наше дело. Издательские фирмы закрывались, директора трех различных издательских домов приходили к нам в поисках работы. Но мы также находились на пути к закрытию, и вскоре закрылись совсем. Это стало ударом – во-первых, потому что это было наиболее интересное дело, в котором я участвовал, и, во-вторых, потому что я выдержал унижения освидетельствования на встрече с кредиторами; в процессе «поедания собаки» мое самолюбие и тщеславие получили несколько отвратительных потрясений.

Я не знал тогда, что если бы мы продержались еще, то были бы спасены возникшим из-за войны спросом на книги. Теперь же, когда экономическая жизнь в селе ухудшалась с каждой неделей, я не смог найти никакую работу. В конце концов, мой отец предложил мне небольшую работу на своей фабрике в городе, на которую я согласился. Итак, я вернулся туда, где начинал в семнадцать лет, в условия, чуждые моей сущностной натуре. Снова в ситуации присутствовало что-то от «возвращения» Успенского. Фабрика находилась в пяти минутах ходьбы от первоначальной на Вуд Стрит, где мой отец начинал свое дело в 1890 году. Я вернулся в точности в те условия и ранние воспоминания моей ветви семьи Нотт. Я не обижался на свою семью – я чувствовал близость к ней; я чувствовал обиду на мое вынужденное возвращение в шляпное дело. Казалось, с каждым днем я опускаюсь все ниже и ниже, и на несколько дней я впал в состояние страданий и уныния. Но организм, если человек не дает воли отчаянию, может волшебным образом приспособиться к странным условиям; и после первых нескольких недель работы (которую, я думал уже трижды, оставил навсегда) я встряхнулся и начал пытаться извлечь максимум из этой неприятной ситуации. Я даже стал полезным для дела, так что, когда через несколько месяцев по рекомендации друга мне предложили хорошую работу в большом издательском доме, я отказался. Мне стало интересно на фабрике, мне нравились мужчины и женщины, которые работали здесь, и я был свободен. Снова я почувствовал, что прорабатываю что-то в шаблоне моей жизни, исправляя что-то в моем прошлом. Мне снова напомнили то, что было сказано в моем гороскопе: «Ты находишься под влиянием Сатурна. Сатурн - тяжелая холодная планета – но она учитель. Каждый раз, когда ты подумаешь, что двигаешься по собственной воле, тебя резко одернут. Всю жизнь ты будешь под влиянием Ноттов, твоей семьи, негативным влиянием, но ты будете работать над преодолением себя и, поступая так, будешь учиться. В алхимии Сатурн олицетворяет свинец, а из свинца делают золото».

В уме я держал высказывание Гюрджиева, что человек должен платить за свое существование, исполнив жребий своей судьбы, исправляя прошлое. Человек не может избежать шаблона, кроме как переработав его – сознательно, что я и пытался сделать. Если, как Брат Лоренс, мы принимаем неприятную ситуацию и остаемся собранными внутри, мы не только экономим много нервной энергии, но и можем использовать ее для нашего существования. Брат Лоренс называл это «практикой Божьего присутствия».

Вскоре после того, как я начал все сначала на фабрике отца, я ощутил опыт «бесконечного момента». Как обычно, я вошел в автобус до фабрики с Таймс в руке; и как только я сел, ко мне пришло странное чувство, будто я наполнен энергией и светом, пониманием, но я механически открыл Таймс и начал читать; сила, или что это еще было, исчезла, оставив после себя такое чувство физической усталости, что я подумал, что заболел. Я отложил газету и попытался вернуть это чувство, но оно исчезло. Весь день я думал о нем. А потом я вспомнил, что два или три похожих ощущения у меня уже были раньше, я осознал, что всегда должен стараться «наблюдать», быть пробужденным и помнить себя в эти моменты, быть осознанным о нем и позволять силе течь, переживать кратковременный опыт настоящей сознательности.

Обдумывая жизненный путь – последовательность событий, происходивших со мной, я припомнил большинство высказываний моего деда; эти высказывания берут начало из жизненного опыта и могут оказаться полезными, если человек помнит о них. Но человек не помнит. Вот некоторые из них:

Мельница не может крутиться от воды, которая уже утекла.

Одно дуновение ветерка может вывести нас из себя.

Хочешь узнать, что такое деньги? Попробуй их занять.

Вовремя приходит тот, кого посылает Бог.

Тот, кто однажды обманул, всегда находиться под подозрением.

Человек понимания не будет волноваться о том, чего он не может иметь.

Как только построят храм во имя Господа, сразу же Дьявол строит рядом часовню.

Гораздо больше сожалеют о сказанных словах, чем о молчании.

Мудрый и понимающий отец гораздо лучше, чем сотня «учителей».

Когда Господь наказывает человека, он первым делом отнимает понимание.

Для того, у кого есть воля, пути не нужны.

Хорошие мастера очень редко богаты.

Будь скуп на похвалу, так как все меняется.

Не отдавай много Петру, так как у тебя ничего не останется для Павла.

Красивые слова скрывают плохие дела.

Глупец может бросить в колодец камень так, что и сотня мудрецов его не достанут обратно.

Каждый думает, что его мешок самый тяжелый.

Бог там, где мир.

Великая сила скрыта в милой просьбе.

Эмоциональная любовь замутняет самый зоркий глаз.

Только тот, кто носит обувь, знает, где она жмет.

Здоровье без денег – наполовину болезнь.

Кратчайший ответ – это дело.

Тот, кто обижает, никогда не прощает сам.

В астрологии, несомненно, существует истина, но наши модные астрологи никак не могут ее отыскать.

Тяжелы три вещи: алмаз, гранит и знание самого себя.

Недовольство часто вырастает из наших желаний, а не из наших потребностей.

Тот, кто постоянно жалуется, никогда не вызывает сочувствия.

Нельзя охотиться на двух зайцев с одной собакой.

Тот, кто жениться по любви и без денег, ночью получает наслаждение, а днем – заботы.

Три женщины – уже рынок.

Один из китайских иероглифов, означающий «ссору», изображает двух женщин под одной крышей.

Осел, груженный золотом, все же остается ослом.

Отрицая ошибку - удваиваешь ее.

Тот, кто заботиться о том, что о нем говорят люди, никогда не будет знать покоя.

Время шло, и я опять начал обосновываться. Мы жили теперь в небольшой квартире на Гондар Гарденс в Хэмпстэде; дети ходили в школу Баджис Хилл неподалеку, а выходные и праздники мы проводили в доме в Хертфордшире. Вопреки упадку и борьбе за деньги, мои личные отношения и семейная жизнь, контакты с моими родителями и друзьями, оставались очень хорошими.

Однажды в субботу, весной, я поехал в Хаутен Реждис, чтобы повидать друга семьи, женщину, наполовину еврейку - наполовину цыганку. После чая, во время которого я рассказывал о своих трудностях, она, как обычно, достала свои карты и сказала: «Я посмотрю, что скажут карты». Она велела мне сдвинуть карты особым образом, проделала небольшой ритуал, разложила их особым образом и начала говорить мне различные вещи, все, как обычно, туманно. Неожиданно она подпрыгнула и произнесла: «Но он преодолеет это, он преодолеет это».

«Что вы имеете в виду?» - спросил я.

«Один из ваших сыновей. Но не волнуйтесь, он это преодолеет».

Я никогда не воспринимал предсказания судьбы серьезно и через день или два забыл о нем. Потом, около месяца спустя, одним прекрасным июньским утром ко мне пришло странное чувство, будто должно произойти что-то необычное; со мной или с кем-то другим, я не знал. Я находился в очень взвинченном состоянии и не знал покоя, гостившей у нас женщине я сказал: «Знаете, вы не можете быть уверенными в жизни. Вы никогда не знаете, что приготовлено для вас», - и еще в том же духе.

Катастрофа случилась на следующий день – несчастный случай, в котором наш младший сын шести лет едва выжил и остался навсегда с покалеченной ногой. Обстоятельства были таковы, что нас, казалось, парализовало горем; и я понял, как люди могут потерять рассудок или умереть от шока. К счастью для мальчика, сила самовосстановления человеческого организма, особенно у детей, такова, что через несколько недель он снова плавал и катался на своем велосипеде с искусственной ногой. Со временем он научился ездить на пони, мотоцикле, водить машину, плавать под парусом, танцевать и делать все, что может делать любой нормальный человек. Он стал загребным в судовой команде школы св. Павла, а затем в клубе Тэмз Роувинг. Но все это было в будущем. А пока мы, его родители, страдали. Я думал о том, что наша знакомая видела в картах. Она видела или скорее чувствовала что-то через мое присутствие и карты. Но как? Был ли несчастный случай предопределен? Видела ли она его в рисунке жизни моего сына?

Я вспомнил несчастный случай с Гюрджиевым, но не мог прояснить для себя, почему случаются подобные вещи – не внешнюю очевидную причину, но настоящую скрытую. Настоящие причины всего, что с нами происходит, лежат глубоко в нас самих, нашем прошлом, или в комбинации влияний. Но почему?

Не удивительно, что Хассин в Рассказах Вельзевула, хотя никогда не сомневался в существовании справедливости, спрашивал «Почему?»

Случилось так, что Джейн Хип именно тогда отправлялась увидеться с Гюрджиевым, и я дал ей небольшую сумму денег, чтобы передать ему – «в благодарность», - сказал я. Она писала: «Я увидела м-ра Г. в квартире, рассказала ему о несчастном случае и передала ему подарок, сказав, что он «в благодарность». Я увидела, как в его глазах появилась скорбь, и он произнес: «Почему благодарность мне?» Я ответила: «Я не знаю». Он выглядел задумчивым, а затем произнес: «Хорошо, хорошо».

Так скоро, как я смог, я отправился увидеть Гюрджиева и нашел его в Кафе де ля Пэ. Я упомянул несчастный случай, он сказал, что слышал о нем и начал говорить о подготовке к будущему. Я был слишком взволнован, чтобы слушать внимательно, и очень скоро он поднялся и ушел наверх. Когда он вернулся, он сказал: «У вас есть дела?» Я ответил: «Мое дело – быть с вами». Он сказал: «Сейчас я ухожу. Приходите на обед».

На обеде кроме меня присутствовали еще двое. Состоялся небольшой разговор, и вскоре, после того как мы закончили есть, он отослал их, сделал мне знак рукой и отправился в гостиную. Несколько минут мы просто сидели тихо, потом он поднял свою фисгармонию, и, пристально глядя на меня с глубоким сочувствием и силой, начал играть простую мелодию со странной гармонией, повторяя и повторяя ее, все время с различной комбинацией нот. Понемногу я начал осознавать, что он что-то передает мне и через музыку – комбинацию нот – и с помощью телепатического способа, которым он хорошо владел. Во мне начали происходить изменения; я начал понимать нечто, чувство сознательной надежды и сознательной веры начали вытеснять темную безнадежную тоску.

Музыка продолжалась около десяти минут. После того как он остановился, мы сидели в молчании. Затем я поднялся, взял его за руку и сказал: «Спасибо вам. Это то, что я пришел услышать».

Процесс излечения физических ран начался, и я вернулся в Англию в совершенно другом состоянии чувств и ума.

Две вещи я открыл в результате этого несчастья. Одна – то, что за страданием моего организма – инстинктивным, эмоциональным и интеллектуальным страданием – существовало нечто спокойное и неподвижное – сердцевина сущности, где, возможно, сохраняется объективная сознательность. Это разновидность чувства, которое я уже испытывал много лет назад на одном из адских полей сражений во Франции, когда я думал что меня убьют. Во время сильного страдания личности внешние проявления организма могут быть отброшены - и в дрожащей массе страдающей сущности открывается объективная сознательность, которая может воспринимать жизнь так ясно, и среди урагана горя и страдания нечто остается спокойным и не потревоженным: тихий небольшой голос.

Вторая – настоящая доброта и сострадание моих родителей, Успенских, пославших мне своего собственно доктора, и всех остальных наших друзей. Не столько в том, что они сделали – хотя это было немало – сколько в их отношении.

Дети могут забыть шрамы, физические и эмоциональные; у родителей эмоциональные шрамы остаются.



14. Вкус бюрократии


Спустя некоторое время из-за ухудшения экономической жизни в стране дело моего отца столкнулось с трудностями, его реорганизовали, и я снова оказался без работы. В течение трех месяцев я работал на правительственную организацию, учрежденную для помощи заполонившим страну спасавшимся от Гитлера чешским беженцам. Это был мой первый (и я надеюсь, последний) опыт – не считая жизни в армии – работы на официальную организацию. Глава моей секции был одновременно сообразительным и бестолковым, тщеславным человеком, который возмущался по поводу любого предложения человека ниже его и терял время и деньги на бесполезные проекты и планы. Тем не менее, мои коллеги ему соответствовали; они научились принимать все, что он говорил без вопросов. До тех пор, пока человек не использовал свой разум чтобы думать, все шло хорошо. Тщеславие и самолюбие, глупость некоторых обладающих властью – даже самой небольшой – существ в правительстве и муниципальных организациях часто невообразимы; чудо, что общественная жизнь вообще продолжается.

Мой опыт напомнил мне историю человека, который нашел трудным думать, и чтобы проверить, все ли у него в порядке с головой, отправился к доктору. Доктор осмотрел его и сказал: «Если вы оставите мне свои мозги, я их очень тщательно осмотрю; вы сможете вернуться за ними через несколько дней». Человек согласился, оставил свой мозг и ушел. Время шло, а он все не звонил. Спустя несколько недель доктор сам позвонил ему: «Помните, у меня ваши мозги. Вы придете за ними?»

«Ах, это, - ответил человек. - Мне они теперь не нужны. Я получил работу в правительстве».

В правительстве, в политике, в большом бизнесе и юридической сфере, настоящие чувства и настоящие мысли не только не нужны, но зачастую являются помехой. Человеку требуется только форматорный аппарат.

Работа в этой организации привела меня однажды в большой дом в Блумсбери, где опрашивали беженцев-евреев из Германии. В большом холле ожидали толпы евреев. Мне показалось, когда я вошел, будто в меня ударила осязаемая и пагубная сила, я понял, что она происходит из негативных эмоций сотен людей; они оставили своих близких и свои дома в Германии и находились теперь в Лондоне, полные страха, возмущения и опасений о своем будущем. Отрицательные эмоции отчаяния, страха, ненависти и горечи сжались в этом ограниченном пространстве, заставив атмосферу дрожать от пагубных вибраций.

Даже до того, как я встретил Учение, я обладал способностью в определенных состояниях заглядывать в людей, особенно когда они находились в состоянии ненависти к другому человеку и старались не показывать этого. Я мог наблюдать происходившие внутренние изменения, как бы сильно они не старались маскировать их; иногда это было столь неприятно, что я старался не смотреть на них. Как говорили, я был «медиумом»; что есть ни что иное, как нормальная сущностная реакция на вибрации людей – она присутствует у многих детей. И теперь, открывая в самом себе все более и более уродливые вещи, на которые прежде закрывал глаза, я стал осознавать и способность видеть других людей насквозь; всего лишь удерживая в уме факт, что я такой же, как они и они такие же, как я, я мог оставаться совершенно беспристрастным. Я достиг такого этапа, когда не мог и не желал обманываться, и другие обмануть меня уже не могли. Я думал об истории человека, который видел внутреннюю жизнь людей во всей ее неприглядности просто оборачиваясь и смотря на них через плечо; его опыт был столь болезненным, что, в конце концов, он отправился жить на необитаемый остров; поэтому никогда в жизни у него не было шанса взглянуть через плечо на себя и увидеть свою собственную внутреннюю жизнь, у него никогда не было зеркала.



15. Война


В июне или июле того же года Мадам Успенская сильно заболела, и когда я говорил о ней с одним из старших учеников, тот сказал: «Вы знаете, мы сделали все что смогли. В нашем распоряжении лучшие из возможных профессиональных консультаций, но ничто из сделанного не приносит изменений». Он добавил: «Я собираюсь сказать вам кое-что, что может показаться довольно странным, но вы должны дать мне слово, что мое имя никогда не будет упомянуто».

Я согласился, и он продолжил: «Я убежден, что только один человек может сделать что-нибудь для нее».

«Кто же?»

К моему удивлению он ответил: «Гюрджиев».

«Гюрджиев!» - воскликнул я.

«Да. Но он уже не тот человек, что был раньше. Не так ли?»

«Что вы имеете в виду?»

«Я понимаю, что после Ессентуков он потерял связь с источником, а со времени несчастного случая, ослабившего его разум, он передавал много учения».

«Во-первых, - сказал я, - я согласился не обсуждать его ни с кем из вас, но это касается благополучия Мадам, так что в этом случае я не хочу придерживаться договоренности. Я согласен с вами, что он - единственный человек, который может помочь. Что до того, что он не тот человек, которым был когда-то, я скажу, что он даже более является собой. К тому же он совершенствует себя и делает это своим собственным способом. Он не только не сумасшедший, как некоторые из вас, кажется, думают, наоборот - он абсолютно нормален – объективно нормален. Однако оставим это, вы думаете, может ли Мадам отправиться и повидаться с ним?»

«Нет, она не может сейчас путешествовать».

«Сомневаюсь, что сможет он».

«Посмотрите, что можно сделать, - сказал он. - Я сделаю, что смогу, но я должен вновь попросить вас дать мне ваше слово, что вы не будете упоминать мое имя в этой связи».

Конечно же, я согласился. В Париже я рассказал Гюрджиеву о ее болезни, и что она всегда хотела знать все о нем, и о том, что она делает и чему учит; я рассказал ему, что ученик Успенского сказал, что он, Гюрджиев, – единственный человек, способный действительно что-нибудь для нее сделать.

«Если бы это можно было организовать, - спросил я, - вы поехали бы в Англию увидеться с ней?»

Он серьезно и спокойно выслушал меня, подумал немного и сказал: «Если возможно, я поеду. Но она тоже должна сделать усилие».

Однако, в то время во мне присутствовало чувство, что может пройти очень много времени, прежде чем я снова увижу Гюрджиева. Гитлер кричал о войне и Муссолини угрожал нам своими «восемью миллионами штыков». Гюрджиев не ответил на мой вопрос о возобновлении войны, но сказал о том, что нельзя позволять себе быть захваченным массовым психозом, что мы должны стараться выйти достойно из любой складывающейся ситуации. Когда я спросил его, что я могу сделать для работы, он снова заговорил о роли, которую я могу играть и о том, что я могу сделать относительно групп; если не сейчас, то в будущем. Еще он снова довольно неопределенно говорил об имевших место ужасах на большой шкале. Когда придет война, сказал он, произойдет «отвратительное смешение». Когда я попрощался и уже стоял снаружи на тротуаре, он высунулся из окна и снова повторил, что мне нужно делать.

Прошло около шести лет, прежде чем я снова его увидел, и гораздо больше до того времени, когда я смог принять участие в работе, на которую он указывал. И все же это пришло со временем, и очень внезапно.

Наши планы привезти его в Лондон провалились. После больших предпринятых усилий уже не один и не два человека были взволнованы надеждой увидеть Гюрджиева в Лэйн Плейсе; но за несколько дней до его ожидаемого приезда в Лондон разразилась война. Жизнь снова превратилась в хаос. Мадам Успенской понемногу становилось лучше, и позже она смогла уехать в Америку, где, много лет спустя, и окончила свои дни.

В последний мирный год встречи Успенского проводились на Колет Гарденс 46, в большом здании с холлом и сиденьями на пять сотен мест. Здесь он сидел на сцене с одним из старших учеников, который принимал вопросы, и даже еще более философски отвечал на вопросы учеников. На встречах всегда было очень много людей, ощущение таинственности секретного общества и сдержанности стало более ощутимым.

На Колет Гарденс провели демонстрацию некоторых танцев и движений, которым научили мс-с Ховарт и моя жена. Успенский вкратце пояснил аудитории, что танцы, которые они увидят, были собраны некоторыми учениками м-ра Гюрджиева. Демонстрация сильно впечатлила, казалось, что упражнения и танцы могут стать тем необходимым толчком, способным привнести новую жизнь в работу в Лэйн Плейсе.

Как я уже говорил, хотя Успенский и не учил Методу, тем не менее, давал тысячам людей нечто, что в любом другом случае они никогда бы не получили; и я чувствовал, что придет время, когда многие из них могут захотеть больше узнать о внутреннем учении Гюрджиева.

Но, как часто случается на этой планете, когда расцветает что-то хорошее, его поражают негативные силы; оно засыхает или вынуждено борется за выживание. Казалось, Гюрджиевская работа может совсем исчезнуть; негативной силой явилась война.

В Париже Гюрджиев продолжал понемногу работать, в основном, со старой группой Орейджа - около тридцати человек в Нью-Йорке, небольшой группой американцев в Париже и несколькими английскими учениками – крупицы, по сравнению с тысячами Успенского. Всего один или два француза проявили интерес.

Великое напряжение возрастало, все это ощущали и чувствовали, но, тем не менее, надеялись и пытались верить, что все обойдется. Никто не мог и не смог бы ничего сделать, чтобы изменить направление событий. Гюрджиев во время Первой мировой войны говорил, что «Все происходит так, как должно происходить». И теперь все происходило так, как должно было. Причины заключались не в Гитлере, Муссолини, Сталине или Чемберлене, просто управляемых марионетках; хотя каждый из них и представлял наиболее плохие и глупые черты тех людей, которыми они управляли: Гитлер – невротическое состояние немцев, их высокомерие, жестокость, сентиментальность, жалость к себе; Сталин – жестокость русских, их безразличие к страданиям других; пустую помпезность итальянцев – Муссолини; алчность, злобу и мстительность французского характера - Лаваль; самодовольство, самоуспокоенность, лицемерие и тупое упрямство англичан – Чемберлен. Низшее и наихудшее в каждой нации проявилось в последовавшей вскоре открытой фазе разрушения. Тем не менее, я до сих пор могу согласиться с А.Р. Орейджем, что англичане самые лучшие и наиболее интеллигентные люди в мире, впрочем, это верхушка айсберга остальной человеческой расы.

Я жил в Америке, Франции, Германии и России, побывал еще в двадцати странах и, изучив их образ жизни, я все еще придерживаюсь мнения, что англичане наиболее интеллигентные люди. Тем не менее, когда рассматриваешь жизнь людей объективно и беспристрастно, ужас ситуации действует угнетающе.

По дороге вдоль Чансери Лэйн на встречу в офисе Нью Инглиш Викли с Филлипом Мэром меня остановила группа людей, слушавших радио: передавали новость о вторжении в Польшу; повторение новости столетней давности: «Наполеон пересек Неман». Чуть дальше по улице человек прикреплял на стенд объявление о правительства мерах по подготовке к обороне, с просьбой к тем, у кого не было срочных дел в Лондоне, уехать и отправиться в провинцию. Его читала молодая женщина. Мы грустно переглянулись, и я сказал: «Теперь она придет». «Да, - ответила она. - В конце концов». У людей не возникало чувства начала большого приключения, как это было в 1914 году; не было возбужденного трепета – только осознание приближающейся великой катастрофы, наподобие медленно сокрушающего наводнения или извержения вулкана, который даже сейчас все еще может успокоиться.

В это время я жил один в прекрасном доме, который я приобрел в Хэмпстеде год назад; моя жена находилась во Франции на встрече с Гюрджиевым, двое детей остались с друзьями в разных частях страны. Всего за несколько дней мы снова собрались вместе, но не в доме, а в доме возле Рэдбёрна. Все ждали бомбежек Лондона, и люди спешили уехать оттуда. Даже в этом доме мы находились слишком близко, поэтому, когда нам написали друзья и предложили свой дом в Дорсете возле Корфи Касл, который представлялся нам достаточно удаленным, мы упаковали личные вещи в машину и, сделав широкий крюк по дорогам, которыми не пользовались для массового бегства из Лондона, через Хай Вэйком и Тэйм, легко добрались до Корфи Касл.

Дом смотрел через поля на Кингстон, здесь было достаточно земли, чтобы прокормить нас овощами, домашней птицей и яйцами. Вскоре мы более или менее приспособились к новой жизни, и я уже планировал сделать то, что давно хотел – взять небольшой земельный участок и выращивать продукты, я даже с нетерпением предвкушал осуществление моего желания. Но когда появилось это чувство приятного предчувствия, во мне тут же начало расти и другое чувство. Грядущие события отбрасывали свою тень; еще до того, как мы покинули Лондон, я обнаружил, что раздумываю о Нью-Йорке, как мы иногда думаем о людях или местах задолго до того, как события приводят нас в соприкосновение с ними. Мысленные и чувственные ассоциации с Нью-Йорком сопровождались чувствами уныния и практически антипатии к этому городу, хотя не существовало ничего, что могло бы вызывать эти чувства. Мои воспоминания о Нью-Йорке были полезными и приятными - Орейдж и группа, Гюрджиев и первые демонстрации, наши хорошие друзья.

Однажды утром появилось сообщение, что Чемберлен будет говорить важную речь по радио. Мы знали, что это предвещает, и чтобы дети не могли слышать ее, отослали их играть в сад. После речи мы продолжали разговаривать, когда старший, девяти лет, вошел и сказал: «Это война, да?» Как часто родители думают, что умно скрывают факты от детей, тогда как дети все знают!

Англия объявила войну, и неделей спустя мы услышали о планах эвакуации детей в Канаду и Америку. После обсуждения моя жена сказала, что думает, что лучше всего ей отвезти детей в Америку; желание вернуться в родную страну для нее было естественным, особенно когда мы потеряли работу; там у нее остались связи и дети там будут в безопасности. Мои чувства протестовали – настоящая любовь к деревне, родителями и друзьям противилась отъезд из Англии, но, спокойно рассудив, я понял, что для них так будет лучше. Я подчинил чувства рассудку, и в тот раз оказался прав, хотя и осознал все это гораздо позже.

Как только было принято решение об отправке семьи в Америку, в моем солнечном сплетении появилась тупая боль, страдание; то, что называется «душевной болью» (солнечное сплетение это то, что мы называем «душой») и она не прекращалась около шести лет.

На следующий день я взобрался на кручу за домом, пешком прогулялся вдоль гряды и уселся возле трех древних холмов. Стоял один из дней одной из самых красивых осеней, которые я помню: шесть ясных и светлых, затянутых легкой дымкой, теплых недель. На северо-востоке располагался Корфи Касл, широкое пространство Пул Харбора и Бэдберри Рингс вдалеке. На западе – колокольни, или башни, пяти деревенских церквей, на юге - Свонэйдж и залив. Я думал о войне и удивлялся, как много раз за последние пять тысячелетий нашей истории, со времен Эйвбери, взаимное уничтожение приходило в Англию. Сколько раз люди чувствовали себя как я сейчас и видели крушение прежней жизни! Даже в наше время приходили римляне, скандинавы, англы, саксы, датчане, норманны – убивая, сжигая и разрушая. Пытались прийти французы, и вот теперь пытаются немцы. С того места на древних холмах, где я сидел, люди наблюдали битву между Альфредом и датчанами в заливе Свонэйдж. Так много «победоносной» истории, утопившей землю на милю глубиной в крови. Каждый раз старый, и часто хороший, образ жизни оказывался сломлен, и каждый раз человек отстраивал заново что-то новое, зачастую более плохое. И вот снова уклад жизни должен был быть разрушен тем, что Гюрджиев описывал как «ужас ужасов во всей вселенной», что проходит красной нитью через всю жизнь человека на Земле - войной.

В сельской местности Дорсета и Уилтшира разбросаны остатки одной из великих цивилизаций, чьим центром был Эйвбери а «Римом» - Древний Египет - цивилизации, о которой мы ничего не знаем. Будущие поколения, возможно, будут обозревать руины нашей собственной, любопытствуя какими мы были людьми, и что было не так с нами, отчего наша «великая» цивилизация превратилась в ничто.

Двадцать лет опасность и страх новой войны жил с нами и теперь: «то, чего я боялся, пришло ко мне». Каждый день дети играли на солнце, и каждый день я мог бы говорить себе: «Еще один день прошел, осталось всего ничего». Когда ранним октябрем пришел день отплытия, я отвез семью в Саутгемптон, стараясь не подавать признаков тупой боли в солнечном сплетении. Я смотрел, как они поднимаются по сходням и исчезают в корабле. Уходил я с чувством оконченного этапа моей жизни и заставлял себя не думать о том, что могу никогда их больше не увидеть. Инстинктивно-эмоциональный тип, как я, может сильно и бесполезно страдать, если позволяет себе становиться добычей чувств и мыслей. Впрочем, если человек не обладает инстинктивной любовью к детям и семье, он не полноценное человеческое существо; трудность заключается в том, чтобы, обладая этими чувствами не позволять себе полностью отождествляться с ними. «Животный» инстинкт иногда говорит о нас как о недостойных «человеческих существах». Мы принадлежим животному царству и у нас много положительного от сходства с животными – спаривание и любовь к молодому поколению. Когда я разводил овец в Новой Зеландии, я слышал нежные ноты в блеянии овец, зовущих своих ягнят, и удивлялся, что такое глупое существо как овца может подойти так близко к человеку в этом отношении. Все существа любят своих детей и заботятся о них до тех пор, пока те не вырастут. Один итальянец описывал случай в Африке, он видел, как самец слона громко топал, яростно трубя; за ним шел маленький слоненок, за которым шла его мама, время от времени подталкивающая его своим хоботом, от чего тот неуклюже растягивался на земле. Каждый раз, когда детеныш поднимался и шел, она еще раз его подталкивала, игнорируя его жалобные крики. Местные жители рассказали писателю, что юные слоны часто убегают от своих родителей, и родителям сложно потом их отыскать. Теперь они поменялись ролями и наказывали своего ребенка за то, что он доставил им столько беспокойства.

По пути назад в Хертфордшир я осознал, насколько глубока во мне необходимость в семье, как сильно я нуждаюсь в патриархальной жизни.

Я оставил удобный дом в Хэмпстеде и упаковал на хранение мебель, – ее позже разрушили бомбы. Вещами из Рэдбёрна я обставил предоставленный мне друзьями дом в Чилтерне, расположенный неподалеку от их усадьбы. Сначала я остановился у моих родителей в Харпендене, а позже у них. Я по-прежнему время от времени ходил в нашу небольшую группу в Лондоне и в группы Успенского, но Лондон выглядел ждущим разрушения городом – темный по ночам, с заграждениями из мешков с песком повсюду. В Гайд-Парке появились рвы, некоторые говорили - для защиты от бомб, а другие - для будущих захоронений тех тысяч людей, которых вскоре убьют. Никогда «нас»; Природа предохраняет «нас» от осознания возможности нашей собственной смерти. Тем не менее, мысль о смерти всегда находилась рядом; и, может быть, в этом заключалась причина, почему люди начинали лучше чувствовать друг друга, больше относиться друг к другу в соответствии с сущностью.

Мои друзья, у которых я остановился, принадлежали к одной из старых и знаменитых английских фамилий; они не были богаты, но очень хорошо известны. Они представляли все, что существовало самого лучшего и наиболее либерального в английской жизни; аристократы-землевладельцы, они были такой же частью английской души, как и мы, фермеры-йомены. Из-за этого я всегда чувствовал в их присутствии легкость, чувствовал нечто общее, тогда как я никогда не чувствовал ничего общего с богатым сословием, наподобие Чемберлена, коммунистами или псевдо-интеллигенцией. Один американец сказал о моих друзьях: «Эти люди - соль земли».

Однажды вечером, за ужином, я говорил о капризах судьбы в отношении меня самого. Несколько недель назад я жил в сравнительном достатке, интересной и разнообразной жизнью, а сейчас у меня не было ничего – ни дома, ни семьи, ни работы, ни денег, я пытался выжить на один фунт в неделю. «Вполне возможно, что это случиться и с нами, - сказали они. - Все рушиться, вся наша социальная жизнь; вы уезжаете, М. уезжает, Н. уезжает» - и так далее. «Даже если мы останемся в живых, жизнь не будет уже прежней. Война все уничтожит; главное, мы должны суметь начать, как муравьи, когда разрушают их муравейник, строить что-нибудь заново».

Через некоторое время они устроили праздник на сто пятьдесят человек в большом холле. Каждый, казалось, чувствовал, что этот праздник - последний, в котором многие из нас могут принять участие – последние из многих подобных собраний, но при этом не было ни уныния, ни преувеличенного веселья; мы намеревались получить удовольствие друг от друга. По сути это был последний раз, когда мы смогли собраться все вместе. Многих разбросало в разные стороны, некоторые были убиты, а другие, включая моих друзей - наших хозяев, умерли до окончания войны.

Жизнь для меня стала похожа на сон, кошмар, от которого я просыпался только во время посещения группы в Лондоне.

Три месяца я пытался найти работу, но во время, как мы называли, «ложной войны» ее не было для людей за сорок – даже работы на фермах. Более двух миллионов человек по-прежнему жили на пособие по безработице. Потом я получил новости от моей жены из Америки, что жизнь стала очень трудной, и она хотела бы, чтобы я к ним присоединился; я снова начал разрываться между желанием остаться в Англии и желанием быть с ними. В итоге я подал запрос на визу, после громадных трудностей получил ее, и оплатил проезд на датском корабле занятыми в долг деньгами.

Я провел последние две недели в Англии с моими родителями. Снова надо мной одержала верх идея возвращения, я начал испытывать те же давно пережитые чувства, когда в той же самой деревне, в старом доме возле дороги я ждал отплытия на Тасманию – чувства уныния и ностальгии от расставания с родителями и воспоминаний об этой части Англии. Как тогда, так и сейчас, я считал дни и просыпался каждое утро с чувством «прошел еще один день». В последнее утро, почти так же, как и двадцать пять лет назад, с тупой болью в солнечном сплетении я сказал отцу и матери «до свиданья».



Книга 3. Америка


16. Нью-Рошелл


В конце января 1940 года я отплыл из Саутгемптона в Нью-Йорк. В качестве багажа я взял только необходимую одежду и завернутые в клеенку два тома машинописного текста Рассказов Вельзевула.

Когда мы вышли в Ла-Манш за Нидлсом, я не отводил взора от удаляющейся земли до тех пор, пока она не скрылась от меня в дымке зимнего полдня; мне припомнились слова одной викторианской баллады: «Вечерние сумерки не скроют нас, ненадолго оставив нашу одинокую барку. Утренний свет не выдаст нас, тусклый остров там вдалеке… Остров Красоты, прощай».

Корабль оказался переполнен датскими и немецкими евреями – беженцами, как и я, спасающимися от надвигающейся ярости. Не хватало даже мест, чтобы сесть, атмосфера негативных эмоций и продолжающийся шум криков сделали эту поездку наиболее неприятной из всех, предпринятых мной.

По прибытии в Нью-Йорк, несмотря на радость воссоединения со своей семьей, начавшееся вместе с войной состояние сна усилилось, отягощенное приступом простуды с температурой. Прошло двенадцать лет с тех пор, как я покинул этот город, и первые три недели мне все казалось нереальным и очень странным, кроме моей семьи. «Я действительно в Америке? - спрашивал я себя, когда шел через снежную пургу по 42-й Стрит. - Это должно быть сон. Я знаю, что должен проснуться и очутиться в Хэмпстеде».

Результатом разнообразных ударов невезения, начавшихся со смертью Орейджа и достигших кульминации в потрясении войны, стал частичный паралич моих способностей. Я пытался помнить предупреждение Гюрджиева не позволять себе отождествляться с массовыми психозами, и спустя примерно три недели очнулся от своего сонного состояния и начал оценивать нашу ситуацию с намерением обосноваться. И все же, если бы моя семья могла отправиться со мной, я бы сел на следующий же корабль в Англию, так сильно меня туда тянуло – страстное желание, никогда не покидавшее меня на протяжении ряда лет до моего возвращения.

Мы оказались в такой же ситуации, как и все беженцы всех времен, особенно в Европе после Первой мировой войны. В нашем распоряжении была комната во временном домике в Нью-Рошелле, он принадлежал приятной женщине, чей муж устал от семейной жизни и оставил ее с четырьмя детьми, один из которых работал, а остальные ходили в школу и помогали по дому на выходных. Кроме нас в доме жили электрик, водитель грузовика и трое безработных. Это был беспорядочный дом с большой кухней, на которой мы все кружились, готовя завтрак на древней черной газовой плите. Дом обогревался горячим воздухом из подвала и пропах антрацитовым газом. Здесь не было морозильника – в нем не было необходимости, не требовался даже лед из холодильника, поскольку кухня всегда оставалась холодной; не было посудомоечной машины, а горячая вода для ванны появлялась только периодически. Дом обладал всеми недостатками дешевого английского сдаваемого в наем жилья; отличались мебель, сантехника и освещение в американском викторианском стиле, как в старом немом кино. И наша компания могла бы стать персонажами современной комедии. Но все люди были доброжелательными, и мы вместе хорошо уживались.

У нас почти не было денег; хотя моя жена зарабатывала немного преподаванием, найти работу для меня не представлялось возможным. Более семи миллионов людей оказались безработными, «на отдыхе», а я, почти в пятидесятилетнем возрасте и, не будучи американцем, найти работу не мог совершенно. Так что, в то время как магазины ломились от еды, мы обычно оставались голодными – два месяца у нас постоянно не хватало еды. В первый раз в свой жизни я узнал, как это - быть полуголодным, и волновался насчет детей; нас постоянно терзал похожий на зубную боль голод. Наши желудки наполнялись только по воскресеньям, на обеде у живущего неподалеку шурина, он буквально спасал нас от настоящего голода. «Много денег приносят много заботы, отсутствие денег – скорбь».

Мальчики ходили в среднюю школу, плохая замена для славной Высшей Школы Баджис в Хэмпстеде, где они по-настоящему получали удовольствие от учебы. Эта же оказалась большой фабрикой обучения на шесть сотен детей, по большинству центрально-европейцев из первого поколения, они насмехались над нашими сыновьями за проигрыш в войне за независимость, «наши прадеды сражались с вашими и победили их».

Однажды февральским вечером, когда я читал лежащим в постелях детям, я услышал с улицы напоминающий выстрел звук, затем еще и еще один. Треск и стрельба продолжались, и я подумал, что происходит сражение между соперничающими бандами, но потом, бегло взглянув в окно, я ничего не смог разглядеть. Звуки продолжались. Через некоторое время я осторожно открыл дверь. Шел небольшой дождь, когда я выглянул, раздался сильный треск, и неожиданно на землю с дерева рухнула ветка, потом еще одна; я обнаружил, что обсаженная деревьями дорога и сады покрыты упавшими ветвями - намочивший их дождь застыл на морозе, и под весом льда они ломались. На следующее утро округа казалась побывавшей под обстрелом, дорога была завалена ветками и сучками.

Месяц март прошел голодно и уныло. Мы встретили одного или двух старых друзей, они безуспешно попытались найти для меня работу, сам я обошел всех издателей - безрезультатно. Мы побывали на празднике в квартире Орсона Уэллса в Нью-Йорке, большая и высокая главная комната с галереей в ней походила на баронский холл. Ведущий наружу коридор был разрисован под кирпичную Лондонскую аллею с пивной в конце. В одной из спален над кроватью располагалось закрепленное длинное зеркало. На празднике предлагалась разнообразная и великолепная еда и питье на две сотни человек, и мне удалось припрятать достаточно много, чтобы отнести домой.

К концу марта мой дух все больше приходил в упадок. Я начал осознавать, чтобы достать денег необходимо сделать большое усилие, и единственный путь - это просить их. Беженцам-евреям их организация помогала найти работу, она же выделяла деньги на их поддержку, но для беженцев-англичан такой организации не существовало. Среди наших друзей были две или три богатые женщины, которые могли бы дать нам денег, но мое тщеславие, самолюбие и ложная гордость вставали глухой стеной каждый раз, когда я думал о подобной просьбе. С приходом весны в начале апреля дела стали настолько плохи, что сопротивление моего отрицательного отношения, наконец, было сломлено заботой о благополучии семьи. С мыслями о ней я вынудил себя сесть и написать письма к этим трем богатым женщинам. Несколько дней после отправки писем я провел как на иголках, размышляя, не оскорбятся ли они и что они обо мне подумают; когда пришли ответы, я с трудом смог заставить себя открыть их. Я мог бы сберечь много нервной энергии, поскольку ответы были не только дружелюбными и сострадательными, но и содержали чеки, в том числе и на круглую сумму. Перемена в нашем состоянии была невообразимой. После ужасной нищеты мы оказались обладателями, для нас, богатства – еженедельного пособия, равного половине заработка нашего приятеля-соседа, работающего водителем грузовика. Это изменило нашу жизнь. Первым делом я отправился в супермаркет и купил еды. С этого момента изменилось все. Предпринятое мною усилие оказало огромное воздействие на мое психологическое состояние; к тому же, с этого времени мы никогда не нуждались в действительно необходимом для планетарного тела. Так часто происходит при настоящем усилии – меняется не что-то одно, меняется все; меняется и сам человек, люди это замечают и соответственно реагируют.

У меня появилась возможность купить большой шестилетний Крайслер с открытым верхом за 20 фунтов, он, вместе с топливом по шиллингу за галлон и налогом в 5 фунтов в год, обходился для передвижений по Америке дешевле, чем мини-авто в Англии.

Позже, вместе с нашими старыми друзьями из группы Орейджа, я организовал сольный концерт музыки Гюрджиева в исполнении моей жены и Кэрол Робинсон в студии в Карнеги Холл, где Гюрджиев проводил групповые встречи. Приглашены были только те, кто встречался с Гюрджиевым или Орейджем. Даже при этом мы смогли отослать Гюрджиеву в Париж хорошую сумму денег, пожертвованную аудиторией.

Тем временем из Европы приходили плохие новости; англичан и французов повсюду разбили немцы; орды нацистов захватывали страну за страной. «Война чтобы закончить войну», на которой я побывал двадцать лет назад, «война, чтобы остановить тиранию Европы одной нацией», в которой погибли миллионы, вернулась. Коммунисты в Америке, как и везде, осуждали войну «империалистов и фашистов» и маленькую Финляндию за нападение на могущественную Россию. Когда огласили Советско-нацистский пакт, коммунисты, по-видимому, впали в стопор – они оцепенели, ни слова от них не было слышно. Возвращавшиеся из Лондона американцы говорили, что Англии пришел конец, через несколько недель Гитлер захватит Англию и будет править на Уайтхолл. Но, даже когда положение казалось хуже некуда и началась бомбежка Лондона, я знал (или что-то во мне знало), что Англия захвачена не будет; внутренняя твердая уверенность. В американцах по отношению к англичанам начало появляться новое, дружественное отношение; наши неудачи вызывали в них смесь удовлетворения и желания помочь, какая возникает у человека при неудаче друга, которому он завидуют из-за иллюзии обладания его чем-то, чем сам он не обладает.

Ни Гитлер, ни американцы не понимали англичан; не понимали, почему Англия не просит мира. Англичан не понимает никто; другие нации думают, что понимают, всегда ошибаются и платят за это. Причина, которую не понимают другие, проста: англичане сами себя не понимают. К тому же, англичане обладают доброжелательной терпимостью к новым идеям, даже когда они не принимают их; они легко позволяют и легко могут выдерживать долгое время любые оскорбления; но когда их задевают слишком сильно, они поворачиваются к обидчику лицом и никогда не отступят до тех пор, пока не зададут ему хорошую взбучку.

Новости из Европы усиливали боль в солнечном сплетении. Это была не вызванная тягой к чему-то в прошлом болезнь чувств, называемая ностальгией, а боль за родину человека, похожая на боль в солнечном сплетении от эмоциональной любви. Разновидность болезни эмоций. Когда я встречался и говорил с людьми – французами, норвежцами, датчанами, голландцами и другими, я обнаружил, что практически все первое поколение новых американцев страдали от того же самого. А позже, когда немцы вторглись в Россию, русские американцы подхватили ту же самую болезнь. В одном из магазинов Нью-Йорка, где можно было купить не белую промокательную бумагу под именем хлеба, а настоящий, черный хлеб, я разговорился с хозяином – русским. Он начал говорить о России, как он страстно хочет вернуться туда, по его щекам катились слезы. Я сказал: «Но вы же американец, вы живете здесь тридцать лет. Почему вы так чувствуете?» «Я не знаю, - ответил он, - я никогда не чувствовал ничего подобного до этой войны, и теперь я жажду только одной вещи - вернуться на родину». Американские друзья, с которыми я говорил об этом, отвечали: «Я не могу этого понять, я не могу понять, чтобы кто-нибудь так отождествлялся со своей страной; я никогда не чувствовал подобного по отношению к Америке». Тем не менее, когда американские солдаты отправились за океан, они тоже заразились этой болезнью тоски по родине, стремлением в родные земли.

Что в жизни служит причиной того, что за хорошей удачей следует неудача и за хорошей судьбой следует плохая? Нечто, связанное с пятым стопиндером закона октав, причина случайности, дающей нам толчки для того, чтобы цель природы была достигнута. Относительно спокойная и комфортная жизнь возможна только тогда, когда всего приходится поровну. Жизнь, в течение семи лет бывшая для меня борьбой с неудачами, начала, как я уже сказал, меняться. Фортуна начала мне улыбаться и даже по-хорошему смеяться.



17. Талиесин и чета Райтов


Вернемся немного назад. В мае 1939 нас ожидал приятный сюрприз – записка Ольгиванны Ллойд Райт, в которой говорилось, что она с мужем в Лондоне и хотела бы нас увидеть. Мы не видели ее десять лет; встреча была радостной, и мы проговорили глубоко за полночь. Она пригласила нас на серию лекций, которые Френк Ллойд Райт читал в РИБА, нам предоставили места в переднем ряду вместе с ней. Лекционная комната была переполнена, люди, преимущественно молодежь, буквально стояли друг у друга на головах. Строения, их форма и очертания, их пропорции всегда меня интересовали, речь Райта оказалась чрезвычайно вдохновляющей, полной основанных на здравом смысле идей. Показали фильм о студентах, работающих в Талиесине - красивом поместье Райта в Висконсине, и я думал о том, как прекрасно было бы собраться, взять семью и некоторое время пожить там; но посещение Талиесина казалось таким же возможным, как полет на Луну. Райт, благодаря уэльским корням, унаследовал кельтское воображение и красноречие, от своей английской половины - дар импровизации и практические навыки. Такое сочетание, вместе с присущим ему гением, сделало его одним из величайших архитекторов нашего времени. Аудитория слушала с полным вниманием и аплодисменты в конце, как говориться, практически перешли в овацию.

Мы ходили на все лекции и очень много беседовали. Когда они уезжали в Париж на встречу с Гюрджиевым, то пригласили нас посетить Талиесин. Я думал тогда: «Да, возможно через десять или пятнадцать лет; а, скорее всего, - никогда».

Оказавшись в Париже по делам, я позвонил на квартиру Гюрджиеву и спросил, можно ли прийти на ужин. «Да, да. Приходите», - ответил мужской голос. Придя туда, я обрадовался, найдя там Райта - он пришел со своей молодой дочерью Йованной. Присутствовали еще несколько женщин из группы Гюрджиева.

Я ждал и надеялся послушать, как Райт задает интересные вопросы и выслушивает ответы. Но он вел себя как блестящий новичок, и было ясно, что в идеях он ничего не понимает. Он, казалось, рассматривал Гюрджиева как человека, который достиг практически того же уровня, что и он сам, и даже знает о некоторых вещах больше, чем он. Иногда приятно открыть, что у «великого» человека есть свои слабости, тщеславие и самолюбие, такие же, как и у тебя; я заметил, что нечто злобное во мне получало тихое удовлетворение, когда Гюрджиев провоцировал колючее самолюбие Райта.

Во время тостов за «идиотов» Райт сказал: «М-р Гюрджиев, мне эти ваши идиоты кажутся очень интересными. Я сам придумал несколько». Гюрджиев ничего не сказал, и Райт продолжил: «Вы знаете, вы очень хороший повар. Вы могли бы неплохо зарабатывать приготовлением пищи».

«Не так много, как я могу зарабатывать стрижкой овец», - ответил Гюрджиев.

«Я разводил овец, - сказал Райт. - Мои предки были фермерами. Но я не знаю ничего о стрижке».

Гюрджиев ответил что-то вроде «трудно научиться стричь правильно».

После того, как с едой было покончено, мы переместились в гостиную, где Райта привел в восхищение стеклянный ящик, наполненный сотнями маленьких особым образом расположенных и освещенных фигурок людей со всего мира; настоящее небольшое произведение искусства, хотя квартира Гюрджиева сама по себе была в своем роде произведением объективного искусства; потрепанная и загроможденная, рядом с несколькими отличными экземплярами восточного искусства располагалось много хлама, он иногда покупал небольшие плохо нарисованные картины в Кафе де Акасиас у беженцев, которых называл своими «нахлебниками».

Гюрджиев принес главу из Второй серии, Встречи с замечательными людьми, попросил кого-нибудь почитать ее и вышел. Ее взял Райт со словами: «Я не хотел бы обижать чувства старого человека», (они были почти одного возраста с Гюрджиевым) и начал читать. Гюрджиев вернулся, и Райт сказал ему: «Это очень интересно, м-р Гюрджиев. Жаль что только написано не очень хорошо. Вы хорошо говорите по-английски, жаль, что вы не можете диктовать. Если бы у меня было время, вы могли бы диктовать мне, и я переложил бы все это для вас на хороший английский».

Он продолжил чтение главы некоторое время, а потом заявил, что должен остановиться, поскольку очень устал, и его дочь тоже устала, и что им лучше вернуться в отель. Гюрджиев сказал: «Лучше остановитесь ради нее, она все еще молода и только начинает жить, а вы уже старик и ваша жизнь окончена».

Лицо Райта покраснело, и он злобно ответил: «Моя жизнь отнюдь не закончена, я еще много чего могу сделать!» - или что-то в этом роде. Он поднялся и удалился вместе с семьей в, что называется, «крайнем возмущении». Как и у всех нас перед Гюрджиевым Райт снял свою маску. Все без исключений, когда ели и пили вместе с ним, раскрывали свою сущностную природу. Возможно, поэтому многие из нас временами проглатывали язык; боясь выдать себя.

Вскоре после нашего приезда в Нью-Рошелл я написал Ольгиванне Ллойд Райт о том, что мы в Америке и хотели бы увидеться с ней, если она приедет в Нью-Йорк. Она ответила, вновь повторив свое приглашение всем нам провести лето в Талиесине. Итак, мое глубокое желание, которое казалось только еще год назад на просмотре в Лондоне фильма о Талиесине совершенно недостижимым, было вознаграждено, она даже предложила прислать одного из студентов на автомобиле-универсале, чтобы привезти нас. Но у меня был Крайслер, в июне мы упаковались и оставили нашу съемную квартиру мрачных ассоциаций, отбыв в самое сердце Америки.

Поездка началась в жару, которая становилась все хуже по мере продвижения на запад; мы поехали вверх к Медвежьей Горе, пересекли Гудзон по мосту через эту прекрасную реку, по которой плавал Генри Гудзон, затем по вверх и вниз обычному шоссе, такому узкому и извилистому, что мы могли ехать не быстрее тридцати пяти миль в час. Мы проезжали лесистую местность, перемежающуюся фермами, расчищенными от деревьев двести пятьдесят лет назад. Дорога пролегала через штат Нью-Йорк, далее через Вуртсборо, Монтичелло, Депозит, Бингэмптон и Элмиру – где жил Марк Твен, а также мои старые друзья Макс и Кристалл Истманы, в Хорсхед, Пэйнтед Пост, Олеан, к озеру Чатакуа. От Вестфилда мы поехали по дороге вдоль берега озера Эри, с мыслью о том, что сотню миль или около того мы сможем наслаждаться его великолепным видом; но увидели озеро мы лишь однажды, отъехав на несколько миль, а вся дорога оказалась обычной и неинтересной. В Пенсильвании мы проехали через земли пенсильванских голландцев, старейшего германского поселения в Америке; это красивые люди с желтыми волосами и интересным типом лица. Еще мы видели амишей, строгую религиозную секту, чьи мужчины носят широкополые черные войлочные шляпы и длинные черные бороды. В городе на северо-востоке мы переехали в северный тип Пенсильвании, в Конниауте мы въехали в штат Огайо, по дороге на Пэйнсвилл и Оберлин.

Поездка обходилась нам недорого, поскольку останавливались мы в туристических лагерях – группе раскрашенных хижин, обычно удобно расположенных. В изобилии хватало и хорошо выглядящих домов с обозначением «Турист». За 75 центов с каждого мы располагали хорошим приютом на ночь, где было чисто и где люди были доброжелательными. Завтрак мы готовили на открытом воздухе, обедали мы сэндвичами и фруктами, а по вечерам мы старались полноценно поужинать в придорожной «закусочной»; еда здесь обычно была просто съедобной, а кофе таким же плохим, как в английских пансионатах, несмотря на то, что в городских супермаркетах он был неплохим. Все города выглядели достаточно похоже – трех полосные дороги и приятные деревянные дома с открытыми не огороженными газонами. Торговые и деловые районы обладали некоторыми характерными чертами, тогда как индустриальные сектора походили на такие же между Бирмингемом и Волвергемптоном - унылые и заброшенные. Далее мы въехали в кукурузный пояс, протянувшийся от Фремонта, Боулинг Грина и Наполеона до Форт-Вейна в Индиане, - сотни и сотни миль индианской кукурузы на плоской степной местности с бесконечно повторяющимися белыми фермами и красными амбарами; небольшие городки столь походили друг на друга, будто бы из выписали по почте.

В одном из небольших городков мы встретили пример знаменитого американского дружелюбия. Я зашел в местный банк, чтобы спросить дорогу, и менеджер, неопрятный молодой человек, с радостным лицом воскликнул: «Вы англичане, не так ли?» «Да», - ответил я. «Ах, вы говорите… Эй, Билл, - бросил он, окликая уже уходящего посетителя, - здесь англичанин. Ну, как там дела? - начал он. - По-моему, ваши люди сделали великую вещь возле Дюнкёрка». Он засыпал меня вопросами и был настолько естественен, что я по-настоящему поверил, что он может попросить нас остаться на обед и отдых, чтобы горожане могли встретиться с нами. Я даже мог бы поделиться своим опытом в импровизированной лекции, но мы очень хотели добраться до Висконсина. Люди, которых мы встретили в такой дальней дороге, оказались почти такими же скрытыми, какими представляют англичан, и гораздо менее сердечными, чем французские или русские селяне.

В другом небольшом городке несколькими милями дальше мы впервые увидели этот неформальный символ Америки – девушку – барабанщицу, хорошо выглядящую, крепкую молодую женщину, руководящую духовым оркестром мужчин и мальчишек; она горделиво выступала вперед, вращая своим жезлом с широкой застывшей ухмылкой на лице. Моя жена подумала, что это подходящий символ пути, на котором женщина берет на себя лидерство в Америке; я был скорее в замешательстве.

Опустившаяся на нас жара походила на раскаленное облако, и хотя я и носил большую соломенную шляпу, я не мог находиться на солнце больше нескольких минут без того, чтобы не почувствовать тошноту. Жара стояла лютая, ночью даже хуже чем днем, так как было слишком жарко, чтобы спать. Но это был обычный жаркий период, и местные поговаривали - бывает хуже, когда коровы и лошади иногда падают мертвыми на полях, а птица замертво падает с насестов. Позже приходил сезон ужасных штормов, потом - столь же холодной зима, насколько жарким было лето – жестокие холода до -70[1] градусов мороза. Климат здесь как очень эмоциональная персона – иногда жаркий и неистовый, иногда холодный и тяжелый. В этом агрессивном климате органическая жизнь быстро достигала зрелости. В Вайоминге говорили, что у них восемь месяцев зимы и четыре месяца холодной погоды.

Два дня мы ехали по чистой прерии Индианы и Иллинойса, в которой сотню лет назад существовали только трава, буйволы и индейцы.

В некоторых самых маленьких городках дома и магазины, построенные давно, имели снаружи большое подобие заграждений из лесоматериалов, которые делали здание с виду больше и значительнее. Эти «фальшивые фасады» являлись разновидностью защиты от и вызовом для бесконечной прерии; в любом случае, они не могли служить украшением.

Здесь не было придорожных заправок, наподобие наших АА или RAC. В Англии, сравнительно небольшой стране, с деревней через каждые несколько миль, каждая машина, кажется, обладает знаком АА, и заправки располагаются повсюду; тем не менее, тогда как англичанин будет возиться со своей машиной, и обычно ремонтирует ее, американец бросит ее и отправиться договариваться с авто мастерской, возможно, расположенной в двадцати милях.

Большинство пейзажа испортили и закрыли бесчисленные вывески, умоляющие нас купить что-то ненужное, построенные здесь человеком из «Алкер Галч» (Мэндисон Авеню) Нью-Йорк, для которого ничего не имело ценности, кроме того, что можно использовать для рекламы в целях получения прибыли.

По дороге из Индианы в Иллинойс, около пятидесяти миль дороги окрестности будто поразила болезнь. Не было ни городов, ни деревень; люди больше не были приветливыми и смотрели на нас, путешественников, почти с подозрением; здесь располагались дальние окраины Чикаго – второго по величине и богатейшего города в Соединенных Штатах. Жара по-прежнему стояла удушающая, мы обогнули Чикаго и поехали через Валпарайзо, Перу, Марсель и Рокфорд в Мэдисон, Висконсин, - приятный город, построенный на берегу двух озер. Здесь мы отдохнули в приятной, обставленной под старину кофейной комнате одного из отелей; в вестибюле, чтобы мы чувствовали себя как дома, располагался портрет королевы Виктории в полный рост при тусклом свете масляных подсвечников.

В Висконсине я почувствовал, что мы наконец-то покинули восточные штаты. Здесь была другая, более хорошая атмосфера. Мы находились за тысячу миль от Нью-Йорка и чувствовали себя лучше от этого. В разных штатах, через которые проезжали, мы заметили одну особенность: хотя города выглядели в основном одинаково, дома были более или менее похожими и люди схоже одевались, каждый штат обладал своей собственной атмосферой и акцентом. Возможно, через пять или шесть столетий, Американские штаты станут столь же разнообразными и интересными, как страны в Европе.

В супермаркет, где мы лакомились мороженым, вошла группа людей – юноша и девушка с их родителями и нескольким друзьями; свадебная церемония молодой пары, явно только что из регистрационной конторы. Казалось, никто не знал, что нужно делать помимо употребления кока-колы, так что один из них включил радио, из которого донесся не человечески стонущий голос эстрадного певца. Все это выглядело достаточно прискорбно; разновидность автоматической свадебной церемонии. Я сравнил ее с крестьянскими свадьбами, на которых я бывал в досоветской России - прекрасное пение в церкви, водка и народные танцы в завершение. Эта же была одной из тех свадеб, которая нужна не более чем для получения двумя молодыми людьми авторитетного разрешения спать вместе. Разрешение от чиновника, которым мог быть негодяй или пьяница, совершенно необходимо, так как в противном случае пара будет жить во «грехе» и, соответственно представлению некоторых людей, под угрозой адского огня.

Висконсин нас очаровал. Есть что-то лирическое в индейском наименовании «Висконсин», окрестности также носили романтические названия – Блэк Ёс, Блю Маундс, Арена, Мэзомэйни, Блэк Хоук, Лоун Рок, Твин Блаффс, Доджвилл, Френдшип, Фэйрплей, Форвард, Эндевор, Дикивилл![2] Кто-нибудь мог бы написать про них стихи; некоторые автомобили ездили с эмблемами «Висконсин – Американская молочная страна».

Я снова вспомнил русского, который мне говорил: «Часть американской жизни иногда столь непривлекательна, что их пресса, фильмы, радио и публичные выступления заставляют меня этого ожидать, и когда я вижу что-то по-настоящему новое и необыкновенно хорошее, я с трудом могу в это поверить». Таким был Висконсин. А Талиесин, Спринг Грин[3], даже превосходил его.

Мы прибыли после полудня, проехав по длинному крутому склону к дому, несколько учеников встретили нас и проводили к холму, где м-р и мс-с Райт беседовали с группой. Ольгиванна тепло приветствовала нас, м-р Райт, в голубом берете и ниспадающем голубом плаще выглядевший скорее актером, поприветствовал нас легким кивком и ушел. Это оказался всего лишь случай; позже он всегда был дружелюбен.

В первые два дня мы ничего не делали, только осматривались вокруг в сопровождении одного из учеников.

Талиесин, «Сияющий Выступ», - это тысячеакровое владение, заселенное валлийскими предками Френка Ллойд Райта по материнской линии (его отец был англичанином), в красивой холмистой местности с зарослями деревьев. В миле неподалеку протекала широкая река Висконсин, поросшая первозданным лесом. В отдалении виднелись высокие холмы с каменистыми утесами. Часть поместья занимала ферма – коровы, свиньи, кукуруза, ячмень, виноград, дыни, разнообразные овощи и фрукты. Земля изобиловала молоком и медом, и, в довершении всего, сыром; изобилие сидра и вина радовало человеческое сердце. Здания были построены в архитектурном стиле, которого я никогда не видел, они произвели на меня впечатление удовольствия и благополучия, которое красота, старая и новая, всегда производит. Они были не функциональными, не колониальными, не копиями чего-либо, а новым качеством архитектуры – такой же ясный разрыв с прошлым, как разрыв Тюдоров с готикой, а Георгов с Тюдорами. Тем не менее, как и в их случае, они оставались в рамках традиции, поскольку своими корнями уходили в прошлое. И что в этом самого странного, хотя стиль зданий был таким разным, в стиле присутствовало больше современного, чем в современности, они производили эффект доверия, ассоциировались со зрелыми старыми зданиями в Европе; не ощущалось резких грубых и вибраций, исходящих от большинства современной коммерчески-индустриально-военного барачного типа архитектуры, серых бетонных ульев нашего времени.

Каждый день преподносил что-то новое, некий свежий аспект видения радовал нас; а окрестный пейзаж будто сошел с картины итальянского художника.

Но все это без «жизни» могло остаться только красивой картинкой. Здесь энергия сорока или пятидесяти молодых людей, ведомых старшими к реальной цели, производила удовлетворительное чувство «созидания».

Поместье управлялось как товарищество – «Талиесинское товарищество» под руководством м-ра и мс-с Фрэнк Ллойд Райт, целью его было привнесение натуральной архитектуры в натуральную жизнь; идея заключалась в следующем: чтобы привести общество в натуральное состояние, женщины и мужчины должны жить, поддерживая три жизненные линии одновременно: инстинкты, чувства и ум. Они должны крепко стоять на ногах и уметь работать руками; должны быть в состоянии оценивать чувственные вещи – музыку, поэзию, изобразительное искусство и т.д.; и должны интересоваться идеями, уметь мыслить. Трехнаправленная активность придавала месту неординарную жизненность. Это была настоящая архитектурная школа, в которой ученики жили рядом с Учителем, он учил их, что если они хотят проектировать дома, то должны уметь построить их своими руками, знать и ощущать материал, с которым работают.

Коммуна состояла из Райтов и их семьи, молодых мужчин и женщин – некоторые из которых были женаты, двух или трех плотников, человека, присматривавшего за регулярной работой на ферме, и нескольких посетителей.

Приготовление пищи и обслуживание за столом производили ученики, они же помогали в саду и на ферме, водили трактора, грузовики, грейдеры и так далее, в то время как женщины стирали и гладили. Здесь имелись все виды современных машин; и в первый раз после нашего прибытия в США я увидел стиральную машину и электрический утюг – последний был в доме моего брата в Англии. Здесь всегда было много работы по ремонту и возведению новых зданий; все время пробовались новые материалы от производителей и образцы материалов.

На одном из холмов располагалась большая группа зданий, вырастающих прямо из возвышенности. Здесь находились квартиры м-ра и мс-с Райт, столовая для студентов, офисы, галереи, конюшни, амбары, сараи и несколько жилых комнат. Вниз по склону на втором холме, в миле от первого, располагалась другая группа строений – макетная комната, театр, художественная галерея и остальные жилые помещения. На следующем стояла похожая на маяк ветряная мельница - очень высокая и стройная деревянная структура с конструкцией, через которую ветра сильнейших штормов проходили не повреждая. Крыша макетной комнаты была настолько светла и изящна, что, казалось, вы можете поднять ее одной рукой, но при этом достаточно крепкой, чтобы выдерживать бушующие на Среднем Западе сильные бури.

Что касается человеческих существ, невозможно было встретить более очаровательную и интеллигентную группу людей где бы то ни было еще; все они были вежливы, рациональны и готовы помочь, в них было нечто «юное» среди этого старого мира, и эта «юность» придавала им особый шарм, у них отсутствовала та внешняя изощренность, которой «образованные» американцы в городах прикрывают свою молодость. Эта «юность», эта потенциальная возможность американской молодежи учиться, предоставляла им большие возможности; в то же время она оставляла им нечто простодушное во взгляде на огромный мир за пределами Америки - мир, который хотя они и могли знать снаружи, обладал чем-то недоступным для них внутри. В целом, по сравнению с европейцами, американцы были молоды, они обладали опытом юношеского отношения к жизни и к мировым событиям.

В Талиесине будильник звенел в 6.30, завтрак подавался в 7.00, а в 7.30 все отправлялись к своим разнообразным занятиям до обеда в полдень, его обычно привозили на грузовике в какую-нибудь часть поместья, где мы ели на свежем воздухе, слушая, как говорит Френк Ллойд Райт. В дождливые дни обед проходил в театре, сопровождаемый музыкой и пением. После пятичасового чая обычно была хоровая практика в одном месте и оркестровая практика в другом; а за пианино, которых было несколько, практиковались весь день. После ужина мы собирались в том или ином месте или учились чему-нибудь. Очень часто перед обедом мы спускались к реке Висконсин и купались в прохладной воде, поскольку погода стояла очень жаркая, временами более 100[4] градусов в тени.

После обеда в субботу приезжали посетители, известные мужчины и женщины из различных сфер, или «потоков», жизни. По воскресеньям устраивались пикники. Примерно в 10 часов в грузовик загружали еду, а уже через час мы выезжали вереницей машин, чтобы обнаружить ревущий костер в некотором приятном месте на каменистом утесе или высоком холме, где на угле уже жарилось мясо, картофель и кукуруза. Затем мы возвращались Талиесин, чтобы посмотреть в театре фильм, на который приходили также фермеры и другие местные жители. На ужин каждый надевал свою вечернюю одежду и прибывал в жилые покои Райтов где, после коктейлей на террасе, в большой гостиной сервировался ужин: прекрасная еда и питье, домашнее вино и сидр; м-р и мс-с Райт сидели в больших креслах, как король и королева на своих тронах.

За ужином происходили многочисленные дружелюбные беседы, и после того как тарелки были очищены, хор пел Палестрину и Баха, или негритянские духовные, или английские и американские песни, затем вступал камерный оркестр, игравший при свете свечей отрывки из ранних английских композиторов. Потом Баха или Генделя могли сыграть моя жена на пианино и дочь м-ра и мс-с Райт Йованна на большой арфе. Редко я наслаждался камерной музыкой в такой степени.

Хорошей чертой жизни здесь был ее патриархальный характер, основа натуральной жизни, поскольку патриархальность, подорванная Гражданской Войной, незаметно исчезала из американской жизни. В России ее смыла революция, в Германии – нацизм. Она исчезала и в Англии, в Китае рассматривалась как «буржуазно-империалистическая». Исчезновение патриархальности - всего лишь часть современной глобальной ломки не только Западной цивилизации, но и древних цивилизаций Востока; в Америке и Англии уже проявлялись признаки, что матриархат (или даже жено-архат) занимает ее место.

После Нью-Рошелла Талиесин представлялся земным раем, и наши сыновья начали цвести как пересаженные с бесплодной на хорошую почву цветы; будто они вернулись к своей жизни в Англии с добавлением чего-то из этого нового, и по-настоящему американского, образа жизни. Они, вместе с другими детьми, отправлялись по утрам в сад, после обеда помогали в макетных комнатах с моделями «города широкого простора» м-ра Райта. Они также находили время покататься на пони и изучать рисование и музыку.

Каждый должен платить за все. И мы, возможно, своим существованием в Нью-Рошелле заплатили за наше настоящее богатым опытом. Но миллионы, которые живут в Бронксе, Нью-Рошелле, Хендоне или Сайденхеме – никогда не обладали тем же, чем обладали мы.


Мне представляется, что Талиесин (и другие похожие места, если бы такие были в Америке) сеет семена настоящей Американской цивилизации; цивилизации, которая может принести пользу всему миру – в отличие от радио, рекламных роликов, эстрады, телевидения, газет, бизнеса, химии, наркотиков, распыляющей яд цивилизации, которая несет столь же серьезную опасность для нормальной жизни в мире в наше время, какую нес в девятнадцатом веке Финансовый Капиталистический Империализм и коммунистически-фашистско-нацистская форма правительств в двадцатом.


«Распахнутое настежь» пространство приносило мне чувство эйфории, физической свободы; и здесь было так мало машин на дорогах! Однажды мы упаковали обед, и на шести автомобилях, заполненных людьми, проехали через холмистую местность, минуя огороженные обычной или колючей проволокой поля, и, проехав более пятидесяти миль, прибыли в место, где водопад низвергался с высоких скал в глубокую впадину, из которой вода бежала дальше через зеленые пастбища. Здесь мы были совершенно одни; некоторые пошли искупаться, в то время как другие разводили огонь, зажаривали целую овцу на длинном вертеле и пекли на углях сладкий картофель и кукурузу. После, насытившись, мы улеглись у воды и подремывали, некоторые студенты негромко пели. Приятная музыка смешивалась со звуками водопада и легкий бриз, мягко треплющий деревья, дарил мне чувство мира и удовлетворения, каких я не испытывал уже много лет. На короткое время мы оказались в полной гармонии с самими собой, друг с другом и с природой. Чуть позже мы играли в игры, а после захода солнца, расселись по машинам и отправились домой.

На закате в эти жаркие дни лягушки начинали свое хоровое пение, определенная мелодия и ритм их кваканья временами становились почти оглушающими, но совсем не раздражали. В сумерках среди деревьев зажигали свои огоньки светлячки.

Дороги, за исключением главных трасс, были грунтовыми; в сухие дни над ними поднимались клубы пыли, а после сильных дождей они превращались в реки грязи, хотя вскоре на жарком солнце высыхали. Дожди – теплые и освежающие - не доставляли неудобств. Неприятности доставляли комары и ядовитый плющ, особенно выделяющий маслянистые пары плющ, при малейшем контакте с кожей он вызывал водянистые волдыри и нестерпимое раздражение; некоторые люди из-за него заболевали.

Некоторые дома на фермах в округе построили сотню лет назад, когда приехали первые колонисты. Деревянные дома оставались прохладными летом и теплыми зимой, даже когда градусник падал ниже нуля; живший в Англии человек рассказывал мне, что они, будучи хорошо изолированными, гораздо теплее английских домов зимой. Летом еду сохраняли свежей в ледяных помещениях в глубоких кладовках. Некоторые держали завернутую во влажную ткань пищу на дереве, обдувающий ветер сохранял ее прохладной. Те же, кто жил возле рек, хранили еду в коробках в воде. Многие из разбросанных среди изгибов холмов ферм занимали площадь не больше пятидесяти акров.

Трудно себе представить, что сто лет назад эта местность лежала неосвоенной, люди передвигались на бычьих упряжках и лошадях; вдоль реки жили индейцы и пионеры, путешествовавшие в своих крытых повозках в Дакоту и Небраску.

В маленьких городках жили люди очень приятного типа – лучшие из англичан, скандинавов и германцев, они отличались от иностранцев Нью-Рошелла – поляков, итальянцев, чехов и венгров. В Висконсине не было людей с той угрюмой предприимчивостью, которая так часто встречается среди новых американцев в восточных штатах. Даже жившие здесь немцы не относились к заносчивому Прусскому типу.

Я провел несколько дней у друзей в Миннеаполисе и Сан-Паулу, Миннесота, путешествуя на автомобиле вверх по реке Миссисипи. Уродство и тусклость деловых кварталов городов-близнецов походила на такое же в индустриальных городах мира; когда западные люди ударяются в бизнес или начинают производство, они будто вдыхают ядовитый газ; любовь к деньгам – корень любого вида зла – парализует их эстетические способности, не говоря уж о чувствах.

Еще одни друзья, которых я посетил в Миннеаполисе, владели большим, как замок, домом. Они устроили праздник, на котором присутствовали только люди среднего возраста. В Европе на праздниках в основном вы встречаете молодых людей; а в сельских домах обычно собираются люди всех возрастов – включая детей. Я сказал об этом одному человеку, который ответил: «О, молодые люди сами себе устроили праздник на нижнем этаже – они не приходят к нам – мы слишком старые. У детей тоже праздник, в другой части дома». Поэтому я так и не увидел молодежи или детей.

На окраине Миннеаполиса я побывал в кирпичном доме Френка Ллойд Райта возле обсаженной деревьями дороги, расположенный на участке обычного городского размера, но размещенный так, окруженный красивой стеной, что создавал впечатление миниатюрного поместья; пространство, линии и расстояния, пропорции дома и внутреннего дворика напоминали Китай. Просторная жилая комната дома смотрела сквозь стеклянную стену на сад; но при этом отопление было так хорошо спланировано - трубы проложили в растворе под полом, вроде Римских подземных печей для обогрева, - что дом оставался комфортабельно теплым в самую холодную погоду, а воздух не пересушивался паровыми обогревателями.

По соседству стоял «современный» дом европейского архитектора, по-своему хороший и интересный дом. Но выглядел он так, будто сделан где-то на фабрике по производству коробок и помещен в цент участка, в то время как дом Райта выглядел выросшим на своем месте - в полном контрасте и с коробкой, и с модными английскими кирпичными виллами, и с «желанными резиденциями».

Я отправился в обратный путь в 300 миль на автобусе. В западных штатах люди редко разговаривают с попутчиками в автобусах или поездах; как и англичане, они держаться сами по себе. Но здесь человек вошел, сел рядом со мной и сказал: «Привет», спросил мое имя, откуда я родом, чем я занимался и так далее. Я, возможно, возмутился бы подобными личными вопросами, но он оказался столь дружелюбен, что я не мог ему не ответить. Потом, когда я смог вставить слово, я в некотором замешательстве спросил его о том же; но он достаточно охотно ответил и мы проговорили друг с другом час, пока он не вышел. Когда я прибыл в Спринг Грин, было уже поздно и темно, а я не позаботился о том, как пешком добираться три мили до Талиесина, но меня ждал человек на машине, и через несколько минут меня доставили на место, и я уже забрался в постель. Возвращение в Талиесин было похоже на возвращение к жизни, какой она должна быть, жизни не ради денег, бизнеса или политики, а жизни физического, эмоционального и думающего человека, работающих вместе в гармонии. Жизнь поистине творческая, молодым мужчинам и женщинам предоставлялась возможность раскрыть свои возможности.

Хотя ни один человек в Талиесине не произнес ни одного хорошего слова о Британском правительстве, к обычным англичанам относились с симпатией и уважением. Они знали английский язык лучше, чем люди на востоке, здесь селилось очень много англичан. В старину лучшие из молодых сыновей аристократов приезжали в Висконсин, Дакоту и Вайоминг и разводили скот. Тем не менее, здесь существовало сильное анти-британское, или, скорее, анти-британо-правительственное чувство, о котором я был осведомлен с самого начала. Его источниками явились частично искаженное образование (Война за независимость, например), частично - сыновняя попытка отбросить отцовское влияние, и частично унаследованная людская злоба, предрасположенность ненавидеть и осуждать кого-то за свои собственные страдания.

Критика британцев американцами подобна критике старшим сыном своего отца, которого он, тем не менее, сильно уважает. Один из друзей Райта из Чикаго, после подробного изложения преступлений и недостатков британцев, повернулся ко мне и сказал: «И все же, вы знаете, я скорее чувствую себя как дома с культурным англичанином, чем с кем-либо еще».

«Странно, - ответил я, - что вы критикуете разваливающуюся Британскую Империю и ее войны, а сами строите Империю Американскую; и все происходит так же бессознательно, как это случилось с Британской империей. При построении своей империи вы сражались с индейцами, англичанами, канадцами, испанцами, мексиканцами, немцами, и сами с собой в Гражданской войне, в которой погибло больше людей, чем во всех английских войнах в девятнадцатом веке».

Я разговаривал с несколькими студентами о моей любви к Англии – любви не к ее завоеваниям, ее «славе», ее Империи, ее кровавой истории, а о любви к чему-то в Англии, что исходит от ее ферм, долин, плоскогорий, скал, моря, деревень и небольших городков – и Лондона в радиусе двух миль от Пиккадилли.

Один из них говорил: «Думаю, я знаю, что вы имеете ввиду, поскольку я читал что об этом говорят ваши поэты и писатели, но я не чувствую подобного к Америке, я - уже четвертое поколение - последние два жили в Индиане, но я не могу сказать, что люблю Америку как вы, кажется, любите Англию; и к тому же, средний запад все еще не наша страна. Мы не принадлежим пока этому месту, это по-прежнему страна краснокожих. Некоторые из восточных штатов тоже».

Странный пророк, Сведенборг, говорил об англичанах в Духовном мире: «Английская нация, лучшие из них, являются сердцевиной всех христиан, поскольку обладают интеллектуальным внутренним светом. Этот свет, хотя и не виден никому в обычном мире, вполне очевиден в духовном. Наивысшие приобретают его из своей свободы говорить, писать и думать; в других, которые не наслаждается подобной свободой, этот свет скрыт, поскольку не имеет выхода. Тем не менее, подобный интеллектуальный свет не принадлежит им изначально, а зависит от авторитета почтенных людей; когда такой человек высказывает свое мнение, его свет изливается. Все это потому, что англичанами в духовном мире управляют выдающиеся руководители и священники, с помощью их решений национальный характер ведет их к приобретениям. Немцы,… живя под управлением деспотичного правительства, не наслаждаются свободой речи и слова как голландцы и англичане; а где урезается такая свобода, свобода мыслей также ограничивается… мысль не поднимается выше свободы высказываний. По этой причине немцы полагаются на документы больше, чем на индивидуальные суждения, поэтому же они чрезвычайно сильно культивируют историю, ссылаясь на цитаты признанных авторитетов. Состояние ума представлено в духовном мире человеком, вооруженным книгами; если кто-нибудь спрашивает его мнения, он берет одну из этих книг и читает из них ответ… Свободные нации похожи на самцов-оленей с ветвящимися рогами, путешествующих по вересковым пустошам и лесам в совершенной свободе; тогда как нации, которые несвободны, похожи на закрытых в королевских парках ланей. Свободные люди напоминают крылатых коней, летающих над морями и холмами подобно Пегасу; а несвободные похожи на лошадей в королевских конюшнях, украшенных дорогой сбруей».

То, что он говорил об англичанах, можно, до некоторой степени, сказать и об американцах, но, хотя в Америке больше физической свободы, в Англии больше свободы интеллектуальной и гораздо больше доброжелательной терпимости к незнакомым идеям и странностям.

Почему англичане наделены определенными качествами, заставляющими их скитаться по планете и устанавливать свой способ жизни на миллионы квадратных миль – в Америке, Канаде, Австралии, Новой Зеландии? Вопреки всем их ошибкам, это один из немногих хороших способов жизни на этой планете. И все это сделано без случающихся в других странах революций и бойни. Единственная опустошительная война среди англо-говорящих людей случилась среди американцев в Гражданской войне.

Наша жизнь в Талиесине отличалась от жизни на съемной квартире в Нью-Рошелле так же, как Рай от Ада. Нью-Рошелл представлял собой низшую прослойку среднего класса Америки с очень ограниченными возможностями для жизни; Талиесин - наивысшую культуру, которую возможно было найти в Америке, которой сопутствовало наделяемое настоящей культурой чувство свободы. За исключением Приорэ, которое, разумеется, стояло на еще более высоком уровне, наша жизнь в Талиесине тем летом была наиболее полной из всех возможных на этой планете. Трехцентровая жизнь: жаркая погода, красивая местность, хорошая еда и физическая работа; гармония строений, музыки, хороших фильмов и пения; дискуссии за столом и вдохновляющие беседы Френка Райта со своими студентами об архитектуре и ее значении, настолько богатая, насколько богатой может быть обычная жизнь.

Вне архитектурной школы, человеком, вдохновляющим жизнь коммуны, являлась Ольгиванна Ллойд Райт; а она получила вдохновение в Приорэ, от ее работы с Гюрджиевым. В многочисленных беседах с ней о Гюрджиеве и его идеях проявлялось нечто, что превосходило обычные разговоры.

Она рассказала нам о визите к ним Гюрджиева незадолго до войны. Он приехал с одним из старших Нью-йоркских учеников после посещения Чикаго, о чем писал Фритц Питерс, недостаточно понимая роль, которую играл Гюрджиев. Гюрджиев, отчасти благодаря своему поварскому искусству, произвел сильное впечатление на учеников в Талиесине, они все еще обсуждали его визит. Однажды он попросил их принести ему самую старую и жесткую птицу, какая есть. Во время приготовления он доставал из своих карманов небольшие бумажные пакетики специй, перцев и трав, добавляя время от времени щепотку в котел, и приготовил великолепное блюдо. Однажды вечером, кажется, когда они собрались после ужина вместе в большой гостиной, попивая кофе, Гюрджиев разговаривал со слушавшими его внимательно учениками. Райт сказал: «Итак, м-р Гюрджиев, это очень интересно. Думаю, я пошлю несколько из моих младших учеников к вам в Париж. Затем они вернуться, и я доведу дело до конца».

«Вы доведете! Вы идиот, - казал Гюрджиев зло. - Вы доведете! Нет. Вы начинаете. Я заканчиваю».

«Ты знаешь, Фрэнк, - сказала Ольгиванна, - м-р Гюрджиев прав».

Сам Райт никогда не говорил с нами о Гюрджиеве, возможно он не забыл то Рождество в Париже. Что касается «бытия и понимания» Райт был ребенком, по сравнению с Гюрджиевым. Как я уже говорил, Ольгиванна и ее дочь Светлана наоборот, часто говорили о Гюрджиеве и его идеях. Светлана, которую мы знали в Приорэ маленькой девочкой, теперь стала красивой молодой женщиной и была женой одного из учеников Райта; она обладала тихой внутренней силой и зрелым умом, который редко встретишь среди молодых американских женщин. Мы очень ее любили.

Я привез с собой мою машинописную копию Рассказов Вельзевула, я одолжил ее Ольгиванне, а она сделала с нее копию. Моя жена привезла несколько рукописей музыки Гюрджиева. Я хотел, чтобы ее услышали ученики, и спросил Райта, нельзя ли выделить один вечер для сольного концерта. Он все время по разным причинам откладывал, до тех пор, пока я не поймал его на слове и не получил неохотное согласие. Концерт был дан в театре и произвел глубокое впечатление на учеников; Райт сказал потом: «Его музыка вызывает всю гамму человеческих эмоций».

Я всегда наслаждался разговорами с ним и любил слушать, как он говорит. Даже когда он ошибался (а это случалось часто, когда он говорил о чем-либо, кроме архитектуры), он вдохновлял. Одна его часть обладала специфической привлекательностью, которая есть у многих уэльсцев, например у Ллойда Джорджа. Даже если вы не доверяете ему, он не может вам не нравиться; этот уэльский тип полностью отличается от тупого английского упрямства Невиля Чемберлена или сурового ограниченного ума шотландцев, вроде Рамси Макдональда или Бонара Лоу. Как и все гении, Френк Ллойд Райт был чрезвычайно тщеславным человеком; и в то же время наивным и мог поверить любому, кто был с ним любезен и льстил ему; он не разбирался в людях. Однажды он пришел ко мне и спросил: «Хотите ли заработать немного денег?» Я ответил: «Конечно». «Прочтите это, - сказал он, протягивая мне письмо. - Это выглядит гениально, и если вы поедете, я дам денег на расходы». Письмо написал человек из Мексики, знавший, где спрятаны сокровища, но из-за своей нынешней ситуации неспособный до них добраться. Если м-р Райт даст ему аванс в тысячу долларов, он отдаст ему долю размером, по крайней мере, в пять тысяч. После прочтения письма я сказал: «Вы же не верите в это, не так ли?» «Почему нет? - сказал он. - Мне оно кажется искренним». «Это мошенничество одно из старейших, о которых мне известно», - возразил я. Он мне не поверил, и только когда его остановившийся в Талиесине друг из Чикагской газеты подтвердил мое мнение, он с неохотой отбросил эту идею. Со всей его гениальностью в архитектуре, со всей силой его личности, в сущности он был мальчишкой. Может быть, в этом и заключалась одна из причин, по которой все мы его любили.

Он сильно был настроен против Британского правительства, и говорил, что оно пытается втянуть Америку в войну, которая ее не касается. «Почему Англия воюет с Германией? - спрашивал он. - Они люди одной расы должны быть друзьями».

«Они не одной и той же расы, - возразил я. - Прежде всего, англичане – одна из самых смешанных рас в Европе: пра-кельты, кельты, римляне, англы, саксы, датчане, норманны, французы, гугеноты – не говоря уж о шотландцах и ирландцах, а также большой примеси евреев. Точки зрения и характеры у англичан и немцев совершенно различны».

«Но почему Англия вынуждает Австралию и Новую Зеландию присоединяться и воевать в своих войнах?» - спросил один из учеников.

Я попытался объяснить, что она не делает этого, что они свободны делать что пожелают. Но вскоре отбросил попытки исправить искаженный вид мира в целом и Англии в частности, который прививался молодым американцам под видом образования, и стал избегать одного из их любимых предметов обсуждения: как Англия обращалась с Америкой сто пятьдесят лет назад; так что мы ладили очень хорошо.

Френк Ллойд Райт работал над своей автобиографией для Нью-йоркского издателя. Он обсуждал ее со мной и попросил меня поработать над ней вместе с ним. Это была одна из самых захватывающих и отчасти фантастических историй жизни, которые я читал. Я отметил, что постоянно повторяется выражение «демократия», и спросил его: «Что вы подразумеваете под демократией? Каждый журналист и политик в Америке постоянно говорит о «демократии». Англия, Россия, Китай – все утверждают, что являются «демократиями». Что они под этим подразумевают?»

Но он, так же как и остальные, никогда четко этого не определял, общего определения также не существовало. В Америке она обозначала одну вещь, в России - другую; наподобие выражения «диалектический материализм», которое всегда используют коммунисты и которое не может определить даже один человек из десяти тысяч. Так же и с каждым популярным понятием в политике и религии. Никто не спрашивает: «Что это значит?» Как человек в одной из Гюрджиевских историй, дав молодому Гюрджиеву длинное объяснение истерии, закончил: «истерия – это истерия!»

В то лето в первый раз я получил глубокий и яркий опыт высшей осознанности. Три предыдущих опыта этого неожиданного импульса высших сил были только предвкушением реального осознания себя. Настоящее от них отличалось. Однажды жарким днем я шел из дома через поля к реке Висконсин, чтобы искупаться. На полпути странная и замечательная сила начала входить в меня и проникать во все мое бытие, заполнять меня светом и силой. Я остановился и замер, позволяя силе течь. Несмотря на то, что я оставался осознанным к окружающему – лесу и полям, жаркому солнцу – они существовали только фоном для моего внутреннего опыта; все беспокойства и заботы обычной жизни были отброшены; и в то же время я совершенно ясно видел себя и свои отношения с людьми; видел схему своей жизни, как мой организм двигался по предопределенному пути. Времени больше не было, понимание всего в жизни казалось для меня возможным. На несколько мгновений я вошел в свою настоящую жизнь; внешняя жизнь, которая казалось настолько важной, и занимала все мое время, оказалась не настоящей жизнью, а чем-то эфемерным, разновидностью кино, с которым я отождествлялся. Только внутреннее нечто было бессмертным – Я, моя настоящая самость. Я ЕСТЬ.

Если бы я даже написал книгу, я не смог бы передать реальность этого опыта; только тот, кто им обладает, может его понять. Писания настоящих мистиков – христианских, мусульманских, буддистских, индуистских – полны записей о тех, кто в разнообразных формах испытывал этот экстаз. Это состояние, о котором суфии говорят: «Дух мгновенно постигает вселенную и поселяется в сердце человека». Это было явление Его Бесконечности перед страдающими душами на планете Чистилище; пришествие Сына Человеческого.

Мало-помалу видение прошло, но его эффект остался, и я подумал о словах Иисуса Христа. «Вновь я говорю вам «Бодрствуйте», ибо вы не знаете, когда придет Сын Человеческий».

Блэйк понимал это: «Когда двери восприятия открыты». У поэтов, артистов, влюбленных и сумасшедших могут быть такие моменты восприятия. Эта сила внутри нас, но двери закрыты и способны открываться милостью Божьей или нашей собственной работой; они могут также открыться случайно или под воздействием болезни. Примером может быть Винсент Ван Гог; в последние годы жизни двери восприятия в его уме ослабли от болезни, хлынувшая в него сила стала причиной его изумительной живописи, но, так как он был не в состоянии ее контролировать, она его сделала безумным и убила.

Кое-где на востоке безобидных лунатиков рассматривают как находящихся под защитой Господа; возможно, потому что люди понимают, что у них бывают периоды, когда они могут видеть сквозь внешнюю сторону жизни – моменты экстаза, высшей осознанности, но они не знают, как извлечь пользу из своего опыта. Высшие идеи на Западе привлекают многих патологически больных типов – и они тоже не могут что-либо сделать.

М-р Райт поговаривал о выпуске журнала для Талиесинского Содружества и спросил меня, могу ли я его сделать. Как и во всем, что он делал, журнал был оригинален и по дизайну и по формату; сознательно или несознательно он следовал совету бабушки Гюрджиева: «Никогда не делай как остальные. Или делай что-то отличное, или просто иди в школу и учись». Журнал должны были печатать на небольшой фирме в Минерал Поинт, деревне на границе с Айовой – три ремесленника, каких вы могли бы найти в Англии пятьдесят лет назад. Поскольку у них не оказалось нужного Райту печатного шрифта, тот заказал его специально из Чикаго. Я наслаждался работой с этими людьми; они по-настоящему интересовались своей работой и вместе мы сделали два выпуска хорошо отпечатанного современного журнала. Я полагаю, всего было опубликовано три. Что произошло с дорогостоящим комплектом шрифта, я не знаю, но если Френк Ллойд Райт чего-то хотел, даже когда денег было мало, затраты не принимались в расчет. Как он говорил: «Отдайте богатства жизни мне, вы же можете довольствоваться необходимым!» Как большинство гениальных людей, действовал он масштабно. Наподобие Гюрджиева он мог бы сказать: «Если брать, так брать. Что бы я ни делал, я делаю это много».

Как у очень многих гениальных людей, его личность была развита за счет сущности. Его личность и его гений завораживали и вдохновляли. В архитектуре и идеях органичной жизни он был абсолютно прав – «Френк Ллойд Райт[5]»; но его внутренняя жизнь, бытие, не развивались вместе со знанием, так что его внутренняя жизнь оставалась удивительно пустой; и большинство людей, даже гениев, таковы.

Тропическая погода подходила к концу, началось ясное, жаркое, с его прохладными ночами лето Индианы. Мы собирали виноград и яблоки, делали вино и сидр, помогали с урожаем. В сентябре моей жене предложили хорошо оплачиваемую работу учителя музыки в Нью-Йорке, и чтобы приступить к ней она нас покинула, а я с двумя молодыми сыновьями остался до ноября. Райты приготовились уезжать в Аризону, и пригласил нас поехать с ними. Но моей жене нужна была семья, и с приездом большого числа англичан и Успенского в Америку обстоятельства позвали нас назад в Нью-Йорк. Так закончилось для нас лето настоящего счастья; лета, о котором я никогда не мечтал и за которое признателен Райтам.

Я удивлялся, почему такое красивое место как Талиесин, с его атмосферой покоя и мира, должно быть связано со столькими трагедиями и несчастьями. Вновь я спрашивал себя: «Почему с людьми случаются несчастья?» На это возможно ответить, только если мы сможем видеть нашу настоящую жизнь полностью, жизни, возможно, прожитые раньше, окружающие планетарные влияния – и влияния, более близкие к нам. У несчастий существуют причины в прошлом, в нашей ненормальной жизни. В Коране говориться: «Когда беды приходят к тебе, они результаты твоих прошлых деяний».

Я раздумывал об автобиографии Френка Ллойд Райта, в которой он рассказывал о сошедшем с ума чернокожем дворецком, он убил жену Райта, двоих детей и еще четырех человек, а затем предал дом огню. Вскоре, после того как дом перестроили, он вновь был охвачен огнем и сгорел. А спустя несколько лет, наша любимая Светлана погибла здесь в автомобильной аварии.

________________________________________________________________________________

[1] - 22° С

[2] Темная Земля, Голубой Холм, Арена, Мэзомэни (в честь индейского вождя, примерно переводится с диалекта как «Блуждающее Железо»), Черный Топор, Одинокий Камень, Горы-Близнецы, Доджвилл (деревня/город Доджа, в честь губернатора Г. Доджа), Дружба, Честная игра, Вперед, Стремление, Дикивилл (деревня/город Дики) (англ.).

[3] Весенняя Зелень (англ.).

[4] 38° С

[5] Райт (Wright, англ.) – человек, который создает, производит нечто выдающееся.



18. Нью-Йорк и Успенский


Вместе с обоими сыновьями я отправился в Нью-Йорк через Айову к реке Миссисипи, затем в Молайн и Кентукки; здесь, хотя уже наступил ноябрь, погода стояла ясная и жаркая, но когда мы въехали в Западную Виржинию, пошел дождь. В Виржинии шел снег и всю десятидневную дорогу, пока мы не прибыли в Нью-Йорк, погода стояла холодная и морозная. Наше путешествие прошло очень интересно, с разнообразными приключениями и неприятными происшествиями.


Путешествие через этот мир


Мы обосновались в комнате на Лексингтон Авеню на границе с Йорквиллом, районом проживания немцев. Америка пока что не вступила в войну; но при переходе через улицу он будто попадал из Америки в Германию, в атмосферу ненависти, возмущения и враждебности; в ресторанах официанты и официантки относились к нам с типичной немецкой заносчивостью. Мы побывали в кино на просмотре фильма о нацистской Германии, полный криков и возгласов Гитлера, военных оркестров и строевого шага, завершающийся сбором средств для «Зимней помощи» Германии. Атмосфера сложилась такая же, какую я ощущал в Берлине незадолго перед войной и я прошептал своей жене, почти опасаясь говорить по-английски: «Мы действительно в Америке?»

Это была не Америка. Это был Йорквилл, город из сотни тысяч немцев нееврейского происхождения, чья неприязнь ко мне, когда они слышали мой английский акцент, становилась очевидной. Они относились так: «Мы завоевали Польшу, Данию, Францию, и совсем скоро покорим Англию». Атмосфера напоминала движение отравленного газа. Немцы, так же как и русские, принимали добрую волю за слабость, терпимость за бездействие.

Жители центральной Европы и владельцы небольших магазинов в Нью-Йорке зачастую вели себя резко и бесцеремонно. Вначале это смущало меня, из-за моей привычки к доброжелательности некрупных торговцев в Англии и Франции; потом я понял, что это не лично из-за меня, а только потому, что я был путешественником. Мелкие бизнесмены излучали страх – гангстеров, вымогателей, полиции и политиков; но как только они нас узнавали, то становились вполне дружелюбными. Американцы от них полностью отличались – никакого страха, только дружелюбие.

В Нью-Йорк прибыли друзья из Англии, некоторые из групп Успенского, и теперь мы не чувствовали эмоциональной и интеллектуальной изоляции и одиночества; с их помощью наши сыновья получили возможность полноценно учиться в школе Далтона, одной из лучших и дорогих школ Нью-Йорка. Я начал искать работу, но даже Британский информационный офис не мог меня трудоустроить, не говоря уж об американцах. В конечном итоге я получил непостоянную работу в небольшом журнале, которая, хотя и не приносила много денег, позволяла мне общаться со всеми типами людей, особенно с английскими беженцами, которые теперь приезжали сотнями, в основном дети. Теперь, с работой, друзьями из Англии и старыми друзьями из групп Орейджа, жизнь снова стала богатой и полной. Как говорил мой дед: «Здоровье без денег – наполовину болезнь». Так было в Нью-Рошелле; сейчас, в Нью-Йорке, у нас было здоровье и достаточно денег для наших нужд, и, вместе с группой Орейджа, мы по-прежнему могли посылать деньги Гюрджиеву во Францию.

Зимой я с удивлением осознал, что никогда не мерзну. Хотя временами мороз достигал двадцати градусов, шли сильные снегопады, и хотя я носил тонкое нижнее белье, мне никогда не было холодно. В Лондоне зимой, со времен первой войны, я всегда страдал от холода. Одно из недоразумений Англии в том, что теплый дом скорее опасен - если вы не богаты и у вас нет слуг, зажигающих огонь в каждой комнате; промозглая Английская сырость пробирает до костей; в Нью-Йорке же холод сухой.

Весной мы услышали, что приезжает Мадам Успенская, она собиралась остановиться у своих американских учеников в Рамсоне, Нью-Джерси, недалеко от Нью-Йорка. Мы немедленно с ней связались и отправились повидаться. Перемены пошли ей на пользу, выглядела она хорошо. Здесь, вдали от Лэйн Плейса, такой же беженке, как и мы, ей не было необходимости окружать себя защитным внешним видом. Она оказалась теплой, сочувствующей и понимающей; высокоразвитая женщина с внутренней силой. Мы много говорили об идеях Гюрджиева, о нас самих, и возвратились в Нью-Йорк вдохновленные и оживленные массой новых впечатлений – третьей пищей. Немного позже приехал сам Успенский; он пригласил меня на обед в отель в Нью-Йорке с двумя из его английских учеников, во время беседы он говорил о том, чтобы начать группы, спрашивал, чем я занимаюсь. Я рассказал ему о группе Орейджа и сказал, что мы пытаемся сделать так, чтобы Гюрджиев приехал и начал работу с нами в Нью-Йорке. «Если он приедет, - сказал Успенский, - я отправлюсь в Калифорнию».

Я поговорил с группой Орейджа об Успенском и предложил встретиться с ним, они согласились. Успенский дал согласие, но попросил не обсуждать Рассказов Вельзевула (понятно почему, так как он не читал ту копию, которую я ему дал); в назначенный вечер я позвонил ему в отель и сопроводил до дома Мюриэль Дрепер на Мэдисон авеню. Я нервничал, Успенскому тоже было нелегко; в первый раз я видел его немного нервничающим, и я надеялся, что не будет сказано ничего, что его оттолкнет. Собралось около двадцати вполне серьезных, выдержанных людей. После того, как я его представил, последовало несколько вопросов, но с большими паузами между ними. На интеллектуальном уровне никто не мог совладать с его внушительным арсеналом, но когда вопрос касался персонального учения Гюрджиева, я чувствовал, что некоторые ученики Орейджа обладают пониманием, приобретенным через мучительное Гюрджиевское зондирование, которого Успенский не достиг.

Задали вопросы о новой написанной им книге, Фрагменты неизвестного учения, и он дал нам понять, что можно послушать кое-что из написанного, но этого так никогда и не произошло. Примерно спустя час пала тишина. Ни у кого больше не было, что сказать; тогда Успенский встал и ушел. Я пошел провожать его вниз до двери, и он предложил мне вернуться с ним в отель, но я хотел узнать мнение группы о нем.

«Ваши впечатления?», - спросил я

«Не впечатляюще», - сказал один из учеников. «Он говорит из своего разума», - сказал другой. «Слишком интеллектуален», - сказал третий. Еще один прокомментировал: «Кажется, он хотел произвести на нас впечатление, когда говорил, что у него около тысячи учеников в Лондоне, но Гюрджиев говорил, что ему нужно не количество, а качество». Только одна женщина, и она не работала много с Гюрджиевым, выразила мнение, что Успенский как человек лучше, чем их учитель, хотя позже и изменила свое мнение.

Для меня пятилетнее общение с Успенским создало некую разновидность связи; а так как я очень сильно нуждался в какой-то деятельности, связанной с идеями, я помог Успенскому сформировать группу, в которую пришли некоторые из людей Орейджа. Для нас он не ставил условий не говорить о Гюрджиеве, за исключением того, что мы не должны были задавать вопросов о Рассказах Вельзевула на встречах, и он сказал, что не примет от нас никаких денег; мы должны отсылать их Гюрджиеву. Его группа удовлетворяла определенные интеллектуальные потребности, хотя и не могла удовлетворить потребности сущностные, как это делали Гюрджиев и Орейдж; мы потеряли теплоту и взаимные обсуждения группы Орейджа, а также огонь и силу фундаментального учения Гюрджиева.

Группа росла в основном за счет прибывающих из Англии учеников Успенского средних лет, жители Нью-Йорка, читавшие книги Успенского, также присоединялись к группе. Многие из последних приходили из любопытства, и уходили после посещения нескольких встреч; тем не менее, набралось около пятидесяти или шестидесяти серьезных людей; но практически с самого начала возникло разграничение, барьер между людьми из группы Орейджа и учениками Успенского из Англии. Ученикам Успенского, несмотря на войну и абсолютно новое окружение, не позволялось говорить с нами о Гюрджиеве: отсюда возникло странное отношение, контрастирующее с чувством братства группы Орейджа.

Однажды писатель Клод Брэгдон, с которым я дружил еще во времена торговли книгами, поделился со мной: «Успенский сказал мне, что Гюрджиев страдает от паранойи, что и объясняет его странное поведение. Много хороших людей говорят об этом».

«Успенский зациклился на этой идее и ничто не может этого изменить, - ответил я. - Никто из непосредственных учеников Гюрджиева так не думает. В том числе и Орейдж и профессор Сора говорили, что Гюрджиев обладает абсолютно здравым рассудком. Практически все серьезные люди, даже в обычной жизни, с глазу на глаз соглашаются с тем, что в основном жизнь на этой планете – разновидность лунатизма; настоящие сумасшедшие страдают от него в наиболее острой форме. Нет, по моему мнению, Успенский сам лишь в незначительной степени коснулся феномена Гюрджиева. Знаете, Гюрджиев говорил нам, что временами играет роль эксцентричного человека для того, чтобы держать подальше от себя интеллектуалов; так что мир обычных интеллектуалов игнорирует его. Как может человек, страдающий паранойей, написать книгу, подобную Рассказам Вельзевула, сочинить такую прекрасную музыку, эти восхитительные танцы?»

Я предложил Брэгдону копию Рассказов Вельзевула, но он объяснил, что работает по своей собственной системе йоги и не хочет смешивать их. Он добавил: «Мне понравилась музыка Гюрджиева на концерте, который давали ваша жена и Кэрол Робинсон; и, конечно же, я поправлю эту историю Успенского о Гюрджиеве, если ее кто-нибудь будет рассказывать».

Брэгдон, хорошо известный писатель, был ответственным за перевод и публикацию в Америке «Tertium Organum» Успенского. Из-за этой книги Гюрджиев сказал Успенскому: «Если бы вы понимали то, что вы написали, я бы пришел к вам, склонился и попросил стать моим учителем».

Успенский только однажды упомянул Рассказы Вельзевула на нашей группе, сказав, что она предназначается только для некоторых людей и требует для понимания большой интеллектуальной подготовки и если Гюрджиев опубликует ее, он не будет публиковать Фрагменты неизвестного учения. И вновь я сказал, что Рассказы Вельзевула не требуют интеллектуальных приготовлений, а только определенного эмоционального отношения.

Я очень часто виделся с Успенским в то время, часто с глазу на глаз в его квартире; я уже чувствовал, что он больной человек, страдающий от слабостей и закономерной возрастной немощи, так же как от некоторых специфических болезней; он пил сильные отвары – я их пить не мог. «У вас должно быть зубы из железа, - сказал я однажды, когда он предложил мне один из них. - Он слишком силен для меня».

Он ответил: «Это единственная вещь, которая помогает от приходящих время от времени тоски и уныния». В этот период его одиночества и депрессии я чувствовал к нему глубокое сочувствие, любовь и желание помочь, но, кроме бесед, я не мог ничего для него сделать. Эмоционально и инстинктивно я чувствовал себя старше его; но, как я уже говорил, за исключением идей Гюрджиева, по уровню интеллекта в сравнении с ним я был ребенком. Тем не менее, я не завидовал его мощному уму; он был чрезмерно развит за счет остальных центров. В наших разговорах о Гюрджиеве Успенский мог выражать несогласие с ним, как бы защищая себя, критикуя его «глупое поведение». Он говорил о необходимости отделять Гюрджиева - человека от его учения - его интерпретации и изображения вечных истин; для Успенского существовали Гюрджиев - «невозможный» человек, у которого «не все дома», - и Гюрджиевская «система», которой Успенский учил. Благодаря способности отделять свой ум от чувств, Успенский получил возможность объективно записать услышанное от Гюрджиева в России. Интеллектуальная энергия Успенского позволила ему произвести хотя и не «объективное» но все же произведение искусства – Фрагменты неизвестного учения. Я никогда не соглашусь с ним, что Гюрджиев «сошел с ума» и могу сказать, что мы не можем судить его со своего собственного уровня; невозможно отделять учителя от учения. Гюрджиев жил своим учением и то, что согласно субъективной морали западного мира в его поведении выглядело глупостью и ошибкой, согласно учению являлось объективной моралью. Гюрджиев совершенствовал себя и использовал в конечном итоге для этого любой повод. Он говорил, что объективная мораль – это то, что способствует цели самосовершенствования, приобретения и увеличения «бытия» и понимания; объективно неизменным остается все сужающее бытие и препятствующее пониманию, неосознанные произвольно принятые ограничения и комплексы, «интеллектуальные оковы», растрачивающие драгоценную энергию. Объективная мораль взращивает бытие и понимание и не причиняет вреда другим; субъективная мораль их ограничивает и сокращает, делает нас более механичными. Гюрджиев жил согласно Объективной морали; но этого Успенский, Николл и большинство их последователей никогда не понимали.

Однажды Успенский позвонил мне в офис и попросил меня приехать, чтобы увидеться - это было срочно. Когда я приехал, он воскликнул: «Посмотрите на это!» Он показал мне аннотацию на обложке нового издания Новой модели, в ней утверждалось, что Успенский работает с Гюрджиевым в большой коммуне, организованной неподалеку от Лондона, и т.д.

«Что я могу с этим сделать? - спросил он. - Я спрашиваю вас потому, что у вас есть опыт в издательстве, и вы понимаете мое положение».

«Зачем что-то делать? - спросил я. - Это имеет значение?»

«Для меня - имеет. Я должен прояснить мою позицию. Эта аннотация ставит меня в глупое положение. Могу я заставить издателя переделать обложку?»

«У вас есть соглашение?»

Он не знал, где находиться соглашение, возможно где-то в Англии, так что я предложил ему связаться с издателем Альфредом Кнопфом и попросить его переделать обложку, но, так как книга уже выпущена, не следовало делать на этом акцент.

«Я напишу ему, - сказал Успенский, - и скажу, что до тех пор, пока он не сделает новую обложку с измененными словами, я не возьму авторский гонорар за книгу и откажу в дальнейших публикациях». Он также спросил, не мог бы я поместить в газете интервью с ним, чтобы он мог публично объяснить свое отношение. Я сказал что посмотрю, что можно сделать, если он не будет принижать Гюрджиева и его работу в Америке. Он ответил, что это не является его целью. Но Успенский не обладал новостями: он приехал уже давно, у него не было недавно опубликованных книг и, следовательно, он был неинтересен для газет и журналов.

Что произошло дальше, я не знаю, поскольку вскоре я прекратил посещать группу на некоторое время. Меня не удовлетворяло то, что я мог дать, и что способен получить. Успенский хотел, чтобы я отвечал на вопросы в группе и принимал в ней активное участие, но поскольку я не мог делать это без опоры на мой собственный опыт работы с Гюрджиевым и мое понимание Рассказов Вельзевула, мне казалось неправильным поступать подобным образом. В это же время произошел один глупый случай; так случилось, что однажды вечером, как раз перед тем как я начал обзванивать группу, из оккупированной Франции прибыла наш друг, американка, бежавшая оттуда с тремя детьми. Ее муж – французский доктор спас мне жизнь в Париже, когда я заболел пневмонией. Мы сразу же отправились повидать ее и провели с ней и ее семьей весь вечер, что стало причиной возобновления наших близких отношений. Но ее неожиданное прибытие взбудоражило бурю эмоций, мой ум не напомнил мне позвонить Успенскому и предупредить о моем отсутствии на группе. День или два спустя от Успенского пришел один из младших членов группы Орейджа и сказал, что я больше не являюсь секретарем собранной мною группы, и что он занял мое место. Этого никогда бы не могло произойти при Орейдже, и я был настолько ошеломлен, что, вместо того чтобы отправиться к Успенскому и объяснить ему обстоятельства, я глупо промолчал.

Тем временем жизнь для меня изменилась, и обстоятельства вынудили меня покинуть Нью-Йорк. Журнал, в котором я работал, закрылся, и я очень много раздумывал о том, как заработать денег. В конце концов, я представил издателю идею книги; идея его не заинтересовала, но он спросил меня, не мог бы я сделать книгу о молодом Уинстоне Черчилле, книгу для мальчиков и девочек; если да, - то ее нужно подготовить через девять недель. Я написал две неопубликованных рукописи, и сделать книгу за девять недель казалось мне невозможным. Но нужда в деньгах помогает иногда добиваться невозможного. Я принял предложение, собрал несколько доступных книг о Черчилле и поговорил с двумя людьми, знавшими его по школе. Моя жена с младшим сыном отправилась в Талиесин, а старший остался с Элмхирстами на Мартас-Виньярде. Друзья в Коннектикуте предоставили мне свой дом, где я, не видясь ни с кем, работал по двенадцать часов в сутки, отправляя партии рукописи издателю для перепечатки. Книга была закончена во время и в итоге ее опубликовали. К моему удивлению она получила хорошие отзывы и принесла доход. Это доставило мне удовольствие, и я подумал, что мог бы выпускать по книге в год и хорошо жить при этом. Увы, мои усилия оказались напрасными; все мои попытки удовлетворить издателя пропали втуне. Объективно, я не был писателем, книга была, как они выражались, «обыкновенной» - просто так случилось. Это произошло за четырнадцать лет до того, как я написал следующую книгу.

Работа над книгой истощила мои нервные и физические силы, поэтому я поехал в Бедфорд, Массачусетс, где забрал сына, и вместе с ним мы проделали весь путь до Талиесина другим, нежели год назад, путем, чтобы больше посмотреть Америку. В Талиесине мы зажили прежней жизнью, как будто бы не прошел год, и два месяца повторялись события нашего первого визита. Хотя, конечно же, ощущения и опыта оказались не такими интенсивными, как в первый раз, тем не менее, лето в Талиесине выдалось спокойным и умиротворяющим. Мы возвращались в Нью-Йорк через Чикаго, посетив по пути построенное для компании Джонсон Вакс здание Френка Ллойд Райта, - оазис функциональной красоты в пустыне безобразных фабрик, заехали на Ниагарский водопад, а потом вернулись домой, в Нью-Йорк. Здесь мы сняли квартиру в пустынном районе на 114-й Стрит около Колумбийского университета и Кафедрального собора св. Ионна Богослова.

Поскольку сегодня организованная религия теряет свою внутреннюю живительную силу совсем не удивительно, что этот собор, будучи американским, сегодня является самой большой церковью в мире; собор – последний из построенных в готическом стиле, и обладает всем, кроме сердца и сущности.

Наша квартира на четвертом этаже была темной, в окна никогда не заглядывало солнце, но она располагалась по соседству с нашими старыми друзьями, была дешевой, и таким образом служила своему назначению.

По приезду мы узнали что Успенский, через некоторых своих учеников, приобрел Франклин Фармс в Мендэме, Нью-Джерси – очень большой сельский дом с тремя сотнями акров земли. Нас туда пригласили, и мы приехали чудесным жарким октябрьским днем индейского лета. Казалось, Лэйн Плейс американизировали и перенесли в Нью-Джерси; не только дом и парк, сады и лужайки были схожи, но во многом присутствовали те же самые люди, воспроизведена была даже атмосфера Лэйн. Здесь присутствовала та же самая роскошь и тот же самый тип работы, установлены те же самые правила – никаких разговоров во Франклин Фармс о Гюрджиеве или Рассказах Вельзевула, никаких разговоров об организации в целом с посторонними людьми; не было никаких детей, хотя они приглашались на специальные группы; ученикам, даже из группы Орейджа, было сказано, что они не должны обращаться друг другу по именам.

Тем не менее, если вы голодны и хотите краюху хлеба, и если кто-то предлагает вам четвертушку, вы не будете ее отталкивать. Мой инстинктивный центр страстно жаждал физической работы, а здесь, по крайней мере, имелась возможность удовлетворить эту жажду. Я снова начал посещать группы Успенского, в которые теперь приходило много учеников – старых и новых. Не имея в то время определенной работы, я спросил, не мог бы я приехать и работать во Франклин Фармс. Поскольку я согласился с условиями - не говорить здесь о Гюрджиеве или Рассказах Вельзевула с учениками, мне позволили. Я наслаждался физической работой, хорошей едой и окружением; и мне нравились люди, хотя я и чувствовал себя здесь паршивой овцой. В то же время я смог повернуть обстоятельства к собственной выгоде. Например, я всегда был готов и желал обсуждать идеи и способ работы Гюрджиева с любым, кто этим интересовался; а здесь, задание не обсуждать их в то время, пока я работал на Франклин Фармс, стало хорошим стимулом вспоминать себя. Ученики Успенского чрезвычайно любопытствовали о Гюрджиеве, и время от времени даже упоминали при мне его имя, как будто в надежде научиться чему-нибудь, но я четко следовал соглашению не обсуждать Гюрджиева или Рассказы Вельзевула во Франклин Фармс.

Очень скоро мс-с Ховарт и моя жена учили танцам в Мэндэме, как раньше в Лэйн Плейсе, по выходным было очень много деятельности, и, несмотря на все ограничения и запреты, организация Успенского стала положительным фактором для тех новых людей, которые никогда не изучали систему; очень многие люди могут вспоминать Успенского с благодарностью. В мире лунатизма и фантазий он, по крайней мере, предлагал им возможность получить нечто настоящее. Изучая жизни некоторых «святых», со всеми их спорными сторонами и ограничениями, можно осознать, что жизни Успенских принадлежали высокому уровню.

Кода сообщили новость о вторжении Германии в Россию, я случайно находился рядом с Успенским. Он был поражен и потрясен. «Невероятно! - воскликнул он. - Как это могло произойти? Это казалось невозможным!»

«Почему столь невероятно? - спросил я. - Вы сами писали, что подобная ситуация должна случиться».

«Где я это писал?

«В Новой модели, где вы пишете об империях как огромных организмах, которые охотятся на маленькие страны и поглощающие их; и как в конечном итоге эти огромные организмы поворачиваются друг против друга и сражаются. Вот вам пример».

Он забыл. Почему мы часто забываем то, что сами написали или сказали – даже некоторую объективную истину? Потому что факты приходят только из одной части нас, из ума; они не прочувствываются и не прорабатываются, это не понимание, а всего лишь информация, и мы забываем ее.

Через некоторое время мы с женой, собираясь отправиться на чай к знакомым, случайно включили радио. Из прибора голосил отвратительный певец, будто бы терзаемый тупой болью; но это было всего лишь одно из проявлений того, что они называли «пением» «наивысшего уровня цивилизации, когда-либо известной в мире». Практически сразу же его прервали, и мужской голос начал возбужденно говорить; с трудом переводя дух, он едва мог выталкивать из себя слова. «Я должен сообщить, - говорил он, - об одной из величайших – величайшей, уф, катастрофе, какую когда-либо знал мир; одну из наиболее ужасных вещей в истории человечества: японские самолеты разбомбили Перл Харбор, множество кораблей затонуло, двенадцать тысяч человек погибли!» И так далее. Потрясение было столь сильным, что мы не смогли его воспринять и отправились пить чай со знакомыми, где в пол уха слушали говорившую о недостатках Успенского женщину. Только на следующий день мы ухватили суть и, осознав, что произошло, смогли обдумать возможные последствия. Газеты и радио пестрели новостями о вступлении Америки в войну, а диктор вещал о замеченных над Лонг-Айлендом вражеских самолетах; паники не было, только растущее осознание грядущих событий. Мое первое чувство ступора сменилось облегчением: Англия больше не была в одиночестве – мы и Американцы теперь были вместе. Затем выросло чувство сожаления о тысячах живых пока молодых американцах, которые, рано или поздно, будут вовлечены в эту вторую массовую мировую катастрофу и погибнут. Тем не менее, жизнь продолжалась, и, конечно же, не появилось никаких вражеских самолетов; мы находились слишком далеко, в безопасности от бомб.

И вновь произошло заметное изменение отношения американцев по отношению к нам; даже самые ярые анти-британцы теперь не могли обвинить Англию в попытке втянуть их в войну – это сделала Япония.

Случай с уничтожением Перл Харбора, который я посетил годы спустя, показал пример того, как тысячи жизней зависят от небольшой вещи, от отношения, проистекающего из тщеславия и самолюбия одного незначительного человека. Кажется, один из радистов, чьей обязанностью было слушать подозрительные звуки, доложил своему командиру, лейтенанту, что слышит похожие на моторы странных самолетов звуки, но этот тщеславный и глупый человек сказал ему «забыть», и радар выключили. Так, вместо того, чтобы быть предупрежденными, военные оказались абсолютно не подготовлены. В противодействии событиям войны, как землетрясению или извержению вулкана, один человек бессилен; все происходит так, как предназначено произойти; все должно случиться так, как должно случиться. Вызванные космическими силами и ненормальной жизнью людей причины находятся в прошлом; и война может остановиться только тогда, когда результаты причин сами себя исчерпают.

Одним из результатов вовлечения Америки в войну стало то, что мы теперь остались отрезанными от контактов с Гюрджиевым, последние новости пришли о том, что он забрал свою семью и отправился в сельскую местность. Только после войны мы узнали о его экстраординарной активности во время оккупации, о формировании его первой французской группы и их интенсивной работе. Снова он обратил неудобства в выгоду для себя и других; сложившаяся необычная и сложная ситуация, под наблюдением немцев и правительства Виши, производила факторы для самовоспоминания, самонаблюдения среди членов его группы.

Прибыли несколько американских учеников, вовремя успевших сбежать из Парижа от немцев. Гюрджиев предупреждал их не позволять себе быть пойманными волной массового психоза, и «держать» себя – «Ирамсамкип», «Я поддерживаю себя». То обстоятельство, что теперь мы оказались отрезанными от Парижа, заставило сблизиться тех, кто работал с Гюрджиевым в Нью-Йорке. Мы встречались и обсуждали идеи, разговаривали о том, как мы понимаем их применение в наших жизнях и, хотя возникали дискуссии и даже перебранки об обычных земных вещах, несогласия служили тому, чтобы наши общие корни устремлялись все глубже. Уже немало – не соглашаться с другом по жизненно интересующему тебя вопросу, и, тем не менее, не позволять несогласию разрушать дружбу.

Пока мы жили в унылой квартире на четвертом этаже на 114-ой Вест Стрит, я получил опыт, сделавший впоследствии ясными некоторые вещи. Дверной звонок нашей квартиры очень пронзительно звенел; после нескольких недель жизни в этой квартире я проснулся среди ночи от звонка в дверь, поднялся из постели и открыл ее. За дверью никого не было. Время от времени все повторялось. Никто из моей семьи его не слышал; я думал, что кто-то шутит, хотя никого не замечал. Потом звонки прекратились. Несколько месяцев спустя я проснулся среди ночи от пронзительного звука того же самого звонка на ферме в Вермонте. Я сел, думая, что нахожусь в Нью-Йорке, а потом вспомнил, что я - в Вермонте и в доме совсем нет звонка. Приснился он мне – или скорее я слышал его отзвук во сне; или это была галлюцинация? Осознав, что он не настоящий, я никогда больше его не слышал. У этого случая было продолжение. Несколько лет спустя, когда я уже вернулся в Англию, умер мой отец; по прошествии некоторого времени моя мама начала выглядеть обеспокоенной, и, наконец, рассказала нам, что начала просыпаться среди ночи от трехкратного стука в дверь. Она вставала и открывала дверь, но за которой никого не было. Она верила, что это мой отец пытается связаться с ней, но никогда не видела его призрака. Ее священник, зашедший повидаться, посоветовал молиться и сказал, что тоже будет молиться за упокой души моего отца, но все это не остановила мистического стука.

Семья начала волноваться о ней. Я задумался над этой загадкой, и через некоторое время обнаружил, что каждое утро компаньон моей мамы приносил ей в постель чашку чая, троекратно стучась в ее дверь прежде, чем войти. Я поговорил об этом со своей матерью, рассказал ей о своем опыте в Америке и объяснил, что у нее может быть то же самое эхо или галлюцинация. Понемногу она осознала, что все должно быть так и есть, и никогда не слышала больше этого стука. Многие истории о привидениях основываются на похожих отголосках снов; то же самое относится и к видениям, видимые во сне фигуры могут существовать некоторое время после того, как спящий проснется – гипнопомпия; несколько секунд человек действительно думает, что видит фигуру, а поскольку она растворяется в воздухе, она должна быть призраком.

Не существует границ человеческой внушаемости и само-внушаемости. Человек может верить во что и в кого угодно, если кто-нибудь, или даже он сам, направит его в определенном направлении.



19. Школа Патни, Вермонт


Осенью я отправился погостить у молодой пары в Гилфорде, Вермонт, где меня столь восхитили и захватили сельская местность и люди, что я начал планировать привезти сюда свою семью. Следующей весной эта же пара предоставила нам дом, неподалеку от своего, где мы провели Пасхальные выходные. Они рассказали нам об интересной школе неподалеку, в Патни, и написали ее главе – мс-с Хинтон, которая пригласила нас на обед. Каково же было наше удивление, когда мы обнаружили там несколько мальчиков и девочек из школы Баджис Хилл в Хэмпстеде, где преподавала моя жена и учились наши сыновья. Это было очень счастливое воссоединение. Последним мужем мс-с Хинтон был сын Ч.Г. Хинтона, написавшего Научные Романы – фантастику, идеи которой были навеяны Г. Уэллсом.

Мс-с Хинтон открыла школу несколько лет назад. Что нас чрезвычайно заинтересовало и что придавало всему редкую жизненность, это трех-центровой образ жизни – очень похожий на Талиесинское Содружество. Английская идея здорового ума в здоровом теле хороша, но она оставляет в стороне третью силу – примиряющую или нейтрализующую, эмоции. Идея Патни заключалась в том, что ученики, в возрасте от двенадцати до семнадцати лет, должны жить хорошей физической жизнью – не организованные игры и физические тренировки, а нормальная жизнь, возможная при работе на тысяче акрах поместья; интеллектуальную жизнь питали три Р[1] и обычная школьная работа; молодые растущие эмоции подпитывались музыкой, пением, изобразительным искусством и драмой. Школа произвела на нас глубокое впечатление, и по возвращению в Нью-Йорк у меня начала вызревать идея. С одной стороны, мне невозможно было получить работу, и мне было не по себе. Идея получить работу в школе Патни начала расти в моем уме и, в конце концов, завладела мной. Я не могу сказать, что решил что-то сделать, нечто во мне толкало меня к этому; возможно, «нечто» снова подталкивало меня в соответствии с планом моей жизни. В любом случае, желание отправиться в школу Патни становилось все сильнее, но в то же время мое нежелание покидать семью также росло; наша совместная жизнь, с тех пор как я приехал в Нью-Йорк, была удовлетворительной, а, после Нью-Рошелла, очень счастливой.

Повторилась давняя борьба – желание сделать что-нибудь полезное и желание остаться с моей семьей.

В итоге я написал письмо, предложив поработать на ферме в Патни за хлеб и кров; если они будут довольны мною, то могут заплатить что-то, если нет – я вернусь в Нью-Йорк. Мс-с Хинтон согласилась, и я, загрузив вещи, включая два больших тома Рассказов Вельзевула, в свою машину оторвал себя от своей семьи и отправился за две сотни миль в Вермонт.

Когда я приехал, стоял ранний май, грязь после апрельской слякоти прошла, и воздух был кристально чистым. Работники поместья, к которым я тоже теперь относился, мало со мной разговаривали день или два; они приглядывались ко мне, но так как я не важничал и делал свою работу настолько хорошо, насколько мог, они очень быстро приняли меня за своего. Жизнь для меня, практически с самого начала, протекала очень интересно. Здесь присутствовало то же самое чувство созидания и роста, которое я оставил в Талиесине, чувство, приходящее от жизни и работы с использованием трех центров. Каждый ученик часть времени работал на ферме - чистил конюшни, помогал со скотом, работал на полях или плотничал. Рабочие фермы, плотники, маляры и все остальные были вермонтцами до мозга костей; некоторые жили в поместье, другие по соседству в долине Патни, но учителей собрали со всей Америки. Коренные вермонтцы были настоящим представителями старого племени Новой Англии. Их стиль жизни походил на английский, даже акцент представлял собой разновидность смешения Белдфордширского и Дорсетского; местность отличалась красотой – зеленые горы, покрытые лесом, и плодородные долины между ними. Большинство ферм располагались на верхушках холмов, так как ранее, когда Вермонт был новой северо-западной границей, двигавшиеся вдоль побережья англичане поднимались на холмы, подальше от державшихся речных долин индейцев. Мальчишкой в Хертфордшире я читал книгу из библиотеки Воскресной школы под названием Мальчики зеленой горы; она рассказывала об этой части страны, история об Итане Алане и его людях, сражавшихся с англичанами в войне за независимость. Книга тогда произвела на меня впечатление – и вот я здесь; будто вызванные прочтением книги впечатления и чувства были предчувствием происходящего сорок лет спустя. Вермонт – «Зеленая гора».

С первых дней в школе Патни я почувствовал себя как дома; как и Талиесин, она настолько приблизилась нормальной жизни, насколько, за исключением школы Гюрджиева, человек мог только пожелать найти в западном мире.

Вскоре я увидел, что должен играть роль – рабочего фермы и подсобного рабочего, не должен никогда никого критиковать, не показывать, что знаю больше чем мои окружающие, но быть всегда готовым принять приказания от управляющего, маляра, столяра или с кем бы еще мне не приходилось работать. За исключением короткого периода работы в комитете по беженцам в Лондоне, я в первый раз после армии оказался у кого-то «в подчинении». Не позволять себе проявлять эгоизм, самолюбие и тщеславие, чтобы любому было приятно попросить меня что-то сделать, стало для меня хорошим упражнением, хорошим заданием, фактором постоянного самовоспоминания. Как человек, постепенно привыкающий к армии должен уметь делать своими руками все, так же и я много учился – о фермерстве, плотничьем деле и покраске, а более всего, о самом себе. Я постоянно читал Рассказы Вельзевула и, так как учение Гюрджиева - не только философия, а практический метод жизни, я старался претворить его в практику. Есть время, когда внешне человек должен быть активным, и есть время, когда человек должен уходить в себя, одновременно внешне оставаясь терпимым и внимательным к другим. Наступило время, когда я должен был адаптироваться к внешне пассивной роли, но внутренне оставаться активным. Как сказал древний китайский философ: «Иногда надо ничего не делать, чтобы не быть бесполезным».

Фермой управлял сын мс-с Хинтон, с которым я хорошо ладил. Когда он узнал, что я книгоиздатель и путешественник, то попросил меня провести с учениками беседу. Во мне началась давняя борьба – попытка сделать что-то, чего я желал, и сопротивление сделать то, чего часть меня боялась. Идея выступления перед аудиторией всегда наполняла меня страхом, хотя в то время я уже прошел период, когда мог разговаривать одновременно только с одним человеком, и больше не глотал язык в присутствии двух или трех человек за столом; но мысли об аудитории по-прежнему вызывали во мне интенсивное нервное возбуждение; оно возникало из самолюбия и тщеславия – чувство, что я могу сказать что-то неправильное, или сказать что-то не так и выглядеть глупо в глазах других. Поразмыслив, я осознал, что это возможность «сделать маленькую вещь, которую я хочу сделать, но не могу», и заставил себя сделать ее. Я согласился провести беседу, но последующие несколько дней прошли в нервных переживаниях. Я думал о моей лекции и делал записи, но когда вышел к скоплению молодых людей и учителей в лекционном зале я все забыл: и записи и вообще все. Тем не менее, после нескольких первых корявых предложений, слова начали изливаться сами собой и вскоре я почувствовал, что захватил свою аудиторию, когда час спустя я сел, то был вознагражден шквалом восхищенных аплодисментов.

Выступление изменило кое-что во мне и, в результате, отношение ко мне людей; я тут же почувствовал новую силу в солнечном сплетении.

Одной из моих главных слабостей был недостаток веры в самого себя, когда я сталкивался с возможностью сделать что-то, выходящее за рамки схемы моего обычного образа жизни. Тем не менее, я знал, что, только прилагая усилия по преодолению этой механичности, человек может расти и развиваться внутренне. В начале нам должны напоминать и помогать учитель и группа, позже мы должны делать это для себя сами; к тому же борьба против инерционной человеческой тенденции лениться, или же движение против потока обычной механической жизни никогда не становиться легким делом; все заинтересовано в том, чтобы «помочь» нам не делать усилий: инерция тела, принятых традиций, мнение окружающих и близких, и так далее. Человек должен быть всегда начеку по отношению к себе, своим склонностям.

Беседы с учениками стали обязательной стороной моей жизни в Патни и так хорошо принимались, что я начал думать, что это легко, и стал меньше размышлять над своей речью. Однажды вечером, когда я недостаточно подготовился к беседе, я впервые почувствовал, что она провалилась. Я говорил только с помощью своей головы, без чувства.

Человек всегда забывает, всегда засыпает; а когда мы засыпаем, собаки внутри нас начинают лаять, сбивают нас с пути. Человек каждый день должен пытаться не спать, а «работать», помнить свою цель, так что я дал себе задачу читать Рассказы Вельзевула, каждый день стараться помнить себя и выполнять данные Гюрджиевым упражнения во время починки проволочного забора или пахоты на тракторе; и иногда посредине монотонной физической работы ко мне приходило чувство и ощущение «Я-есть-ности», проникавшее во все части моего существа – тело, эмоции и ум.

«Когда в полночь Бог идет к праведникам в Рай все деревья склоняются перед ним и их песни пробуждают петуха, который в свою очередь начинает славить Господа. Семь раз он кукарекает, каждый раз повторяя стих. Первый из них такой: Поднимите ваши головы, Поднимите, врата, верхи ваши, и поднимитесь, двери вечные, и войдет Царь славы![2] Пятый раз он поет: Доколе ты, ленивец, будешь спать? Когда ты встанешь от сна твоего?[3] Шестой: Не люби спать, чтобы тебе не обеднеть[4]. И седьмой: Время Господу действовать[5]».

Моя жизнь в школе Патни на самом деле состояла из трех жизней: жизнь среди вермонтцев, рабочих поместья – физическая жизнь; жизнь среди учеников, мальчишек и девчонок – эмоциональная жизнь; жизнь среди преподавателей – интеллектуальная жизнь. Мое тело питала физическая работа, мои чувства - музыка и пение в хоре, к которому я присоединился, а мой ум - разговоры с учителями; моя же внутренняя жизнь питалась стремлением работать согласно системе Гюрджиева.

Хорошей особенностью школы было поощрение присутствия учеников на ежегодной «Городской встрече» в администрации в Патни, где местные жители собирались обсудить дела и работу на год, назначить «члена городского совета» и так далее. Встречи продолжались два или три дня под председательством – «М-ра Председателя».

Как я уже говорил, в отношении особого американского способа жизни, лежащие в основе Талиесина и школы Патни идеи можно рассматривать как семена по-настоящему достойной цивилизации для Америки и для мира, в отличие от Голливуда, рекламы Мэдисон Авеню, ТВ, джаза, эстрады, завывания гитар, газет, бизнеса и технологической т.н. цивилизации, которые быстро разрушали человеческую расу, как на востоке, так и на западе. Я никогда не переставал удивляться контрасту между так называемой «цивилизованной» жизнью в Америке, которую весь мир старается скопировать, и которая всего лишь является признаками дегенерации, и обладающей такими хорошими возможностями сущностной жизнью американцев.

В конце июня кончился летний семестр. Ученики и большинство обслуживающего персонала отправились на каникулы, проделали приготовления к приему отдыхающих. Я устроил для моей семьи возможность принять участие в жизни лагеря; затем я отправился в Нью-Йорк, отказался от съемной квартиры, отправил мебель на хранение и привез свою семью обратно в Патни. Через несколько дней прибыл новый обслуживающий персонал, вместе с консультантами и сотней или более отдыхающих, мальчиков и девочек, в возрасте от двенадцати до шестнадцати лет. Следующие два месяца мы принимали участие в жизни лагеря. Утром туристы работали на ферме и в саду; после обеда они были свободны, а вечером принимали участие в разнообразных занятиях – музыке, пении, актерском мастерстве, парных танцах. Проводились игры, сплавы на каноэ и плавание. Жизнь протекала бурно, каждый час был заполнен, и лагерь был свободен от организованной фальшивой дружелюбности, искусственности, сопровождавших организованные лагеря и пассажирские корабли в Англии и Америке. Неудивительно, что в конце августа, когда нужно было разъезжаться по домам, девочки плакали и лили слезы, а мальчики скрежетали зубами.

В наше распоряжение предоставили небольшой дом в двух милях неподалеку. Июль и август – два самых жарких месяца в Вермонте, и каждый день мы ходили в ледяной дом у озера, где в опилках хранились и не таяли сотни кусков льда, даже когда градусник показывал сотню снаружи. Куски, которые мы приносили назад, завернув в мешки, поддерживали нашу пищу свежей на протяжении почти тропического лета.

Мы остались еще на некоторое время после окончания лагеря. Мне хотелось, чтобы все мы жили в Патни, где и я и моя жена могли бы преподавать. Она преподавала у Сары Лоренс, но теперь ей предложили хорошую должность и возможность младшему сыну учиться в Френдс Академи на Лонг-Айленде. Поскольку я также, с помощью друзей, договорился об обучении старшего в Патни, то, после окончания всех обсуждений, взвесив все за и против, или, как теперь говориться, после «мучительных раздумий», было решено, что я должен остаться, а она должна отправиться на Лонг-Айленд. Снова мы оказались в разлуке.

«У каждой палки два конца - хороший и плохой», хорошим в данном случае был тот, что хотя наш совокупный доход составлял всего сорок долларов в неделю, наши сыновья учились в двух лучших школах Америки - школах, следовавших всему лучшему в американском образе жизни, а мы сами могли комфортно существовать. Плохим – разделение семьи.

В это время я начал чувствовать необходимость время от времени находиться вдали от людей; а писательский зуд, который все это время дремал, начал просыпаться. Я случайно упомянул об этом Рэймонду Грэм Свингу, который владел сельским домом сразу за горой Патни, и он предложил мне обосноваться в покинутом фермерском доме по дороге в Ньюфэйн; мы всей семьей там жили летом и полностью наслаждались собой, так что я получил разрешение на отъезд из школы, упаковал некоторые вещи и кухонные принадлежности, посадил в машину свою собаку, уехал за гору и поселился в доме. В то время по Вермонту разбросаны были сотни покинутых ферм, их можно было приобрести практически даром; хорошо построенные деревянные дома, чьи хозяева или отправились на дальний Запад пятьдесят лет назад, или в отчаянии сдались. Трудность ведения хозяйства состояла в количестве булыжников и больших круглых камней на плодородной почве, у каждого фермера имелась «каменная лодка», разновидность салазок, на которых они каждый год с полей вывозили камни. Это, вкупе с густым лесом, булыжниками и камнями, длительными свирепыми зимами, крутыми холмами и ветрами делали условия для земледелия в Вермонте такими сложными, как нигде в мире.

Дни индейского лета ясные, жаркие и безветренные, ночи – холодные и морозные. Каждый день листья в горах меняли свой цвет, приобретая не теплые коричневые тона как в Англии, или даже на Лонг-Айленде, а пылающие красные, придававшие холмам вид застывшего пламени.

По началу новизна оказалась приятной, хотя по ночам возникали некоторые сложности, когда мои чувства и инстинкты обострялись, взвинченные, как у животного. Иногда, когда я читал в постели (на матрасе, постеленном на пол), моя собака вскакивала, устремляла взгляд в одну точку и начинала рычать. По ночам дикие животные приходили из леса и бродили вокруг дома – олени, дикобразы, дикие коты; однажды ночью я услышал сопение медведя. Медведи, предоставленные сами себе, безвредны, хотя один из них совсем недавно в нашей округе убил человека, но тот стрелял в него и ранил. Дикобразы опасны для собак. Зайдя однажды на одну из ферм, я обнаружил там жену фермера, достающую щипцами иглы дикобраза из головы ее собаки. «Если вы оставите одну, - сказала женщина, - она загноится и может убить собаку».

Местность, в которой я жил, не отличалась от части штата Нью-Йорк, о которой писал Вашингтон Ирвинг в его Книге Эскизов. Более тридцати лет назад я и еще один старик жили в хижине в одной из наиболее одиноких частей мира – травянистой равнине на самом юге Новой Зеландии, где единственными деревьями были ряды сосен, в которых день и ночь завывал ветер; там не было ни птиц, ни животных – за исключением миллионов кроликов; а также там не было людей. В этой хижине я нашел томик Книги Эскизов и читал, читал ее, мое одиночество все возрастало и усиливало впечатление от книги.

Эта часть Вермонта очень сильно напоминала мне страну Рип Ван Винкля[6] и странных низкорослых личностей, которых тот повстречал. Я был еще больше впечатлен, когда ко мне подъехали в запряженной двумя лошадьми повозке четыре странно выглядящих маленьких человека, похожие на гномов; они обвинили меня в воровстве их дров, которыми был забит сарай, и в том, что я позволил моим двум тяжеловозам есть их сено. Я думал, что они нападут на меня, но все же объяснил, что мне разрешили все это использовать, и я не знал, что они это купили. Они успокоились и все забрали. Они оказались четырьмя братьями, владеющими фермой неподалеку. Моих двух коней, почти таких же огромных, как слоны, и повозку Свинги одолжили у одного фермера. С их помощью я возил лес каждый день, и заработал на этом немного денег.

Люди на фермах и в деревнях, выглядели пустившими корни – не деградирующими, но отрезанными, ограниченными своим окружением – даже больше, чем изолированные крестьянские общины в Европе. Когда человек теряет контакт с высшими силами, даже с воздействием культуры, то начинает двигаться по шкале вниз. В изолированных городках и селениях Америки, Австралии, Новой Зеландии и Канады люди живут одно-центровой жизнью, жизнью физического тела, которому требуется только еда, кров, сон и секс. В древние времена у крестьян была, и до сих пор сих сохранилась инстинктивно-эмоциональная жизнь: народные танцы, народное искусство, ремесла и богатство церковной литургии.

После войны за Независимость Вермонт стал северо-западной границей, и должен был стать преуспевающим штатом. Он до сих пор сохранил атмосферу и чувство естественной жизни, как некоторые части Уэльса. Редьярд Киплинг, живший когда-то недалеко от Патни, чувствовал это.

Проезжая по окрестностям я однажды остановился у заброшенного пустынного кладбища, и прогулялся по окрестностям, читая имена тех, кто жил и умирал здесь сотню лет назад. Среди каменных памятников стоял один «В память Сэра Исаака Ньютона», похороненного здесь в начале девятнадцатого века. Родившегося в семье Ньютонов мальчика родители окрестили не Исааком, но «Сэром Исааком», и так мы его и знаем. Гилфорд, недалеко от Патни, обычно упоминался как «Алжир», - поскольку молодые люди раньше жили здесь наподобие «алжирских пиратов».

Ньюфэйн в трех милях неподалеку - милая деревушка, расположенная в долине новоанглийская деревня с привычной церковью и школьным зданием девятнадцатого века. Когда-то она располагалась на вершине близлежащего холма, но когда индейцы покинули окрестности, люди дом за домом переместили деревню в долину вдоль реки. За исключением радио и автомобилей они все еще жили в начале девятнадцатого века.

Здесь, в Вермонте, я всегда чувствовал себя «как дома», у меня никогда не возникало подавлявшее меня в Австралии и Новой Зеландии чувство изгнания. Прежде всего, флора и фауна были такими же, как в северной Европе, и времена года были теми же самыми. Весна начиналась в марте, а Рождество наступало холодной зимой – здесь не было апрельской осени как в Австралии, весны в октябре, и Рождества в самые жаркие дни года. К тому же я не чувствовал себя чужестранцем, как обычно в Нью-Йорке. Тем не менее, даже в Вермонте я редко чувствовал свободу от гложущей домашней-болезни, вызванной войной, тоски по Англии – разновидности периодической эмоциональной невралгии.

Я чувствовал себя в Вермонте как дома, так же как и в Британской Колумбии перед Первой Мировой войной. Как много в нашей чувственной, или эмоциональной, жизни зависит от ассоциаций; зачастую, как и у животных, так проявляется инстинкт. Я видел как теленок, которого мы вели по дороге на рынок, прилагал огромные усилия, чтобы сбежать и вернуться к своей матери и друзьям. У детей, у кошек и собак, инстинкты играют большую роль в их привязанности к месту и людям, когда они становятся старше, ассоциации становятся сильнее; у взрослых людей уже большая часть жизни приводится в движение ассоциациями с людьми и местом. Существует также влияние литературных ассоциаций; большая часть моего удовольствия от Малайзии и Явы было вызвано литературными ассоциациями с Конрадом и другими, чьи книги об этих местах я читал. Половина моей юношеской любви к Дорсету была вызвана литературными ассоциациями, связанными с сочинениями Томаса Харди. Большинство моей симпатии к Америке является результатом ассоциаций с северным полушарием, даже из-за сходства между прериями Америки и Канады и русскими степями. Говоря о сравнении воспоминаний, человек, с которым я путешествовал на поезде по Китаю, непрестанно делал комментарии к окрестностям – только по ассоциации с другими частями мира, в которых он побывал: «Это напоминает мне Аризону - или Египет, или Индию...»

Каждый день я упорно писал. Иногда я удивлялся, почему люди почти с благоговением смотрят на тех, кто пишет? Отчего такое поклонение писательскому миру? Почему люди верят, по крайней мере, одной частью себя, написанному, даже если это расходится с их собственным опытом? Большинство людей инстинктивно чувствуют, что ум является высшей частью человека – и на самом деле настоящий разум таковым и является; к сожалению, в случае с разумом, так же как и с другими вещами, люди «принимают эфемерное за действительное» - форматорный аппарат принимается за мыслительную часть.

Я сам в молодости смотрел даже на начинающего репортера как на важную персону; и многие журналисты уделяют себе внимание как важной персоне; их способность к писательской деятельности дает им развращающее ощущение силы. Тем не менее, никого так легко не забывают, как переставшего писать журналиста. На писательской шкале журналистика находится на нижней ступени; популярная журналистика и репортерская деятельность - на низшей, ниже некуда.

Такие мысли пришли мне на ум из-за небольшого случая, случившегося в начале лета в школе Патни. Однажды по дороге к нижней ферме меня остановили две молодые путешественницы и грубо спросили дорогу к школе. Спустя полчаса они вернулись в место, где я работал, и, лучезарно улыбаясь, промурлыкали: «Мы слышали, что вы замечательная личность, вы написали книгу, а мы-то думали, что вы просто пожилой житель Вермонта». «Вы ошибаетесь, - ответил я, используя местный акцент, - я не писатель, а просто пожилой житель Вермонта». Их лица вытянулись, и они, озадаченные, удалились. Орейдж говорил, что писательство – это нечто, что можно подхватить, наподобие бородавки. Люди в основном не могут различить настоящее и временное – в литературе и в остальном. В предисловии к Встречам с замечательными людьми, Гюрджиев на нескольких страницах предложил для критики современной литературы больше разумного, чем тысячи слов, извергающихся каждую неделю год за годом критиками и писателями обзоров. С ранних лет я всегда хотел стать «писателем», но судьба или провидение удерживали меня. После встречи с Гюрджиевым я больше не хотел быть «писателем», но по-прежнему хотел уметь писать, если я когда-нибудь обнаружу, что могу рассказать что-то полезное для остальных и приемлемое для меня, уметь выразить это в словах, понятных и для меня и для читателя или слушателя. Даже для начала мне понадобилось около сорока лет. Я научился многому у А.Р. Орейджа, и из О Безупречности Лонгина, и кое-чему у Папы, который сказал:

Не шанс нужен, а труд, чтоб искусно писать,

Спляшет лучше танцор, он учился плясать.

Должно слово не просто приятно звучать

Но и чувства, как эхо души, отражать.

Есть что-то в словах герцогини Алисе в Стране Чудес:

«Заботься о чувстве, слова сами о себе позаботятся».

Писать для меня - всегда означало прилагать усилия. Мне легче заниматься физической работой наподобие садоводства, или даже домашней работой, чем сидеть и писать. Так что писательство для меня – хорошее упражнение; когда я делаю усилия и преодолеваю свои ограничения, я чувствую себя свежим и вдохновленным. Было время (когда Гюрджиев сказал, что для меня писательство - слабость), когда мне ничто так не нравилось, как взять ручки и бумагу и просто писать слова, слова, «переливая из пустого в порожнее». Этот период ассоциируется в моем уме с одной из кратчайших поэм Уильяма Блейка, написанной им, пока он сидел в уборной:

Коль Блейк такое сочинил, в уборной сидя,

Что сможет написать он, лишь оттуда выйдет!

Тем не менее, литература имеет свое применение – она помогает сформулировать мысли человека и его чувства, она может быть полезной для записи развлекательных историй или фиксирования технического знания. И есть наивысшее применение писательства – написание объективного произведения литературного искусства.

В конце октября одиночества стало для меня слишком много. Я снова нуждался в людях, поэтому я вернулся в школу и начал работать – устанавливать тяжелые двойные оконные рамы для защиты от грядущих морозов.

В середине ноября пошел снег, который падал до тех пор, пока вся окрестность не была укрыта толстым белым покровом. После начались морозы, градусник опускался все ниже и ниже, пока не достиг тридцати градусов ниже нуля; тем не менее, дома построены были настолько хорошо, все из дерева, причем некоторым было уже более ста лет, что я внутри никогда не чувствовал холода. Холод снаружи был менее стылым, чем в Англии в холодный день, когда днем при большой влажности градусник опускается до сорока градусов и холодные, промозглые северный и восточные ветра пробирают до костей.

В школе жизнь шла как обычно. На «Благодарение», на которое приехали моя жена и младший сын, собрались две сотни человек: ученики и родители расположились на обед из двадцати индеек, поданных учениками в большую столовую под звуки музыки. Обед длился почти три часа; в перерывах оркестр играл прекрасную музыку, пели песни. Наиболее приятный и подобающий способ для американцев любой расы отпраздновать их освобождение от «тирании» ненавистных англичан около ста пятидесяти лет назад. «Благодарение» для американцев стало столь же важным как Рождество; как и любую «историю», американскую историю составляли и преподавали в школах с особой целью – чтобы прославить их знаменитую свободу.

На Рождество моя семья, все вчетвером, встретились в Нью-Йорке, где на выходные я снял комнату в отеле. Мадам Успенская пригласила нас во Франклин Фармс на рождественский день. Мы с удовольствием предвкушали эту поездку, так как они всегда приносила нам радость. В канун Рождества мы с друзьями из Англии и их детьми пошли на полуночную службу в кафедральный собор св. Иоанна Богослова участвовать в шествии и пении. Наш младший сын простудился, и Рождественским утром слег с температурой, так что я сказал жене, что останусь с ним, пока она с другим мальчиком съездит в Мэндем. После их ухода я отправился купить еды, но все магазины, даже гастрономы, были закрыты, а все что у нас было - половина буханки хлеба, масло и немного чая. Это и был наш Рождественский ужин. Так мы и праздновали, окруженные едой со всех концов света, посреди всеобщего праздника, одни в комнате в Нью-Йорке на Рождество, довольствуясь тостами и чаем, которые, естественно, были всем, что мог получить мальчик. Поздно ночью пришли жена и второй сын, проведя чудесно время с Успенскими и их учениками, угощаясь разнообразной едой и питьем. На следующий день больной мальчик вполне выздоровел. После выходных мы снова разделились – они поехали на Лонг-Айленд, мы – в Патни.

Так прошла зима: с катанием на лыжах и санках по холмам, катанием на коньках по застывшим прудам. Градусник медленно рос, пока не достиг девяти градусов ниже нуля, когда стало сравнительно тепло. Я работал всю зиму в помещении, проводя часть времени, преподавая английский. Я нашел это интересным и, используя некоторые базовые литературные принципы, которые Орейдж преподавал в своих литературных классах в Нью-Йорке, мог учить эффективно.

Ближе к концу марта, хотя снег все еще покрывал землю, клен начал источать сок. На деревья развесили ведра у небольших проделанных отверстий, через которые сочился похожий на сладкую воду сок. Достали сани, запрягаемые лошадьми с емкостью на пятьдесят галлонов, и каждый день два - три человека и я должны были идти с санями через лес, собирать сок и опустошать ведра с сотен кленовых деревьев в бак. Сок потом отвозили в сахарный дом и перегоняли в сироп. Когда мне было девять лет, я читал историю в Газете для мальчиков о семье из Вермонта, которая собирала в лесу сок и перегоняла его «извлекая сахар», как они говорили. Появился медведь и прогнал их. Эта история застряла в моей памяти. Но все, что касалось Вермонта, для меня осталось близким и дружественным, как будто бы я всегда все здесь знал.

Шесть недель мы собирали сок – девятнадцать тысяч галлонов, из которых получилось сто восемьдесят галлонов самого восхитительного сиропа в мире. Кроме сотового меда его не с чем сравнить.

Когда «извлечение сахара» было закончено, я должен был отсортировать банки с сиропом на пять категорий по вкусу и цвету. По началу это было прекрасно – пробовать глоточек этого прекрасного сиропа из каждой банки – и проглатывать его, естественно; но понемногу меня начало от него тошнить и на пятидесятом галлоне я не мог не только выносить вкус, но даже вид сиропа, и вынужден был прекратить сортировку. Так же и в жизни, и в любви, то, что в начале нектар – может стать ядом, а то, что в начале кажется ядом – может стать нектаром.

Пришел апрель, вместе с теплыми днями, сломанным льдом и таянием снега. Вершины гор открылись свежей зеленью. Вся земля радовалась что зима, с ее пятью месяцами снега и льда закончилась. Дорога к нижней ферме была по колено в грязи, поля стояли раскисшие; май все высушил, и снова началась обработка земли.

В дополнение к Рассказам Вельзевула я читал книги о других путях: буддизме, индуизме, исламе, а также огромный том Фрагменты забытой веры Г.Р.С. Мида, коллекцию высказываний гностиков. В этих учениях разнообразных настоящих религий я мог докопаться до истины; но я обнаружил, что в состоянии открыть и осознать истину только в соответствии с тем, над чем я сам работал и как обдумывал высказывания Вельзевула. Усилия, которые я проделал, чтобы осознать внутреннее и наиболее сокровенное знание Рассказов Вельзевула, принесли мне понимание истины других учений.

Что касается моей физической жизни, я всегда любил землю и мог получать из этого силу, мой тип нуждается в физической работе. В качестве упражнения я принуждал себя продолжать делать физическую работу, когда она наскучивала и утомляла меня, и никогда не останавливаться.

Я также каждый день проделывал определенный упражнения, которые нам давал Гюрджиев, и иногда, во время работы в поле или управления трактором, когда ко мне приходило ощущение и чувство "я-есть-ности", я останавливался, приводил себя в состояние самовоспоминания и делал специальное упражнение. В эти восхитительные моменты настоящего само-сознания жизнь была настоящей, а не просто сном, не просто последовательностью событий «до» и «после»; они сопровождались чувством и ощущением «Я есть». «Я сам, Отец, Сын – Вчера, Завтра».

В то время я все больше начал осознавать два потока жизни: поток обычной повседневной жизни, работа в школе и на ферме, встречи с людьми, с которыми я жил, разговаривал и работал как обычный человек; и поток моей внутренней жизни, в которой я думал и чувствовал в соответствии с моим пониманием учения; и если временами этот поток внутренней жизни, казалось, исчезал, я знал, что он существует; внезапно, я - капля в потоке - снова в нем оказывался, и снова возвращались спокойствие и уверенность, сопровождающие Сознательную Веру и Сознательную Надежду. Эти два потока, хотя и протекали рядом, никогда не смешивались. И я не мог говорить о моей внутренней жизни с теми, кто меня окружал. Для этого требовался человек со сходным опытом.

Я также стал больше осознавать о трех людях внутри меня – думающем человеке; чувствующем человеке; и человеке, работающем со своим животным, со своим телом, интересующемся только едой, сном и сексом; и когда эти три человека работали одновременно, появлялся этот опыт я-есть-ности.

Ранее я говорил об идеях с некоторыми людьми из обслуживающего персонала, но не получил отклика. В человеке должна существовать необходимость, прежде чем он придет к идеям Гюрджиева. Возможно, им повезло. Как я сказал, жизнь в Патни, как и в Талиесине, приближалась к относительно нормальной обычной жизни, возможной на этой планете на Западе. Она не препятствовала молодым людям излучать нечто очень хорошее – «божественную просфору», о которой, возможно, говорил Вельзевул; между учителями и рабочими в поместье сложились хорошие отношения. Как и в Талиесине, обходились без рабов и хозяев; здесь были директора: мс-с Хинтон и люди во главе департаментов, но не было классового чувства. В течение двух лет я никогда не слышал злого слова от кого-либо, и даже не замечал чувства негодования.

Но, как сказал Гюрджиев: «Каждое удовлетворение сопровождается неудовлетворением». Неудовлетворение, так же как и в Талиесине, состояло в невидимом воздействии войны и в томлении чего-то во мне по Англии, я даже сделал запрос в Английском посольстве в Нью-Йорке о возвращении в Англию и возможности получить там работу, но мне из-за моего возраста отказали. Я принял ситуацию пребывания в Америке на неопределенное время. Мы потеряли все контакты с Гюрджиевым, просачивались слухи, что кое-кто из наших близких друзей во Франции погиб от бомбежек. Письма из Англии приходили более или менее регулярно, хотя на ответ уходило больше месяца. Моя мама, в то время в возрасте восьмидесяти лет, говоря о своих трудностях и неприятностях из-за бомб, всегда заканчивала свои письма (чтобы успокоить читателя, я думаю): «но все же, у нас есть многое, за что мы благодарны». Это многое - просто оставаться живым, просто существовать. «Живая собака лучше мертвого льва».

Война находилась далеко от Патни. Большинство мужчин здесь были женаты и их не призвали, еще трое имели ограничения. Чувства и ум не могли или не хотели охватывать смысл ужасающей массовой бойни людей в Германии и России, совсем не похожей на забой скота гуманными способами убийства, а со всевозможными жестокостями и пытками тела и ума, какие только может придумать дьявол на этой планете, этом нарыве вселенной. Тем не менее, сам факт войны всегда лежал тяжким грузом на солнечном сплетении.

Однажды, для руководства фермой к нам приехал молодой человек с ученой степенью одного из известных сельскохозяйственных колледжей по имени Элмер. Он был одним из тех людей, который прочитал все книги и знал ответы на все вопросы, и очень скоро он начал рассказывать мне о процессе сева и выращивания растений, которые я знал годами, поскольку тоже получил степень в сельскохозяйственном институте. Формально, его покровительственный манер объяснения «научного» способа делать что-то должен был бы рассердить меня сверх всякой меры и я должен был сильно отреагировать на это возникающее ненужное трение. Но теперь я помнил предупреждение Гюрджиева: если вы позволяете себе рассердиться и обижаться на чужое поведение, вы показываете себя более слабым, чем другой; иногда необходимо подставить другую щеку. В этом случае я заставил себя не только выносить его неприятные проявления, но даже спросить его совета, так что он начал хорошо обо мне думать. И все время я держал свое внутреннюю естественную самость при себе; я даже мог внутренне не обижаться. Элмер знал все и ничего не понимал.

Но «Месть моя», сказал господь. «Я воздам». Случай произошел незадолго до того, как он сказал мне посадить три тысячи купленных им растений земляники. Я указал на то, что стебли уже одеревеневшие, но он ответил, что все в порядке и они из хорошей фирмы в Нью-Джерси. Я их аккуратно посадил, но все они засохли и погибли, а когда я спросил одного из местных жителей Вермонта, в чем же заключалась ошибка, он выдернул несколько и сказал: «Это все старые растения; они не будут расти в этой почве». Когда я, не без внутреннего удовлетворения, указал на это Элмеру, тот был подавлен. Я сказал, что достану еще, и посадил еще три тысячи молодых сильных растений их питомника сенатора Эйкена в Патни, в землю, богато удобренную навозом с фермы, не используя химических удобрений. Все растения выросли и хорошо себя чувствовали, а потом дали урожай стоимостью более двух тысяч долларов. Еще один случай, в начале июня я заметил, как Элмер работал с некоторыми учениками, показывая им как сажать томаты. Вокруг корня каждого растения он высыпал пригоршню суперфосфата. «Опасная вещь, - подумал я, - Но может быть, это специальный американский способ», - хотя я не видел, чтобы на школьной ферме использовались искусственные удобрения, но ничего не сказал. Спустя несколько дней я проверял растения, которые все завяли, когда появился Элмер. «Я не могу понять этого, - сказал он. - Я посадил их в соответствии с последними научными идеями, и они все умерли». «Причина проста, - сказал я. - Вы убили корни суперфосфатом», - и выдернул несколько растений, чтобы ему показать. Я добавил: «У меня нет научного образования как у вас, но я никогда не положу суперфосфат вокруг корней растения». Он покраснел и ушел. Этот случай из разряда таких, о которых Гюрджиев говорил: «Иногда надо преподать другому такой урок, чтобы он позабыл свою бабушку». После этого он никогда не давал мне указаний, а только говорил: «Делайте то, что считаете нужным». Со временем он уволился с этой работы и стал мясником.

Немного позднее я сидел за ужином в большой столовой, вместе с тремя юношами в возрасте около семнадцати лет. Один из них начал говорить о науке, как она необходима, как необходимо делать вещи по-научному, что наука сейчас лидирует. «Что ты понимаешь под наукой?» - спросил я. Он проворчал что-то, подумал некоторое время и отрезал: «Но вы знаете, что такое наука. Все знают».

«А ты сам? - сказал я. - Я спросил, что ты понимаешь под наукой, и ты не можешь сказать мне. Люди говорят о науке, как они говорят о демократии; поскольку слово звучит внушительно, они думают, что вещи, которое оно представляет, также являются внушительными. Люди думают, что если что-то «научно», то оно должно быть хорошим, наподобие бомб, машин для убийства или сильнодействующих ядов. Что касается демократии, даже Россия, вы думаете, одна из них, поскольку там теперь нет царя. Тем не менее, Россия страдает от одной из величайших тираний, когда-либо известных в мире. И вы называете это «демократией»». Я упомянул эксперименты Элмера, которые были так расточительны и дорогостоящи. «Он был «научным», - добавил я.

Один из собеседников тоже начал говорить: «Я согласен с м-ром Ноттом. Очень много поклонения «науке». Мой отец, например, владеет фермой в Вермонте, и он нанял местного, который получил ученые степени в науке земледелия, управлять ей. За год ферма скатилась, и вместо того, чтобы зарабатывать деньги, начала их терять. Мой отец уволил его. Но у этого человека был брат, который никогда не ходил в колледж, а все время работал на ферме, мой отец дал ему эту работу, и за два года ферма стала вновь приносить доход. Что ты на это скажешь?!»

На время воцарилась тишина. Затем другой мальчик произнес: «По крайней мере, у нас в Америке есть свобода».

«Свобода для чего? - спросил я. - Определенно в Америке есть больше физической свободы, чем в Англии; эта страна больше. И, конечно же, больше свободы делать то, что вы хотите, чем в России и Германии. Но в Англии и Франции гораздо больше свободы, что касается личной жизни человека; человек не обязан быть одним из толпы и думать и чувствовать так, как это происходит в Америке. В Англии человек, если он выполняет свою работу, свободен следовать своими собственными оригинальными путями в личной жизни и интересоваться незнакомыми идеями, но бизнесмен в Америке должен быть очень осторожным и не говорить своим компаньонам, что он интересуется чем-то».

Это было для них слишком. Так что я сказал: «Но ты не сказал мне, что ты подразумеваешь под наукой, а поскольку ты не можешь дать определения, я скажу, что это слово первоначально обозначало знание определенного нечто; это особое приобретенное через учебу знание и его результаты методично записываются в уме или на бумагу. Первоначально наука означала изучение философии, которая в свою очередь, являлась усилием понять, что такое человеческая жизнь и для чего она; выяснение значения и цели существования. Теперь слово наука выродилось настолько, что если какой-то идиот производит еду, из которой удалены все активные элементы, заворачивает ее в красивую упаковку, и называет ее «научно приготовленная и упакованная пища», все будут ее покупать. Ваш хлеб, например, приготовлен по науке, из научно приготовленной муки, так что в ней не осталось ничего полезного и на вкус он как промокательная бумага. Возможно, вы заметили, что я его никогда не ем. В Нью-Йорке у нас был настоящий хлеб, хлеб, который едят бедные евреи и итальянцы. В России я мог три дня жить только на ржаном черном хлебе, который едят крестьяне, небольшого количества масла и хлеба мне было достаточно.


Вы, американцы, презираете суеверных индусов за их отношение к священной корове, но вы еще хуже, вы поклоняетесь слову «наука» - и посмотрите, что наука сделала теперь для войны в Европе и Дальнем Востоке. Еще никогда не было такой войны и таких масштабов разрушений. Наука – вот священная корова Запада».


Мне нравилось беседовать с молодыми американцами, чьи умы и чувства еще не были испорчены и заштампованы, как у большинства взрослых. Тем не менее, я заметил разницу между американскими детьми с одной стороны, семью или восемью английскими учениками и теми американскими детьми, которые провели несколько лет с родителями в Англии или Франции, с другой. Последние, при тщательном рассмотрении, проявляли в облике нечто, чего не было у остальных – их умы и чувства оказывались более развиты, чем у тех американских детей, которым не довелось попутешествовать, они были более уравновешены - нечто большее во внутреннем мире; и я думал, какая бы нация могла бы получиться из смешения англичан и американцев: тысячи лет опыта и знаний в мировых делах, терпимость англичан и сила и приспособляемость американцев. Но человек не управляет событиями согласно здравому смыслу, он не управляет событиями ни в мире, ни в собственной жизни – события управляют человеком. Каждое событие – результат причины, а результат снова становиться причиной, и так без конца. В нациях и в отдельных людях все одинаково, и дело было бы совсем безнадежным, если бы время от времени учителя, находящиеся в соприкосновении с высшими силами, люди с настоящей силой и пониманием, не посылались бы, чтобы показать нам путь выхода, побега из бесконечного вращения колеса жизни. Побег из этой механичности и есть настоящая свобода, в отличие от той «свободы», о которой все говорят.

Мы сажали капусту вместе с одним из рабочих, молодым сильным человеком. Обычно мы работали вместе, и между нами существовало дружеское соперничество, он обычно задавал темп и выигрывал у меня. Но, хотя я и был по американским стандартам уже почти стариком, я научился в Приорэ экономить энергию и работать методично и, исключая соперничество в силе, мог держаться с ним наравне. В этот раз, при посадке капусты, он, как обычно, задал темп, но я смог за ним угнаться, используя ритм и метод, и, несмотря на то, что он посадил около восьми сотен растений в день, я отстал от него только на двадцать пять штук. В другой раз мы окашивали большой фруктовый сад, хотя он и старался держаться впереди, держа ритм в работе с косой, я смог от него не отстать. Я взял упражнение заставлять организм делать больше усилий, когда я хотел остановиться.

Что касается внутренних упражнений, они никогда не становятся легче. Каждый день я прилагал усилия, чтобы начать, и усилия, чтобы их продолжать. Муха, или какое-то движение, звук, отвлекали меня и переключали внимание; («Где мое внимание – там и Я сам») или я мог обнаружить, что заснул, или напрягаюсь вместо того, чтобы расслабляться. Гораздо чаще мое внимание увлекало то или иное из потока ассоциаций – физических, эмоциональных или ментальных – которые начинаются с рождения и никогда не останавливаются до смерти, и которые даже, согласно Гюрджиеву, могут продолжаться два или три дня после. Пойманное этим потоком мое внимание рассеивается сном наяву, или ведет беседу с воображаемым собеседником, или с самим собой. Этот поток ассоциаций, называемый психологами «потоком сознания», на самом деле является «потоком бессознательности», так как протекает механически без нашего участия, пока мы для этого не делаем «сознательных» усилий.

Когда мои упражнения прерывались внешними или внутренними событиями я должен был вновь собраться и начать заново; я получал гораздо больше настоящей силы от упражнений, чем от работы на ферме. Сила появлялась от постоянного принуждения себя преодолевать инерцию организма и его безволия в выполнении упражнений. При этом всегда присутствовала борьба между «Я», которое хотело делать их и «этим», которое не хотело; будто организм в некотором смысле выполнял свои функции отрицающей части по отношению к утверждающей части «Я желаю». Постоянная борьба между утверждением и отрицанием ведет к пониманию - себя, окружающих и мира.

Тем не менее, мне казалось, что кроме коротких периодов само-осознания, настоящего осознавания себя, я по большей части, выполнял свою работу в состоянии полу-бессознательности, как умное животное.

Как я уже сказал, мне нравилось работать с людьми – плотниками, оформителями, землекопами, доярами. По вечерам я часто заходил к ним в гости, так же как и к преподавателям, и разговаривал с ними. Рабочие, люди, которые проводили свое время за работой, пренебрежительно относились к «образованному» Элмеру, хотя немного ему завидовали. Как один из них сказал: «Видите ли, м-р Нотт, я необразован. Вы были в Оксфорде и Кембридже. Вы образованы. Я чувствую недостаток образования. Быть неучем – это недостаток».

«В каком возрасте вы оставили школу?» - спросил я.

«Мне было шестнадцать».

«Вы хотя бы выучили необходимые вещи – читать, писать, считать. А то, что вы не знаете о ведении хозяйства в Вермонте, не представляет ценности. Я покинул школу в тринадцать лет, ничему не научившись – даже считать. Я читал и писал без школьного образования. Но, как и вы, я чувствую недостаток образования. Я имею в виду настоящее образование – знание языков, алгебру, принципы рисования и музыки, или медицины. Я потратил годы, работая в магазине и учась быть продавцом на складе моего отца, в то время когда я мог выучиться полезным вещам – наподобие плотничьего искусства или строительства. Но в восемнадцать мне повезло, и я встретил человека, у которого я мог учиться жизни и, если жизненный опыт и знание людей - это образование, то я многому научился. Тем не менее, я всегда осознавал неполноценность из-за недостаточного обучения трем Р. в молодости».

«В этом что-то есть, - сказал он. - Я имею в виду, быть образованным как Элмер. В этой стране, если ты был в колледже ты уже кто-то, если нет, как я, ты никто».

«Но Элмер знает только как вести хозяйство в классной комнате», - ответил я.

«Я знаю. Когда он говорит мне сделать что-то, я слушаю и затем делаю то, что я знаю, необходимо сделать. Если делать так, как он говорит, это разрушит ферму. Но так как он учился в колледже – хотя он и не знает ничего о практическом сельском хозяйстве или знает это неправильно, поскольку научился этому у профессоров и из книжек – выглядит образованным».

Наука – первая из священных коров Запада; другая – это образование.

Здесь, где все называли друг друга по именам, как и во всей Америке, никто не использовал мое. Только двух людей во всем учреждении не звали по имени – высшего и низшего (по крайней мере, одного из самых низкооплачиваемых) – мс-с Хинтон и меня. Тем не менее, мои отношения со всеми были дружественными.

Мс-с Хинтон была замечательной женщиной. Она инстинктивно чувствовала, как нужно подготавливать молодых людей к жизни, как им нужно предоставлять возможности для общего развития, а не только приобретения бесполезной информации. Ее система работала – она «выуживала» из учеников то, что в них было, в соответствии с их потенциалом развития.

Во время моего занятия бизнесом в Нью-Йорке я сталкивался с медлительной реакций бизнесменов, они обычно ходили вокруг да около минут десять или даже больше, прежде чем сделать вывод. Когда вы говорите о чем-то с мс-с Хинтон, она выслушает, подумает немного, а затем выдает ответ да или нет. С учениками она никогда много не разговаривала, но всегда незаметно наблюдала, всегда взвешивала. Она была одной из четырех замечательных американок, которых я встречал; другие - Джейн Хип, Маргарет Андерсон и Мюриэль Дрэпер.

Вновь пришло лето, с его лагерем и разнообразными занятиями, к которым присоединилась моя семья - жена и младший сын, приехавшие с Лонг-Айленда.

Летом я преподавал некоторым ученикам английский, что было интересно, вдохновляющее и прибыльно, и я заработал больше денег за неделю работы по пол дня, чем при работе в течение месяца целыми днями в качестве рабочего на ферме.

Я мог бы продолжить зарабатывать деньги на жизнь преподаванием в школе, но что-то во мне, а может быть обстоятельства, заставили меня остановиться. Во мне росла необходимость восстановить семейную жизнь и необходимость работы с людьми, заинтересованными в Гюрджиевских идеях. Школьный мир Патни, со всеми его положительными сторонами, стал в чем-то ограничивающим. Учителя как класс ограничены, так как у них немного личного опыта в том, чему они учат; даже бизнесмены менее ограничены.


Путешествие через этот мир

______________________________________________________________________________

[1] Чтение, письмо и арифметика (англ.) (Reading, wRiting, aRithmetic)

[2] Пс. 23:7

[3] Притч. 6:13

[4] Притч. 20:13

[5] Пс. 118:126

[6] Рип Ван Винкль, отсталый, косный человек; ретроград (имя проспавшего двадцать лет героя одноимённого рассказа В. Ирвинга).



20. Мэндем


В конце сентября мы загрузили в нашу машину вещи, собаку, и с полными благодарности сердцами покинули Патни и отправились в Локаст Уолли, Лонг-Айленд. Здесь мы поселились в крыле красивого деревянного дома хаотичной постройки восемнадцатого века, принадлежащего нашим друзьям, - старом автовокзале, окруженном землями и садами.

И все же Локаст Уолли, после Панти и Браттлборо в Вермонте, казался чужестранным и запущенным. Чужестранным потому, что на фоне настоящих старых американских фамилий, владеющих окруженными стенами или оградами поместьями с лугами и деревьями, небольшими предприятиями здесь управляли представители первого и второго поколения центральноевропейцев; они не выглядели принадлежащими стране – чужаки, выполняющие, в том числе, и работу прислуги.

Хотя я и скучал по школе и жизни в Вермонте, приятно было снова обрести семейную жизнь, моя жена и младший сын были счастливы в Френдс Академи, а старший – в Патни. Вскоре я смог зарабатывать деньги как плотник и кровельщик. Материальная жизнь протекала спокойно, и мы возобновили встречи с друзьями в Нью-Йорке, в сорока милях от нас.

Хотя мы больше не посещали группы, мы не потеряли связь с Успенскими, и я иногда беседовал с м-ром Успенским. В конце октября я почувствовал необходимость работы в коммуне мадам Успенской, Франклин Фармс в Мэндэме, Нью-Джерси. Сам Успенский заведовал группами в Нью-Йорке, и не часто бывал в Мэндеме. В мой последний визит во Франклин Фармс я «поссорился» с Мадам. Во время разговора я сказал: «Знаете, работать здесь с учениками по системе Гюрджиева, без упоминания о нем и Рассказах Вельзевула, - все равно, что пытаться распространять христианство, не упоминая Иисуса Христа или Новый Завет». Это причинило ей боль и весьма ее возмутило. Но она так часто говорила об «искренности», что я, помня об этом, постарался быть искренним. Вскоре я вернулся в Патни. Память об этом случае будоражила внутреннее сопротивление, так что я начал колебаться – ««Я» хотел; «оно» не хотело. «Оно» не желало потому, что придется унижаться и возможно, быть отвергнутым… Теряя много нервной энергии в попытках преодолеть сопротивление самолюбия и тщеславия, я вынашивал эту идею. Я сказал себе: «Если я отброшу эту мысль, я сохраню нервную энергию, но я стану слабее внутренне. Если я сделаю усилие и спрошу, даже если мне откажут, я стану сильнее». В конце концов, я сделал усилие и написал ей в Мэндэм, и сразу же ко мне пришло ощущение силы в солнечном сплетении. Она ответила, что если я подчинюсь правилам не говорить о Гюрджиеве и Рассказах Вельзевула во Франклин Фармс, мне можно приехать. Я поехал, и провел несколько приятных недель, ухаживая за свиньями, чиня сараи, убирая урожай зерна с Леней, внуком Мадам, и выполняя разнообразную случайную работу. Я беседовал с Мадам, а также с некоторыми из учеников, об идеях и о Гюрджиеве, но в очень общих чертах. На выходные из Нью-Йорка приезжало много людей; на большой обед мы надевали смокинги и черные галстуки. И снова все было так, как если бы Лэйн Плейс был физически перенесен из Суррея в Англии в Нью-Джерси. Снова то же чувство скованности – люди настолько были заняты «воспоминанием о воспоминании» себя, что они забывали быть «собой». Даже некоторые из старой группы Орейджа, двадцать лет называвшие друг друга по именам, начали звать друг друга м-р и мс-с. Правило, что ученики не называют друг друга по именам, они восприняли буквально, и когда я неожиданно встретил старого друга на кухне и поприветствовал его: «Привет, Билл, как дела?» - на его лице появилось выражение ужаса. Хорошая идея не позволять людям быть шутливо фамильярными трансформировалась в вынужденный педантизм. «У каждой палки есть два конца», «Каждой хорошей вещи сопутствует плохая». По отношению к себе, и к группе, и к организации в работе человек должен быть постоянно настороже, чтобы не забыть свою цель и цель работы, не стать столь отождествленным с собственным отношением к работе и отношением к организации, что потерять из вида настоящую цель.

В Мэндеме я часто чувствовал движение октав, восходящих и нисходящих. Я обнаружил, что, работая над собой, используя окружающую жизнь, взаимоотношения как средства напоминания, я мог своим собственным скромным путем многому научиться, тогда как я чувствовал, что приобретающая понемногу все большую организованность группа сама по себе двигается все дальше от фундаментальной цели учения Гюрджиева. То же самое можно проследить, изучая то немногое, что мы знаем о группах ранних христиан; то же самое происходило с учением Будды и Магомета. Ученики вскоре отождествляются со своим собственным отношением к работе, и, если у них есть деньги и влияние, их слушают другие, которые подвергаются влиянию и отходят все дальше от оригинального учения. Но у нас есть Рассказы Вельзевула, критерий и ориентир; а также упражнения, движения и танцы, которые, если их четко придерживаться, помогают человеку идти правильным путем. Всегда, в соответствии с законом октав в этой работе, так же как и в других учениях и в обычной жизни, - организации понемногу отходят все дальше и дальше от их первоначального намерения.

Мне нравились ученики Успенского, особенно некоторые из них. Но для меня они выглядели оказавшимися в магическом круге. Гюрджиев рассказывал, что видел мальчика - йезида, пытавшегося выйти из начертанного вокруг него в пыли круга. Даже когда Гюрджиев подошел к нему и попытался его вытянуть, тот не смог выбраться. Только когда круг разомкнули, он смог выйти.

Любой человек в любой организации имеет тенденцию попадать в магический круг - становиться загипнотизированным, и до тех пор, пока круг не будет разрушен внешней силой, выхода быть не может - возможно поэтому Гюрджиев так часто ликвидировал Институт и группы - и отдалял людей. Суфии, когда работа достигает определенного уровня, «ликвидируют» ее и начинают нечто новое.

В миле пути на окраине Мендэма жила семейная пара - ученики Успенского. Приятные люди, которых я знал несколько лет, пригласили меня на ужин. За прекрасной едой разговор зашел о книге Гюрджиева, они спросили меня, о чем она; (они называли ее Вельзевул). Так как я никогда не соглашался с условиями Успенского и его учеников относительно разговоров о Гюрджиеве и его писаниях вне Франклин Фармс, я ответил: «Это Библия «работы», сама суть идей Гюрджиева. Беспристрастная критика жизни человека на Земле, изложение причин его падения и объяснение значения искупления. В ней есть все, что касается его работы; все, что мы можем знать о жизни, от атома до мегалокосмоса. Писания наивысшего качества; священное писание. Гюрджиев говорит, что придет время, когда на основе даже частичного понимания некоторых содержащихся в ней истин напишут эпосы. Другими словами, это произведение объективного искусства».

«Мы никогда ее не видели. Возможно ли для нас прочесть ее?»

«Вы должны спросить у Мадам Успенской, - сказал я. - Я дал м-ру Успенскому одну из копий десять лет назад. Если Мадам согласиться, чтобы некоторые из старших учеников услышали ее, я почитаю ее для вас». Они выглядели благодарными и сказали, что поговорят с ней. Затем они спросили о Гюрджиеве, и я поделился с ними некоторыми впечатлениями о нем самом и некоторыми примерами его работы со мной. Мы провели очень приятный, и как мне показалось, плодотворный вечер; я почувствовал, что наконец-то я установил настоящий контакт, связь, по крайней мере, с двумя учениками Успенского. К тому же, поскольку война разрасталась, обстановка в Европе менялась от плохой к ужасной, новости из Франции не приходили и было похоже, что мы никогда больше не увидим Гюрджиева, нечто важное можно было сделать в Америке - читая Рассказы Вельзевула в группах можно было придать новый импульс работе в растущей организации Успенского. Я достаточно оптимистично смотрел в будущее. Но человек предполагает, а организация располагает.

На следующий день было воскресенье, ясный холодный день раннего декабря. Около полудня я сидел с остальными на мерзлом поле, очищая от шелухи кукурузу, когда ко мне пришли с сообщением, что Мадам Успенская хочет меня видеть. Я сразу же почувствовал, что случилось что-то странное. Что – я не мог себе представить.

Мадам лежала в постели (она много отдыхала в то время) в своей большой и красивой комнате.

Она достаточно сурово на меня посмотрела и начала: «Некоторые вещи мне в вас нравятся, а другие – нет».

«Что же вам не нравиться?» - спросил я.

«Мне не нравиться то, как вы нарушаете правила и соглашения».

«Какие правила я нарушил?»

«Вы разговаривали с С. о м-ре Гюрджиеве и Рассказах Вельзевула».

«Да, разговаривал. Но за пределами Франклин Фармс. Не здесь, а в их собственном доме».

«Это просто увертка. Вы прекрасно знаете, что вы согласились с условиями» - она разозлилась.

«Это не увертка, - сказал я. - И я не вижу, в чем я был неправ».

«Вы согласились придерживаться правила не говорить о м-ре Гюрджиеве и Рассказах Вельзевула с нашими учениками».

«Но только здесь. Я не принимал условий м-ра Успенского и его групп в Нью-Йорке. Так как Гюрджиев и Орейдж заложили основание работы в Америке, я не мог согласиться с такими условиями. Семь лет в Лондоне я придерживался соглашения не обсуждать книгу или м-ра Гюрджиева с вашими учениками, даже более строго, возможно, чем было необходимо. Вы с этим согласны?»

«Пожалуй, да».

«И я соблюдал правило здесь, во Франклин Фармс, часто вопреки трудностям. Но в других местах я считаю себя свободным».

«Тогда я не могу позволить вам иметь какие-либо контакты с моими учениками».

Она продолжала в том же духе, будто пытаясь заставить меня почувствовать, как плохо я поступил. Я видел всю абсурдность ситуации и сказал: «Но разве вы не обучаете системе м-ра Гюрджиева? Разве ваша работе не основана на том, что вы от него получили? М-р Гюрджиев был вашим учителем, и он по-прежнему учитель для меня».

«Это совсем другой вопрос», - сказала она, и снова начала меня бранить. Но теперь нечто, незаметно вскипавшее во мне годами, неожиданно дошло до точки кипения. Чувства во мне взяли верх, и я ответил очень эмоционально: «Но это нелепо. Для меня работать с вашими учениками в этих обстоятельствах невозможно. Вы знаете, ваши ученики застряли на ноте «ми», и для того чтобы перейти в «фа» нужен толчок, толчок может дать им встреча с м-ром Гюрджиевым и чтение Рассказов Вельзевула. Что касается меня, мое пребывание здесь бесполезно. Я уеду завтра. Но позвольте мне сказать, что мне очень нравитесь лично вы и м-р Успенский тоже, и мне жаль покидать вас. Камень преткновения – это м-р Гюрджиев и его книга. Он мой учитель. Я смотрю на вас обоих как на друзей, наши отношения всегда были дружескими, и я очень их ценю, поскольку для меня они значат очень много. Но я вижу, что отношения учитель - ученик между нами невозможны. Теперь я должен сказать «прощайте». Мы пожали руки, и я покинул комнату. Это оказалось настоящее «прощайте», поскольку, хотя она и прожила еще около двадцати лет, я больше никогда не видел ни ее, ни Успенского.

За обедом в тот деть я видел С., они не смотрели в мою сторону. Они производили впечатление несчастных мужчины и женщины, угнетенных изгнанием из Рая, и я заметил явное изменение в атмосфере среди учеников Успенского; температура по отношению ко мне упала. Ученики излучали что-то по отношению ко мне – человеку, совершившему непростительный грех. Только Леня, внук Мадам Успенской, не выказывал холодности. Когда я кормил свиней, он подошел ко мне и сказал: «Вы ведь не по-настоящему уезжаете?»

«Нет, я уезжаю завтра».

«Но, когда мы снова увидимся? Когда мы снова сможем увидеть вас?»

«Кто может сказать? Возможно - скоро, возможно – никогда».

На следующее утро, пока я, вместе с некоторыми учениками, ждал машину до станции, я заметил, что они от меня отгородились. Когда-то они рвались помочь мне с моими тяжелыми сумками. Теперь никто не пошевелил и пальцем. И когда мы сели на поезд в Мэндеме, они избегали меня. Это стало последней каплей. Я перешел в другой вагон и никогда больше их не видел, кроме одного, годы спустя.

С этого времени мы больше не встречались с Успенскими, ни в Мэндеме, ни в группах в Нью-Йорке, хотя Мадам присылала подарки на Рождество, а я ей писал.

По прошествии времени я обдумал ситуацию и увидел, что действовал поспешно под влиянием своих эмоций; возможно, потому что я больше привязался к Успенским, чем сам осознавал. Мне они нравились как люди, и я всегда наслаждался праздничными собраниями в Лэйн Плейсе и Мэндеме; это не были «работой» в Гюрджиевском смысле, а определенной человеческой социальной вещью, которую я потерял. Тем не менее, я лучше понял, что с тех пор как Успенский отрезал себя от Гюрджиева, его работа начала терять ценность. Его философская школа все больше и больше становилась группами интеллектуальных вопросов и ответов. Что источником их жизни была физическая работа в Мэндеме. Несмотря на все это, Успенский непрестанно работал над Фрагментами Неизвестного Учения и, будучи профессиональным журналистом и писателем, обладая интеллектуальной прямотой, смог отделить свои мысли от личных чувств и таким образом беспристрастно передать большой объем высказываний Гюрджиева; возможно, одним лишь этим он отплатил Природе за свое «появление и существование». Он давал мне почитать практически завершенную рукопись, и я понял, что это настоящий шедевр. И все же, хотя школа Успенского имела немного ценности для внутреннего развития человека, все же она давала людям кое-что. Она помогала поддерживать их интерес к идеям, находящиеся выше обычной механической жизни. И подготовленные до определенной степени ученики, рано или поздно, могли почувствовать потребность в настоящей работе над собой, и тогда появляется возможность встретить настоящего учителя, такого, как Гюрджиев, или работу в другой форме.

Некоторые русские очень многое дают миру, но как нация они более упрямые в своем интеллектуальном отношении к жизни, чем англичане. Они проявляют в своем существовании ограниченность человеческой глупости. И вновь, что касается коллективного ведения сельского хозяйства. Как я уже говорил, правители России после революции восприняли идею «коллективного хозяйствования». Теперь они знают, что три четверти продуктов производят люди, выращивающие ее на своей собственной земле по собственной инициативе, и чувствуют, что коллективная система ошибочна; тем не менее, перед лицом фактов они упорствуют в своем отношении, и спустя сорок лет из-за коллективизации они недополучают продукты и закупают мясо у проклятых «империалистов-капиталистов». То же самое и с их сателлитами – Венгрией, например, которая до революции экспортировала продукты.

Упрямое отношение Успенского было русским, оно не позволяло ему принять то, что, отрезав себя от Гюрджиева, он сделал ошибку, и, как правители России в отношении коллективизации, хотя он что-то чувствовал, он все же хотел оградить своих учеников с помощью правил и сохранить свое отношение к Гюрджиеву. Как я уже говорил, когда Гюрджиев видел, что фаза работы уже отслужила своей цели, он ее ликвидировал и начинал что-то новое. Успенский всегда продолжал в том же самом направлении, и таким образом отходил все дальше от источника и от цели работы. Отрезанная от источника его работа неизбежно, хотя и совсем понемногу, попадает под влияние «безжалостного Геропасса», теряя свою ценность.

Я очень сильно страдал из-за этого происшествия и начал видеть, что если бы действовал более благоразумно, у меня не было бы причин для таких волнений, запустивших цепочку событий, происходивших вплоть до смерти Успенского. Если бы только мы видели будущее так же хорошо, как видим прошлое, наш внутренний и внешний мир мог бы быть другим. Но мы там, где мы есть; я был тем, кем я был; Успенский был тем, кем был он, и события развивались только так, как они могли развиваться. Много энергии теряется на спекуляциях по поводу «если». «Если бы я сделал вот так или вот так». «Если бы я сделал так и так, как все бы изменилось». «Если бы Наполеон вместо того, чтобы действовать так действовал бы вот так, то он…» И так далее. Правда же в том, что ничто, до тех пор, пока мы действуем бессознательно, не может стать другим. Несколько неправильно сказанных слов могут иметь далеко идущие последствия. Теперь я лучше понимаю, в отношении той ситуации, что мог сказать то же самое по-другому и таким образом поставить себя в сильную позицию, взамен слабой. Когда человек осознает, что он поддался чувствами и отождествился с предложенной ситуацией, у него могут возникнуть сознательные угрызения совести, и таким образом помочь исправить прошлое. Такая идея есть в Странной жизни Ивана Осокина Успенского, рукописи, которую он давал мне в Лэйн Плейсе – идея, что до тех пор, пока изменения не будут заработаны через работу над собой, мы не сможем себе помочь, а только будем повторять действия в тех же или схожих ситуациях. В этой работе человек учиться, что он должен платить за все – или в этой жизни, или в другой. Люди часто думают и чувствуют, что если бы оказались в другом месте, в другой ситуации, другой стране, они могли бы быть другими, более счастливыми - и иногда так оно и есть; и, тем не менее, хотя внешняя жизнь может поменяться и сталь лучше, внутренняя жизнь может остаться той же самой, или даже съежиться, стать хуже.

«Причины всех недоразумений нужно искать только среди женщин», - говорил Гюрджиев. Можно воспринимать это и буквально, и в отношении нашей пассивной части, низших эмоций. Когда мы действуем импульсивно, побуждаемые низшими эмоциями (которыми по-настоящему мы только и обладаем, и все они негативные) дела идут неправильно. Несколько экспрессивных слов могут установить эмоциональное отношение, которое может держаться годами, не разрушаясь.

Несмотря на то, что женщины чувствуют больше, чем мужчины, и более подвержены влиянию своих чувств, можно сказать, что причины большинства недоразумения нужно искать среди них. Мужчины более логичны. Хотя женщины могут освобождаться от влияния негативной эмоции быстрее, чем мужчины. Гюрджиев также говорил, что если вы начинаете новый проект, поговорите о нем с женщиной - и затем сделайте наоборот. Но хватит об этом.



21. Локаст Уолли, Лонг-Айленд


С января по август я совсем неплохо жил в Локаст Уолли. Мне предложили работу в библиотеке, но я мог зарабатывать больше денег и обладал большей свободой, занимаясь случайной работой по найму - перекрывая крыши домов, в чем я весьма преуспел, плотничая, садовничая и так далее - работой, которую я любил. Не будучи американским гражданином, я не имел права на какую-либо ответственную должность. Но у нас были настоящие друзья и много знакомых, многие из них были богатыми жителями Лонг-Айленда, другие - бедными учителями и торговцами.

Однажды на празднике с коктейлями я обнаружил, что разговариваю с хорошо выглядящей интеллигентной женщиной, русской, у нас оказались общие друзья среди белых русских в Лондоне. Я случайно упомянул князя Юсупова, убийцу Распутина, которого я встречал. «Вы знаете, - сказал я, - у него был такой утомленный и обеспокоенный вид, что я спросил русских друзей, кто это. Они рассказали мне, что это Юсупов, он говорил, что хотел бы никогда не убивать Распутина. Это было ошибкой, и то, что она не улучшала положение вещей, делало ее еще хуже». «Это правда, - сказала она. - Распутин не был шарлатаном, которым его представляли. Я знала его. Он был единственным человеком, помогавшим царевичу. Он видел, к чему движутся события, и пытался оказать влияние на царя, чтобы что-то сделать для остановки бесполезной бойни и разрушений. Он открыто говорил о том, о чем многие, включая таких людей в Англии, как Лорд Лэндздаун, думали: что нужно заключить мир. Он не был святым, но он не убивал людей, не жил за счет пота крестьян, а старался помочь им, он никого не грабил. Но поскольку он пытался повлиять на царя, чтобы остановить войну, то привлек к себе внимание власть имеющих людей, и от этой помехи нужно было избавиться. А поскольку он любил вино, водку и женщин, как любит любой мужчина или любил бы, если бы мог, на него смотрели настороженно».

В старой России было очень много хорошего, что придавало богатство внутренней жизни, и делало ее «Святой Русью». Революция убила это богатство внутренней жизни в России; мир стал более бедным и пустым из-за этого. Но импульс, приданный космическими силами и ненормальной жизнью людей в девятнадцатом веке был таков, что войну нельзя было остановить; она привела к следующей, все еще продолжающейся великой войне, и жизнь скатывалась по шкале все ниже и ниже; теперь, всего тридцать лет спустя, мы столкнулись с практически тотальным разрушением. И так будет до тех пор, пока не случиться в космосе нечто необычное, или пока под воздействием высших сил достаточное число имеющих власть людей не переменят свое отношение к жизни.

Эффекты умственных способностей поразительны. Я думал о воздействии умственных способностей Успенского на умы и чувства его последователей, большая часть которых были мужчинами и женщинами из мира интеллигенции, как их жизни подверглись его влиянию - и в основном к лучшему. И все же умственные способности Гюрджиева в сотни раз превышали силы Успенского. Я думал и об умственных способностях Иисуса, чьи слова, сказанные две тысячи лет назад, по-прежнему положительно влияют на людей; а те священники и защитники закона, римские солдаты его времени, в чьей власти было уничтожить его планетарное тело, исчезли, от них сегодня не осталось даже следов воспоминаний. Идеи и учение Иисуса до сих пор обладают живительной силой. Идеи, которые нельзя увидеть и потрогать, более могущественны, чем тираны, диктаторы, короли, полиция, судьи и армии. Внешняя жизнь человека всегда меняется: его мысли о философии, субъективной морали, психологии хороши только на злобу дня, тогда как внутреннее учение великих учителей и настоящих святых остается неизменным.

В последние пятьдесят лет произошли такие изменения в жизни человека на нашей планете, которые не происходили никогда в истории: Первая Мировая война, революции в России и Китае, открытие нефти, принесшее новую чуму – машины, аэропланы и бомбы, по сути, исчезновение лошадей, использование химии и ядов в производстве пищи; Вторая война и водородная бомба, разрушение старой цивилизации Дальнего Востока, которая несла в себе много хорошего, двойное отравление коммунизмом и коммерциализмом, и т.д. и т.п. - и все это в течение моей короткой жизни. Тем не менее, внутренне человек остался тем же самым.

Летом Френк Ллойд Райт нас вновь пригласил провести каникулы с ним в Талиесине, но я ждал отправки в Англию. Потом на несколько недель свой дом в Ньюфэйне нам предложил Рэймонд Грэм Свинг. Это предложение мы приняли, поскольку дом располагался в двухстах милях езды, вместо тысячи, и у нас оставалась возможность посещать друзей в школе Патни.

Весь этот год я думал о возвращении в Англию. Необходимо было найти способ зарабатывать деньги на жизнь, чтобы приготовиться к будущему; в воздухе витало чувство, что война подходит к концу – по крайней мере, до сдачи Германии оставалось недолго. В возрасте пятидесяти семи лет у меня не было надежды получить работу в Америке, и в июне я записался на отправку в Англию.

Получить ее было нелегко; человек должен был быть готов к отъезду спустя сорок восемь, или даже спустя двадцать четыре часа после уведомления, и если бы разразился мир, нахлынула бы толпа. А также, когда солдаты начали бы, наконец, возвращаться домой в Америку, я не смог бы найти работу даже садовником. Человек может сохранять достоинство и быть бедным в Европе и даже Англии. В Америке бедность рассматривалось так же, как в Англии до 1914 года - как грех.

Жизнь в доме Свингов на горе Патни была приятной. У нас было только два посетителя: мужчина из старой группы Орейджа, работавший теперь с Успенским, со своей женой. Я случайно упомянул Рассказы Вельзевула, и спросил П., читает ли он их до сих пор. «Нет, - сказал он особым, чужим тоном. - Знаете, Рассказы Вельзевула требуют большой интеллектуальной подготовки, которой у нас еще нет».

«О, бросьте, П. – сказал я. - Вы говорите как Успенский. Фактически, вы используете те же самые слова. Вы очень хорошо знаете, что книга не требует «интеллектуальной подготовки», а только эмоционального отношения. Почему вы говорите так после стольких лет, проведенных с Орейджем? Вы загипнотизированы Успенским».

Он с удивлением на меня посмотрел, немного подумал, а затем рассмеялся. «Может быть, вы и правы», - сказал он своим собственным голосом. Он был приятным, но слабым человеком; одним из тех многих, кто, не приобретя определенной степени индивидуальности, бессознательно копирует своих учителей.



Книга 4. Англия


22. Возвращение в Англию: заметки Орейджа о Махабхарате


Мы жили уже две недели в доме Рэймонда Грэма, когда мне позвонили из правительственного агентства и сообщили, что для меня появилась возможность отправиться в Англию в двухдневный срок. Мы поспешно упаковали наши вещи и уехали прямо в Локаст Уолли, Лонг-Айленд, не имея возможности даже попрощаться с нашими друзьями в школе Патни. Не было времени увидеться с друзьями в Нью-Йорке - еще одна разлука. Последний день с моей семьей был болезненным; они приехали вместе со мной в Нью-Йорк, попрощались со мной в порту, а когда они ушли, я отвернулся и заплакал; вновь, некая разновидность смерти.

Курительную на корабле переделали в мужскую спальню на сорок человек, все – англичане. Громкоговоритель на платформе вещал объявления запугивающим тоном, которым пользуется американская полиция, будто рот полон холодного картофеля: «Слушайте все, слушайте все!», затем следовали инструкции, и в заключение «это все», и, как только мы покинули порт, большой неожиданностью было услышать похожий пронзительный английский голос со ртом, полным горячего картофеля, говоривший: «Пожалуйста, внимание; пожалуйста, внимание!», затем следовали инструкции, заканчивающиеся «спасибо».

В первую ночь я рано лег спать. На следующее утро на палубе мне открылся ошеломляющий вид. Мы находились в центре передней из пяти линий, всего шестьдесят кораблей, идущих на одной скорости, каждый держась своего места. Вдалеке двигались разведчики, эсминцы и сторожевые корабли, охрана от подводных лодок. И день за днем, пока мы не достигли берегов старой Англии, все эти корабли держались своего места в жарком августовском солнце и спокойном море. Ночи стояли смоляно-черными, и, казалось, мы совершенно одни в океане, но на следующее утро все корабли по-прежнему оказывались на месте, как будто бы никогда и не двигались. Необыкновенный пример того, как человек может разумно самоорганизоваться и работать своими руками для защиты от сил материального разрушения. Десять дней от Нью-Йорка до Ливерпуля прошли спокойно, за исключением похорон в море очень старой леди, умершей от сердечной недостаточности; и одного удивительного случая, причиной которого стал наш корабль. На четвертую ночь мне приснилось, что я сижу, за рулем сидел еще один человек. Мотор мощно звучал пока мы ехали, затем водитель неожиданно свернул к краю дороги и вышел. «Двигатель остановился. Он сломан», - сказал он, поднимая капот. Я проснулся. Было раннее утро, корабль стоял неподвижно, двигатель не вибрировал. Я поднялся на палубу, и увидел, что мы дрейфуем в океане одни, представляя собой прекрасную мишень для подводных лодок, конвой смутно виднелся далеко у горизонта; лишь небольшой сторожевой корабль, дымивший впереди, осмотрел нас и поспешно отплыл к конвою. Нам говорили, что если какой-либо из кораблей сломается, то его предоставят своей собственной судьбе; пятьдесят девять кораблей не могут рисковать ради одного, но для безопасности они поместили нас в центр первой линии, поскольку на борту, среди пяти сотен пассажиров, к своим мужьям в Англию плыли две сотни канадских женщин - молодые жены английских пилотов. Из практически полной безопасности мы теперь оказались в абсолютной опасности. Спасательные шлюпки были подтянуты в свои шлюпбалки, и мы в спасательных жилетах выстроились вдоль них. Никто не выказывал признаков паники или даже страха; присутствовало общее чувство невозможности что-либо сделать, кроме того, как ждать подводную лодку и, если повезет, забраться в шлюпку. Мы только могли принять ситуацию и предать самих себя тому, что может случиться. Когда мы сталкиваемся с силами, превосходящими наши, не остается ничего другого - только подчиниться. Все, что я мог делать - это вспоминать себя и не давать воли негативным эмоциям и волнению, страху. Я вспомнил, что много раз читал и воображал подобную ситуацию – рассесться по шлюпкам и дрейфовать по бескрайнему безразличному океану, но одно дело читать и представлять, и совсем другое – столкнуться с реальным событием; это и есть разница между знанием ума и персональным опытом. Происшествие настолько воздействовало на мои три центра, что и двадцать лет спустя я могу вспомнить не только те события, но и испытанные тогда чувства и мысли.

Часы проходили в неизвестности. Мы даже отправились как обычно на обед, не снимая спасательных жилетов в ожидании взрыва, когда в полдень моторы снова завелись, и мы двинулись полным ходом, вместо половины вместе с конвоем. Мы отправились спать в жилетах но, проснувшись на следующее утро, к нашему великому облегчению обнаружили, что как по волшебству оказались снова в центре передней линии кораблей.

Вернемся немного назад. Едва мы потеряли из виду небоскребы Нью-Йорка, как мое чувство горя от разлуки с семьей сменилось другим субъективным ощущением. В толпе рассматривающих друг друга во время прогулки по палубе пассажиров я увидел ученика Успенского, человека, с которым я никогда не разговаривал, но видел его в группе учеников возле Успенского в мой первый визит на Варвик Гарденс, и однажды в Мэндеме; во мне сформировалось впечатление, что это один из старейших и близких учеников Успенского, «продвинутый в работе», как они говорят. Я подошел к нему, и мы заговорили. Настоящей радостью было встретить человека, интересовавшегося теми же самыми идеями, что и я, с кем можно было их обсудить; я понял истину высказывания Гюрджиева о том, что работа устанавливает связь между людьми даже сильнее, чем семья. Мы обедали вместе и проводили большую часть времени беседуя. Его не предупредили, что я покинул Успенских и почему, и я думал: какие инструкции Успенский мог бы ему дать, зная, что мы можем встретиться. Что касается меня, то я был только рад поговорить о Гюрджиеве и Рассказах Вельзевула; даже если бы Успенский запретил наши встречи, я сомневался что здесь, перед лицом возможности быть затопленными в море подводными лодками, этот ученик подчинился бы. Я говорю об этом из-за последующих событий в Англии. После непродолжительных разговоров я начал осознавать, как мало он понимает. Возможно, он знал лучше теорию системы, но что касается метода самоощущения, самовоспоминания, самонаблюдения он, как и все ученики Успенского, почти ничего не понимал. В течение дня или двух он начал спрашивать меня о разнообразных сторонах Гюрджиева и его учения, а так как он подходил к этому серьезно, я дал ему почитать некоторые мои записи и несколько глав рукописи Второй Серии. Он возмущался: «Это восхитительно, очень интересно. У нас этого никогда не было. Почему нам никогда этого не давали?» Я мог только сказать: «Спросите Успенского». Рассказы Вельзевула вызвали у него большой интерес, и я одолжил ему свою копию текста, которую он часами читал, сидя в самом спокойном месте на переполненном корабле - на ступенях кают-компании. «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся[1]», думал я, и очень радовался, что мог своими скромными усилиями сделать что-то, чтобы удовлетворить этот голод одного человека.

Наше общение изменило всю нашу жизнь на корабле; разновидность жизни, при которой, во всех моих двадцати шести длительных путешествиях в качестве пассажира, я всегда скучал. Кажется логичным, что оказавшиеся на корабле люди, отрезанные от земли на шесть недель или всего на десять дней сбиваются в компании, стараясь узнать друг друга, и человек может найти, по крайней мере, двух или трех людей, с которыми можно обсудить жизненные идеи. Мой опыт говорит, что как только люди оказываются пассажирами корабля, на их настоящие сущности - если они у них есть - падает завеса, и все время люди предаются тривиальным занятиям, тривиальным беседам, делам, обычной болтовне о других людях. Молодые люди могут флиртовать и танцевать, для них не все так плохо. И долгое путешествие может стать приятным и необычным опытом. Для меня теперь это мука; для меня ад выглядит как принуждение вечно плавать в «приятном» круизе на роскошном пассажирском лайнере без привилегии даже выпрыгнуть за борт.

Настоящее путешествие от остальных отличалось. Даже за исключением разговоров с моим новым другом, на корабле присутствовала атмосфера серьезности и доброжелательности между пассажирами и командой; столкнувшись с постоянной опасностью, люди открылись. Днем мы играли в палубные игры или читали и беседовали, по вечерам устраивали концерт, бридж, шахматный турнир или что-нибудь в этом роде. Это было одно из наиболее приятных и удовлетворительных моих путешествий.

Пока мы лавировали и вертелись по минным полям Ирландского моря на пути к Ливерпулю, мой друг сказал: «Знаете, я никогда не смогу достаточно вас отблагодарить за то, что вы мне дали. Это манна для страждущего. Если после высадки на берег вы организуете группу для чтения Рассказов Вельзевула, я присоединюсь к ней».

Я согласился так и поступить, но сказал ему, что, будучи учеником Успенского, он должен поговорить об этом с ним. Он ответил, что как только приедет, он отправиться в Лэйн и поговорит там с людьми, а также отправит телеграмму Успенскому в Нью-Йорк за разрешением. Мы разделились в Ливерпуле. «Вы услышите обо мне еще до конца недели», - сказал он.

Но я не получил от него более ни слова, ни строчки, а также не видел его в течение нескольких лет, вплоть до смерти Успенского, когда неожиданно столкнулся с ним на встрече у Гюрджиева, и он объяснил мне почему: ему было сказано, что если он присоединится к моей группе для чтения или будет иметь какие-то дела со мной, он должен будет покинуть Лэйн. Он был хорошим, симпатичным человеком, и позже очень сильно мне помогал в то время, когда я нуждался в деньгах.

Дни, пока мы пересекали Атлантику, были наполнены незамутненным солнечным светом, они продолжились по прибытию в Англию, и все время в поезде во время коротком путешествия в Харпенден, я выглядывал в окно и впитывал ощущения Англии. Стояли одни из тех безоблачных дней позднего лета, когда свет и легкая дымка на полях столь совершенны, что такое не может произойти больше нигде на планете; мне казалось, что никогда я не видел столь прекрасной страны, столь прекрасных мужчин и привлекательных женщин, и столь энергичных, целеустремленных и даже беспечных людей, после медленно говорящих и двигающихся американцев. Боль в солнечном сплетении, тоска последних четырех лет, гложущая боль болезненной тяги домой исчезла и никогда больше не возвращалась. На станции меня ждало такси, и вскоре я уже сидел вместе с моими отцом и матерью в той же самой комнате, которую я покидал четыре года назад, хотя я думал, что никогда больше ее не увижу; все повторялось, даже в той же самой деревне, с теми же самыми чувствами. Тем не менее, что-то во мне изменилось.

В первый же вечер, когда мы сидели все вместе, вдалеке прогремел взрыв, заставивший мою маму подпрыгнуть. «Что это было?» - спросил я. «Я полагаю авиационная бомба», - ответил мой отец, будто он говорил о проехавшей машине, и продолжил беседу. Почти каждую ночь и иногда в дневное время мы слышали взрывы бомб. Однажды, пока мой отец ушел на кухню приготовить чашку чая, дом затрясся от взрыва, и моей первой мыслью было, что он оставил открытым газ и тот взорвался. Я вбежал на кухню и обнаружил, что он спокойно разливает чай.

 «Что случилось?» - спросил я.

«Что ты имеешь в виду, случилось?»

«Взрыв! Я думал ты подорвал себя!»

«А, это, - сказал он со слабой презрительной интонацией. - Еще одна авиабомба, я полагаю».

Она упала в парк позади дома.

Иногда я удивляюсь, почему Природа не одарила меня частью инстинктивного философского спокойствия моего отца, а взамен дала мне так много беспокойной нервной эмоциональности моей матери. В 1940 после ночи Большого Пожара он вернулся от ворот (Альдерсгейт и Крипплгейт) в Сити, в Лондоне, так как его склад и фабрику разбомбили и превратили в руины вместе с остальным городом, работа всей его жизни, его дело, которое работало вот уже шестьдесят лет, был уничтожено. Он вернулся, спустился по ступеням на станции на Аьлдерсгейт Стрит, приехал на первом поезде домой, сказал моей матери: «Я не хочу снова возвращаться в город», и занялся чем-то. Ему было уже около восьмидесяти.

Мысли о смерти, кажется, не волновали его, он был уверен, что отправиться на небеса, небеса религии уэслианских методистов. С другой стороны моя мама, всегда внутренне считаясь с другими, интересовалась, что они могут думать о ней; методистская религия не давала ей надежды или утешения, только чувство вины за то, что временами она слишком много пила, что может не позволить ей отправиться на небеса. Она часто говорила мне об этом, и, хотя я часто уговаривал ее и старался успокоить, она не могла избавиться от чувства вины, что Бог не простит ей употребление алкоголя. Религия, бывшая таким благословением для моего отца, для нее была ядом. Тем не менее, кроме периодических периодов уныния, она оставалась веселой и неунывающей. На седьмом десятке болезненная тяга к алкоголю исчезла и для нее началась новая жизнь, жизнь добрых свершений. Она организовала в своей деревне благотворительную деятельность, все восхищались ею и любили ее.

Я немного пробыл дома, когда начали обстреливать ракетами ФАУ-2; оповещения не было, только опустошительные взрывы. В один мой приезд в Лондон я зашел в Стэйпл-инн в Холборне. Спустя четверть часа после того, как я оттуда вышел и уже прогуливался по Верхнему Холборну, произошел сокрушительный взрыв; Стэйпл-инн, «самый прекрасный дом на Чэнсери», исчез.

В тот период войны улицы Лондона были очень пустынны, половина магазинов закрыта, а большинство окон заколочено досками, чтобы не просматривались с воздуха. Город, который я так хорошо знал, теперь превратился в большие развалины: его церкви, здания. Люди шли по своим делам с бессознательной бдительностью, как олени, постоянно настороже; с чувством «возможно, это буду не я». Я всегда чувствовал облегчение, возвращаясь в Харпенден. Хотя о бомбах мало говорили, все находились настороже. Человеческие существа, как животные, не могут принять возможность уничтожения, и природа милосердно оберегает их от осознания безнадежности ситуации – в осажденном города, при извержении вулкана, урагане, на тонущем корабле, ждущих газовой камеры евреев. После первого шока ситуация зачастую принимается. Обычно террор и ужас осознается только во снах.

Однажды утром, услышав гул бесчисленных самолетов, я вышел во двор посмотреть на них. Голубое небо заполнили несущие парашютистов самолеты, медленно летящие в направлении Голландии – сотни, каждый полный начавших взрослеть молодых людей, и я подумал: «Совсем скоро, час или два спустя, сотни этих пока еще полных жизни молодых людей умрут или будут умирать, некоторые даже до того, как приземлятся, приговоренные к смерти случайной лотереей; никто и ничто не может это остановить». Они летели на Арнхем.

Благодаря присутствию в человеческих мыслях и чувствах возможности неожиданной смерти или ранения, люди в Англии становились более человечными; их толстые маски личности, по крайней мере, отчасти, таяли, и я часто вспоминал, что Гюрджиев говорил нам всегда стараться помнить о том, что и мы, и все, кого мы видим вокруг, смертны; а также просьбу Вельзевула Его Бесконечности имплантировать в человеческие существа орган, наподобие кундабуфера, который заставлял бы их всегда быть осознанными, всегда быть осведомленными о факте собственной смерти и смерти всех окружающих: только в этом случае сохранялась возможность разрушения тщеславия, заносчивости, самолюбия, раздражительности, обидчивости, жадности к деньгам и силе – всего того, что наносит ущерб полезным взаимоотношениям, что препятствует людям становиться нормальными мужчинами и женщинами.

Из-за дисгармонизации пятого стопиндера, согласно Вельзевулу, ничто на этой планете никогда не идет так, как задумано, или даже так, как логично было бы сделать. И, тем не менее, жизнь всегда ставит в тупик «экспертов», и не только практически постоянно ошибающихся «экспертов» - ученых, преподавателей, психологов, политиков и т.д., но даже самых обычных людей как мы сами, наделенных определенным здравым смыслом, и которые знают, что они ничего не знают!

Для меня необходимо было как можно быстрее получить работу, чтобы посылать деньги моей семье в Америку. Вначале я пошел к издателям, но они не нуждались в помощи, а только в бумаге, предложение которой упало до минимума. Потом друзья, связанные с руководством Британского совета, посоветовали мне встретиться с ними, поскольку им требовался человек с издательским опытом, и они предложили поговорить по поводу меня. На встрече все, казалось, идет хорошо, служащий по кадрам оказался моим старым другом, который заверил, что будет меня рекомендовать. Я вернулся в Харпенден обнадеженный; но не услышал в ответ ни слова, и мой друг намекнул, что это из-за моего возраста. Они не брали никого за пятьдесят, хотя я выглядел на десять лет моложе. Затем я написал своим друзьям, чей сельский дом в первую зиму войны был моим вторым домом, хотя и чувствовал, что что-то у них произошло, так как письма от них прекратились шесть месяцев назад. В этот раз ответила жена: «Эдвин мертв. Приезжайте к нам». Я вспомнил его слова более четырех лет назад, при прощании: «Наша старая жизнь окончена. Все рушиться. Вы уезжаете, А. уезжает, К. уезжает. Никогда уже не будет по-прежнему». Так и случилось, по приезду я обнаружил, что его жена управляет расположенными в поместье молочной фермой и товарным садом, а само место, как и везде в Англии, теперь выглядело заброшенным. Она, и все остальные, были перегружены работой. Тем не менее, бросать хозяйство она не собиралась. Только дом, с его вековой атмосферой жизни живших и умиравших здесь людей, дом, который по-прежнему излучал мир и благополучие, казался неизменным в меняющемся мире. Но даже этот древний дом, с его «бессмертными вязами» как и все остальное, изготовленное из планетарных материалов, всегда находится в опасности, в состоянии изменения; его может разрушить за несколько часов огонь, или мгновенно германская бомба; даже помимо этого время, которое всегда изнашивает вещи, ощутимо меняло его каждую минуту.

Здесь я был как дома: мою сущность удовлетворяла работа на ферме, а мою личность - аристократический образ жизни; а поскольку я привык к фермерской жизни, и моя помощь оказалась полезной, мне предложили остаться и помогать управлять поместьем. Но поскольку мне требовалось больше денег, чем они могли предложить, я смог остался всего на несколько недель.

У моих друзей всегда возникали трудности со старшим работником, жестким северным селянином. Однажды утром за завтраком, видя ее задумчивость, я спросил о причине. «Снова этот рабочий», - сказала она. Чтобы отвлечь ее, я рассказал о полученном от моего сына письме из Патни, Вермонт, в котором он рассказывал, что охотившегося в лесу недалеко от школы человека задрал медведь. Казалось, она не слушала, но после паузы произнесла: «Знаете, мне медведи нравятся больше, чем люди». Окружающие захохотали, все, кроме нее.

Спустя несколько недель мой брат из Лутона предложил мне хорошо оплачиваемую работу. Шляпы распределялись строго по норме, его выпускающая всевозможные корзины и мешки из отходов фабрика процветала. Ему нужен был человек, для окраски материала при помощи небольшой и очень примитивной, старой машины, и он предложил мне эту работу. Сильно нуждаясь в деньгах, я не мог отказаться, но это была ужасная работа. Для испарений от краски не существовало отдушины, вытяжки, и даже через маску мои легкие покрывались тяжелыми испарениями, здесь невозможно было работать более четырех часов в день; разительная перемена, по сравнению с работой в приятной старой сельской местности в Чилтерне, но я получал деньги и мог еженедельно отсылать приличную сумму моей семье в Америку.

Я начал искать влиятельных знакомых, и через несколько недель смог получить разрешение от Министерства торговли на покупку современной красильной установки и вытяжки. С их установкой работа стала легкой и простой, я смог нанять себе в помощницы девушку и, работая всего несколько часов в день, зарабатывать более двадцати фунтов в неделю, что равно сегодняшним шестидесяти фунтам. Жил я вместе с отцом и матерью в их небольшом доме, и каждый день добирался в Лутон. Я снова вернулся в семейный бизнес, на этот раз в Лутон, где я родился, и работал теперь в комнате в построенном в 1870 году для начала красильного дела моим дедом по материнской линии здании.

Колесо времени вернуло меня к началу моего существования по этой планете. Обстоятельства, казалось, принуждали меня возвратиться назад к семейным влияниям, еще раз в самое начало, тогда как я думал, что перешагнул их и оставил позади; и снова все выглядело так, будто есть что-то еще, что я должен проработать в схеме моего существования, получить возможность заплатить за свое появление - работой в качестве фабричного рабочего на фабрике моего младшего брата; сознательно выполняя ее как можно лучше, без огорчения или негодования, я мог проработать нечто негативное в своем существовании, в себе, и в то же время, каким-то странным образом, помочь своим предкам, что связано с Гюрджиевской идеей, который часто говорил ученикам не оскорблять своих предков и помогать ушедшим; хотя слово «предок» имеет более одного значения. Он говорил также: если отцы едут в комфортабельной «бричке», сыновья должны ехать за ними в жесткой «фирманке».

Тем не менее, новый опыт доставил мне много удовольствия, выгоды и религиозности: выгоды в деньгах, религиозности в обдумывании учения Гюрджиева, удовольствия от хорошо проделанной работы. Некоторые из людей, занятые в семейном деле во времена моей молодости, по-прежнему здесь работали; когда-то я смотрел на них как на рабочих, а на нас как на хозяев, теперь я мог работать с ними как один из них и любить их.

Поскольку я больше не страдал от тоски по дому, я не был несчастен; но нуждался в семье.

В Лутоне, как и в Лондоне, принимали тот факт, что в любой момент без предупреждения может упасть Фау-2 или авиабомба; и хотя у фабрики имелось крепкое убежище, новые бомбы не оставляли времени в него спуститься; «секретное оружие» все же упало, но не на нас.

Перед отъездом из Америки я безуспешно пытался достать полный комплект английского перевода Махабхараты, о котором так часто говорил Орейдж, я искал его и в Лондоне, случайно попав в магазин Джона Уоткинса, что на Чаринг Кросс Роад, я очень обрадовался, получив возможность купить ее последний комплект. Я принес его домой и начал читать, и продолжал читать каждый день. В книге одиннадцать убористо напечатанных томов, около двух с половиной миллионов слов, и это, возможно, самая длинная книга в мире. Я дал себе задание прочитать ее полностью, что заняло больше года. Это было хорошее упражнение, оно требовало всего моего внимания и настойчивости, поскольку индийский переводчик перевел санскрит на псевдо-английский – изнуряющий библейский язык. Даже в этом варианте сюжет просматривался; переводчик сохранил дух, вкус и «оттенки написания» оригинала, что делало перевод более удовлетворительным, чем фрагменты Мюра, Милмана или Ромеша Датта. Махабхарата - объективное произведение искусства наивысшего качества в литературе, и чтение ее весьма полезно, так как открывает новые горизонты идей и через это, за исключением Библии и Рассказов Вельзевула, она затронула меня больше и произвела более глубокое впечатление, чем любая книга, которые я до этого читал. Пока я читал, я просмотрел архив Нью Эйдж, с целью найти, что о ней писал Орейдж, и выписал следующее.

Махабхарата и Упанишады - мировая классика, которую мир просто еще не открыл. Платон оставался сравнительно неизвестным около двух тысяч лет – индийская классика вполне комфортно пролежит десять тысяч лет и явится как всегда вовремя. Еще не родились философы, которые сделают ее известной. Шопенгауэр, странный открыватель, обнаружил их и стал известным философом на ее частичном понимании.

*

В Махабхарате можно найти больше настоящего мистицизма, чем во всей современной мистической литературе.

*

Махабхарата - это величайшее литературное творение за всю историю человеческой культуры. Обычному уму трудно постигнуть ум того, кто понял ее; подобное усилие само по себе - прогрессивное образование. Илиада и Одиссея всего лишь ее эпизоды; а знаменитая Бхагавадгита - просто запись одной беседы перед одним из ее многочисленных сражений. Никогда писатель не знал больше о своих читателях, чем Вьяса, автор. Ганеше, который переписывал ее под руководством Вьясы, было оговорено, что он будет «уволен», если однажды смысл ему не будет понятен; но его не освободили от обязанностей до самого конца.

В качестве литературы, как наиболее колоссальная из когда-либо созданных литературных работ, она представляет собой и предстает перед нами такой же жизненной и многообразной как само время. В ней содержаться все литературные формы и приемы, когда-либо известные во всех литературных школах, каждая история, когда-либо написанная или рассказанная, каждый человеческий тип и обстоятельства, когда-либо созданные или возникшие случайно.

В отличие от чтения вторичных произведений искусства, чтение Махабхараты является опытом из первых рук. Для каждого ее чтение оканчивается по-разному, так же как каждый по-разному понимает все истинное.

*

Древняя Индия относится к нам, «детям» Европы так же как древний Египет относится к своим «детям» - Греции. Европа сегодня - это ярко выраженная древняя Греция. Индия, даже в большей степени, наш древний родитель, наш наидревнейший расовый предок, наша Адам и Ева.

*

Величайшую книгу можно воспринять только полным пониманием, оно называется интуицией. Стиль - это плод мудрости трех языков; а опыт - начало и конец стиля. И что более близко, чем ощущение «хорошей работы» при чтении великих произведений, особенно великих мистических или поэтических работ таких авторов как Блейк или Милтон, и в еще большей степени, при чтении таких работ, как Махабхарата? «Подсознание» каждой великой работы гораздо больше, чем ее осознаваемый элемент, так же как подсознание каждого из нас гораздо более богато по содержанию по сравнению с нашим сознательным умом.

*

Три великие жемчужины преданий – греческие, скандинавские и тевтонские – все они произошли различными путями с Востока, источник и вместилище всех их - Махабхарата.

*

Вьяса сказал: чтение Махабхараты уничтожает все грехи и производит добродетели; настолько, что произнесение даже одной слока достаточно для стирания множества грехов. В Махабхарате собраны истории Богов, Риш на Небесах и на Земле, Гандхарвов и Ракшасов. В ней жизнь и деяния единого Бога, святого, постоянного и истинного, который есть Кришна, который есть Создатель и Правитель Вселенной – который ищет благоденствия для своего создания с помощью своих несравнимых и неразрушимых сил, чьи действия прославляются всеми мудрецами; который связывает всех людей в цепь, на одном конце которой жизнь, а на другой – смерть; на которого медитируют Риши и знания о котором дает чистую радость их сердцам. Если человек читает Махабхарату и верит в ее учение, он освобождается от всех грехов и поднимется на Небеса после смерти.

______________________________________________________________________________

[1] Матф. 5:6



23. Окончание войны. Париж


Итак, днем я работал на фабрике, в маске и рукавицах для защиты от яда, окрашивая материалы в разные цвета, вечера я проводил с отцом и матерью, читая Махабхарату, на выходные же часто отправлялся в сельский дом к моим друзьям.

Я начал понимать, почему люди работают на опасных работах: либо их так воспитали, наподобие шахтеров-угольщиков; либо из-за любви к деньгам, вроде тех, кто работает под землей в ужасных условиях; либо, наконец, из-за инстинктивного чувства ответственности перед своей семьей, чтобы зарабатывать «хорошие» деньги. Я был из последней категории.

Лето выдалось ясным и не дождливым, жаркая сухая погода стояла до середины октября, когда начались дожди, в декабре начались снег и мороз, жгучая зима сковала всю землю. А потом - вечно удивительная весна, когда мертвые черные деревья и поля оживают, а в мае, с приходом весны, подоспели и невероятные новости, невозможно было поверить - война для нас закончилась. Я отправился в Лондон и смотрел на празднующих на Трафальгарской площади людей, стоя на том же самом месте, где и двадцать семь лет назад, когда пришли новости о прекращении огня в Первой Мировой войне, «войне для прекращения войны» 1914-1918 годов. Вновь все повторялось – те же самые многочисленные танцующие и поющие толпы; обнимаются и целуются в безумном восторге мужчины и женщины, иностранцы. Несколько часов я стоял и смотрел, радуясь вместе со всеми концу времени страха; счастливый от ощущения свалившейся с наших плеч тяжкой ноши. Двадцать семь лет назад я был одним из них и верил, что война велась для прекращения войны, что теперь «на зеленой и не знающей бед Английской земле возникнет Новый Иерусалим»; теперь я знал, что этого не может быть, и до тех пор, пока человек остается тем же самым, спящей машиной, пока животворная искра небесного пламени погребена в склепе тела, жизнь останется той же самой. Смотря на толпу, я видел все то же самое, что и годы назад, все повторялось - только немного изменился внешний вид.

Когда я вечером вернулся в Харпенден, впервые за неполные шесть лет в его окнах горел свет.

Обоим моим родителям тогда стукнуло за восемьдесят, но в то время как отец (который только однажды серьезно болел, в молодости) стал немощным и не мог ходить далеко, моя мать, которая в молодости всегда болела из-за нервов и провела много времени в постели, оставалась столь же энергичной, как шестидесятилетняя женщина. Мой отец всегда курил, выпивал в меру, мама же частенько - сверх меры, и оба они всю жизнь пили огромное количество крепкого чая и кофе и ели, по сегодняшним меркам, слишком много. Оба они сохранили представительный вид; моя мама была красива, здорова и хорошо выглядела. Они знали всех в городе и все их любили. Родители дожили до счастливого преклонного возраста, насколько это возможно в нашем мире, и я часто думаю: как хорошо родиться у таких родителей, несмотря на их недостатки и ограничения методизма.

Для них я всегда оставался маленьким «чудаком», отчасти белой вороной. Мой отец никогда не мог понять, почему я не закрепился в бизнесе по обработке тканей и не стал управляющим магазином, а мама, которая меня очень любила, чувствовала, что я не принадлежу их миру. Я предлагал ей прокатить ее на своей машине, которую забрал с хранения, но она всегда отказывалась, пока однажды я не спросил: «Почему ты не разрешаешь мне тебя отвезти? Ты разрешаешь остальным трем (моим братьям), но они ездили только в Англии, а я изъездил всю Европу и Америку. Почему?»

«Ну, - задумчиво ответила она, - ты сильно отличаешься от остальных, не так ли?»

Отличался отчасти тем, что тогда как мой отец и братья интересовались только делами, бизнес привлекал меня меньше всего; и только потому, что нужно было зарабатывать деньги на повседневные нужды. Основная тема их разговоров - бизнес - отводила мне скромную роль слушателя, поэтому я часто уезжал в Лондон, где встречался с друзьями из своего мира, с которыми мог обмениваться мыслями об искусстве, литературе и повседневных делах.

Одним из первых, с кем я увиделся, стал мой старый друг профессор Дени Сора. Он заговорил о Гюрджиеве, рассказал о своем желании снова с ним встретиться и спросил, могу ли я это устроить. Позже я несколько раз пытался, но подходящие обстоятельства никак не складывались и они никогда больше не встречались. Сора в то время работал над книгой об оккультной традиции в английской литературе, используя слово «оккультный» в его настоящем смысле - «скрытый».

Особенно это влияние заметно у Спенсера. В одной из строф Королевы Фей есть даже частичное описание энеаграммы:


В его основе круг заметен

И треугольник. Чудо! Боже мой!

Вот их различья: первый смертен

Несовершенный, женский; а другой

Бессмертный, совершенный и мужской:

Обоим им – квадрат основа

На семь и девять делят круг собой:

Девятка в круг, где небо. И готова

Картина - суть явления любого[1].


Сора проследил традицию от Чосера до Милтона и Блейка. Шекспир (или тот, кто написал пьесы) был глубоко связан с традицией; можно просмотреть пьесы с помощью определенного эталона и обнаружить небольшие отрывки, написанные Умом Мастера, слова, которые иногда вложены в уста жуликов и глупцов, клоунов. Оккультная традиция в литературе была чрезвычайно сильна во времена Елизаветы. После Блейка, за исключением отдельных намеков, она исчезает из литературы (хотя книги «об этом» продолжают писать) до публикации Горы Аналог, принадлежавшего эзотерической традиции Рене Домаля.

Сора показывал мне рукописи еще нескольких книг, над которыми он работал, и которые в итоге опубликовали - Конец страха, Боги и люди и Христос Шартра, они также принадлежали оккультной традиции. В то время он был главой Французского Института в Лондоне, но его сместил пришедший к власти де Голь из-за несогласия с Сора по некоторым вопросам.

Дени Сора, как и Орейдж, был необычным человеком в Гюрджиевском смысле этого слова; вместо личности он обладал индивидуальностью и, благодаря ресурсам собственного разума, действовал самостоятельно.

Как только схлынул массовый психоз после капитуляции Германии, и жизнь стала менее ненормальной, я начал пытаться попасть в Париж, но для тех, у кого не было там определенного дела, это было невозможно. До нас доходили смутные слухи, что Гюрджиев уехал в сельскую местность, а де Гартманны исчезли. Потом мне из Америки написала моя жена, что Гюрджиев вернулся в Париж, а де Гартманны живут в своем доме в Гарше, дальнем пригороде Парижа. Хотя посылать деньги во Францию запрещалось, я организовал контрабандную переправку Гюрджиеву некоторой суммы с помощью приятного русского друга, я связался с Гартманнами, и моя жена отправила им из Америки посылку с едой. Они предложили навестить их, и как только я смог предъявить паспортной службе достаточные основания для получения визы я отправился в Париж, в полночь на Гар дю-Норд меня встречали де Гартманны. Встреча с «Фомой», которого я любил так же как Орейджа, которого не видел и даже не получал новостей долгих шесть лет, переполнила меня радостью. Три дня мы только и делали, что разговаривали – о нашей жизни в Америке с Успенскими и Френком Ллойдом Райтом, о жизни Гартманнов во Франции во время оккупации.

К Гартманнам в Гарш повидаться с нами приходила Мадам де Зальцманн, и я рассказал ей все, что происходило в Америке, о чете Райтов, об Успенских и о группе Орейджа. Они сказала, что я не должен отдалятся от Мадам Успенской, «замечательной женщины». Они были правы; нужно было действовать более разумно, более адекватно, не поддаваясь чувствам. Я осознавал, как часто в своей жизни я порчу отношения с людьми, реагируя под воздействием задетых чувств.

Они рассказали мне, что Гюрджиев все так же живет в своей квартире на Рю де Колонель Ренар, все так же произносит тосты за различные категории «идиотов». Мадам Зальцманн привела ему много новых учеников вскоре после начала войны, всех - французов. Из этого ядра потом разрослась большая французская группа, в итоге став главной, основным центром изучения и практики учения Гюрджиева; эта последняя большая группа, сформировавшаяся вокруг Гюрджиева, стала первой по важности; вторая из собранных когда-то - американская группа, которая поддерживала Гюрджиева почти двадцать лет, стала следующей; русские и англичане Успенского в Лондоне, когда-то игравшие ведущую роль, стали третьими.

Я предполагал, что смогу найти Гюрджиева как обычно в его «офисе», в Кафе де ля Пэ, два или три раза я заходил туда в обычное время его появления, сидел, ждал и пил кофе, но безрезультатно. Наконец я пошел к нему на квартиру, поднялся по знакомым темным ступеням и позвонил, раздался пронзительный звонок. Дверь открыл он сам. Некоторое время он смотрел на меня, а затем произнес: «О! Входите».

Вначале я поразился, взглянув в его глаза – глубокое сострадание и печаль. Он угостил меня кофе в своей маленькой кладовке, мы разговаривали об Америке и моей семье, когда он сказал, что кое-кого ожидает, но можно вернуться на обед в половине первого, если у меня есть свободное время. Будто с тех пор, как я видел его в последний раз, прошло не шесть лет, а шесть недель, и ничего не изменилось. И все же изменилось все; изменились мы, изменился мир – и, в основном, к худшему.

Когда я вернулся, дверь мне открыл бегло говоривший по-английски молодой француз. Мы обедали втроем. Гюрджиев поручил мне произносить тосты за идиотов, но я забыл правильный порядок, и этим занялся молодой француз. Когда он дошел до «безнадежного» Гюрджиев спросил меня:

«А вы какой идиот?»

 Я подумал: возможно, мой «идиот» изменился, и захотел узнать его мнение, поэтому ответил:

«Теперь я не знаю».

«Но вы должны знать. Человек должен знать самого себя. За это время вы должны бы узнать!»

«Я не знаю, - сказал я. - Вы должны сказать мне».

«Я не скажу. Скажите сами».

«Итак, - сказал я, - я был «безнадежным».

«Да. Вы настоящий безнадежный идиот. Но вы по-прежнему знаете, каким вы хотели бы быть: объективным или субъективным?»

«Я знаю, что очень не хочу быть объективным безнадежным идиотом».

Таким образом, другой гость провозгласил тост: «За здоровье всех безнадежных идиотов, объективных и субъективных. Так сказать за тех, кто или является кандидатом на достойную смерть или кому суждено погибнуть как собаке. Тот, кто работает над собой, умрет как человек; кто не работает - погибнет как собака».

Я рассказал Гюрджиеву события последних лет в Америке, о старой группе Орейджа и об Успенских, о чете Райтов. Он внимательно слушал, но как только я начал обиженным тоном говорить о случае с Успенскими, резко отрезал: «Все это уже кончилось, все в прошлом. Теперь нужно начать что-то новое». Он начал говорить о чем-то еще, и мы продолжили разговор.

Его квартира была полна света и жизни, позитивных вибраций Гюрджиева и годами работавших с ним учеников, поэтому я уходил оттуда воодушевленный и глубоко удовлетворенный, но в то же время сильно переживал, осознавая, кем я был, и кем должен быть - громадное расстояние между знанием и бытием Гюрджиева, его уровнем внутреннего развития и моим. Если бы я был объективным безнадежным идиотом, я бы сказал: «Какой от всего этого прок? Я никогда не достигну такого же уровня, как Гюрджиев». Я бы забросил работу, или, возможно, пересмотрел бы свое отношение и заявил, что теперь могу работать сам по себе – чего я не мог делать; но, будучи «субъективным безнадежным идиотом», я осознавал безнадежность попыток достигнуть настоящего и постоянного внутреннего покоя с помощью рецептов обычной жизни; я видел свою пустоту, не-существование, ничтожность – и мою собственную значимость, я заработал определенный уровень «сознательной надежды», «сознательной веры» и осознал необходимость связи с группой и Учителем.

На Париж опустилась жара, несколько дней она была столь сильной, что сказалась на моем здоровье, я не смог пойти к Гюрджиеву. Гарш располагается на холме, где жару можно было переносить; но внизу, в городе, было даже хуже, чем в жаркой атмосфере Нью-Йорка. Днем я на улицу не выходил, слушая, как Гартманн сочиняет новую оперу Эстер или играет отрывки, сочиненные во время войны. Его музыка не носила следов влияния Гюрджиева; казалось, он совершил усилие сочинять всецело собственную музыку. Как и Орейдж, благодаря внутреннему нечто проработавший часть своего рока с помощью Нью Инглиш Викли, так и Гартман следовал своим путем через музыку. Вопрос о том, были бы их литература или музыка лучше, если бы они оставались в контакте с Гюрджиевым, даже не стоит рассматривать – они шли своим собственным путем. На Четвертом Пути каждый по-своему должен испытать во внешней жизни то, чему он научился от учителя, что я и пытался делать по мере своих сил. Хотя ни Гартманн, ни Орейдж больше не видели Гюрджиева, уйдя от него, чтобы встать на свои собственные ноги, вся их внутренняя жизнь до конца земного существования была пронизана сущностью его учения и его влияния; то же самое можно сказать и о д-ре Стрьернвале и Александре де Зальцманне.

Когда жара спала, я снова отправился на квартиру к Гюрджиеву, и он спросил: «Почему вы не приходили? Где вы были?»

Понемногу я узнал кое-что о том, чем он занимался во время войны. Мадам де Зальцманн привела ему много учеников. С ними он начал новую группу, интенсивно работал, научил их новым движениям в концертном зале Плейель. Эти движения отличались от танцев, которые показывали на демонстрациях в Париже и Нью-Йорке, которым учились мы; действительно, скорее движения, чем танцы - некоторые очень замысловатые, красивые, впечатляющие. Многие основывались на энеаграмме. Когда я увидел движения и услышал ответы Гюрджиева на вопросы учеников во время трапез, я осознал сильнее, чем когда-либо, его силу как учителя. После почти двадцатилетней работы в Париже с русскими, английскими и американскими учениками, не произведя видимого впечатления на французов, он воспользовался случайно подвернувшимся новым материалом и создал нечто жизненное, пригодное для работы с этими молодыми французами, которые с течением времени, как я уже говорил, стали главной из трех основных Гюрджиевских групп.

Я заговорил с Гюрджиевым о том, чтобы поселиться в Париже и работать с его группой. Он согласился. «Но ваша семья? - спросил он. - Они в Америке. Вы привезли их сюда? У вас есть здесь дело?»

Я ответил, что не вижу пока способа привезти их в Париж.

«Забота в первую очередь – о семье, - сказал он. – Возможно, вы начнете группу в Лондоне». Еще было долго до того, когда я смог вести группы.

Я вернулся в Англию и продолжил работу маляра на фабрике. Жизнь, по большому счету, находилась в хаосе; мы походили на муравьев, деловито занятых попытками построить новый муравейник из развалин старого. Что касается «идей», я был полностью вне контактов с людьми Успенского из Лэйн Плейс и знал только двух интересующихся идеями людей в Лондоне, так что занялся тем, чтобы обосноваться и привезти семью из Америки.

Пока же я продолжил читать Махабхарату и Рассказы Вельзевула. Когда я думал о работающих в соответствии с законом гигантских слепых силах, которые все время пытались сделать нас более механичными, я приходил в ужас. Тем не менее, когда спросили Иисуса: если так трудно спастись для избранных, что случиться с остальными, он ответил что для Бога все возможно.

Относительно упражнений, которые Гюрджиев давал нам время от времени. Хотя я выполнял их регулярно каждый день, наиболее сложные с 1930 года, они никогда не становились легче. Одно из упражнений похоже на кое-что, рассказанное в Тайне Золотого Цветка. Упражнения, так же как движения и танцы, нужно выполнять так, как они составлены; они основаны на фундаментальных принципах тысячелетней давности, и будучи таковыми, никогда не становятся легкими. Человек должен мобилизовать всю свою силу концентрации, чтобы держать на расстоянии дьявола случайных ассоциаций. Постоянное день за днем, год за годом, выполнение упражнений, давало внутреннюю силу, волю, внимание, силу концентрации, понимание себя и других; это постройка здания на камне учения, который существует испокон веков и вечно, взамен зыбучих песков обычного неустойчивого внешнего существования.

Так же как виртуозный пианист проводит каждый день часть времени за пианино, так же и в этой работе человек должен проводить часть дня в упражнениях и размышлениях, иначе он снова уснет. Вместе с тем, существуют периоды более сильных, более интенсивных усилий, и периоды полезного отдыха. Необходимо также уделять время удовлетворению нужд организма «обеспечивать все действительно необходимое для планетарного тела», для этой оболочки, в которой мы существуем – для нужд, а не для удовольствий, поскольку наш организм это просто инструмент, с которым мы должны работать. Без этого организма у нас нет зрения, слуха, вкуса, чувств и мыслей - только то маленькое нечто, что является настоящим в нас, что может продолжать существовать и содержит результаты настоящей работы над собой, наши возможности – то самое нечто, наша «настоящая самость», которая может получить другое тело, воплотиться, и которая снова будет платить за свое появление, очищать себя от оставшихся нежелательных элементов, платить за неискупленные грехи своих прежних тел.

Итак, часть каждого дня я отводил упражнениями и размышлениями, часть - чтению Рассказов Вельзевула и Махабхараты, а большую часть проводил на фабрике, окрашивая материалы, чтобы заработать на нужды моего организма, и организмов моей семьи в Америке.

______________________________________________________________________________

[1] Здесь приводится строфа из IX главы II книги «Королевы Фей», рассказывающей о Доме Умеренности, в котором живет благоразумная Альма. Он, здесь, - замок.



24. Дорсет. Окрашивая корзины


Когда я гостил у друзей недалеко от Корфи Касла в Дорсете, произошло одно событие: благодаря случайной реплике, которая привела к серии событий, я стал владельцем земли – трехакрового[1] поля на южном склоне холма чуть ниже Корфи Касла; одного из самых замечательных полей, какие я когда-либо видел. С вершины уклона вдоль дорожки, укрытой изгородью из яркого кустарника, в десяти милях поодаль видны башни пяти деревенских церквей. В нижнем конце поля в зарослях колокольчиков прячется источник. Пятнадцатиминутная прогулка приведет вас на вершину холма, где открывается один из самых замечательных видов в Англии; в одной стороне весь Пул Харбор и земли вокруг него до Бэдбери Рингс, в другой - открытое море. И ни звука вокруг, кроме шума ветра в траве и песни жаворонка. На самом верху возвышаются три кургана, могилы умерших три тысячи лет назад людей, как мне говорили.

Я не знал, что делать с полем. Его годами обрабатывал фермер, он выращивал здесь зерно с обилием искусственных удобрений, поэтому, поскольку я знал о хороших результатах ведения хозяйства без химических удобрений на ферме школы Патни, о вреде от их переизбытка и только что прочитал Безумие пахаря американского фермера, я решился на эксперимент. Я обработал землю, засеял ее смесью трав без применения удобрений, затем перепахал урожай, снова засеял и оставил расти траву. В результате фермерские коровы с соседнего поля, почувствовав приятный вкус органически выращенной травы, постепенно проломились через изгородь и паслись на моей траве, а когда я пожаловался фермеру, которого называли «джентльменом», тот злобно мне ответил: «А чего ты еще ждал? Для коров такой соблазн - поле сочной травы поблизости». Он укрепил изгороди.

Со временем поле и дом, который я построил позже, стали чем-то вроде символа интенсивных усилий, борьбы с самим собой.

Я вернулся в Харпенден. Первым делом нужно было привезти семью из Америки, и с этой целью я начал подыскивать жилье в Лондоне. Я обыскивал Лондон вдоль и поперек шесть месяцев, но домов было недостаточно, а так как люди возвращались жить в Лондон, цены начали расти. Через шесть месяцев, после просмотра пятидесяти или шестидесяти мест, я нашел дом в Челси недалеко от реки и взял его, совместно с моим другом. Проделав в доме много работы, наша семья получила возможность жить здесь в сравнительно комфортных условиях двенадцать лет. Три комнаты, гостиная, кухня и ванная комната за 2 фунта в неделю, включая все платежи. Затем, следующие восемь лет бесплатно, сдавая часть дома. До того времени дольше всего на одном месте, с десятилетнего возраста, я задерживался на три года, и только в двух случаях – я был кочевником, которому «суждено скитаться». Это не «я» выбирал всегда находиться в движении, но что-то во мне; был ли это кочевой инстинкт далеких предков моей арабской бабушки, или планетарные влияния схемы моей жизни, я не знаю.

Жена и младший сын приехали в октябре – старший остался в школе Патни – и с их приездом заполнилась огромная пустота в моей эмоциональной жизни, удовлетворилась глубокая потребность. На несколько дней мы остановились у моих родителей, затем поехали к моим друзьям в сельский дом в Чилтерне, к друзьям в Сент-Джонс Вуд, и, наконец, в дом в Челси. После всех разрывов, разлук, встреч и новых разлук, скитаний, беспорядка, внутренних и внешних страданий, мы снова оказались в Лондоне – все стало по-прежнему, но все изменилось.

Хотя теперь у меня был постоянный дом, у меня не было постоянной работы, и никогда уже больше не появилось. Я решил дать себе задание продолжать жить сущностной жизнью, начатой в Америке, зарабатывать достаточно денег для наших нужд, выполняя только ту работу, которую я по-настоящему хотел делать. Я смог зарабатывать достаточно денег для повседневных нужд и даже владеть автомобилем с помощью собственного дела по окраске корзин в течение следующих трех лет. Понемногу жизнь начала протекать более или менее нормально. Но времена были тяжелые; не хватало продуктов, одежды, любых материалов, человек должен был постоянно использовать всю находчивость, чтобы преодолеть возлагаемые людьми из правительственных офисов ограничения, которые, чтобы сохранить работу, за которую мы им платим, придумывали тысячи ненужных правил и регламентаций – бюрократия. Если бы я подчинялся всем правилам и нормам, то едва ли смог бы содержать семью, но, как и многие другие, используя свои мозги против глупого чиновничества, мог ее довольно хорошо обеспечивать.

Чтобы продавать свои корзины я путешествовал по Лондону, заходил в большие магазины. В одном из таких магазинов я заговорил с одной покупательницей и показал ей образцы, она посмотрела на меня и выбежала из комнаты, взорвавшись судорожным истерическим смехом – из-за моего внешнего вида и манер, я полагаю, которые совсем не соответствовали облику обычного коммивояжера. Ее ассистент оскалился и также вышел, но через несколько минут вернулся с большим заказом, достаточным, чтобы занять меня на несколько недель. Корзины я покупал у производителей в Сомерсете, ивовые корзины делали мужчины и женщины, сидя на полу вместе со своим работодателем и быстро работая руками. В общей сложности я продал тысячу дюжин, а поскольку кроме стоимости проезда до Лутона, целлюлозы и корзин у меня не было других затрат, все шло хорошо; хотя я по-прежнему не мог пересилить свою неприязнь ходить на поклон к покупателям; всегда оставалось привычное автоматическое отторжение, которое я приобрел еще четырнадцатилетним мальчиком в магазине тканей. Однажды я сидел в грязной закусочной в Бэлхэме, боролся с внутренним нежеланием идти еще в один магазин тканей, и сравнивал свою жизнь с приятными деньками в магазине в Нью-Йорке, в Талиесине с четой Райтов, и полезным и практичным временем, проведенным в школе Патни в Вермонте. Колесо повторения снова полностью повернулось, и я вновь подолгу бродил по улицам Лондона с коробкой образцов, принимая заказы у покупателей. В тот холодный зимний день на улице Бэлхам Хай я пал духом; все выглядело так, что я снова пойман обстоятельствами, от которых не мог сбежать. И вот, в тот самый момент, когда все казалось хуже некуда, случилось чудо – я начал наполняться особым светом, настоящей - сознательной - надеждой, и настоящей верой. Вновь я увидел всю жизнь, вновь мне все открылось. Я понял. Я увидел, что эта незначительная внешняя жизнь, которая кажется такой важной, на самом деле – ничто, приходящая вещь, и что единственная реальность – это внутренняя жизнь. Снова время будто остановилось; видение Святого Грааля, проблеск Его Бесконечности, момент настоящей осознанности в этом грязном запущенном окружении, миг, похожий на пережитый среди красоты Талиесина; настоящая связь с высшими центрами. Я сидел там восторгаясь, среди грохота чашек и ложек, бормотания разговоров и шума трамваев, впитывая свое состояние до предела, смакуя его и благодаря Господа. Я не могу описать даже тысячной доли того, что во мне произошло. Блаженный восторг прошел, но воздействие его осталось, и я долго тихо сидел, обдумывая слова Иисуса Христа: «И снова я говорю вам, бдите!»

Час или чуть позже этого события произошло одно из странных совпадений. Я шел по улице, разыскивая определенный магазин, поискав некоторое время, я завернул за угол и увидел выходящего из машины маленького человека, еврея. «Спрошу его, - подумал я, подошел, начал, - не могли бы вы подсказать мне…», - и замер. «О, - воскликнул я, - вы - Метц». «Да, - ответил он, - а вы Чарльз Нотт». Прошло почти двадцать лет с тех пор, как я видел его в последний раз, и это происходило в Приоре, в Фонтенбло, где он провел год. Я даже забыл о его существовании. Вместе мы зашли чего-нибудь выпить, и он начал говорить о Гюрджиеве. «Знаете, - сказал он, - я никогда не забуду того, что для меня сделал Гюрджиев. Когда я приехал в Приоре, я в себя не верил, я едва мог говорить с людьми и не мог получить работу. Он что-то изменил во мне, или он помог мне изменить что-то в самом себе, я не знаю что, но я стал другим, когда покидал Приорэ. Я вернулся в Лондон, занял немного денег и открыл здесь магазин, долг вернул через шесть месяцев. Я женился и теперь у меня есть семья, прекрасный дом и два магазина, я обладаю всем этим благодаря тому, что для меня сделал Гюрджиев. Тем не менее, я никогда его больше не видел и не слышал о нем со дня моего отъезда, даже не встречал никого, кто был бы в работе, до того как я встретил вас этим утром, но я часто думаю о том, что я мог бы сделать для него».

В свою очередь я рассказал ему все, что знаю о Гюрджиеве, все, что произошло со мной и с нашими общими знакомыми по Приорэ, и закончил словами: «Что вы можете сделать для Гюрджиева? Что может сделать любой из нас? Сейчас возможно только одно, мы можем дать ему денег для его работы. По крайней мере, возможно, вы можете; я могу заработать только на содержание семьи».

Он принял эту идею и предложил оплатить мои расходы, если я соглашусь отправиться с ним в Париж. В итоге в Париж мы поехали. Он передал Гюрджиеву деньги, мы провели интересное и полезное время в квартире на Рю де Колонель Ренар.

Одним из результатов опыта в том шумном маленьком кафе в Бэлхеме стало понимание слов Бейка о том, что видел ангела на дереве в Пекхеме.

Некоторые видят ангелов на деревьях в Бэттерси и Челси. И это, безо всякой связи, напоминает мне один случай. Мой сосед на Окли стрит, кроме того, что сдавал комнаты, собирал антиквариат, и однажды обнаружил в антикварном магазине в Челси образ Девы Марии, очень старый и дорогой. Он отдал его местной католической церкви и Папа, услышав об этом, наградил его орденом. Однажды, в магазин сладостей Глэдис, что за углом, зашла женщина. Повернувшись к своему спутнику, она произнесла: «Вы слышали? Папа дал м-ру К. орден. Да. Ведь он обнаружил в Челси девственницу и подарил ее Церкви!»

_______________________________________________________________________________

[1] Около 1,2 га



25. О некоторых гностиках


Некоторые говорят, что в идеях Гюрджиева нет ничего нового, и в известной степени это правда, поскольку они стары как мир. Действительно, нова только трактовка - она сделала идеи новыми для нас. Когда человек постигает одну истину за другой, он говорит: «Я всегда об этом знал, но до сегодняшнего дня никогда этого не осознавал».

Когда я изучал трудную главу из Рассказов Вельзевула «Закон Гептапарапаршинок», закон октавы, я случайно наткнулся на такие строчки в одном из журналов:

«Дж. А. Р. Ньюландс стал первым человеком современности, кто понял, что химические элементы естественно складываются в семейства и группы. Ньюландс также отметил что, если элементы расположить определенным образом, схожие физические и химические свойства повторяются с интервалом, кратным восьми. Поэтому он назвал это открытие «Закон октав». Позже доработанный другими людьми, в итоге он появился как «Периодическая система», которая подтверждалась громадной практической ценностью и позволяла предсказать существование неизвестных элементов с удивительной точностью.

Коренной лондонец, Ньюландс родился в 1837 году в шотландско-итальянской семье, учился в Королевском химическом колледже. Он сражался на стороне Гарибальди в Италии, но вернулся в Лондон, чтобы практиковать и изучать химию. Позже он преподавал химию в средней школе в Соусворке и других местах, но в итоге стал главным химиком на сахарном заводе в порту Виктории. Хотя его Закон октав высмеяли, когда он впервые продемонстрировал его Химическому Сообществу в 1864 году, время подтвердило его правоту. В 1887 году его наградили Орденом Давида Королевского общества за открытие, которое на протяжении 23 лет не приносило ему ничего, кроме насмешек. Умер он в 1898».

Вместе с законом октав я изучал третье правило объективной морали: узнавать как можно больше о законах Мироздания и Мироподдержания, оно связано с законом октав и законом взаимного питания, с тем, как и для чего создан мир и как он поддерживается, и отношение всего к человеку.

Я прочитал все, что мог достать о взглядах на творение и о трех силах, сделал много заметок. Вот некая случайная подборка, в основном из гностиков.

Некоторые гностики утверждали, что создателем был Отец, другие – Сын, третьи – Змей-искуситель, иные говорили, что творцом была женщина – Пистис София; еще одни считали творцом Сатану или Дьявола – отрицающую или пассивную силу.

Среди греческих племен Приап почитался как «наилучший», создатель; его статуи, с выкрашенными в красный цвет преувеличенными гениталиями, водружались в садах. Повсюду на земле почитание сознательными людьми Бога - Творца мира, и пола как божественной силы, выродилось в поклонение бессознательных людей богам плодородия и сил Природы. Во многих древних религиях можно обнаружить идею Высшего Непознаваемого Существа кто, в основном, разделив себя на мужское и женское начало, порождает Бога - Творца. Ни в одной из них, за исключением существующих среди европейских рационалистов, ученых или коммунистов, нет представлений о том, что вселенная появилось просто благодаря случаю.

По Милтону:


Отец, вначале они пели, Всемогущий

Неизменный, Вечный, Бесконечный

Бессмертный Король! Ты, Создатель всего Сущего

Источник света, невидимый сам…

Он тоже говорит о Непостижимом Господе и его Сыне – Боге - Творце.


Некоторые из рассказов гностиков о творении связаны с законом трех. Наасены говорят, что Первопричиной был Человек и Сын Человеческий, который разделился на три части – ментальную, психическую и земную. Они называют его Адамом, и говорят, что знание о нем - начало возможности познания Бога. Три части соединились в Иисусе, совершенном человеке. Это знание, утверждают они, было передано Иаковым, братом Иисуса, сыном Марии.

Сетиане утверждали, что во вселенной существует три отдельных принципа, каждый из них обладает неограниченной силой. Все, что мы воспринимаем или не воспринимаем, создано в соответствии с каждым из этих принципов. Сущность принципов - свет и тьма; между светом сверху и тьмой внизу находится чистый дух, похожий на благоухание бальзама или ладана, он пронизывает все. Тьма, разумная, представляющая собой внушающую ужас воду, знает, что если убрать свет, она останется одинокой и неподвижной; поэтому тьма старается любым способом удержать в себе сияние Света и Благоухание Духа. Все сотворено этими тремя силами. Сетиане верили, что от первого слияния сил, принципов, появился образ или символ небес и земли в виде лона; затем появились образы всего, и так сотворено было все остальное.

Докеты учат, что три принципа или три силы происходят от Первого Принципа, а они создают все остальное. Но Первый принцип, Бог, пребывает сам по себе.

Эти три силы дали начало Единородному Сыну. Он был мудрее и лучше, чем Отец. (Аналогично Вельзевул говорил, что Рахурх, «результат» Горнахура Хархарха был лучше, чем «причина»).

Маркион говорит, что существует две силы: Любовь и Раздор. Раздор разделяет вещи, Любовь их связывает. Третья сила происходит от этих двух.

Манихейцы рассматривали нашу планету как худший из всех возможных миров. Некоторые говорили что вселенная, созданная отрицающей силой, зла и, следовательно, любое творение - зло, кое-кто доводил все до буквального, логического завершения, отвергая брак и детей, кастрировали себя.

Многие идеи ранних учений похожи на идеи Рассказов Вельзевула: идея о Чутбогглитаническом периоде, о нашем Единотяжестьнесущем Бесконечном, страдающем Создателе, и возможности для нас научиться нести маленькую часть вселенского страдания, чтобы облегчить Его Бесконечности часть Его ноши.

В связи с этим, Гюрджиев однажды признался Элизабет Гордон, находившейся рядом с ним с 1932 года до своей смерти в 1946, что он совершил ошибку. Он продолжил, что даже Бог сделал ошибку, одну большую ошибку. Мисс Гордон ответила, что думает, что Бог сделал все необходимое, чтобы нейтрализовать действие Безжалостного Геропасса – «Времени, которое изнашивает любую живую вещь». Гюрджиев сказал: «Да, все, кроме одного; он сделал зонт, тогда как ему нужно было сделать клизму, и теперь он идиот, так же как и все остальные, сел в галошу». Бессмысленное на первый взгляд высказывание озадачило меня; только спустя много лет я начал понимать замечательную точность этого иносказания.

Валентин утверждал, что надо всем пребывает Отец, от него произошел Демиург - Творец, а от Демиурга произошли как зло, так и добро. Христос пришел от этой Божественной Полноты чтобы спасти Дух, который сбился с пути, дух, запрятанный глубоко внутри нас. Дух был спасен, но плоть уничтожена. Он также говорил, что у нас наихудшая и наиболее поздно появившаяся планета.

Существует точка зрения, что практически с самого начала творения что-то пошло не так, что-то непредвиденное проникло в растущую вселенную – что-то нежелательное, что-то злое. Гюрджиев называл это Чутбогглитаническим периодом, эти три слова отражают его сущность. Очевидно, он происходил на нашей планете до появления Кундабуфера.

Гностик Карпократ учил, что мы должны отработать все наши грехи, но можно оплатить или отработать много грехов сразу сознательными усилиями, и так сократить годы нашего изгнания в этом низшем мире.

Стоики, как и Кришна, учили, что человек должен исполнить то, что ему предназначено; даже если он не желает подчиняться происходящему, он вынужден сделать то, что суждено. Сознательный человек может, до определенной степени, выбирать; несознательный человек не может.

Идея взаимного питания всегда была известна в эзотерических и даже оккультных школах.

Роберт Фладд, алхимик семнадцатого века, говорил:


Знайте, все, что создано нуждается

В удовлетворении и питании: вот основы,

Более грубое питает более тонкое; земля - море,

Земля и море питают воздух; воздух – эти огни

Неземные; вначале низший - Луну;

Отсюда эти грязные пятна, окружающие ее лик

Испарения, еще не обращенные в ее субстанцию.

Не будет Луны, не будет питательных испарений

От ее сырого континента высшим сферам.

Солнце, чей свет наделяет всех, получает

Питательное восполнение

От влажных испарений, и без остатка

Выпивает Океан.


С этим связана и идея, что человек полезен и помогает Богу, что Богу нужна определенная помощь от человека. Хассин в Рассказах Вельзевула говорит о «днях помощи Господу».

Силезиус писал:


Я знаю, без меня

Господь наш пресвятой

Не сможет жить и дня

Испустит дух со мной.

Не сможет без меня

Он мухи сотворить.

Мир должен с ним и я

От гибели хранить.


Гюрджиев в Рассказах Вельзевула рассказывает, что в начале, когда Его Бесконечность решил создать вселенную, он создал ее действием чистой воли, сознательно; но после появления второго порядка солнц творение, согласно закону октав, стало отчасти автоматическим; когда великая нота «до» нисходит вниз по шкале, творение становиться все более автоматичным, или механичным, пока не достигает, в нашем луче, Солнца и Земли. Сознательная положительная активная сила, берущая начало на Солнце Абсолюте становится, проходя вниз по октаве, на нашей планете отрицательной, пассивной силой – дьяволом, Сатаной. (В Библии о Сатане говориться как о Сыне Господа. Сын - отрицающая сила).

Поскольку все творение исходит от Бога – все есть Бог. Господь - это Мегалокосмос, и, спускаясь вниз согласно закону октав, Бог становиться дьяволом.

В человеке есть эманации, излучения Солнца Абсолюта и других солнц и планет, поэтому они должны бороться против отрицательной силы, нисхождения, инволюции октавы, и стараться помочь утвердить эволюционную силу, подняться против этого потока, против Господа в таком обличии, чтобы когда-нибудь достичь единения с Богом.

Идея о двух Богах часто упоминается в отрывках гностиков – о Неописуемом и о Благочестивом и Страдающем Создателе. А также падение человека и путь его возрождения; Луч Творения; законы Трех и Семи; идея, что нечто нежелательное вмешалось в наше творение; что мы должны расплатиться за наши грехи, вольные и невольные; идея практического метода само-совершенствовани. Они также говорят о «Мировой Музыке». Все эти представления в деталях развиты в Рассказах Вельзевула.

Идея Добра и Зла проходит через все религии и настоящие учения.

Согласно иудеям, дерево познания добра и зла олицетворяет универсальное понимание всех вещей – плохих и хороших. Нашим далеким предкам, практически первым существам, не разрешалось приобретать это понимание.

В одном из учений гностиков говориться, что Христос пришел освободить мир от проникшего в него зла, Христос был Методом само-совершенствования. Христос вселился в Иисуса при крещении. Он понял, что он должен сделать – для чего он был послан свыше. В учении гностиков есть замечательные стихи – «Гимн Покрова Славы» и «Гностическое распятие».

Учение гностиков понимали и применяли ранние христиане, но около 170 года н.э. «отцы» церкви объявили гностиков еретиками и отделили от церкви.

Некоторые современные писатели не понимают внутреннего учения гностиков, жалуясь на «фантастические» понятия и идеи; но они, несомненно, не более фантастические, чем взгляды Отцов организованной церкви о Рае, Чистилище и Аде.

Фрагменты учения гностиков сохранились благодаря случайности, когда несчастье обернулось удачей. Их высказывания, как говорят, собрал св. Ипполит – он «влачил существование», или, как тогда называли, «процветал», спустя 200 лет после смерти Иисуса Христа. Этот Ипполит присоединился к небольшой христианской церкви и стяжал власти, жаждал стать Папой; но у него был соперник, Калликст, и он также хотел им стать. Их частые шумные ссоры становились причиной беспорядков на улицах Рима, и в итоге власти сослали обоих в соляные копи на Сардинию. Когда позже им позволили вернуться, Ипполит провозгласил себя патриархом римской клики, Калликст – греческой. Чтобы упрочить свое положение, Ипполит, собрал, что смог, из различных гностиков и других учений и составил из них книгу под названием Философумения – опровержение всех ересей. К ереси он отнес не только греческие, иудейские и египетские учения, но и Калликста, называя его антихристом и богохульником. Практически все письменные источники учения гностиков «Отцами церкви» уничтожили. Сохранились только опровержения Ипполита и еще несколько фрагментов писаний.

Изображение Калликста стало символом кладбища в Риме, до сих пор носящего его имя. Так как они подвергались гонениям со стороны властей, после смерти Калликста и Ипполита признали мучениками и позже канонизировали как святых.

Это благодаря св. Ипполиту я разгадал головоломку, долго ставившую меня в тупик: почему последователи Пифагора отказывались есть бобы? Потому, говорит он, что кандидатов на государственную службу избирали, сажая на еду из бобов; потом, как и в наши дни, как только людей выбирали судьями, власть кружила им головы; они становились продажными и даже временно или постоянно теряли разум, рассматривая все только со своей точки зрения. Пифагорейцы, которые старались прожить жизнь согласно здравому смыслу и нормальной логике не хотели иметь с ними ничего общего; и, отказываясь есть бобы, они постоянно напоминали себе, что они не должны отождествляться с обычной жизнью.

Также Св. Ипполит указывает на сходство растущих бобов с человеческими половыми органами. В целом бобы, особенно растущие на цветоножке стручки, напоминающие мужские органы в различных стадиях возбуждения; а сами созревшие бобы - женские. Он утверждает также, что если бобы пережевать и оставить на солнце, их запах будет напоминать запах человеческой спермы.



26. Постройка дома


В это время я начал осознавать, что нет необходимости отождествляться и становиться рабом любого дела или обстоятельств. Как будто что-то во мне изменилось, борьба и страдания прошедших двадцати лет начали приносить плоды. Я почувствовал новую и растущую свободу – внутреннею и внешнюю свободу. Я оставался далек от достижения совершенства или высшего сознания, но что-то произошло и нужны были какие-то особенные усилия, чтобы перенести меня в следующую октаву.

После длительных раздумий в моем уме начал проявляться план, который мог быть отголоском грядущих событий. Я решил построить дом на моем трехакровом поле возле Корфи Касл. С тех пор, как я в четырнадцать лет проводил выходные в Свонэйдже, Дорсет всегда сильно меня привлекал, особенно позже, когда я – юнец, учился вести хозяйство возле Уинтерборн Уайтчерч, где жил вместе с фермером и его работниками. Автобусы там в то время еще не появились, а дорога в долину Свонэйджа не существовала, машин было очень мало. Люди все еще ездили на рынок в повозке с «возчиком» (извозчиком) или в фургоне. Графства Англии до сих пор обладают собственной сущностью, личностью и индивидуальностью, свом собственным акцентом, обычаями и манерой одеваться. Дорсет все еще был пропитан вибрациями и атмосферой древних цивилизаций Друидов и более поздних монастырей, уже давно исчезнувших. Его сосед, Уайлтшир, похож на удаленный от моря Дорсет.

Даже когда я был молод и ничего не знал, прогуливаясь в определенных местах между холмами, я чувствовал это древнее влияние. Я, выросший во тьме образования девятнадцатого века, как и все верил, что древние бритты были варварами, которые раскрашивали себя синей краской вайда, а жестокие и суеверные жрецы - друиды, приносили жертвы и сжигали в клетях людей; и только после прихода римлян, дикари приобщились к благам цивилизации. Но почти всегда историческая правда противоположна тому, чему учит общедоступное образование. Религия друидов была в своих основах гораздо возвышеннее, чем римская, а их ненаписанная литература гораздо богаче. Позднее, когда их религия деградировала, друиды возможно и сжигали людей, принося жертвы богам плодородия. Но даже если и так, то настолько больше жертв приносили своему Богу христиане; пятнадцать веков они тысячами мучили и сжигали еретиков, достигнув апогея принеся в жертву шесть миллионов «еретиков» в течение шести лет богам Германии. Ни один язычник или языческий народ не могут с этим сравниться. Конечно же, у них не было таких возможностей, у них не было замечательного оружия и химии, убивающих людей. Даже римляне убивали друг друга собственными руками, - долгий и утомительный способ, - а сейчас два человека могут убить тысячу за несколько мгновений. В нашем замечательном мире, кажется, почитается за наивысшие достижения цивилизации наибольшее число людей, которых можно уничтожить в кратчайшее время с наименьшими возможными усилиями.

Итак, моя жена случайно получила хорошую и интересную работу в школе Хэнфорд в Дорсете, в пятнадцати милях от моего участка среди холмов. (Этот старый особняк хорошо описан в Лисице на чердаке Ричарда Хьюгса). Поэтому мы решили уехать из Челси и построить дом на нашей земле около Корфи Касла, я хотел завести небольшое хозяйство, а он преподавать музыку. Денег у нас не было, кроме небольшого дохода, обеспечивающего нам проживание, еду и обслуживание старенького автомобиля; чрезвычайно сложно и зачастую просто невозможно было получить разрешение Лейбористского правительства на постройку частного дома. Построить подходящий дом без денег и в то же время придерживаться всех правил и сопутствующих законов было непростой задачей. Предприятие выглядело безнадежным. Оставался только один способ – поставить себе задачу построить лучший послевоенный дом в Дорсете.

Труднейшие согласования по получению разрешения на начало строительства заняли почти год, официальное «нет» стало привычным для любой просьбы.

Пока строился дом, я жил в крохотной лачуге, десять на двенадцать футов, которую я соорудил около источника, в приятном, тихом, укромном месте; время от времени я уезжал в Лондон на неделю или около того.

Рабочей силы и финансов не хватало, но я сумел занять достаточно денег для начала, а когда возвели стены, ипотечная компания дала ссуду. Я нанял строителей, местного каменщика и подсобного рабочего в помощники, а также работал сам. Камень доставляли из каменоломен в Лэнгтон Мэтреверс, а дранку для крыши из Орегона, поскольку в округе не было кровельщика, ее я крепил самостоятельно. Я хотел построить самый лучший и современный дом в Дорсете и черпал свежие идеи, обсуждая его с городскими проектировщиками, посещая строительный центр в Лондоне, читая буклеты и книги. Тем не менее, возникали разнообразные затруднения и разочарования. Строительство заняло три года и обошлось в 2000₤, хотя местные строители говорили мне, что необходимо 4000₤. Получился практически совершенный дом.

Через год после начала строительства, когда дом был наполовину готов, заболела моя жена и, оставив свою работу, вернулась в Челси. Некоторое время она не могла работать, я тоже вернулся в Челси, и вскоре понял, что мы никогда не сможем заработать достаточно денег для жизни в Корфи Касл. Несколько раз мне делали хорошие предложения за недостроенный дом и землю, проще говоря, практичнее и выгоднее было бы выбрать одно из предложений и сдаться, но в жизни я так часто выбирал легкий путь и сворачивал с намеченного курса; теперь я твердо решил принять трудное задачу и довести ее до конца.

Физические и психологические трудности росли. Все происходило как тогда, когда моей задачей было найти в Приорэ источник, я рассказывал об этом в Учении Гюрджиева; и даже еще труднее, поскольку меня не подгонял Гюрджиев. Но теперь у меня было больше внутренней силы, и я мог преодолевать сопротивление своей отрицающей силы – приступов тяжелого уныния, разочарований и безнадежности. У меня было сознательное желание и, как говорил Гюрджиев, «с сознательным желанием все возможно».

Когда я прибил на крышу последний из десяти тысяч кусков дранки, я получил готовую комнату наверху, где я и жил, готовя себе еду на примусе. Однажды, холодным утром в конце декабря я проснулся, и увидел красивую и пустынную округу, запорошенную снегом; то, что мне было нужно, чтобы покончить с затянувшимся тяжелым унынием. Я оделся и начал готовить чай посреди расположившейся на полу кухонной утвари, и, наклонившись, обнаружил, что повторяю за св. Терезой: «Бог гуляет среди горшков и котлов»; как только я это произнес, свет наполнил все мое существо, мое уныние испарилось. Я сел и позволил свету струиться сквозь меня, и хотя я осознавал все, что меня окружало, время снова словно остановилось. Снова это было нечто большее, чем состояние самовоспоминания – мгновения объективной сознательности. Я неподвижно сидел и чувствовал, как меня наполняет сила, я понял значение слов Гюрджиева из главы о Чистилище в Рассказах Вельзевула: «Трехмозгные существа, достигшие уже большей осознанности, всегда для реализации таких своих мечтаний (само-воспоминания) во время своего обычного существенского существования охотно и даже с радостью предоставляют для своего наличия те неприятности, которые происходят от допускаемых лишений для их планетарного тела, потому что такие существа уже хорошо понимают и инстинктивно ощущают, что это низшее существенское тело в их собственном священном космическом законе Триамазикамно является непременным источником для известного рода отрицательных выявлений и, как таковое, конечно, всегда должно и будет выявлять только отрицательное для своей положительной части, т.е. выявление этой их низшей части должное быть обязательно всегда противоположно тому, что требуется для их высшей существенской части»[1].

Слова становились реальностью – я осознал объективную истину. Возможно, весь процесс постройки дома был организован только для этого осознания, которое я с самого начала инстинктивно предчувствовал. Оно стало кристаллизованной истиной. Воздействие этого переживания отчетливо сохранялось все утро; а когда благодать прошла, я снова взялся за свою задачу с возродившейся верой и надеждой.

_________________________________________________________________________________

[1] По Г.И. Гюрджиев. Рассказы Вельзевула своему внуку, Санкт-Петербург, Издательство журнала "Звезда», 2001г., стр. 797-798



27. Гюрджиев в Париже. Группы



Путешествие через этот мир



В начале 1949 года я услышал о возвращении Успенского в Англию. Была организована встреча, и он потряс своих учеников, сказав, что никогда не учил системе и что они должны начинать все сначала. Может быть, он осознал, что никогда не учил методу. Он, конечно, учил тому, что называл системой, и его старшие ученики хорошо в ней разбирались, но он не обучал методу внутреннего развития через самоощущение, самовоспоминание и самонаблюдение: сознательному труду и добровольному страданию, пяти устремлениям объективной морали, - основам внутренней работы.

Успенский вернулся из Америки больным умирающим человеком. Мадам Успенская осталась в Нью-Джерси и продолжила руководить работой на Франклин Фармс.

Напрямую новости об Успенском я получил только от де Гартманнов, после войны они останавливались у нас в Лондоне несколько раз. Они посетили Успенского, и рассказывали потом, что он очень злиться на меня, потому что я сказал, что его ученики застряли, и что единственной надеждой для них была встреча с Гюрджиевым и чтение Рассказов Вельзевула; Успенский передал мне просьбу не говорить ни с кем из его учеников. В любом случае они избегали меня, даже если я где-нибудь случайно кого-нибудь из них встречал.

Затем, однажды, я прочел в газете о его смерти, и меня охватило глубокое чувство жалости, я сожалел, что у меня не было возможности общаться с ним. Успенский был хорошим человеком и помог сотням людей. Его отношение к идеям было одним из самых достоверных, и доказательством тому Фрагменты неизвестного учения, блестящий образец объективного отчета. Но некая его странность заставила отвергнуть Гюрджиева как учителя. Успенский всегда хотел основать религиозную, философскую школу; и он основал очень успешную, с разветвленной структурой в Англии и Америке. Тем не менее, она не принесла ему настоящего «сущностного-удовлетворения». В конце жизни он, кажется, пришел к выводу, что философская школа ему, по существу, не нужна. Может быть он, как и остальные, должен был проработать что-то в схеме своей жизни: философскую школу и все связанные с этим теории, возможно, «в следующий раз» он будет лучше подготовлен для понимания настоящей работы внутреннего Учения.

Ко времени смерти Успенского его вариант учения Гюрджиева в Лондоне изучали около тысячи человек - работали в Лэйн Плейсе и встречались в большом зале на Колет Гарденс. Непосредственных последователей Гюрджиева было около двух сотен в Париже, Нью-Йорке и Лондоне.

Я посетил заупокойную службу по Успенскому в русской церкви в Пимлико, в церкви, с которой связано так много воспоминаний – свадьбы друзей, пасхальные службы, похороны. А теперь эта церковь, чьи камни были пропитаны положительными вибрациями тысяч людей, которые на короткое время заходили туда и получали что-то, не связанное с обычной жизнью, разрушена, а на ее месте соорудили стоянку для колясок с мотором.

После похорон Успенского, около трех недель спустя, я оказался в квартире Гюрджиева в Париже и, к изумлению, увидел там несколько ближайших учеников Успенского, одного из которых я последний раз видел во Франклин Фармс, Нью-Джерси, в день отъезда. Тем не менее, поскольку во всем, что касается Гюрджиева, сталкиваешься с экстраординарными и неожиданными событиями, я не выказал своего удивления, а только подумал: «Как странно, эти люди, которые не разговаривали со мной из-за того, как они считали, что я проигнорировал одно из правил Успенского, сами теперь разговаривают с Гюрджиевым и читают текст Рассказов Вельзевула!» За обедом Гюрджиев объяснил им ритуал науки идиотизма, некоторым были определены категории «идиотов» и мы выпили за их здоровье. После обеда мы набились в гостиную и затихли. Гюрджиев начал играть на небольшой гармонике, двигая одной рукой меха, наигрывая другой медленные мелодии всего из нескольких нот, и столь проникновенное звучание он создавал, что некоторые из учеников Успенского начали плакать. Он затронул их высшие эмоций так, как никогда за все годы их работы.

Гюрджиев постоянно напоминал своим ученикам: «Вы должны чувствовать, чувствовать, ваш ум - это роскошь. Вы должны страдать от угрызений совести в ваших чувствах».

Причиной появления учеников Успенского в квартире Гюрджиева была Мадам Успенская, которая после смерти Успенского посоветовала им всем отправиться к Гюрджиеву. Для них это стало громадным потрясением, после того, как на протяжении многих лет им говорили не иметь никаких дел с Гюрджиевым или его учениками.

В разговоре с некоторыми из них я отметил: «Теперь все мы в одной лодке». Они ответили: «Вы правы».

Две недели спустя, когда я и еще три человек ужинали за Гюрджиевским столом, раздался звонок. Кто-то открыл дверь, вернулся и сказал: «М-р и мс-с Беннет с учениками». Их было около двадцати. Для них приготовили место за столом и принесли ужин, они начали есть. Никто не разговаривал. После некоторого молчания, во время которого Гюрджиев внимательно их рассматривал, он начал рассказывать м-ру Беннету о науке идиотизма, о категориях «идиотов», и назначил его распорядителем тостов в этот раз. Потом Гюрджиев спросил, к какой категории принадлежит он, - он, конечно же, не знал. Гюрджиев сказал ему, и сразу же, как и у любого, кому он давал его «идиота», некоторые из нас удивительно ясно увидели характер м-ра Беннета.

После обеда мы отправились в зал Плейель, чтобы посмотреть, как французская группа выполняет движения. Потом Гюрджиев подозвал м-ра Беннета и его подопечных и каждого поручил одному из французских учеников, которые показали им жесты, позы и движения одного из танцев.

Пояснения к танцам дал позже один из старших учеников, «правая рука» Гюрджиева, чьи объяснения к танцам впервые звучали в Лесли Холле в Нью-Йорке, на первой демонстрации.

Священные танцы и движения всегда играли важную роль в работе настоящих школ. Они выражали неизвестное измерение и приоткрывали то, что спрятано от среднего человека – реальность высшего уровня бытия. Если мы можем перейти от нашего обычного уровня к более высокому, значит, что-то в нас изменилось. Изменения управляются определенными космическими законами, знание этих законов существует и может быть раскрыто. Гюрджиев в своих ранних путешествиях и временных остановках в храмах и монастырях Среднего и Дальнего Востока и Центральной Азии был свидетелем и принимал участие в разнообразных ритуальных танцах и церемониях; он понял, что танцы могут использоваться как язык для выражения знания высшего уровня – космического знания. Это математический, четко выверенный язык. Каждое движение имеет свое место, продолжительность и значение. Их комбинации и последовательность математически рассчитаны. Позы и позиции организованы так, чтобы воспроизводить определенные, заранее рассчитанные эмоции. В движениях могут быть задействованы высшие эмоции и высший ум, зрители могут также участвовать – они могут читать их как рукопись.

В создании этих движений имеет значение каждая деталь, малейший элемент принимается в расчет, ничто не оставляется случаю или воображению. Есть только один возможный жест, поза или ритм, который представляет определенное состояние человека или космоса. Другой жест, поза или движение не будут соответствовать истине – он будет фальшивым. Если допущена малейшая ошибка в композиции движения – танец перестает быть священным, воображение занимает место знания. М-р Гюрджиев, всю свою жизнь преданный приобретению знаний и поиску ответов на вопросы, овладел принципами этих священных танцев, представляющих собой ветвь объективного искусства. Овладев принципами, он смог продемонстрировать истину через движения.

Ученик, уже в самом начале, благодаря высокому уровню устойчивого внимания, необходимого для совершенствования себя в движениях, использует один из особенных способов самопознания и достижения «познания и понимания реальности».

На следующее утро, когда мы с Гюрджиевым пили кофе в кафе де Акасиас, я сказал: «М-р Беннет со своей организацией, все эти ученики, могут стать очень полезными для работы; и, кажется, у них есть деньги».

Гюрджиев лаконично ответил: «Беннет – пустяки. Полезный с точки зрения денег - да. Он приведет мне тысячу учеников, и среди них я выберу, возможно, десять человек».

В этом вся суть всех будущих ассоциаций м-ра Беннета с Гюрджиевым и его учением. Его личные отношения с Гюрджиевым продолжались около полутора лет с перерывами, вплоть до смерти Гюрджиева. Двадцать пять лет назад он жил в Приорэ около двух недель.

Я много раз видел м-ра Беннета и его учеников после, в Кумб Спрингс. Моя жена, с разрешения Гюрджиева, преподала в Кумб несколько танцев; но м-р Беннет вскоре отделился от Гюрджиевской организации и работал сам по себе. Позже Кумб Спрингс на время стал штаб-квартирой Субуда, а затем центром суфизма. В итоге он попал в руки так называемых «разработчиков», которые превратили его в «улей» для растущего населения.

С приходом учеников Успенского, чувствовавших необходимость в более глубоком знании учения, Гюрджиев решил, что пришло время опубликовать Рассказы Вельзевула своему внуку, Все и вся, книгу, которую мы читали в машинописи с 1924 года. М-ра Беннета назначили представителем Гюрджиева в Лондоне, он начал работать над публикацией со статьи в журнале Каждый. «Это прочтут восемь миллионов человек», - сказал он.

«А многие ли откликнуться?» - спросил я.

«Сотни, возможно тысячи».

Я не согласился ни с ним, ни с придуманными им большими и яркими объявлениями.

«Мы хотим добраться до людей на улицах», - сказал он.

«Но работа не для людей с улицы».

«Гюрджиев хочет публикацию», - сказал м-р Беннет.

«Не такую. Не разбрасывайте жемчужин перед свиньями».

В результате публикации статьи было получено восемь писем. Объявления так никогда и не использовали. Неделю или две спустя двоих учеников Успенского назначили представителями Гюрджиева и, после его смерти, они заведовали публикацией Рассказов Вельзевула в Нью-Йорке и Лондоне.

Я разговаривал с Гюрджиевым о появившихся в Лондоне статьях. Он спросил, почему эти люди, которые едва знали его, пишут о нем статьи в Англии? Я сказал, что возможно они думают, что это «новости», и хотят быть к ним причастными.

Присутствующий при этом Френк Пиндер спросил Гюрджиева: «Почему вы публикуете Рассказы Вельзевула сейчас? На каждой странице есть грамматические оплошности, неправильная пунктуация и даже ошибки. Их нужно должным образом отредактировать».

«Книга - совершенный бриллиант, - сказал Гюрджиев. - Нет времени сейчас ее редактировать. Она должна выйти».

«Зачем вообще разрешать им ее публиковать? – спросил Пиндер. - Они только все испортят».

«Они портили гораздо лучшие вещи, - ответил Гюрджиев. - Сегодня публикация необходима».

Таким образом, книгу, над которой Орейдж и его группа работали двадцать лет, собирали деньги для печати, и которую отвергли ученики Успенского, опубликовали усилиями, в основном, тех же самых учеников.

Ученики Успенского, не присоединившиеся к Гюрджиеву, на некоторое время задержались в Лэйн Плейсе; но, в итоге, он был продан и стал лечебницей для умственных инвалидов; Приорэ стало лечебницей, но для инвалидов физических.

Школа Гюрджиева в Лондоне стала теперь по-настоящему деятельной. Полуофициально проводились демонстрации танцев и движений (так называемые «открытые уроки»), а однажды на встречу пришли пять сотен человек, которые смогли насладиться хорошей едой, доставленной на Колет Гарденс, - большой зал, где Успенский проводил свои встречи. Позже в театре Фортюн в Лондоне французская группа провела публичную демонстрацию некоторых танцев. Все места были раскуплены, даже, несмотря на высокую цену.

Колесо сделало полный оборот. Успенский, который вел первые группы в Лондоне, организованные Орейджем, и порвавший с Гюрджиевым, теперь, через своих учеников, стал причиной возобновления настоящей Гюрджиевской работы в Лондоне – источник ее, однако, находился в Париже. Более половины учеников Успенского, которые не пошли к Гюрджиеву, основали свою собственную организацию и начали вести группы по изучению философских идей Успенского, каким-то образом связанных с «экономической наукой», таким образом, продолжая школу философии Успенского, но не Учение Гюрджиева, который, как они говорили, предал систему после Ессентуков; а поскольку они никогда не встречали Гюрджиева, не приезжали в Приорэ или Париж, они, конечно же, знали все. Они напоминали мне о Герцоге Веллингтоне. Когда к нему на одном празднике подошел человек и сказал: «М-р Беллами, я верю», Герцог ответил: «Если вы верите, вы поверите во что угодно».

Ученики Успенского в Америке покинули Франклин Фармс в Мэндеме и рассеялись. Родни Колин Смит и его жена, никогда не встречавшие Гюрджиева, отправились в Мексику и основали свою собственную школу, используя движения, которым мс-с Ховарт и моя жена обучали на классах в Лэйн Плейсе. Гюрджиев отправился в Нью-Йорк. Началась интенсивная деятельность со старыми учениками Орейджа, Мадам Успенской и ее учениками. Гюрджиев сам посетил Мэндем, чтобы увидеть Мадам Успенскую, но никогда там не останавливался. Мадам подарила ему полную копию Фрагментов неизвестного учения, и, послушав их чтение, Гюрджиев, сказал, что Успенский в этом отношении был хорошим человеком. Он записал то, что слышал от него, совершенно точно: «Как будто я слышу, как я это говорю».

Коммуна во Франклин Фармс продержалась несколько лет после смерти Гюрджиева и Мадам Успенской. Но в итоге имущество было распродано. Группы в Нью-Йорке росли, и сегодня, в 1968 году, с ними связаны несколько сотен людей. Они владеют участком в штате Нью-Йорк, где ученики заняты работой в садах и разнообразными ремеслами. Несколько человек из первоначальной группы Орейджа (которая берет начало с разговора в книжном магазине Санвайз Терн в декабре 1923 года) сейчас среди лидеров современных групп.

Нашему сыну Адаму исполнилось девятнадцать, Джеймсу шестнадцать. Адам учился в школе во Франции, Джеймс - в школе св. Павла в Лондоне. Мы никогда не говорили с ними об идеях и воздерживались от их обсуждения с друзьями в их присутствии. Только однажды учение Гюрджиева выплыло наружу, когда младший презрительно сказал: «Мне не интересно то, что вы называете идеями!» Я отпарировал: «Да, они не для тебя. Они только для определенных людей».

Шесть месяцев спустя наступил канун Пасхи. С некоторых пор я чувствовал необходимость отвезти семью в Париж к Гюрджиеву, но я едва сводил концы с концами, и между этими двумя концами не оставалось ничего для поездки во Францию. И все же, я всегда знал, что если сильно хочу что-то сделать, если это не праздное «хотение», а настоящее желание, и если я сполна его не удовлетворяю, я страдаю. С другой стороны, если я прилагаю усилие для его выполнения, то получаю глубокое удовлетворение и, часто, благословление. Таким образом, за неделю до Пасхи я, где только мог, начал собирать деньги, и собрал достаточно, чтобы купить практически последние билеты на последний поезд в Париж в среду перед Пасхой. И все же из-за движения транспорта все висело на волоске; мы сели на поезд за две минуты до отправления.

Наш старший сын Адам встретил нас в Париже. Каждый день мы ходили обедать и ужинать в небольшую квартиру Гюрджиева на Рю де Колонель Ренар, которая была переполнена учениками из французской группы, Лондона и Нью-Йорка, но, несмотря на переполненность, здесь всегда было место еще человек для десяти.

По возвращению в Лондон Джеймс упросил нас разрешить ему поехать в Париж, чтобы жить и работать с Гюрджиевым. Так он и поступил, и прожил там несколько месяцев. Всякий раз, когда Адам приезжал в Париж из своей школы в Севенне, он приходил к Гюрджиеву. Оба они с тех пор участвовали в группах. Тем не менее, если бы я в тот самый праздник не сделал определенного усилия, их встреча с Гюрджиевым могла бы отодвинуться на неопределенное время. Хорошо, что это произошло на Пасху.

При встрече в Париже Гюрджиев сказал моей жене: «Розмари, ты помнишь тот первый месяц в Приорэ, около тридцати лет назад, когда ты была еще совсем молоденькой девушкой! Я о многом тебе тогда сказал. Теперь ты замужем, у тебя сыновья. Они пришли увидеться со мной. Знаешь, я удивлен, настолько они хороши!»

Я нечасто виделся с Гюрджиевым в последние месяцы его жизни; с одной стороны, у меня редко было достаточно денег для оплаты поездки в Париж; с другой - я обнаружил, что начал плохо слышать и мне стало трудно понимать, что говорят люди. Хотя я мог отчетливо слышать голоса, окружающие, казалось, говорят на незнакомом языке; слова смазывались. Я безрезультатно посетил несколько «специалистов», которые, забрав мои деньги и, перепробовав всевозможные инструменты, так и не смогли помочь; в госпитале мне сказали, что я один из многих людей моего возраста, которые страдают от нервного расстройства слуха, вызванного оружейной стрельбой и взрывами первой войны, его нельзя излечить, для него не существует лекарства, и оно понемногу должно прогрессировать. Специальные приспособления не годились, так мне, так же как и остальным, нужна была четкость, а не громкость, а аппаратные средства только усиливали звук. Я начал чувствовать напряжение и беспокойство, но не осознавал этого, пока однажды случайно Гюрджиев не сказал мне: «У вас неважное выражение лица, поскольку вы не можете слышать. Я знаю очень хорошую немецкую слуховую машину, и достану вам одну». Я объяснил, что она будет для меня бесполезна. Он немного поговорил со мной, и это изменило мое отношение к самому себе и моей глухоте. Я начал ее принимать, и напряженный, беспокойный вид исчез. Я даже начал извлекать из нее пользу. Понемногу я обнаружил, что из всего обсуждения за столом, я могу понимать одновременно только одного человека, и то только если он сидит напротив меня. Пять лет я ходил на уроки чтения по губам, но так незначительно продвинулся, что оставил их; человек должен начинать читать по губам в молодости. Мало-помалу я стал отрезан от обмена идеями с людьми; я мог пропустить слово, и таким образом получить неверное представление обо всей фразе, мой ответ зачастую вызывал или улыбку, или ошеломление. Поначалу было трудно принять глухоту, так как я всегда наслаждался разговорами и обменом мыслями с людьми, но когда я ее полностью принял, ко мне пришли определенный внутренний покой и более глубокое понимание себя и людей. Я начал разбираться в том, что люди думают и чувствуют – развилась интуиция. За обедом или на собрании, чтении или беседе, слушая, но не понимая, я мог делать умственные упражнения или изучать людей вокруг, их позы и выражения, и таким образом узнавать о них что-то.

К счастью, я мог по-прежнему наслаждаться музыкой, если я сидел возле инструмента, хотя, кроме звучания пианино и скрипки, звуки стали расплывчатыми. И я по-прежнему мог слышать пронзительное щебетание птиц. Звуки двигателей и транспорта я различал столь же ясно, как и люди с нормальным слухом.

Сейчас я могу понимать всего несколько людей. Я слышу их, но звуки голосов неясны, так расплываются объекты для плохо видящих людей; и, тем не менее, совсем недавно мы три часа беседовали с моим старым другом, писателем. Я предусмотрительно приготовил листы бумаги для того, чтобы он мог писать каждый вопрос и каждое наблюдение. Я, конечно же, мог ему отвечать вслух. При расставании он сказал: «Ты знаешь, это наиболее интересная и вдохновляющая беседа, какой не было уже давно».

Я обратил внимание, что очень немного людей хотят слушать тебя; все хотят, чтобы слушали их. Иногда я разговариваю с людьми в течение двадцати минут, используя принцип, описанный Гюрджиевым в главе об Америке в его книге: чтобы улаживать дела и вести другие беседы ему хватало всего пяти выражений. Теперь я зачастую могу обходиться, используя всего два слова – «да» и «нет». Я улыбаюсь, когда улыбаются остальные, и смеюсь, когда все смеются; когда мне кажется, что мне задают вопрос, я покачиваю головой, как бы в сомнении. Люди могут подумать, что я простофиля. Какое это имеет значение? Я могу даже доставлять им