home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



ГЛАВА XI


Что делали в Риме предприимчивая Мессалина, любезный Клавдий, задумчивый Херея и молчаливый Поллукс


Пока в лионской Галлии происходили описанные события, в Риме продолжалась жизнь, особенности которой были обусловлены нравами горожан, укоренившимися привычками и неотвратимым вырождением латинского племени. Как и прежде, бесчисленные толпы плебев и клиентов с самого раннего утра осаждали дома богатых покровителей, чтобы, собрав подачки, разбрестись по своим лачугам в Сабуре, на Эксвилине или на Авентине.

Просыпаясь и покидая убогое ложе, сотни тысяч римлян сразу же сталкивались с двумя трудноразрешимыми проблемами: как утолить голод и как сделать это раньше, чем наступит вечер. Пытаясь найти ответ на эти мучительные вопросы, многие из них спешили к Камицию, к Форуму, на Марсово Поле, в палестры [147], в базилики и термы, чтобы узнать новости, проведать о какой-нибудь легкой наживе или просто поболтать и почесать языки отборной руганью. В местах этих сборищ, как в кишащих муравейниках, или точнее, в зловонных навозных кучах, постоянно копошились в своих темных делишках люди все возрастов и выходцы из всех частей света, известных в то время. Нумидийцы и бревки, далматы и мавританцы, греки и иудеи, персы и галлы, парфяне и сарматы, эфиопы и фракийцы, - все, коверкая латинский язык и смешивая его с родной речью, говорили о своих заботах, нуждах и вкусах, торговались, хвалились, заискивали, продавали себя и своих приятелей. При этом почти каждый старался как-нибудь обмануть другого, выманить или отобрать чужую добычу, а то и просто украсть кусок хлеба, оставленный без присмотра.

Граждане всех сословий, какие только существовали на семи холмах, обнесенных городской стеной, торопились попасть сюда. Представители всех профессий и ремесел находили себе пристанище в этих местах, испускавших миазмы таких грязных помыслов, что все благовония Арабии, ароматы всех садов и фимиамы всех храмов не смогли бы их даже приглушить, а тем более уничтожить. Привлеченные трупным запахом разлагающего общества, сюда тянулись и шайки параситов, жуликов, лжесвидетелей, воришек, вымогателей, нищих, попрошаек, притворявшихся калеками, бродяг, бездомных. Словом, здесь промышляли все группы и слои населения, за исключением только одной его части, той, которую составляли честные люди.

В полдень эта отвратительная возня внезапно сменялась полной тишиной, точно некое многоголовое чудовище, обитавшее в лабиринтах огромного города, возвращалось в какое-то свое, никому не известное логовище. Это случалось во время обеденного часа, когда сразу пустели все улицы и площади. Народ разбредался по домам, задворкам и каморкам, люди устраивались в портиках, галереях, под деревьями римских садов - везде, где можно было передохнуть от дневной суеты.

Но раз все жители в эту пору оставляли свои занятия, то и римское чудище с тысячами ртов покидало свои нечистоты только затем, чтобы преобразившись, словно Протей, и приняв человеческий облик, насытить тысячи своих голодных утроб, радовавшихся любой пище: сосискам или кровяному паштету, кошатине или баранине, сыру или рикоттэ, орехам или сухим фруктам - как у всякого животного, у него был зверский аппетит. Кроме того, оно было неприхотливо, как многие тысячи горожан, которые коротали обеденные часы, пережевывая горсть сушеных фруктов и вдыхая дразнящие ароматы, доносившиеся из триклиниев патрицианских домов на улицах Карино, Целий или на Палатинском холме. Там, веселясь и умоляя богов, чтобы они не лишали их аппетита вплоть до самой вечерней трапезы, с ее избытком фалернского вина и свободного времени, восседали за столами матроны, сановники, всадники, ювелиры, ростовщики, сенаторы, консуларии и потомки знатных родов, каждый из которых знал толк в говядине, свинине, волчатине, муренах, угрях, краснобородках, устрицах и многих других яствах.

Но вскоре безлюдные улицы вновь оживали, и начиналась еще большая суматоха, чем та, что была до обеда. Повсюду сновали колесницы, повозки и колымаги всех видов. Престарелые дамы в изящных носилках ехали принимать молочные ванны, делать прически, массаж, заказывать парики, умащать благовониями свои дряблые тела, увядшие прелести которых не мешали множеству молодых и красивых поклонников добиваться обладания ими, мечтая о выгодном супружестве или о наследстве. Не было недостатка и в знатных молодых красавицах, которых гурьбой сопровождали возницы и атлеты, желавшие насладиться их объятиями. Толпы вновь собирались и на Вилла Публика, и в галереях портика Ста Колонн, и на Форуме, и на берегу Тибра. Вот сотни людей разных сословий обступили какого-то акробата, прямо на мостовой показывавшего сложные гимнастические трюки. Ему помогала вся его семья, демонстрировавшая более легкие атлетические номера. В другом месте выступали заклинатели змей по прозвищам Марс и Египтянин; в третьем месте публику развлекали ученые птицы дрессировщика Сабина, в четвертом знаменитый халдейский гадатель предсказывал будущее сыновьям и дочерям самого великого племени на земле. Где-то играли музыканты, где-то пели песни под сопровождение свирели и тимпанов. Тысячи горожан собирались на Марсовом Поле, чтобы посмотреть конные состязания или ристалища преторианских команд. Кто-то шел в палестры, предпочитая игру в мяч или соревнования дискоболов. Многие наблюдали за гонками гребцов, чьи лодки бороздили воды Тибра.

Но когда эдилы или сенат от имени прицепса объявляли о скачках, о боях в цирке или о постановке комедий и трагедий в театрах Помпея, Бальба, Тавра или Марселла. О! эти дни и эти игрища не обходились без настоящего столпотворения: за каждое место зрители дрались, пуская в ход кулаки и кинжалы. Многие зрители всю ночь дежурили под колоннами цирка или театра, чтобы первыми попасть в него. За лишний билет были готовы с утра до вечера льстить и угождать устроителю спектакля или его друзьям. Для многих эти зрелища были дороже насущного хлеба. Иные горожане, поставленные перед необходимостью выбора между первым - стоившим немалых денег - и вторым - отнимавшим уйму времени на его поиски - предпочитали отказаться от обеда, но не пропустить любимое развлечение. Впрочем, порой хлеб порождал зрелища. Когда наступал день раздачи пшеницы, которую казначейство бесплатно отмеряло каждому горожанину в зависимости от количества детей в его семье, то открывались сотни общественных амбаров, и тогда толпы плебеев кружили вокруг дармового зерна, озабоченно посматривали на раздатчика, ссорились друг с другом из-за несправедливой, по их мнению, дележки, старались перехватить чужую порцию и, наконец, с довольным воркованием возвращались к насиженным гнездышкам, где, словно прирученные птицы, радовались полученному корму.

Иногда всех жителей города император одаривал деньгами. Тогда начинались долгие переклички у столов цензоров, где каждому полагалось по пятьдесят, сто или двести сестерциев, в зависимости от нужд и чувств, питаемых к прицепсу. За длинными очередями бедняков присматривали преторианцы, спешившие получить свою подачку и поторапливавшие их. Вперед, вперед, самые гордые и самые нищие. Вы римляне, вы обладатели целого мира! Благодарите Цезаря, вашего великодушного покровителя! Он возвращает вам крохи богатства, украденного у вас! Прославляйте же того, кто разоряет вашу страну! Превозносите того, кто истощает ваши поля и леса! Любите того, кто презирает вас!

История сыграла злую шутку с исконным народовластием латинского племени. Когда его стала вытеснять римская олигархия, то божественный Юлий Цезарь решил защищать демократию с помощью деспотизма. Вот тогда-то плебеи, наконец, получили желанную возможность отомстить за все былые обиды. И они, обрадовавшись новому заступнику, дружно бросились строчить доносы на консулов и патрициев. Увы, кровь Нервия и Юлия Силлана, пролившаяся в отместку за убийство Гракхов, доставила немало удовольствия победителям Ганнибала и Митридата, покорителям Карфагена и Нуманции. Весь восточный мир был завоеван ими. Весь Запад принадлежал им. Им, которые не видели и не хотели видеть того, что творилось у них под ногами, где люди жили хуже животных, а миллионы и миллионы рабов пресмыкались перед ними. И саму землю, на которой они стояли, вырывали у них же из-под ног, чтобы разделить между все новыми и новыми тиранами. Да только кто хотел все это замечать? Не лучше ли посмотреть на борьбу гладиаторов? Не похлопать ли в ладоши, наблюдая за охотой на зверей? Право, это зрелище, достойное Республики! И свободные граждане толпами валили в амфитеатры и рукоплескали при виде чужих мучений и чужой крови.

Жизнь Вечного города оставалась такой и при Калигуле, и никто не знал, когда она началась и когда наступит ее предел. Все было как прежде, и все так же незыблемо стоял на своем месте город с его величественными храмами, роскошными дворцами, просторными термами и пышными базиликами. В доме Клавдия Тиберия Друза, как и раньше, царили раздоры, разговоры о лишениях и безысходной нужде. Паоло Фабию Персику надоело одалживать миллионы сестерциев супругу Мессалины, прелестям которой все с большим трудом поддавался тугой кошелек ростовщика. Увы, Персик обнаружил, что поцелуи Мессалины не только стоят ему слишком дорого, но и пагубно отражаются на его здоровье. И он решил отдалиться от семьи Клавдия. Прежде всего, он позаботился о том, чтобы сделать свои визиты более редкими и по возможности более краткими. Затем, убедившись в бесполезности этих мер, стал чаще наведываться к своим друзьям, живущим на Палатине. А поскольку Мессалина не принадлежала к числу женщин, быстро смиряющихся с собственным поражением, и еще потому, что, стремясь наверстать упущенное, она стала сама навещать его особняк, ростовщик вскоре нашел единственное средство против такой назойливости и переехал на виллу в Куме.

Его бегство из города ударило по привычному достатку в доме брата прославленного Германика. Мессалина, плохо переносившая повороты судьбы, теперь почти постоянно бранила мужа, кричала на Антонию, изводила рабов, плохо обращалась со слугами и раздражалась по любому поводу. Не раз она порывалась обратиться за помощью к Калисто, который не знал счета деньгам, однако неизменно удерживала себя от такого поступка, боясь опошлить свою искреннюю любовь к юноше. Помимо того, Мессалина метила слишком высоко и поэтому думала, что богатых людей много и, приложив известные старания, деньги всегда можно найти, в то время как услуга, которую Калисто мог оказать ее супругу и ей, не имеет цены, как не сравнимы все сокровища мира и власть над ним. Она не могла себе представить, что, с таким трудом очаровав юного грека и добившись его преданности, она должна будет растратить привязанность императорского либертина на получение каких-то нескольких несчастных миллионов сестерциев!

«О нет! Ни за что! - думала она. - Калисто предстоит расчистить дорогу к престолу, занятому тираном! Им нельзя рисковать ни в коем случае!» И вскоре она была вознаграждена за свое терпение. В мае умер Абудий Руффон, и имуществом старого вольноотпущенника завладела Квинтилия, унаследовавшая его не без участия Мессалины. Квинтилия была не только красивой, но и великодушной женщиной, и большую часть своих миллионов она предложила подруге.

- Конечно, я не могу отказаться от твоего подарка… мне необходимо расплатиться с множеством долгов, - сказала Мессалина в ответ на предложение актрисы и, вздохнув, грустно посмотрела на нее, - но у меня нет потребности в твоем богатстве. Может быть, я сумею осуществить один план… И тогда я сразу отдам тебе три миллиона, которые сейчас с благодарностью возьму у тебя в долг.

Так охота за старым вольноотпущенником поправила финансовые дела Мессалины. И супруга Клавдия не видела в том ничего предосудительного, поскольку подобный промысел в ее время был распространен не менее, чем охота на зайцев или кабанов, куропаток или жаворонков. По городу и его окрестностям рыскали целые толпы молодых и красивых женщин, располагавших целым арсеналом различных средств и способов обольщения и старательно выслеживавших желанную добычу. Впрочем, заманчивая надежда получить богатое наследство вдохновляла и многих знатных, но покинутых фортуной матрон на то, чтобы пытаться соблазнить своими прелестями состоятельных одиноких стариков, которых всегда хватало в Риме. Такое занятие было небезвредным, ибо пресыщенных холостяков ежедневно осаждали опасные соперники этих охотниц - привлекательные молодые люди, преследовавшие ту же цель… И пожалуй, только эти юноши осуждали подобное поведение римлянок.

«Но если природа наградила женщин красотой и очарованием, то почему бы им не извлечь выгоду из своих достоинств? Да и как может быть дурно то, к чему прибегают почти все дочери латинского племени?» Так размышляла Мессалина. Последовав примеру Квинтилии, она решила попытать счастья в этой азартной охоте, и вот, через два месяца упорных поисков, опробования различных замыслов, ошибок и неудач, ей показалось, что она, наконец, нашла то, что было нужно. Луцию Фонтею Капитону, сенатору и брату консула, который был избран на эту должность двадцать семь лет назад, близился седьмой десяток. Страдавший от хронического катара, подверженный множеству недугов и пороков, он держался довольно бодро благодаря изощренному искусству рабов, следивших за его внешностью, и усилиям всевозможных целителей, старавшихся бороться с человеческой природой и со временем. Он был богат, расточителен и глуп. У него не было ни жены, ни детей. Правда, в его доме было немало племянников, но, ухаживая за дядей, они не могли оказывать ему те услуги, которые пожилому холостяку предлагали многочисленные дамы, окружавшие его. Впрочем, они тратили силы впустую. Капитон, как ни был щедр, надеялся прожить долго и, склонный к суевериям, предпочитал не думать о завещании. Мессалина впервые обратила на него внимание в театре Бальба, где Квинтилия представляла «Андромаху» Еврипида. В тот день у нее и зародилась надежда подчинить себе Луция Фонтея. И вот, в течение двенадцати последующих дней не было ни одного праздника, спектакля или зрелища, посещаемого им, где бы не присутствовала Мессалина, пускавшая в ход свои обольстительные взгляды и в то же время остававшаяся столь неприступной и равнодушной, что это не могло не возбудить воображения старого патриция.

Через пятнадцать дней соблазнительница решила проверить правильность выбранной ей тактики. Три вечера подряд она вообще не появлялась на публике. А на четвертый вечер Луций Фонтей Капитон сам заявился в дом Клавдия, принеся с собой рекомендательное письмо от Марка Аврелия Котты, связанного узами дружбы с братом Германика. Представившись таким, образом, Капитон сказал, что весьма ценит образованность знаменитого историка и хотел бы выяснить у него некоторые подробности, касающиеся происхождения рода Фонтеев. Он также заверил хозяина дома в своих искренних симпатиях к нему и в желании оказать любую товарищескую услугу, если таковая понадобится. Мессалина, уведомленная о приходе гостя, подождала, пока он и ее супруг скрылись в библиотеке, а затем, сделав вид, что не замечает находившегося там Луция Фонтея, с детской беззаботностью вбежала в убежище Клавдия. Там она притворно смутилась перед Капитоном и сделала вид, что хотела уйти, но Клавдий, представив новому знакомому свою супругу, попросил ее не стесняться и относиться к нему как к своему хорошему другу. Довольная своей уловкой, обольстительница сразу приняла это предложение и очаровательно улыбнулась старому Луцию. Тот самым почтительным тоном выразил одобрение вкусу Клавдия, обладавшего таким сокровищем.

- А разве это не так? Разве она не сокровище, моя нежнейшая женушка? - воскликнул Клавдий, обрадованный тем, что у его супруги было хорошее настроение. - О, дорогой Луций… если бы ты знал обо всех ее достоинствах!

И пожилой патриций, тая от собственной слащавой любезности, сказал, что он смеет надеяться на право посещать столь изысканный дом, украшенный благородным радушием его замечательных хозяев. Польщенный Тиберий Друз, разумеется, не имел ничего против, и с того вечера Луций Фонтей Капитон, быстро сошедшийся с ним, стал довольно часто заходить к Клавдию, время от времени принося с собой то дюжину роскошных краснобородок, то несколько нежнейших мурен, то отборные вина, то редчайшие и бесценнейшие книги - таким образом потворствуя обеим его главным страстям: обжорству и библиомании. Неудивительно, что старый угодник превратился в нередкого сотрапезника Друза и Мессалины, которая с величайшим искусством оказывала ему различные знаки внимания, причем в девяти случаях из десяти немедленно раскаивалась, словно женщина, в чьей душе происходила тяжелая борьба между супружеским долгом и зовом искреннего, глубокого чувства. Она так умело изображала душевное смятение, что это вскружило бы голову и более хладнокровному человеку, чем Фонтей Капитон.

Подолгу разговаривая с ним, знатная матрона только и делала, что жаловалась на условия своей жизни. Она горько сетовала, что Клавдий интересуется только историей этрусков и не способен заботиться о семье, что свою супругу он принес в жертву библиотеке, что в его сочинениях нет никакого толка, а из-за их бедности страдает в первую очередь она, Мессалина. Что если она до сих пор не рассталась с ним, то это только из-за ее любви к дочерям, что ей не нужна ни литературная, ни любая другая слава, а мечтает она лишь о тихом и спокойном существовании. Что же может быть ближе сердцу скромной женщины, воспитывающей двух дочерей? Разумеется, эти доводы вкупе с обаянием и красотой Мессалины заставили его признать, что подобная жизнь не подходит для такой женщины, как она. А кроме того, разве когда-либо видел Рим другую столь же восхитительную женщину? Во имя всех богов, как же не согласиться с ней! Такие женщины рождены для того, чтобы ими очаровывались и восторженно преклонялись им! Ах! Если бы он только мог… Если бы она пожелала разрешить ему! О, он окружил бы ее самым чутким вниманием, самым искренним обожанием, самыми драгоценными украшениями, достойными ее и необходимыми ей, как оправа для чудеснейшей из жемчужин!

Сколько раз Мессалина прерывала на этом их разговор, а он все-таки продолжал его на следующий день, умоляя больше не произносить ни слова. О, если он действительно хочет ей добра, то не нужно делать таких предложений, не надо так говорить, она не может этого слушать. Так она шептала ему и в то же время награждала собеседника то нежными и пламенными взглядами, то чарующими и неотразимыми улыбками. И грустно вздыхала, словно не могла совладать с противоречивыми чувствами, терзавшими ее сердце. Так, заронив крохотную искорку страсти, которая не спешила разгораться в холодном сердце старого патриция, Мессалина принялась осторожно пробовать свое искусство обольщения, раздражая его самолюбие и не давая угаснуть надежде на более счастливый завтрашний вечер. Позже, когда он - без единого намека с ее стороны - посетовал на возраст и сказал, что снова хотел бы стать молодым, она горячо возразила и, прежде всего выразив сожаление о том, что они не были знакомы лет восемь назад, поделилась собственными взглядами на эту область человеческих отношений. Хотя ей трудно понять, как такой хорошо сохранившийся мужчина может желать чего-то еще, но если уж на то пошло… любовь зрелого человека во многом превосходит те мимолетные увлечения, которые свойственны всем молодым людям. Юноши быстро воспламеняются, но так же быстро и остывают. Для них не так важно чувство, как прелесть новизны и еще неизведанных наслаждений. Совсем другое дело - мужчина, который уже испытал все, что можно было испытать, а потому способен управлять своими чувствами и дорожить ими. О! Если бы она… Конечно, это слишком невероятное предположение, но если бы она имела любовника, то он уж, конечно, не был бы одним из этих нахальных, распущенных юнцов. И, разумеется, не каким-нибудь тридцати-сорокалетним отцом семейства со всеми домашними заботами, от которых ему никуда не деться.

Короче говоря, Мессалина вскружила-таки голову престарелому Фонтею. Он же, размышляя над их взаимоотношениями, считал, что имеет все основания хвастаться перед друзьями - а он был весьма тщеславным человеком - ее расположением к нему. Радуясь возможности поделиться с кем-нибудь своими переживаниями, он превозносил до небес красоту и добродетели этой женщины, так хорошо понимавшей его. Многие его знакомые смеялись над этой старческой слабостью. Другие, жалея его, рассказывали о многочисленных любовных интригах Мессалины и ее распущенности, но этим ничуть не уменьшали ни его веры, ни пылкой страсти. В ответ на подобные замечания он только пожимал плечами и говорил, что они плохо знают ее. О, эти злобные клеветники, скептики, готовые опорочить все и вся! Нет, они ничего не понимают. Вот если бы хоть один раз послушали ее… Тогда они не стали бы так скверно отзываться о той, которая не сделала им ничего дурного! В результате же случилось то, что и должно было случиться: несчастный старик прямиком угодил в расставленные сети. Он потерял покой, если не видел Мессалины, если не слышал ее голоса и не чувствовал на себе ее нежных взглядов.

И вот, когда наступило нужное время, супруга Клавдия стала понемногу и с величайшей осторожностью как бы уступать своей жертве, которая приписывала собственным заслугам то, что было с математической точностью рассчитано этой коварнейшей охотницей. Луцию Фонтею Капитону вдруг стало казаться, что порой, когда Мессалина оставаясь наедине с ним… нет, не то, чтобы она была очарована его красотой и стройностью. Он ведь не восторженный безусый юнец, а потому осознает свои недостатки. Но его жизненный опыт позволяет беспристрастно взглянуть на себя… и увидеть, что он еще может нравиться женщинам! Все меньше сомневаясь в своем успехе, он полагал, что в нем могут быть привлекательны и та неизменная преданность, которую он выказывал в течение трех месяцев, и изысканные манеры, и тонкий вкус, и, наконец, умение понять и оценить красоту женской души. Как-то Фонтей Капитон преподнес Мессалине роскошнейшее ожерелье с рубинами, стоившее два миллиона сестерциев, однако супруга Клавдия, совершив поистине спартанский подвиг, с возмущением отклонила подарок. Ее якобы строгие нравы не позволяли настолько терять голову.

- Мы, бедные женщины, - сказала она томно, - так слабы, что от похвалы, от решительности и настойчивости однажды можем поскользнуться и пасть, почти не сознавая этого. И тогда мужчина, своим упорством добившийся желанной цели, первым отвернется от той несчастной, которую обольщал с таким коварством.

- О нет, нет! - воскликнул Капитон. - Что бы ни случилось, я всегда буду преклоняться перед моим единственным божеством!

В другой раз, когда Луций Фонтей вспомнил о сотнях знатнейших матрон, безо всякого стыда живущих с десятками любовников, Мессалина воскликнула:

- Вот видишь! Ну кто же еще может так испортить репутацию женщины, как мужчины! И ты такой же, как все, у тебя нет глубокого чувства, которое может испытывать только женщина!

Смущенный старик стал оправдываться. Да, раньше он действительно жил так, как ему велели порядки, заведенные не им. Но с тех пор, как он познакомился с ней, столь непохожей на остальных женщин - с тех пор он отвернулся от всего, что его окружало прежде. Это так же верно, как то, что если бы она узнала о предложении, с которым он пришел, то она бы смилостивилась над его муками и по достоинству оценила бы человека, считающего себя счастливейшим из смертных. Предположение же было таково: она покидает Клавдия и выходит за него, а он после первой брачной ночи завещает ей все свое наследство. С трудом удержав в себе целую бурю чувств, вызванных словами Фонтея, Мессалина вежливо поблагодарила его. Конечно, это предложение доказывает его любовь, но как она может оставить Клавдия, который, конечно, никуда не годится как супруг, но так сильно любит ее! А дочь? А его Оттавия? О нет, никогда! В таких разговорах прошел почти весь август. По уши влюбленный старик уже почти тронулся умом, а его дама все еще колебалась, изводя его своей нерешительностью.

Наконец отчаявшийся Луций Фонтей попробовал последнее средством он сказал, что, раз он так невыносимо страдает, а она не желает ему полного счастья, а поскольку он же, увы, уже не в силах продолжать жить такой жизнью, то хочет составить завещание и назначить ее своей наследницей.

Услышав это, Мессалина горячо возразила: у него же племянники. Как он откажет своим законным наследникам в том, что им по праву принадлежит? И к тому же, что скажут люди? О нет, никогда, никогда! Тогда Фонтей сказал:

- Племянники? Они и так богаты. Да и какое мне дело до моих племянников? Что они сделали для меня, для моего счастья? Знаешь ли ты, чем они изо дня в день занимаются? Они молят всех богов, чтобы я поскорей умер и не успел составить завещание! Что за подлый, бездушный народ! Не думай о них, они тебя не достойны. Увы, мои родственники не могут жить без того, чтобы не запятнать саму честь, само достоинство. Они говорят о тебе мерзости, хотя не знают тебя. Они не способны понять твоей души. Они оскорбляют тебя, потому что ты выше и чище их. О, они заслужили только одного - вовсе забыть их!

Придя к Мессалине с предложением о завещании, Фонтей привел с собой знаменитого врача Карикла. Заботливый старик хотел показать ему Оттавию, у которой слегка побаливало горло. А поскольку Карикл считался лучшим врачом Рима, то со стороны Мессалины было вполне естественно пожелать, чтобы тот осмотрел и самого Фонтея, чье здоровье, как она сказала, не могло не волновать семью Клавдия, встревоженную самочувствием своего доброго друга. Сначала Луций Фонтей отказывался, но потом согласился. Врач уложил его на софу, пощупал пульс и долго выслушивал грудь. Наконец, распрямившись, он объявил о прекрасном состоянии своего пациента. Однако, вернувшись вечером в дом Клавдия, лекарь Тиберия и Калигулы по секрету сообщил ему, что нашел у Луция Капитона порок сердца, от которого тот может умереть в любой роковой для него момент, даже и не подозревая о его близости. В последующие дни Луций Фонтей, не отказывающийся от намерения оставить наследство Мессалине, получил новое доказательство ее любви. Как-то утром этот престарелый воздыхатель с торжественным видом вручил ей искусно выполненное и собственноручно подписанное завещание. Вот когда наступил долгожданный триумф Мессалины! Она порвала бумагу на сотни мелких клочков и, бросившись в объятия Фонтея, повлекла его в самую укромную комнату своих покоев. Ей не нужно было ничего взамен, она не помышляла о богатстве, а только хотела дать волю тем чувствам, которым больше не могла сопротивляться. О, если бы с такой самоотверженностью и с таким самозабвением она любила Клавдия! На другой день Капитон снова принес ей завещание, и Мессалина еще раз порвала его. При этом она сначала пристыдила недогадливого любовника, а потом как бы вскользь заметила, что если уж он так решительно настроен подарить ей все состояние, то она может принять его только ради своей маленькой дочурки Оттавии. Избегая прямых выражений, она намекнула, что в таком случае наследником должен быть Клавдий Друз.

- Но как же… А вдруг он бросит тебя? - в замешательстве спросил Фонтей.

- О, можешь не сомневаться, он меня не бросит! - немедленно заверила его Мессалина.

И через день верховной жрице храма весталок было передано завещание, назначившее Клавдия Тиберия Друза единственным и полноправным наследником всего состояния Луция Фонтея Капитона, его преданнейшего друга. Такова была история обретения богатства, которое должно было свалиться на голову ничего не подозревавшего Клавдия.

Описанные события происходили между маем и сентябрем года 792 с основания города. И так получилось, что все они стали известны одному из слуг семейства Клавдия, а именно, рабу Поллуксу, которому само его положение не позволяло проявлять излишнюю любознательность.

Разумеется, хозяевам не было никакого дела до того, что могли подумать их рабы.

По давно заведенной и передававшейся от отца к сыну традиции, к этим несчастным римляне относились не иначе, как к вещам, владельцами которых они были или могли быть. Вот почему их присутствие при разговорах и поступках господ для последних имело не больше значения, чем наличие мебели, статуэток, этрусских ваз и прочих предметов, составлявших обстановку любого мало-мальски респектабельного жилья. Однако Поллукс, у которого, несмотря на его прогрессировавшую слоновую болезнь, оказалось достаточно хитрости и ума, был о себе более высокого мнения, чем об этрусских вазах или статуэтках. И если он мог слышать и наблюдать, то уж тем более никто не мешал ему думать. Кроме того, выполняя свои обязанности то тут, то там, он мог еще и сопоставлять увиденное. В результате наблюдений он пришел к выводу, что в доме его хозяев творится что-то неладное. Мало того, зная и о визитах Фонтея, и о его длительном пребывании в библиотеке Клавдия, он в конце концов пришел к некоему умозаключению, которое, правда, не совсем соответствовало истине, но в то же время многое объясняло. Вот почему, подметая пыль в таблии или в комнатах Мессалины, он порой застывал на одном месте и начинал что-то бормотать себе под нос. Во весь голос он не рискнул бы высказывать свои мысли, зная, что хозяевам вряд ли пришлись бы по вкусу его слова.

Иной раз, делая домашнюю работу, Поллукс останавливался и, опираясь левым локтем на ручку метлы, прикладывал указательный палец правой руки к своем наморщенному лбу, потом протягивал тот же самый палец в сторону покоев Клавдия, переводил его в направлении комнат Мессалины, задумчиво обводил им вокруг себя и, наконец, торжественно соединял пальцы обеих рук, отчего метла с грохотом падала на пол. Однако он этого не замечал, словно человек, решивший какую-то чрезвычайно важную задачу и убежденный в правильности полученного ответа. А иногда, медленно шаркая ногами в тишине пустого таблия - ему часто приказывали сторожить дом по ночам, - он закладывал руки за спину и, покачивая головой, ухмылялся какой-то ядовитой и злой улыбкой.

Над чем же так напряженно размышлял раб Мессалины? Что ему пришло в голову?

Это оставалось его тайной, и он молча наслаждался мыслью о том, что она принадлежала только ему. Но вот другой человек, хорошо известный в Риме как ревностный исполнитель обязанностей трибуна преторианцев, которым он являлся, не мог держать при себе мыслей, преследовавших его. Когда он был свободен от занятий в лагере гвардейцев, то удалялся в самые безлюдные части города и, ступая твердым строевым шагом, подолгу ходил из квартала в квартал, словно не находил места, где бы мог избавиться от каких-то мучительных раздумий, терзавших его душу. Этим человеком был Гай Кассий Херея. Глубоко почитая древние традиции римского народа, давние и еще свежие примеры его величия, он презирал ту ничтожную, суетную и развратную жизнь, которой Рим жил в последние два столетия.

- Что случилось за эти два века? Куда девались традиции и обычаи времен старейшего Фабия Максима Веррукоза, обоих Сципионов, цензора Катона, Ливия Салинатора, Тиберия Семпрония Гракха - покорителя испанцев и отца двух прославленных трибунов - Тита Квинция Фламиния, вышедшего победителем из многих знаменитых битв, Луция Эмилия Паоло, триумфатора над персами. Как могли римляне с их величием, их удивительными добродетелями и с их отвращением к любому пороку, как они могли всего за два века предать забвению или осмеять все, что было завещано великими предками? Как могли они отказаться от свободы и принести себя в жертву деспотизму, подчиниться не только хитроумному Августу и притворщику Тиберию, но и этому безрассудному Гаю Цезарю?

Таковы были размышления старого республиканца. Занимаясь безнадежными поисками причины, которая привела к крушению всех прежних идеалов и породила столько подлости и трусости, окружавших его, он с болью осознавал собственную обреченность и ненужность своему времени, а потому горько сожалел о том, что не родился между окончанием пятого и началом шестого века с основания Рима, в эпоху, когда добродетели, данные ему природой, могли бы раскрыться в полную силу, принеся немало пользы для его родины. Но те же самые добродетели настойчиво требовали, чтобы он нашел способ применить их и воскресить былую славу римлян. Ему было бы стыдно признать себя пустым мечтателем и фантазером. О! Он поклялся, что не будет мириться с пороками, встречавшимися на каждом шагу! Порой он невыносимо страдал от мысли, что даже его единственный сын, на которого он возлагал столько надежд, пренебрег его гневом и опустился на самое дно зловонного разврата, став участником оргий, служащих для удовлетворения прихотей разнузданного тирана. Того самого, кто, вдобавок, не переставал глумиться над его отцом! Чувствуя, как на его глаза наворачиваются старческие слезы, он сжимал кулаки и умолял всех подземных богов помочь ему отомстить за позор, испытанный им во дворце. Ежедневно возвращаясь к этим мыслям, не дававшим ему покоя в течение целого года, Гай Кассий Херея, наконец, пришел к твердому решению покончить с тираном.

План действий не сразу сложился в его голове. Несколько месяцев он вынашивал эту идею. Еще несколько месяцев ему понадобилось для того, чтобы всесторонне ее обдумать и постараться предусмотреть все трудности и неожиданности, с которыми он мог встретиться, выполняя то, что считал своим долгом. Но настал день, когда лихорадочно работавший мозг Кассия Хереи справился и с этой работой. И тогда, тщательно проанализировав все возможные способы осуществления замысла, трибун уяснил для себя две вещи: осуществить его можно, однако ничего нельзя сделать в одиночку.

И вот, где бы с тех пор ни находился Кассий Херея - на прогулках, в лагере преторианцев, на охране Палатинского дворца, на занятиях с когортами гвардейцев на Марсовом Поле, - теперь всюду он искал людей, чьи души могли бы откликнуться на его чувства.

Сначала он нашел только несколько таких. Одним из них был Анний Минуциан, сорокалетний сенатор, некогда занимавший должность претора. Он был известен как своей физической силой, так и тем, что, презирая всеобщий страх, почти во всеуслышание порицал злодеяния Калигулы. Другого сообщника Кассий видел в новом префекте претория, Клементе Аретине, шестидесятилетнем старике, сохранившем крепкое телосложение и твердость духа, а кроме того, воспитанном на уважении к великим традициям Республики и на желавшем подчиняться произволу деспота. Клемент был на военной службе тридцать пять лет; семнадцать из них он провел в сирийских легионах, постоянно сражавшихся с непокорными парфянами. На взгляд Хереи, этот человек обладал только одним недостатком: он был дружен с семейством Мессалы, которое пользовалось благосклонностью императора и, конечно, не поддержало бы заговор против него.

Как бы то ни было, Кассий Херея думал, что если Клементу Аретину придется по сердцу его замысел, то он станет неоценимым приобретением для заговорщиков, число которых, по мнению трибуна, должно было ограничиться только самыми необходимыми людьми, теми, без которых было невозможно претворить его план и избавить империю от позора. Третьего сторонника Херея полагал обрести в лице старого центуриона Корнелия Сабина, уже распрощавшегося с его десятым легионом, но, благодаря хорошим отношениям с Криспином Руфом, назначенным трибуном преторианцев. Закаленный душой и телом, Корнелий Сабин глубоко почитал античную доблесть и дисциплину, а потому Кассий считал его надежным помощником в осуществлении своих намерений. Четвертого соучастника он хотел найти в сорокадвухлетнем Папинии, еще одном преторианском трибуне, который должен был в душе ненавидеть тирана за тяжелое оскорбление, нанесенное им семье Кальпурниев, долгие годы покровительствовавшей плебейскому роду Папиния.

Перебрав в уме еще несколько имен и отбросив их, Херея заключил, что нашел достаточное количество сообщников, требовавшихся ему для достижения поставленной цели.

И вот в конце сентября старый преторианский трибун пришел в дом Марка Анния Минуциана. Сорокатрехлетний сенатор обладал внушительной внешностью: его крепкое телосложение и стальные мускулы все еще позволяли ему с равной легкостью действовать мечом, управлять лошадьми и выходить победителем из любого рукопашного поединка. У него было бледное, словно восковое лицо, черная короткая бородка и такие же черные глаза; высокий лоб удлиняла большая залысина, доходившая почти до макушки головы, обрамленной густой темной шевелюрой. Лицо его было сурово и мужественно. Приняв трибуна в одной из самых укромных комнат своих апартаментов, он сделал несколько шагов ему навстречу и с улыбкой произнес:

- Сальве, почтенный Херея! Ты всегда желанный гость в моем доме!

С этими словами он взял его за руку и пригласил сесть.

- Здоровья тебе, знаменитый Минуциан, известный своим радушием и теми добродетелями, которые сделали тебя одним из немногих римлян, достойных уважения в наши дни.

- О, ты слишком снисходителен ко мне! Если бы я не знал, что твои губы никогда не оскверняла лесть, то я не стал бы гордиться такой похвалой. Ну, какие новости ты принес? Должно быть, когда ты назначаешь стражникам пароль, то от тебя уже не ждут отзыва «Венера», «Приап» или «Евнух»?

Вскочив на ноги, Кассий Херея воскликнул голосом, дрожащим от гнева и возмущения.

- А ты назови мне пароль «Свобода», тогда я буду знать, что не зря пришел к тебе, а ты увидишь перед собой человека, готового вместе с тобой пойти на любые испытания.

- Я полагаю, что ты разделяешь мои мысли, и поэтому хочу рассказать тебе о своем замысле. Я принес с собой кинжал, который может послужить одновременно тебе и мне. Итак, я предлагаю объединить наши усилия в общем деле и идти вместе. Если ты хочешь, то командуй, и я последую за тобой. Если прикажешь, я пойду впереди, чувствуя твое дыхание и веря в твою помощь. Оружие докажет справедливость своего действия, если его будет сжимать десница достойного воина. Сам я готов исполнить свой замысел немедленно, не раздумывая над тем, что со мной случится, у меня не осталось времени на размышления, мне слишком больно видеть в рабстве отечество, рожденное для свободы. Горе, причиняемое забвением законов, и опустошение, производимое Гаем, изводит весь человеческий род. Это говорю я, и богам угодно, чтобы мои слова нашли отклик в твоей душе, чувствующей то же, что и я [I].

Голос Хереи то и дело срывался с баса на фальцет, однако его пылкие слова звучали убедительно. Слушая их, Анний Минуциан поднялся со своего места, словно притянутый флюидами, которые исходили от взволнованного трибуна. Глаза его просияли радостью и надеждой. Дав Кассию договорить, он положил руку ему на плечо и растроганно воскликнул:

- О, не все потеряно для родины и свободы, пока есть такие сердца, как то, что бьется у тебя в груди!

Ободренные тем, что не ошиблись друг в друге, они сразу приступили к обсуждению плана расправы с тираном и спасения Рима от этого ненасытного чудовища.

Минуциану пришелся по душе план Кассия Хереи. Во многом одобрив его, он разделил надежды, которые трибун преторианцев возлагал на Корнелия Сабина и Секста Папиния. Правда, участие в заговоре Клемента Аретина вызывало некоторое опасение у сенатора. Он полагал, что было бы более разумно не доверять всей тайны префекту претория. Однако и тут они пришли к общему мнению, решив, что до определенного времени не будут посвящать Аретина в их замысел. От Минуциана Кассий Херея вышел человеком, чувствовавшим, как у него вырастают крылья: наконец-то начинали сбываться его самые заветные мечты.

В течение нескольких последующих дней Херея сумел переговорить с Корнелием Сабином и Секстом Папинием, ни одному из них, однако, не сообщив о встрече с другим и оба раз умолчав о визите к Минуциану. Эти два преторианца горячо поддержали его предложение и даже выразили готовность пойти на смерть ради общего дела. Оказалось, что Корнелий Сабин уже давно вынашивал мысли, схожие с теми, которыми с ним поделился старый трибун.

А пока все это происходило и пока Кассий Херея подыскивал новых сообщников и ждал только возвращения Калигулы в Рим, чтобы привести свой план в исполнение, из Галлии пришло известие о провале заговора Гетулика и Лепида, преданных Цериалом. Однако эта новость ничуть не охладила четверых римских заговорщиков: наоборот, она лишь поторопила их, особенно Минуциана, который был связан дружескими узами с Лепидом и теперь, во-первых, хотел отомстить за его смерть, а во-вторых, должен был спешить из-за возможной опалы, грозившей ему вследствие его близости к казненному Эмилию.

И как раз в то же время, примерно в середине декабря, Мессалине понадобились деньги, чтобы вернуть три миллиона сестерциев, взятых в долг у Квинтилии. Кроме того, несколько миллионов ей были нужны на покрытие домашних расходов. Не имея возможности воспользоваться наследством, завещанным Клавдию, она вновь обратилась за помощью к Фонтею, с которым уже не считала нужным церемониться и который с радостью принес деньги, сказав при этом:

- Бери, не стесняйся! Ведь это все принадлежит тебе! Я хочу сказать, что ты получишь гораздо больше после моей смерти.

- Тихо! Не говори о смерти! - перебила его Мессалина, - ты должен жить ради моей любви. И быстро поцеловала его. С недавнего времени она, ее супруг и любовник стали вместе ходить в театр. Там почти каждый раз им встречался красавец Марк Мнестер, которым Мессалина когда-то была увлечена и даже пробовала, правда, безуспешно, подчинить его себе. Однако теперь она решила возобновить те давние попытки, чтобы поскорее забыть об отвращении, которое в ней вызывали объятия ее престарелого поклонника. Разумеется, это ей не мешало по десять раз в месяц писать своему обожаемому Калисто пламенные послания, изобиловавшие самыми изощренными приемами словесного обольщения. Так уж была устроена Мессалина, что этим она не только не тяготилась, но наоборот, не могла обойтись без того, чтобы не вести одновременно две-три любовные интриги, в которые вкладывала весь свой пылкий темперамент и которые доставляли ей равное удовольствие. Если она при этом не видела перед собой хотя бы одного из своих любовников, то мучалась оттого, что не чувствовала себя красивой и соблазнительной матроной. Вот почему она не оставляла в покое мима и заставляла Клавдия, бывшего с ним в дружеских отношениях, приглашать его на ужин всякий раз, когда знала, что к ним не придет Фонтей. В один из таких вечеров она попросила Мнестера навестить их дом на следующий день, во втором часу после шести. Придя в назначенный срок, актер нашел ее лежащей на софе в полутемной комнате. Ее прекрасное тело было полностью обнажено. Увидев его, она сказала, что любит его и хочет, чтобы он заключил ее в свои объятия. Однако Мнестер, немало смущенный таким необычным приемом, вскоре пришел в себя и, стараясь не обидеть женщину, ответил, что слишком уважает Клавдия, а потому не может позволить себе удовлетворить ее желание.

- Право, ты оказался верным другом! Это тем более удивительно в наше время, когда от таких Пи-ладов [148] и след простыл! - усмехнулась Мессалина, не выдавая горького разочарования, которое жгло ее душу. - А скажи-ка, преданный друг, если тебе прикажет Клавдий, то ты доставишь мне это удовольствие?

- Ну… Если Клавдий прикажет мне, то, конечно, я выполню твою и его просьбу. Но как ты себе это представляешь?

Однако Мессалина больше не дала ему сказать ни слова, а только взяла с него обещание прийти завтра к ним на ужин. Мнестер вышел, недоумевая, каким образом его друг сможет обратиться к нему с подобным приказанием! И вот, на следующий вечер, просидев за столом с супругами не меньше трех часов и переговорив с ними обо всем, о чем только мог, он уже собирался прощаться, как вдруг Мессалина стукнула локтем по спине Клавдия, и тот проговорил укоряющим тоном:

- А кстати, Марк, я должен высказать тебе один важный упрек!

- Мне? - спросил сбитый с толку комедиант. - А в чем дело? За что?

- Как за что! И ты еще спрашиваешь? И ты еще спрашиваешь с таким невинным выражением лица, с таким простодушным удивлением? Ах, Мнестер, Мнестер! Я знаю, что моя жена вчера просила об одной милости и ты отказался удовлетворить ее желание!

- Да знаешь ли ты, дорогой Клавдий, что твоя жена…

- Не хочу ничего слышать! - закричал историк этрусков. - Никаких извинений! Я приказываю тебе доставить это удовольствие моей Мессалине, как подобает истинному другу семьи!

Не находя слов, Мнестер замер с открытым ртом. Вытаращив глаза, он смотрел то на хозяина дома, то на его супругу; пораженный изворотливостью матроны, он, наконец, пробормотал с покорным видом:

- Ну!… тогда… Если ты так хочешь и приказываешь мне, то я подчиняюсь тебе и Мессалине.

Так, благодаря своей неслыханной дерзости, Мессалина сумела победить сопротивление и щепетильность Марка Мнестера [II].

Вскоре, в первый день года 793-го, когда Рим все еще оставался без консулов, потому что в декабре умер один из них, а второй - не кто иной как сам император Гай Цезарь Германик - еще находился в Галлии, все сенаторы пришли к храму Зевса Капитолийского, чтобы во имя здоровья прицепса совершить жертвоприношения у статуи Олимпийского Божества и возле золотого изваяния божественного Гая Цезаря. Затем они направились во дворец, где возложили щедрые подарки к золотому трону Калигулы, и, обращаясь к пустому месту, расхваливали императора, словно тот находился перед ними [III].

В день перед январскими идами в Рим прибыло напыщенное послание Гая Цезаря, в котором тот, позоря сенат за его трусливое бездействие во время, когда сам он подвергается величайшим опасностям, сообщал, что готовит армию и флот к высадке в Британию для завоевания варварских племен этого острова, не желавших признавать власти римского народа.

Далее он приказывал назначить консулами Луция Геллия Публиколу и Марка Кокцея Нерву, а также велел продолжить процессы против патрициев, замеченных в действиях или высказываниях, приносящих вред его правлению. Главное же, он настаивал на новых конфискациях имущества, ибо расходы, связанные с его военными кампаниями, требовали денег, денег и денег.

А тем временем Мессалина, как ни странно, еще находившая силы для политических интриг между надоедливыми ухаживаниями Фонтея Капитона, изнуряющей любовной связью с Марком Мнестером и платоническим влечением к Калисто, которому не переставала писать пространные нежные письма, вынашивала свой план заговора против Калигулы. Она не без умысла добилась того, чтобы Клемент Аретин сменил Руфа Криспина на посту префекта претория.

Как и прежде, она думала, что безумства и злодеяния Гая Цезаря скоро переполнят чашу народного терпения. Именно в тот момент и должно было произойти убийство чудовища, выглядевшее бы в этом случае как выражение общей воли всех горожан. И вот наступил тот час, о котором она мечтала больше двух лет. Час, на приближение которого давно направляла все свои усилия.

После смерти Гая Цезаря императором мог стать только один человек, а именно: брат Германика, Клавдий Тиберий Друз. Следовательно, на место Цезонии Милонии, правившей сейчас целым миром, должна была стать Валерия Мессалина. Всю зиму 793 года она вела дело к тому, чтобы, дождавшись возвращения Цезаря, сразу же отправить его на тот свет. Мало-помалу она начала посвящать в свой замысел Клемента Аретина. Новый начальник императорской стражи обладал не только внушительной и властной внешностью старого, солдата. Его прямая, честная душа была глубоко возмущена произволом и беззакониями Калигулы, а потому дочери Мессала, семья которого была связана многолетней дружбой с префектом претория, не стоило большого труда убедить его в необходимости освободить мир от тирана. Пообещав же ему великие почести, Мессалине было еще легче заставить его одобрить вторую часть ее плана, предусматривавшую замену племянника на дядю, то есть на Клавдия. Принимая во внимание возраст Клемента, - так сказала она, - на него возлагается именно эта, вполне безопасная задача: когда императора уже не будет в живых, он должен добиться от преторианцев, чтобы они единодушно встали на сторону Клавдия. Кроме того, Клементу предстояло оказать заговорщикам и другую немаловажную услугу, в назначенный день послав на охрану Палатинского дворца трибуна, посвященного в их планы. В качестве непосредственных исполнителей своей воли Мессалина выбрала двоих людей, не только пользовавшихся особыми привилегиями при дворе, но и способных на самые решительные действия.

Ими были Калисто, любимый либертин Цезаря, и Квинтилия, одна из его фавориток. В Калисто она не сомневалась: ради нее он пожертвовал бы даже собственной жизнью. Квинтилия же, узнав об отведенной ей роли, ответила, что одинаково готова как нанести первый удар Цезарю, так и перенести все муки, но не предать ее, если заговор провалится. Таким образом, дело уже приближалось к трагической развязке, когда наступила весна. В конце апреля Мессалина получила очередное письмо от Калисто, отправленное из Везонция (Безансона). Отрывок из этого послания она показала Клавдию, Клементу и Квинтилии. Вот он:


«…А теперь я хочу рассказать тебе о бесславном конце того великого подвига, который намеревался совершить этот шут в императорском пурпуре. После всех его раздумий и колебаний, двадцатого марта мы опять двинулись в страну батавов. Численность наших легионов вместе с войсками союзников превышала сто двадцать тысяч человек. С такими силами божественный Юлий покорил бы Арабию, Армению, Персию, Скифию и Сармацию, однако богоподобный Гай со всей этой армадой завоевал - поверишь ли? - морские ракушки! В несколько переходов преодолев весь путь, в начале апреля мы вышли к устью Рейна, откуда было видно, как над океаном, словно крылья больших белых птиц, поднялись тысячи парусов нашего огромного флота. В голубой дали смутно проступала узкая полоска британского берега. Был дан приказ построиться в боевые порядки, привести в полную готовность сотни баллист, и катапульт. Наконец, протрубил сигнал к атаке, хотя никто не замечал даже тени врага, на которого мы должны были сейчас броситься. И вот император взошел на золотой трон, который был уже поставлен для него, и, напыщенно поблагодарив солдат за их мужество, позволившее войску достойно справиться со всеми опасностями этого похода, отправил их… собирать раковины, валявшиеся на берегу моря.

- Это, - заявил он во всеуслышание, - добыча, отвоеванная у Океана! Мы доставим ее в Рим и с триумфом возложим к Капитолию.

В честь этой величайшей победы он приказал в тридцать дней построить башню. Когда сто двадцать тысяч солдат, руководимых военными архитекторами, возвели это сооружение, то император велел на его вершине разжечь огонь и впредь поддерживать его, чтобы освещать и указывать путь мореплавателям [IV]. Затем, раздав легионерам щедрое вознаграждение, он повел их обратно в Галлию. Отсюда он скоро отправится в Рим, где я наконец-то смогу…»


Спустя четыре дня после получения этого письма, когда Мессалина проводила послеобеденные часы в своем конклаве, к ней с визитом явился Луций Фонтей Капитон, который все больше и больше терял голову от любви.

Однако не прошло и получаса с момента, когда старый патриций закрыл за собой дверь в заветную гостиную Мессалины, как вдруг отчаянный душераздирающий вопль, раздавшийся из этой комнаты, заставил туда стремглав броситься Квинтилию, которая дожидалась матрону в таблии. Там глазам актрисы предстала поистине трагическая картина. Мессалина, с растрепанными волосами, с безумно вытаращенными глазами, дико крича и зовя на помощь, раскинув руки, лежала на широкой софе, прижатая к ней сверху неподвижным телом Луция Фонтея Капитона.

- В чем дело? Что случилось? - глядя на Мессалину, воскликнула ошеломленная актриса.

- Ну же… сними его. Он болен, у него обморок. О Зевс! Какой ужас! Какой позор! Помоги мне, Квинтилия. Ради всех богов! Лишь через несколько минут смертельно бледная супруга Клавдия, испускавшая то жалобные стоны, то вопли ужаса, смогла избавиться от груза тучного старческого тела, что потребовало немало усилий и от нее, и от Квинтилии, которая сразу же пришла на помощь подруге. Оказавшись на свободе, Мессалина встала на ноги, пошатнулась и, ухватившись за спинку софы, чтобы не упасть, проговорила слабым, задыхающимся голосом:

- Ничего не понимаю. Он был здесь, разговаривал. А потом вдруг… Не знаю, как… Так страшно застонал. Но больше этого не повторится. О боги!

- Поправь волосы. Приведи в порядок одежду, - быстро прошептала Квинтилия, услышав приближающиеся голоса встревоженных слуг.

С огромным трудом актрисе удалось пристроить спиной к стене тело старого патриция, лицо которого становилось все более бескровным. Рот его был полуоткрыт, широко раскрытые глаза остекленели. Одна рука лежала у пояса, другая свесилась через спинку софы. Не успела Мессалина поправить прическу и одежду, как в конклаве появились две рабыни, спросившие в один голос:

- Что случилось, госпожа? Мы здесь!

- Мы к твоим услугам, синьора!

Однако их хозяйка, все еще не оправившаяся от пережитого, не могла выговорить ни слова, и поэтому вместо нее Квинтилия, усилием воли заставившая себя быть хладнокровной, ответила громким, властным голосом:

- Ничего особенного - Фонтею стало плохо! Не кричите! Ну, что встали? Ты - быстро за врачом! Ты - живее принеси воды и уксус. Ничего не случилось, это просто обморок!

- Ну, держись! - глухо проговорила она, обращаясь к Мессалине, как только рабыни удалились.

- Смотри, не выдай себя. С ним уже ничего не поделаешь.

- Что? Он мертв?! - спросила Мессалина и вновь испустила истошный крик. Мысль, что она лежала под трупом, едва не лишила ее рассудка.

- Да, умер в твоих объятиях. Вот это истинный любовник.

И, видя, что Мессалина, безучастно закрывшая лицо руками, никак не отреагировала на ее слова, Квинтилия добавила, взглянув на бездыханное тело Фонтея:

- Он оставил тебе свои миллионы, но заставил дорого заплатить за них. Ты будешь вспоминать его, пока не потратишь все его наследство.

Такова была надгробная речь, произнесенная Луцию Фонтею Капитону. Вскоре вернулись рабыни, которые привели с собою потрясенного Клавдия. За ним появились все домашние рабы, они заполнили всю комнату. Раб-медик приблизился к телу Капитона и, быстро осмотрев, его, прошептал: - Тут уже ничего не поделаешь… Он умер!

И когда в комнате перемешались стоны, крики жалобы и соболезнования, вызванные известием об этой неожиданной смерти, один из рабов, стоявший у входа в дом, вытянул голову, стараясь понять причину такого переполоха, а потом вытаращил глаза и изо всех сил захлопал в ладоши. От этих звучных ударов еще долго сотрясалось его безобразное тело, пораженное слоновой болезнью.



* * * | Мессалина | Когда трубят трубы - от подлости Поллукса к мужеству Квинтилии