home | login | register | DMCA | contacts | help |      
mobile | donate | ВЕСЕЛКА

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

Loading...


Глава X


Свобода ударила в голову Петру, как хорошее крепкое вино. Впервые за двадцать лет он почувствовал, что может делать всё, что захочет, что он самодержец и властелин. Его право казнить и миловать, его право возвышать и унижать. Его невысокая фигура с узенькой и длинной спиной как будто выросла, цыплячья грудь выпрямилась, а множество блестящих мундиров и огромные парики с буклями, сменявшиеся почти каждые три часа, украсили его обезображенное оспинами лицо, сделали его большие, навыкате, голубые глаза ещё больше и ярче.

В самый вечер кончины императрицы он немедленно послал к прусскому королю Фридриху II депутацию с вестью о мире[27]. И этот король, слывший в Европе непобедимым и всё-таки поставленный на колени одолевшими его русскими казаками, выпрямился. Смерть Елизаветы произошла как нельзя более вовремя для него. Счастье вернулось к нему, русские, расхаживавшие победителями по Берлину, склонились перед ним, уронили знамёна ему под ноги, запросили мира. Такое бывает в истории редко, но Пётр снова сделал Фридриха властелином и победителем, сложив к его ногам всё завоёванное за семь тяжелейших и многотрудных для России лет.

Придворные перешёптывались втихомолку, изумляясь открытой враждебности Петра к России, этому резкому повороту во внешних делах. Армия, армия открыто роптала. В Ораниенбауме сидели и пьянствовали голштинские солдаты, вызванные Петром ещё при жизни Елизаветы. С каждым часом царствования Петра этих солдат становилось всё больше и больше, они лезли в Россию как тараканы. Недаром же так и называет народ тараканов пруссаками.

Впрочем, при дворе никому не было дела до дел. Все искали случая выслужиться перед новым императором, у него вдруг объявилось множество искреннейших и преданнейших друзей, которых он и сроду не видывал, балы следовали за куртагами, карнавалы за парадными обедами, ужины за маскарадами. На другой же день после смерти Елизаветы были посланы курьеры для освобождения и возвращения в столицу ненавистного русскому народу Бирона[28], фельдмаршала Миниха, Лестока, Лопухина... Всё делалось поспешно.

Но сперва Пётр позаботился о Елизавете Воронцовой. Он приказал приготовить для себя парадные покои, в которых раньше жил фаворит императрицы Иван Иванович Шувалов, теперь изгнанный из дворца, а свои бывшие, через сени от покоев Екатерины, убрать для Елизаветы Воронцовой.

С великими почестями въехала в них Елизавета. Теперь она жила рядом с Екатериной, в покоях более парадных и богатых, нежели новая императрица, рядом с самим императором. В комнатах Екатерины стены обили чёрным сукном, и в них Пётр по утрам принимал людей...

Положение новой императрицы было незавидным, ей просто негде стало размещаться со своими людьми и своими заботами. Она понимала, что долго так ей не продержаться...

По вечерам Пётр с Елизаветой ездил по всем знатным особам, которые устраивали для него бесконечные пиры и пирушки. Екатерину он с собой и не приглашал, благо она отговаривалась недомоганием.

Граф Шереметев умолил Петра поужинать в его доме — в моей берлоге, как говаривал он всегда не то в шутку, не то всерьёз, если принимать за берлогу дворец в сорок парадных комнат и без числа построек и пристроек, бельведеров и эркеров. Граф Шереметев ко времени воцарения Петра уже потерял почти всякое влияние при дворе и мечтал возродить старые времена при помощи той же уловки, что и Воронцовы во главе с канцлером империи, всё ещё остававшимся на своём посту благодаря связи Петра с Елизаветой Воронцовой.

Шереметев подобрал из самых родовитых и красивых княжён и графинь наиболее ловких и пригласил их на тот же ужин, мечтая приобрести влияние, а значит, поместья и деньги через фавориток.

Надежды на это было мало, потому что Елизавета Воронцова глаз не спускала со своего повелителя, думая только о том, чтобы через брачную постель удостоиться императорской короны.

На ужине, достаточно весёлом и сытном, заморские вина и французская водка лились морем разливанным. Граф потчевал Петра, отмечая про себя, сколько выпил, в какой кондиции царь и когда подсадить к нему кандидатку на фавор. Лизавета в этот вечер зорко глядела по сторонам, но даже она не смогла заметить, как ловко и тонко граф представил Петру одну из девиц.

Пётр пошёл танцевать с ней, осыпая её комплиментами, и пригласил запросто бывать во дворце...

Обида и злость схватили Елизавету за сердце. Она наговорила императору обидных слов, забыв о том, что он повелитель и господин, и уехала домой, не дождавшись конца званого ужина...

Разобиделся и Пётр и пуще прежнего назло фаворитке принялся ухаживать за девицей. Граф Шереметев с замиранием сердца следил за начавшимся флиртом, судорожно надеясь, что его интрига приобретёт благополучный исход...

Однако Елизавета жила во дворце с малых лет, хорошо зная Петра, пользовалась советами искуснейших и поднаторевших в интригах первых людей империи и пошла ва-банк.

На другой день в пятом часу пополудни Екатерине, жившей через сени от Елизаветы, принесли письмо. Екатерина тут же вскрыла записку и с удивлением прочитала строки, криво написанные Елизаветой. Фаворитка обращалась к ней, хотя у неё-то самой влияния стало больше, чем у всеми оставленной императрицы. Ни много ни мало Елизавета просила навестить её, страждущую, болеющую, поскольку она имеет великую нужду говорить с государыней. И за ради бога, умоляла Елизавета в кривых строчках, с помарками и закапанными для пущей убедительности слезами.

Екатерина усмехнулась. Она поняла всё, предвидела конец интриги, о которой ей уже донесли верные люди. Да, Елизавета сделала вернейший ход...

И Екатерине вспомнилось, как она сделала такой же великолепный ход в придворной игре. Она написала императрице, умоляя отослать её, Екатерину, назад, в Штеттин. Тогда она выиграла, и Пётр, который уже строил планы вступить во второй брак, не преуспел и ещё больше возненавидел свою жену. Да, тогда Екатерина пошла ва-банк. Она поняла, что и хитрая царедворка Лизка повторяет её ход...

«Что ж, посмотрим», — холодно рассудила Екатерина. Надо только быть спокойной, любезной и великодушной. Если бы не эта нужда и одиночество, с каким удовольствием она посадила бы на кол эту толстую корову.

Пётр проснулся с ужасным ощущением жжения в горле, сухости во рту и сразу же попросил дежурного адъютанта принести ему кваску. Пока он пил, ощущение сухости и жжения прошло, но тотчас же стала давать о себе знать страшная головная боль.

Да, ему пришлось вчера выпить немало, и это жуткое похмелье ещё никогда не давало так о себе знать, как сегодня. Все кости ломало, желудок, казалось, подступал к самому горлу, а внутри, в животе, всё переворачивалось, едва он приподнимался на подушках. Но хуже всего, он не помнил почти ничего из того, что произошло вчера. Он только знал, чувствовал всем нутром: что-то нехорошее.

Что? Он тщетно пытался воскресить происшедшее... Он припоминал, как вошёл в светлый яркий зал, сверкающий тысячами свечей, двоящихся и троящихся в блестящем наборном паркете, бликующих на золотых и серебряных кубках и фаянсовых тарелках, огромных блюдах с закусками...

Он плохо помнил, как его подвели к этому огромному овальному столу, заставленному яствами, усадили во главе и потчевали вином, униженно просили отведать то или иное блюдо. И только тут мелькнуло у него в памяти кукольное личико с крупными каштановыми буклями по сторонам высокого чистого лба.

Да, какая-то девица, не то племянница, не то сестра, не то какая-то фрейлина Шереметевых. Он, кажется, даже танцевал с ней и делал ей какие-то комплименты, как всегда, по-немецки грубые и двусмысленные. И вдруг ему вспомнился взгляд Лизаветы... Маленькими серо-зелёными глазками она смотрела на него сердито и угрожающе, сердито...

Но что дальше — заволокло туманом. Не помнил он, как приехал домой, как его уложили в постель. Только сегодня обо всём стучало ему это тяжёлое сумеречное похмелье.

Он выругался грязно, устало, по-немецки, снова откидываясь на подушки. Едва он поворачивал голову, как в ушах раздавался нестерпимый звон, а внутренности подступали к самой глотке, и он стонал, тихонько и жалобно. На громкий крик у него не хватало сил...

Он снова пытался припомнить, что же произошло вчера. Обрывки, мешанина образов, зал, девица. Чёрт с ним, не стоит и пытаться вспоминать...

Он лежал, не в силах двинуть ни рукой ни ногой. От малейшего движения у него начинали ныть виски и пеленой застилало глаза...

Вокруг него сновали люди, камердинеры поочерёдно подходили к его постели, пытаясь выяснить его желания, но он только устало и тяжело приподнимал пудовые веки и снова захлопывал их.

Нет, никогда ещё не бывало у него такого тяжёлого похмелья. Он тоскливо подумал, что, может быть, его опоили чем-нибудь, и где-то уже завязывается тугой узел заговора, и скоро придут убить его. Но эта мысль мелькала где-то очень далеко и смутно, и он не придавал ей никакого значения. Ему было всё равно, лишь бы его не тревожили, не отвлекали от тяжёлой боли и унылой беспросветности нынешнего существования.

Но свежий острый квасок прояснил его мысли, притушил скоро ощущение тяжести в голове и непереносимой боли в животе. Он уже мог поворачивать голову на подушке, не обращая внимания на звон в ушах и тяжесть в затылке, проговаривать несколько слов слабым голосом. Но ответы камердинеров отдавались в голове таким громким гулом, что он переставал говорить и спрашивать, мучительно ожидая, пока пройдёт эта боль и тяжесть, это невыносимое жжение в желудке и эта сухость во рту и горле.

Виски, натёртые уксусом, его запах, щекочущий в носу, свежие глотки кваса позволили ему немного прийти в себя.

«Нет, нельзя больше так пить, — раздражённо подумал Пётр, — чего доброго так и престола лишиться недолго». Но мысль об этом только смутно мелькнула и исчезла. Он теперь законный император России, и никто не позволит этим свиньям зарезать его в постели. К тому же у него верные слуги — недаром он навыписывал из Голштинии так много солдат.

Это простые и крепкие люди, у них нет утончённости, они не сверкают остроумием и модными увёртками пустых незначащих фраз, но это сильные люди, способные в руке держать кинжал и арбалет, люди, которые горой стоят за своего герцога Голштинии, ставшего императором варварской, погрязшей в роскоши и нищете России...

И тут ему доложили, что императрица, его жена, Екатерина, просит принять её по неотложному делу...

Чёрт бы её побрал, эту его жену, что ещё понадобилось ей? Неужели она не понимает, каково ему после этого приёма у графа Шереметева, неужели не знает, что такое тяжёлое похмелье, когда каждое движение причиняет тяжёлую, неотвязчивую боль, а внутри всё переворачивается и рвётся наружу?

Он ничего не сказал, не отозвался, только мотнул головой. Что это значило, никто не мог понять: позволение императрице войти или отказ подождать до лучшего времени? Пётр молчал. В голове проносились какие-то сумбурные мысли вроде того, что эта Екатерина, чёрт бы её побрал, никогда не спит, никогда не пьёт, не знает, что такое горькое тяжёлое похмелье, ей бы только обсуждать всякие дела, давать распоряжения, поэтому она не в состоянии понять его, слабого, беззащитного человека, терзаемого внутренней болью, тяжестью и апатией. Опять она будет говорить что-то, и её слова начнут отдаваться в голове громом, опять будет настаивать на чём-то и он, терзаемый разбитостью всех своих членов, вынужден слушать её и что-то отвечать.

К чёрту, давно надо послать к чёрту эту женщину, которая никогда не давала ему поблажек, никогда не могла понять его слабости и этой сухости во рту, никогда не могла быть беспомощной, каким он был сейчас. Он мотнул головой и тихо прошептал:

— Потом, позже...

Так он маялся ещё часа два, и только после полудня ему стало легче. Постепенно прояснилось сознание, мысли, а стопка старой французской водки и вовсе привела его чувства, разбросанные и разодранные похмельем, в нормальное состояние...

Он сполз с постели, и его одели, слава Богу, что можно было сидеть, пока на него натягивали сапоги, нахлобучивали огромный парик с прусской косицей позади, слава Богу, что ему приходилось быть только манекеном для одежды и обуви...

Взглянув на своё отражение в зеркале, он нашёл, что не так уж плохо выглядит, несколько бледноват, но кожа его всегда была бледной, не знала загара и здорового румянца. Под большими, навыкате, голубыми глазами залегли коричневые тени, но они никогда не исчезали с его лица. Небольшие твёрдые синеватые губы запеклись от внутреннего жара, но его лицо никогда не блистало здоровыми и яркими красками. Ямки оспин ещё более потемнели на коже, но они никогда не портили его лица, а делали его, пожалуй, даже мужественнее и твёрже.

Он нашёл, что выглядит достаточно хорошо для мужчины в расцвете лет и для российского императора. «Ничего, сожрут и так», — злобно подумал он обо всех этих расфранчённых вельможах, которых был обязан принимать, об их пышущих здоровьем лицах, об их громадных париках, скрывающих блестящие лысины и придающих лицам какую-то восточную экзотичность. «Чёрт бы вас всех побрал», — внутренне добавил Пётр.

Нет, ему не по душе были эти расфранчённые мерзавцы, любой капрал прусской армии стоил десятка таких. С ними, этими расфранчёнными льстецами и подхалимами, можно говорить только языком приказа и жестокости, но он часто не выдерживал этого тона и иногда подстраивался под их блестящую чепуховую паутину, которую они плели на балах и приёмах, под их блестящие светские фразы, которые он так ненавидел.

Он старался избегать балов и приёмов, пьянствовал в кругу своих капралов и унтеров, с ними намного проще. У этих одно преимущество: они просты и грубы, курили свои трубки, требовали жалованья и были верны не на словах, а на деле...

Он опять начал вспоминать, что же такое беспокоило его, по-видимому, что-то очень неприятное, но он не помнил, а спросить не у кого. Он, император, обязан знать, что он делал, что говорил, что приказал. Он попытался задавать камердинерам наводящие вопросы, но встречал вопросительные и непонимающие взгляды, и он оставил эти попытки...

Ах, как ему не хватало сейчас Гудовича. Тот с полуслова понимал Петра, разбирал даже его бормотание, знал, чем и когда в нужный момент успокоить императора. Этот блестящий адъютант Петра вовремя оказывал ему самые незначительные услуги. Но он сам, Пётр, отправил его к Фридриху вести переговоры о мире — он даже прозвал его «голубицей мира». Только Гудович сделает всё так, как хотел Пётр, а не так, как предполагали все эти расфранчённые Панины, Воронцовы, Шереметевы, от которых его, Петра, тошнит. Он вдруг вспомнил сцену в спальне умирающей тётки и как смиренно сообщил ему Панин, что недослышал, когда Пётр говорил ему о войне с Данией. Нет, погоди, он заставит этого Панина, старого важного толстяка, покувыркаться на плацу, заставит этого ленивого обжору с его изысканными речами и дипломатическими манерами маршировать и топать по жаре и холоду, заставит выделывать все эти артикулы... Пётр в восхищении от собственной выдумки потёр руки. Быстро слетит с Панина вся эта спесь, когда он на своей шкуре почувствует тяжесть армейской муштровки...

Пётр почувствовал, что настроение у него становится превосходным. Он с удовольствием позавтракал, позволил одеть себя в армейский мундир прусского образца — раньше он носил этот голштинский мундир тайком от тётки, Елизаветы, теперь он мог появляться в нём везде. Он уже переодел всех своих солдат в эту форму, он уже приказал переодеть всю гвардию, втайне хихикая над запретами Елизаветы, которая теперь, слава тебе, Господи, в гробу и уже не сможет ни упрекнуть, ни распечь его, словно нашалившего ребёнка. Эта мысль привела его в совершенное удовольствие, и он послал сказать, что сам проведёт развод гвардии. Развод привёл его в восторженное состояние. Гвардейцы выполняли артикулы прусского образца в точности, как он хотел, ноги в грубых армейских ботфортах печатали шаг чётко и точно, именно так, как виделось ему в его мыслях, и он вернулся со стужи в самом лучшем расположении духа. Он не пошёл в обитые чёрным сукном покои Екатерины, чтобы принимать всех этих людей, рыдающих и страдающих после смерти его тётки, и со злорадной ухмылкой подумал, как замечательно разделил обязанности — Екатерине вся печальная часть — похороны, хлопоты по устройству склепа, приём людей с их слезами и лицемерными соболезнованиями, а ему, Петру, вся праздничная прелесть вступления на престол. Король умер — Екатерине, да здравствует король — ему. По половинке фразы каждому, никто не должен быть в обиде. Он смутно почувствовал, что великий человек, и радовался этой простой и ясной ситуации с разделом одной фразы на две части.

Потом он опять стал думать, что же произошло вчера на приёме у графа Шереметева, но не смог вспомнить ничего, кроме кукольного, смазливого личика не то сестры, не то племянницы, не то дочери, не то какой-то дальней родственницы графа. Обрывки фраз, комплиментов, танцев, которые он провёл уже в сильном подпитии, но ничего чётко не вспомнил и махнул рукой. Мало ли что может позволить себе царь, император, король. Все будут лишь трепетать от восторга, если что-то сказал или что-то сделал он, царствующий монарх.

Пётр всё ещё не мог привыкнуть к своему положению и всё время ждал, что кто-нибудь одёрнет его, как одёргивала его тётка на протяжении этих длинных и трудных двадцати лет. Теперь уже никто не мог отменить его распоряжения, теперь уже никто не мог ему ни в чём воспрепятствовать. Только возникшее перед ним серьёзное, плачущее лицо Екатерины, её небольшие карие глаза, глядевшие на него с укоризной, заставили его передёрнуться. Но он тотчас вымел её лицо из своего сознания, с каким-то злобным торжеством почувствовал, что сумеет справиться с этим укоризненным взглядом и её серьёзными блуждающими словами, приводившими его всегда в замешательство и испуг.

Да, но что же всё-таки произошло вчера? Он вдруг вспомнил заплаканное лицо Елизаветы, его пассии, его первой и, вероятно, последней любви, женщины, которая так легко его понимала, умела выпить с ним, слушать жадно и без конца его нелепые россказни, умела засмеяться в нужном месте, в нужное время и в нужном месте ввернуть крепкое словечко. Он вспомнил её оспинки, которые он целовал в минуту нежности, её славные глубокие зеленовато-голубые глаза, её полные сочные розовые губы, её славный, слегка длинноватый нос, её пышное розовато-белое тело, от которого захватывало его дух... Почему же она плакала?

Он плотно пообедал и вспомнил, что Екатерина просила разрешения увидеться с ним. Он опять почувствовал злорадное торжество — она должна просить, он повелитель, он теперь господин положения. И со вздохом приказал передать Екатерине, чтобы пришла...

Он прошёл в свой кабинет, где приказал поставить точно такую мебель, какая была в кабинете у Фридриха (ему хотелось во всём подражать идеалу, королю, перед которыми он преклонялся и из-за которого так ненавидел Россию, русскую армию, загнавшую Фридриха в тупик, русскую армию, разгуливавшую и осквернявшую Берлин, город его мечты). Смутно Пётр понимал, что победа эта, победа дикой и необузданной России — победа хаоса и распущенности над стройным порядком Берлина, Фридриха, и ему яростно хотелось приостановить это варварское уничтожение педантичного порядка. Он ненавидел хаос и непорядок, видел, как рушится стройность и строгость системы Фридриха, и хотел любой ценой остановить это разрушение. Он едва не попался, когда пытался помогать Фридриху, едва не засадила его тётка в тюрьму за эти попытки. Но теперь он — властелин и не мог отказать себе в удовольствии наказать русских.

Всё в его кабинете напоминало Сан-Суси, главную резиденцию Фридриха, — та же тяжёлая аскетичная мебель, без выкрутасов и украшений французского двора, которые так любила Екатерина. Тяжёлые кресла, чрезвычайно неудобные, с тяжёлыми деревянными спинками, вынуждающими сидеть прямо и утомляющими спину, те же голые, лишь окрашенные в суровые зелёные цвета стены, белый, без лепнины и украшений потолок. Всё строго функционально, аскетично, ничто не отвлекает от дела, ничто не позволяет расслабиться духу. Так думал он, но, приходя в этот кабинет, смутно чувствовал, что в глубине его души нет того стройного порядка и суровой гармонии, которая была свойственна Фридриху.

Он сел за свой тяжёлый дубовый стол с самыми необходимыми предметами и старался привести в порядок свои мысли, как если бы он был Фридрихом. Но в голову лезли мелкие мыслишки о том, что вчера произошло, почему он смутно чувствует себя виноватым, и всплывало заплаканное лицо Елизаветы, и обрывки каких-то грубых и резких фраз. Он никак не мог восстановить в памяти вчерашний вечер и потому махнул рукой, выметая этот мусор из своей памяти.

Екатерина явилась в тяжёлом траурном платье, которое так ненавидел Пётр, в тяжёлой чёрной наколке на голове, с печальным пасмурным лицом, и Петру едва удалось скрыть своё замешательство и неудовольствие. Он ненавидел траур, он не любил долго предаваться печали, он отбрасывал от себя весь хлам печали.-

Пётр большими шагами ходил по кабинету, когда вошла Екатерина, и не пригласил жену сесть. Он очень любил принимать доклады, расхаживая по комнате, и знал, что эту его привычку Екатерина принимала с трудом и раздражением. Чтобы император мог выслушать её, она также была принуждена шагать рядом с ним, и от этого не прибавлялось доверительности в их разговоре.

— Ежели вы дивитесь моему приходу, — начала Екатерина, таща свои тяжёлые юбки вслед за Петром, — то ещё более удивитесь, когда сведаете, с чем я пришла...

Пётр приостановился, остановилась и Екатерина, едва не запнувшись в своих широких и длинных траурных юбках.

Он зашагал снова, и она поспешила за ним.

   — Елизавета Романовна сегодня ко мне писала, — начала Екатерина, прекрасно зная, как удивит и поразит Петра. И в самом деле он от удивления остановился на месте и глаз не сводил с жены во время продолжения разговора. — Она просила меня прийти к ней и выслушать, за ради Бога и самого Иисуса Христа, по причине того, что больна и не может прийти сама...

Пётр с изумлением наблюдал за женой. Всегда холодная и спокойная, она и тут не выходила из своей давно принятой на себя роли, хотя Пётр догадывался, насколько неприятна и докучлива ей её миссия.

   — Она рыдала во все глаза и просила меня передать вам, государь. — Екатерина слегка усмехнулась при этих словах, — что просит отпустить её к отцу. Она заклинала меня просить вас её именем не задерживать её, во дворце она не желает более оставаться. Бранила всех, кто возле вас, бездельниками...

Внезапно картина в голове у Петра прояснилась. Так вот в чём дело — она и вчера бранилась и громко кричала во всеуслышание, что ему, Петру, плохо служат, что все кругом лодыри и только канцлер Воронцов верно блюдёт интересы государя и государства... Он вспомнил, что красивое личико с укором уставилось на него и что он велел арестовать дядю Елизаветы. Едва его упросили успокоиться...

Так вот что грызло его с самого утра. Вот что не давало ему покоя...

   — Я ответила Елизавете Романовне, чтобы она кого иного выбрала для своей комиссии, которая может быть вам, государь, досадительна. Но она плакала навзрыд, целовала мне руки и уверяла, что только я одна в целом свете могу помочь ей, по ней же, все тут бездушные бездельники, и на одну меня возлагает она упование своё...

Пётр остановился снова и, приблизившись к Екатерине почти вплотную, заставил её повторить сказанное. Екатерина слово в слово повторила, и он задумался, удивлённо пощипывая тонкой рукой с длинными и тонкими пальцами несуществующие усы.

Дверь кабинета неслышно открылась, в комнату вошли друзья и собутыльники императора, давно уже получившие разрешение входить без доклада и когда угодно. — Мельгунов и шут по природной склонности Лев Нарышкин.

Император сразу же поспешил оставить Екатерину посреди огромной комнаты и обратился к друзьям, передавая полученную новость. Видно было, как он досадовал на Елизавету, как был зол за её выдумку и словно бы искал подтверждения своей правоты в глазах друзей.

   — Так что же мне сказать Елизавете Романовне, — нарушила его рассказ Екатерина. Она не желала долее стоять в присутствии этих людей, изменивших ей ради Петра, — раньше они были самыми верными её слугами и наперсниками...

Она уже поняла, что иные заботы увлекли этих людей и отвратили от неё. Лев Нарышкин, поняв, какая перемена произойдёт и в его положении, если у императора заведётся новая пассия, на ходу придумал:

   — Скажите, что ответ будет прислан...

   — Да, да, я пришлю ей ответ, — быстро проговорил Пётр...

Екатерина не сказала больше ни слова, сделала прощальный реверанс и вышла из кабинета. Она поняла, что проиграла, что ей не удастся выкурить Елизавету Воронцову из дворца, что соперница её вновь завладеет сердцем её мужа...

Придя к себе, она послала сказать Елизавете, что ответ к ней будет прислан. И не удивилась, получив ещё одну записку от фаворитки со слёзным текстом, что та отпущена, одевается и просит дозволения прийти попрощаться... Но Екатерина знала: слабовольный и слабохарактерный Пётр склонится на уговоры заинтересованных сторон и помирится с любовницей. Она рвала и метала в душе, но ни жестом, ни словом не выдала себя. Время от времени Екатерина подходила к двери, открывала её и видела, как взад-вперёд бегали Мельгунов и Нарышкин. Они носили записки. Потом Пётр прошёл в покои Елизаветы скорым шагом.

Самым поздним вечером Екатерине принесли от Воронцовой записку. Та писала, что она к Екатерине не будет, поскольку ей приказано остаться во дворце...

«Она победила и на этот раз», — горько усмехнулась про себя Екатерина, но назавтра, обсуждая всю эту историю с Петром и его приближёнными, Мельгуновым и Нарышкиным, ни слова худого не сказала об Елизавете, хотя её всячески провоцировали и подталкивали к этому не только придворные, но и сам Пётр. Она, сжавшись внутренне и отбросив самолюбие, весело и спокойно шутила и не допустила ни единого бранного слова в адрес любовницы своего мужа. Немалая выдержка нужна для этого, но Екатерина нашла в себе силы...

Она давала себе волю только тогда, когда ночью к ней тайком пробирался Григорий Орлов. На его могучей широкой груди она выплакивалась, снова озарясь улыбкой и заряжаясь спокойствием.

Пётр ожидал от Екатерины чего угодно: упрёков, слёз, жалоб, скандалов. Но не этого страшного спокойствия и улыбки, словно бы речь шла о чём-то нестоящем. Пожалуй, после Елизаветы, своей тётки, он побаивался и прислушивался только к ней. Он чувствовал всей своей кожей её враждебность к нему, её вину перед ним за многочисленных любовников. Но всегда оказывалось, что она умела все свои дела делать шито-крыто, а все его грешки и грехи тут же выставлялись на посмешище всем. И она служила для него если не авторитетом, то каким-то сдерживающим началом. Но он не почуял подвоха, не понял, что Екатерина действовала по принципу — чем хуже, тем лучше. И, не увидев её неодобрения и осуждения, вовсе распустился.

По городу поползли зловещие слухи, один другого грязнее. Всякую историю, выходившую из дворца, люди перетолковывали и добавляли от себя грязные скользкие подробности. Об этом хорошо заботились сторонники Екатерины, раздувая маленькие грешки в большие и низкие подробности частной жизни императора. То одного, то другого арестуют, и не за провинности, а за шашни с их жёнами императора. Множество женщин низкого рода и звания, не умеющих держать язык за зубами, приглашал Пётр к себе на пирушки, приставая ко всем сразу, а мужей, пытающихся защитить честь семьи, велел сажать на гауптвахту. С пирушек его всегда привозили мертвецки пьяным. Он навешивал ордена, самые высшие в России, неизвестно откуда взявшимся людям, капралам и унтерам, чьих жён щупал за столом...

Слухи скорбно подтверждала сама Екатерина, если у неё спрашивали, продолжая плакать у гроба Елизаветы...

Пётр очень быстро сделался врагом самому себе...


Глава IX | Украденный трон | Глава XI







Loading...