на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



ЕВРЕИ В ЖИВОПИСИ И МУЗЫКЕ


Еврейская тема в творчестве

В.В. Верещагина и Н.Н. Каразина В нашу задачу не входит рассказывать о жизненном и творческом пути Василия Васильевича Верещагина (1842-1904) – биография художника достаточно хорошо известна.

Нас интересует узкий вопрос: еврейская тема, отразившаяся в работах мастера.

Поэтому мы лишь минимально коснемся биографии Верещагина, пытаясь найти то, что повлияло на интерес художника к еврейству.

Подобно многим деятелям русской культуры, Василий Васильевич Верещагин готовился к военно-морской карьере. Он учился в морском кадетском корпусе. Весной 1860 г. под руководством знаменитого путешественника Ф.П. Литке состоялись выпускные экзамены. Верещагин окончил корпус первым, с общей суммой экзаменационных баллов 210 (второй ученик набрал 196!). 3 апреля Верещагин был выпущен гардемарином флота, однако сразу же стал добиваться увольнения, что вызвало яростное сопротивление не только начальства, не желавшего терять подающего большие надежды офицера (ему по окончании корпуса было всего 17 лет, он был младше всех на курсе), но и родных, считавших его стремление к живописи безумием. Впрочем, военная закалка, полученная в одном из лучших военных заведений России, впоследствии пригодилась Верещагину в его полных опасностей путешествиях.

Верещагин учился в Академии художеств, но требования ее не удовлетворяли его и, несмотря на несомненные успехи, он покинул здание на Васильевском острове. И это было еще до знаменитого бунта Крамского и его товарищей, выступивших против засилья классицизма. Под влиянием художника А.Е. Бейдемана, познакомившего Верещагина с художником Л.Ф. Лагорио, у него созрело желание посетить Кавказ и запечатлеть его в живописи. Он предпринял несколько поездок на юг, но после первой же выяснилось, что ему не хватает мастерства, и Верещагин едет учиться за границу.

Верещагин был принят во Французскую Академию художеств, где его учителем стал французский художник и скульптор Жан-Леон Жером (1824-1904). Чем же привлек Верещагина художник-академист? Оказывается, Жером был путешественником, и картины, привезенные из далеких странствий, резко отличались от его же салонно-академических парижских полотен. Ближневосточные работы Жерома полны жизни и неподражаемого драматизма, что отметил В.В. Стасов. Несколько работ мастера – пейзажи Святой Земли – хранятся в Иерусалимском национальном музее.

Уже во время второй поездки на Кавказ проявились в творчестве Верещагина принципы, воспринятые от учителя. Возросли знание и мастерство.

Самые интересные серии кавказских картин составляют многочисленные портреты русских сектантов, в свое время высланных Николаем I на Кавказ. Можно сказать, что это единственная в своем роде галерея. В громадном большинстве высланные сектанты принадлежали к духоборам и молоканам. Лучшая работа Верещагина – портрет руководителя молокан П.А. Семенова: одухотворенное лицо убежденного в своей правоте раскольника. Посетил ли Верещагин субботнические общины на Кавказе, нам неизвестно (он был в местах их поселений), но и без того ясно, что внимательное прочтение Ветхого Завета, углубленное знание библейского текста и вместе с тем отнюдь не православное прочтение Евангелия явилось следствием общения художника с русскими сектантами – духоборами и молоканами, которые признавали примат Ветхого Завета и в той или иной степени отходили от ортодоксального христианства в сторону иудаизма182.

После каждой поездки в Россию В.В. Верещагин возвращался в Париж, где в общей сложности пробыл три года. Впоследствии враги называли его самоучкой, чем очень обижали мастера: профессиональное обучение его продолжалось восемь лет: два года рисовальной школы, три года в Петербургской академии и три года – в Парижской.

Летом 1867 г., будучи в Петербурге, Верещагин от своего друга А.Е. Бейдемана узнал, что в туркестанскую военную экспедицию приглашается художник. Наряду с военными специалистами генерал Кауфман, осуществлявший присоединение Средней Азии, включил в свою армию художников Верещагина и Н.Н. Каразина, о котором мы расскажем ниже, несколько талантливых ученых, в том числе зоолога Н.А. Северцева и горного инженера А.А. Татаринова; они-то и заложили основы серьезного изучения новоприобретенного края.

При знакомстве Верещагина с Кауфманом художник показал свои работы кавказского цикла, до некоторой степени близкие генералу по службе в тамошнем крае. Рисунки генералу понравились. Убедившись, что Верещагин учился в Петербургской академии и даже получил там отличие – 2-ю серебряную медаль, – Кауфман распорядился принять его в ряды экспедиционного корпуса в чине прапорщика, причем художник выговорил себе право не носить военный мундир и не получать повышения – мода шестидесятников, демонстрирующих пренебрежение к официальной карьере. Художник и знаменитый генерал подружились, хотя взаимные столкновения предотвратить было невозможно, и о них мы расскажем позднее.

После утомительного и длинного путешествия осенью 1867 г. Верещагин добрался до Ташкента, где и поселился на несколько месяцев. Перед ним открывалась незнакомая жизнь, которую он пытался зафиксировать на бумаге. Восточная дикость в первозданном виде, изуверские порядки произвели на него отталкивающее впечатление, особенно же его потрясло положение женщин, неизмеримо худшее, чем даже в Персии и Турции.

Отношения художника с местным населением складывались благоприятно, особенно после удачного врачевания нескольких больных, но позировали люди неохотно, боялись дурного глаза: как только Верещагин брал в руки карандаш, туземцы разбегались.

В это время бухарский хан объявил священную войну (газават) русским, и Верещагин отправился вдогонку за войсками Кауфмана, который ускоренным маршем двигался на Самарканд. Как ни спешил Верещагин, он опоздал: неподалеку от Самарканда генерал успел разбить эмира и без боя вошел в Самарканд. Верещагин был огорчен, что не сумел принять участие в сражении, но судьба была к нему благосклонна. В описании дальнейшего мы следуем в основном за воспоминаниями художника.

Верещагин приехал в Самарканд 3 мая, на следующий день после капитуляции города.

Сам Кауфман, оставив в самаркандской цитадели всего-навсего 500 солдат, да несколько сот раненых, покинул город, преследуя войска эмира, при этом он допустил несколько ошибок, главнейшая из которых заключалась в следующем. Длина стен цитадели равнялась 3 верстам. Многие места следовало отремонтировать, что и пыталась сделать работающая с прохладцей саперная рота. Городские сакли почти примыкали к ветхим стенам крепости – под их прикрытием можно было легко подойти вплотную к не менее старым воротам. Из соображений безопасности Кауфману следовало сжечь прилегающие дома, но, как пишет Верещагин, по доброте душевной он решил не наносить жителям ущерба.

Как только Кауфман с основной массой войск покинул Самарканд, в бывшей столице Тимура началось брожение: эмир был не только светским, но и духовным владыкой среднеазиатских мусульман. В городе началась антирусская агитация, подкрепленная появлением регулярных войск из Шахрисябского ханства. Художник обратил внимание на то, что многие его знакомые, в том числе муллы, которых он рисовал и с которыми поддерживал даже приятельские отношения, стали отворачиваться от него.

Первыми вестниками назревшего восстания были евреи, которые, покинув свои кварталы и захватив семьи и скарб, появились внутри цитадели. К ним присоединились малочисленные индусы и персы, также не ждавшие пощады от мятежников. (Персы хотя и мусульмане, но шииты, в отличие от жителей Средней Азии, мусульман-суннитов). О судьбе части евреев, оставшихся в городе, мы расскажем в главе о Кауфмане. Семьи евреев разместились в тронном зале Тимура.

Положение осажденного гарнизона было отчаянное. Он был отрезан от мира многочисленными отрядами мусульман, общая численность которых доходила до 50 тысяч! Шесть связных, посланных с уведомлением к Кауфману, были обезглавлены шахрисябцами, и только седьмой сумел добраться и передать отчаянный призыв о помощи.

Душой обороны стал находившийся под арестом на гауптвахте полковник Николай Николаевич Назаров. Посажен он был Кауфманом за "злоязычие". Что подразумевается под этим, мы легко можем сообразить, прочитав рассказ об обороне до конца. Сам Верещагин был в первых рядах защитников и неоднократно рисковал жизнью, спасая и увлекая за собой других – солдаты уважительно называли его Василием Васильевичем.

После отбития одной из многочисленных атак Верещагин и Назаров заглянули в Тронный зал. На самом троне Тамерлана расположилась еврейская семья, Верещагин хотел переместить ее в другое место. "Зачем, – отвечал Назаров, – еще и насрать велю!" Далее Верещагин рассказывает, что евреев оказалось здесь "множество, разумеется с чадами и домочадцами; почувствовав свободу с приходом русских, они заважничали, стали носить кушаки вместо веревок, стали ездить на лошадях и проч., что им строжайше запрещено, и, конечно, были бы перебиты, если бы остались в городе.

Как мне рассказывали, при сильной пальбе у нас они поднимали страшный вой, молились, били себя по щекам, трепали за пейсы!.. Все это, при нашем входе, бросилось спрашивать: что и как, благодарили, целовали полы платьев"183.

Возвращаясь к рассказу Верещагина о семидневном "сидении", укажем, что Кауфман, разбив бухарского эмира, быстрым маршем двинулся к Самарканду; мятежники были рассеяны. Правда, щадя мирное население, Кауфман дал женщинам и детям покинуть город. Верещагин писал: "Генерал Кауфман, не говоря о многих других чудных его качествах, был еще человек высокой доброты: он не дал пальцем тронуть жителей, когда занял Самарканд, и, конечно, не мог решиться уничтожить треть города вокруг крепости и разорить столько народа, ничем еще официально не провинившегося, этим только и можно объяснить то, что он ушел вперед, не приведя крепость в тылу в состояние возможности обороняться…" И далее: "Добрейший Кауфман, понимавший, что надобно дать пример строгости, очевидно, нарочно провел предыдущую ночь, не доходя несколько верст, чтобы дать возможность уйти большему числу народа, особенно женщинам и детям…"184.

В туркестанской серии картин появляются первые известные нам живописные изображения среднеазиатских евреев. Всего известно пять рисунков Верещагина, сам он их перечисляет: "Евреи" (2 рисунка), "Мальчик-еврей", "Еврейка" (2 рисунка).

Этюд "Евреи в Ташкенте" изображает группу из трех лиц, беседующих друг с другом.

Все они одеты в халаты, по-видимому, самый пожилой – хахам (раввин), он представляет центр картины, к его словам прислушиваются мальчик с длинными пейсами и высокий еврей, как ни странно, в европейской шляпе. Местонахождение оригинала неизвестно.

Рисунок молодой еврейки с кольцом в носу и бусами на шее, исполненный в 1867 г., находится в Третьяковской галерее. Содержание и местонахождение других "еврейских" работ неизвестно.

В марте 1874 г. Верещагин познакомился с В.В. Стасовым. Эстетические взгляды Стасова вне сомнения оказали влияние на художника. Сохранилась их обширная переписка, частично опубликованная. Стасов был пламенным и открытым защитником еврейства, и это также оказало влияние на творчество художника. Впервые работы Верещагина Стасов увидел на Венской выставке в 1873 г., куда он зашел с Марком Матвеевичем Антокольским. (Картины Верещагина находились в русском отделе Всемирной выставки). И критик, и скульптор пришли в восторг от работ Верещагина.

Впоследствии Стасов неоднократно защищал художника от нападок на него черносотенного суворинского "Нового времени".

К еврейской теме художник вернулся во время путешествия в Палестину в 1883-1884 гг. Поездка была предпринята для сбора материала к картине "Распятие на кресте"185.

Верещагин рисовал не только руины и гробницы, он рисовал евреев, которые как раз в это время в больших количествах стали прибывать в Палестину. Он нарисовал "Портрет еврейского раввина (Раввин из западных губерний России)". "Евреи, особенно пожилые, – писал он, – приходят в громадном числе в Святой град, чтобы провести здесь остаток своих дней и быть похороненными в долине Иосафата, откуда, по их верованию, они будут призваны ранее других к будущей жизни. Еврейское население сильно возросло за последние годы. Турецкое правительство не на шутку встревожилось этим еврейским нашествием и поэтому воспретило евреям оставаться на Святой Земле более 30 дней и селиться здесь".

Любопытное наблюдение – это были годы первой алии. Раввинов Верещагин рисовал еще несколько раз, гонораром за позирование являлся…стакан водки. Рисовал художник и арабов, отмечая, что часть из них – христиане лишь по названию: они охотно за мзду переходят из одной религии в другую. Это же подтвердил ему палестинский патриарх Никодим. "Денег мало, дайте больше денег, через десять лет я всю Палестину обращу в православие"186.

Мы уже указывали на незаурядные познания Верещагина в толковании Библии.

Священное Писание для него – отправная точка при идентификации того или иного события. Позднее Верещагин при демонстрации картин и этюдов Палестинского цикла в "Американ Арт Галлери" написал каталог, где подробно объяснял, как он достигал исторической достоверности, и ссылался при этом на народные предания восточных народов, в первую очередь еврейские.

Перечень картин открывает "Гробница Авраама". Верещагин не только указывает географическое ее расположение, но гневно отмечает, что евреям и христианам туда входить запрещено. Вспомним, что лишь после Шестидневной войны все конфессии получили доступ к могилам патриархов. Вот что пишет Верещагин:

"Гробница Авраама… находится в Хевроне, одном из древнейших городов на свете.

Здесь Авраама посетили три странника, предсказавшие ему рождение Исаака и гибель Содома и Гоморры. Тут же были погребены рядом с Саррой и Авраамом Исаак, жена его Ревекка и много других патриархов. Сюда же было перевезено из Египта набальзамированное тело Иакова, и, по всей вероятности, эта мумия еще и поныне хорошо сохранилась. Место это, где, несомненно, находятся могилы упомянутых лиц, пользуется глубоким почтением с незапамятных времен со стороны евреев, магометан и христиан. В верхней части находятся минареты позднейшего магометанского культа; только внизу, где камни почернели от времени, начинается стена времен Давида.

Набросок сделан мною с крыши соседнего дома, позади гробницы; мне не удалось сделать более законченную картину, так как население здесь отличается страшным фанатизмом и смотрит на всякую попытку снять рисунок, как на осквернение святого города. Нас забрасывали камнями. Христианам редко дозволялось входить в мечеть (принц Уэльский был допущен туда в 1862 г.), а в самую пещеру никогда еще не было дозволено войти ни одному христианину. Раввин Вениамин (Биньямин из Туделлы. – С. Д.), живший в двенадцатом столетии, утверждает, что он видел настоящие гробы патриархов"187.

Уже по этому одному видно, насколько подробно знакомился Верещагин с еврейскими источниками. Каждый пейзаж прокомментирован художником в соотношении с библейским текстом. Мертвое море вызывает воспоминание о Содоме и Гоморре.

Моавитские горы связаны с местом, откуда Моисей увидел Землю Обетованную, Вефиль – там Яков увидел во сне лестницу, идущую к небу; Гробница Иосифа в Сихеме.

Подробности клятвы, взятой с сыновей Израиля Иосифом: "Бог посетит вас и вы вынесите кости мои отсюда", "Кости Иосифа, которые вынесли сыны Израилевы из Египта, схоронили в Сихеме, в участке поля, которое купил Иаков у сынов Емор-ры, отца Сихемова" и т. д. Практический комментарий по ветхозаветной топографии, будь то гробница Самуила, призвание Саула на царство, пожелание Соломоном мудрости и многое другое – все это со ссылками на соответствующие места Священного Писания.

На основе этюдов, привезенных из Палестины, художник создал по два варианта картин "Стена Соломона" и "Гробница королей в Иерусалиме", причем на родине художника осталась лишь последняя в одном из вариантов. Она хранится в Русском музее и считается в художественном плане одной из вершин творчества художника.

На картине изображена процессия закутанных в белые одежды женщин, выходящих из высеченных в скале ворот и спускающихся по массивным ступеням. На картине изображены также две женские фигуры в темно-красных с золотом костюмах, отдающие поклон процессии. Самое главное: благоговейное настроение процессии, направляющейся ко входу в гробницу со священными сосудами, передано эффектной игрой солнечного света, проникающего в ущелье, где господствуют холодные цвета. (Для меня эта картина – полная противоположность "Крестному ходу" И.Е. Репина).

Но высшим достижением художественного и идейного замысла художника стала картина "Стена Соломона". Как известно, евреев, молящихся у Западной стены, неоднократно изображали художники, путешествовавшие по Палестине. Из русских живописцев первыми рисовали стену братья Чернецовы, бывшие в Иерусалиме в 1843 г.

Верещагину в этой работе удалось проникнуть в самый дух иудаизма, картина – не этнографическое изображение экзотического зрелища, а сама трагедия рассеянного народа. Передаем слово художнику: «"Стена Соломона" – шесть нижних рядов этих великолепных камней, несомненно, относятся к временам Давида и Соломона, следующие ряды приписываются Ироду, а верхний и самый меньший ряд принадлежит к магометанскому периоду. Та часть великой стены, которая окружает храм, называется "местом сетований", потому что евреи в давно прошедшие времена имели обыкновение приходить сюда – сначала в годовщину разрушения Иерусалима (уплачивая при этом тяжелый налог мусульманским властям), а в позднейшее время столько раз, сколько хотели, – оплакивать свое прошлое величие и нынешнее рассеянье по белу свету. Едва ли можно увидеть что-либо более трогательное. Евреи обоего пола и всякого возраста приходят со всех частей света молиться и плакать с громкими рыданиями, буквально омывая слезами своими священные камни. По пятницам место это битком набито народом, стекающимся сюда из Палестины, Средней Азии, Индии, Европы, в особенности из России, – все пришедшие молятся самыми жалобными звуками, ударяя себя в грудь, раскачиваясь всем своим телом или неподвижно склоняясь к камням и плача, плача, плача! Евреи словно приносят к этому месту все свои горести и несчастья. Приближается женщина нетвердою поступью, бросается на стену и задыхающимся голосом умоляет Бога возвратить ей ее умершего ребенка…

Вот сидит старый раввин в уголку на камне… и с глазами, полными слез, читает:

"О Боже! Язычники вторглись в Твое достояние; они осквернили Твой Храм; они разрушили Иерусалим… Мы сделались позором для наших соседей, посмешищем для всех окружающих нас народов… Долго ли это продолжится, Господи? Будешь ли Ты на нас гневаться вечно? Будет ли Твоя ярость гореть, словно огонь?" (Псалмы 79:1-5).

Нередко здесь поется нижеследующее:

Чтец: Потому что дворец опустел.

Народ: Мы сидим одинокие и плачем.

Чтец: Потому что храм разрушен,

Потому что стены сломаны,

Потому что величие покинуло нас,

Потому что драгоценные камни храма обратились в прах.

Потому что жрецы наши заблудились и сбились с дороги,

Потому что цари наши пренебрегли заповедями Бога.

Народ: Мы сидим одинокие и плачем.

Чтец: Умоляем Тебя, умилосердись над Сионом.

Н а р о д: И собери вместе сынов Иерусалима.

Чтец: Поспеши, поспеши, освободитель Сиона!

Народ: Говорите о мужестве Иерусалима.

Чтец: Да облачится Сион в благолепие и величие.

Народ: Покажи милость Иерусалиму.

Чтец: Да покажи, Сион, снова своих царей.

Народ: Утешь тех, кто оплакивает Иерусалим.

Чтец: Да возвратится мир и веселие в Иерусалим.

Н а р о д: Да произрастут и да расцветут Иерусалимские розы»188.

Палестинская серия картин, а особенно "Стена Соломона", пользовалась неизменным успехом на международной выставке. Проникновение в самую сущность еврейства не осталось не замеченным. Франц Лист189, весьма образованный теолог, вместе со скрипачкой Янкой Воль посетил выставку и пришел в восторг: "Верещагин -…больше чем талант: это гений, он всегда поражает нас неожиданностью… В числе написанных им видов Палестины самая замечательная картина изображает стену Соломонова храма, у которого евреи оплакивают падение Иерусалима. Здесь каждый камень списан с натуры, а группы евреев так реальны, что им должен позавидовать сам Мункачи, лучший специалист по изображению еврейских типов…"190 Картина "Стена Соломона" была продана в Америке за 300 долларов, цена по тем временам немалая; где она находится теперь, неизвестно, но этюд к ней хранится в Киевской картинной галерее.

Что же касается евангельской серии картин, то большинство критиков сходятся на том, что там, где Верещагин изображает природу Палестины, еврейские типы, – все убедительно. Но там, где художник пытается подняться до больших философских обобщений, он терпит фиаско. Во всяком случае, при всех художественных достоинствах и недостатках, его картины на евангельские сюжеты вызвали дружный протест не только со стороны православной церкви, но и со стороны католической.

То, что в России не могли появиться его работы, – это было ясно. Даже в 1914 г. цензурный комитет подтвердил запрещение распространять фотографические открытки из "евангельской серии". "Церковно-общественный вестник" признал картину "Святое семейство" страшной, а пояснения художника, носившие рационалистический характер, безумными. Венский кардинал Гангльбауэр требовал снять с выставки картины "Святое семейство" и "Воскресение Христа" как богохульные и святотатственные. Кардинал заклинал католиков не посещать выставку Верещагина. Верещагин выступил в ответ с саркастическим заявлением, в котором предлагал кардиналу собрать Вселенский собор для решения вопроса о девственности Марии191. На родине художника клерикальные круги нашли поддержку в суворинском "Новом времени", аккуратно перепечатывавшем каждый отрицательный отзыв на Западе по поводу творчества Верещагина.

Широкой поддержкой Верещагин пользовался в кругах, примыкавших к В.В. Стасову.

Несомненно, что при тщательности, с которой готовился Верещагин к поездке в Палестину, он проштудировал некоторые критические труды Стасова, непосредственно относящиеся к его теме, мы имеем в виду статью "Еврейское племя в созданиях европейского искусства"192. В этой статье Стасов рассказывает о творчестве Александра Иванова и Марка Антокольского. Иванов, по словам критика, всю жизнь посвятил только еврейским сюжетам. По приезде в Италию он навсегда обратился к Библии, никаких других сюжетов не касаясь (что не совсем верно: у Иванова есть сугубо итальянские картины – жанровые и пейзажные). Рисунки Иванова на ветхозаветные сюжеты исполнены с каким-то древнеазиатским, по возможности еврейским характером. "От этой своеобразности, от этой исторической и национальной верности, в соединении с невиданной оригинальностью сверхъестественного элемента, и, наконец, с глубиною психологического выражения получилось что-то новое, своеобразное", – писал критик193.

Высоко оценивая творчество Антокольского в изображении еврейского народа, Стасов на первое место выдвигает скульптурный горельеф "Инквизиция" (точнее, "Нападение испанской инквизиции на евреев во время тайного празднования ими Пасхи").

Творчество Верещагина в Палестинской серии перекликается с творчеством Александра Иванова и Марка Антокольского. Марк Антокольский писал Стасову: «Вчера я прочитал первую хорошую статью в "Голосе" о выставке Верещагина. Так и хотелось обнять даровитого художника, которому, по-моему, нет у нас равного (исключая Репина)». В другом письме восторг первого русского скульптора достиг апогея: "Ай да Русь! Просто сердце радуется, что есть на Руси такие художники, как Верещагин…"194 В письме к Стасову от 28 декабря 1874 г. Антокольский называет Верещагина художником замечательным. "Почти никогда искусство не охватывало так цельно всего существа моего, как произведение Верещагина". На одной из выставок Верещагина Антокольский побывал трижды195.

Но и Верещагин относился с большим уважением к еврейским художникам. Он первый приобрел на выставке картину неизвестного тогда Левитана и впоследствии подарил ее Третьяковской галерее196.

Антокольский хотел, чтобы его ученик Илья Гинцбург сделал скульптурный портрет Верещагина. Дело помог уладить Стасов. Спустя многие годы Гинцбург оставил теплые воспоминания о Василии Васильевиче. Во время позирования произошел любопытный эпизод: Верещагин по памяти рисовал пейзаж. В академической мастерской было холодно, дуло от окна. «"Так вы простудитесь, – сказал Верещагин и, обернув меня газетной бумагой, перевязал веревками, чтобы бумага держалась под блузой. – В горах я таким способом спасался от холода", – сказал он, довольный своей выдумкой. Но вот в мастерскую зашел вице-президент Академии художеств граф И.И. Толстой197: "Что это у вас за газета торчит из-под блузы? Да еще "Новое время"! – "Это я его завернул, – ответил Верещагин. – Ведь ваша академия только замораживает художников"»198.

Работа Гинцбурга очень понравилась Верещагину, и среди немногих произведений других мастеров в доме Василия Васильевича стояла статуэтка "Верещагин за работой".

Заканчивая главку о Верещагине и еврействе, стоит добавить, что, по словам его сына, художник стал защитником Дрейфуса и горячим поклонником Эмиля Золя. Но ведь это для него было естественно.

На туркестанском фронте находился еще один художник – Николай Николаевич Каразин.

Современный читатель почти ничего не слышал о нем, но было время, как говорится, когда его имя гремело по всей России.

В 60-80-х годах пышным цветом расцвела "провинциальная" литература. А.И.

Мельников-Печерский воспел раскольничьи волжские углы, И.В. Омулевский, Д.Н.

Мамин-Сибиряк, В.Г. Короленко, Г.А. Мачтет – певцы уральских заводов и сибирских деревень. К слову сказать, последние трое были воинствующими филосемитами.

Василий Иванович Немирович-Данченко и К. К. Случевский писали о русском Севере.

Немирович-Данченко писал и о Кавказе, у него нашлось место для описания горских евреев в самых теплых и щедрых тонах в повести "Воинствующий Израиль" (1880). На долю Каразина выпала честь пером и кистью воспеть "Русский Туркестан".

Николай Николаевич Каразин родился в ноябре 1842 г. в Ново-Борисоглебской слободе, Богодуховского уезда, Харьковской губернии в старинной помещичьей семье.

Родился в тот самый день, когда умер его знаменитый дед Василий Назарович Каразин (1773-1842), государственный деятель конца XVIII – начала XIX в., учредитель в России Министерства народного просвещения, многогранный ученый и изобретатель, основатель украинского филотехнического общества, основатель первого в Малороссии Харьковского университета. Задолго до уничтожения крепостного права дед-Каразин освободил крестьян. И вот этот "передовой" человек своего времени был присяжным антисемитом. Причем его антисемитизм проявлялся в области исторической науки, где он, вопреки фактам, утверждал зависимость малороссов в церковных делах от евреев. Незадолго до смерти он написал статью "Польский вопрос в 1839 г." (В названии статьи внутренняя полемика с маркизом де Кюстином "Россия в 1839 году").

В полемическом задоре Каразин утверждал, что польский народ "душой и телом есть русский", а шляхта есть наносный слой, вроде шведов в Финляндии и немцев в Прибалтике. Но это ничто по сравнению с выпадом против еврейства: "…церкви, покрытые соломой, – предмет посмеяния для поляков, отдавались на оброк жидам!

Под страхом быть битым кнутом, несчастный христианин выторговывал у грязного обрезанника позволение войти в храм Божий и тот же, покрытый паршею жид (поверят ли этому?) – деспотически распоряжался браками, крещениями и всеми другими христианскими таинствами!"199 Это положение было неоднократно опровергнуто серьезными историками200. В последнее время в научных кругах вновь возникла полемика по этому вопросу.

Образование Николай Николаевич получил во 2-м кадетском корпусе. В 1862 г. он был выпущен офицером в Казанский драгунский полк. Сходство с биографией Верещагина становится полным, когда он в 1865 г. выходит в отставку в чине штабс-капитана и поступает вольнослушателем в Академию художеств. Учился он под руководством известного баталиста В.П. Виллевальде, но через год был исключен из Академии после конфликта с ректоратом. Суть конфликта описала многолетняя подруга Каразина художница Анна Петровна Шнейдер, суть эта настолько интересна, что историю эту следует привести полностью: «На их курсе была задана тема из Библии:

"Посещение Авраама тремя ангелами". Каразин трактовал ее реально: нарисовал палатку, трех странников, сидящих у стола, Сарру, прислуживающую, и Авраама, беседующего с ними. За такую трактовку темы он получил от жюри следующее замечание, написанное на самом рисунке (он уже издали увидел эту надпись, проходя по выставке к своему рисунку): "Отчего Вы лишили ангелов подобающего им украшения – крыльев?" Каразин немедленно схватил карандаш и написал: "Потому, что считал Авраама догадливее академиков и, что если бы он увидел ангелов с крыльями, то тотчас же догадался бы, кто они такие"»201. За дерзость Каразин был уволен из Академии в 24 часа. Набросок этой картины долго сохранялся у Шнейдер. На счастье молодого человека, в это время генерал К.П. Кауфман формировал Туркестанский корпус.

Каразин получил чин поручика и командование ротой в 5-м туркестанском батальоне.

Жажда странствий охватила художника: "Этот совершенно неизвестный мир, и его изучение было моей мечтой, и вот эта мечта осуществилась", – писал он впоследствии. Туркестанский линейный полк принял участие во всех боях Кауфмана, в том числе в сражении на Зауравланских высотах, запечатленных художником на полотне. Шумков пишет, что Каразин – честно исполнял свой солдатский долг и, участвуя в колониальной войне, не запятнал себя ни единым расистским высказыванием или жестокостью. Мягко говоря – это неправда! Каразин – человек своего времени, и его биография не нуждается в приукрашивании. Участник кампании, впоследствии военный министр, генерал А.Н. Куропаткин в неопубликованных мемуарах писал: "В нашем отряде очутились два известных художника: Василий Васильевич Верещагин и Каразин. Верещагин… решил остаться в Самарканде, прельщенный красотами его расположения и памятниками тамерлановской эпохи – мечетями. Каразин командовал в 5-м линейном батальоне. Его осуждали, что при объезде Кауфманом войск после боя Каразин стоял на правом фланге своей роты с шашкою в крови. Такую выставку своего участия в рукопашной схватке мы находили неприличной для уважающего себя и свое оружие офицера"202. Это свидетельство участника событий в свою очередь подхлестнуло автора монографии о Верещагине противопоставить своего "героя-гуманиста"-"кровожадности" Каразина, что тоже не соответствует действительности. Сам же Верещагин рассказывал, как во время "Самаркандского сиденья" он обучал солдат стрелять по мятежным сартам или как он же поджигал торговые ряды города203. Да и как иначе могло происходить, когда возле Верещагина было убито 40 человек, как врагов, так и друзей204.

Возвращаясь к Каразину, укажем, что в соответствии с инструкцией, полученной действующими войсками от Русского географического общества, он принял участие в ряде научных экспедиций. В 1870 г., в связи с ухудшением здоровья, после нескольких ранений Николай Николаевич вторично выходит в отставку в чине капитана и поселяется в Петербурге. В конце 1871 г. почти одновременно с этим он выступил в качестве беллетриста в журнале "Дело" романом "На далеких окраинах" и во "Всемирной иллюстрации" серией рисунков о Средней Азии. А.К. Лебедев, сравнивая работы Верещагина и Каразина, отдает полное предпочтение первому. При всей остроте и броскости в профессиональном смысле Каразин уступает ученику Жерома. С другой стороны, Лебедев указывает на колониальный характер творчества Каразина, который главный интерес видит в передаче жутких, кровавых сцен. Будто бы в них нет и следа гуманизма Верещагина. Это, конечно же, преувеличение. Скажем, рисунок "Казнь преступников в Бухаре" можно трактовать как протест против изуверства, а не любование жестокостью Востока. Сам же Каразин писал об изуверстве мусульманских владык: "Не проходит ни одного базарного дня, чтобы на площадях, присутственных местах, отведенных для убоя скота, кровь несчастных, провинившихся перед шариатом, не смешивалась бы с кровью волов и баранов"205. Одна из лучших работ Каразина – исполненная тушью "Молитва в степи" (1882 г., Куйбышевский краеведческий музей), где именно "гуманистические" чувства охватывают зрителя, желающего присоединиться к одинокой фигуре молящегося… Во всяком случае, как иллюстратор Каразин достиг признания. Руководители многотомной серии "Живописная Россия", предпринятой исключительно энтузиазмом и под редакцией Семенова-Тянь-Шанского и вышедшей в издательстве Маврикия Осиповича Вольфа, предложили ему принять участие в ее иллюстрировании. Том, посвященный Средней Азии, почти единолично проиллюстрирован им. Впоследствии Каразин принял участие еще в нескольких экспедициях в Туркестан, каждый раз это давало толчок его творчеству. Александр Бенуа, художник диаметрально противоположного направления, заметил Каразина и дал его описание на одном из акварельных вечеров в Академии: «На другом углу, сочно посасывая сигару и при этом непрерывно рассказывая про свои баснословные похождения, "русский Гюстав Доре" – Н.Н. Каразин набрасывал черной тушью и белилами то тянувшиеся по степи караваны, то тройку, мчавшуюся по занесенному снегом лесу…»206 Как видим, в тексте титул "Русский Доре" звучит не иронически.

Что же касается литературного творчества, то его преимущество перед Верещагиным очевидно. (Я сравнил бы пару Верещагин – Каразин с парой Волошин – Богаевский, где очевидно превосходство каждого в своей области.) В довоенные времена, когда советская критика называла иногда вещи своими именами, Каразин считался самым талантливым писателем колониального жанра. Каразин изображал купцов, предпринимателей, аферистов, искателей приключений, хлынувших в Среднюю Азию вслед за победоносными войсками Кауфмана. Их влекла легкая добыча.

Приключенческая литература, изобилующая мелодраматическими эпизодами в духе Брет-Гарта, неизменно привлекала подросткового читателя. Его повести, написанные специально для детей, не потеряли своего значения до сих пор, вроде книги "Андрон Голован" о приключениях мальчика в Сибирской тайге. До революции Каразин многократно переиздавался. Его собрание сочинений в 20 книгах (12 томов) вышло в Сойкинском издательстве в 1905 г. как приложение к журналу "Природа и люди". Николай Николаевич Каразин скончался 6 декабря 1908 г. Его популярность как художника пострадала в результате деятельности модернистов на рубеже веков. Но все же за год до смерти, в конце 1907 г., на заседании совета Академии художеств по предложению А.И. Куинджи "за известность на художественном поприще" Н.Н.

Каразину было присвоено почетное звание академика.

Неизменными персонажами повестей и романов туркестанского цикла являются евреи – стяжатели и жулики. По правде говоря, они ничем не хуже господ Колупаевых и Разуваевых, с небольшой, но существенной разницей – в русской литературе, кроме вышеозначенных типажей, существуют Добросердовы и Миловановы, а герои-евреи остаются в своем непривлекательном виде в одиночестве. Русская литература проявляла удивительное единодушие в изображение евреев, что и отметили в свое время В. Львов-Рогачевский и Д. Заславский. Андрей Соболь так определил изображение еврея в отечественной беллетристике: трафаретный. И, конечно, Каразин не исключение. В романе "С севера на юг" (иногда эту вещь называют повестью) дано яркое изображение природы по пути перелета журавлей от Осташковых болот до Нила. Повесть в свое время была популярна. Один из ее героев – Абрам Моисеевич Мандельберг. Но так он назывался по-письменному, а "завсегда" его кликали Абрамка или запросто "жидюга-кавалер". По известному штампу Абрам имеет карикатурную внешность: роста самого малого, бегающие глаза и нос с горбинкой, борода (признак мужчины) отсутствует. Одет опереточно: зимой и летом в одном и том же ватном триковом пальто; шею всегда обматывал платком – очень боялся простуды. Разговор – скороговоркою и всегда держит собеседника за полу или рукав.

От страха быть ограбленным – держал пистолет, но, увы, неисправный, и трех собак.

Как попал в Казалинск Абрам Моисеевич? Оказывается, служил флейтистом в батальоне, который брал Ташкент. Дослужился до бессрочного и с этою бессрочно отпускной командой дотащился до Казалы. Команда ожидала в Казалах три месяца – вот нашему герою приглянулось это место и записался он в мещане сего града. Были у него два товарища, земляки из Гродно. Уговаривали они Абрамку идти домой: "Мало тебе? – говорил Мордко Бекштейн. – Две тысячи есть, чего ж тебе еще?

Приедем, купцами будем!" "Здесь помрешь, увидишь – помрешь!" – предсказывал Исаак Пуц. Но у героя голубая мечта – вернуться в Гродно королем: "Ты приедешь в Гродно и будешь только Исаак Пуц. Год пройдет, два пройдут – и все вы будете Мордко с Исааком. Я здесь остаюсь Абрамка, а приеду в Гродно… не скоро, может быть, приеду, но приеду…

Увидите тогда, кто такой приедет в Гродно вместо Абрамки Мандельберга".

Осуществляя план обогащения, Абрамка втерся в доверие к владельцу мельницы и хитростью приобрел у него ветряк. И хотя прежний хозяин жаловался, но документы были оформлены правильно. И вот что интересно. У прежнего владельца ветряк работал плохо, а у еврея – на славу: "И ловко же он эту мельницу перестроил. У другого, например, не силен ветерок, чуть-чуть ветряки помахивают, а то и просто стоят, а у него словно в бурю работают, так и свистит под жерновами". В тот год был богатый урожай, киргизы и поселенцы навезли горы зерна, и загреб Абрам Моисеевич деньгу немалую. Да вот еще что задумал он: перестал с киргизов деньги брать за помол, все в счет на книгу записал, а уж месяцев через семь, когда скотина подешевела, а деньги подорожали, все долги аульные собрал натурою еврей: пасся скот у тех же киргизов, но только с его тавром. Еще бы год-два, и был Абрам Моисеевич богатым человеком, но в повестях Каразина стяжатели не становятся богатыми. Прошла по степи болезнь "джюг" (падеж скота) и не стала разбирать, где чье тавро стоит. Приуныл было Абрам Моисеевич, но вскоре оправился. Энергии ему не занимать: «Всего не перечтешь, за что только не брался "кавалер-жидюга". Всюду его видели: и на базаре, и на рыбалках, и при казенных подрядах, и питейные заведения держал он, и все ему везде удавалось, со всего снимал пенку, да и не мало". Все думали, что он разбогател неимоверно, даже градоначальник думал, что за сотню тысяч перевалило у Абрамки. Но он энергично отнекивался. "Все врал, надо полагать". Жители Казалинска чувствовали, что Абрамка готов сорваться с места всегда и вернуться в Гродно. А какая же "голубая мечта" была у Мандельберга? Сам же Абрам Моисеевич так о себе думал: "Вот этот год доживу до теплого времени, значит весны, и довольно. Все продаю да сдаю – и домой. Лета мои уходят, вот говорят люди, что стареть начинаю, надо о жене да детях подумать". И представилось тут "жидюге", как он в Гродно приедет с капиталом, как посватает себе Руфь или Сарру какую-нибудь, хорошую, красивую, и с капиталом тоже, как пойдут у него эти разные – Абрамки, Срулики, Исачки, и все будут около него вертеться, а он им носы утирать будет, учить уму-разуму, чтобы после, когда подрастут, так же, как отец, деньгу наживать умели»207. Но ему не дано было осуществить свою мечту: вернуться на родину и народить маленьких Разуваевых Моисеева закона: жажда наживы цепкой рукой держит "жидюгу" в богоспасаемом Казалинске – круглая сумма никак не округляется, и ненасытный раб приобретения навечно погребен в Туркестане.

Возникает вопрос, откуда у флейтиста "первоначальный капитал"? Автор не дает ответа, хотя сумма, названная Мордко Бекштейном, внушительная – две тысячи рублей, а в руках солдата просто умопомрачительная. Кто читал внимательно произведения Каразина, легко обнаружит источник "накопления" – "баранта", почти узаконенная на Востоке форма грабежа. После занятия Самарканда и восстания русские солдаты стали грабить базар. Описание этого грабежа – одно из самых сильных мест рассказа Каразина "Ургут"208: «Попалось фарфоровое китайское блюдо – об пол его. "Нешто потащишь его с собою?" – говорил расходившийся солдат, глядя как звенят и прыгают по камням раскрашенные черепки. Здесь нашли чан с кунжутным маслом, туда лезут с ногами, чтобы несколько размякли заскорузлые от солнца и пыли сапоги. Там высыпана на улицу целая груда ярко-желтых и серебристых коконов. Тут разбита лавка с красными товарами: солдаты целыми тюками расхватывают пестрые ситцы и полосатые адрасы; размотавшиеся, неловко захваченные куски волочатся по грязной улице. В стороне два солдатика сворачивают громадные узлы, с усилиями стягивая концы ватного одеяла: они намерены тащить в лагерь, и дотащут, если какой-нибудь встретившийся офицер не прикажет бросить всю эту дрянь… Они тотчас же послушаются и еще расшвыряют ногой тугой узел, который они тащили версты полторы с таким громадным трудом.

Все равно: они продали бы его за полтинник, много за рубль"209.

Евреи как подданные Российской империи проходили действительную службу наряду с православными подданными, зачастую процент служащих евреев был выше, чем у русских. Мы говорим не о печально знаменитых кантонистах. Конечно, контингент новобранцев был разношерстен, и можно понять командиров полков, которые, зная музыкальность евреев, определяли их в музыкальные школы. Известен другой факт, что во исполнение циркуляра военного министра (напомним, что директором канцелярии военного министерства был К.П. Кауфман) от 1862 г. было принято решение о создании в каждом полку фельдшерской школы при лазарете, как один дивизионный врач приказал полковым врачам принимать в школу исключительно "еврейчиков", по-видимому не только, как считает автор воспоминаний, из симпатии к "нашей нации", а из рассуждений здравого смысла – евреи действительно "медицинская нация"210. И у Каразина в романе "Наль" появляется эпизодическая фигура фельдшера Айзика. Рота, в которой служил Айзик, попала в окружение, и, не желая оказаться в плену у мусульман, он, используя свои знания, вскрыл себе ланцетом вены. Комендант, услышав дурную весть, не то осуждающе, не то сожалея говорит: "Что поторопился?"211 Л.Н. Толстой на 5-м бастионе Севастополя, под гром бесконечных бомбардировок, увидел у одной батареи двух старых и одного молодого солдата "из жидов по наружности" (паспорта писатель не спрашивал). Они были не музыканты и не фельдшера и не трусы – под гром батарей они находили место для шуток212.

Имена еврейских солдат Каразин мог видеть на братской могиле, выгравированные на памятнике в Закаспийской области у Геоп-Тепе. Кроме музыкантов, фельдшеров и врачей, там лежали солдаты боевых частей213. В песках Закаспия они погибли в боях 1877-1878 гг., именно тогда Каразин вновь побывал в Средней Азии, в экспедиции, исследующей возможность строительства Туркестанской железной дороги. 15 мая 1888 г. железная дорога подошла к первому туркестанскому городу со стороны Закаспия – Самарканду. Художник Н.Н. Каразин в качестве почетного гостя прибыл на открытие Закаспийской железной дороги и проехал ее из конца в конец.

Был составлен роскошный альбом рисунков, изданный в Париже фирмой Буассонад.

Цикл Каразина так и называется "Постройка Закаспийской железной дороги". Многое запечатлел глаз художника, но он не увидел, что паровозный гудок не сам по себе разбудил трудовую стихию. Дорога строилась для оживления края, и "не подлежит сомнению, что именно евреи главным образом и содействовали его оживлению"214. И далее тот же Левинский пишет: "По их инициативе появились склады, конторы, торговые предприятия, вывоз сырья, ввоз мануфактуры, сахара и других товаров, поощрение хлопкоробам, сбор ценных трав, заводы и т. д."215 Действительно, энергия Мандельбергов способствовала развитию Туркестана (вспомним ветряк бывшего флейтиста). Утверждали, что все банки в крае, кроме Государственного и Волжско-Камского, находятся в руках евреев, частью крещеных (Иванов и Дмитриев в Ташкенте)216. Из отчетов о туркестанской сельскохозяйственной, заводской и кустарно-промышленной выставке известно, что из 12 евреев, участвовавших в выставке, – шестеро получили медали, из них двое – серебряные. Остальные получили официальное одобрение и благодарность за развитие производства217. Первая женщина-врач в Туркестане была еврейка, к сожалению, мы не знаем ее имени. Она создала первую амбулаторию для туземных женщин и детей в Ташкенте. Значение этого факта для Азии трудно переоценить218. Знал ли Каразин о самоотверженном труде единственной женщины-врача?

Да, знал! Но причудливо переплелись в творчестве писателя правда и вымысел. Мы говорим о повести Н.Н. Каразина "Тьма непроглядная", имеющей подзаголовок "Рассказ из гаремной жизни". Действие происходит в одном из туркестанских городов, можно предположить, что в Самарканде, по некоторым городским приметам, в доме богатого купца Суффи Казиметова. Дом его был одним из самых зажиточных и почтенных. У хозяина собственный караван-сарай на центральном базаре да две лавки с бумажным товаром. Суффи торговал русскими ситцами, но в России еще не побывал. Суффи пользуется уважением русских властей – в европейской части города его видели в одной коляске с генералом, который благосклонно с ним беседовал. Суффи – правоверный мусульманин, и в свои сорок лет уже совершил паломничество в Мекку, посему он носит почетное звание "хаджи". У него было четверо жен, старшая умерла, и всем хозяйством в семье заведует мать покойной – Улькун-Курсак, фанатичная мусульманка. Всем богат дом, да все девочки рождаются. Но вот взял себе в жены Суффи джугудку по имени Эстер, и она родила ему сына Шарипку. Откуда пришла в дом мусульманина еврейка – Каразин не говорит, может быть она была из семейства "чала"? Была Эстерка необыкновенно красива, "залюбуешься невольно, особенно когда мыться станет, и щеки красить не нужно, сами горят, словно жар, так и вспыхивают". И добрая – зла не помнит. Как можно догадаться, не взлюбили ее женщины дома Суффи, а особенно старуха Улькун-Курсак, ибо заняла в сердце хозяина то место, которое прежде занимала ее дочь. Потихоньку даже била жидовку, да та по доброте не жаловалась мужу. Но в дом пришла беда: заболел мальчик. И чего только не предпринимал отчаявшийся отец. Наконец на сцене появляется русская женщина врач Ольга Николаевна. Да-да, не единственная женщина врач в Туркестане еврейка, а русская. Она пытается спасти жизнь сына и заболевшей к тому времени матери, но фанатичное духовенство, озлобленное распоряжением властей провести на мусульманском кладбище необходимые санитарные меры из-за боязни эпидемии, убивают прекрасную "джюгудку" и ее сына. Как видим, рассказ прост и вписывается даже в рамки соцреализма: почему-то в первую очередь вспоминается "Алитет уходит в горы". Но Каразин писал искренно, язык повести ясен и точен, писатель знает быт Востока не понаслышке. Стоит только воспроизвести сцену распространения слухов на базаре, чтобы почувствовать колорит места и времени. После лечения больных русской врачихой о чем говорят туземцы: «Ах, что делается… Что только делается!…Джюгудке в нос пузырек засунули, а оттуда желтое пламя и змейки черненькие… Хозяин ей руки назад закрутил и крепко держит, а "эта" все у самого сердца зубами грызет, кровь высасывает…

– Ой-ой, Аллах многомилостивый! Пропадет бедная!

– Туда ей дорога!

– Воду кипятить приказали!.. Больше воды… Целый котел!

– Мальчика варить будут…

– Да что же мы стоим и молчим… Спасать надо… Идем, что ли!

– Разорвать в клочья эту русскую ведьму. Избить самого Суффи до полусмерти»219.

Можно смело сказать: никогда перо Каразина не поднималось на столь большую литературную высоту. Его сочувствие на стороне несчастной "джюгудки", и хотя сама героиня абсолютно типичная еврейская женщина, начиная от имени и до красоты – будем благодарны писателю, – в конце концов, это единственная бухарская еврейка – героиня дореволюционной беллетристики. Простим Каразину и то, что ее "сестра" Ольга Николаевна оказалась русской. Последний раз на "еврейском" горизонте Николай Николаевич Каразин появляется 6 июля 1902 г. на похоронах Марка Матвеевича Антокольского. Он находился в большой группе друзей покойного при выносе тела из Большой Петербургской синагоги: графа Ивана Ивановича Толстого, Ильи Ефимовича Репина, Василия Васильевича Матэ, Ильи Яковлевича Гинзбурга и многих других. Смеем думать, что он оказался среди них не случайно220.

Верила ли русская интеллигенция в мировой заговор? Столь общий вопрос может иметь лишь вполне определенный ответ. Да, в большинстве случаев верила. С оговорками или без оговорок, но верила.

С этой точки зрения интересны воспоминания художника Владимира Алексеевича Милашевского (1893-1976). В своих мемуарах, вышедших в "застойные времена", он умудрился прославить "серебряный век" и даже создать реквием ушедшему. Его гражданское мужество очевидно. Он указал на страшную дату: "Девятнадцатый век кончился не в 1900 г., а летом 1914 года". "Скоро, скоро июль и начало бойни, начало эры человеческого самоистребления, которое будет длиться весь двадцатый век". И, конечно же, речь идет о революции. Ибо и XIX век начался не в 1800 году, а в 1789 г. взятием Бастилии и клятвой в "Зале для игры в мяч"221. Кстати, неизвестно, где находился во время гражданской войны сам Милашевский. Об этом ни слова в двух изданиях воспоминаний…

Символично, что Владимир Алексеевич эпиграфом взял слова Александра Бенуа о человеческой слепоте, величайшей загадке, когда люди не видят, хотя все ясно как день. И сам Милашевский сознается в своей слепоте и глухоте, когда уже звучала апокалипсическая труба Скрябина в "Поэме экстаза". Но эта же глухота и слепота продолжают жить на страницах его воспоминаний. Тонкость наблюдения и изящество анализа отказывают автору, когда речь заходит о еврействе. Интеллект не срабатывает. Для него еврейство – чуждая и враждебная сила, связанная с потусторонним злом.

Он первый в советской литературе упомянул еврейского художника Мане Каца.

Отметил его талант: "Он обладал прирожденным хорошим чувством цвета", имел некоторый успех в Париже и был малообразован, что полностью соответствует действительности. Это же мне подтвердил израильский художник Александр Давидович Копелович, друг Мане Каца222.

При этом следует заметить, что сам Милашевский лишен и тени антисемитизма в обыкновенном смысле слова. Собственно, есть некоторая недоброжелательность по отношению к энергичному еврейскому характеру. Отсюда в советском издании некоторые эвфемизмы в изображении персонажей, будь то "гражданин Ефрон" (издатель энциклопедии) или комиссар искусства Артур Винцентович Лурье, или пересказ разговора с Львом Лунцем, теоретиком Серапионов (скрытым под двумя буквами Л. Л.), оказавшимся неподготовленным к дискуссии о живописи: "Культура слепых людей!..

Разговаривать было не о чем"223.

Но есть и собирательный образ некой Юдифи Израилевны. (Чего стоит одно отчество?

А имя? Чехов в письме к А.С. Суворину от 15 ноября 1888 г. предлагал: «Давайте напишем трагедию "Олоферн" на мотив оперы "Юдифь", где заставим Юдифь влюбиться в Олоферна; хороший полководец погиб от жидовской хитрости…») Героиня предстает мрачной, уродливой особой, "мрачной хищницей". Слово "мрачность" повторяется несколько раз. Юдифь появляется на страницах как символ предчувствия политической катастрофы, и ее образ безусловно связан с приближающимся катаклизмом: "На фронте неудачи… Что с наследником? Опять болен?.. Да, этот Бадмаев – личность загадочная. Григорий Ефимович? Ну, ну! Что-то будет? Земля гудит… подземные гулы!"224 Понятно, разговаривать с Юдифью Израилевной человеку, живущему на Архиерейской (символическое название) площади, просто не о чем. Зубной врач, мечтающая выйти замуж за некоего собирательного Эпштейна, владельца собственного кабинета не у себя на родине в Виннице, а на Екатерининском канале, у Казанского собора. "Целенаправленная и узкая психика зубного врача…" Еврейство преследует Милашевского, и обычно это – иудейский тип, соединяющий в себе уродство и бешеную энергию. Такое восприятие случайностью быть не может, еврейство противно его художественной эстетике: «Она была некрасива, может быть, это и взрастило ее энергию, азарт жизни, честолюбие и жажду "торжества"».

«Напрасно думать, что есть какой-то единый "еврейский" тип лица. Эдакий вдохновенный семит, с утонченно-обостренными чертами лица, как его изобразил в образе Иоанна Крестителя Александр Иванов, или же острее и тоньше в том же образе он изображен у Пюви де Шаванна…

Лицо Надежды Евсеевны (Добычиной. – С. Д.) по внутренней сущности выражало что-то низменное, жадное, затаенно хищное, иногда скрытое ласковой улыбкой, совсем, совсем не родная сестра Иоанна Крестителя!» Далее от национальной окраски Милашевский отказывается, на мой взгляд, нарочито, чтобы избежать упрека в предвзятости. Но подобных антисемитских карикатур Милашевский немало перевидал:

"Было и просто что-то бабье, без национальной принадлежности, даже деревенско-бабье, а по внешнему облику формы лица тяжело округлое, нечто неопределенно картофельное, глинистое, аморфное. Неповторимость лицу сообщал лягушачий жабий рот и серые глаза с четкими зрачками змеи или привычной ночной пьяницы!

Натан Альтман несколько польстил своей покровительнице"225.

Страшную брезгливость вызывает этот образ. Пресмыкающееся, рептилия – лягушка, жаба, змея, она же властительница художественной моды, от слова которой зависит судьба художника. Конечно же, она тайная пружина интриг: "Да, эта женщина была неким скрытым рычагом многих поворотов судеб художников, и не только никому тогда не ведомого Альтмана, а исконных, всеми корнями приросших к петербургской почве Бенуа, Сомова и т. д. и т. д."226

Надежда Евсеевна Добычина известна в русском искусстве. Она находилась в переписке со многими поэтами и художниками "серебряного века". Устраивала частные выставки. В 1915 г. она устроила аукцион в пользу "Еврейского комитета помощи жертвам войны". Многие художники дали свои полотна. Евреи как бы сами собой разумелись – им полагалось принять участие в выставке по призыву Мирового Кагала. Но вот "гоим" тоже участвовали, и в таком количестве, что и в каталог не успели внести их имена. Вот их перечень, и пусть о них плохо отзовется Милашевский: И. Репин дал "Агнца мира", проданного за 500 рублей; Богданов-Вельский – этюд, 315 р.; Белыницкий-Бируля – пейзаж, 303 р.; Николай Рерих – "Кавказский мотив", 230 р.; А.А. Борисов – "Морозный день", 200 р. Из малого народа участвовали: Илья Гинцбург, Н. Аронсон, Лаховский, Эм. Браз, Анисфельд, Воблевский и кто-то пожертвовал гипсовую головку работы М. Антоколького. В общем, соединенными усилиями "жидов и шабес-гоев" была выручена внушительная сумма в 11 тыс. рублей, капля в море еврейских слез…227 Вернемся к воспоминаниям Милашевского: «Скульптура Альтмана "Молодой еврей" сделана была талантливо, много лучше, чем его живопись. К виску молодого человека была прикреплена медная полоска, изогнутая спиралью. "Пейс!" – радостно угадывали все. Выглядело это безвкусно.

– А, пожалуй, без этой медяшки скульптуру бы отвергли, – язвительно сказал кто-то у меня за спиной. Медяшка служила пропуском в "авангард"». На этом можно было бы оборвать цитату. Но, чтобы подчеркнуть чуждость России и Европе "альтманов", Милашевский уточняет: "А за стенами мятлевского особняка простирался петербургский пейзаж с кристально точными пропорциями колонн, портиков… Пейзаж, созданный Захаровым, Воронихиным, Кваренги, Росси…"228 Об авангарде же говорится устами Александра Бенуа: "Это все дети пустыни, поклоняющиеся своему неумолимому и жестокому Богу – схеме! Им чужда самая душа изобразительного искусства". Милашевский резюмирует: "Я не стану размусоливать, комментировать эту фразу. Есть слова, которые слышны даже через пятьдесят лет после их произнесения"229.

По-видимому, это как раз и следует прокомментировать. Маловероятно, что слова, приписываемые Бенуа, действительно принадлежат Александру Николаевичу. Он всегда доброжелательно относился к еврейскому творчеству, и у нас о нем отдельный рассказ. Что же касается Милашевского, то, безусловно, эта фраза направлена против евреев: "дети пустыни" не метафора (возможно, он вспомнил рассказ Льва Лунца "В пустыне", об исходе евреев из Египта) – "они" поклоняются ветхозаветному жестокому и мстительному Богу, "они" не могут изображать кумиров, "они" отвергают античную красоту, столь милую Милашевскому. И посему в искусстве у них единственный путь – абстрактное псевдотворчество.

«Четыре имени определяют Парижскую школу, и эти "парижане" даже не французы:

Пикассо, Марк Шагал, Модильяни и Сутин»230. Лучше не скажешь: на одного испанца – три еврея. Точно цитата из Шмакова: "Русская" скульптура, кто ея творцы:

Антокольский, Гинзбург, Аронсон, Бернштам, Синаев-Бернштейн. Все такие фамилии, что русскому хоть с моста да в воду"231. Но ведь и петербургское чеканное искусство отдано на откуп иноземцам: Кваренги и Росси далеко не русские. (Сомневающихся в происхождении Росси отсылаю к биографиям итальянских композиторов Соломона Росси и Джакомо Россини.) Отношение к Натану Альтману недоброжелательное. Возможно, здесь присутствует и некая "idee fixe". Даже в вышеприведенном отрывке об Юдифи Израилевне общим местом происхождения служит не герой анекдотов город Бердичев, а родина Альтмана – Винница. Не исключено, что пером Милашевского движет неприязнь к конкуренту.

Известно, что творческие современники зачастую с недоверием и ревностью относятся друг к другу. Но в данном конкретном случае Милашевский передергивает.

Так, о великом портрете Анны Ахматовой сказано "лакированная кукла Альтмана"232.

Он же передает свой разговор с Ахматовой, достоверность которого проверить невозможно: "Я не люблю этот свой портрет, сделанный Альтманом!".

«Я был удивлен этой ее фразой! Как?! Ведь "все же так в него поверили" (разумеется, не я), что увидели поэтессу "через этот портрет"»233.

Возможно, примешивается и зависть к счастливому сопернику. В свое время Анна Андреевна отвергла ухаживания Милашевского234. Этот эпизод описан в его воспоминаниях, где под именем Нины Аркадьевны выведена Ахматова. Не везло с женщинами Владимиру Алексеевичу: то Юдифь Израилевна, то некая брюнетка, "изнеженно-оранжерейная":

«Казалось, что в ней "кондитерского" пирожного больше, чем простого хлеба!».

Объяснение Милашевского, обязательно с восклицательным знаком: "В этом сказывалась какая-то доля еврейской крови!"235. Она была дочерью режиссера императорских театров. Жаль, что фамилия осталась нераскрытой. Затем идет некая вдова, немного теософка, вертевшаяся возле Распутина и желавшая рассказать Милашевскому об этом "потом", когда они будут "ближе", что, впрочем, не состоялось… Затем крестьянская девочка лет 12-ти, обещавшая "дать" дяденьке и, видимо, не сдержавшая слово, и т. д.

А великая поэтесса посвятила Н. Альтману замечательные строки:

Как рано я из дому выходила,

И часто по нетронутому снегу,

Свои следы вчерашние напрасно

На бледной, чистой пелене ища… ….

Я подходила к старому мосту.

Там комната, похожая на клетку,

Под самой крышей в грязном, шумном доме,

Где он, как чиж, свистал перед мольбертом

И жаловался весело, и грустно

О радости небывшей говорил.

Как в зеркало глядела я тревожно

На серый холст, и с каждою неделей

Все горше и страннее было сходство

Мое с моим изображеньем новым.

Теперь не знаю, где художник милый,

С которым я из голубой мансарды

Через окно на крышу выходила

И по карнизу шла над смертной бездной,

Чтоб видеть снег, Неву и облака, –

Но чувствую, что Музы наши дружны

Беспечной и пленительною дружбой,

Как девушки, не знавшие любви.

И далее

Смеркается, и в небе темно-синем,

Где так недавно храм Ерусалимский

Таинственным сиял великолепьем… 237

Или – о другом великом художнике: «Что это за рисунок висит у вас? – указал я на висевший рисунок в легкой раме.

– Ах! Это большая ценность: это – Модильяни! Это когда-то он рисовал меня в бытность мою в Париже!

"Ценность!" Ах, Анна Андреевна, вы решились указать мне на ценность в искусстве.

Вы, вероятно, забыли, позабыли, какой я насмешник", подумал я про себя, не сказав ей ни слова.

Я приподнялся и подошел к рисунку в рамке, висевшему довольно высоко. На диване возлежала женщина, очевидно, Анна Ахматова, изображенная в виде какой-то пакостно-похабной жирной гусеницы.

Шикарные бедра шантанной этуали, на вкус пошляков, завсегдатаев слишком дорогих "заведений". Откуда взялись эти бедра? Мечта художника?.. Еле-еле, бездарненько выведенный профиль сомнительной схожести! Это было хуже, чем просто плоховатый, не меткий рисунок, оскорбительна была "похабщина" и какая-то клевета на тонкую, суховатую элегантность той Ахматовой, поэтессы первой своей книги "Четки". Ну, а уж об "интеллекте" модели говорить не приходится… "Ну, жалкий же ездок!" – как говорится о Молчалине…

– А футурист Рустамбеков вас не рисовал, Анна Андреевна?

– Нет, он меня не рисовал, – не поняв моего сарказма, сказала гениальная поэтесса»237.

Но и сам талант поэтессы ставится под сомнение. Сравнение Ахматовой с Михаилом Кузминым оказывается не в ее пользу: «Разве у ней есть стихи, равные "Георгию Победоносцу"? По этой оркестровке слов, по силе и мощи живописной пластики?!»238 Не потому ли, что Кузмин еще в 1905 г. вступил в Союз русского народа? И не пересмотрел бы Милашевский свое отношение к Кузмину, если бы знал, что в крови Михаила Александровича были "чернила": автор "Моих предков" "забыл" упомянуть о своей еврейской крови…239 Старших современников Милашевский не жалует, будь то Петров-Водкин, Бакст, даже Кустодиев или Валентин Серов. С последним у него свои счеты. На посмертной выставке, проходившей в здании Академии художеств и описанной мемуаристом с неподражаемым блеском, уходящая в прошлое империя оставляет в душе щемящий след.

А великий художник, преждевременно ушедший в небытие, получает не совсем лестную характеристику, как часто у Милашевского, вложенную в чьи-то уста: "…ошеломляет меня чем-то, что не является слишком лестным для Серова. Поражает какая-то скованность движения, точно арестованный шествует под конвоем. Отсутствие внутренней свободы. Художник боится ошибиться, боится сбиться с ноги, идти не в ногу с конвойным. Это добровольное наложение каких-то вериг, каких-то кандалов вечности… Серовские кандалы точности убили в нем что-то драгоценное…"240 Но в первом издании воспоминаний есть удивительное послесловие, касающееся выставки Серова. "Некий эпилог", не случайно, как нам кажется, исключенный из второго издания. Волею обстоятельств Владимир Алексеевич, спустя несколько дней после окончания ретроспективы Серова, попал в канцелярию Высшего художественного училища, где он случайно подслушал разговор: «Перестань ныть, возьми себя в руки!

Ты прекрасный рисовальщик, ты прекрасный живописец. Никто из людей, истинно чувствующих живопись, не будет тебя сравнивать с ним! – говорил бас.

– Да, но как раздули, какая помпа! Дошли до какого-то бесстыдства. Прямо Веласкез какой-то! Что за спина у мадам Гиршман в овале! Где у нее таз?! За такой рисунок меня бы с первого курса погнали! А бык?! Я нарочно измерил, голова два раза вмещается в туловище. Ну и чудеса! Веласкез! И мой кузен туда же лезет (Сергей Константинович Маковский, редактор "Апполона". – С. Д.), как бы не отстать от синедриона! Мог бы и помолчать… из корректности. А какая порнография эта Рубинштейн – костлявые коленки демонстрирует. А эта вуаль, как у девочки из "приятного дома" мадам Амалии. Как может рука повернуться у художника на такую безвкусицу! -лепетал тенор. – Что поделаешь! Родственнички до небес превознесли…»2^1 "Ноющий тенор" был художник Александр Владимирович Маковский,

"утешающий бас" – инспектор классов Андреев. "Знатоки! Специалисты – мастера, завистники, конкуренты, инспекторы! Как хорошо, когда судьба художника не зависит от них!"242 …Знамение времени. Шестнадцатилетним пареньком останавливался Милашевский у витрин книжных магазинов. Что его интересовало? Оккультная литература.

Блаватская. Вот и предшествие будущего Сатаны, всесветный заговор, "Протоколы сионских мудрецов", Нилус, дьявол и революция: "Папюс: Тайны оккультизма. Том первый" (сколько же их будет?). На титульном лице – фотография. Лицо толстого похотливого дьявола в обличье господина XIX в.

Это совсем не тот "интеллектуал", который беседовал с Иваном Карамазовым…

"Злой Адонаи", Беллерофонт!

Однако хороший "коктейльчик" составляется из Софьи Перовской и Беллерофонта!"243 Еще более удивительно отношение Милашевского к творчеству Павла Филонова.

Допустим, он не любил этого художника. Это понятно. Гений и революционер был недосягаем для него. Но ценить? Оценить профессионально? Это было ему под силу:

«В середине зала стоял огромный холст, размером с "Гибель Помпеи", метра два на три: какие-то вывороченные внутренности, требушина, глаза, вылезавшие из орбит, сделанные с точностью медицинского муляжа! Название вроде "Видение Будущего" или что-то в этом духе. Я позабыл фамилию этого художника, он промелькнул мимо меня, как метеор на небосклоне художественной жизни Петербурга… Более отвратительного, художественно-гадкого, какого-то тупого ремесленничества формы я ничего до тех пор не видел! Недавно мне напомнили его фамилию: Филонов. В рабочей среде существует словечко "филонить". Этот глагол обозначает: отлынивать от работы, производить впечатление работы, а на самом деле ничего не делать.

Но художник, написавший этот холст, менее всего "филонил". Это было какое-то исступленное рукоделие, гигантский труд, одержимость графомана! И в сочетании с этим трудом – какая безвкусица, какое отсутствие "чувства искусства"! Говорят, талант есть труд… хм… хм… Не всегда!»244 Эти строки неизбежно вызывают чувство неловкости. На весах времени имя иллюстратора Милашевского и новатора Филонова несопоставимы. В искренность Милашевского поверить трудно – его пером движет зависть, зависть ко всем: «Увидел "Террор Антикуус" Л. Бакста, вещь несомненно изящную, ни на что не похожую, богатую своими формами, но такую бесцветную, такую серенькую, что в натуре она как-то разочаровывала… Многие склонны думать, что цвет Петрова-Водкина – это цвет русской фрески. Вероятно, думают так только те, кто ни разу не видел гармоничного благовеста соцветий русской иконы…»245 И так до бесконечности.

Но перенесемся из "серебряного века" в 60-е годы, когда Владимир Солоухин приобрел скандальную известность "Письмами из Русского музея" (Молодая гвардия, № 9 и 10 за 1966 г.), где было сказано много брезгливых слов в адрес Исаака Израилевича Бродского (1884-1939), долгое время бывшего Президентом Всероссийской академии художеств. Здесь не место заниматься сравнением талантов Филонова и Бродского. И, пожалуй, трудно себе представить более разных людей по происхождению, дарованию и художественным устремлениям, чем Исаак Израилевич и Павел Николаевич, но выдержки из письма Бродского в редакцию "Красной газеты" в защиту гонимого и травимого Филонова весьма заслуживают внимания: «Я считаю – и это не одно мое мнение, что Филонов, как мастер-живописец, является величайшим не только у нас, но и в Европе и в Америке. Его производственно-творческие приемы – по краскам, подходу к работе и по глубине мысли – несомненно наложат отпечаток на мировую живопись, и наша страна может им вполне заслуженно и законно гордиться.

Я уверен, что дирекция Русского музея не понимает, что она делает.

От своего имени и от имени многих художников, которые согласны со мной, я прошу "Красную газету" поместить это письмо как голос в защиту выставки Филонова и в защиту его самого как человека»246. Так пишет о своем современнике всегда ревнивый художник, отдавая весьма неприятному человеку, но гению – должное.

Действительно, очень далеко Милашевскому до Бродского, выступившего в защиту человека, у которого уже были арестованы пасынки, часть учеников, а другие, вроде Кибрика, предали Учителя. К этому мы можем добавить, что и личные отношения Филонова и Бродского были не идеальны. А что стоит одно забвение Милашевским фамилии художника?

Из всего могучего потока русской живописи первой трети века Милашевский выделяет два имени: Бенуа и Добужинского.

Мстислав Валерианович Добужинский (1875-1957) родился в семье потомственного военного, генерала Валериана Петровича Добужинского. В семье царил дух веротерпимости, "несть эллина, несть иудея". Сын пишет: "…когда в Брест-Литовске был еврейский погром, возмутивший моего отца (он тогда был в генеральских чинах и являлся начальником Брестского гарнизона), он послал отряд солдат, чтобы прекратить безобразия, а перепуганные евреи, ища защиты, бежали укрываться в его гостинице…"247 В другом месте приводится вопиющий пример национального ущемления евреев в армии: «В батарее был такой случай: у отца служил высокий, красивый солдат-еврей по фамилии Нагель, которого отец за отличие произвел в чин "фейерверкера" (унтер-офицера), но произошел скандал: в приказе свыше был объявлен выговор полковнику, отличившему еврея! Как отец ни возмущался, этого Нагеля пришлось сделать из унтер-офицера бомбардир-наводчиком, с красными нашивками на мундире вместо золотых. Разумеется, редкое беспристрастие к иноверцу создало отцу в Кишиневе популярность и славу "либерала"»248.

Добужинского-старшего по долгу службы бросало в разные концы империи. В конце 80-х годов он служил в Литве. Семья попала в "полуеврейское" местечко Ораны. Местечко было оживленное, и мальчик запомнил пестрые вывески, зачастую забавные, на домах – портных, парикмахеров. Это были анонимные предшественники Шагала. Воспоминания добродушны и юмористичны. Вот описание одной "допотопной" вывески: «Обнаженная согнутая в локте рука, из которой кровь бьет закругленным фонтаном, и надпись: "Здесь кровь отворяют и пиавки ставят". Эти "пиавки", извивающиеся в банке, тут тоже были изображены. Была еще замечательная надпись на воротах: "Здесь продается парное молоко и разные щетки"»249. В Кишиневе он заметил среди разноплеменного населения караимов, немцев, молдаван и евреев: «Евреи катили тележки, выкрикивая:

"И яблок, хороших, виборных моченых и – яблок"»250.

В семье высоко ставили мастерство еврейских ремесленников. Память мальчика сохранила их имена. Арон Прусский, замечательный сапожник из Оран, "худой, рябой еврей с черной бородой… Отец ценил его искусство и вообще любил покровительствовать этим ремесленникам. Всегда в Вильне заказывал фуражки Шлосбергу – этот хлопотливый, бородатый еврей был такого маленького роста, что, примеряя мне, великовозрастному, гимназическую фуражку, должен был становиться на стул. Отец с ним всегда шутил…". Однажды любознательные отец с сыном заглянули в синагогу, «посмотреть, как там молятся. Произошел переполох при появлении в синагоге "господина полковника". Принесли два стула – ему и мне, и вообще это явилось небывалым событием». Посидев немного, отец и сын вышли из синагоги: причина была в том, что находиться в головном уборе в храме отцу было непривычно. Это человеческое отношение сильного мира сего находило отклик среди забитого населения: "Разумеется, моего отца… евреи, можно сказать, обожали"251.

Свой первый этюд с изображением старого еврея сын привез из Петербурга в подарок отцу, и тот повесил его в своем кабинете. Впоследствии он попал в Виленский музей252.

В Виленской гимназии четыре конфессии (православные, католики, лютеране, иудеи) были представлены интересными личностями. Учеников интересовало, о чем, собравшись вместе в учительской, могли беседовать четыре толкователя веры. Двое были евреями: у них, кажется, мог найтись общий язык…

Закон Божий для православных преподавал крещеный еврей из кантонистов, протоиерей Иоанн Берман. Он окончил Духовную академию и вел предмет интересно, но из-за придирчивости дети его не любили. Незадолго до смерти он удостоился неоценимой награды: получил высочайшее разрешение поменять фамилию на Медведева.

Его сын Сергей, любитель-скрипач, учившийся в одном классе с Мстиславом, первым оценил талант Добужинского-карикатуриста.

Как и все учителя, носил вицмундир с золотыми пуговицами преподаватель иудаики "рыжебородый Вольпер". Наказанных гимназистов, кстати, собирали в самую скучную комнату гимназии – в класс "еврейского закона Божия".

По субботам и воскресеньям все без различия веры обязаны были ходить в православный собор. Все, кроме евреев.

Ближайшим другом Мстислава был первый ученик класса Юлий Залкинд. На дому его брата устраивались домашние концерты, непременным участником которых был повествователь. Впоследствии они встретились в Петербургском университете.

Наука веротерпимости передалась по наследству и сыну. Даже если он пишет неприятные вещи, вроде того, как сумасшедший косноязычный еврей, которого дразнили какие-то негодяи, дико мычал, и Мстислав по ночам от ужаса затыкал уши. Начиная с ранних лет, в кишиневской гимназии, где было множество еврейских мальчиков, его посадили за одну парту с "рыжеватым Рабиновичем", с которым он подружился, затем эта веротерпимость позволила ему жениться на Елизавете Осиповне Волькенштейн, дочери общественного и финансового деятеля Ростова-на-Дону Осипа Филипповича Волькенштейна, и прожить в браке долгую и счастливую жизнь.

Будет разумно отметить, что и на страницах воспоминаний Добужинского так же появляется "Юдифь Израилевна". Зовут ее Генриетта Леопольдовна Гиршман (1885-1970).

Выше шла речь о ее портрете в овале, выполненном Серовым. Вместе со своим мужем она составила выдающуюся коллекцию антикварных предметов русской старины и современной живописи. Она приобрела множество картин Серова, дала ход Добужинскому. Именно покупка Гиршманами прямо на выставке одной из работ Добужинского стала началом его признания253. По словам художника, дом Гиршманов был одним из центров художественной и артистической Москвы. Там он познакомился с Юоном, Виноградовым, Переплетчиковым, Аполлинарием Васнецовым. Через Гиршманов Мстислав Валерианович попал и в Художественный театр, где он сделал Станиславскому знаменитые декорации для "Месяца в деревне". Валентин Серов создал знаменитый портрет Генриетты Леопольдовны, равно и Добужинский написал несколько ее портретов, местонахождение которых, увы, неизвестно. И ничего мистического и потустороннего в ее облике нет. Красота Гиршман носит вполне библейский характер, в чем каждый может убедиться, побывав в Третьяковской галерее.

Художественный мир по большому счету лояльно относился к еврейству. Конечно, не всегда была гармония между творцами пластических искусств. Наум Аронсон вспоминает о том, как в самом начале XX в. его пригласили принять участие в ежегодной весенней выставке, устраиваемой в Императорской Академии художеств в Петербурге. Скульптор надеялся, что приглашающие организуют для него право жительства в столице империи, по крайней мере на дни выставки. Как водится в России, никто не позаботился об этом: "Либеральные и образованные русские интеллигенты охотно забывали о позоре черты оседлости, ложившемся на них, как обвинение", – не без иронии писал Аронсон. За помощью обратились к вице-президенту Академии художеств графу Ивану Ивановичу Толстому, добрейшему человеку, филосемиту, кстати, автору книги "Факты и мысли. Еврейский вопрос в России" (в соавторстве с Ю. Гессеном). Напомним, что он воспротивился введению процентной нормы в Академии, а будучи некоторое время министром народного просвещения, поставил на заседании Совета министров вопрос об отмене процентной нормы во всех учебных заведениях. Естественно, безрезультатно. В данном же случае он даже не смог устроить приглашение скульптора на законном основании: "Я в отчаянии, но мне не удалось ничего добиться". Выручил незадачливого ваятеля скульптор Владимир Алексеевич Беклемишев, предложивший ему поселиться прямо в Академии, скрыв смущение под шуткой: он надеется, что полицейские не произведут здесь облавы. Так оно и вышло: уже знаменитый скульптор в течение нескольких недель ночевал в здании Академии, защищенный престижем этого учебного заведения. Но на этом приключения бесправного еврея не кончились. Выставка имела успех, и решено было ее перевести в первопрестольную, поручив ее устройство Аронсону, рекомендовать которого было поручено не больше не меньше как Д.И. Иловайскому, который был "на ты" с хозяином Москвы, также известным антисемитом великим князем Сергеем Александровичем. Как ни странно, но историк охотно написал прошение на имя великого князя. В приемной произошел любопытный разговор Аронсона с секретарем канцелярии. Чиновник не без ехидства спросил, о какой выставке идет речь.

Собачьей, свинячьей? Последнее носило издевательский характер, ибо ясно было, чем занимается Академия художеств. Разгневанный скульптор покинул канцелярию и решил посмотреть, что за рекомендация была написана историком. Среди прочего он прочитал: "Хоть Аронсон и жид, но очень талантливый человек". Итак, посланец Академии остался в полном смысле слова на улице. Был уже вечер, и Аронсон вспомнил о своем друге художнике К., который жил в Москве. Он бросился к нему и попросил разрешения переночевать: «Художник К. ответил мне буквально следующее:

"Очень сожалею, но ничего не могу для вас сделать". Я немедленно ушел, не сказав ни слова. Это был единственный случай в моей жизни, когда я промолчал в ответ на ненависть к евреям или равнодушие к их судьбе. Я промолчал, потому что дело касалось меня самого. Когда дело касалось других евреев, я неизменно отвечал со всей горячностью своего возмущения на каждое оскорбление, на каждый укол»254.

Приключения же злополучного скульптора продолжались несколько дней. Ему, как ни странно, помог полицмейстер Москвы, поклонник его творчества. Однако разрешить проживание в Москве он смог только на три дня. Об этой же истории вспоминает и другой мемуарист, приводя примеры из жизни Левитана и Аронсона. Похожая история произошла и с писателем Шоломом Ашем, имевшим разрешение только на трехдневный срок пребывания в Петербурге. Он прятался в доме приятеля на Черной речке, чтобы суметь закончить свои литературные дела255.

Так как разговор зашел о Науме Львовиче Аронсоне (1872-1943), получившем мировую известность, стоит вспомнить восторженную и забытую статью о его творчестве, принадлежащую А.И. Куприну. Тем паче что мы уже не раз упоминали имя Александра Ивановича. Писатель часто посещал ателье мастера в Париже. В этот раз его привлек слух о том, что скульптор создал необычный портрет Ленина. Но прежде всего в мастерской он обратил внимание на скульптуру мальчика в день бар-мицва, созданную на его глазах из глыбы мрамора: "Теперь это 13-летний еврейский мальчик. Он впервые надел молитвенную одежду и ремешком укрепил на лбу крошечную коробочку со священными письменами. Он уже полноправный член общины, человек, могущий по закону Моисееву вступить в брак и достаточно наученный, чтобы участвовать в богослужении, словом, муж разума и совета. И не потому ли, в сознании великой ответственности, так глубоко задумчиво и сурово его еще детское лицо?"256 И далее: "Вот и Ленин, вылепленный из слабо-зеленого пластилина. Это несомненно он. Именно таким я видел его однажды, глядя не по поверхности, а вглубь. Правда, преувеличены размеры его головы, как преувеличены: его алгебраическая воля, его холодная злоба, его машинный ум, его бесконечное презрение к спасаемому им человечеству, и полное отсутствие милых, прелестных человеческих чувств, подаривших миру и поэзию, и музыку, и любовь, и патриотизм, и геройство.

Голова Ленина совсем голая. Череп, как купол, и видно, как под тонкой натянутой кожей разошлись от невероятного напряжения больного мозга черепные швы. Рот чересчур массивен, но это рот яростного оратора.

Громадная, вдумчивая работа. Но я – косоглазый. Одновременно с бюстом Ленина я вижу висящий на стене давнишний, горельефный портрет Пастера. Там тоже человек, настойчиво углубленный в мысль. Но суровое лицо его прекрасно, и внутренний благой смысл его будет ясен каждому дикарю. Впрочем, и Ленин будет ему ясен. Как же не различить разрушение от созидания"257.

Определенный интерес для нашей темы представляют взгляды на еврейство одного из великих художников XX в. Речь идет о Василии Васильевиче Кандинском (1866-1944).

Он учился вместе с Мстиславом Добужинским в Мюнхене в художественной школе Ашбе.

Мюнхен – это город, в котором можно было выучиться не только живописи. Колыбель германского нацизма все-таки наложила отпечаток на мировоззрение великого мастера. Правда, Кандинский находился в близкой дружбе с гениальным основателем теории и практики новой музыки – додекафонии – Арнольдом Шёнбергом. Кандинский высоко ценил музыкальное творчество своего друга, равно как и его живописный талант. Как известно, Шёнберг входил в художественное объединение "Blaue Reiter" ("Синий всадник"). Из писем Шёнберга к своему другу в начале 20-х годов несложно вычислить политические взгляды Кандинского.

Кандинского и Шёнберга связывала многолетняя дружба, Кандинский даже приглашал композитора приехать в Веймар и основать там под эгидой общества "Баухауз" центр искусств. Однако до Шёнберга дошли слухи, что среди членов общества процветает антисемитизм. Часть ниже приведенных писем на русском языке публикуется впервые, в переводе г-жи Нины Фроуд, за что и приносим ей благодарность. Фрагменты писем были опубликованы в работе Г.М. Шнеерсона "О письмах Шёнберга" – "Музыка и современность". В письме от 20 апреля 1923 г. Шёнберг пишет художнику:

Медлинг, 20 апреля 1923.

Глубокоуважаемый господин Кандинский,

Получи я Ваше письмо год назад, я бы махнул рукой на все свои принципы, пожертвовал бы появившейся, наконец-то, возможностью свободно заняться композицией и очертя голову бросился на Ваш зов. Честно признаюсь, даже сегодня я на минуту заколебался, так сильно меня тянет преподавание, так легко я все еще заражаюсь интересными, смелыми замыслами. Но ничему этому не бывать.

Дело в том, что я, наконец, усвоил урок, преподанный мне за этот год, и теперь уже никогда его не забуду: я не немец, не европеец, и вообще, кажется, не человек даже (во всяком случае, европейцы ставят меня ниже самых ничтожных, но своих). Я – еврей.

Пусть так. Не хочу больше быть исключением. Я не возражаю, чтобы меня воспринимали как одного из толпы мне подобных, – я вижу, что на противной стороне (которая в других отношениях для меня отнюдь не образец) тоже все сбиваются в одну кучу. Я увидел, что тот, кого я считал равным себе, предпочел не выделяться и быть с толпой заодно. Я убедился, что даже такой человек, как Кандинский, видит в действиях евреев одно зло и это зло приписывает исключительно их еврейству; дойдя до этого, я оставил надежду на взаимопонимание.

Это была всего лишь мечта. Мы – люди разного сорта. Определенно!

Так что, как Вы понимаете, я ничего не буду делать сверх необходимого для того, чтобы не умереть. Может быть, когда-нибудь после нас люди смогут позволить себе предаваться мечтам. Но я ни себе, ни им этого не желаю. Наоборот, я бы много отдал за то, чтобы мне выпало на долю способствовать пробуждению.

Я желал бы, чтобы Кандинский, которого я знал в прошлом, и сегодняшний Кандинский, каждый бы взял свою долю моего сердечного и искреннего приветствия.

Арнольд Шёнберг.

Вероятно, на это послание Шёнберг получил скорый и исчерпывающий ответ от Василия Васильевича, в то время еще не скрывавшего своих взглядов: время мимикрии было впереди. Уже 4 мая 1923 г. Шёнберг пишет пространное письмо:

Медлинг, 4 мая 1923.

Дорогой Кандинский,

Обращаюсь к вам таким образом, поскольку Вы пишете, что были глубоко тронуты моим письмом. Этого я и ожидал от Кандинского, хотя я не выразил и сотой части того, что должен представить себе сам Кандинский, если он желает быть моим Кандинским! Ведь я ничего не написал, например, о том, как я иду по улице, и каждый встречный приглядывается, еврей я или нет? Не могу же я всякий раз объяснять, что я такой еврей, которого Кандинский и некоторые другие считают исключением, хотя этот субъект Гитлер с ними, конечно, не согласен. Да и потом, от такого благожелательного отношения мне будет мало пользы, даже если я напишу об этом на куске картона и, чтобы все видели, повешу себе на грудь, точно нищий слепец. Кандинский должен был бы это понимать. Кандинский должен бы представлять себе, хотя бы в самой малой степени, каково мне было, когда я впервые за 5 лет освободил себе лето и выбрал тихое место для работы, но вынужден был прервать ее и уехать, и еще долгое время после этого не мог вернуть себе необходимого для работы душевного покоя. А все потому, что немцы не согласны терпеть в своей среде еврея! Возможно ли, чтобы Кандинский оказался, в общем и целом, на их стороне, а не на моей? Возможно ли, чтобы Кандинский хоть в чем-то разделял мнение этих существ, способных потревожить мой покой, когда я собрался работать?

Разве можно вообще разделять подобное, с позволения сказать, мнение? И быть хотя бы в чем-то с этой публикой заодно? Можно ли допустить, что они были правы? Мне кажется, Кандинский даже в геометрии не способен придерживаться тех же взглядов, что они. Рядом с ними ему нет места – или же он стоит не на том, на чем стою я.

Я спрашиваю, почему об евреях надо судить по рыночным спекулянтам из их среды?

Разве арийцев тоже считают такими, как худшие из них? Почему об арийцах судят по Гёте, Шопенгауэру и т. д.? А почему же не говорят, что евреи – такие, как Малер, Альтенберг (Петер Альтенберг (1859-1919) – известный писатель. – С. Д.), Шёнберг и многие другие?

Почему сочувствие к людям Вы называете политикой? Или, по-Вашему, политик – это тот, кто пренебрегает людьми и занят исключительно интересами своей партии?

Каждый еврей выдает своим крючковатым носом не только свои собственные пороки, но также еще и пороки всех остальных крючконосых людей, которых в данный момент нет рядом с ним. А вот носы собранных вместе ста преступников-арийцев не выдают ничего, кроме их общего пристрастия к алкоголю, а в остальном это, выходит, достойные, почтенные люди.

И к таким вещам Вы присоединяетесь и "отвергаете меня как еврея"? Но разве я когда-нибудь набивался к Вам в друзья? Неужели Вы думаете, что такой человек, как я, позволит себя "отвергнуть"? Неужели Вы думаете, что человек, знающий себе цену, даст кому-нибудь право критиковать даже самые незначительные свои недостатки? Кем надо быть, чтобы иметь такое право? В чем этот критик окажется лучше, чем я? Да, пожалуйста, критикуйте, но только у меня за спиной, позади меня найдется место для всех желающих. Но если я узнаю об этом, от меня последует расплата, и никакого снисхождения не будет.

Как может Кандинский одобрять наносимые мне оскорбления? Как он мог примкнуть к тем, чья политика направлена на исключение меня из естественной сферы моей деятельности? Возможно ли, что он не выступит против взглядов, ведущих к Варфоломеевской ночи, во тьме которой никто не разберет на двери надпись, объявляющую о моей неприкосновенности? Я, например, в аналогичном случае, если меня спросят, присоединюсь к справедливым взглядам тех двух-трех Кандинских, каких рождает мир за одно столетие, потому что другие взгляды мне не подходят. А погромы оставлю прочим – если, конечно, буду не в силах их остановить.

То, что я тоже оказываюсь жертвой антисемитского движения, Вы рассматриваете как прискорбный частный случай. Но почему люди не считают прискорбным частным случаем образ плохого еврея, а провозглашают его типичным? В тесном кругу моих послевоенных учеников почти все арийцы так или иначе сумели избежать службы в армии, устроившись на "тепленькие местечки". А вот почти все евреи, напротив, служили в армии и получили ранения. Как тут насчет частного случая?

Мой случай – не частный, вернее, он вовсе не только случай. Наоборот, тут все складывается в одну картину: не встречая уважения на обычной прямой дороге, я вынужден теперь итти дорогой долгой, кружной, через политику. Понятное дело, люди, у которых моя музыка и мои идеи вызывали одну досаду, будут только рады тому, что обнаружился еще способ на какое-то время избавиться от меня. Мой успех в искусстве не особенно меня волнует. Вы это знаете. Но оскорблять себя я не позволю.

Какое я имею отношение к коммунизму? Я не коммунист и никогда им не был. Какое отношение я имею к Сионским мудрецам? Для меня это всего лишь название сказки из "Тысячи и одной ночи" и не означает ничего такого, к чему можно было бы относиться всерьез.

Может, я тоже должен быть знаком с Сионскими мудрецами? Может быть, по-вашему, своими открытиями, знаниями, своим искусством я обязан еврейским интригам в высоких сферах? А Эйнштейн действовал по прямому заданию Сионских мудрецов?

Я не понимаю этого. Ведь все это совершенно не выдерживает серьезной критики.

Разве во время войны Вам мало приходилось наблюдать, сколько лжи содержат официальные публикации? Вернее даже сказать, официальные публикации всегда лживы.

Наш ум, стремясь сохранять объективность, перестает доверять даже правде.

Неужели Вы этого не знали? Или знали, но забыли?

И забыли также, как много зависит от субъективного отношения? Вы разве не замечали, что в мирное время все приходят в ужас из-за железнодорожной катастрофы, в которой погибло четыре человека, а во время войны слышишь о ста тысячах жертв и даже не задумываешься о страданиях, боли, страхе и последствиях.

И даже были люди, которые с удовольствием читали о потерях врага, чем больше убитых, тем лучше. Я не пацифист; возражать против войны бессмысленно, все равно что возражать против смерти. И та, и другая неизбежны, и та, и другая от нас практически не зависят. Это способы обновления человеческого рода, придуманы они не нами, а высшими силами.

Точно так же и за перемены в устройстве общества, происходящие в настоящее время, нельзя винить какого-то одного индивидуума. Это воля неба, неизбежный процесс.

Средние классы слишком сосредоточились на идеальном и утратили способность к борьбе, вот почему нищие, но здоровые обитатели человеческого дна поднимаются на поверхность, чтобы образовать другой средний класс, лучше приспособленный к существованию. Это новые люди, которые будут голодать, но купят хорошую книгу, напечатанную на плохой бумаге. Так суждено и так будет – неужели можно этого не понимать? И всему этому Вы хотите воспрепятствовать? Да еще за происходящее выставить виноватыми евреев? Не понимаю!

Разве все евреи – коммунисты? Вы знаете не хуже меня, что это не так. Я, например, не коммунист, потому что понимаю: на земле слишком мало благ, которых алчут все, на всех не хватит, самое большее – на десятую часть человечества. А что есть в избытке – горе, болезни, скотство, бездарность и тому подобное – и так достается всем. Кроме того я знаю, что субъективное ощущение счастья не зависит от имущества: это загадочное свойство натуры, у одних оно есть, у других нет. А в-третьих, ведь земля наша – юдоль печали, а не место развлечений, то есть, иначе говоря, в намерения Создателя вовсе не входило, чтобы всем было одинаково хорошо, да не так уже это, по-видимому, и важно.

В наши дни достаточно высказать какую-нибудь глупость на научно-журналистском жаргоне, и даже умнейшие люди воспринимают ее как откровение. "Сионские мудрецы", а как же! Самое подходящее выражение для названия кинофильмов, для диссертаций, оперетт, мюзик-холлов, т. е. для любой сферы деятельности в современном интеллектуальном мире.

Евреи, являющиеся дельцами, и ведут себя как дельцы. Если они мешают конкурентам, те на них нападают, но не как на дельцов, а как на евреев. В качестве кого же им тогда защищаться? Я, однако, убежден, что они защищаются просто как дельцы, это только внешне выглядит, будто они защищаются как евреи. Их арийские конкуренты прибегают к точно таким же приемам, только слова используют, может быть, немного другие и их лицемерие, возможно, имеет несколько более привлекательные формы. На конкурентов-христиан еврейские дельцы нападают, потому что те – конкуренты, а не потому что христиане; точно так же действуют в бизнесе и арийцы, им тоже важно сокрушить любых конкурентов, и они точно так же готовы объединиться для этой цели и использовать любые аргументы. Сейчас – с позиций расовых, в другие времена – еще с каких-нибудь, уж не знаю, с каких. И с этим готов солидаризироваться Кандинский?!.

Крупные американские банки давали деньги на коммунизм. Они сами этого не отрицают. А знаете, почему? Мистер Форд понимает, что отрицать это – не в их интересах, могут вскрыться кое-какие еще более неприглядные факты. Если бы это было правдой, кто-нибудь уже давно доказал бы, что это ложь.

Все это мы знаем! Уж это-то мы знаем по собственному опыту! Троцкий и Ленин пролили реки крови (без чего, между прочим, не смогла обойтись ни одна из революций в истории), для того чтобы воплотить в жизнь некую теорию, разумеется, ложную, но, как и филантропические идеи прежних революций, исходившую из соображений добра. Дело это да будет проклято, за него еще с кого-то спросится, так как взявшийся за него не имеет права на ошибки. Но станут ли люди лучше и счастливее, если теперь, с тем же фанатизмом и с таким же кровопролитием будут воплощены в жизнь другие теории, хоть и противоположного толка, но столь же неверные (ибо они, конечно, ложные, и только наша вера в них придает им от случая к случаю некое мерцание истинности, достаточное, чтобы нас же самих и обмануть)?

К чему может привести антисемитизм, если не к насилию? Разве трудно это представить себе? Сейчас вы, похоже, согласны с тем, чтобы у евреев были отняты гражданские права. Естественно, так вы легко избавитесь от Эйнштейна, Малера, меня и еще многих. Но в одном можно не сомневаться: никому не удастся истребить тех простых, рядовых членов племени, благодаря чьей выносливости еврейство выстояло и сохранилось на протяжении 20 веков, одно против всего человечества.

Ибо эти люди изначально устроены так, чтобы выполнить задачу, возложенную на них Богом: выжить в изгнании не выродившимися и не сломленными и дождаться, когда наступит час избавления.

Антисемиты, в сущности говоря, – это те же суетливые реформаторы, лишенные проницательности и интуиции, что и коммунисты. Выходит, утописты – люди хорошие, а дельцы – плохие?

Я вынужден на этом остановиться, так как от машинки у меня разболелись глаза…

Я сделал вынужденный перерыв на два-три дня и теперь вижу, что допустил серьезную моральную и тактическую ошибку.

Вступил в спор! Отстаивал свою позицию!

Я забыл, что речь идет не о правоте и заблуждении, не о правде или неправде, понимании и слепоте, а о том, на чьей стороне сила. И в таких делах слепы все, ненависть, как и любовь, застит глаза.

Я забыл, что спорить бесполезно, что я все равно не буду услышан, потому что нет желания понять, а есть только желание не слышать, что говорит другой.

Прочтите, если будет охота, то, что я здесь написал; но прошу Вас, не присылайте ответа с возражениями. Не повторяйте моей ошибки. Я хочу удержать Вас от нее и для этого говорю:

Я не пойму Вас. Я не могу Вас понять. Возможно, несколькими днями ранее я еще надеялся, что мои доводы произведут на Вас впечатление. Сегодня я уже в это не верю. Мне кажется чуть ли не унизительным, что я пытался защищаться.

Мне захотелось ответить на Ваше письмо, чтобы показать Вам, что для меня Кандинский, даже в этом новом обличий, по-прежнему существует, и я не утратил к нему уважения, которое испытывал раньше. И если Вы возьмете на себя труд передать моему бывшему другу Кандинскому мой самый сердечный привет, я не удержусь и добавлю следующее:

Мы долгое время не виделись; кто знает, увидимся ли еще когда-нибудь; но если обстоятельства сложатся так, что мы все-таки повстречаемся, будет печально, если мы разминемся, как будто не узнав друг друга. Так что, пожалуйста, передайте мой самый сердечный привет.

Арнольд Шёнберг.

Это длинное письмо требует некоторого комментария. Взгляды Кандинского легко реконструируются из отповеди Шёнберга. Шел лишь 23-й год XX столетия, но великий композитор сумел увидеть будущее. На страницах письма появляется зловещая фигура Гитлера. Варфоломеевская ночь XX в. еще впереди. Она будет называться "Ночь длинных ножей", или "Хрустальная ночь". Гекатомбы трупов, оправданные "Протоколами сионских мудрецов". Знак равенства поставлен между двумя тоталитарными идеями: большевизмом и гитлеризмом.

Это тоже прозрение. Сравнение "Протоколов сионских мудрецов" со сказками "Тысячи и одной ночи" – почти точный пересказ мысли одного из критиков 20-х годов по поводу публикации "Протоколов" и тому подобных изданий: «Что такое, например, все эти "Книги Кагала", сочинения Нилуса и его немецкого единомышленника… выдержавшие ряд изданий, как не романы, вроде "Графа Монте-Кристо" с присовокуплением значительной доли злопыхательства? Но ведь им верят; всей этой невероятной фантастике готовы придать (и многие придают) чуть ли не характер документальной достоверности!»258 И последнее замечание. В Израильском музее имеется портрет молодого художника, сына купца из Одессы, который вряд ли прошел бы розенберговскую аттестацию на арийца… И действительно, когда наци пришли к власти в Германии, русский художник эмигрировал во Францию. А в Германии в 1937 г. под эгидой министерства культуры прошла выставка "Entartete Kunst" ("Дегенеративное искусство"), где, естественно, было представлено творчество и Кандинского. Наци догнали художника в Париже. По слабости здоровья он не смог сбежать в Америку, а как германский гражданин должен был пройти ариезацию. Как она прошла – об этом история умалчивает. И, кстати, что было делать Кандинскому с наци, если в своих книгах для объяснений теории абстрактной живописи он часто прибегал к масонской символике: треугольнику и пирамиде?258 Прислушаемся к голосу художника, воспевающего своего друга: "Он уже открыл россыпи новой красоты. Музыка Шёнберга вводит нас в новое царство, где музыкальные переживания являются уже не акустическими, а чисто психологическими.

Здесь начинается "музыка будущего"2586.

Возвращаясь к Кандинскому, заметим, что отношения между ним и Шёнбергом были восстановлены. Вряд ли ценой отказа Василия Васильевича от своих взглядов. В свете этого небезынтересно прочитать о еврейском происхождении Кандинского в одной энциклопедии259. Больше нигде никаких упоминаний об этом факте его биографии нет. Если же взять этимологию фамилии "Кандинский", то легко обнаружить ивритские корни: "Кан" – известная фамилия, происходящая от Ааронидов, первосвященников – "коэн"; вторая часть – "дин" – обозначает "суд". На польскую флексию не стоит обращать внимания. В тель-авивской телефонной книге легко обнаружить фамилии с близким правописанием: Кандинов, Кандино и т. п.

Если мы заговорили о дружбе между музыкантом и художником, то такая дружба существовала и между Модестом Петровичем Мусоргским (1839-1881) и Виктором Александровичем Гартманом (1834-1873). Гартман был крещеным евреем, талантливым архитектором и декоратором, получившим звание академика. "Милый Витюшка", так его называл Мусоргский. Гартман преклонялся перед гением композитора и был его незаменимым советчиком. Именно ему мы обязаны сохранением в Борисе Годунове "Сцены у фонтана". Со своей стороны, Мусоргский высоко ценил Гартмана как художника и увековечил в музыке его выразительные рисунки в своих "Картинках с выставки" ("Promenade"), где композитор представляет себя и своего покойного друга прогуливающимися по вернисажу. В тексте, которым Модест Петрович сопроводил свое произведение, есть мистический штрих – латинский текст – de mortuis in lingua mortua ("творческий дух умершего Гартмана ведет меня, взывает к черепам, черепа тихо засветились").

Одна из сценок – № 6 – имеет отношение к еврейству и названа "Samuel Goldenberg und Schmuele" ("Два еврея: богатый и бедный"). "Очень хорош и спор двух евреев, богатого и важного Соломона Гольденберга и бедного, бегущего за ним вприпрыжку, маклера Шлойме. Их музыкальная характеристика: тяжелый лающий, бульдожий голос богатого буржуа и переливчатый, умоляющий дискант бедного Шлоймы необыкновенно выразительны"260. Видеть здесь карикатуру на еврейство не следует. Все в рамках того времени. Вспомним М. Антокольского с двумя статуэтками: "Еврей-скупой" и "Еврей-портной". (Кстати, Гартман был дружен и с Антокольским. Ученик Марка Матвеевича, знаменитый Савва Мамонтов изваял "замечательный" бюст Гартмана.) Мусоргский был глубоко потрясен ранней смертью друга и в письме к Вл. Стасову писал негодующе: "И зачем живут собаки, кошки… А гибнут Гартманы". А на утешение критика, что мастер остался жить в своих произведениях, Мусоргский отвечал резко: "Да черт с твоею мудростью… Нет и не может быть покоя, нет и не должно быть утешений…"261 Конечно, и Стасов, и Мусоргский преувеличивали художественное значение творчества покойного архитектора и художника. Кроме дружбы, их подкупало и то, что Гартман – еврей по крови – был славянофилом и народником в искусстве, подобно им. На это обратили внимание давно. Впрочем, Гартман не единственный еврей – славянофил; напомним о двух видных русских фольклористах семитского происхождения – Александре Федоровиче Гильфердинге (1831-1872) и Павле Васильевиче Шейне (1826-1900). В память своего друга Модест Петрович написал и сюиту для фортепьяно.

Естественно, в нашу задачу не входит анализировать творчество Модеста Мусоргского. Отметим, что упомянутый в отрицательном контексте у Милашевского композитор и теоретик Артур Лурье в одной из восторженных статей писал, что лишь Мусоргский со своим "Борисом" – единственный, кто противостоит Р. Вагнеру и его школе. Народность ничего общего с национализмом не имеет. Лурье считает, что Мусоргский единственный русский композитор, способный стать в один ряд с выдающимися мыслителями XIX в.: Владимиром Соловьевым, Константином Леонтьевым, Федором Достоевским… И его жуткое юродство – единственная форма самозащиты. И в этом он близок Розанову, Белому, Шестову262.

Совсем немного известно о любви русского композитора к евреям и еврейству, о его жгучем интересе к еврейству, о его проникновении в еврейскую музыкальную стихию.

Да, Мусоргский, действительно, не Вагнер. Конечно, в становлении личности композитора сыграл громадную роль Владимир Стасов, с которым Модест Петрович познакомился в 20-летнем возрасте.

В 1863 г. на сцене Мариинского театра была впервые поставлена опера "Юдифь" композитора А.Н. Серова. Сюжет взят из Библии, где рассказывается о героической борьбе маленького народа с могущественной Ассирией. Выше мы видели интерпретацию образа Юдифи у Милашевского.

Александр Николаевич Серов (1820-1871), композитор и выдающийся музыкальный критик, был еврейского происхождения; его мать – дочь сенатора Таблица, крещеного еврея и сподвижника Потемкина. По своим музыкальным пристрастиям Серов был ярым вагнерианцем. С Вагнером его связывали хорошие личные отношения.

Существует полуанекдотический рассказ о том, что принимая супругов Серовых в субботу, Вагнер "тактично" заметил, что их приезд заставил его праздновать жидовскую субботу: "Что вы со мной делаете? Я пишу против еврейства, а вы заставляете меня праздновать шабаш"263. "Сверхтактичность", если учесть, что жена Александра Николаевича Валентина Семеновна – одна из первых женщин-композиторов, урожденная Бергман, еврейка. Их сын, Валентин Серов, таким образом, по еврейским законам тоже еврей. С еврейством у Серова были сложные отношения. Он был убежден, что ему не дали преподавать в консерватории, так как не признали за своего. "Меня очень обозлила вот эта синагога, – промолвил он, указывая на соседнее здание (Серов прозвал синагогой консерваторию, так как преподаватели почти все были еврейского происхождения). – Ни одного русского не пригласили…"264 На похоронах Серова присутствовало несколько тысяч человек, и он удостоился титула "замечательного народного таланта", по которому скорбит петербургская интеллигенция. "Казалось, что память о покойном А.Н. Серове глубоко засела в сердцах всех Русских людей и никогда не иссякнет…"265 Но…

"Юдифь" имела большой успех, но ставилась редко – до революции 1917 г. последний раз в 1907 г.

В советское время "Юдифь" была поставлена в 1925 г. (Ленинградский театр оперы и балета), в дальнейшем она была снята с репертуара, поначалу за пропаганду Библии, а впоследствии из-за примитивного антисемитизма. В последний раз она шла на сцене Бурятского оперного театра (Улан-Удэ) в 1964 г. (Надо сказать, что музыкальная цензура существовала и в царское время. Серову повезло. Другие оказались менее удачливы. Оперу Россини "Моисей" на библейский сюжет переименовывали в России неоднократно. Одно время, весьма непродолжительное, она шла под оригинальным названием, затем была переименована в "Магомета", а затем и это показалось чрезмерным и оперу стали называть "Зора".

Есть экспромт, приписываемый Пушкину:

Ныне для России всей

Не пригоден "Моисей";

С разрешенья ж Филарета

Разыграют "Магомета").

Часть музыкальных критиков считали, что Серову удался "восточный колорит". Особо выделяют первый и последние акты, в которых с необыкновенной экспрессией показано состояние осажденных евреев в Ветуле. Мусоргского эта музыка не удовлетворила. По его мнению, характер музыки, пения и всей постановки псевдоисторический и псевдоеврейский. Мотивы, которые исполняет хор, взяты из церковных песнопений католического богослужения. В свое время еврейское богослужение и древнееврейская музыка оказали влияние на церковную. Но в данном случае использование католического канона неправомерно.

Свои взгляды на эту проблему Мусоргский изложил в письме к Милию Балакиреву: "…пора уже перестать превращать евреев в христиан и католиков". В этом же письме он критикует композитора Феликса Мендельсона-Бартольди за то, что он в еврейскую историческую оперу "Аталиа" ввел истинно католические мелодии. Впрочем, выговор внуку знаменитого философа выглядит странно. Удивительно, что Мусоргский, 20-летний юноша, до сего времени никогда не живший среди евреев (он родился в Псковской губернии), сумел разобраться в вопросах еврейского национального творчества. В январе 1867 г. он подробно пишет Балакиреву о характере еврейской музыки, без тени насмешки или предвзятости, столь характерной для русской публицистики того времени: "Евреи аж прыгают от воодушевления перед…песнями своего собственного народа, которые переходят от поколения к поколению. Глаза евреев при этом загораются благородным, идеалистическим огоньком, и мне не раз пришлось быть свидетелем таких сцен. Евреи понимают больше, чем мы, славяне, т. е. русские и чехи, и ценят и лелеют национальные народные песни и именно простые евреи, наши белостокские, луцкие и невельские евреи, которые живут в грязных и бедных домиках своих"266. Откуда это проникновение в еврейскую жизнь? Дело, видимо, в том, что во время маневров Преображенского полка офицеру Мусоргскому пришлось побывать на летних учениях в еврейских местечках, где он наблюдал зажигательные пляски хасидов. Но не только. Его связывала тесная дружба с Мордухаем (Марком Матвеевичем) Антокольским. Не исключено также, что его связь с Владимиром Стасовым, автором многочисленных статей о еврейском искусстве и членом жюри по постройке новой большой синагоги, приводила любознательного музыканта на еврейские праздники в Петербурге.

Самое знаменитое творение в области еврейской музыки Мусоргского – это его композиция для соло и хорового пения "Иисус Навин" ("Стой, солнце!").

Обстоятельства, при которых была создана композиция, описаны неоднократно.

Осенью 1874 г. Мусоргский проживал в бедном районе Петербурга, примыкающем к Сенному рынку ("места Достоевского"). В этом же районе в многоэтажных зданиях жило и небольшое еврейское население, имеющее право жительства: отставные николаевские солдаты, ремесленники… Одним из соседей композитора был бедный еврей-портной, в доме которого была молельня. Однажды во время праздника Суккот (Кущей) через открытое окно Мусоргский услышал канторское пение, которое совершенно очаровало его. И тогда он переделал одно из своих прежних сочинений для массового хора ("Боевая песнь ливийцев" из оперы "Саламбо", 1876) и включил свежие мотивы, заимствованные из еврейских молитв. Средняя часть ("Плачут жены Ханаана") была полностью написана заново. Один из музыкальных критиков 1930-х годов определяет это произведение как основанное на народных израильских напевах. Так родилось одно из самых красивых произведений в русском хоральном искусстве и жемчужина в творчестве Мусоргского – кантата "Иисус Навин". Иногда композитор называл эту вещь "Про Иисуса Навина". Позднее сам композитор переделал это произведение в соло для рояля и с неизменным успехом исполнял на концертах. (На полях нот рукою Мусоргского проставлена дата – 2 июля 1877 г.) Мусоргский неоднократно возвращался к истории создания "Навина" – он всегда говорил об этом с гордостью и воодушевлением. Этот эпизод был воспроизведен в воспоминаниях о Модесте Петровиче и Римским-Корсаковым, и Владимиром Стасовым267.

Любопытно и то, что слова к кантате написал сам композитор. Спустя 30 лет слова были переведены на иврит и идиш и изданы с нотами для еврейских почитателей гения композитора. На иврит кантата была переведена великим поэтом Саулом Черниховским, а на идиш театральным деятелем Марком Семеновичем Ривесманом.

Кантата исполнялась в 1912 г. в Петербурге "Обществом еврейской народной музыки".

"Иисус Навин" посвящен Надежде Николаевне Римской-Корсаковой (урожденной Пургольд).

Издана кантата была уже после смерти Мусоргского в переложении, сделанном для голоса и фортепиано Римским-Корсаковым. На Западе издание вышло в 1909 г. с переводом на английский и французский языки.

Мусоргский добросовестно работал над еврейскими мелодиями, не считая зазорным получать прямые консультации у евреев. В письме своему другу Дмитрию Васильевичу Стасову (брату критика) от 14-15 июня 1877 г. он сообщает: «…пишу еврейский хор "Иисус Навин", если помните – в один из художественных вечеров у Вас, признанный чудесной M-me la baronne Hinzbourg за authentique… В конце июня представлю 4-ю макабру, а быть может, и "Иисус Навин" к тому времени победит совсем ненавистных ему ананеев…»268. Публикацию письма осуществила дочь Дмитрия Стасова – В. Комарова, которая сделала соответствующий комментарий: «Упоминаемая в последнем письме – "M-me la baronne Hinzbourg" – баронесса Анна Гинцбург, жена известного петербургского банкира и филантропа Горация Осиповича Гинцбурга, приятельница семьи Стасовых и большая красавица, признала за "authentiques", т. е. за истинные древнееврейские мелодии, те темы,которые Мусоргский положил в основу своего хора "Иисус Навин", которые, сколько я помню, он "заиграл" с голоса Антокольского, а также записал, слушая распевавшего во дворе того дома, где жил, еврея-портного»269.

Но это было не единственное произведение Мусоргского на еврейский сюжет. Так, еще в 1863 г. написан им "Царь Саул" ("О, вожди, если выйдет на долю мою"), названный им "Еврейская мелодия для голоса с фортепиано". Вообще-то были варианты авторских наименовании этого опуса: "Песнь Саула", "Песни Саула перед битвой" и "Песнь Саула перед боем". Использован текст Байрона в переводе П.А.

Козлова. У Мусоргского был замысел инструментировать для оркестра эту вещь, но, к сожалению, он не успел этого сделать. И это произведение было переведено на французский и немецкий языки. Надо сказать, что Байрона много переводили на русский язык, и среди переводов – "Еврейские мелодии".

Спустя несколько лет, в 1867 г., Мусоргский написал еще две вещи на еврейскую тему. Первым произведением был хор с оркестром и вновь на слова Байрона "Поражение Саннехериба" ("Как стая волков голодных на нас враги набежали".) Вторым – переложение "Песни песней" ("Я – цветок полевой") на слова Льва Мея, Свое произведение Мусоргский окончил 12 июня 1867 г. Обращение к поэту Льву Александровичу Мею (1822-1862) не было случайным. Лев Александрович блистательно переложил на русский язык так называемые "Еврейские песни" из Песни Песней царя Соломона. Лев Александрович был пламенным филосемитом, и его переводы из Гейне – "Иегуда бен Галеви" и особенно стихотворение "Жиды" – в эпоху гонений на евреев были с благодарностью приняты страдающей стороной.

К сожалению, жизнь Мусоргского была коротка. Последние дни он провел в сухопутном госпитале, куда его устроил и где лечил лейб-медик Лев Бернгардович Бертенсон (1850-1929), еврей, принявший лютеранство.

После ранней трагической гибели композитора его друзья сделали все, чтобы создать достойный надгробный памятник. Первым заговорил об этом И.Е. Репин, незадолго до смерти композитора написавший знаменитый портрет Мусоргского в больнице. Весь гонорар за картину, приобретенную П.М. Третьяковым для галереи, был пожертвован на надгробие композитора. Был создан шедевр, до сих пор восхищающий посетителей Александро-Невской лавры. Стасов назвал его "талантливейшим и художественнейшим".

Римский-Корсаков отдал свой гонорар, который следовал ему от музыкального театрального общества. Архитектор Богомолов отказался от всякого вознаграждения за проект памятника. Илья Гинзбург также отказался от вознаграждения за вылепленный в натуральную величину портрет-горельеф Мусоргского, высеченный потом из камня и помещенный вверху надгробия. Василий Васильевич Матэ, лучший русский гравер, отказался от вознаграждения за выгравированный им вид памятника и портрет Мусоргского (первый – офорт, второй – на дереве). Кроме того, посильное участие в создании памятника приняли композиторы Лядов и Глазунов, а также мастера Ботта и Винклер – первый делал работы в камне, второй – в железе.

Самое же оригинальное в памятнике – это нотное изображение музыкальных тем.

Впервые это было сделано по совету Владимира Стасова на надгробии М. Глинки.

Здесь же, опять-таки по совету Стасова, на решетке памятника Мусоргскому были выкованы из железа ноты. Первая тема (налево от зрителя) есть тема из хора "Иисус Навин":

Веленьем Иеговы

Сокрушить Израиль должен

Аммореев нечестивых… 270 Таким образом, из четырех тем, увековеченных на памятнике великому композитору, одна – еврейская. Выбраны наиболее значительные в музыкальном отношении темы.

Вторая и третья взяты из "Бориса Годунова", четвертая принадлежит хору из "Калик перехожих" и содержит ветхозаветные реминисценции в знаменитом тексте:

Ангел Господень миру рек:

Поднимайтесь, тучи грозные!..

Полной противоположностью Модесту Мусоргскому был почти его сверстник П.И.

Чайковский (1840-1893), питавший к нему "самую большую, даже несколько злобную антипатию"271. Конечно, демократизм Мусоргского претил Чайковскому. Мусоргский всегда ему казался грубым человеком, обожавшим грязь в искусстве.

Чайковский писал, что Мусоргский "отпетый человек", "по таланту он, может быть, выше всех предыдущих (т. е. кучкистов. – С. Д.), но это натура узкая, лишенная потребности к самоусовершенствованию, слепо уверовавшая в нелепые теории своего кружка и в свою гениальность. Кроме того, это какая-то низменная натура, любящая грубость, неотесанность, шероховатость". В свою очередь Мусоргский называл Петра Ильича "Садык-паша", намекая на польское происхождение "недруга". Имя Садык-паши принял польский авантюрист и однофамилец композитора Чайковский после перехода в мусульманство. (Возможен намек и на "восточные пристрастия".) Противостояние Чайковского "могучей кучке" достаточно известно, и в нашу задачу не входит анализировать эту проблему. (Интересный диалог произошел между М.О.

Цейтлиным и Н.Н. Берберовой о соотношении талантов Мусоргского и Чайковского: оба писали о них романы. «Мой больше вашего! – воскликнул Цейтлин с довольной улыбкой, намекая на величие Мусоргского по сравнению с Чайковским.

– Конечно, больше, – отвечала я, – но с вашим в жизни никаких приключений не приключалось.

– И никаких случаев не случалось, – вторил Михаил Осипович со смехом, – или почти…»272 Можно с уверенностью констатировать, что Чайковский был человеком правых взглядов. В письме от 16 апреля 1883 г. из Парижа Чайковский полностью соглашается с женой железнодорожного магната: "То, что Вы говорите о коммунизме, совершенно верно. Более бессмысленной утопии, чего-нибудь более несогласного с естественными свойствами человеческой натуры, нельзя выдумать. И как, должно быть, скучна и невыносимо бесцветна будет жизнь, когда воцарится (если только воцарится) это имущественное равенство. Ведь жизнь есть борьба за существование, и если допустить, что борьбы этой не будет, то и жизни не будет, а лишь бессмысленное произрастание. Но мне кажется, что до сколько-нибудь серьезного осуществления этих учений еще очень далеко"273.

П.И. Чайковский окончил знаменитое Училище правоведения в Петербурге, оставившее неизгладимый след в его личной судьбе. О нравах этого заведения нелицеприятно рассказал известный юрист Владимир Иванович Танеев, брат композитора Сергея Ивановича Танеева, ученика Чайковского. Символично, что в этих воспоминаниях не нашлось места Петру Ильичу. Странная фигура умолчания274. Человеку правых и антисемитских взглядов, Чайковскому вполне естественно было обратиться за денежным вспомоществованием к всесильному К.П. Победоносцеву. Обер-прокурор Синода ему споспешествовал, рекомендовав лично императору Александру III и выхлопотав безвозмездно субсидию: "У меня решительно нет слов, чтобы выразить Вам чувства бесконечной моей благодарности…" – писал Чайковский Победоносцеву275.

Да, Петр Ильич был патриотом, сродни Победоносцеву: "Неужели прекрасная Венеция… дышит все-таки общею всем западным европейцам ненавистью к России". И далее в духе дневника Достоевского времен русско-турецкой войны 1877-1878 гг.: "Когда же кончится, наконец, эта ужасная война? Война, в которой такие относительно ничтожные результаты добыты такой ужасной ценой! А между тем, драться нужно до тех пор, пока в лоск не будет положен враг. Эта война не может кончиться компромиссами и взаимными уступками. Тот или другой должен быть подавлен". Требование войны до победного конца несколько снижает образ композитора, он спохватывается и оговаривает: "Но как совестно требовать такой борьбы до последней крайности, до последней капли крови, когда сам сидишь в уютной, хорошо освещенной комнате, сытый, обеспеченный от непогоды и от физического страдания!"276. Думал ли в этот момент Чайковский о химерах коммунизма и о серости равенства? И опять – ненависть к человеку, укравшему плоды российских побед, и незаметное скольжение в "антиджингоизм", обратную русофобию, аукнувшуюся спустя 100 лет: "Я с большим удовольствием прочел сатиру на Биконсфилда. Как я рад, что назло этому ненавистному еврею англичанам порядочно достается в Афганистане. К сожалению, сегодня в "Gazzetta d’Italia" имеется благоприятное для англичан известие с театра войны"277.

Известие о трагической гибели императора Александра II откликается в нем искренними и пророческими словами: "В такие ужасные минуты всенародного бедствия, при таких позорящих Россию случаях тяжело находиться на чужбине. Хотелось перелететь в Россию, узнать подробности, быть в среде своих, принять участие в сочувственных демонстрациях новому государю и вместе с другими вопить о мщении.

Неужели и на этот раз не будет вырвана с корнем отвратительная язва нашей политической жизни? Ужасно подумать, что, быть может, последняя катастрофа еще не эпилог всей этой трагедии"278.

Истинно православный человек, П.И. Чайковский в одном из писем своей корреспондентке выговаривает ей за ее религиозный индифферентизм: "…Вы безвозвратно оторвались от церкви и догматических верований", – и советует ей поразмыслить над своим прегрешением (письмо от 21 ноября 1877 г.)279.

Корреспондентка подлаживается под своего протеже. Поначалу объявившая себя поклонницей Писарева и Чернышевского, наивно предлагающая читать Некрасова, она постепенно попадает под влияние сильной личности и подыгрывает гению – на сцене появляются "жидовские цены", копание в генеалогии банкира Опенгейма и т. п. Сам же Чайковский все же чувствовал неблагополучие в своей стране. У него вырываются слова об ужасном времени, переживаемом Россией. Страшно заглядывать в будущее. С одной стороны, растерявшееся правительство, с другой – тысячи молодых людей, без суда ссылаемые туда, "куда ворон костей не заносил". А самое главное – громадная инертность большинства населения. Впрочем, когда побеждает праведный суд (речь идет об оправдании Веры Засулич), он негодует, считая это игрой в либеральничанье. Слово "либерал" – для композитора ругательство. Немного вернемся назад, к князю Суворову. Прочитав воспоминания Валуева в "Русском Вестнике" о его пребывании в Остзейском крае, Чайковский замечает в письме к брату: "Тогда в этом крае царил Суворов, отчаянный дурак на либеральной подкладке. Дух Победоносцева в конце концов все-таки симпатичнее суворовского духа"280.

Может, кому-то покажется предвзятым наше отношению к гению. Но вот что сам гений пишет об этом, выдавая индульгенцию своим будущим биографам и критикам.

Рассуждая о лицемерии Н.А. Некрасова, певца народного горя, "защитника слабых и угнетенных", демократа, "негодующего карателя барства" и одновременно сибарита, бросающего на ветер в картежной игре сотни тысяч рублей, и к тому же выжиги, в качестве издателя толстого журнала, умевшего чужими руками жар загребать не хуже Краевского, Петр Ильич пишет: "Очень может быть, что я ошибаюсь, да и, наконец, формулируя свое суждение о том или другом художнике, вовсе не следует иметь в виду его частные обстоятельства. По крайней мере, я нередко слышал, что смешивать в художнике его литературные качества с человеческими есть плохой и несправедливый критический прием. Из этого следует, что я плохой критик, ибо никогда я не могу отделить одну от другой эти две стороны в художнике"281.

У Петра Ильича было свое гнездо, своя "Ясная Поляна", свое "Абрамцево" – село Каменка. Но иногда оно его раздражало. Чем? Ответ мы находим в письме от 3/15 января 1883 г.: "…несмотря на всю мою привязанность к каменским родным, самая Каменка – это лишенное всякой прелести жидовское гнездо, очень мне стала тошна и противна"282. И это не случайно вырвавшаяся фраза. Он постоянно сетует на свою каменскую жизнь, ибо красоты природы не могут соседствовать со смрадом местечка:

"Подумайте, милый друг, – ищет он сочувствия у Н.Ф. фон Мекк, – что мы живем там не среди зелени и не на лоне природы, а рядом с жидовскими жилищами, что воздух там всегда отравлен испарениями из местечка и из завода, что под боком у нас центр местечка, с лавками, с шумом и жидовской суетней"283. Историк подскажет, что еврейское местечко Каменка Чигиринского уезда, Киевской губернии получила привилегии от польского короля Августа III в 1756 г. В середине прошлого века оно насчитывало около 1 700 душ; по переписи 1897 г. жителей было 6 746, из коих евреев – 2 193.

Родственник Петра Ильича как раз довольно тепло описывает это местечко: широкая главная улица с одноэтажными кирпичными строениями, которые принадлежат евреям, и в них размещены магазины с широчайшим выбором товаров. Конечно, все остальное выглядит малопривлекательно – еврейские лачужки в грязных улочках, синагога и хедер. Местечко как местечко. Но оно вошло в историю по многим причинам – тут и Хмельницкий, и декабристы, и Денис Давыдов, и Пушкин и, конечно, великий композитор. Вопреки письму к фон Мекк, Чайковский любил Каменку. Ибо здесь была история его любимого XVIII в., века Екатерины, и живая связь с боготворимым Пушкиным. И в письмах родственникам он сетовал, что не может часто посещать любимое село – как видно, евреи ему не мешали. Существует убеждение, что в Каменке Чайковский черпал малороссийские мотивы. Но это не так. "…несмотря на широко распространенное мнение о том, что Петр Ильич высоко ценил украинские народные напевы и многое из них взял для своих сочинений, в действительности его постигло большое разочарование. То, что он услышал в Каменке, было лишено оригинальности, а по красоте уступало великорусским песням"284. Понятно, что еще меньше он прислушивался к еврейским мелодиям…

Бытовой антисемитизм соседствовал с нормальными человеческими отношениями, когда Чайковский помогал ближнему. Вот он жалуется фон Мекк на импрессарио, главный порок которого – скрываемое еврейство: "…ко мне приставал и как тень ходил за мной некий г. Дмитрий Фридрих, выдающий себя за русского, а в сущности какой-то еврейский проходимец, концертный агент, преследующий меня своими письмами"285.

Или он жалуется фон Мекк на неблагодарность некоего тенора Зильберштейна по отношению к Николаю Рубинштейну, что вполне справедливо, но "как жаль, что единственный тенор в консерватории – личность столь дрянная, как этот жидок!"286 Вместе с тем есть любопытный рассказ о его помощи некоему Бойцу. Это был весьма посредственный тенор, но так как он был "из Евреев…предполагали у него способности к музыке…". Таковых у него было немного, и он не мог закончить курса консерватории, но Петр Ильич дал ему возможность получить диплом и устроиться на провинциальную сцену. Однако и в провинции он не преуспел и опять явился к Чайковскому, который пытался его устроить в Большой театр. А на замечания директора после прослушивания, что он никуда не годится и зачем Чайковский направил его к нему, получил ответ, чуть ли не со слезами на глазах: "Что же мне было делать? Вы только посмотрите, какой он жалкой…"287 В свете этого не могу не напомнить одного эпизода, связанного с А.С. Сувориным, который на протяжении десятилетий лил грязь на еврейский народ. Но и у него иногда "прорезывалась совесть". Надо заметить, что Суворин был безнравственным человеком. Его юдофобия шла не от сердца и не от разума, а от расчета. Ни капли идейности – и при этом он прекрасно сознавал, что натравливает русскую общественность на ни в чем не повинных людей. Однажды к нему обратились с просьбой добиться права жительства для одного бедного еврея. Он согласился, добавив, что, может быть, это частично загладит его вину перед еврейством…

Но не всегда евреи-певцы были бездарностями. Даже наоборот… В Москве в 1879 г. состоялась премьера оперы "Евгений Онегин", и надо же быть такому стечению обстоятельств, что Ленского "пел некто Медведев, еврей с очень недурным голосом, но еще совершенный новичок и плохо выговаривающий по-русски"288. Этот "некто Медведев" – впоследствии прославленный певец, педагог и организатор музыкальной жизни Михаил Ефимович Медведев, "в девичестве" Меер Хаимович Бернштейн (1858-1925), был еще студентом консерватории, когда вышел на сцену в "Евгении Онегине".

Вполне возможно, что некоторую роль в неприязни Чайковского к еврейству сыграл совершенно комический случай, когда некий петербургский музыкальный критик по фамилии Раппопорт написал так: «Консерваторский композитор г. Чайковский совсем плох. Правда, что его сочинение (кантата) написано в самых неблагоприятных обстоятельствах, по заказу, к данному сроку, на данную тему; но все-таки, если б у него было дарование, то оно где-нибудь порвало бы консерваторские оковы. Чтобы не говорить много о г. Чайковском, скажу только, что гг. Рейнталеры и Фолькманы несказанно бы обрадовались кантате и воскликнули с восторгом: "Нашего полку прибыло"» (Рейнталер и Фолькман считались образцами бездарности. – С. Д.)289. Но и сам Петр Ильич тоже не стеснялся в выражениях, правда не в печати…

Петр Ильич был о себе как о музыканте – и вполне справедливо – чрезвычайно высокого мнения. Нам уже не раз приходилось писать о ревнивом отношении современников, деятелей литературы и искусства, друг к другу. Но даже со скидкой на эту особенность, присущую многим, у Чайковского эта черта принимала болезненные формы, чего он не скрывал, называя свою зависть к успеху других большим самолюбием. Выше мы приводили его слова о Мусоргском. Но вот его воображаемый разговор с Брамсом: «В Вене первым музыкальным тузом считается Брамс. Для того, чтобы упрочить себе положение в венском музыкальном мире, мне, следовательно, нужно идти с визитом к Брамсу. Брамс – знаменитость, я – неизвестность. Между тем, без ложной скромности скажу Вам, что я считаю себя выше Брамса. Что же я ему скажу? Если я честный и правдивый человек, то я ему должен сказать: "Господин Брамс! я считаю Вас очень бездарным, полным претензий, но вполне лишенным творчества человеком. Я Вас ставлю очень невысоко и отношусь к Вам с большим высокомерием…"»290 Далее он отказывается ехать в Париж, ибо его затмевают тамошние композиторы – Лист, Верди, а он искренно убежден в своем превосходстве! (Так было не всегда. Позднее, на гребне своей европейской славы, он, побывав в Гамбурге, назвал Густава Малера гением, а его дирижирование "Тангейзером" – удивительнейшим!) В этом же письме он откровенно говорит о своем учителе – А. Рубинштейне, "самом крупном виртуозном светиле нашего времени", "первом современном пианисте".

Чайковский убежден, что ему при жизни не добиться и десятой доли успеха Рубинштейна. Здесь же он говорит о своей претензии к учителю, хорошо его знавшему, но не желавшему помочь ему, популяризировать его, "протолкнуть" на Запад. Рубинштейн, по словам мнительного Чайковского, всегда корректен и предупредителен к нему, но… но в глубине души Антон Григорьевич его презирает.

Ряд исследователей (Л. Баренбойм, С. Мельник) ставят под сомнение это признание Чайковского. Известно, что Рубинштейн неоднократно дирижировал произведениями своего ученика и гордился его успехами. Речь может вестись об обратном. Путь к славе Антона Рубинштейна на Западе шел непросто. Были времена, когда великий пианист не ел по нескольку дней. Так было, например, в Вене. На его просьбу о помощи Ференц Лист ответил, что талант должен самостоятельно пробивать себе дорогу. Этого не пришлось пережить Чайковскому. Можно говорить лишь о трагедии братьев Рубинштейнов. Не в пример Листу, своего лучшего ученика Чайковского Рубинштейн рекомендовал в качестве преподавателя Московской консерватории, т. е. к своему брату. Кстати сказать, основанные Рубинштейнами консерватории – ни петербургская, ни московская – не носят их имен. Такова благодарная память современников и потомков – или цена еврейского происхождения обоих? Громадную роль в популяризации Чайковского в Западной Европе сыграл Николай Рубинштейн, который на Всемирной парижской выставке в 1878 г. дирижировал произведениями Петра Ильича. (2-й фортепианный концерт, "Буря", серенада и вальс для скрипки), что, как считают историки, было поворотным пунктом в мировом признании композитора. "На жизненном пути Чайковского встречались люди, сыгравшие большую роль в его артистической карьере.

К ним относятся А.Г. и Н.Г. Рубинштейны (в особенности последний, который был строгим судьей сочинений Ч., но вместе с тем и самым энергичным их пропагандистом)"291. В Женеве в 1879 г. Чайковскому попалась газета "Новое время" с дикими нападками на Н.Г. Рубинштейна. Музыкальный издатель Юргенсон был крайне раздражен, и Петр Ильич обратился с письмом к нелюбимому В. Стасову, что тот, как музыкальный критик "Нового времени", "не должен терпеть, чтобы в его газете систематически поносился человек, во всяком случае оказавший русской музыке огромные заслуги"292.

В одном из писем брату Петр Ильич, не стесняясь, оскорбляет Антона Рубинштейна.

В этом письме прорывается ненависть и зависть. История уложила славу учителя и ученика на разные полки, но тогда… «Если можешь, то скажи Антону Рубинштейну:

"брат велел Вам передать, что Вы сукин сын". Господи, как я этого человека с некоторых пор ненавижу! Он никогда, никогда не относился ко мне иначе, как со снисходительной небрежностью. Никто не оскорблял так моего чувства собственного достоинства, моей справедливой гордости (извини, Толя, за самохвальство) своими способностями, как этот петергофский домовладелец. А теперь еще он лезет с своими паршивыми операми, чтобы мешать мне! Неужели этому глупейшему и надутейшему из смертных мало его заграничной славы! неужели ему недостаточно Берлина, Гамбурга, Вены и т. д., и т. д. Если б не уголовное уложение и XV том, поехал бы в Петергоф и с удовольствием поджег бы его поганую дачу.

Теперь я излил злобу, и стало легче…"293 Из дневника: "Я ужасно боюсь сделаться таким писакой, как, например, Антон Рубинштейн, который считает как бы обязанностью потчевать публику ежедневно новыми творениями. В результате оказалось, что свой огромный талант он разменял на мелкую монету и что большинство его последних произведений суть медные пятаки, а не то чистое золото, которое он мог бы производить, если б писал умереннее"294.

Чайковского шокировало поведение Антона Рубинштейна в момент смерти брата: "…мне пришлось… быть постоянным свидетелем странного, непонятного и оскорбляющего мое чувство поведения Антона Рубинштейна по отношению к смерти брата. Не хочу бросать в него камнем, ибо как войти в душу человека?"295 В подробном письме М.Н.

Каткову о последних днях Николая Рубинштейна, понятно, отсутствуют инвективы против Антона Рубинштейна, но в откровенном письме брату (с Модестом он был близок, как ни с кем) он писал еще более жестко, чем в дневнике: "При свидании расскажу тебе подробности про мои впечатления про Ант[она] Рубиншт[ейна], которого отныне я уже совершенно законно и основательно имею право презирать.

Дрянная и пошлая душонка"296.

Но в общем Петр Ильич относился к учителю хорошо, особенно прилюдно. В 1889 г., в дни чествования 50-летней музыкальной деятельности Рубинштейна в Петербурге, Чайковский дирижировал хором, исполнявшим "Привет Рубинштейну" на слова Я.

Полонского. А затем Чайковский дирижировал первым исполнением в России "Вавилонского представления" с хором в 700 человек. Стоит отметить, что Чайковский высоко оценил ораторию. Особенно он выделил "Хор семитов", "весь проникнутый меланхолически-нежным настроением, свойственным мелодиям этого племени.

Трогательная, почти жалобная мелодия этого хора, удивительно верно рисующая тоску пришельцев по своей далекой и прекрасной родине, глубоко западает в душу слушателя". Здесь к месту отметить, что совсем юношей он познакомился с А.Н.

Серовым и присутствовал на первых репетициях "Юдифи": "Она приводила меня тогда в восторг, и Серов казался мне человеком гениальным"297. (Сам же Петр Ильич был далеко не религиозным композитором. Библия и Евангелие не были для него вдохновляющим началом – я нахожу это не случайным. Правда, есть одно исключение: в 1878 г. он написал литургию св. Иоанна Златоуста – в золотой фонд его наследия она не входит.) Позднее он несколько пересмотрел свое отношение к "Юдифи", но все же считал ее выдающимся произведением. Самого же А. Серова Чайковский не жаловал, не замечая, что вызывающее поведение Александра Николаевича было зеркальным отражением самомнения Чайковского: непризнанность таланта и постоянные кажущиеся и настоящие интриги конкурентов сократили жизнь этим двум столь разным людям. Но подвижническая жизнь композитора Серова вызывала уважение Чайковского: "Вспоминаю, как этот талантливый, очень умный и универсально образованный человек имел слабость никого не признавать, кроме себя, как он завидовал успехам других, как он ненавидел всех, кто пользовался успехом и известностью в его искусстве, как он поддавался часто самым мелким эгоистическим побуждениям. С другой стороны, как хочется ему простить это ради всего, что он перестрадал до тех пор, пока успех не выручил его из нищеты, неизвестности, приниженного положения. И все это он переносил с мужеством и твердостью ради любви к искусству. Он мог бы по рождению, воспитанию и связям сделать блестящую карьеру на службе, но охота к музыке взяла верх. Как больно мне было читать в его письмах его жалобы на то, что в среде семейства он не только не встречал поддержки, одобрения, но насмешки, недоверие, враждебность к его попыткам выйти из торной чиновничьей тропинки на тернистый путь русского артиста. Господи! какая загадка человек, – есть над чем призадуматься!"298 Действительно, человек – это загадка, что в полной мере относится и к Петру Ильичу Чайковскому.



предыдущая глава | Парадоксы и причуды филосемитизма и антисемитизма в России | Очерк 6 " ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС" НА ОКРАИНАХ РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ