home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


Глава I


Два месяца пролежал Степан в горячке. Ломало все суставы, корёжило тело, судороги вызывали нестерпимую боль. Он кричал от дикой, взмётывающей боли, тихонько постанывал, когда боль отпускала, и снова взрёвывал дико, едва судороги начинали снова и снова ломать и корёжить тело. Степан настолько ослабел, что не мог поднять руку, повернуться в постели.

Доктора к нему не ходили, прислала, было, одна добрая душа лекаря из императорского дворца, но он, осмотрев больного, не нашёл ничего худого, только посоветовал дворовым, ходившим за больным, укутывать его потеплее да давать отвар лекарственных трав.

Мало-помалу лихорадка оставила измученное тело, судороги всё реже давали о себе знать, и Степан наконец открыл глаза в истоме и беспредельной усталости. Жизнь не покинула его, как он жаждал и надеялся, жизнь вернулась к нему, крепкое здоровое тело само выжило, требовало пищи, здорового сна.

Однажды утром, в весёлый солнечный день, Степан, дрожа от слабости, встал на худые, изломанные болезнью ноги. Едва не падая, подошёл к зашторенным окнам, отодвинул тяжёлые бархатные занавеси и, изумлённый, увидел радостную яркую картину нежного весеннего утра. С тесовых крыш домов свисали длинные льдистые сосульки, протоптанные на снегу дорожки почернели, и кое-где уже выглядывала из-под нахмурившегося, чувствующего свою кончину снега робкая нежная зелень пробивающейся травы.

У Степана от радости захолонуло сердце. Бежал по улице суетливый народ, кто-то кричал, шум и гомон возвещали весну, расцветающее робкое начало новой жизни.

Мир и покой поселился в его душе. Во время болезни мучили Степана кошмары. Он не умел назвать это слово, он не мог разобраться в том, что разрывало его душу и взрывало тело дикой болью. Одна и та же картина постоянно преследовала его — белое, распластанное на снегу тело Ксении, разбросанные в сторону ноги, разорванные вдоль всего тела и отброшенные красная кофтёшка и зелёная юбка, сбившийся с головы платок. В тяжёлых армяках, распуская верёвки на поясах, подходили и подходили к этому телу дюжие вонючие мужики, оголяли бесстыдную, сочащуюся слизью, налитую кровью плоть, падали на колени перед серебристо-белым телом и вгоняли, вгоняли эту жадно-похотливую плоть в не менее бесстыдную, обнажённую плоть женского тела. Закрывали тулупами и армяками ткань женского тела и содрогались, содрогались на нём, пока наконец не отпускала их похоть и тяжёлая ненасытная страсть. Душили и душили Ксению нагольными полушубками, вонючими, исходящими потом армяками, давили заскорузлыми пальцами нежную кожу высоких крепких грудей, щипали до синяков, до крови белизну распростёртого тела.

В пылу болезни, в обмороке боли бросался мысленно перед образом Христа Спасителя, плакал и бил себя в грудь кулаками, припадал к полу опухшими искусанными губами. И всё равно видел и видел эту страшную, бесстыдную, полную запахов пота и мужской слизи картину. В жару болезни извергал он семя, и, содрогнувшись, на секунду придя в себя, падал в глубокую пропасть стыда, и, обессиленный холодной грубой усталостью, лежал, не смея пошевелиться, не смея взглянуть на самого себя, залитый холодным отвращением и ненавистью к себе.

Потом начинались судороги, начиналась дикая боль, и он снова впадал в беспамятство, и снова и снова видел бесстыдную картину изнасилования, и вновь тело его откликалось на это видение.

В короткие секунды, когда возвращалось сознание, Степан тихо стонал от ненависти и отвращения и только твердил:

— Правильно, всё правильно, Господи, убей меня, возьми к себе, только не мучь так, не дай мне погибнуть в этой грязи и мерзости...

Глухо и немо молчали образа, только крохотный огонёк лампады освещал неяркий кружок руки на кресте. Степан бессмысленно глядел на этот кружок света, моля Бога дать ему смертный покой, но снова впадал в беспамятство от боли и нестерпимого телесного недуга, и опять видел Ксению, мужиков и бесстыже алую плоть, налитую и торчащую, и проваливался в кошмар.

Измученный душевной болью, он почернел и высох, в русых усах его просыпалась соль, заполстились и свалялись уже совсем седые волосы.

В редкие минуты, когда боль уходила, он бродил по дому, измученный, обессиленный, в серых холщовых подштанниках и опорках на босу ногу, кидался на колени перед образами, но не поднималась в его душе молитва. Он пытался молиться, но слова не вспоминались, и он только стоял и стоял на коленях, немо и горько глядя на почерневшие образа.

Так стоял он на коленях, и вдруг сжалось сердце, захолонуло ужасом, повеяло ледяной печалью. Он не закрывал глаза, глядел и глядел на образ Христа Спасителя, но вместо почерневшего лика Бога увидел Ксению. Она шла к нему, лёгкая, чистая, яркая, в длинной белой рубашке до пят, с протянутыми руками, длинные кружевные рукава скрывали запястья, и только пальцы были видны, длинные, белые, холодные.

   — Смерть моя пришла, — успел подумать Степан. — Господи, это всё, чего я хочу. Не оставь меня, Господи...

Он всё ещё стоял на коленях с открытыми глазами, и такой далёкой показалась ему земля, такими ненужными все земные суеты и заботы, таким лёгким он почувствовал своё тело, что руки его сами протянулись к Ксении...

Она шла по заросшему цветами зелёному лугу в яркой нарядной белой рубашке, протягивая к нему длинные белые холодные руки.

   — Не мучь себя, Степанушко, — слова её вошли в его душу неслышно и легко, как нож в масло, — не надругались надо мной...

Повернулась и ушла. И вот уже облачко тумана осталось от неё. Словно пелена упала с глаз Степана. Он обнаружил, что всё ещё стоит на коленях перед образами, что всё ещё смотрит в лик Господа, но уже не ощущал себя в этой комнате, в этих невысоких потолках, в этих пропитанных духом его отцов стенах.

Вот тогда-то он и встал с постели, осенённый внезапной радостью, тихим покоем, сошедшим в его душу.

Весенний день за окном завершил его выздоровление...

   — Федьку ко мне! — позвал он тихо, едва слышно.

Федька явился не скоро, и всё это время Степан простоял у окна, чувствуя умиление и тихую радость от весеннего дня, от едва пробивающейся из-под снега жизни, от весенней капели. Ему было хорошо и как-то неловко, словно он никогда не пробовал напитка, называемого радостью и покоем, а теперь пил взахлёб, расплёскивая вокруг капли этой радости и умиления.

Федька стоял перед барином с нечёсаной кудлатой головой, опухшей и отупевшей от многодневного пьянства. Всклокоченная его борода торчала в разные стороны, а узкие глаза-щёлочки смотрели на мир с невыразимой тоской и злобой.

   — Рассказывай, — велел Степан, всё так же стоя у окна.

   — Не губи, батюшка, — кинулся в ноги Степану Федька. — Не сумел я всё обладить, как надо, не губи, спаситель, покою не знаю уж сколько дён, всё об этом думаю, думушка думушку побивает...

   — Знаю, Федька, знаю, — тихо отвечал ему Степан, — как мука придёт мученическая, так не знаешь, куда деваться.

   — Ай и ты, барин, знаешь боль эту? — изумился Федька.

   — Знаю, Федька, знаю... Ну теперь говори.

Федька встал с колен, встряхнул кудлатой головой:

   — Было подумал я про себя, ох, недоброе дело затеял барин, а куда деваться, надо делать, грех всё равно не на мне, на тебе, батюшка. Всё обделал, как ты приказал, и мужиков напоил, и юродивую они разложили, и всё на ней порвали... Думал, всё, как и надо, обделали...

Степан похолодел:

   — Ну и?..

   — А только толки, барин, пошли, дурные толки. Сначала-то мужики ни гугу, а потом промеж себя, гляжу, шепчутся, трясут головами, вином заливаются. И ведь какое дело-то получается. Всё вроде шло как надо, и ложились они на неё, а как до самого-то дела дойти, тут и всё, каюк...

Степан странно и светло усмехнулся.

   — Не сдюжили, значит? — переспросил он.

   — Не могли одолеть, не стало силушки в самый крайний момент. Господь, знать, хранил юродивую.

   — И у всех так? — снова переспросил Степан.

   — Всё, как есть, до единого. Они уж после-то озверели, то мужики как мужики, а тут — конфуз. Ну и били её, сильно били, да так и бросили среди поля. Говорят, оклемалась она, приползла к домам, а там уж её подобрали люди добрые...

   — Да за что ж били-то? — ужасаясь в душе, сказал Степан. Но уже и сам понимал.

   — А вот за это самое, за бессилие своё, значит, что мужиками не стали. Боятся теперь и с бабой полежать...

   — Ступай, — устало оборвал его Степан.

«Не попустил Бог», — светло и радостно подумал он. И тут ужаснулся самому себе. Как он мог, как пришла ему в голову такая дикая мысль, что толкнуло его на такое? «Что ж наделал я, Господи, — горестно думал он. — Вовек мне такого греха не замолить. Гореть теперь в аду, — недобро думал он о себе. — Да и надо, так и надо. Любую муку теперь принять могу». Куда-то ушли мысли о белом её теле, уже не стояла у него перед глазами картина растерзанной и разложенной на снегу женщины, уже не вставал в памяти чистый белый её бок и полное, с голубыми прожилочками, бедро.

«Всё на беса сваливаем, всё себя оправдываем. Нет, это я сам, собственной головой додумался. Да что ж такое человек, если в нём так уживается и грязь такая, и небесная чистота?»

Впервые задумался Степан о человеке вообще, о том, зачем живёт на земле, зачем дана ему плотская жизнь. Думал без кривых увёрток, без виляний, беспощадно открывал свою душу и видел, как всё в ней перемешано. И не пытался свалить вину на кого-то, хотя бы и на беса. Заглянул в самые глубокие тайники души, на самое дно, и судил себя беспощадно. Чем же жив он? Мелкие пошлые мыслишки, узость будней, гордость и спесь боярская, грубость и грязь побуждений и помыслов. Зачем всё это? Разве явился он на свет затем, чтобы утопить в грязи и паутине живой жизни ту светлую незамутнённую радость, которая, бывало, охватывала его в детстве, когда он видел то, что теперь уже давно примелькалось, стало привычным? Высокое крылечко с резными балясинами, двор, покрытый молодой ярко-зелёной травой, глухо мычащую корову у тесового забора и крепкую молодую бабу с подойником в руке. Пышная шапка пены ещё не опала, так и стоит под ручкой подойника, а он, маленький, крепенький, белоголовый, бежит к подойнику с широкой кружкой и кричит радостно-торжествующе:

— Молочка парного!

И куда девалась эта чистая, не замутнённая ничем радость, чем заменилась? Зачем Бог пропускает нас через такие муки, отодвигая чистую, спокойную, не замутнённую ничем радость и оставляя на душе мутный осадок будней, заполненных мелкими заботами о хлебе насущном, суетными расчётами и грошовыми заботами? Куда девается, куда уходит эта ясная открытость детского взгляда, эта чистая любовь ко всему живому, эта лучистая радость познания нового мира? С годами тускнеют краски, наваливается туман заблуждений и ошибок, жадность и страсть затеняют чистоту детского взгляда, и уже не понять, как в детстве, языка собаки, и уже не увидеть вечности во взгляде кошки...

«Я только и делал всю жизнь, — с горечью думал Степан, — что убивал эту радость, отравляя всё вокруг грубостью и жестокостью, выдёргивал и выдёргивал ясные и чистые ростки всходов из своей памяти и души...»

В холодной тишине дома, в зажатости затаившихся комнат и тупой молчаливости слуг снова и снова ощущал Степан разбитость основ жизни, данных ему при рождении.

И как молнией пронзила мысль — значит, она, Ксения, которую все считают дурочкой, тоже поняла это и раньше его отбросила всё прочь как ненужную шелуху и вышла на свободу.

Мысли терзали его, но уже пришёл покой и умиротворённость. Он полежал день-другой, поднабрался сил, и спокойная твёрдая уверенность подняла его на ноги лучше всяких лекарств.

С тем и вышел из дому в старом потрёпанном камзолишке, заячьем треухе, подпоясанный обрывком верёвки. Нет, это был не маскарад.

«Тварь непотребная, — терзал он себя, — на кого руку поднял, кого в грязи извалять надумал, кого втоптал в навоз, хотел разбить, разорвать, уничтожить, как куклу, надоевшую в детстве, как вещь, ветошь, ненужную и постылую...» — И он поникал головой, истязал себя тяжкими мыслями...

Хотел поехать по городу, поискать её, успокоить, ублажить, залечить все раны, умилённо поглядеть в её ясные чистые глаза. Бросился натягивать мундир, камзол и вдруг отбросил от себя блестящие тряпки. Как мы любим прикрывать своё тело, как и свой куцый умишко, блестящими пустышками.

Натянул потрёпанный камзолишко, сверху прикрылся старым зипуном, отыскал старый треух, подпоясался верёвкой. Какое ему до всего дело, кому нужна вся эта мишура, если из-под неё, как из-под луковой шелухи, не может выйти на свет всё то чистое и простое, что есть в человеке. И опять усмехнулся. Всё ищешь оправдания, всё стремишься к чистоте помыслов. Перестань копаться в душе, отмети все свои мелкие и худые мысли, не думай ни о чём... Бог даст и мысль, и покой, и радость души.

С тем и вышел из дома. И вдруг показалось ему радостно смотреть на белый свет. Он оглядывал истоптанный снег, пуховые одеяла блестящей белизны на крышах почерневших домишек, затканные сосульками ветки берёз, их белые стволы... Он подавил в себе эту радость и подумал, что, наверное, так чувствует себя Ксения, когда ходит и ходит, не заходя в дома и только глядя на божью красоту, которую так испоганили люди. Он проникался ненавистью к людям, но она скоро прошла, уступив место жалости и умилению...

Он не торопился искать Ксению, не гнала его забота о ней, он уже с тихой радостью думал о том, что вот попалось ему в жизни редкое счастье любить, а он отравил это счастье, разбил, как хрупкий ледок под ногой, растоптал, как комок грязи.


Глава XI | Украденный трон | Глава II







Loading...