на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



Глава третья

За многие годы скитания по Сибири Александр переменил множество мест. Но где бы он ни был, никогда он не выказывал большого желания видеться или разговаривать с кем бы то ни было.

Прибыв с первой партией ссыльных, с партией 43, в Боготольскую волость Томской губернии, был он помещен на жительство в казенный Краснореченский винокуренный завод. Смотритель завода поместил его в крестьянскую избушку на самом краю деревни, и Александр долгое время не выходил из нее, присматриваясь к окружающей обстановке и проводя долгие часы в молитве и посте.

На коленях его были натерты страшные мозоли от долгого стояния перед иконами, голос его почти совсем утих, и если случалось ему разговаривать с крестьянами или смотрителем завода, он тихо склонял голову к левому плечу и не перебивал никого, пока не выслушивал всего, что ему говорили.

Каким образом получал он все необходимое для жизни, никто не знал, но в избе у Александра было всегда довольно и провизии, и одежды. На работы его не назначали, хотя и предписывал закон о бродяжничестве употреблять бродяг в работу, чтобы приносили посильную пользу.

Борода его отросла настолько, что уже закрывала грудь, а мягкие шелковистые волосы спадали по сторонам головы легкими белыми волнами. Холщовая блуза и такие же порты, заправленные в мягкие сапоги, составляли всю его одежду, да по зимам добавлялся к ним добротный синий армяк и меховая старая шапчонка.

Кто знает, о чем разговаривал с Богом Александр в эти долгие зимние вечера и ранние утра, когда выстаивал на коленях многие часы. Ни с кем коротко он не знакомился и молча выслушивал все, что ему говорили.

Никакой работы он не чурался, и если просили его помочь скирдовать сено или вспахать делянку, молча принимался за работу.

Однако молва и слухи о странном человеке, осужденном за бродяжничество на поселение в Сибири, росла и стала беспокоить Александра. Стали приходить к нему. Сначала крестьяне, просившие совета. Потом начали приезжать из дальних мест мещане, высокопоставленные люди, искали знакомства, совета или утешения. Чем мог утешить их отставленный император, Александр и сам не знал, усмехался только в длинную белую бороду, но спокойно выслушивал посетителей, бросал несколько слов глухим баском, нередко несколько слов по-французски или немецки и опять замыкался в себе.

Деревенька Зерцалы, куда он был назначен на жительство после завода, была неказистой, всего несколько домов располагалось по сторонам широкий песчаной улицы, окружали ее глухие сосновые и еловые леса, и крестьяне занимались тут мелким хлебопашеством, отдавая дань казне выжигом угольев для завода да вывозкой для него же зерна, из которого гнала чиновничья братия спирт, водку, и поддерживала тем царскую казну.

Иван Иванович Иванов, отбывший срок наказания в Сибири, в избе которого жил Александр, был человек смирный, добродушный, попал он в Сибирь почти что по недоразумению, как часто случалось в те годы, ютился с семьей в одной крохотной комнате, но зато стены ее и красный угол заставлены были большими старинными иконами греческого письма. Иван Иванович бился с семьей за кусок хлеба, глоток кваса и не мешал своему жильцу, помещавшемуся в передней комнате, ничем, лишь приглашая его разделить с ним и его босоногими детьми скромную трапезу.

Александр как мог помогал этой семье — появился в доме у Иванова достаток, дивился люд крестьянский, откуда берутся в этой избушке деньги, каким образом Иван Иванович отстроил сени и сарай, завел коровенку и пару хороших лошадей.

И пошла слава про жильца Иванова, будто помогает своими молитвами и всем, кто возле, наступает фарт. Люд в Сибири легковерный, с советами и спором верит в каждую байку, все принимает за чистую монету. А коль скоро увидели, что бедный каторжанин стал обстраиваться и богатеть, пошел люд к Федору Кузьмичу. Ничего не просили, а низко кланялись в ноги, простаивали у порога до первого его слова, словно и приходили только взглянуть на чудного жильца.

И день и ночь толпился народ — Федор Кузьмич перестал выходить во двор, заросший травой и истоптанный курами, а потом и вовсе закручинился. Не знал, как отбиться от нежданных посетителей, как объяснить, что вовсе не мог он ничем помочь Иванову — просто росла у того семья, поднимались сыны, работали до семи потов и потому начал набирать силу бывший каторжанин.

Но никому не втолкуешь, да он и редко размыкал уста, все больше молчал и только ясными голубыми навыкате глазами взглядывал на посетителя, скромно переминавшегося у порога, и слегка наклонял голову, чтобы расслышать. Все в округе уже знали, что Федор Кузьмич туговат на левое ухо, голос у него глухой и немного сиплый, и ловили лишь взгляд, мрачноватую усмешку да запоминали все движения старца — и как ходит, слегка ссутулясь из-за высокого своего роста, и как закладывает руку за пояс и слегка прижимает рукою сердце, и как склоняет голову к левому плечу. Глядели, иногда даже не молвили ни слова, а возвращались и рассказывали нелепые вещи — и вроде светится вся у него голова, и глаза так и сверкают, и кольцами вьются волосы по сторонам высокого громадного лба.

Как ни странно, всем, кто хоть раз увидел Федора Кузьмича, казалось, что взглядом одним располагает он их бедой и печалью, как будто разводит их беду руками или взглядом, начинало и им везти в работе и всех делах. И пошла гулять молва, что старец тот не обыкновенный человек, а… Тут путались, придумывали кто что мог. И стремились увидеть, взглянуть…

Ничего не говорил Федор Кузьмич Иванову, да только тот понимал, что беспокоят его приходящие и приезжающие, и только заикнулся было об этом, как Федор Кузьмич согласно покивал головой.

Иван Иванович, собрав своих малолетних сыновей, поехал на несколько дней в глубину тайги, окружавшей Зерцалы, выбрал место поглуше и под самой раскидистой елью поставил в два дня небольшой сруб из толстых бревен, прикрыл бревнами же, спилил пару сосен да понаделал грубый стол, скамейку для спанья и чурбаки для сидения и, вернувшись, поклонился в ноги старцу:

— Прими, Федор Кузьмич, подарок. Коли захочешь, иди в келью, изготовил я с сынами моими. Вижу, не по сердцу тебе, что ходят, глядят да норовят говорить…

Александр только взглянул на скромного бедного бывшего каторжанина, поднялся с лавки и, как был в одной рубахе и портах, прихватил свой армяк да снял картинки со стены и отправился в лес за одним из сыновей Иванова.

Келья ему понравилась. Пахло свежим сосновым деревом, мрачные ели окружали ее со всех сторон, но невдалеке протекал ручеек с темной лесной прозрачной водой, цвели у завалинки неизвестно как выросшие тут невзрачные цветочки.

Тихо, покойно, солнце едва пробивается сквозь крышу сросшихся крон вековых сосен, бросает косые лучи на гладкую скользкую хвою под ногами, на красные полянки брусники да желтые шляпки рыжиков.

Федор Кузьмич прикрепил на бревенчатую стену свои картинки — гравюру, изображающую икону Почаевской Божьей матери в чудесах, разгладил едва видимые на ней инициалы А I на престольных облачениях, да вид Петербурга со шпилем Адмиралтейства. Молчалось ему хорошо, люди сюда не могли добраться, и он с наслаждением выходил к завалинке, усаживался на утрамбованную ее землю и смотрел вокруг. Тихо, пустынно, красиво, и думал, как хорошо устроил Бог на земле, какую красоту создал и как люди портят ее, и снова и снова просил у Бога прощения за себя, за всех Романовых, за весь людской род…

Он жил в своей келье тихо и незаметно, сам справлял всю нехитрую работу, топил небольшую печь, колол дрова, носил из ручья воду и строго следил за чистотой и порядком в своей скромной келье…

Однако и тут не оставили его в покое. По заросшей мелким ельником едва видной тропе подъехала к келье одноколка, в которой сидел знакомый ему малец, и стала в шаге от низенького крылечка.

Александр вышел на приступку у двери, бросил взгляд на мальца. Тот не сказал ни слова, но Александр уже понял, что лошадь прислали за ним и кому-то из людей он понадобился. Он кинул взгляд на маленькую полочку в келье — под образом и гравюрами лежала крохотная коробочка с двумя смертоносными пилюлями, — подтянул веревочный пояс на белой грубой ткани блузы и, ни слова не говоря, взобрался в одноколку…

Тихо и степенно шла лошадь по едва заметной лесной тропе, выбирая путь между вековыми соснами, — тропка виляла, как лисий хвост, взбегала на бугры, открывшие взору окрестности, спускалась в низинки, заполненные ягодными полянами…

В селе Краснореченском его ждали…

На крыльце большой просторной избы крестьянина Латышева стоял маленький, седенький епископ Иркутский, преосвященный Афанасий. Он сошел со ступенек, и едва Александр тяжело вылез из неловкой высокой одноколки, владыка бухнулся ему в ноги. Федор Кузьмич стал на колени, поймал губами пухлую маленькую руку архиерея и приложился. Преосвященный не остался в долгу — он тоже поцеловал правую руку Александра.

Крестьяне, стоящие поодаль, с изумлением видели, как архиерей поднялся с колен, поднял и Федора Кузьмича и, просунув руку под его локоть, жестом показал дорогу. Александр усмехнулся, отстранился, пропуская вперед священнослужителя.

Тогда владыка взял Александра за руку и повел его в горницу, в самую чистую и светлую горницу латышевской избы.

Оба перекрестились на образа, висевшие в красном углу избы, и стали ходить по горнице.

Крестьяне, сбежавшиеся со всей деревни, прилипли к крохотным окошкам, застекленным не так, как во всем селе. В бедных домишках слюда все еще заменяла стекла, а здесь, в самой богатой семье, уже могли себе позволить выписать из России листы стекла.

Они не могли слышать и разобрать, о чем говорили между собой архиерей и Александр, но видели только, что ходят они по горнице, держась за руки, как два брата, а отголоски французской речи доносились до них глухо и неразборчиво.

— Федор Кузьмич, — говорил преосвященный Афанасий, — теперь ты у нас редчайшая жемчужина в навозной куче, сияющий перл среди мужиков.

— Прошу тебя, преосвященный, не говори так, я есмь только один из чад Божиих, счастлив тем, что живу на земле Божией, созерцаю небо и землю и могу любить каждую чаду любовью чистою…

— Как бы и мне хотелось с чистым и грустным сердцем состоять так на службе Господу, да дела мирские все меня отвлекают: принужден я загонять в храм Божий сельчан, темных и невежественных, собирать с них дань — десятину Божию, просвещать народ, не умудренный светом небесным…

— А ты поживи у меня, владыко, — вдруг предложил Александр, — тишина и покой вселяют мысли чистые и безгрешные, заставляют молчать и внимать голосам небесным…

Архиерей поднял свои маленькие яркие глазки на Александра.

— И мне бы хотелось замолить свои грехи, нагрешил и я в своей жизни немало, ну да мы все дети греха первородного, и как поставил Господь Бог судьбу нашу, никуда от нее не денемся. А только скажи, являются к тебе голоса, слышишь ли и откуда набираешься в глуши нашей премудрости и благодати?

— Когда А молчит, П не является, — загадочно ответил Александр. — И все же прошу, владыко, посети меня в моей келье скромной, побудь среди вековой тишины, может, и тебе в чем буду полезен…

— А и правда, побуду у тебя несколько времени, — вдруг решил Афанасий, подобрал полу своей темной рясы и присел на лавку, крытую домотканой пестриной.

— Одолжишь много, отец, — едва слышно проговорил Александр, — да и места есть в Писании, что потолковать о них надобно…

В той же скромной одноколке они поехали по лесной извилистой тропе к келье Александра. Несколько дней провели они среди молчания леса, сами заговаривали немного, и Афанасий как будто отдохнул душой от своих церковных забот и хлопот.

— Буду к тебе еще, — прощался он со старцем, — примешь, хорошо, не примешь, не обижусь…

Александр улыбнулся на прощанье, расцеловался с архиереем и снова остался один, среди вековых сосен и вековой тишины могучего леса…

Архиерей Афанасий сообщил ему много свежих новостей, и ему было над чем поразмыслить.

Прощаясь, он поцеловал руку Александру и мельком, как бы между прочим, произнес:

— А чрез Иркутск провозили всех осужденных по 14 декабря. Много среди них и генералов, и офицеров, и все люди молодые. А дамы, дамы…

Он горестно покачал маленькой седенькой головкой и продолжил:

— Одна есть среди них, мучают ее припадки, все кажется ей, что являются черти, да и с дьяволом разговаривала. А кричит по ночам страшно, душат ее, давят. И не сказал бы, да надо тебе знать. Фонвизина Наталья Дмитриевна, душа тонкая, богомольная и страждущая.

— Постой, постой, отец, — перебил его Александр, — да уж не того ли генерала Фонвизина супруга, что в войну у Наполеона был?

— Не знаю насчет войны, — хитро прищурился архиерей, — а только генерал-майор, говорят, был до мятежа кавалер орденов и важный человек.

— Так это тот Фонвизин, — задумчиво проговорил Александр, — хотел было обменять его у Наполеона, да тот не согласился…

Афанасий навострил уши, но Александр заговорил о другом.

— И что же, наказание ему, кара большая? — спросил старец Федор Кузьмич, бывший император Александр.

— Осудили на каторжные работы, а он раненый, нога прострелена да и шею держит кривовато — пуля там засела…

— Он, он, — покачал головой Александр, — боевой генерал, храбрец из храбрецов…

И пробормотал про себя:

— Сам вешал ему кресты на грудь, сам орденами награждал…

Афанасий не услышал глухое бормотание старца.

— А кто ж еще в железах да каторге? — продолжал интересоваться Федор Кузьмич.

— Много, — уклончиво отвечал Афанасий, — всех не упомню, много их прошло через Иркутск, все ребята молодые, да офицеры, да все статные и веселые. Жалко их, да, видать, судьбина им такая выпала.

— Пятерых повесили, это я знаю, — снова нахмурился Александр, — ах, не надо бы, все грех на нас падет…

Много рассказывал ему архиерей: как везли, как водили на молебен в иркутский собор, где он и видел каторжников, видел и их жен, считавших первым долгом посетить церковь…

— Молись за них, отец, — неожиданно припал к руке священника Федор Кузьмич, — буду и я за них Богу молитвы возносить. И пожалей венценосного, много зла натворил, много ненавистью повредил и себе, и семье своей, да и судьба у него незавидная будет — сам примет смертоносные пилюли, сам уйдет из жизни, а отвечать перед Богом придется вдвое…

Афанасий в удивлении смотрел на старца — то ли заговариваться стал, то ли и в самом деле знает?

Как бы то ни было, но Афанасий несколько раз наведывался в глухую келью Александра, рассказывал о каторжанах, об их мужественных женах, вынесших все тяготы сибирского житья. Александр слушал, не перебивая, и вспоминал имена и лица тех, с кем прошел он боевой путь от Москвы до Парижа, из своего сибирского далека воскрешал в памяти стычки и боевые эпизоды, победы и балы…

Сетовал в глубине души на Николая — оказался жестоким молодой и сильный русский царь, и Александр понял, что и он подвержен высшей силе, и он предопределен выполнить какую-то задачу. Только грехов прибавил династии, отяжелил совесть и душу их жестокостью…

Чаще всего Александр запирался в своей келье, писал, молился, читал Священное Писание и так и этак раздумывал над ним, много размышлял и сопоставлял давние времена с той историей, что творилась вокруг него. Отнюдь не остался он равнодушен к событиям 14 декабря, считал ошибкой Николая жестокость по отношению к самым просвещенным людям своей страны, но склонялся перед государственной необходимостью и понимал, что брату необходимо было сильной и властной рукой утвердиться на престоле. Но глубоко сожалел он, что не взялся его молодой и сильный преемник за преобразования, в которых так нуждалась Россия, и горько понимал, что сам он достиг немногого, что сам он был слаб и беззащитен перед лицом Провидения, не давшего ему сил образовать тот порядок, который был нужен стране…

— Но не пришло время, нельзя было, — пытался он оправдать себя и снова и снова сокрушался, что стал царем через труп отца, и снова и снова просил у Бога прощения. Небеса посылали ему знамения, давали возможность заглянуть в глубь бесконечного пространства, и он изумлялся и ужасался этой безграничности и тому строению Вселенной, о которой рассказывали ему голоса, являвшиеся во сне, а иногда даже и наяву. И он понимал, как жалки и мелки люди со всей их царской и другой властью и что не зависит от них ничего, ни война, ни мир, что есть другие силы, которые двигают людьми, словно марионетками. Неугоден стал он сам этим силам, и пришлось ему бросить все и уйти скитаться по миру, чтобы заслужить благоволение Небес…

И в этой сибирской глуши, среди молчания вековых сосен, стволы которых были словно облиты медом, а кроны глухо шумели где-то высоко, открывались ему такие беспредельные дали, такие сияющие вершины, что у него сжималось сердце и дух захватывало от беспредельности пространства и гигантских сил мироздания…

И он мог только просяще стоять на коленях, истертых этими долгими ночными бдениями, воздевать руки к небу и молить, молить о ниспослании милости Божией к нему, России, этим жалким, смешным и нелепым, но и таким прекрасным и красивым, людям.

Теперь в нем, этом благообразном старце с лысым огромным черепом и мягкими шелковистыми волосами по сторонам и длинной седой бородой, невозможно было узнать императора Александра, когда-то покорившего всю Европу своей воинской отвагой, деликатностью и великодушием. И все-таки нет-нет да и случались встречи, которых он избегал и которые напоминали ему о прежних временах.

Часто собирался он и шел пешком, через кочки и вздувшиеся, словно вены, узловатые корни деревьев в соседнее село, в церковь, поглядеть на живописные иконы, постоять перед огоньками свечей в самых темных приделах. Молился истово и жарко, забывая все, и молитва его была длинной и многословной. Он шептал и шептал слова этой молитвы, уже давно им написанные и вытверженные назубок.

«Отцу и Сыну и Святому Духу. Покаяние с исповеданием по вся дни» — так называлась его длинная молитва.

«О, Владыко Человеколюбие, Господи Отец, Сын и Святой дух, Троица Святая, благодарю тя, Господи, за твое великое милосердие и многое терпение, аще бы не ты, Господи, и не твоя благодать покрыла мя грешного во вся дни и ночи и часы, то уже бы аз, окаянный, погибал, аки прах, пред лицом ветра за свое окаянство, и любность, и слабность, и за вся свои приестественные грехи, а когда восхищает прийти ко отцу своему духовному на покаяние отча лица устыдихся греха утаить и оные забых и не могох всего исповедать срама ради и множества грехов моих, тем же убо покаяние мое нечистое есть и ложно рекомо, но ты, Господи, сведый тайну сердца моего молчатися разреши и прости в моем согрешении и прости душу мою, яко благословен еси во веки веков. Аминь».

После молитвы в церкви и благочестивого размышления перед образами он пошел к церковному старосте Парамонову, бывшему тогда в Краснореченском. А у старосты жил прибившийся неизвестно откуда солдат Оленьев. Он сидел у окна, сучил дратву и пришивал прохудившуюся подошву к старому сапогу.

Случайно поднял он голову к окошку и увидел Федора Кузьмича, проходившего мимо.

Оленьев вскочил, с ужасом спросил мужиков, сидевших в избе Парамонова:

— Кто это?

И, не дождавшись ответа и даже не расслышав его, повалился прямо в ноги входившему старцу Федору Кузьмичу. Потом вскочил, вытянулся по-военному и отдал честь.

— Это ведь царь наш, батюшка Александр Павлович, — закричал он на всю избу.

Александр посмотрел на солдата, признал в нем старого знакомца, служившего ему когда-то, но не подал виду.

— Это ты зря, — спокойно сказал он солдату, — мне не следует воздавать воинские почести. Я бродяга, а тебя за такие слова возьмут в острог, и меня тогда здесь не будет. Так что молчи и ничего никогда никому не говори…

Оленьев молчал, никогда не упоминал он о том, что видел живого царя Александра Павловича, которого хорошо знал, но понимал, что неспроста прячет император свою тайну, что не хочет узнавания. И резон ему такой — быть старцем, молиться, за всех уповать…

Впрочем, случай такой не был первым и не был последним — личность царя Александра Павловича знали очень многие, а уж солдаты, прошедшие войну с Наполеоном, как никто запомнили его веселое лицо, и яркие голубые глаза, и белую кожу, и маленькие руки. И не раз и не два встречались ему в Сибири люди, хорошо знавшие его лицо, и падали перед ним на колени. И всегда он отказывался от своего прошлого сана и просил никому не говорить об ошибке, стращая острогом…

Но то ли встречи такие были предопределены, то ли слишком известна была личность Александра, но все чаще и чаще попадались ему люди, коротко его знавшие, — десятками ссылал в Сибирь Николай солдат за малейшую провинность. И скоро поползла по Сибири молва, что в далекой глуши, на заимках, в кельях самых удаленных скрывается русский царь.

Беспокойство и злобу вызывали такие слухи у Николая, и он снова и снова посылал людей узнавать, допытываться, доносить. Обращались и к старцу Федору Кузьмичу эти люди, но старец всегда уверял их, что он — просто бродяга по имени Федор Кузьмич, а родства своего не помнит из-за давнишней болезни и сказать, кто он, из какого рода-племени, не может. И все дальше и дальше в тайгу уходил Александр, опасаясь таких людей и не желая тревожить тенью своей царствование брата.

Скоро дошла молва и до ссыльных политкаторжан, до декабристов. И они всеми силами старались увидеть его, благо он был здесь, совсем рядом, в Томской губернии, но пока не вышел срок, их не пускали никуда, и им не удалось увидеть отрекшегося царя.

Одна только Наталья Дмитриевна не оставляла надежды увидеть старца, за последние годы да и вообще в Сибири много раздумывала она над смыслом и целью существования, была знакома и духовными поисками делилась со знающими и мистически настроенными священнослужителями, познакомилась и с архиереем иркутским Афанасием…

Но на самом склоне жизни приехал к старцу писатель русский Лев Николаевич Толстой. С утра до позднего вечера разговаривал он со старцем Федором Кузьмичом, выспрашивал подробности Отечественной войны, говорил, что хотел бы написать историю этой войны, и очень бы желал выяснить многие подробности.

Федор Кузьмич увлекся, так рассказывал о войне и всех боях, как будто сам в них участвовал. И даже рассказал, что когда император Александр въезжал в Париж, то под ноги его белого коня стелили дамы шелковые материи и платки, а прямо в седло кидали красивые букеты цветов. Рядом с Александром ехал на серой лошади граф Меттерних, и на седле у него была подушка.

Федор Кузьмич с такими подробностями рассказывал писателю о войне, что Лев Николаевич понял — перед ним сидел сам Александр Павлович…

В самом деле, кто мог знать, что Меттерних только за несколько месяцев до торжественного въезда в Париж получил княжеское достоинство. Вся Европа знала его как князя Меттерниха. Русский император всегда знал его как графа…

Писатель был поражен в самое сердце. Приехав домой, он сразу же записал все рассказы старца Федора Кузьмича, а потом начал и роман под странным заглавием «Записки Федора Кузьмича». В них он полностью отождествил личность старца с Александром Павловичем. Но понял, что пока на троне Романовы, эта вещь никогда не увидит света — слишком уж странной была история этого императора, слишком уж необычайно и фантастически выглядела бы она и в глазах читателей.

Повесть «Записки Федора Кузьмича» так и осталась незаконченной…

Они говорили на французском…

Крестьяне окрестных деревень, священники, люди, попадавшие в Томскую губернию, старались увидеть Федора Кузьмича. То ли силу какую приобрел старец, то ли глаза его, грустные и ясные, вызывали в собеседниках не только уважение, робость, но и стремление постичь, понять этого странного человека. И толпами потек народ к старцу.

Он бежал от людей, удалялся все более и более в глухую тайгу, ему строили кельи в таких местах, где никто и добраться до него не мог. Но крестьяне шли по глухим таежным тропкам, заглядывали в крохотные окошечки кельи, стояли под застрехами маленькой крыши, под соседними огромными соснами, несли и везли все, что могло пригодиться Федору Кузьмичу в его уединенной жизни. Он ничего не брал, не желал даже деревенских яиц или какой-нибудь захудалой курицы. Но крестьяне оставляли под его окошком припасы, тайком заглядывали в окошки, видели склоненную над писанием писем или чтением Священного Писания фигуру и тихо уходили — понимали, что старцу не до них, ему необходим покой и одиночество. И лишь немногие решались оторвать его от неведомых ему дел, говорили два-три слова и вглядывались в ясные голубые глаза и вслушивались в негромкий глуховатый голос. Он принимал их, стоя всегда спиной к свету, заложив руку за пояс и немного склоняя голову, чтобы расслышать произносимые слова…

Он всегда был очень немногословен, но два-три слова, сказанные им, приобретали в мыслях крестьян черты Провидения, прозорливости. Они толковали их на разные лады и потом, если что-то сходилось в их жизни с его словами, почтительно и со священным трепетом уверяли, что старец предсказал, напророчил, накудесил…

Слава его все росла и росла, и он бежал этой славы, этой известности, не хотел, чтобы тревожили и беспокоили его своим присутствием. Человеческая лавина все догоняла и догоняла его, и он бежал от нее все глубже и глубже в тайгу…

Впрочем, он и сам стал уставать от одиночества и попробовал завести себе друзей. Две старые женщины, когда-то сопровождавшие его в 43-й ссыльной колонне, приходили к нему на чай, приглашали его в дни больших церковных праздников. И он был рад случаю просто посидеть, помолчать, не стремясь ответить, посоветовать, подсказать. Ему было отрадно с ними — они не требовали ничего, и он ничего не мог дать им в ответ. Но славное молчание втроем делало их сближение все более тесным. Чай, ватрушки, желанные и недоступные ему в обычные дни, привлекали его, нехитрые замечания о погоде, о Господе Боге не утомляли его, и только в их присутствии чувствовал он себя спокойно и не угрюмо…

Он помогал этим двум старым женщинам — ссыльнокаторжным, осужденным за какие-то старые преступления, о которых он не спрашивал, а они не рассказывали. Он давал им деньги, и старые женщины эти платили за ту избу, в которой жили, покупали муку и варенье, собирали грибы и ягоды, мочили, солили. У них не было никого, у него тоже. Они были одиноки, как и он, и тоже нуждались в уединении и спокойствии.

Но нередко крестьянам удавалось вытащить его в какую-либо деревню — приезжали солидные старосты, умоляли, подсаживали на двуколки или маленькие одноколки. И тогда, в деревне, он объяснял им смысл того или иного текста в Священном Писании, помогал учить детей азбуке, давал советы по всем назревающим вопросам крестьянской жизни. Здесь увидел он, что сибирские крестьяне вовсе не похожи на среднерусских, тут действовали другие законы, здесь никогда не было рабства и народ был более просвещенным, более сметливым и более предприимчивым.

Как он жалел теперь, что не хватило у него сил перебороть косность и алчность помещиков, что не смог он освободить крестьян, и понимал, что только их свобода, но свобода с землей, может стать и для русского крестьянина действительной свободой. А без нее Россия закоснеет, как закоснели уже привыкшие к рабству среднерусские крестьяне и не несущие даже обязательной службы дворяне. Он многое понял, но понял, что сил ему не хватит теперь ни для чего, кроме самой страстной, самой проникновенной молитвы…


Глава вторая | Звезда печального счастья | Глава четвертая